Сарказм и парад истории

Дягилев решил провести Историко-художественную выставку русских портретов за период с 1705 по 1905 год, то есть от возникновения светского портрета при Петре и до сегодняшнего дня. Замах был впечатляющим. Однако его задача осложнялась тем, что к этому моменту несколько поколений русской интеллигенции не только безоговорочно отвергали имперские ценности, но и крайне негативно относились к истории государства Российского.

В течение десятилетий русское образованное общество с нескрываемым сарказмом взирало на былое и изучало историю своей страны по Салтыкову-Щедрину. Дворянское сословие было главной движущей силой русской истории Петербургского периода, а после отмены крепостного права только ленивый не пинал благородное сословие. Историческое сознание пореформенной эпохи с исчерпывающей полнотой описывается пушкинским четверостишием, созданным еще в 1836 году, на излёте золотого века русской культуры:

…геральдического льва

Демократическим копытом

Теперь лягает и осёл:

Дух века вот куда зашел![327]

Спору нет, императорский период истории России давал обильную пищу для демократических обличений. В условиях ослабления цензурного гнета благородное сословие можно было обоснованно и доказательно обвинять в различных прегрешениях — от произвола до паразитизма, от чванливости до раболепия. И хотя почти все эти обвинения были справедливы, с водой нередко выплескивали и ребенка: великая дворянская культура не рассматривалась как объект достойный изучения. Винить в этом только либеральную интеллигенцию не приходится. Уже в Пушкинскую эпоху происходила утрата исторической памяти. Современники великого поэта, принадлежавшие к благородному сословию, мало интересовались не только историей своей страны, но даже историей своего рода. Они стеснялись проявлять пристальный интерес к своей родословной из-за опасения, что окружающие сочтут этот интерес проявлением дворянской спеси. Со времен написания басни Ивана Андреевича Крылова «Гуси» (1811) выражение «наши предки Рим спасли» стало крылатым, и мало кто отваживался кичиться заслугами своих предков. Даже гордиться их заслугами казалось смешным и архаичным. Нет однозначного объяснения тому, в чем была причина такого уничижительного отношения к прошлому. Очевидно лишь одно, что золотой век русской дворянской культуры, несмотря на небывалый расцвет мемуаристики, был временем эрозии исторической памяти, на что неоднократно сетовал Пушкин. «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие. "Государственное правило, — говорит Карамзин, — ставит уважение к предкам в достоинство гражданину образованному". Греки в самом своем унижении помнили славное происхождение свое и тем самым уже были достойны своего освобождения. Может ли быть пороком в частном человеке то, что почитается добродетелью в целом народе? Предрассудок сей, утвержденный демократической завистию некоторых философов, служит только к распространению низкого эгоизма. Бескорыстная мысль, что внуки будут уважены за имя, нами им переданное, не есть ли благороднейшая надежда человеческого сердца?»[328] Эта пушкинская мысль впервые была опубликована в альманахе «Северные цветы» на 1828 год. Сама жизнь дала отрицательный ответ на риторический вопрос Пушкина: «благороднейшая надежда» оказалась тщетной.

Великий сатирик Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, происходивший из знатного дворянского рода Салтыковых и писавший под псевдонимом Н. Щедрин, был постоянным читателем исторических журналов «Русский архив» и «Русская старина», черпая на их страницах материалы для сатирических обличений, но совершенно не интересовался историей своего рода и смутно представлял себе собственную родословную. Мало какой дворянский род мог похвастаться таким количеством скелетов в шкафу, как род Салтыковых. «Проклятый род в русской истории: Салтыков удушил патриарха Ермогена, Салтыкова родила Анну Иоанновну, Салтычиха явила самое растленное в крепостном праве, Салтыков… укрылся за Щедрина, но первый отравил русскую литературу, выдав больную печень и желчь за словесность и художество»[329]. Эти слова вышли в начале 1929 года из-под пера Сергея Николаевича Дурылина (1886–1954), театроведа, литературоведа, писателя и мемуариста, который в это время находился в советской ссылке в Томске. Дурылин был прекрасно образован. Он не мог не знать, что род Салтыковых дал России не только Салтычиху; в этом роду были бояре, графы, князья, фельдмаршалы, генерал-губернаторы. Однако какими бы категоричными ни были слова мемуариста, очевидно, что свой нигилизм по отношению к российской истории Салтыков-Щедрин передал своим читателям и почитателям, рассматривавшим отечественную историю сквозь призму щедринской «Истории одного города». Так история государства Российского стала историей города Глупова. Один из лидеров «младших» славянофилов Иван Сергеевич Аксаков (1823–1886) так охарактеризовал знаменитого сатирика: «При всех его недостатках, это, разумеется, страшный талант и огромный мыслитель. Это своего рода бич божий на Петербургский период русской истории и петербургскую бюрократию ― это ее историк. К чему бы он ни прикоснулся, всё под его пером является в карикатуре и обращается в пошлость. <…> У всякого писателя своя роль. Я бы Салтыкова так охарактеризовал: это исторический дворник Петербургского периода. Дворник с огромной метлой. И чем больше он метет, тем больше всякого сору, потому что самый период этот какой-то проклятый»[330].

Салтыков-Щедрин сформировал у интеллигенции саркастическое отношение к истории государства Российского. И никакие гимназические уроки истории не могли вытравить этот сарказм. Федор Иванович Тютчев говорил: «Русская история до Петра Великого — сплошная панихида, а после Петра Великого — одно уголовное дело»[331]. То, что у Тютчева было проходной салонной остротой, не выходившей за пределы великосветской гостиной, благодаря салтыковской сатире стало мировоззрением образованной части русского общества. Михаил Петрович Соловьев, в 90-х годах XIX века служивший заместителем начальника Главного управления по делам печати, со знанием дела писал: «С появлением каждой новой вещи Щедрина валился целый угол старой жизни. Кто помнит впечатление от его "Помпадуров и помпадурш", его "глуповцев" и его "Балалайкина", знает это. Явление, за которое он брался, не могло выжить после его удара. Оно становилось смешно и позорно. Никто не мог отнестись к нему с уважением. И ему оставалось только умереть»[332]. Однако умирало не только смешное и позорное. Вместе с ним умирал и энтузиазм. Как писал Василий Васильевич Розанов, «после Гоголя, Некрасова и Щедрина совершенно невозможен никакой энтузиазм в России. Мог быть только энтузиазм к разрушению России»[333]. Салтыкова-Щедрина читали не только те, кто постоянно держал фигу в кармане против власти. Его произведения читали император Александр II и его братья великие князья Константин и Николай Николаевичи. С большим уважением к таланту сатирика относился и военный министр граф Дмитрий Алексеевич Милютин, с удовольствием читавший не пропущенные цензурой произведения Салтыкова-Щедрина и оценивавший некоторые явлений русской жизни как материализацию салтыковских образов[334].

Многие художественные образы, созданные фантазией Салтыкова-Щедрина, стали именами нарицательными и превратились в крылатые слова и образные выражения: Глупов и глуповцы, Иудушка Головлев, Иван Непомнящий родства, казенный пирог, карась-идеалист, мягкотелый интеллигент, пенкосниматели и пенкоснимательство, помпадуры и помпадурши, премудрый пескарь, торжествующая свинья, эзоповский язык, Угрюм-Бурчеев и его классическая триада: «Не потерплю! Сокрушу! Разорю!» Балалайкин тип продажного адвоката-авантюриста, увлекающегося самим процессом вранья. О всякой произносимой с важностью глупости, о всяком выдаваемом за серьезное дело пустяке с легкой руки сатирика стали говорить одним словом — благоглупости. «Благонамеренные речи» — это заглавие сборника сатирических очерков писателя превратилось в расхожую литературную цитату, не требующую комментариев. В 1884 году Салтыков-Щедрин написал сатирическую сказку «Вяленая вобла», и с этих пор именно так стали называть всякого сторонника теории «малых дел». В период проводимых правительством императора Александра III контрреформ эта сказка звучала исключительно злободневно. «Как это хорошо, — говорила вяленая вобла, — что со мной эту процедуру проделали! Теперь у меня ни лишних мыслей, ни лишних чувств, ни лишней совести — ничего у меня не будет! Всё у меня лишнее выветрили, вычистили и вывялили, и буду я свою линию полегоньку да потихоньку вести»[335]. Синонимом беспринципности, примиренчества и попустительства стало прославленное выражение сатирика «гнилой либерализм». Благодаря нескольким произведениям Михаила Евграфовича стало очень популярным его выражение: «Капитал приобрести и невинность соблюсти». Именами нарицательными стали типы кулаков времен развития капитализма в России, созданные писателем, — Колупаевы и Разуваевы. В «Признаках времени» (1863) писатель поведал о русском путешественнике пореформенной поры. «Я не бывал за границей, но легко могу вообразить себе положение россиянина, выползшего из своей скорлупы, чтобы себя показать и людей посмотреть… В России он ехал на перекладных и колотил по зубам ямщиков; за границей он пересел в вагон и не знает, как и перед кем излить свою благодарную душу. Он заигрывает с кондуктором и стремится поцеловать его в плечико (потому что ведь, известно, у нас нет середины, либо в рыло, либо ручку пожалуйте!)»[336]. Заключительная фраза стала крылатой. В 1876 году Салтыков-Щедрин от лица пресыщенного и трусливого либерала говорит: «Я сидел дома и, по обыкновению, не знал, что с собой делать. Чего-то хотелось: не то конституции, не то севрюжины с хреном, не то кого-нибудь ободрать. Ободрать бы сначала, мелькнуло у меня в голове; ободрать да и в сторону… А потом, зарекомендовав себя благонамеренным, можно и о конституции на досуге помечтать»[337]. В 1884 году в «Пестрых письмах» Салтыков-Щедрин написал: «Русский читатель, очевидно, еще полагает, что он сам по себе, а литература сама по себе. Что литератор пописывает, а он, читатель, почитывает. Только и всего. Попробуйте сказать ему, что между ним и литературной профессией существует известная солидарность, — он взглянет на вас удивленными глазами»[338]. Так в русском языке появился еще один афоризм: «Писатель пописывает, читатель почитывает». В 1885 году была написана сатирическая сказка «Либерал», герой которой клянчил у правительства реформ сначала «по возможности», затем «хоть что-нибудь» и, наконец, «применительно к подлости»[339]. С тех пор это последнее выражение стало обозначать приспособленчество и оппортунизм. В 1886 году во введении к «Мелочам жизни» Салтыков-Щедрин без обиняков выразил своё отношение к процессу развития капитализма в России и обогатил русский язык новым крылатым словом «чумазый». Для знаменитого сатирика чумазый — это кулак и выжига из среды крестьян, мещанства и купечества, в большом количестве появившийся в пореформенной России и бросившийся закабалять деревню:

«Не будь интеллигенции, мы не имели бы ни понятия о чести, ни веры в убеждения, ни даже представления о человеческом образе. Остались бы "чумазые" с их исконным стремлением расщипать общественный карман до последней нитки.

Идет чумазый, идет! Я не раз говорил это и теперь повторяю: идет, и даже уже пришел! Идет с фальшивою мерою, с фальшивым аршином и с неутолимою алчностью глотать, глотать, глотать…

Интеллигенция наша ничего не противопоставит ему, ибо она ниоткуда не защищена и гибнет беспомощно, как былие в поле…

Нет опаснее человека, которому чуждо человеческое, который равнодушен к судьбам родной страны, к судьбам ближнего, ко всему, кроме судеб пущенного им в оборот алтына. Таков современный чумазый. Повторяю… русский чумазый перенял от своего западного собрата его алчность и жалкую страсть к внешним отличиям, но не усвоил себе ни его подготовки, ни трудолюбия. Либо пан, либо пропал, ― говорит он себе, и ежели легкая нажива не удается ему, то он не особенно ропщет, попадая вместо хором в навозную кучу. <…>.

Чумазый вторгся в самое сердце деревни и преследует мужика и на деревенской улице, и за околицей. Обставленный кабаком, лавочкой и грошовой кассой ссуд, он обмеривает, обвешивает, обсчитывает, доводит питание мужика до минимума и в заключение взывает к властям об укрощении людей, взволнованных его же неправдами. Период помещичьего закрепощения канул в вечность; наступил период закрепощения чумазовского…»[340]

Салтыков-Щедрин был плотью от плоти русской литературы и крайне негативно относился как к самому процессу развития капитализма в России, так и к его носителям — Колупаевам, Разуваевам, Тит Титычам. И русская интеллигенция была вполне солидарна с Михаилом Евграфовичем. Вправить вывихнутый сустав времени выпало на долю Сергея Павловича Дягилева, человека, который не только не осуждал буржуазные отношения, но и ощущал себя в них как рыба в воде. Он умело использовал в своей практической деятельности те невиданные новые возможности, которые нес с собой капитализм.

В апреле 1904 года Дягилев писал княгине Тенишевой о предстоящей Историко-художественной выставке: «Думаю таким образом представить всю историю русского искусства и русского общества. Полагаю, что наберется до 2000 портретов, подумайте, какие могут быть неожиданности, какие переоценки, целые эпохи могут всплыть, другие потерять фальшивое значение. Но дела — бездна бездн»[341]. И Сергей Павлович блистательно сумел преодолеть эту бездну. В ход пошло всё: и его умение искать и находить деньги, произведения искусства, людей; и его способность грамотно использовать административный ресурс; и его уникальные знания о русском искусстве и русской жизни XVIII столетия. Работа над монографией о Левицком обогатила Дягилева бесценным опытом по атрибуции художников и идентификации персонажей. Никто так хорошо не знал людей той эпохи и их визуальный образ, как Дягилев. В этом ему воистину не было равных. Дягилеву удалось заручиться поддержкой великого князя Николая Михайловича — дяди императора и известного историка, живо интересовавшегося событиями минувшего времени и опубликовавшего несколько томов исторических сочинений, посвященных эпохе императора Александра I и снабженных уникальными иллюстрациями. Бенуа называл его «самым культурным и самым умным из всей царской фамилии»[342]. Великий князь стал председателем комитета будущей выставки. Заседания комитета проводились в его Ново-Михайловском дворце в Петербурге. Сама же выставка должна была открыться в Потёмкинском дворце в Таврическом саду. Это был великолепный архитектурный памятник классицизма. Дворец много лет пустовал, его интерьеры, сохранившие аромат Екатерининской эпохи, не были изуродованы позднейшими переделками и перепланировками. Через посредство Николая Михайловича Дягилев сумел добиться высочайшего покровительства для своего исполинского начинания. Это был очень удачный, как сказали бы в наши дни, маркетинговый ход. «Это открывало нам и самые замкнутые двери и заставляло сдаваться и самых строптивых обладателей портретов»[343]. Ссылаясь на покровительство императора Николая II, рассылая официальные запросы от имени великого князя Николая Михайловича, назначенный генеральным комиссаром выставки Дягилев сумел получить уникальный доступ к нескольким тысячам картин, находящихся как в императорских резиденциях, так и в дворянских усадьбах. Никто и никогда не предпринимал доселе столь грандиозных историко-культурных изысканий. Мужественно преодолевая большие неудобства и ужасную усталость, Дягилев лично посетил 102 провинциальные помещичьи усадьбы, о которых было известно, что там находятся интересные старинные портреты. Фактически Сергей Павлович объездил всю русскую провинцию. Этот небывалый размах даже напугал великого князя. Деятельную помощь в обследовании петербургских и московских коллекций Дягилеву оказал Бенуа.

«В каждой русской семье, которая дорожила памятью своих предков, сохранялись портреты отцов и дедов — так было заведено искони. Писали их и русские художники, и заезжие иностранцы. С начала XVII в. очень многие прославленные в Европе портретисты приглашались ко двору и писали членов царствующего дома и русскую знать. Портреты хранились во дворцах, министерствах, в разных учреждениях, в частных домах обеих столиц и во многочисленных поместьях. В имениях часто сохранялись целые галереи предков — портреты, миниатюры, силуэты, иногда и бюсты порой людей ничем не замечательных и никому не известных, но подчас изображения необыкновенно интересные и ценные с исторической и бытовой точек зрения. Качество этих произведений, конечно, было самое разнообразное, но среди них были настоящие шедевры, многие из которых оставались неизвестными публике, так как были скрыты во дворцах (как, например, чудесные «Смолянки» Левицкого), в особняках нашей аристократии и в бесчисленных имениях. <…>.

Время для того, чтобы разыскать эти скрытые сокровища, собрать и показать их, было самое подходящее, так как вместе с разными изменениями в быту, особенно помещичьей жизни, когда стали вырубаться "вишневые сады", наступило полное равнодушие к окружающему, и "культ предков" уже выдыхался. Оказалось, что это надо сделать и потому, что надвигалась первая революция, которую в то время мало кто предвидел. Дягилев же — я в этом уверен — ее предчувствовал и потому торопился»[344].

Дягилев и Бенуа выявили около 4 тысяч портретов, из которых почти 3 тысячи были отобраны для экспозиции, развернутой в Таврическом дворце, залы которого были специально приспособлены для демонстрации портретов. Не все отобранные портреты были показаны в экспозиции. Каталог выставки содержал описание 2300 портретов, сведения о художниках и об изображенных лицах; в последний момент устроители выставки отказались от экспонирования около 300 портретов[345]. На выставке были представлены работы почти 400 художников, экспонировавшиеся портреты принадлежали 500 владельцам[346]. Лишь незначительная часть из этих портретов была известна по гравюрам, большинство же из них никогда и нигде не выставлялось. Впервые со столь исчерпывающей полнотой был представлен визуальный образ прошлого. История государства Российского зримо предстала перед восхищенными зрителями, олицетворенная в портретах главных и второстепенных деятелей Петербургского периода Российской империи. Именно после этой выставки и под ее несомненным влиянием появились блистательные произведения мирискусников, посвященные событиям императорского периода истории России. Александр Бенуа «Прогулки императрицы Елизаветы Петровны» (1906), «Парад при Павле I» (1907), «В лагере екатерининских солдат» (1909), «Торжественный выход императрицы Екатерины II в Царскосельском дворце» (1909), «Петербург при Петре Великом» (1910), «Утро помещика». Валентин Серов «Петр I» (1907). Евгений Лансере «Императрица Елизавета Петровна в Царском Селе» (1905), «Цесаревна Елизавета у Преображенских казарм 25 ноября 1741 года» (1911). Мстислав Добужинский «Учение солдат в Николаевское время», «Город в Николаевское время. Провинция 1830-х годов» (1907–1909), «В военном поселении» (1911). Дмитрий Кардовский «Солдаты Петра Великого» (1907), «Смотр новиков» (1907), «Заседание Сената петровских времён» (1910), «Императрица Анна и её двор» (1907), «Бал в Москве 1820-х годов» (1911), «Оборона Севастополя» (1910). Борис Кустодиев «Освобождение крестьян. Чтение Манифеста в барской усадьбе» (1907), «В московской гостиной 1840-х годов. Люди сороковых годов» (1912). Даже второстепенные персонажи этих работ поражают своей иконографической достоверностью. Большинство этих классических произведений в 1908–1913 годах издательство Иосифа Николаевича Кнебеля репродуцировало в серии «Картины по русской истории». Для земских школ, гимназий и реальных училищ великолепно напечатанные хромолитографии большого формата (61,0 x 83,0 см) стали прекрасными наглядными пособиями по отечественной истории.

Отныне любое обращение к прошлому стало невозможно без использования визуальных образов Историко-художественной выставки. Константин Сергеевич Станиславский, намеревавшийся поставить на сцене МХТ «Горе от ума», написал в апреле 1905 года: «Самое интересное теперь в Петербурге — это выставка портретов. В огромном Таврическом дворце собраны со всей России портреты наших прапрабабушек и дедушек, и каких только там нет! Это очень мне на руку, особенно теперь, когда мы хотим ставить Торе от ума" <…> Буду ездить туда каждый день и всё рисовать»[347]. Сам Дягилев прекрасно понимал огромную ценность собранных в одном месте и в одно время портретов. Пройдет назначенное для выставки время, и портреты нужно будет вернуть их владельцам, они вновь разойдутся по отдаленным и запущенным имениям и уже не будут доступны для исследователей. И тогда Сергей Павлович со свойственной ему энергией и настойчивостью предпринял титанические усилия, чтобы запечатлеть эти портреты на фотоснимках. К этой работе были привлечены крупнейшие петербургские мастера светописи — И.Н. Александров, Ф. Николаевский, К.К. Булла, К.А. Фишер. Некоторые экспонаты выставки погибли во время революции 1905 года, другие портреты пропали во время бурных событий Гражданской войны и двух мировых войн. До сих пор неизвестна судьба восемнадцати произведений Левицкого, которые в числе других его работ экспонировались на выставке[348]. Фотографии и негативы не погибли, благополучно сохранились до наших дней, но они рассредоточены по нескольким хранилищам, и их целостное изучение еще ждет своего часа[349].

Организовав выставку в Таврическом дворце, Дягилев добился того, что еще недавно казалось невозможным: он соединил разорванную цепь времен, вправил вывихнутый сустав времени. Однако этот эффект был кратковременным и продолжался всего лишь несколько месяцев. Выставка открылась 6 марта, а закрылась 26 сентября 1905 года. Посетители Историко-художественной выставки русских портретов убедились, что у России есть иная история, отличная от истории города Глупова. Былое не умерло, минувшее незримой цепью связано с настоящим, а прошлое пытливо вглядывается в настоящее и, кажется, хочет его о чем-то предупредить. На открытие выставки, на этот «парад истории», прибыл Николай II, он около двух часов осматривал портреты и не произнес ни слова. Прошли годы, и уже в эмиграции Александр Николаевич Бенуа довольно точно объяснил причину не очень понятного молчания государя: «Ему могло показаться, что все эти "предки" таят какие-то горькие упреки или грозные предостережения. И ему, неповинному в том, что таким создала его природа, стало от всех этих упреков и угроз невыносимо тяжело»[350]. Уже началась первая русская революция — так называемая генеральная репетиция грядущей великой смуты. От царя ждали каких-то слов и подведения каких-то итогов, но так и не дождались. Вместо него исторический итог Петербургскому периоду России подвел Дягилев.

Вскоре после открытия выставки Дягилев покинул столицу и на короткое время приехал в Москву, где 24 марта 1905 года 25 известных деятелей культуры почтили его обедом в ресторане «Метрополь». На обеде были художники Архипов, Борисов-Мусатов, Константин Коровин, Серов, Юон; коллекционеры и любители искусств Мамонтов, Морозов, Щукин, а также поэт Брюсов и архитектор Шехтель. Цвет русской интеллигенции чествовал Дягилева — создателя «Мира искусства» и устроителя Историко-художественной выставки русских портретов. Это был акт высочайшего признания его заслуг. По сложившейся традиции во время обеда произносились речи. Ответ Дягилева был «печальный, лирический и очень художественный»[351]. Это был не проходной банкетный спич, а проникновенное философское размышление о судьбах России. Дягилев, только что объездивший сотню дворянских гнезд, имел мужество трезво взглянуть в глаза грядущему: «Я заслужил право сказать это громко и определенно, так как с последним дуновением летнего ветра я закончил свои долгие объезды вдоль и поперек необъятной России. И именно после этих жадных странствий и особенно убедился в том, что наступила пора итогов. Это я наблюдал не только в блестящих образах предков, так явно далеких от нас, но главным образом в доживающих свой век потомках. Конец быта здесь налицо. Глухие заколоченные майораты, страшные своим умершим великолепием дворцы, странно обитаемы сегодняшними милыми, средними, не выносящими тяжести прежних парадов людьми. Здесь доживают не люди, а доживает быт. И вот, когда я совершенно убедился, что мы живем в страшную пору перелома, мы осуждены умереть, чтобы дать воскреснуть новой культуре, которая возьмет от нас то, что останется от нашей усталой мудрости. Это говорит история, то же подтверждает эстетика. И теперь, окунувшись в глубь истории художественных образов и тем став неуязвимым для упреков в крайнем художественном радикализме, я могу смело и убежденно сказать, что не ошибается тот, кто уверен, что мы — свидетели величайшего исторического момента итогов и концов во имя новой, неведомой культуры, которая нами возникнет, но и нас же отметет. А потому, без страха и недоверья, я подымаю бокал за разрушенные стены прекрасных дворцов, так же как и за новые заветы новой эстетики. И единственное пожелание, какое я неисправимый сенсуалист могу сделать, чтобы предстоящая борьба не оскорбила эстетику жизни и чтобы смерть была так же красива и так же лучезарна, как и Воскресение!»[352]

После этой выставки Дягилев уже не работал в России и занялся организацией Русских балетных сезонов в Париже. Однако ирония истории была такова, что другой человек, находящийся в это время в эмиграции в Швейцарии, с нетерпением ожидал момент возвращения в Россию. И его будущая деятельность в России не только «оскорбила эстетику жизни», но и принесла множество смертей, и ни одна из этих грядущих смертей не стала «так же красива и так же лучезарна, как Воскресение». Имя этого человека Владимир Ильич Ульянов (Ленин). Его литературные пристрастия вполне соответствовали духу времени. Стихи Надсона Ленин знал наизусть и даже использовал их в качестве ключа для шифрованной партийной переписки[353]. Щедрин был его любимейшим писателем. В пятидесяти пяти томах Полного собрания сочинений Ленина произведения сатирика цитируются или упоминаются 176 раз: 165 раз до победы Октябрьской революции и лишь 11 раз — после победы. Это абсолютный рекорд. Произведения Толстого цитируются и упоминаются 20 раз, а Пушкина — только 14 раз.

Загрузка...