В эти дни Мор узнал, что такое воспаление мозга. Не осталось ничего, что могло бы успокоить его мысли. Они метались в его голове, как перепуганные птицы. Только рутинные занятия, связанные со школой, еще давали ему если не умиротворение, то хотя бы элементарное оправдание существования. Он чувствовал постоянное внутреннее напряжение, словно его тело в любую секунду готово было разлететься на куски. Стали появляться и другие странные физические симптомы. Он постоянно ощущал стойкий неприятный запах, будто все время нюхал содержимое выгребной ямы; и время от времени ему казалось, что кожа его становится черной от грязи. Поэтому он то и дело посматривал на свои руки, чтобы убедиться, что это не так. Ночные кошмары вторгались в его сон и в явь, и один дурной сон тянул за собой другой, словно звал своего собрата, спеша к его ложу. Мир вокруг него стал в равной степени безумным и невыносимым. Даже читая газету, он тут же натыкался на историю какого-нибудь фантастического по своей жестокости преступления. Жить в окружении этих ужасов было невозможно, но куда от них деться, он не знал.
Он мучился еще и оттого, что понимал, Рейн тоже в смятении. Она бросила работу над картиной, объяснив Эверарду, что портрет завершен. И уже назначили дату этого никчемного торжественного обеда. С ее решением уехать он еще бы смирился, рано или поздно это все равно произошло бы, а вот то, что портрет останется незавершенным, простить себе не мог. Тогда, на корте для сквоша, сказанные Бладуардом слова, поневоле запали ему в душу. Рейн ведь намеревалась еще и еще работать над головой. И вот ей стало не до исправлений, потому что он заразил ее своей лихорадкой.
На вокзале Ватерлоо Мор ждал поезда, которым должна была приехать Рейн. По каким-то школьным делам он отправился в Лондон, и они условились встретиться после ленча и провести остаток дня вместе. Мор с величайшим беспокойством замечал, что просто общение не утишало их страданий — возникала потребность в чем-то новом, куда более остром. Это, думал он, и есть проклятие.
До прихода поезда оставалось пятнадцать минут. По громкоговорителю заиграла музыка. Люди сновали туда-сюда по громадному гулкому пространству между кассами и платформами. Некая музыкальность объединяла эту картину, и в какой-то момент все в целом превратилось в балет, горестный, зловещий, странный. Актеры скользили по сцене туда и сюда с точностью механических кукол. Мор отвернулся. Он купил газету и поспешно развернул ее. Леденящие душу заголовки тут же бросились ему в глаза.
«Автомобильная катастрофа — жених выжил, невеста погибла»,
«Дальнейшее заражение земной атмосферы: ученые предупреждают».
Он смял листок и бросил в урну. Сел на скамью и закурил. Хотелось выпить, но в самый разгар дня это было ни к чему. Он и так в последнее время слишком много пил.
Его мысли вновь потекли по проторенному руслу. Неужели он в самом деле обманул Рейн относительно своей семейной жизни? А любит ли она его? Сколько продлится ее привязанность к нему? Предположим, он порвет ради нее со своей прежней жизнью, а потом и эта новая жизнь окажется лишь грудой обломков? Не преступно ли это — вступать в союз с такой юной девушкой? А может, он в ее глазах не более чем некая недолговечная замена умершего отца, и в ее привязанности к нему тоски куда больше, чем страсти? Все это он выпытывал у Рейн подробно и долго, но так ничего и не выяснил. Эти разговоры преследовали его во сне, так что утром он вставал с головной болью, и потом весь день едва справлялся со своими делами. Она всеми силами убеждала его в своей любви. Но он чувствовал, что на самом деле она убеждает себя. Временами ее горячность трогала его настолько, что все прочее переставало существовать. Но теперь Мор знал, и это было одновременно и мукой, и утешением, что в этом проклятом состоянии ума ничто не может длиться долго. Уверенность и сомнения сменяли друг друга через равные промежутки времени, и, наверное, именно случайности предстояло решить, на чем же он остановится и как поступит.
По крайней мере, одно решение было принято твердо. Они еще не стали любовниками. Рейн этого желала. Но Мор решил еще подождать, пока ситуация прояснится. Время шло, ничего не прояснялось, и он начал подозревать, что именно это откладывание и есть его фатальная ошибка. Но что поделаешь, полученное в детстве и довлеющее над ним до сих пор пуританское воспитание мешало уже окончательно, в грубо физическом смысле, изменить жене. Хотя он сознавал, что в сущности уже изменил ей во всех смыслах. Он написал Нэн письмо, но снова не отважился высказать все до конца, потому что испугался — а вдруг она вернется прежде, чем он поймет, как поступить. Он понимал, что уже определенно и непоправимо распрощался с правдой. На той грани, к которой он сейчас подошел, правда не могла стать помощницей в его выборе. И стремление к собственному благополучию тоже. Бладуарду он сказал, что именно это стремление ведет его, но теперь погас и этот маяк. Он больше не взвешивал, с кем ему будет лучше, с Нэн или с Рейн. Все равно счастливым ему уже не быть никогда, да и так ли уж это важно.
Что оставалось реальным до боли, так это его влечение к Рейн, всевозрастающее, как ему казалось, и в то же время еще не способное пересилить сомнения — а в праве ли он втягивать ее в эту сумятицу чувств? И что будет с ним, когда наступит момент сообщить Нэн и детям, что он уходит от них? Если бы любовь к Рейн могла сделать его еще более сумасшедшим, или наоборот, его чувство привязанности к прежней жизни стало бы более сильным — тогда он смог бы решиться. А сейчас он балансировал посреди всех этих сил и не мог переместиться ни туда, ни сюда. Лишь изредка утешительные, многообещающие картины рисовались перед ним — вот они уже вместе, все муки остались позади, и уже ничто не помешает их счастью. Если бы он мог удержать эту картину в своем сознании достаточно долго, возможно, это помогло бы ему принять решение. Но даже этого видения было недостаточно. Он с болью понимал, что для того, чтобы обрести возлюбленную, ему придется учитывать не только свои добродетели, но и свои дурные качества: несдержанность, неприязнь к Нэн, непонятную склонность к жестокости. Эта дикая пустошь лежит между ним и Рейн, и надо что-то сделать с этим пространством, иначе он никогда не окажется с ней рядом. Идти вперед, не сводя с нее глаз, только тогда, может быть, и удастся дойти.
Мор отбросил сигарету. Сейчас должен появиться поезд. Он подошел поближе к платформе. Желание увидеть ее пересилило все прочие мысли. Он стоял, вглядываясь вдаль. Прошло несколько минут. Поезд, несомненно, опаздывает. Мор начал прохаживаться туда-сюда, покусывая ногти. А вдруг что-то случилось, может, авария? Перед ним на миг отчетливо возникло видение Рейн, лежащей в крови посреди покореженных обломков. Он снова посмотрел на часы. Ну, когда же! Ну, появляйся же! И поезд, наконец, появился. Проплыл вдоль платформы и остановился, выплюнув на свежий воздух сотни прибывших. И они все устремились к заграждению. Рейн не приехала. Возможно, заболела. Или передумала. А может, он чем-то невольно обидел ее вчера. А вдруг уехала? Нет, вот она, слава Богу, такая крохотная, что он просто не разглядел ее в толпе. Увидела его, помахала рукой. Она уже совсем близко от ограждения. Она здесь.
— Рейн, — выдохнул он. И со всей страстью обнял ее. Его больше не волновало, что кто-то может их увидеть, не волновали сплетни и пересуды.
Рейн со смехом освободилась из его рук. Не сводя с него глаза, повела к выходу.
— Ты плакал, — сказала она. — У тебя есть ужасная привычка — плакать беззвучно. Лучше уж навзрыд.
Мор и в самом деле в глубине души заливался слезами.
— Видишь, какой я немощный! Но теперь все в порядке.
Они вышли из здания вокзала и пошли к реке.
— Куда мы идем? — спросил Мор. Рейн, очевидно, знала Лондон куда лучше его.
— Сначала перейдем мост, — объяснила она, — а потом я покажу тебе кое-что. — Она тащила его за руку, как дети тащат взрослых. Они подошли к мосту Ватерлоо.
Широкая, изгибающаяся лента Темзы возникла перед ними, обрамленная бледно-золотыми куполами и шпилями. Сверху, по неяркому небосводу плыли пухлые белые облака. День был холодный, собирался дождь. Вода поблескивала, вспениваясь волнами, на которых покачивались стоящие на приколе баржи. Но воздух над неспокойной рекой был абсолютно безмятежен, и знакомые очертания зданий таяли в легкой дымке. Они остановились посмотреть, и Мор ощутил всплеск волнения, которое всегда, еще со времен его провинциального детства, охватывало его при каждой новой встрече с Лондоном, городом прекрасным и коварным, полным ловушек и соблазнов. Холодный ветер дул в их сторону. Они в молчании смотрели на восток.
Рейн вздрогнула.
— Смотри, а в Лондоне уже осень. Я думала, листья начинают опадать в сентябре. Но здесь осыпаются уже в июле. Наверное, я не смогу прожить в Англии весь год.
Мор тоже задрожал, но не от ветра. А от вдруг пришедшего понимания, что Рейн свободна. И — этого он, как ни старался, не мог забыть — достаточно обеспечена. И поэтому может по собственному вкусу выбирать, провести ли ей зиму в Англии, или вернуться к Средиземному морю, а то еще взять и улететь на Майорку или в Маракеш. Ее свобода и привлекала Мора и одновременно возбуждала какую-то неприязнь.
Рейн прочла его мысли. Но она наверняка не желала, чтобы он это понял. Ей хотелось каким-то образом намекнуть ему, что она включила его в свое будущее.
— Подумай, как мы будем когда-нибудь вместе работать, — говорила она, — я над картиной, ты над своей книгой…
Мор рассказал ей о своей недописанной книге. Но пока еще и словом не обмолвился о своих политических планах. Да и так ли уж необходимо рассказывать, ведь он, скорее всего, оставит все эти хлопоты. Сейчас он не мог заставить себя даже думать о политической карьере. По сравнению с его нынешними заботами все, связанное с выборами, оказалось таким незначительным.
— Ты никогда не оставишь свою живопись, — сказал Мор, — а я вот не знаю, как бы себя повел, — он поискал слово, — …на свободе. — Он на минуту представил себе, что живет в каком-нибудь отеле на Майорке на деньги Рейн. Эта картина показалась ему не столько противной, сколько нелепой. Разумеется, до этого не дойдет. Когда буря уляжется, он откроет свою собственную школу. Они это уже обсуждали. Он попытался сосредоточить мысли на возможном будущем, что давалось ему с некоторым трудом. Зато без труда являлось лицо сына. Он вспомнил, что через десять дней у Дональда экзамен по химии.
Они перешли мост. Начинал накрапывать дождик.
— Берем такси, — объявила Рейн. Сегодня она была такой веселой. Буря сомнений и упреков на мгновение улеглась. Мор понял, в чем так нуждается — в ее уверенности! Тогда и он следом за ней мог бы, наверное, принять решение. Он остановил такси и там, внутри, обняв ее, тут же забыл обо всем на свете.
Рейн велела остановиться на Бонд-стрит. Мор растерянно озирался вокруг. Он настолько был поглощен Рейн, что не обратил внимания, куда они едут. Возле дверей висел плакат:
ОТЕЦ И ДОЧЬ
Выставка работ
СИДНИ и РЕЙН КАРТЕР
Радуясь его удивлению, Рейн повела Мора за собой. Мора охватило волнение. Кроме портрета Демойта, он не видел других картин Рейн, работ ее отца не знал вовсе — ни в оригинале, ни на репродукциях. Он чувствовал одновременно и радостное открытие и тревогу. А вдруг картины ему не понравятся! Они поднялись по лестнице.
Появление Рейн вызвало легкое волнение. Она знала и девушку, торгующую каталогами, и двух агентов по продажам, и хозяина галереи, который с кем-то беседовал в центре зала. Несколько посетителей, рассматривавших картины, тоже обернулись. Мор понял, что впервые оказался в мире Рейн. Ему стало неловко. Но Рейн без всякого смущения представила его своим знакомым как коллегу Демойта. Агенты знали о портрете и поинтересовались, как движется работа, пообещав осенью навестить Сен-Бридж, чтобы взглянуть на картину. Значит, теперь в Сен-Бридж будут ездить знатоки живописи… а меня там уже не будет, думал Мор. Слово «осень» прозвучало словно напоминание о времени после его смерти. Так приговоренный к казни слушает праздную болтовню своих тюремщиков.
Рейн, по всей видимости, нисколько не торопилась. Она обменивалась последними новостями с агентами и хозяином. Поговорили немного о творчестве ее отца, упомянули и о недавней продаже одной из его картин. Цена потрясла Мора. Он молча стоял в стороне, глядя на Рейн. Она сейчас была целиком в своей стихии и совершенно не походила на всхлипывающую бесприютную девчонку, которую он видел два вечера тому назад, когда они долго обсуждали сложившуюся ситуацию. Ей оказалось по силам перейти из времени того в это. Он поражался легкости этого перехода. Сегодня на ней было платье, которое он раньше не видел, — облегающее, из светло-серой шерсти, в нем она казалась выше ростом. Он смотрел на ее задорное мальчишеское личико и на безупречно округлую грудь, вырисовывающуюся под тонкой тканью. На ногах у нее были не парусиновые тапочки, которые она обычно носила в Сен-Бридж, а чёрные туфли на каблуках. Сумочка, цокающие по паркету каблучки. Он желал ее, и желание это стало таким нестерпимым, что ему пришлось отвернуться.
Он столько раз размышлял над тем, что превалирует в его отношениях с ней. Конечно, овладеть этим миниатюрным экзотическим существом, но не только это. Еще — рядом с ней стать другим, свободным, творчески богатым, обрести радость, любовь, благодаря ее таинственному влиянию сбросить скучную оболочку повседневной жизни. Он вспомнил слова Бладуарда: вы думаете только о своем собственном счастье. Прекрасно, если два человека могут подарить друг другу счастье, новизну чувств, почему бы и нет. В конце концов, думал он, это вполне может стать ориентиром. Разрешите только вначале разобраться, что я приобрету, а что утрачу. Он с облегчением почувствовал, что ему становится легче. Облако кошмара, висевшее над его головой, пока он ждал на вокзале, рассеялось. В мире без Искупителя только ясность является ответом на грех. Он прояснит для себя все, что прячет глубоко, ничего не утаив, и лишь после этого примет решение.
Рейн тем временем попрощалась со знакомыми, и те ушли. Она повернулась к Мору.
— Я думала, ты смотришь картины.
— Жду, когда ты мне их покажешь.
И они пошли по залу. Мор не часто бывал на выставках, картины буквально потрясли его. Сколько полотен! Одни — тщательно выписанные, демонстративно декоративные, как, например, портрет Демойта, другие — более импрессионистские, испещренные множеством мазков. После нескольких промахов, Мор оставил попытки угадать, какие полотна принадлежат Рейн, а какие — ее отцу.
— Как же эксперты-то узнают? — спросил он у Рейн.
— Картины отца лучше! — ответила она.
В большинстве своем картины были выполнены в вызывающе ярких, даже агрессивных тонах, а формы отличались размашистостью, доходящей до неуклюжести. Все выглядело куда более громоздким и напряженным по цветовой гамме, чем в реальной жизни. По сравнению с этими работами портрет Демойта казался верхом гармонии и сдержанности.
Когда Мор сказал об этом Рейн, она ответила: «Я только сейчас начинаю развивать свой собственный стиль. Мой отец был живописцем настолько сильным, индивидуальностью настолько мощной, что я до сих пор нахожусь под его влиянием. И пройдет еще немало времени, прежде чем я узнаю, на что сама способна».
Мор подумал: даже в такой момент она верит в будущее. Он хотел, чтобы она передала свою веру ему.
— А здесь есть портреты твоего отца? — поинтересовался он.
— Несколько. — Она остановилась перед одним. Сначала Мор ничего не разобрал, кроме рельефных выпуклостей и впадин мазков, и лишь потом разглядел изображение человека с тонким лицом, как-то искоса, несколько вопросительно глядящего на зрителя; его аккуратно подстриженные прямые волосы серебрились на висках, большие влажные глаза окружала сетка морщинок, в плотно сжатых губах дрожала ирония.
— Это твоя картина?
— Отца. Он написал этот автопортрет незадолго до смерти. Очень талантливая работа. Посмотри, как энергично написана голова. Этот портрет мистер Бладуард не стал бы критиковать.
Мор чувствовал, что не способен трезво судить о картине. Его охватило похожее на сон чувство, что он перенесся в мир, где живет Рейн, словно она заколдовала его, чтобы он смог увидеть ее прошлую жизнь. Но удастся ли ее увидеть? Они пошли дальше.
Подошли к портрету девочки с длинными черными косами, склонившейся над клавишами фортепиано. Из разноцветного тумана выступала фигурка, пронизанная неповторимым, присущим лишь югу светом и воздухом.
— Кто это? — спросил Мор, хотя уже знал ответ.
— Я.
— Это отец писал?
— Нет, я.
— Но ты же тогда была совсем ребенком!
— Не такая маленькая, как на портрете. Мне было девятнадцать. По-моему, это не очень удачный портрет.
Мору он казался чудесным.
— И у тебя тогда были длинные волосы? Когда ты их обрезала?
— После… Парижа. Я там училась.
Они перешли к следующей картине. Отец Рейн стоит в коридоре у двери, прислонившись к косяку. На нем просторный белый костюм, лицо в тени. За его спиной виднеется сияющая гладь моря.
— А это моя работа. Не такая давняя, но совершенно бездарная. Это вид из дверей нашего дома.
— Вашего дома! — удивился Мор. Ну, разумеется, Рейн и ее отец жили в каком-то доме, вот только его воображение еще не удосужилось поработать над деталями, составлявшими ее прошлое.
— Вот снова наш дом. Здесь больше подробностей.
Мор увидел белый фасад, освещенный солнцем, испещренный голубоватыми тенями, розоватыми пятнами облупившейся штукатурки, и серыми квадратами то наглухо закрытых, то чуть приподнятых жалюзи. Шероховатый ствол кипариса перерезал одно из окон.
— А где море?
— Тут, — сказала она, указывая куда-то вне пределов картины.
— А твоя комната?
— Здесь ее не видно. На эту сторону выходила комната отца. Но есть картина, где видно мое окно. — И она подвела его к другому полотну. Вечер, боковая стена дома, освещенная слабым, догорающим светом. Причудливые формы, наполненное пурпурными тенями кипение цветущих кустарников, подступающих прямо к дому.
— Дорожек нет! — поразился Мор.
— Да, мы ходили прямо по траве.
— А вид из окна?
— Вот, — показала она. Полдень, и медленно, очень медленно сонный ландшафт, растрескавшийся от сухости, сливается с горными склонами, засеянными виноградниками, с розовато-лиловой дымкой растений и камней.
— Кто… — начал он.
— Это я, — предупредила она его вопрос. — Остальные принадлежат отцу. Ему очень нравилось изображать наш дом.
— А кому сейчас принадлежит этот дом? Она удивленно смотрела на него.
— Мне.
Они переходили от картины к картине. На большинстве полотен было либо изображение дома, либо пейзажи окрестностей, автопортреты или портреты отца и дочери. Было два или три вида Парижа и около пяти портретов других людей. С каким-то изумлением, с чувством, похожим на томительное наслаждение, Мор созерцал этот яркий южный мир, где в полдень солнце рассеивает по морю острые, ослепительные искорки света, и беленые стены домов рассыхаются и умирают от зноя, чтобы вновь ожить в зернистом вечернем воздухе; где из одного окна видно море, а из другого — запыленные цветы и горы. Он глядел и не мог наглядеться, и словно вдыхал обжигающий южный воздух. И вот наконец в комнате похожей на гостиную, изображенной на одной из картин, он увидел черноволосую девушку в цветастом летнем платье. Несмотря на полдень, ставни были закрыты. Комнату наполнял очень яркий, чистый, ничем не затененный свет. Девушка отбросила назад короткие волосы и с улыбкой смотрела на зрителя, одна рука лежала на маленьком столике, вторая — подпирала щеку. Своей наивной свежестью картина напоминала дагерротипы викторианской эпохи. Это была Рейн, которую Мор знал, Рейн сегодняшняя.
— Одна из последних работ отца.
Мор был растроган. Наверняка дочь для него была самой большой драгоценностью. Его захлестнуло чувство симпатии к отцу Рейн, и он впервые поймал себя на мысли, что до этого относился к нему враждебно.
— Кто владелец картины?
— Достопочтенная миссис Лемингтон Стивене.
Мор нахмурился. Какое право имеет эта достопочтенная миссис Лемингтон Стивене владеть изображением Рейн?
— Я хочу владеть этой картиной.
— Я напишу для тебя. Я напишу много картин. Твои портреты. Я буду писать твои портреты бесконечно много раз.
Мор представил грядущие годы. Комната, увешанная портретами — его и Рейн. Он сам, читающей вечерами на террасе, работающий в гостиной при лунном свете, идущий по пустоши, продирающийся через пыльные заросли кустов, где нет тропинок. Рейн, потихоньку, незаметно расстающаяся со своим мальчишеским обликом, с бесценной простотой детства, а взамен обретающая спокойную мудрость зрелой женщины; и так картина за картиной, череда полотен, уходящих в непостижимое будущее. Рейн с кистью в руках, глядящая с тысячи полотен туда, где смутно маячил последний предел.
Он ничего не сказал. Рейн смотрела на него. Он встретил ее взгляд без улыбки, готовый к тому, чтобы она немедленно решила его судьбу.
— Здесь есть портреты твоей матери? — наконец спросил он.
— Нет. Отец ее не писал.
Они прошли несколько шагов, и Мор подумал — это неизображенное лицо так много могло бы мне сказать. Он хотел о чем-то спросить, но Рейн опередила его.
— Вот любопытная вещь, — сказала она, указывая на большое полотно в конце зала. Здесь оба, отец и дочь, были изображены вместе. Отец сидел за столом, на котором лежало множество книг и бумаг. Слева от него — большое светлое зеркало, в котором отражалась Рейн и картина, над которой она работала, и получалось так, что та же самая картина представала еще один раз, но в гораздо меньшем масштабе. На отце была рубаха с открытым воротом. Коротко подстриженные волосы падали серебристой челкой на лоб, он внимательно смотрел на дочь, а в зеркале было видно, как внимательно она глядит на отца. Лица находились почти рядом, трогательно похожие.
— Чудесно!
— На мой взгляд не очень удачно. Я хочу повторить ту же композицию с тобой. — Она сказала это самым будничным тоном, не отрывая взгляда от картины.
Она решилась, подумал Мор. Она решилась. Ему захотелось немедленно уйти с выставки. Не сказав друг другу ни слова, они медленно начали спускаться по лестнице. Почувствовав под каблуками толстый ковер, он с болезненностью ощутил свое возвращение назад, в дождливый, холодный, похожий на осень полдень. Здесь все осталось как прежде — бездушное, шумное, безобразное, тесное, без умиротворения, без милосердия. Когда они вышли на улицу, он украдкой взглянул на Рейн. Нет, она стала какой-то другой; картины представили ее в новом свете, прошлое, изображенное на них, придало ей новую силу и новое очарование. Все увиденные им ее лики, и лицо девочки с длинными косами, и лицо юной красавицы в цветастом платье вдруг соединились, делая еще более притягательным облик той, которая сейчас шла рядом с ним. Он вспомнил и о том, насколько она похожа на своего отца, хотя его ироническая замкнутость обернулась в ней чинной учительской важностью, которая в сочетании с ее круглым детским личиком порождала эффект скорее комический. Его переполняли чувства.
Монотонно падали капли дождя. Мор не захватил с собой плащ. У Рейн на руке висел маленький зонтик. Она протянула его, и он раскрыл зонтик над их головами. Рука об руку они вернулись на Бонд-стрит.
— Чай у Фортнум и Мейсон! — объявила Рейн.
Чай у Фортнум и Мейсон! Он не сразу осознал, что неистовое, глубокое волнение, охватившее все его существо, называется радостью. Она решилась. Он тоже. Иначе и быть не могло. «Рейн» — только и сумел прошептать он.
Она смотрела на него сияющими глазами, сжала его ладонь.
— Я знаю, — сказала она. Дождь усилился.
— Я скажу тебе кое-что, — произнес Мор так, будто вспомнил что-то важное. — Наверное, я не смогу жить вне Англии, даже временно.
— Дорогой Мор, тогда мы будем жить в Англии! Она сильнее сжала его руку. Дождь уже лил как из ведра. И они что есть духу побежали по направлению к Фортнум.