В 1912 году, уже после смерти Льва Николаевича Толстого, в посмертном издании его художественных произведений была впервые напечатана повесть «Хаджи-Мурат». Толстой начал писать повесть в 1896 году, работа шла неравномерно, и лишь в конце января 1905 года автор продиктовал своей жене графине Софье Андреевне последний отрывок «кавказской истории» с рассказом о жизни Хаджи-Мурата. Литературный образ героя повести, созданный рукой великого художника, оказался более реальным, чем сама жизнь. Герой повести заслонил подлинного Хаджи-Мурата. Однако я не буду анализировать степень соответствия литературного героя и его исторического прототипа. Меня интересует иное. Меня интересует, как офицер русской армии, подпоручик артиллерии, ветеран Кавказской и Крымской войн, за участие в обороне Севастополя удостоенный ордена Святой Анны 4-й степени с надписью «За храбрость», граф Толстой рассказал о жизни и смерти человека, всю свою жизнь сражавшегося с русскими войсками и погибшего с оружием в руках в схватке с ними. Реальный Хаджи-Мурат родился в конце 90-х годов XVIII века и был близок к правившему в Аварии ханскому дому: его мать была кормилицей ханского сына. Аварское ханство располагалось в центральной части Дагестана и с 1802 года входило в состав Российской империи, следовательно, Хаджи-Мурат был её подданным. Такова формально-юридическая сторона вопроса. Реально же и Хаджи-Мурат, и его соплеменники были поставлены перед жестоким выбором: покориться воле «белого царя» и подвергнуться за это нападениям со стороны немирных горских племен, или же присоединиться к горцам, ведущим непрекращающуюся священную войну с Россией, и испытать за это весь ужас карательных экспедиций. После того как имам Гамзат истребил аварских ханов, Хаджи-Мурат принял участие в заговоре против имама, закончившемся убийством Гамзата. Эта кровная месть убийце аварских ханов вознесла самого Хаджи-Мурата на вершины власти: по воле русского правительства он стал одним из правителей Аварии. Хаджи-Мурату был пожалован офицерский чин прапорщика, с получением которого было сопряжено обретение прав потомственного дворянства Российской империи. С 1834 по 1836 год прапорщик Хаджи-Мурат служил России. Служил до тех пор, пока его не обвинили в тайных связях с Шамилем и арестовали. Проявив недюжинную храбрость и редкую изобретательность, Хаджи-Мурат с риском для жизни удачно бежал из-под ареста, примкнул к Шамилю, очень скоро стал его наибом (уполномоченным) и прославился удачными партизанскими набегами на русские войска. В течение пятнадцати лет наиб Шамиля воевал против России, пока большое честолюбие Хаджи-Мурата не привело его к разрыву с Шамилем. 23 ноября 1851 года Хаджи-Мурат перешёл на сторону русских. Бывший дезертир получил прощение. Власть сохранила ему свободу и назначила высокое денежное содержание — 5 золотых рублей в день. Далеко не каждый генерал мог похвастаться таким жалованьем. Однако в апреле 1852 года Хаджи-Мурат предпринял дерзкую попытку бежать в горы — и в перестрелке был убит. Такова внешняя канва жизни этого человека, вдохновившего великого русского писателя на создание одного из самых знаменитых своих произведений. Обратимся же к «Хаджи-Мурату».
Лев Николаевич не скрывает восхищения своим героем — «самым могущественным и удалым наибом Шамиля»[69]. Неуёмная энергия, сила жизни Хаджи-Мурата и его несокрушимость борца увлекли автора, поражённого умением реального исторического персонажа защищать свою жизнь. Летом 1896 года писатель увидел на вспаханном поле непокорный «татарин» — репей, изуродованный плугом, но уцелевший. «Напомнил Хаджи-Мурата. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля как-нибудь, да отстоял её»[70] — эту запись Толстой сделал в дневнике 19 июля 1896 года. Несломленный репей, напомнивший Толстому бесстрашного горца, послужил творческим импульсом начала работы. «Репей» — так назывался первый набросок будущей повести. Пролог, в котором рассказывалось о репье, заканчивался словами: «И какое-то чувство бодрости, энергии, силы охватило меня. Так и надо, так и надо»[71]. Толстого ошеломила пассионарность Хаджи-Мурата, его «жизненная сила»[72] и способность, с одной стороны, до последнего бороться за свою жизнь, а с другой — ежеминутная готовность этой жизнью пожертвовать. Именно этой «жизненной силы» не имели современники писателя. Толстовское восхищение героем повести было многократно усилено его идеей отрицания государства как такого и всякой войны. Не признавая всякую войну, Толстой, однако, в одном из многочисленных черновых вариантах повести с упоением описывает, что именно сделало его героя таким знаменитым: «Он делал чудеса: он с своими конными отрядами делал неимоверные переходы, появлялся там, где его не ждали, с необычайной смелостью и верностью расчета нападал, побивал и уходил. Он врывался в города, в которых были русские войска, грабил, разорял и уходил. Он похитил ханшу из её дворца со всем её штатом и имуществом. Он был сам храбрец, силач и джигит и был смелый, умный и счастливый военачальник»[73]. Толстой не утаивает причин, обусловивших успех этих отчаянных предприятий: «Успех горцев надо было приписать тому, что русские баловались войной: поддерживали войну, убивали горцев и губили жизни своих солдат только затем, чтобы поддерживать практику убийства и иметь случаи раздавать и получать кресты и награды»[74].
Возникает резонный вопрос: ради чего Российская империя воевала на Кавказе? Однако мы будем тщетно искать ответ как в черновых рукописях повести, так и в ее каноническом тексте: ни сам этот вопрос, ни ответ на него не интересует великого писателя. Он мучительно пытается понять, что именно вскормило у Хаджи-Мурата неистребимую ненависть к русским. Опираясь на записки очевидца, Толстой создает поразительную по силе художественного мастерства и эмоционального воздействия сцену публичной казни горцев, взятых в заложники. Несколько русских солдат, решивших пограбить в ауле, были убиты его жителями. Царские войска окружили аул и, угрожая его уничтожить огнем и мечом, потребовали выдать заложников, число которых в два раза превышало число убитых солдат. Заложники прекрасно понимали, что идут на верную смерть. Они думали, что их расстреляют и они своей смертью спасут родной аул от разорения. Однако их ждал не расстрел, а долгая и мучительная казнь — прогнание сквозь строй. Казнь происходила на глазах жителей нескольких окрестных аулов, среди которых был и десятилетний Хаджи-Мурат вместе со своим дедом. Экзекуцией руководит толстый русский генерал, который неторопливо курит трубку, в то время как горцев на глазах их родных подвергают мучительным истязаниям. Русское командование хотело устрашить горцев, но добилось прямо противоположного. Эту страшную сцену публичной казни мы видим глазами десятилетнего мальчика, поклявшегося после этого стать непримиримым врагом русских.
«Начальник с брюхом и заплывшими глазами всё сидел и курил трубку, которую ему подавали солдаты. Хаджи-Мурат дольше не мог видеть и убежал домой. Вечером, когда мать уложила спать Хаджи-Мурата на кровле дедовой сакли и когда муэдзин звал к полуночной молитве, он долго смотрел на звёзды, думая о том, как истребить этих неверных собак русских.
Хаджи-Мурат не мог понять, зачем допускает бог существование этих собак, все свои силы употребляющих на то, чтобы мучать мусульман и делать зло им. Ему представлялись все русские злыми гадинами.
А между тем русские вовсе не были злы: не был зол и тот с заплывшими глазами начальник, сидевший с трубкой на барабане; не были злы офицеры, командовавшие солдатами; и ещё менее были злы солдаты, забивавшие палками безоружных людей, виноватых только в том, что они любили свою родину»[75].
Но в итоге эта одна из самых ярких картин, созданных пером Толстого, так и не была включена автором в текст повести. Он пытался понять и защищающих свой очаг горцев, и повинующихся приказу русских солдат — и обратил мощь своего негодования против государства. Форма государственного устройства не важна для писателя: ему одинаково чужды и европейский абсолютизм императора Николая, и азиатский деспотизм имама Шамиля. То обстоятельство, что в течение своей бурной жизни Хаджи-Мурат несколько раз изменял знамёнам, под которыми он воевал, для Толстого оказывается менее существенным, чем трагедия человека, вынужденного подчиняться власти. Хаджи-Мурат не пожелал подчиниться, смирить данную от природы «жизненную силу» ― и его трагическая гибель стала неизбежной. Толстой считает, что чем ближе человек к центру власти, которая воспринимается им как воплощение абсолютного зла, тем сильнее он вовлечён в её преступные деяния. Виновен не солдат, наносящий палочный удар по обнажённой спине безоружного горца, неизбывная вина лежит как на том, кто в качестве полномочного представителя власти распоряжается казнью, так и на самом носителе этой власти — императоре и самодержце всероссийском.
Руководивший экзекуцией русский генерал имеет несомненное портретное сходство с Алексеем Петровичем Ермоловым. Это утверждение кажется странным и нуждается в пояснениях. Казалось бы, что общего между гордым витязем в бурке, каким, как правило, изображают генерала, и «начальником с брюхом и заплывшими глазами», о котором пишет Толстой? «Проконсула Кавказа» обычно представляют себе исключительно по романтическому портрету кисти Джорджа Доу из Военной галереи Зимнего дворца. Модный живописец запечатлел популярного героя Отечественной войны 1812 года в профиль на фоне заснеженных гор Кавказа. В 1824 году Томас Райт выполнил с этого оригинала ставшую очень известной гравюру на стали. Именно такого Ермолова, командира Отдельного Кавказского корпуса и главноначальствующего в Грузии, воспел Пушкин в эпилоге «Кавказского пленника»:
В горах матери пугали детей его именем. Чтобы сломить сопротивление, Ермолов постоянно брал заложников — аманатов. «Аманатов — или разорение!» Насильственно взятые аманаты должны были обеспечить безусловное выполнение ермоловских приказов и распоряжений. Заложники служили гарантией покорности своих соплеменников: они расплачивались жизнью, если последние не хотели покориться. Жестокая кара ожидала тех, кто оказывал вооруженное сопротивление русским войскам или же своевременно не сообщал о готовящихся набегах мятежных горцев на русские поселения и крепости. «В последнем случае деревня истребляется огнем; жен и детей вырезывают»; «Лучше от Терека до Сунжи оставлю пустынные степи, нежели в тылу укреплений наших потерплю разбои»[77]. Ермолов, не зная жалости, стремился покорить Кавказ российскому владычеству и не останавливался перед применением бесчеловечных средств водворения порядка.
В течение более восьми лет Александр Сергеевич Грибоедов постоянно соприкасался с генералом Ермоловым: пытливо наблюдал за ним и не боялся спорить. «Я сказал в глаза Алексею Петровичу вот что: "Зная ваши правила, ваш образ мыслей, приходишь в недоумение, потому что не знаешь, как согласить их с вашими действиями; на деле вы совершенный деспот". — "Испытай прежде сам прелесть власти, — ответил мне Ермолов, — а потом и осуждай"»[78].
Через несколько лет после того, как в эпилоге «Кавказского пленника» были опубликованы поэтические строки Пушкина, вызвавшие негодование князя Вяземского, знаменитый военачальник будет отрешён императором Николаем I от должности и уволен в отставку. Его сменит генерал Паскевич. Как раз такого Ермолова, этого «Сфинкса новейших времён», увидит Пушкин в Орле во время своего путешествия в Арзрум в 1829 году и будет удивлён несходством опального генерала с его каноническим портретом. «С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные, серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. Улыбка не приятная, потому что не естественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтической портрет, писанный Довом»[79].
Ермолов был всем известным ревностным жрецом «славы, купленной кровью», и сначала Толстой решил низвести его с пьедестала, лишить ореола великого государственного деятеля. Он намеренно хотел не увековечить, а развенчать поэтический образ «проконсула Кавказа». В юности сам Толстой испытал воздействие ермоловской легенды. Опальный полководец, наряду с митрополитом Филаретом и юродивым Иваном Яковлевичем Корейшей, был одной из трёх московских знаменитостей — и будущий великий писатель перед отъездом на Кавказ посетил знаменитых людей Первопрестольной[80]. Романтический витязь в бурке был слишком возвеличен и узнаваем, и Толстой обратился к менее прославленным и пафосным портретам генерала. В черновых рукописях «Хаджи-Мурата» он, по сути, описал Ермолова последних лет жизни, опираясь при этом, помимо своих личных впечатлений, либо на литографию Дарленга по рисунку Пашенного 1855 года, либо на литографию Тимма из «Русского художественного листка» 1861 года[81]. Первая литография была выпущена во время Крымской войны в связи с назначением генерала Ермолова начальником Государственного подвижного ополчения Московской губернии, вторая — в связи с его кончиной. Литографии прекрасно корреспондируются с воспоминаниями современников: и художники, и мемуаристы, прежде всего, обращают внимание именно на тучность, то есть излишнюю полноту военачальника.
Д.А. Ровинский: «В то время Ермолов уже был значительно тучен; лицо у него было совершенно круглое; маленькие серые глаза, напоминавшие взгляд дикой кошки, и неприятная, деланая улыбка не сходила с его губ. Он жил одними воспоминаниями, желчно отзывался о военных современниках и без злости не мог вспомнить имени Паскевича»[82].
Д.А Милютин: «Известно, что Ермолов прожил последние 35 лет своей жизни в Москве, в полном бездействии. Мне довелось видеть его ещё за несколько месяцев до его смерти, в мой проезд чрез Москву. И в этот раз, так же как и в прежние мои посещения, я нашёл его сидящим за письменным столом; так же как и прежде, тучное его тело покоилось на просторном кресле, с которого он почти не поднимался; львиная голова его внушала почтение; но уже заметно было влияние преклонных лет; не было уже прежнего живого взгляда, ни прежнего бойкого разговора. Кончина его прошла почти незамеченного»[83].
На этих литографиях мы узнаём и опухшие глаза, и усы, которых нет на портрете Доу; и большой живот, и расстегнутый мундир генерала — описание всего этого есть в черновых вариантах повести Толстого. Именно такого Ермолова и увидел будущий великий писатель перед своим отъездом на Кавказ. «Толстый, краснолицый, с запухшими глазами начальник»; «С запухшими глазами начальник выпускал через усы дым трубки»; «Начальник с брюхом и запухшими глазами»; «В самой середине сидел на барабане толстый, красный человек, расстегнутый, в черных штанах и белом бешмете с золотыми наплечниками. Вокруг него стояло несколько человек, таких же, как он, начальников и солдат. Это был генерал, начальник»; «Человек в черных узких штанах, в белом кителе с золотыми наплечниками и в фуражке с красным околышем на толстой голове с красными щеками»; «Толстомордый»; «Толстый красный человек»; «Толстый начальник с брюхом и заплывшими глазами»; «Толстый усатый человек в черных узких штанах, белом кителе с золотыми наплечниками и в фуражке с красным околышем».
Великий писатель размышляет о том, какой именно ценой была куплена Ермоловым его слава. Пишет, переписывает, зачёркивает, исправляет. И так раз за разом, стремясь добиться максимальной лаконичности и выразительности. Но так и не вплетает связанную с Ермоловым нить повествования в ткань канонического текста «Хаджи-Мурата».
«Ермолов, один из самых жестоких и бессовестных людей своего времени, считавшийся очень мудрым государственным человеком, доказывал государю вред системы заискивания дружбы и доброго соседства.
Одна только самая ужасная жестокость, по его мнению, могла установить правильные отношения между русскими и горцами. И он на деле проводил свою теорию. Так, за убиение горцем русского священника, он велел повесить убийцу — это было в Тифлисе — не за шею, а за бок на крюк, приделанный к виселице. Когда же после страшных, продолжавшихся целый день, мучений горец сорвался как-то с своего крюка, то Ермолов велел перевесить его за другой бок <и пошёл со своими приближенными обедать и развлекаться веселыми военными разговорами> и держать так, пока он умрет.
Но мало того что считались полезными и законными всякого рода злодейства, столь же полезными и законными считались всякого рода коварства, подлости, шпионства, умышленное поселение раздора между кавказскими ханами. Так, тот же Ермолов прямо приказывал ссорить между собой ханов, то поддерживая одних, то поддерживая других и подсылая к ним людей, долженствующих раздражать их друг против друга.
Казнь, которую видел Хаджи-Мурат, была одной из таких, считавшихся полезными, жестокостей. Русские начальники не только говорили, но и думали, что они этим способом умиротворят край. В действительности же такой образ действий заставлял горцев все больше и больше сплачиваться между собой и подчиняться отдельным лицам, которые призывали их к защите их свободы и отмщению за все, совершаемые русскими, злодеяния. Таков был еще в 1788 году шейх Мансур, потом таким же был Кази Мулла, первый проповедовавший хазават, и таков же в 1851 году был Шамиль.
Такой образ действий, доводя горцев до крайних пределов раздражения, ненависти, желания мести, оправдывал в их глазах всю ту жестокость, с которой они, когда могли это делать, обращались с русскими»[84].
Мог ли реальный Хаджи-Мурат, а не герой повести видеть генерала Ермолова? Такой вопрос вполне естествен в устах профессионального историка, но не имеет особого смысла для писателя, который исходит из другой системы аксиом. Однако, может быть, Толстой потому и исключил повествовательную нить, связанную с именем Ермолова, из ткани канонического текста «Хаджи-Мурата», что уже после написания этой сцены посчитал саму такую встречу исторически невозможной?! Такое объяснение допустимо. Филолог попытался бы вникнуть в хронотоп повести, то есть художественно освоенное автором время-пространство описываемых им событий, чтобы ответить на вопрос: мог ли герой повести достигнуть десятилетнего возраста в тот момент, когда генерал ещё не покинул Кавказ? Для филолога не так существенна историческая достоверность события, как значима его художественная обоснованность: необходимо, чтобы литературный герой действовал, не выходя за рамки хронотопа произведения и повинуясь логике этого хронотопа. Историк занялся бы уточнением фактической достоверности самого события или исчислением вероятности такой встречи. Для историка важно установить, могли ли жизненные пути двух незаурядных людей пересечься в пространстве и во времени, где и когда это могло быть. Для художника важно иное — и психологическая достоверность события теснит и подавляет его фактическую достоверность. «Историю забываю, она мне неинтересна. Меня интересует психологическая сторона, а когда это было — меня не интересует»[85].
Воинские подвиги Ермолова воспевали Жуковский и Пушкин, Крылов и Лермонтов, Денис Давыдов и Фёдор Глинка. После смерти Кутузова, которого считали «спасителем Отечества», ни один из русских военачальников никогда не был так популярен у сограждан, как Алексей Петрович Ермолов в годы его десятилетнего владычества на Кавказе. Молодые офицеры его боготворили, боевые генералы хотели видеть главнокомандующим, а так называемые русские патриоты, постоянно конфликтовавшие с сильной немецкой партией у подножия престола, именно в Ермолове видели свою надежду и опору. «Две неотъемлемые его добродетели — храбрость и бескорыстие — заменяли все недостатки, прикрываемые его манерами, а природное остроумие заменяло основательный ум и заставляло видеть в нем гения»[86]. Опала, которой в марте 1827 года подверг генерала император Николай I, произвела «сильнейшее впечатление в умах так называемых руссаков и патриотов»[87]. Для русского образованного общества Ермолов стал олицетворением жертвы царского произвола. Глас общественного мнения вплёл колючий терний невинной жертвы в лавровый венок героя Отечественной войны 1812 года. Так была упрочена ермоловская легенда в исторической памяти россиян. Ермолов навсегда остался юным витязем в мохнатой бурке, чело которого было увенчано переплетёнными лаврами и терниями. Эта легенда надолго пережила генерала и благополучно дожила до наших дней. Если бы размышления Толстого не были погребены в черновиках «Хаджи-Мурата», о существовании которых знают лишь специалисты, то сила толстовского гения смогла бы развенчать этого героя. Можно лишь гадать, почему Толстой не включил свои размышления о Ермолове в окончательный текст повести: руководствовался ли он художественными соображения или какими-то иными, но такова была воля автора. Великий писатель предпочел не низводить военачальника с пьедестала, он дал читателю возможность взглянуть на события Кавказской войны глазами самих горцев.
Последовательно проводя гуманистический взгляд на все описываемые события, Толстой полностью проникает в человеческую сущность горцев, и, читая «Хаджи-Мурата», мы видим покорение Кавказа их глазами. Мы видим разоренный набегом чеченский аул, с обитателями которого познакомились на первых же страницах повести. Вот перед нами кунак Хаджи-Мурата Садо. Именно в его сакле останавливался Хаджи-Мурат перед выходом к русским. Жители аула уже были оповещены посланцами Шамиля, что им под угрозой казни запрещено принимать Хаджи-Мурата. Садо ослушался приказа. «Садо считал своим долгом защищать гостя — кунака, хотя бы это стоило ему жизни, и он радовался на себя, гордился собой за то, что поступает так, как должно»[88]. Садо исполнил долг гостеприимства и не побоялся мести своих соплеменников, справедливо опасавшихся гнева имама. Однако не Шамиль опустошил родной аул Садо, его разорили по приказу императора Николая русские войска. Сакля, в которой останавливался Хаджи-Мурат, была разрушена и загажена. Его пятнадцатилетний сын был убит штыком в спину. Были сожжены стога сена, поломаны абрикосовые и вишневые деревья и сожжены все ульи с пчелами. «Вой женщин слышался во всех домах и на площади, куда были привезены еще два тела. Малые дети ревели вместе с матерями. Ревела и голодная скотина, которой нечего было дать. Взрослые дети не играли, а испуганными глазами смотрели на старших.
Фонтан был загажен, очевидно нарочно, так что воды нельзя было брать из него. Так же была загажена и мечеть, и мулла с муталимами очищал ее.
Старики хозяева собрались на площади и, сидя на корточках, обсуждали свое положение. О ненависти к русским никто не говорил. Чувство, которое испытывали все чеченцы от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми и такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс, ядовитых пауков и волков, было таким же естественным чувством, как чувство самосохранения»[89].
Пафос этой сцены перекликается с гуманистическим пафосом стихотворения Надсона «Герою», хотя по степени воздействия на читателя эти тексты несопоставимы. Стихотворные строчки Надсона не идут ни в какое сравнение с гениальной прозой Толстого. Но и патетика гражданской лирики, и кажущаяся простота толстовской прозы однозначно убеждают читателя в приоритете гуманистических ценностей над имперскими. Сакраментальная фраза несравненного Портоса «Я дерусь, потому что дерусь!» уже перестала быть аксиомой для образованного человека и далее не могла существовать в качестве краеугольного камня его мировоззрения. Всякий, кто прочитал эту страницу, уже не мог, не погрешив против совести, оправдывать любые завоевательные войны империи. С такими мыслями читатели Толстого встретили Первую мировую войну, которую официальная пропаганда пыталась представить как Вторую Отечественную. В разгар этой войны Александр Александрович Блок работал над поэмой «Возмездие», в первой главе которой были такие строки:
Но тот, кто двигал, управляя
Марионетками всех стран, ―
Тот знал, что делал, насылая
Гуманистический туман:
Там, в сером и гнилом тумане,
Увяла плоть, и дух погас,
И ангел сам священной брани,
Казалось, отлетел от нас…[90]
Формально Российская империя еще продолжала существовать, до ее распада оставалось несколько лет, но из империи уже ушла душа, всё омертвело задолго до ее распада. «Здравствуй, новая жизнь!» — восклицают молодые герои чеховского «Вишнёвого сада». Но новая жизнь уже наступила. Русская интеллигенция так сильно жаждала расстаться со старой жизнью, что не понимала того, как по мере отмирания имперских ценностей происходило нарождение совершенно новых отношений — производственных, правовых, нравственных и ценностных. И эти новые отношения, которые были отношениями буржуазными, капиталистическими, совершенно не вписывались в идеалистическую картину мира русской интеллигенции. Интеллигенция не понимала, да и не пыталась понять суть этих отношений. Зато она горела желанием обрести пророка, указующего верный путь, и учителя жизни, олицетворяющего непреложный нравственный ориентир в быстро меняющемся мире. И такой учитель нашёлся.