— Должно быть, обидно не пройти отбор, — сказал Бернини. — Не дотянуть до стандартов. Мне искренне жаль. У твоих друзей физический облик президентов. Премьер-министров. Сильных мира сего. А у тебя… не совсем.
Я подумал о бальном зале с зеркальными стенами, где они наблюдали за нами.
— А ум, Джереми! Какой у них ум! Гибкий. Способный абстрагироваться. У Джона меньше, чем у других, но это в основном лень — привык выезжать на своей внешности. Он физически способен выдержать одного из нас. Он пережил бы передачу. — Бернини поводил передо мной пальцем. — А ты сошел бы с ума.
Меня охватили гнев и стыд.
— Впрочем, это уже дело прошлое, — сказал Бернини. — Из сложившейся ситуации есть выход для нас обоих, но для этого нужно взглянуть на нее непредвзято. Ты способен на это? Ты позволишь своему старому профессору юриспруденции сделать одно предложение до того, как проткнешь мне сердце ломом?
Он на секунду стал прежним Бернини — с намеком на улыбку в уголках губ.
— Я больше не участвую в ваших играх.
Бернини покачал головой:
— На этот раз, обещаю, это не игра.
Он медленно поднялся с пола. В глазах его появился знакомый огонек. Внезапно Бернини снова стал профессором.
— Вообразим, Джереми, что мы не здесь, в этом несчастливом месте. — Он обвел глазами умфор. — Представь, что ты в тысяче ярдов отсюда вон в том направлении — ночной вахтер в крупнейшей библиотеке мира. — Он криво улыбнулся. — Представь себе знания, собранные за четыре тысячи лет. Оригинальные фолианты Шекспира. Рукописи Риттенберга и Кингсли по теоретической ядерной физике. Бесценные сокровища. Не далее чем в прошлом году профессор д’Мартино нашел там считавшуюся утерянной книгу о травах джунглей и предложил новый способ лечения паркинсонизма. Где-нибудь там есть и лекарство от рака, основы для мира во всем мире. Ты, разумеется, отдаешь себе отчет в том, что такое охрана подобной сокровищницы. Конечно, существуют противопожарные системы, но кто будет поливать водой бесценную коллекцию? Поэтому вместо воды распыляется химикат, который сбивает пламя, не повредив бумагу. Гениальное решение.
Бернини поднял длинный палец.
— Как тебе, должно быть, известно, в нашем университете существует благородная традиция совершить перед выпуском четыре определенных поступка. Прошу меня простить, не я их придумывал. Первый — это, как водится, прикрепить кусок масла к потолку в столовой первокурсников. Говорят, что молодой Ричард Лиман смастерил для этого катапульту. Второй — пробежать нагишом через двор первокурсников. Третий, как ни прискорбно, — помочиться на статую нашего любимого основателя. А четвертый — вступить в… э-э… — здесь Бернини слегка покраснел, хотя блеск в глазах не исчез, — сношения… в книгохранилище университетской библиотеки.
А теперь представим, что однажды вечером в книгохранилище после закрытия осталась романтически настроенная парочка, намеренная поставить галочку возле четвертого пункта списка. В это время разразился пожар, который быстро распространяется по зданию. Тебе нужно лишь нажать кнопку, чтобы начался химический дождик, который не допустит уничтожения фондов. Проблема, однако, в том, что химикаты весьма токсичны и наверняка убьют предающихся амурам молодых людей.
Он кашлянул, прочищая горло, обхватил колено и переплел пальцы.
— Как ты поступишь, Джереми? На этот раз, боюсь, ты не можешь отказаться отвечать.
Бернини думает, я боюсь брать на себя ответственность? Он ошибается.
— Я не нажму кнопку.
Бернини поднял брови, словно говоря: «Ну-с, чего я ожидал?» — поглядел на меня и покачал головой:
— Ты уже нажал на кнопку, Джереми.
— Что вы имеете в виду?
Но я и без него знал ответ. Все это время я не мог отделаться от воспоминания о вспышке искр из-под лома и о криках в толпе.
— Я бы ни за что не нажал кнопку, — повторил я. — Это всего лишь книги.
— Понятно. А что, если бы они не были… просто книгами? Скажи, Джереми, сколько времени у тебя займет прочесть все эти книги? Целую жизнь? Две жизни? Десять? — Голос Бернини поднимался. — И не просто прочесть, но понять их? Отработать на практике то, что ты узнал? Протестировать эффективность изобретенных лекарств? Довести до совершенства умение вести мирные переговоры?
Бернини вдруг пришел в такую ярость, какую я в нем и не подозревал.
— Ты понятия не имеешь, что на кону! — кричал он на меня. — Ты думаешь, все это — только чтобы обмануть смерть? Да я жажду смерти! Мечтаю о ней как о роскоши! Я был свидетелем всех видов человеческой жестокости. Аутодафе. Линчевания. Погромы. ГУЛАГи. Крестовые походы детей. Геноциды. Я устал на это смотреть!
Бернини сплюнул на пол.
— Вселенная смещается ко злу. Простая термодинамика. Всегда легче разрушать, чем строить. Римляне построили республику — какая хрупкая вещь! Республика пала, и мир погрузился в тысячелетний мрак. Тысяча лет — ты в состоянии представить это? — тысяча лет угнетения! Короли, религиозные тираны, касты, рабство. Тысяча лет чумы, бедности, суеверий! Затем наступил Ренессанс, эпоха Просвещения. Свобода и равенство распространились по миру. Но мы не забыли… Мы помним, насколько все это хрупко. Думаешь, добро способно выжить в естественном отборе? Люди, положившие конец рабству, стоят сейчас в этой комнате. Люди, победившие нацизм и коммунизм, — в этом зале. Мы используем нашу мудрость, наше состояние, нашу тщательно культивируемую власть. Представь подобный интеллект в этом теле! — Он указал на Джона. — Мы веками совершенствовали средства борьбы со злом. Впервые в истории добро получило преимущество!
Бернини обвел зал магнетическим взглядом. Его глаза остановились на мне.
— Но этого больше не будет, не правда ли, Джереми? Ты это знаешь, верно? Армия жестокости крепнет. Здравый смысл уступает дорогу суеверию, здравомыслие — идеологии, гуманизм — междоусобице, честь — алчности. Люди становятся глупцами и дикарями. Народ превращается в толпу. Зрей для Левиафана! Читай своего Хоббса! Читай своего Аристотеля! Наша работа сейчас важнее, чем когда-либо. Внешность — новый бог. Мог бы Линкольн сейчас стать президентом, с его странным лицом? Или Рузвельт в своем инвалидном кресле? Сегодня блестящий ум требует прекрасного тела, и мы не можем положиться на волю случая.
— Но мы становимся лучше! — закричал я в ответ. — С каждым новым поколением ненависти и предрассудков все меньше. Посмотрите, какова сейчас демократия, сколько свобод! Оглянитесь — в мире все больше законов, больше конституций!
Глаза Бернини сузились, и он заговорил холодно:
— Ты смеешь читать мне лекции о юриспруденции? Я посвятил ей жизнь. Что может сделать закон против варваров? Против террористов-самоубийц, против ядерного терроризма? Как взывать к здравому смыслу безумия? Конституция — не пакт о самоубийстве. Мы обязаны бороться со злом.
— Каким образом? Убивая людей и забирая их тела? Ставя себя выше закона? Вы боретесь с рабством с помощью рабства, с убийствами — с помощью убийств!
— Но разве мы не посылаем армию воевать с врагами гуманизма? Сколько умирают тогда — тысячи, миллионы? V&D забирает только три жизни в год. Такова наша клятва. Три жизни в год, чтобы остановить войны до того, как они начнутся. Я предлагаю вам вступить в клуб. Тебе и Саре, вам обоим. У вас будет все: прекрасные тела и целая вечность. Начнете с того, что у вас есть, и спустя время узнаете то, что знаем мы. Вы станете одними из нас. Вы спасете миллионы жизней тем, чему научитесь.
— Взгляните на нее, — показал я на Сару. — Взгляните на нее. Вы были готовы убить ее. Не могли же вы совершенно измениться за минуту!
Бернини отмахнулся:
— Это было необходимо!
Я подумал о книгах, которые раньше читал, об идеях, в которые верил.
— «Необходимость — это оправдание всякого ущемления свободы людей», — процитировал я. — «Это аргумент тиранов и кредо рабов». Всегда есть другой путь, — сказал я, умоляюще глядя на профессора.
— Повидай с мое, — зарычал Бернини, — а потом будешь говорить о других путях!
— Вы могли стать нашими учителями! Научите нас бороться, мы готовы!
Волна смеха прошла по безликой толпе, окружившей алтарное возвышение.
Бернини не улыбнулся. Его голос треснул.
— Учить вас? Я видел душу вашего поколения. Ваше телевидение. Ваши видеоигры. Вы легкомысленны, пусты, жестоки, не знаете дисциплины. Вы лишены внутреннего мира. Только эгоизм, жадность и жажда удовольствий. Ни жертвенности. Ни долга. Ни чести. Ни добродетели.
— Тогда покажите нам! — Я вспомнил Джефферсона. — «Несите людям свет знаний, и тирания и угнетение тела и духа исчезнут, как злые духи на рассвете дня».
Бернини застонал от досады.
— Не читай мне лекций о просвещении. — Он направил на меня палец. Я заметил, что у него дрожит рука. — Мой отец верил в просвещение. Тот, настоящий. Отец того тела, в котором я родился. Он говорил со мной о просвещении, читал на ночь философские труды. Он был кротким, благочестивым человеком. Сколько веков прошло, а я помню его. — Глаза Бернини заблестели, и по щеке покатилась слеза. — А потом была Великая инквизиция. Они хотели убедиться, крепка ли его вера, и сожгли отца заживо. Передо мной и моей матерью. Они сожгли его заживо.
Он дрожал всем телом.
— Господин профессор, — начал я.
— Довольно.
— Господин Бернини, — мягко заговорил я. — А что, если вы стали частью того, против чего боретесь?
— Довольно! — крикнул он, закрыв лицо руками. — Хватит!
Он стоял так секунду, сгорбившись, обессилев.
Я подождал, пока он поднимет голову и посмотрит на меня ясными глазами.
Как всегда, он все знал наперед.
Я увидел в Бернини моего деда. Достоинство. Доброта. Эти два человека не так уж отличались друг от друга.
— Все кончено, — негромко сказал я. — Сейчас я разобью машину. Пусть ваш последний поступок будет добрым. Отпустите ее.
Бернини смотрел на меня. Я изучал его лицо.
Он видел меня насквозь.
Оценивал меня.
Затем он повернулся к палачу и кивнул:
— Отпустите.
Комната дрогнула от протестующих, гневных криков.
— Нет, — сказал жрец.
Палач с собачьей преданностью смотрел то на Бернини, то на жреца, ожидая четкого приказа.
Бернини шагнул вперед и схватил палача за руку. К ним бросился жрец. Некоторое время три человека молча боролись, но наконец Бернини повалили на спину, и жрец занес над ним нож.
Я сунул лом в самый крупный узел машины и держал его там, напрягая все силы, пока какое-то колесо, пытаясь провернуться, скрежетало о металл. Зал взорвался воплями боли, машина вибрировала, фигуры в плащах корчились в конвульсиях. Палач старался отвести от Бернини нож, но профессор вцепился в него и держал, как я лом, — на пределе сил, противодействуя мощи синхронно крутящихся механизмов. Люди в плащах, подавляя мучительные судороги, ползли ко мне, боль скручивала их, но они, хватая меня, оттаскивали от машины, намеревались вырвать лом из моих рук. Оглянувшись, я увидел, что измученный Бернини по-прежнему прижимает к себе нож, отвернувшись от Сары, а бесконечное море масок извивается на полу, вопя от боли. Кожаные ремни машины наматывались где-то внутри, стянув щупальца к середине, — так паук втягивает их от испуга или боли. Провода, обвивавшие щупальца как нервы, лопались один за другим. Машина тряслась, окруженная белым свечением. Я изо всех сил ворочал ломом в зубчатых недрах, вверх-вниз, пока машина не начала разваливаться. Заискрили оставшиеся механические щупальца, и вокруг начали падать «лошади» вуду — сперва самые молодые, недавно охваченные одержимостью. Старые еще держались, испуская крики нечеловеческой боли. Я бросил лом и зажал уши, но вопли, казалось, проникали в мозг. Я побежал к Саре. Она сползла по шесту на пол, связанная, и сидела зажмурившись. Я отвязал ее, и Сара обняла меня. У одного из тех, кто лежал на полу, высунулась из-под плаща коричневая рука. Стянув маску, я узнал Найджела. Сара проверила пульс у него на шее.
— Жив! — обрадовалась она.
Найджел пошевелился. Самые молодые начинали приходить в себя — потрясенные, ошеломленные, они не понимали, где находятся. Интересно, что они будут помнить и как дирекция объяснит произошедшее? Утечкой газа? Небольшим взрывом в тайном клубе богатеньких студентов? Или разденут тела и состряпают историю о сексе, некачественных наркотиках и амнезии, посоветовав участникам не поднимать шум и не портить репутацию себе и альма матер? «Разумеется, мы надеемся, что это никак не повлияет на ваши традиционные пожертвования нашему университету». Я вспомнил стену идеально сохранившихся портретов. Этому заведению дарят суммы, сравнимые с национальным капиталом иного государства. А прошлое всегда можно переписать.
Я сказал Саре, что хочу быть как можно дальше отсюда, когда все очнутся.
Она согласилась.
Мы направились к двери, обходя лежавших вповалку людей.
Вдруг кто-то схватил меня за щиколотку.
Это был Бернини. Совершенно белый, без кровинки в лице, он с отчаянием смотрел на меня.
Я нагнулся к нему.
Он прошептал:
— Что я наделал?
Бернини имел в виду, что отнял столько жизней? Или то, что отпустил их?
Я не успел спросить — его глаза остановились.