Наконец-то удалось определить верные пропорции гуммиарабика, сахара и экстракта перечной мяты. Стоило огромных усилий выпроводить миссис Кроуфорд из дома и следить, чтобы она не вернулась, пока я все не приберу на кухне. Тем не менее, план кажется мне упоительным, и я намерен довести его до конца, невзирая на все препятствия. Детально представляю, как выглядит станция метро, и продумал весь план действий. На самом деле, проект настолько прост, что иной раз кажется подозрительным. Словно меня все время подбадривает какой-то невидимка, на чьем лице, сумей я его разглядеть, вполне могла быть написана притворная благожелательность. Однако я думаю о таких вещах только по вечерам. Все образуется от одной или двух таблеток секонала, по крайней мере — на сегодняшний вечер, так что я смогу покончить с этим спутанным клубком забот.[46] Любопытно, как здесь, в спокойствии ночи, раздражает рев мотоцикла. Последние десять минут он трещит и фыркает вхолостую чуть дальше по дороге, словно нарочно стараясь свести с ума. Когда его урчание, наконец, затихло вдалеке, я словно избавился от непрерывной боли. Зачем вообще изобрели машины? И как люди смогли вселить такую странную спокойную уверенность в эти бессмысленные игрушки, которые им удалось собрать? Вряд ли я когда-нибудь найду ответ на этот вопрос. Могу сказать одно: знаю, что все это неправильно.
Осложнений все больше; с трудом избавился от миссис К., чтобы обработать таблетки. Остальное, — склеивать коробки и прочее, — можно и тут, наверху в комнате. В моем отношении ко всему этому есть и забавная сторона: зная о заслуживающих порицания аспектах моего идиотского проектика, по какой-то непостижимой причине я испытываю неимоверное благочестие — такого ощущения праведности у меня не было уже много лет. Причуда людской природы, я полагаю.
Не знаю, отчего идеи посещают меня непременно в тот момент, когда записать их нет времени или решительно невозможно: например, когда я сижу в кресле дантиста, окружен болтунами на званом ужине или крепко сплю, — именно тогда возникают лучшие мысли, которые сразу оценивает критическая часть моего мозга, безустанно наблюдающего: он вполне способен оценить, но не может заставить меня проснуться и записать. Когда лежишь больной с температурой, часто возникают дивные вещи, но опять: что толку? Менее простодушный человек спросит, почему, собственно, мне важно, чтобы происходящее в моем рассудке было записано. Я не литератор, совершенно не стремлюсь стать таковым, и не собираюсь показывать свои записные книжки друзьям. Но тут и обсуждать нечего; когда-то я решил извлекать из своего разума все побочные продукты, какие он способен предоставить. Я делал это, делаю и собираюсь делать впредь. Единственная трудность такова: все, что мне удается уловить, поймано в результате сложнейших интриг с моим разумом, игр в прятки с различными его частями, утомительным изобретением всевозможных трюков, чтобы застать его врасплох, — в общем, весьма противных минут. Например, вот в этот момент, вот на этой странице. Типичный случай, когда на обширном внутреннем горизонте не видно ни одной идеи. Я попусту перевожу страницы моей записной книжки, — хотя мог бы гулять по пляжу и вдыхать запах моря, — марая бумагу этими нелепыми объяснениями, выдумывая предлоги, чтобы уклониться от жизни, стараясь найти еще одну причину, чтобы оправдать эти безумные дневники, которые веду год за годом. Год за годом, а жизнь вечно не длится, даже такая неудовлетворительная, как моя. Возможно, она так неудовлетворительна как раз из-за этого. Стало бы лучше, если б я убедил себя прекратить все, даже уничтожить эти записные книжки? Да. Каждая минута была бы совершенна сама по себе, подобно комнате с четырьмя стенами, в которой можно стоять, сидеть, передвигаться. Каждый день стал бы похож на совершенный город, сияющий на солнце, с улицами, парками и толпой. А годы превратились бы в страны, по которым можно путешествовать. Это определенно. Но в целом? Иными словами, щели во времени, крошечные трещинки в сознании, когда есть целое, погружающее вас в себя, и вы знаете, что жизнь не состоит из времени, как мир не состоит из пространства. Они все равно будут появляться, причем недозволенно, потому что к ним не подготовиться. То, что человек может переварить и извергнуть, непременно будет иметь для него какую-то ценность (хотя бы исключительно для него, как в моем случае), потому что главное тут — щели во времени. Еще одно оправдание — такое же идиотское, как и все остальные, — необходимости жить неудовлетворительной жизнью.
Мне кажется, если б удалось принять бытие как оно есть, в полной мере в нем участвовать, мир стал бы волшебным. Сверчок на моем балконе, который в данный момент вновь и вновь пронзает ночь торопливой иголкой звука, был бы желанным лишь потому, что существует, а не источником раздражения, отвлекающим меня от дел. Вот я — мужчина пятидесяти пяти лет, которого в определенной мере уважают друзья, проклинаю маленькое черное насекомое за окном. Но, полагаю, все это лишь ради того, чтобы протянуть время. Вероятно, я просто не решаюсь записать, что у меня на уме. Это следует записать, потому что записать следует все, и до конца. (Подумал было, что сверчок затих, но он снова застрекотал, точно так же, как раньше.) Сегодня я доставил первые двадцать коробков.
Прошлой ночью сверчок меня совсем извел. Казалось, он все время наращивал темп, хотя не знаю, как ему удалось стрекотать быстрее, чем вначале. Так или иначе, отметив в своих записях великий факт, я помедлил, чтобы решить, как описать распространение. Пока я занимался доставкой, ничего неблагоприятного не произошло, это правда, но прошлой ночью я вымотался и не было сил вдаваться в детали. Пока я ждал, сверчок стрекотал все быстрее, или мне так казалось, и наконец я уже не смог записать ни единого слова. Сегодня утром, однако, я в прекрасной форме.
Когда я выбрался из дома, шел мелкий дождик: теплая, летняя морось. После того, как мы с Анной разошлись, я среди прочего обнаружил у себя тайное пристрастие гулять под дождем без галош или шляпы. Несомненно, такая склонность была у меня всегда, но я ее не осознавал, поскольку сначала мать, а потом Анна каким-то образом не позволяли ей потворствовать. И весьма оправданно: я бы, наверное, подхватил пневмонию и давно уже умер, если б не они. Но после того как Анна ушла, и я остался здесь, в «Мэнор-Хайтс», один, я иногда выскальзываю на улицу с непокрытой головой и без галош, если дождь не слишком сильный. Миссис Кроуфорд, как порядочная домохозяйка, иногда ловила меня на этом и призывала к порядку, торопясь обеспечить необходимыми аксессуарами и тем самым обязывая их носить. Тем не менее, вчера утром мне удалось выйти через парадную дверь, пока она разговаривала на кухне с рассыльным из «Мэйсиз». Я знал, что он придет, и у меня было все наготове: двадцать маленьких коробков в левом кармане куртки, мелочь в правом кармане брюк. Главное — мысленно отрепетировать действие, так что в нужный момент совершаешь его машинально, точно в сотый раз. Тогда все естественно, и промах маловероятен. И пока что никакого промаха не было. Стоял душный день, но не слишком жаркий: пока я шел к станции, тихонько накрапывал дождь. В поезде я ничуть не волновался: я знал, что никаких проблем быть не может. Я продолжал удивляться тому особенному удовольствию от знания, что все спланировано идеально и неудача почти исключена, и в то же время понимал, что и удовольствие, и замысел совершенно ребяческие, а моя уверенность в успехе весьма неоправданна. Но определенные ситуации порождают определенные эмоции, а разум тут сам по себе. У меня есть брусочки мыла, купленные двадцать пять лет назад, по-прежнему в упаковках, и я храню их, не сомневаясь, что в один прекрасный день открою и использую их. А в библиотеке внизу наверняка почти сотня книг, которые мне так хочется прочитать, много лет хотелось, и которые я отказываюсь читать пока не придет день сказать себе: «Сегодня возьмусь за Адама или Джорджа Борроу, или Псикари,[47] или кого-нибудь еще. В то же время, размышляя логически, я понимаю, что эти заветные дни, скорее всего, никогда не настанут: я никогда не использую старые брусочки мыла, что сложены в шкафчике с постельным бельем, и положительно уверен в том, что никогда не прочту «Цыганского господина», потому что меня это не интересует. Но есть и другой человек, идеальный я, и меня утешает мысль, что все эти вещи дожидаются его. Несомненно, разум — сам по себе.
От Центрального вокзала до Таймс-Сквер я добрался на маршрутном автобусе, затем прошел вниз к станции метро на Восьмой авеню. Я выбрал своей территорией "Независимую линию"[48] — из-за огромной длины станций. Воздух в тоннеле был почти как пар и вонял влажным цементом, горячим металлом и нечистотами. Весь путь до Форт-Трайона я проехал на экспрессе, медленно пробрался сквозь Гарлем, затем до самой Кэнал-стрит. Все без сучка, без задоринки. Хоть какая-то встреча случилась только на Двадцать Третьей улице — там цветная женщина, стоявшая рядом с автоматом, подошла ко мне сзади, когда я начал доставать настоящий сверток, так что я, разумеется, не смог выложить тот, что держал в левой руке. Я не колебался ни доли секунды. Я твердо решил сделать все идеально. Отвернулся, сунул левую руку в карман пальто, открыл коробочку, вытряхнул две белые, сладкие конфетки и отправил их в рот. Скажи я кому-нибудь, что это замечательный образец стратегии, прозвучало бы смехотворно, и все же мне потребовались быстрота мышления и определенная смелость. Я никогда не жевал жвачку, и мысль о ней вызывает у меня отвращение. (Сейчас думаю, что отчасти из-за этой неприязни я и выбрал такой способ воплощения своего проекта.) Но куда больше такого второстепенного наблюдения стоит тот факт, что меня порой подводит координация. Иногда приходится жутко сосредоточиться, чтобы отличить правое от левого. И секундой раньше я держал в левой руке другой коробок, один из моих коробков. Что если, сказал я себе, из-за какого-нибудь мрачного сбоя в бессознательном я бы открыл не тот коробок? Разгрызая мятную оболочку, я вдруг спохватился: естественный ли вкус у меня на языке или это моя особая смесь? Я не хотел дожидаться, пока можно будет подойти к тому же автомату, а поехал дальше, пропустив станцию Западной Четвертой улицы — платформы там в центре, а автоматы расположены неудобно.
На Кэнал-стрит мне посчастливилось увидеть, как наживку и в самом деле заглотили. Как только я вложил пенни, получил нетронутый коробок и запихнул один из своих поглубже на полку, молодая девушка (думаю, итальянка) прошла мимо меня и включила автомат. Потом с радостным видом присоединилась к своим друзьям у края платформы. «Ух ты, повезло мне, — сказала она. — Сразу две штуки».
Я доставил три последних коробка в Бруклин, вернулся в Манхэттен, перекусил в «Лоншанс» на Мэдисон-авеню и вернулся домой, чувствуя, что день не прошел зря. Осмелюсь сказать, что я затеял величайшую комедию, которая будет разыгрываться в нью-йоркском метро, пока русские сверхбомбы не откроют его солнцу. Я придумал детское развлечение, но у него есть определенный вес и, стало быть, оно должно обладать смыслом. Тем не менее, за свою прогулочку я поплатился ощутимой усталостью, — в основном, видимо, нервной природы. Само собой, это было нелегко. Окажись это обычный вечер, сверчку не удалось бы меня потревожить. Миссис Кроуфорд негодовала из-за того, что я не надел галоши и шляпу, а моя одежда, конечно, изрядно промокла. Милая старушка. Сегодня я бездельничал, сидел в саду и читал воскресную «Таймс». Весь день солнце то выглядывало, то скрывалось, но было не слишком жарко.
Этим утром Стюарты очень любезно пригласили меня на пикник на Рэй-Бич. Ни малейшего желания соглашаться у меня не было. Достаточно того, что они живут рядом, я в любое время суток слышу их отвратительное радио и терплю набеги их невоспитанного отродья в сад; не хватало только бросать дела и сопровождать их на пикник. Однако пригласили они от чистого сердца, и я решил завтра утром первым делом отправиться в город и купить какую-нибудь игрушку для маленькой Дороти. Может, трехколесный велосипед, чтобы удержать ее на тротуаре. Где угодно, где модно, только подальше от моего сада!
Утром я едва решился открыть газету, в страхе, что обнаружу там неизбежное. И все-таки изучение последствий — несомненная часть замысла, так что я ее открыл. Но полиция отчего-то молчит. Ничего не было, нигде. Это безмолвие озадачило меня: в некотором смысле я чувствую себя так, будто за мной наблюдают.
Стюарты были необыкновенно рады трициклу, или как бы это хромированное устройство ни называлось. Маленькую Дороти, казалось, весьма ошеломило его великолепие. Все же я еще не видел, чтобы она на нем каталась. Осмелюсь предположить: она слишком мала, чтобы возить его в одиночку вверх и вниз по лестнице между входной дверью и тротуаром. Полагаю, какое-то время родителям придется таскать его туда-сюда за нее.
Газеты по-прежнему упрямо хранят молчание, зато набиты дурацкими статьями о предвыборной кампании. Будто она может изменить ход истории — кто из двух огородных пугал получит власть. И сто семьдесят пять лет назад это не имело значения. Уже не предотвратишь полнейший, омерзительный ужас, который подползает с тех самых пор и сейчас уже почти рядом. Вольтер, Маркс, Рузвельт, Сталин — лишь почки на ветке, что лопаются, будто нарывы, там, где кожа тоньше всего. Кто посадил ядовитое древо, кто заразил кровь? Мне трудно разобраться: вопрос бесконечно сложный. Но, думаю, среди прочих повинен наш приятель Руссо. Этот непростительный механизм — интеллект — имеет несколько скверных сторон. Наихудшая, пожалуй, — толкование умов; влияние, пусть неявное, которые один разум оказывает на миллионы других: оно непредсказуемо, неизмеримо. И ведь не скажешь, как оно обернется, когда выйдет наружу.
Полиция, несомненно, затеяла какую-то игру. Умерло, по меньшей мере, пятнадцать человек, а ни об одном нет ни слова. Это, конечно, их дело, но я доволен и слегка заинтригован тем, как они во всем разберутся. У миссис К. сильная летняя простуда. Я всячески старался удержать ее в постели, но она так добросовестна, ей неймется продолжить обычную работу.
Странная это штука — часть рассудка, которая изобретает сны и сохраняет их, превращая какой-нибудь сон в цветную линзу между сознанием и представлением о том, что человек полагает реальностью. Иными словами, восприятие сна остается, хотя его подробности забылись. Последние дни меня угнетает особая обстановка, вкус, ощущение или как это еще назвать. Это лишь отголосок сна, и хотя я забыл этот сон, он ярок. И раз сон исчез, невозможно понять, когда он был. Он мог присниться неделю или много лет назад. Чувство, если оно вообще поддается описанию, напоминает усталость, рассеянность, потерянность, пустоту, бесконечность: нечто, объединяющее все это. Моя жизнь и мои мысли, пропущенные сквозь эту линзу, располагают к определенной меланхолии. Я отчаянно пытался найти дверцу в этот сон; возможно, если бы мне удалось его вспомнить, вернуться в него, я бы разрушил его власть. Обычное дело. Но кажется, будто это нечто живое, понимающее, что я хочу его отыскать, и решившее спрятаться. Я вроде приближаюсь к нему, и тут же меня словно отбрасывает назад, я отлетаю в некое безвоздушное, недосягаемое пространство внутри. Мне это не нравится; это меня беспокоит.
Когда все происходит совершенно немыслимым образом, остается только посмеяться. Нет никакой опоры, кроме голого факта существования; человек должен отказаться от логики ради волшебства. Поскольку сегодня утром шел дождь (похожее утро было, когда я отправился в город), а мне хотелось прогуляться, я подошел к платяному шкафу и достал серый фланелевый костюм. Я уже оделся, но тут вспомнил, что в правом кармане брюк большая дырка. Странное смущение охватило меня еще прежде, чем я задумался. Но мыслительный процесс начался. Как в тот день мелочь осталась в моем кармане? Достаточно просто. Я переоделся; сейчас отчетливо помню, как снял серую фланель и надел твид «в елочку». Будь я способен прожить тот момент полностью погруженным в себя, я больше бы не думал об этом, и нежелательное открытие не состоялось — во всяком случае, в тот раз. Но, по всей видимости, такая простота меня не удовлетворяла. Очередной рефлекс направил мою левую руку в карман пиджака — этот момент и погубил меня. Позднее я вытащил их все и пересчитал, сидя на кровати, но тогда просто застыл на месте, с открытым ртом, как идиот, ощупывая картонные коробки в кармане. Это неотвратимо — они лежали там. Секундой позже я сказал «Ага». Бросился к ящику бюро и открыл, чтобы убедиться, что это не те коробки, которые я склеил. Но и они были на месте, валялись среди стопок носовых платков. А что случилось с остальными?.. Тут не о чем думать. Я знаю, что я их развез.
По крайней мере — мне кажется, что знаю. Если приходится сомневаться в собственных глазах и ушах, пора сдаваться. И тут у меня мелькает жуткая мысль: сомневаюсь ли я в своем зрении и слухе? Очевидно, нет; только в своей памяти. Память — пока еще самый хитрый обманщик. Однако в таком случае я бесконечно, ошеломительно безумен, потому что помню каждый миг, проведенный в метро. Но вот же коробки, лежат передо мной на столе, все двадцать. Я знаю их наизусть. Я так тщательно склеивал каждый кусочек. Ошибиться невозможно. Это знание подкашивает меня, я чувствую себя больным, совершенно больным. А голос во мне говорит: «Допусти невозможное. Не пытайся соотнести это с твоими предвзятыми представлениями о закономерности и случайности. Жизнь была бы печальной штукой, лишись она неожиданностей». «Но уж не таких, — отвечаю я. — В моем представлении о мире нет ничего столь разрушительного!» Ложусь спать. Все не так, как надо.
Сон выполз из своей туманной обертки. Не полностью, но это не имеет значения. Лежа в темноте, в полудреме, я узнал его тотчас же, стоило появиться частице. Я расслабился и подпустил сон к себе. Казалось бы, сон бессмысленный, и все же столь властный, что окрасил последние дни своей печалью. Его почти невозможно пересказать, ибо в нем ничего не происходит: у меня остается лишь смутное впечатление, что я один в парке огромного города. Один потому, что жизнь хоть и кипит вокруг, узы, как-то связывающие меня с нею, разорваны, вот я и одинок, точно загробная тень. Я лежу на земле под деревом, а неподалеку ездят машины. Время — безвременно. Я знаю, за деревьями есть людные улицы, но мне там не суждено оказаться. Если я открою рот и закричу — не вылетит ни звука. И если протянуть руку к одному из силуэтов, что порой возникают неподалеку, ничего не произойдет, потому что я невидим. Невыносимо это страшное противоречие: быть здесь и все же знать, что не здесь, ибо для того, чтоб быть, человек должен существовать не только для себя, но и для других. Человеку необходимо подкреплять свое существование уверенностью, что другие об этом существовании знают. Я говорю себе, что где-то в этом городе есть миссис Кроуфорд, и она думает обо мне. Если бы я ее нашел, она сумела бы меня увидеть и подать знак, что все в порядке. Но она никогда не заглянет в это место. Я спрятан. Я не могу двигаться, я здесь родился, всегда существовал здесь под деревьями на влажной траве. И если я родился, — может, смогу и умереть, и грохочущий за парком город исчезнет. Это моя единственная надежда. Но на это уйдет почти целая вечность. Вот примерно весь мой сон. Лишь неподвижное отражение печали и потерянности.
Коробочки по-прежнему на моем столе. По крайней мере, они-то — не сон!
Маленькая Дороти — просто ужас. В сумерках я возвращался с короткой прогулки. Почти стемнело, и уличные фонари еще почему-то не зажгли. Я свернул на дорожку к дому, поднялся по ступенькам, уже потянулся к двери и тут с разбегу налетел на ее проклятый трехколесный велосипед. Похоже, я все еще был взбешен, потому что отшвырнул его с такой силой, что он слетел по двум лестничным пролетам и выкатился на середину улицы. Грузовик, спускающийся с холма, весьма живописно его прикончил. Я вошел и увидел, что девочка болтает на кухне с миссис К. Я ни словом не обмолвился о происшествии, а сразу поднялся наверх.
Прелестный вечер. После ужина отнесу все сорок коробков в лес за школой и брошу на кучу мусора. В моем возрасте не пристало играть в детские игры. Пусть достаются детям.
(1954)