Человек мечтающий — Бог, рефлектирующий человек — лжец.
Дерзнул некто приподнять покров с лица богини Саисской. И что ж он узрел? Диво дивное — себя самого.
Там, где тысячью горбами
Спины выросли над нами,
К танцам воля нас вела!
Мы на спинах гнутых пляшем,
Вольно в нас искусство наше,
И наука — весела!
Художником может быть лишь тот, у кого есть своя религия, то есть интуиция бесконечного.
Иоганн Вольфганг Гёте (1749—1832)
Разлом, произошедший на рубеже XVIII и XIX веков, был столь радикален, что ему трудно отыскать аналогию. В 1789 г. разразилась Великая французская революция, вызвавшая небывалый энтузиазм европейских интеллектуалов, однако ее финал подействовал отрезвляюще. В 1792 г. во Франции монархия пала и была провозглашена республика. В июне 1793 г. король приговорен к смертной казни, а в августе все узнали, что такое террор: сотни неповинных голов на жертвенном алтаре революции.
Гильотина (древнее приспособление для смертной казни, усовершенствованное медиком Гийотеном (Гильотеном), членом Учредительного собрания) — зловещий символ этой лихой поры — поставила крест на филантропических и пацифистских иллюзиях просветительского века. Восхождение Наполеона на пик славы в 1804 г., провозглашение империи, военные походы, погрузившие Европу в пороховой дым и скрежет железа, перевернули старый континент, результатом чего стал новый деспотизм — живой укор просвещенному, «иллюминированному» разуму.
Но еще ранее, в 1770—1780 гг., культурные «грозы» прогремели над Германией, заявив о необходимости переосмысления некоторых итогов. Артподготовка 70-х годов прошла под девизом «Sturm und Drang» — «Буря и натиск». Это название одной из драм Фридриха Максимилиана Клингера (1752—1831) использовал А. Шлегель в качестве наименования целого движения. (Имелась в виду «буря чувств», лавинообразный поток страстей: ведь и Клингер сначала назвал свою драму «Wirrwarr» — «Суматоха».)
Романтизм заново открыл природу как всемогущую животворящую силу на пороге нового столетия. Гений творит, подобно природе, у него нет правил, навязанных извне, напротив, он сам себе правило. Деистическому понятию божественного как Интеллекта, высшего Разума, противопоставляется пантеизм, а религиозность обретает новые формы. Этот языческий титанизм в существенных чертах мы находим в гётевском «Прометее», некоторых персонажах Михаила Рейнгольда Ленца (1751—1792). Ненависть к тиранам, экзальтированная свобода, чувства сильные, страсти неукротимые, характеры цельные и бескомпромиссные — все это вошло в моду романтического века.
На движение немало повлияли и английские поэты, например Джеймс Макферсон (1738—1796), который опубликовал «Отрывки старинных стихотворений», приписав их легендарному барду Оссиану. Через Лессинга немцы ближе узнали Шекспира. Руссо с его новым чувством природы, политическими и педагогическими идеями был столь же в моде, как и поэт Фридрих Готлиб Клопшток (1724-1803).
Но не Клингер и не Ленц (оба, кстати говоря, скончавшиеся в России) составили славу романтизма. Его символами стали Гёте, Шиллер, Якоби, Гердер. О романтизме заговорили с появлением Гёте в Страсбурге и позже во Франкфурте, с его переездом в Веймар (1775) движение пошло на спад.
Движение «Бури и натиска» иногда называют революцией на немецкий манер, репетицией Великой французской революции. Другие ученые, напротив, видят в нем реакцию, предвосхитившую эту революцию, своего рода аллергию на крайности Просвещения, завершением которого и стала революция. Так или иначе, ясно, что это была прелюдия к романтизму. «Штурмерцы» сумели выразить дух целого народа, состояние немецкой души в час исторического перелома. Гердер, Шиллер, Гёте, Якоби — все они прошли через «Sturm», которое было воплощением безоглядной молодости. Классицизм — уже остепененная зрелость немецкой души. «Sturm» — это юность Гердера и Гёте, символ молодости нации, преодоление кризиса имело не только персональный, но и социальный контекст.
Здесь классицизм выступает как корректив по отношению к движению «Штурма и натиска», однако нельзя не видеть в нем существенный компонент и диалектический полюс романтизма. Культ классики вовсе не чужд Просвещению, но ему явно не доставало жизни и души, что заметил уже Иоганн Винкельман (1717—1768) в своих работах об античном искусстве, призывая преодолеть пассивное воспроизведение древних идеалов классицистами. «Для нас есть единственный путь стать великими и, если возможно, неподражаемыми — это подражать древним». Но нужна такая имитация, которая позволит усвоить античный глазомер, каким он был у Микеланджело и Рафаэля, знавших «подлинный вкус родниковой влаги» и безупречное правило живописи не понаслышке. Поэтому естественно для Винкельмана, что такая «имитация» ведет не просто к природе, но и выводит за ее пределы, к Идее чистой красоты, творимой разумом, — это и есть истинная возвышенная природа. Если художник взял за основание греческий канон красоты, он непременно найдет себя на пути подражания природе. Понятия цельности и безупречности естества в античном понимании очищают идею природной сущности. Узнав красоту нашей натуры, он не замедлит связать ее с совершенно прекрасным. С помощью утонченных форм, в нем присутствующих, художник станет правилом самому себе. Такова точка зрения Винкельмана.
Мы подошли к романтическому неоклассицизму. Возрождение классики в немецком духе и от немецкого же духа, благодати вечной молодости природы и духа — этим вдохновлялись лучшие писатели. От механической имитации греческого искусства к прорыву в новое, гениальное, питаемое греческим духом, — такова, по мнению известного историка немецкой литературы Л. Миттнера, органическая эволюция немецкого духа. Излить натуру в форму, а жизнь — в искусство, не повторяя, а обновляя греческие образцы, стало целью неоклассицизма.
Лучшие представители «Sturm» классическим идеалом называли меру, предельность, равновесие. Именно этот, на первый взгляд странный, союз безмерной стихии и «предела» произвел на свет романтизм. И в философии мы видим новое обращение к классике: Шлейермахер не только перевел платоновские диалоги, но сделал их частью философского дискурса. Шеллинг уверенно использовал платоновскую теорию Идей и понятие мировой души. Да и гегелевская система появилась на свет после нового прочтения классики, осознания смысла «диалектики» и роли спекулятивного элемента (фрагменты из Гераклита Гегель широко использует в своей «Логике»).
Неблагодарное занятие — пытаться определить, что такое романтизм. Кто-то насчитал свыше 150 дефиниций, мы же напомним, что даже Ф. Шлегель, основатель кружка романтиков, отказался отправить почтой свое определение слова «романтик», в виду того что ему не хватило и 125 листов. Оставив парадоксы, наметим лишь перспективы, открывающие некоторые существенные черты этого феномена: 1) этимологический генезис термина с лексико-филологической точки зрения; 2) хронологические и географические рамки феномена; 3) романтизм как психологическое и моральное явление; 4) концептуальное наполнение, свойственное романтизму; 5) характерная форма искусства; 6) наконец, романтическая философия.
1. Слово «романтик» имеет богатую историю. А. С. Baugh, историк английской литературы, пишет, что прилагательное «романтический» появилось в Англии около середины XVII века для обозначения чего-то экстравагантного, фантастического и нереального (как в рыцарских романах, например). Столетием позже им стали называть ситуации особо приятные, описываемые в «романтической» поэзии и прозе уже в нашем смысле слова. Постепенно его начали употреблять в значении оживления инстинктов или эмоций, не до конца задавленных рационализмом. Ф. Шлегель связывал романтизм с эпическим, средневековым, психологическим и автобиографическим романом. Для него современная форма искусства, взятая в его органическом развитии от средневековья до наших дней, обладала особой сутью, красотой и правдой, отличной от греческой.
2. С историографической и географической точек зрения, романтизм — это не только поэзия и философия, но и музыка, и изобразительные искусства, бурным расцветом которых отмечены конец XVII и первая половина XVIII веков. Движение распространилось во Франции, Италии, Испании, Англии, Германии, приобретя национальные черты в каждой из этих стран.
3. Некоторые константы психологического поведения романтического типа все же могут быть выделены в рамках этоса. Состояние внутреннего дискомфорта, душевные страдания и метания духа, ищущего и не находящего покоя, ведут к конфликту с реальностью, от которой романтический герой бежит. Не то чувство, что выше разума, или нечто от особой непосредственности, интенсивности или настоятельности, даже не меланхолическая созерцательность; скорее сам факт чувственности в своей незамысловатой простоте приведен в измерение крайней восприимчивости и раздраженности. «В романтической чувственности доминирует болезненная любовь к неразрешимости и двусмысленности, непреходящей безысходности, самолюбование в страданиях» (L. Mittner). «Sehnsucht» — «ностальгия», желание вернуться к некоему состоянию покоя и счастья, когда-то знакомому, но утраченному; это вместе с тем и желание, никогда не достигающее цели: «Sucht», «страсть» (болезненная страсть) + «Sehnen», тосковать, стремиться (желать) — недостижимое желание, цель которого неопределенна. Желать все и ничего в одно и то же время: «Sucht» близко к «Suchen», что значит «искать». Получается «желать желания», быть ненасытным в самом желании, которое становится самоцелью.
4. Более того, психологизм и есть собственно наполнение романтизма, который сложно представить как систему понятий. Каждый романтик жаждет бесконечного. Эту тенденцию выражает слово «Streben», «вечный порыв», ведь человеческий опыт не знает ничего бесконечного. По этой причине гётевский Фауст спасен, ибо всю свою жизнь он растратил в подобном «Streben». И философия, и поэзия согласны в том, что бесконечное — смысл и исток всего конечного. Философия доказывает эту связь, поэзия реализует ее. Природу начинают толковать как жизнь, непрерывно творящую, и смерть — лишь средство иметь больше жизни. Природа — гигантский организм наподобие человеческого, подвижная игра сил: ее мощь божественна. Шеллинг заявлял, что природа — окаменевший разум, дух, делающийся видимым. Мы можем узнать здесь и античный «фюзис», и ренессансную «натуру». Пантеистически звучат сентенции о чувстве бытия как органическом моменте тотальности. Быть единым со всем, говорил Гельдерлин, — значит жить среди богов, пребывать со всем, что живо, испытывая счастливое самозабвение. Гений и художественное творение подняты до степени высшего выражения Истины и Абсолюта. У самой природы, полагал Новалис, есть художнический инстинкт, нельзя поэтому разделить натуру и искусство. Без гениальности существование прекратилось бы, во всем нужен гений. Поэзия зализывает раны, нанесенные интеллектом. Поэт лучше ученого понимает природу. Гений, по мнению Новалиса, — это все: магический кристалл, философский камень духа, он может и должен стать всем.
Для романтиков характерен порыв к свободе. Быть всем, быть безусловно — это мастерство. Мастер — властелин бытия, его свобода — фермент сознания, индивидуальности, святой и неприкосновенной. Каждое движение мастера — откровение высшего мира, слова Божьего. И Фихте, и Гегель позже начнут с того же тезиса.
Религия подвергнута романтиками переоценке. В отличие от просветителей, они увидели в ней мост от конечного к бесконечному. Почти все представители романтизма прошли через религиозный кризис той или иной степени интенсивности: Шлегель, Новалис, Якоби, Шлейермахер, Фихте, Шеллинг.
5. Что касается романтического искусства, то указал на примат в нем «содержания» над формой Шлегель, подчеркивавший выразительность бесформенного наброска, фрагмента, чего-то незаконченного, где форма вторична.
6. По поводу философии романтизма сказано немало вздора, однако мы напомним одно суждение Бенедетто Кроче: «Философский Романтизм поднял знамя того, что иногда называют не совсем точно интуицией и фантазией, в пику холодному разуму, абстрактному интеллекту». Несомненно, обречены философские системы, пренебрегающие интуитивным, как бесплодны те, что игнорируют логические формы и элементарный порядок мышления. Заметим, что еще задолго до романтизма Вико внятно высказался в защиту интуитивного начала против крайностей картезианского интеллектуализма; идеализм в этом смысле всегда романтичен.
Фридрих Шлегель (1772—1829)
Теперь, зная структуру, методы и содержание романтизма в общих чертах, мы можем отдельно поговорить о крупных его представителях.
Йена стала родиной романтизма, здесь на излете XVIII в. нашли друг друга братья Шлегели — Август Вильгельм (1767—1845) и Фридрих (о котором речь впереди), — Каролина Михаэлис (1763— 1809) (жена Шлегеля-старшего, впоследствии жена Шеллинга) и сам Шеллинг. Каролина была вдохновительницей кружка: Шиллер называл ее «мадам Люцифер». Повздорив с Шиллером, в 1797 г. Фридрих Шлегель уехал в Берлин, где начал издавать журнал «Athenaeum», первый номер которого вышел в мае 1798 г. Просуществовав всего два года, журнал стал необычайно популярен. Благодаря активности обоих Шлегелей, теоретические семинары состоялись в Дрездене (1798) и зимой 1799—1800 гг. в Йене. К движению примкнули поэты Новалис, Людвиг Тик (1773— 1853), Вильгельм Генрих Ваккенродер (1773—1798). Шлейермахер сблизился с Шлегелем в Берлине. Автор «Гипериона» Гёльдерлин, хотя и держался в стороне от движения, не избежал романтизма в мыслях и стихах. Гёте и Шиллер, высказываясь против идеологических эксцессов романтиков, все же принадлежали к веку романтическому, дышали его воздухом.
Нового слова, свежей мысли ждала не только Германия, но и вся Европа, поэтому романтизм распространился очень быстро. «Лирические баллады» Уильяма Вордсворта и Сэмюэля Тейлора Колриджа с предисловием, написанным в 1800 г. ко второму изданию, стали манифестом английского романтизма. Книга мадам Де Сталь «О Германии» 1813 г. и «Полусерьезное письмо Златоуста сыну», написанное в 1816 г. Джованни Берше, говорят о том, что Франция и Италия не остались глухи к романтизму.
Фридрих Шлегель (1772—1829) отошел от классицизма Винкельмана и теории Шиллера, обретя свой путь в философии после встречи с Фихте и Шеллингом. Как для любого романтика, главное для него — бесконечное, к которому можно прийти либо дорогой философии, либо через искусство. В обоих случаях доступны лишь конечные средства Как же быть? Шлегель предпринял попытку параллельного поиска. На философском поприще достойна внимания его теория иронии, что же касается искусства, здесь его теоретический вклад бесспорен.
Говоря об иронии, мы сразу же вспоминаем Сократа, любителя поиграть со своей жертвой. Он знал, как заставить оппонента разоружиться. Для Шлегеля цель — бесконечное, к которому можно прийти, используя неадекватность мышления, поскольку оно всегда нечто детерминированное. Преодолеть эту границу, продвинуться дальше и выше, за пределы неизбежного противоречия условного и безусловного, под силу иронии, которую Шлегель помещает по ту сторону любого знания, действия, науки. Понять неадекватность любого действия, факта человеческого духа, полагал он, нельзя без элемента шутки, юмора, розыгрыша.
Несмотря на подражание классике, понятие иронии в контексте романтизма тесно связано с вполне серьезным чувством «Sehnsucht» («страстное желание, стремление страсти»). Николай Гартман верно оценил суть дела: «Шлегеля глубоко мучила невыразимость и мистическая непостижимость всего того, что подлинно важно для мышления. Так мысль в конце концов иронизирует сама над собой по поводу собственного бессилия... Вместе с тем это и реабилитация иррационального, вытесненного из мышления». Речь идет о мысленном сальто в пустоту, где, конечно, мысль никогда не найдет прочной опоры, награда — лишь непосредственное осознание единственно реального, достигаемое в той мере, в какой мышление сознательно покидает себя. Форма «выпрыгивания из себя» и есть ирония, юмор, насмешка над собой (а не над другим).
Ясно, что это самопреодоление важно не только в философии, но и в этике, искусстве, в любой форме духовной жизни. Искусство, по Шлегелю, — творение гения, лишь ему подвластен синтез конечного и бесконечного. Высочайшая и ответственная миссия художника в том, чтобы стать проводником бесконечного. Очевиден и религиозный аспект искусства, ведь любое отношение человека к бесконечному мистично, религиозно, ибо это «жизнь в Боге». В 1808 г. Шлегель принял католическую веру после глубочайшего религиозного кризиса, из которого, как кажется, он сумел найти выход.
Новалис, настоящее имя которого Фридрих фон Гарденберг, родился в 1772 г. и скончался в неполные двадцать девять лет от туберкулеза в 1801 г. Его называют поэтическим голосом романтизма, чистым и верным. Философия Новалиса, отраженная в «Фрагментах», может быть названа «магическим идеализмом». Фихте, как мы увидим, реализму противопоставит метафизико-гносеологический идеализм. Реалист объектом знания делает «prius» («то, что прежде»), выводя из него субъект. Для идеалиста «prius» — это Я, субъект, из него выводится объект. Так и Новалис, вслед за Фихте, магический реализм древних оккультистов трансформирует в магический идеализм, с которым связывает бессознательную активность Я, производящего не-Я. Все происходит из духа, а потому он доминирует в качестве абсолютного властвующего начала. «Я равно не-Я — высший тезис любой науки».
В романе «Ученики в Сансе» мы читаем: «Рискнул некто приподнять покров на богине Саисской, и что же узрел он? Увидел — диво дивное — себя самого». И в природе, и в Божестве, и в Я — одна и та же сила: тождественный дух. «Мир — результат взаимодействия Я и Божественного. Все, что есть, рождается от контакта духов», — читаем мы во « Фрагментах». Мы соотносимся с частями универсума, с тем, что было и что будет. Важно лишь направление и настойчивость нашего внимания, предпочтение того, что для нас важнее. Философия — это магия, но она еще и искусство. Поэзия улавливает абсолютное, более того: «Поэзия реальна, а реальное поистине абсолютно — вот суть моей философии», — заключает Новалис.
Понятны теперь и крайности его позиции: «Все сказка, все сон», — либо должно стать сном. Великий маг, вероятно, тот, кто умеет очаровываться самим собой так, что и собственные фокусы кажутся ему внешними автономными феноменами. «Только по причине слабости наших органов чувств и самоконтакта мы не можем ощутить себя в мире волшебства. Все сказки — наши сны об отчем доме, который везде и нигде. Высшие потенции, подобно генам, дремлющим внутри нас, однажды разбудят нашу волю...»
Эту концепцию проясняет незаконченный роман «Генрих фон Офтердинген», где сон перемешан с реальностью, как проза с поэзией, и где герой на своем опыте приходит к магическому субстрату реальности. В ней сказка, сон и поэзия — сама истина, некий «голубой цветок», манящий и никогда не достижимый в реальности.
Фридрих фон Гарденберг (Новалис) (1772—1801)
Впрочем, от магического идеализма он обратился к христианству, радикально пересмотрев значение католического средневековья (в эссе «Христианство или Европа»), счастливое единство которого было разрушено Лютером, предтечей оскопленного просвещенческого интеллектуализма. Шеллинг позже разовьет эту идею.
Близким к христианству виделся Новалису и греческий дух, дух безмятежности и гармонии. Но только христианству удалось исполнить эту гармонию, осмыслив смерть. В одном из «Гимнов к ночи» он говорит словами рапсода, пришедшего из Греции: «С далекого брега, рожденный под благостным небом Эллады, пришел певец в Палестину отдать свое сердце юноше чудотворящему». Сама «ночь» символизирует, в пику «свету» просветителей, Абсолют (вспомним теневые образы мистической философии). Но и крест — «несгораемый триумфальный стяг рода человеческого» — символ победы над смертью. Лишь он, по мнению Новалиса, может поддержать нас в страдании и мучительной борьбе с жизненными невзгодами.
Фридрих Даниил Эрнст Шлейермахер родился в Бреславле в 1768 г. В 1797 г. он сотрудничает с Ф. Шлегелем в «Атенее». Затем он преподает в Галле, а с 1810 г. — в Берлинском университете. Широко известны его работы «Рассуждения о религии» (1799) и «Монологи» (1800). В 1822 г. он опубликовал «Доктрину веры», посвященную протестантской догматике. С 1804-го по 1828 г. он переводит платоновские диалоги, оснащая их предисловиями и замечаниями, публикует лекции по диалектике, этике, эстетике и, что особенно важно, герменевтике. Остановимся, во-первых, на романтической интерпретации религии, во-вторых, на новом прочтении Платона и, в- третьих, на герменевтике Шлейермахера.
Фридрих Даниил Эрнст Шлейермахер (1768—1834)
1. Религия — это отношение человека со Всеобщим. Целое соотносится с метафизикой и моралью, но именно эта связь стала источником экивоков, из-за чего в религию проникли чуждые ей идеи. Метафизика отсылает к мысли о тотальности бытия. Этика имеет дело со Всеобщим (поступки в свете человеческой природы, взятой в модусе универсума). Но ведь религия — не мышление и не моральная активность. Что же она? Интуиция и чувство бесконечного. «Религия не стремится ни объяснять, ни проникать в природу универсума, что характерно для метафизики, не ставит целью совершенствование свободы и божественной воли человека, задаваемое моралью. Суть ее не в мышлении и не в поступках, а в интуиции и чувстве. Оставаясь по-детски пассивной, она ставит человека в центр любого отношения как условие всякого бытия и причину всего становящегося... выражение бесконечного». Всякая интуиция исходит от объекта, отпечатанного в субъекте. Бесконечное, оставившее след в человеке, и есть интуиция. Чувство — это ответ субъекта, его настроение — реакция сознания. Чувство, сопровождающее интуицию, свидетельствует о неустранимой зависимости субъекта от бесконечного. Религиозное чувство, таким образом, есть форма тотальной зависимости конечного человека от всеобщего как бесконечного.
2. После публикации «Наукоучения» Фихте романтики ощутили необходимость вернуться к Платону. «Я всегда чувствовал склонность к критике, — писал Шлейермахер, — упражнение весьма полезное для меня самого... так и мой "Платон" стал чем-то вроде посредника между старым и новым представлением о философии». «Диалектика» мало повлияла на современников, ибо появилась на свет позже, зато переводы платоновских диалогов Шлейермахеру удались вполне, они и сегодня переиздаются как лучшие.
3. Мы можем сказать, что современная философская герменевтика обязана своим рождением Шлейермахеру. Помимо простой техники понимания и толкования разных сочинений (например, священных текстов) она осваивает саму интерпретативную структуру, характеризующую понимание как таковое. Следует сначала понять целое, чтобы стали ясны части и элементы. Необходимо, чтобы текст, интерпретируемый объект и интерпретирующий субъект принадлежали одному горизонту, были в одном круге. Джанни Ваттимо заметил: Шлейермахер дал первую теоретизацию того, что ныне зовется «герменевтическим кругом». В основе своей проблема состоит в удержании тотальности объекта понимания, но еще более широко, в целостности операции понимания, обнимающей и объект, и субъект. Шлейермахер выделил два фундаментальных свойства этого круга: а) необходимое предзнание целостности интерпретативного действа; б) необходимость принадлежности действия и понимания к более широкому горизонту. О том, какое развитие получил второй момент в герменевтической структуре интерпретации человеческого опыта, речь впереди.
Фридрих Гёльдерлин (1770—1843) не принадлежал к обществу романтиков (он был дружен с Шеллингом и Гегелем), но его поэзия несет на себе печать романтизма. Трагично сложилась его судьба: половина жизни — в уединении, другая половина — в безумии. После долгих лет непонимания в нем признали наконец гения немецкой поэзии. В этом немалая заслуга Хайдеггера, тончайшего интерпретатора творчества Гёльдерлина.
Свободный от страданий чистый дух
Материей гнушался, ни в чем не отдавая ей отчета,
Нет мира для него ведь, кроме духа,
Нет больше ничего.
Мы чувствуем границы собственного существа,
И сдерживаемая сила восстает нетерпеливо
Против цепей своих, и дух летит назад, домой,
Ведь никаким сопротивлением не одолеть в нас
Голос тот божественный.
Мы чувствуем себя, не чувствуя других.
Фридрих Гёльдерлин (1770—1843)
Любовь к Греции, духовное превосходство красоты и поэзии, коим заповедано Бесконечное-Единое, непосредственное ощущение принадлежности ко всеобщему, обожествление Природы, дающей начало и богам, и людям, — все эти типично романтические мотивы мы находим у Гёльдерлина. Христианские темы звучат в его гимнах «Хлеб и вино», «Единственный», «Патмос», хотя и в странном смешении с греческим пантеоном. Себя Гёльдерлин видит ни много ни мало новым пророком, почти Иоанном с новым Апокалипсисом.
Там вырастали герои в колыбели бронзовой,
С сердцем, исполненным силой,
Как не стать было им небожителями,
Громоподобными выступают они перед нами.
«Гиперион, или Отшельник в Греции» — роман, начатый в 1792-м и законченный в 1799 г., герой которого формируется как личность, путешествуя (знаменитое романтическое «Wanderung»). Гиперион — грек из XVII столетия, он горит желанием защитить независимость отечества от турок, возродить древнюю славу Греции, однако его ждут разочарования. Никто его не понимает, умирает возлюбленная Диотима. Гиперион бежит в Германию, но и там его преследует равнодушное непонимание. И только в лоне божественной природы он находит успокоение. В этом гимне природе — весь романтизм с его ориентацией на природу.
«О природа, о человеческом мечтал я долго, тщетно, но теперь говорю: лишь ты жива, все прочее, натужно мыслимое, тает, как кусочки воска, под пламенем твоим... Как долго я тебя не замечал! И сколько раз толпа тебя дразнила, но боги твои живы и счастливы в безмолвии, покое... Люди, как гнилые плоды, опадают с тебя: пусть они умрут, вернутся к твоим корням, и я, о древо жизни, зазеленею с тобой и легким дуновением коснусь твоих ветвей с молодыми побегами! Нежно и трепетно, ибо все мы — семена и злаки одного златого колоса. Вы, недра земли! вы, цветы! вы, леса, и вы, орлы! и ты, сестра света! Как стара и всегда свежа наша любовь! Свободны мы, зачем менять способы жизни? Уподобимся же друг другу, в глубине мы так похожи... И мы, о Диотима, не разлучены, слезы по тебе напрасны... кто может разделить любящих?.. Сколько бессмысленных слов напридумали эти странные люди. Все приходит под действием желания, и все заканчивается миром... Исходят из сердца и возвращаются к сердцу вены, и все — единая, вечная, сияющая жизнь».
Фридрих Шиллер (1759—1805)
В жизни Фридриха Шиллера (1759—1805) легко вычленяются три периода. Первый — «штурмерский» период, его украшают драмы «Разбойники», «Заговор Фиеско в Генуе», «Коварство и любовь», «Дон Карлос». Второй (с 1787 г. он изучает Канта, философию и историю) связан с кафедрой истории в Йене. Третья фаза творчества — его театр: трилогия «Валленштейн» (1799), «Мария Стюарт» (1800) и «Вильгельм Телль» (1804). С философской точки зрения интересны его работы «О грации и о достоинстве» (1793), «Письма об эстетическом воспитании» (1793—1795), «О наивной и сентиментальной поэзии» (1795—1796).
Любовь к свободе во всех ее формах — политической, социальной и нравственной — сформировала Шиллера. Французская революция и ее последствия, однако, убедили Шиллера в незрелости человека, для которого свобода — беда, а не благо, ибо истинная свобода в совести. Как же ее достичь? Высшая школа свободы, убежден Шиллер, в красоте, ибо лишь она способна гармонизировать внутренний мир человека.
В работе «О грации и достоинстве» мы находим шиллеровское понятие «прекрасной души» («die schone Seele»), ставшее популярным в романтическую эпоху. Преодолевая кантианское противопоставление «чувственной склонности и морального долга», Шиллер видит в «прекрасной душе» природную спонтанность, побуждаемую непосредственностью красоты. Это благодатная душа, гармонизующая «инстинкт» и «моральный закон».
В «Письмах об эстетическом воспитании» Шиллер уточняет, что У человека есть два фундаментальных инстинкта: материальный и инстинкт формы. Первый связывает человека с чувственностью, а значит, с материальностью и бренностью бытия, второй, конечно, связан с рациональностью. Композиция двух тезисов не должна приносить в жертву чувственное начало, ибо тогда это была бы форма вне реальности. Предпочтительнее «игровой инстинкт» (вспомним кантианскую «свободную игру способностей»), опосредующий реальность и форму, случайность и необходимость. Игра и есть свобода. Для Шиллера первый инстинкт — это жизнь, второй — форма, игра — «живая форма», она же и красота. Чтобы оценить человека в рациональном смысле, следует сначала оценить его как существо эстетическое. Воспитать эстетически — значит воспитать свободным, ведь красота всегда свободна.
В работе «О наивной и сентиментальной поэзии» Шиллер защищает следующие тезисы. Античная поэзия наивна, ибо человек вел себя естественным образом. Но уже сентиментальный человек далек от природы, он «чувствует» природу, размышляет о ней, на этом и основано поэтическое чувствование. «Объект, — пишет он, — отсылает к некоторой Идее, и в ней поэтическая сила. Сентиментальный поэт, следовательно, всегда при деле, ибо он всегда в борьбе с реальностью как пределом и одновременно с идеей бесконечного, и в этом смешанном чувстве вызывает доверие благодаря двойному источнику».
Но только в сентиментальную эпоху, пишет U. Perone, «наивный» поэт может стать тем, чем мы хотим стать. «Сентиментальный поэт чувствует себя отделенным от античности и вместе тоскующим по ней... это чувство, спроектированное в идеальное, и есть условие наивности». Романтические ферменты налицо. Гёте и другие поэты нового времени не могли не быть сентиментальными поэтами. Классический канон красоты отныне реализуется не непосредственно, а как идеал романтический.
Иоганн Вольфганг фон Гёте (1749—1832) — несомненно, величайший немецкий поэт, в нем воплотилась целая эпоха устремлений, чаяний и разочарований. В отличие от Шиллера, он держал дистанцию по отношению к философам-профессионалам. Тем не менее его сочинения полны философских идей, некоторые из них стали романтическими символами.
Гёте был одним из «штурмерцев»; к этому периоду относятся сочинения «Гец фон Берлихинген», «Прометей», «Страдания молодого Вертера», начало «Фауста» и «Вильгельма Мейстера». Конечно, он стремился смягчить романтизм и те последствия, которым положил начало Вертер: Гёте тяготила оголенная чувственность этого феномена, и не только в литературном плане.
В зрелый период жизни поэта вдохновлял классический канон красоты. Подобно грекам, ему хотелось поднять природу и реальность до высоты духовного. На деле гётевский «классицизм» был плодом «Бури и натиска», куда старая форма и новый смысл «предела» пришли из романтизма. Шуберт, один из критиков Гёте, заметил однажды, что предпочел бы ему Шекспира как поэта более прямого и непосредственного, рельефно и недвусмысленно описывающего человеческие пороки и добродетели.
Гёте не соглашался с шиллеровским делением поэзии на наивную (античную) и сентиментальную (новую). Сентиментализм казался ему болезнью, наивность же древних греков — признаком несомненного здоровья. И все же дух «модерна» и даже отвергаемого им сентиментализма присутствует в творчестве Гёте в виде вечной неудовлетворенности, критического настроя, тоски, возникающей сразу после очередного завоевания. Выходящая на первый план тематика внутреннего Я, борьбы со всем внешним и самим собой — не знак ли это безнадежной утраты античной гармонии, простой и светлой? «Классицизм не столько изгнал демона из Гёте, сколько приструнил его и призвал к порядку. Из гения-буревестника он сделал гения-романтика» (де Руджеро). И если Гёте и осуждал, то не душу романтизма, а патологические проявления этого феномена.
Что же касается деталей гётевской позиции, то в ней ярко отражена концепция витализма, но не без крайностей. Природа вся живая, в большом и в малом. Тотальность феноменов дана в органическом продуцировании «внутренней формы». Полярность сил (сжатие — расширение) рождает различные естественные образования, прогрессивно растущие. Трактовка Бога пантеистична, никакой догматической жесткости. Гёте как поэт признает себя политеистом, как ученый — пантеистом. Впрочем, он оставляет место и для личностного Бога — в смысле моральной требовательности к самому себе. Гений — это «творящая природа», по мнению Гёте, а искусство — творческая активность, оно даже выше природы.
Два его произведения стали символами эпохи — «Вильгельм Мейстер» и «Фауст». Первое — роман о духовном становлении. После серии артистических проб Вильгельм находит себя в практике, художественный опыт не стал делом жизни, но подготовил и очистил энергию для реформаторской деятельности. (Похоже, в какой- то мере Гёте писал портрет с самого себя, веймарского государственного служащего.) Шлегель называл этот роман «тенденцией века». Миттнер усмотрел в романе попытку художественно реализовать то, что было нереализуемо в экономической и политической жизни. «Фауст» — это «Все в Одном», бытование во всех социальных и этических мирах, замкнутых каждый в себе в реальной жизни. Позже нечто подобное сотворит Гегель в своей «Феноменологии Духа», где само сознание пойдет по кругам морали и духа универсальной истории, пока не достигнет абсолютного знания.
Вечным персонажем стал Фауст. Исследователи часто находят в нем пророчески угаданные Гёте черты сознания современного человека. Назвать фаустовское устремление — «Streben» — демоном активизма, поселившимся в человеке ХХ в., не мудрено. Однако мы должны напомнить и гётевскую интерпретацию, вложенную в уста небесных ангелов: «Тех, кто не пощадит себя в вечном порыве, мы сможем спасти!» В письме Эккерману от 6 августа 1831 г. Гёте писал: «В этих стихах — ключ к спасению Фауста», неукротимое стремление, с одной стороны, и божественная любовь — с другой. «В самом Фаусте живет активность, высокая и чистая, а сверху вечная любовь спешит ему на помощь... Это в совершенной гармонии с нашим религиозным воззрением, согласно которому мы становимся блаженными не своими только силами, а от благодати Божественной, нисходящей на нас».
Иоганн Георг Гаман родился в Кенигсберге в 1730 г. Он не закончил университета, читал, правда, много, но бессистемно. В Лондоне он начал было осваивать финансовое дело, но вдруг почувствовал в себе религиозное призвание, это случилось в 1757 г. Вернувшись в Кенигсберг, он работал на таможне, пока Бог не призвал его в 1788 г. Работы Гамана переполнены неожиданными аллюзиями, причудливо смешанными цитатами, часто из Библии, и создают впечатление каббалистических текстов. Для критики просветительства он использует сократическую иронию. Мёзер окрестил его «нордическим магом», а Гёте — «сократическим фавном». Шлегель сравнил Гамана с «аббревиатором (сократителем) универсума».
«Просвещенный» разум с его хвалеными отчетливостью и универсальностью показал себя на деле идолом со всеми атрибутами суеверного поклонения. Абстрактному разуму Гаман противопоставляет жизнь и конкретный опыт, реальные факты и историю. Понятия становятся безжизненными в отрыве от образов — сокровищницы человеческого знания. Кантианский дуализм «чувственности» и «разума» должен быть заменен изучением языка, ведь язык — это озвученный, открытый чувствам разум: не зря говорится, что Логос, Глагол — плоть Господа. «Книга Творения содержит примеры универсальных понятий, которые Бог пожелал открыть сотворенному через творение... а Книги Завета таят в себе секреты, которые Бог хотел открыть человеку через людей».
Сократ, отец рационализма, у Гамана становится гением-пророком. В «Сократических заметках» мы читаем: «Что заменило Гомеру незнание правил искусства, по поводу которых Аристотель размышляет и которые игнорирует Шекспир? Гений — вот ответ. Невежда Сократ имел гений, стоивший целой науки... египетской и греческой мудрости... Пустой интеллект Сократа стал плодоносным, как лоно Девы Непорочной». Платон говорил устами Сократа, что сам Бог повелел ему отвратить афинян от пороков и повести за собой. «Кто отец пророков? Разве наш Бог не был назван Богом и язычников?»
Ясно, что при таком подходе стержневую роль играет вера В «Голгофе», сочинении Гамана, говорится: «Вера и сомнение влияют на познавательную способность, подобно страху и ожиданию, которые образуют импульс вожделения. Истина и неистина — инструменты интеллекта, представления о добре и зле приводят волю к действию. Наше знание фрагментарно, и все резоны заключаются либо в вере в истину, либо в вере в неправду и сомнениях в истине».
«Эта вера (отчасти негативная, отчасти позитивная) выше всех систем... Неприятие истины и легковерная склонность к иллюзиям — сопутствующие симптомы, как озноб и жар при лихорадке. Те, кто полагают себя вне этой болезни души, изо всех сил стремятся лечить других, себе подобных... Беда тому, кто вознамерится оспаривать. Что такое истина? Ветер, который дует, но не знает откуда и куда? Дух, который мир не в состоянии принять, ибо не знает его». Возможно, Гаман — один из самых мужественных защитников христианства и критиков просветительства. «Нордический маг» возвестил о новой эпохе и новом направлении духа.
Фридрих Генрих Якоби (1743—1819) начинал как романтик («Аллвилл», 1776; «Вольдемар», 1777), но затем пришел к трансцендентному Богу. Среди его работ примечательны письма «Об учении Спинозы» (1785), «Давид Юм о вере, или Идеализм и реализм» (1787), «Письма к Фихте» (1801), «О божественных вещах» (1811).
Фридрих Генрих Якоби (1743—1819)
Трактат о Спинозе наделал немало шума в свое время. Лессинг в 70-х гг. опубликовал сочинение деиста Г. С. Реймаруса. Якоби отреагировал на него следующими тезисами: а) всякая форма рационализма заканчивается в финале своего развития как спинозизм; б) спинозизм — форма атеизма, поскольку отождествляет Бога с природой (deus sive natura); в) спинозизм — это фатализм, ибо не оставляет места для свободы; г) тот же Лессинг, спинозист и пантеист, не избежал фатализма и атеизма.
Это была настоящая атака на «иллюминизм», в которой Якоби поддержал Гаман. Кант не пожелал вмешиваться, а Гёте защитил Спинозу как христианина (подобно, впрочем, и Гердеру). Все вместе взятое лишь прибавило популярности Спинозе. Однако Якоби не смирился: спинозистский интеллектуализм, по его мнению, отделяет интеллект от веры, основанной на чувстве и интуиции, которая лишь подтверждает, но не доказывает. «Я неоднократно повторял, — говорит Якоби, — что необходимо выбраться из накатанной колеи интеллекта, чтобы не потерять Бога. Поскольку разум просыпается в человеке не сразу, ему кажется, что он мало-помалу возникает из рироды слепой и неразумной, в противоположность мудрому Провидению. В любом случае, деификация природы — нонсенс: кто начинает с природы, никогда не придет к Богу. Либо Он — в начале всего, либо Бога нет вообще». Беда, если языческий интеллект берет в плен христианское сердце.
«Вера — изначальный свет разума, но рационализм принимает его за свой собственный. Погаснет этот свет, и любая наука окажется слепой и бессмысленной: невнятные пророчества вместо вопрошания и ответствования. Вера — неустранимое доверие к тому, чего не видно. Абсолют мы не видим, но верим в него. Мы видим обусловленное, по поводу чего возникает знание. Здесь доминирует наука. Вера в невидимое сильнее и благороднее знания видимого... Истинная наука — это дух, свидетельствующий о самом себе и о Боге. Насколько я уверен в объективности моих ощущений истинного, прекрасного и благого в природе, настолько я убежден в существовании Бога. Ослабление одного влечет к атрофии другого». Из силы веры в невидимое возникает вечная борьба против доктринального знания, война чад Божиих против титанов. Философия света против философии тьмы, антропоморфизм против пантеизма, истинный рационализм против его перевертыша, христианство против язычества. Христианство антропоморфично по существу, ибо учит только о Боге, творце мира, знания и воли; язычество — космотеизм. Нет ничего более абсурдного, чем теория деификации природы, якобы открывающая христианство. Вера ребенка или целого народа в каком-то смысле выше и лучше, чем знание философа без веры. Верить во Христа означает верить в то, во что поверил бы Он сам.
Знаком безусловной победы считает Якоби слова обреченного Христа: «Боже мой, Боже мой! Для чего Ты меня оставил?» (Мф. 27, 45), и; «Отче! в руки Твои предаю дух мой» (Лк. 23, 46). Так мог сказать только самый сильный из чистых и самый чистый из сильных («О божественных вещах»). Якоби, мастер экзистенциалистских пассажей, призывает порвать с интеллектом и уповать на веру. Прыжок этот («сальто мортале») Гегель нашел слишком «мортальным» для философии, ибо сброшенными оказались доказательства. И в самом деле, указание Якоби на непосредственный выход к абсолюту — прямая антитеза гегельянству.
Иоганн Готфрид Гердер (1744—1803), ученик Канта, начинал как сторонник движения «Бури и натиска». С 1776 г. он обосновался в Веймаре. Проповедник, поэт, переводчик, эрудит и мыслитель, он разработал четыре темы: 1) новую интерпретацию языка; 2) новое понимание истории; 3) попытался примирить спинозизм и теизм; 4) идею христианства как всечеловеческой религии.
1. Говорят, Гумбольдт основал современную лингвистику, но с таким же успехом это можно сказать и о Гердере. «Трактат об источнике языка» содержит оригинальный взгляд на язык как на нечто не только конвенциональное или коммуникативное, но и специфичное для природы человека. Человека отличает от животного «рефлексия», именно она образует язык, закрепляющий моменты подвижной игры ощущений. Поэзия глубочайшим образом натуральна, она древнее прозы, ибо последняя предполагает логическое опосредование. Язык фиксирует шаткие ощущения, давая человеку выразительные средства, названия его открытий. Более того, сам человек — творение языка. «Не по воле лиры Антифона росли города, — читаем мы в "Идеях к философии истории", — и не мановением волшебной палочки пустыни стали цветущими садами, но с помощью языка, великого общительного начала, люди объединились в радости и любви для созидания. Язык основал законы и связал: только через язык стала возможна история человечества как наследование форм сердечности и любви. И сегодня вижу героев Гомера и слышу плачи Оссиана, всех, чьи тени давно исчезли с лица земли. Я чувствую их дыхание, фигуры их передо мной, а голос ушедших звенит в моих ушах: я внимаю их мыслям, погруженным в молчание веков. Все, что изобрел человеческий дух, алмазы мудрости далекой античности, приходит ко мне через язык и благоволение Провидения. Моя душа и мысль моя в одной связке с душой и мыслью первого и, кто знает, может, и последнего человека на земле; короче говоря, язык — отличительная черта нашего разума, с ним разум обретает форму и распространяется».
2. Совершенно непохожей на просветительскую выглядит гердеровская философия истории. Поскольку природа — организм, развивающийся согласно финалистскому проекту, то и историю можно объяснить только в рамках этого проекта, где всем правит Бог. История, таким образом, по необходимости реализует цели Провидения и Бога, и прогресс движет не воля человеческая, а Бог, ведущий человечество к реализации целей во всей полноте. В историческом пути каждая фаза имеет собственный смысл. В противовес просветительской идее государства Гердер выдвигает понятие «народа» как живого органического единства.
3. Предполагает ли такое понимание истории Бога-творца, личностного и трансцендентного, или это имманентный Бог? При ответе на вопрос Гердер колеблется между позициями Лессинга и Спинозы. Пытаясь «спасти» последнего, он не растворяет Бога как субстанцию в природе, и все же его трактат о Боге полон апорий и неопределенностей.
4. Наконец, для Гердера характерно понимание христианства не как одной из религий, а как религии всего человечества. Но и в этом он не свободен от двусмысленностей: личность Христа он не сводит к идее или символу, подчеркивая, что как человек он вел совершенный образ жизни.
Многие из понятий Гердера под пером Гегеля обретут новую жизнь и достаточно долгую славу.
Вильгельм фон Гумбольдт (1767—1835), друг Шиллера и Гёте, был дипломатом и утонченным эстетом, литератором и мыслителем. Многие годы он прожил в Риме, где окреп и расцвел его талант. Из его работ особенно известны: «Теория формирования человека» (1793), «О духе человечества» (1797), «Рассуждения о всеобщей истории» (1814), «О задаче историков» (1821), «О границах деятельности государства», «О сравнительном изучении языков» (1820), «О различии строя человеческих языков и о влиянии его на духовное развитие человечества» (1836).
Известно его определение идеала человечества как идеи, к которой стремится каждый, но не может реализовать полностью. Ближе к этому идеалу искусство, что видно на примере греков, чьи «гены» унаследовал Гёте (классический пример — «Германн и Доротея»). Эта идея реализуется в нациях и, следовательно, в их истории. «Целью истории не может не быть реализация Идеи человечества во всех ее формах и направлениях». Провидение, по Гумбольдту, действует не извне, а исподволь, через людей, т. е. через их дух. Государство должно ограничиться вопросами внешней безопасности, не вмешиваться в частные дела, не покушаться на свободу индивидов. Что касается вклада Гумбольдта в лингвистику, об этом речь пойдет впереди.
Параллельно с этим шли оживленные дискуссии по проблемам, оставшимся открытыми после Канта. В результате образовался своеобразный мост между критицизмом и идеализмом. Первым пошел в этом направлении Карл Леонард Рейнгольд (1758—1823). В трех его работах — «Исследование по новой теории человеческой способности представления» (1789), «Вклад в исправление недоразумений, еще остающихся в философии» (1790), «Основания философского знания» (1791) — содержится так называемая «элементарная философия» («первая философия»). Кант казался Рейнгольду тем, кто умел держать равновесие между «суеверием» и «неверием». В «Критике чистого разума» он видел аутентичную структуру знания, где разуму указаны четкие границы.
«Критика практического разума» устанавливала примат практического разума и морального основания религии. Однако «Критика чистого разума» как пропедевтика, по мысли Рейнгольда, нуждалась в реконструкции. Для этого необходим принцип — учение о представлении — Vorstellung. Представление в сознании отлично от представляющего и от представляемого, относясь к обоим. Представляющий — это субъект, значит, форма; представляемое — объект, значит, материя; представление — это их объединение. Сознание, таким образом, возникает как момент понимания (что должно было бы преодолеть кантианский дуализм), форма совпадает с активной спонтанностью сознания, а материя — с рецептивностью. Рейнгольд преподавал в Йене до 1794 г., здесь он познакомился с Фихте и его «Наукоучением».
Готлиб Эрнст Шульце (1761—1833) привлек к себе внимание современников книгой «Энезидем, или О фундаменте элементарной философии, предложенной профессором Рейнгольдом вместе с защитой скептицизма против притязаний критики чистого разума» (1792). Шульце утверждает, что скептицизм и юмизм в действительности не преодолены критицизмом, защитником которого он себя полагал. Условиями познания, по сути дела, являются «реальные причины». Они, в свою очередь, — внутренние формальные причины (поскольку определяют феномен). «Реальная причина» — это «вещь в себе», которая продуцирует «аффект» субъекта (т. е. материю познания). Таким образом, одно из двух: либо вещь в себе не есть причина аффекта, либо, если вещь — причина аффекта, нельзя сказать, что она непознаваема.
Критицизм, по его мнению, стал жертвой незаконного перехода от мышления к бытию, подобно тому как незаконны традиционные доказательства существования Бога, в особенности онтологическое доказательство. Ведь критицизм, установив, что нечто, чтобы быть помыслено, должно мыслиться определенным образом, заключает, что оно, следовательно, существует таким образом. Но ведь этот переход от мыслимого к существующему следовало бы сперва доказать.
Споры о «вещи в себе» углубил Соломон Маймон (1754—1800) в «Очерке о трансцендентальной философии» (1790). «Вещь в себе», по его мнению, нельзя мыслить вне сознания, иначе она стала бы не-вещью (Unding) — вздором, небылицей. Маймон называет ее условно 'V - а, т. е. некой нереальной величиной. «Вещь в себе», скорее, мыслится как иррациональная величина типа 'V - 2. Это реальные величины, выражающие определенную ценность, приближающуюся к бесконечности. Из чего следует, что в познании есть форма, относительно которой мы обладаем знанием, и есть материя, относительно которой у нас нет знания. Вне сознания не мыслимо ничего, а потому мы обязаны постигать материю по-лейбнициански как минимальную степень сознания. Таким образом, «вещь в себе» — это нижний порог в бесконечной лестнице сознания, как показывает пример с 'V - 2. Речь идет, как видим, об оригинальной концепции «вещи в себе» — понятии-пределе, вопреки кантианскому пониманию имманентности «вещи в себе».
Якоб Сигизмунд Бек (1761—1840), автор монументального «Компендиума, разъясняющего критические сочинения профессора Канта по его же совету», опубликованного в 1796 г. в трех томах, полагает, что необходимо вначале установить основную точку зрения Канта, из которой вытекают все остальные проблемы. Начав как верный кантианец, Бек позже отдаляется от Канта. Он элиминирует «вещь в себе» и интерпретирует объект как продукт представления. «Синтетическое единство апперцепции», понятое как динамическая активность, достаточно для понимания Канта. Из этой активности выводимы не только «форма», но и «материя» познания. Работа Бека была завершена в 1796 г. Двумя годами раньше опубликовано «Наукоучение» Фихте (1794). Здесь попытка переосмысления Канта заявлена более решительно.
Иоганн Готлиб Фихте (1762—1814)
Иоганн Готлиб Фихте родился в Рамменау в 1762 г. в бедной крестьянской семье. Его отроческие годы отмечены печатью нищеты. Чтобы помочь семье, он пас гусей. Впрочем, воспоминания о той поре не тяготили, напротив, тяжелое детство было высшей школой морали, о чем он рассказывал с нескрываемой гордостью.
Благодаря барону фон Милицу Фихте смог начать учебу. Пораженный небывалым усердием мальчика, наизусть знавшего молитвы, богатый и знатный покровитель решил помочь ему. Закончив гимназию (Пфорту — закрытое дворянское заведение), в 1780 г. Фихте поступил на теологический факультет Йенского университета. Деньги Милица быстро иссякли, и пришлось зарабатывать на жизнь уроками. Юноша чувствовал унизительность своего положения, но не оставлял занятий философией.
В Цюрихе он познакомился с Иоганной Ран, ставшей его женой в 1790 г. В этот период жизни Фихте был под влиянием спинозизма, хотя Монтескье и идеи французской революции также не оставляли его равнодушным. Однажды некий студент спросил его на лекции о Канте. Так Фихте начал изучать работы кенигсбергского философа, ставшие для него настоящим откровением. В «Критике чистого разума» Фихте неожиданно обнаружил горизонт свободы, что мигом вывело его из пессимистического настроя. Это был зов судьбы, и, несмотря на нищету, он почувствовал себя счастливейшим из смертных.
Философ настолько проникся кантианством, что уже через год, после репетиторства в Варшаве, написал «Опыт критики всякого откровения», где принципы критицизма применены так, что работу не стыдно было показать самому Канту. Когда в 1792 г. издатель Гартунг, по ходатайству Канта, опубликовал очерк без имени автора, публика приняла его за сочинение самого Канта. И тогда вмешался Кант, чтобы, назвав автора, восстановить справедливость. Таким образом Фихте в одночасье стал знаменит. В 1794 г. тридцатидвухлетнего философа по рекомендации Гёте пригласили преподавать в Йенский университет как преемника Рейнгольда, где он оставался до 1799 г. Это были годы успеха, популярности и славы. Из написанного в то время упомянем «Основы общего наукоучения» (1794), «Рассуждения о назначении ученого» (1794), «Основы естественного права» (1796), «Систему учения о нравственности» (1798).
В 1799 г. вспыхнула полемика на тему атеизма. Фихте не замедлил высказаться, что представление о Боге совпадает с моральным мировым порядком и потому в существовании Всевышнего нельзя сомневаться. Иначе думал его ученик Форберг, который возразил, что можно быть религиозным, не веруя в Бога, но веря в добродетель. Неосмотрительность Фихте в этой полемике вызвала неудовольствие властей. Дело кончилось тем, что он вынужден был подать в отставку.
Переехав в Берлин, Фихте сошелся, впрочем ненадолго, с романтиками Шлегелем, Шлейермахером, Тиком. В 1805 г. его пригласили в университет Эрлангена, который — опять незадача — он вскоре должен был покинуть, ибо после Тильзитского мира Пруссия потеряла этот город. В «Рассуждениях о немецкой нации» (1808) Фихте доказывал необходимость покончить с разрушительной для Германии политикой бездарных военных чинов и возродить страну, сообщив ей моральный и культурный импульс. Примат духовных ценностей, по убеждению философа, несомненно обеспечит немецкому народу восхождение к зениту славы. Аргументы Фихте не остались без внимания, и в 1810 г. был основан Берлинский университет, куда он приглашен самим королем. Вскоре его избрали ректором. В 1814 г. Фихте умер от тифа, заразившись от жены, лечившей солдат в госпиталях.
С теоретической точки зрения работы берлинского периода наиболее интересны. Это «Замкнутое торговое государство» (1800), «Назначение человека» (1800), «Путь в жизнь блаженную» (1806), «Основные черты настоящей эпохи» (1806), а также бесчисленные доработки «Наукоучения», которое Фихте писал в течение всей своей жизни. Ученые насчитали свыше 15 редакций, из которых особенно существенны версии 1801-го, 1804-го, 1806-го, 1810-го, 1812-го и 1813 гг. В них Фихте решительно выходит за пределы первоначальной редакции. Все же слава философа остается связанной с «Наукоучением» 1794 г., в котором романтики нашли ответы на основные свои вопросы. Ф. Шлегель не без основания заметил, что «Наукоучение», так же как «Вильгельм Мейстер» Гёте и французская революция, представляют собой три фундаментальных вектора XVIII столетия.
Мы говорили уже о том перевороте (и не только духовном), который произвела на Фихте встреча с кантианской мыслью. Защита критицизма со временем сменилась поисками основания, объединявшего все три «Критики», которого не нашел сам Кант.
Вот как описывает Фихте свою духовную эволюцию: «Меня захватила мораль более высокая: вместо того чтобы заниматься чем-то внешним, я, по большей части, изучаю самого себя, благодаря этому душа моя обрела мир, какого я еще не ведал... Теперь я знаю наверное, что наша воля свободна... и цель жизни не в счастливом довольстве, а в том, чтобы заслужить счастье... Я растворился в философии Канта... нашел в ней лекарство от моих разочарований... ей я обязан тем, что теперь твердо верю в свободу человека, ясно вижу, что, лишь принимая ее, возможны долг, добродетель, вообще мораль... Прочитав "Критику практического разума", я увидел себя живущим в новом мире: она превращает в руины то, что казалось неопровержимым, доказывает то, что казалось недоказуемым, понятие абсолютной свободы, долга... Ведь это то, что надо для эпохи поверженной морали, разрушенной до основания, когда и само понятие долга вымарано из словарей». (Из переписки Фихте.)
Однако для Фихте очевидно также, что слово Канта далеко не последнее, ибо, указав на истину, он не доказал ее. «Этот уникальный человек, — писал Фихте, — обладал способностью угадывать истину, не сознавая ее принципов, а его время не готово было принять их». Лишь изначальный факт человеческого духа может основать целостную философию в ее частях — теоретической и практической. Кант знал об этом, но нигде не говорил, что тот, кто сделает это, поднимет философию в ранг науки. У Канта было все необходимое, чтобы построить систему; недоделанное Кантом Фихте берет на себя: превратить философию в науку, вытекающую из высшего первопринципа, — это и есть его «наукоучение», «Wissenschaftslehre». В попытке унифицировать кантианские три критики Фихте немало преуспел, по сравнению с Рейнгольдом, Шульце, Маймоном, как в смысле позитивном, так и негативном.
Рейнгольд, писал Фихте, заявил о назревшей необходимости свести философию к единому принципу, тематически не разработанному Кантом. Но Рейнгольд ошибочно видел его в «представлении», которое, считал Фихте, значимо только для теоретической философии, в других ее разделах как принцип оно не работает.
За Шульце Фихте признает заслугу скептической оценки решения Рейнгольда, из чего следовало, что основание следует искать в сфере более высокой, чем «представление». Наконец, Маймону, полагает Фихте, удалось доказать невозможность существования «вещей в себе» и сместить поиск в направлении объединения чувственного и интеллигибельного.
Гениальность и новизна мысли Фихте заключалась в трансформации «мыслящего Я» Канта в «чистое Я», понятое как интуиция, себя полагающая, творящая и себя, и реальность, индивидуализирующая сущность этого Я в свободе. Фихте сумел увидеть кантианскую мысль в парении, столь характерном для романтизма, понять, что Я — уже не теоретическое Я как принцип сознания, но чистое Я, интеллектуальная интуиция, начало, само себя постигающее и утверждающее. Присутствие Я как субстрата ноумена в феноменальном мире гарантирует единство чувственного и интеллигибельного. Это и есть единственное и высшее начало: Я, способное устоять от искушений скептицизма и основать философию как науку, которое, деля самое себя, дает основание Я теоретическому и Я практическому. «Фихтеанское Я, взятое в бесконечности, представляет собой страстную жажду свободы, которая в человеческой активности объединяет противоположные черты бесконечности и ограниченности, что подготавливает романтическое понятие духа как вечного порыва к бесконечному» (Л. Парейсон).
Фихте не раз подчеркивал свою приверженность кантианству, однако Кант вряд ли признал бы его «наукоучение», и неспроста: фихтеанский принцип Я, из которого выводится реальность, становился основанием идеализма, черты которого нам предстоит уяснить.
В аристотелевской философии безусловным принципом науки был принцип непротиворечия. В вольфианской философии (в том числе и для Канта) им был принцип тождества А = А, понятый еще традиционным образом. В свою очередь, для Фихте этот принцип проистекает из еще более изначального. Действительно, принцип А = А является чисто формальным, он говорит, что если существует А, то А = А. Я, мысля связь А с А, помимо логической связи мыслит и А. Таким образом, фихтеанский высший принцип вовсе не указанное логическое тождество (ведь оно положено, а потому не изначально). Изначальным принципом может быть только Я. Я не полагается чем-то другим, оно полагает самое себя. Тождество Я = Я не абстрактно и не формально, это динамический принцип самополагания или, иначе, безусловное условие. А если это условие самого себя, то оно «создает себя», одним словом, это самосотворение.
Классическая метафизика говорила: «Operari sequitur esse», что означало: «Действие следует за бытием» (нечто, чтобы действовать, должно прежде существовать), бытие — условие действия, но не наоборот. Новый идеализм переворачивает эту античную аксиому, утверждая: «Esse sequitur operali» — «Бытие следует за действием», о чем Фихте говорит со всей определенностью.
Кроме прочего, Я, по Фихте, есть интеллектуальное созерцание, которое Кант считал недоступным для человека, поскольку оно совпадает с созерцанием творящего ума. Активность чистого Я — это в точном смысле самосозерцание именно в смысле самополагания. Фихте даже употребляет выражение «Я-в-себе», указывая на Я как на безусловное условие, которое не факт, но акт, изначальная активность. В предисловии к «Наукоучению» читаем: «Разум... согласно идеализму, сам по себе активен и абсолютен, не пассивен, ибо он — первое и высшее начало, ему ничто не предшествует... по этой же причине он не принадлежит к бытию истинному (= не зависит от бытия данного, ибо он сам дает бытие)... Для идеализма разум есть действие, и ничто иное... все прочее выводимо». Отсюда очевидно, что это Я и этот разум, принадлежа эмпирическому индивиду, являются абсолютным Я (Ichheit = Iita). Обычное эмпирическое Я появится лишь в качестве третьего момента фихтеанской доктрины.
Первопринципу полагания (тезису), или самополагания Я, противопоставляется второй принцип оппозиции (антитезис), который Фихте формулирует так: Я противополагает себе не-Я. Чтобы понять Фихте, возьмем принцип формальной логики, в частности, пропозицию «не-А не есть А». Это предполагает оппозицию не-А и позицию А. Ясно, что все это акты мыслящего Я, предполагающие его тождество. Я, полагая самое себя, полагает нечто, от себя отличное.
Но дедукция из этого второго принципа будет еще более очевидной, если следовать иным путем. Я полагает себя не как нечто статичное, а как динамическое начало, как полагающее действие, из чего с необходимостью вытекает полагание иного, отличного от Я. Очевидно, что это не-Я — не что-то вне Я, оно внутри, ведь ничто не мыслимо вне Я. Таким образом, неограниченное Я противополагает себе неограниченное не-Я. Так, если первый момент — изначальная свобода, второй — оппозиция — момент необходимости. Теперь мы увидим, что этот момент необходим для объяснения теоретической активности (сознания и познания), так и практической (морали и свободы совести).
Третий принцип представляет собой момент «синтеза». Оппозиция Я и не-Я происходит внутри Я, как уже было показано. Эта оппозиция не такова, что Я элиминирует не-Я, и наоборот. Одно ограничивает другое, и наоборот. Очевидно, что продуцирование не-Я не может быть не чем иным, как детерминацией Я. Следовательно, определенное не-Я влечет по необходимости определенное Я. Фихте употребляет термин «делимое», и формула теперь такова: «Я распадается на делимое Я и делимое не-Я».
Фихте отождествляет этот третий момент с кантианским «априорным синтезом» и указывает на первые два момента как на условия, делающие его возможным. Теперь Фихте убежден, что может дедуцировать категории из трех означенных принципов. Он получает, например, три категории качества: 1) утверждение; 2) отрицание; 3) ограничение. Аналогичным способом он выводит и остальные категории.
Я и не-Я и их взаимное ограничение объясняют активность как познавательную, так и моральную. Познавательная активность основана на детерминации Я со стороны не-Я. Практическая активность основана на ограничении не-Я со стороны Я. Поскольку оба момента размещаются внутри бесконечного Я, то, стало быть, налицо динамика прогрессивного преодоления, где господствует предел.
В опыте и познании мы имеем дело с объектами, отличными от нас и воздействующими на нас. Как объяснить тот факт, что субъект отличает от себя объект, что он чувствует его воздействие?
Фихте пытается решить эту проблему, используя кантианскую «силу воображения», изобретательно преобразуя ее. У Канта продуктивное воображение априорно определяло чистую форму времени, предоставляя схемы для категорий. У Фихте же сила воображения творит объекты бессознательно, стало быть, это бесконечная активность Я, которое, непрестанно ограничивая себя, производит то, что становится материей нашего познания. Именно потому что речь идет о бессознательном творении, продукт выступает «иным», отличным от нас.
Продуктивное воображение дает как бы сырой материал, который сознание, обрабатывая его поэтапно, усваивает через ощущение, чувственное созерцание, рассудок и суждение. Если здравый смысл убеждает в реальности внешнего мира — что вещи существуют и без нашего вмешательства, — то в фихтеанской оптике — в обратном порядке: все исходит от Я. Там мы приходим к «чистому самосознанию», необходимому условию того пути, на котором рождается сознание, причем сознание всегда по поводу чего-то отличного от него, что непрестанно полагает «инаковость». Тем более очевидно, что чистое самосознание — предел, к которому можно приближаться, но достичь — по структурным основаниям — нельзя. Ведь упразднить предел означало бы покончить с сознанием.
Если в теоретико-познавательной деятельности объект определяет субъект, то в морально-практическом плане, как уже было сказано, субъект определяет и модифицирует объект. В первом случае не-Я воздействует на Я в качестве объекта познания. Во втором случае не-Я производит своеобразный толчок, усилие (Anstoss), вызывающее контртолчок, — противодействие. В практическом действии объект играет роль препятствия, подлежащего преодолению. Не-Я становится необходимым моментом реализации свободы Я. Быть свободным по этой логике — значит сделать себя свободным, отодвинуть от себя границы, налагаемые не-Я по отношению к эмпирическому Я.
При объяснении познавательной активности мы видели, как Я полагает не-Я. В контексте объяснения практической деятельности мы можем понять не только что, но и почему — причину, по которой Я полагает не-Я. Не-Я нужно для Я, чтобы реализоваться как свобода. Этой свободе суждено пребывать на уровне бесконечной задачи (абсолютного долга, или категорического императива). Бесконечное Я преодолевает не-Я, но полное его снятие возможно лишь в понятии предела, поэтому свобода структурно остается бесконечным порывом. В этом и выражается сущность абсолютного принципа: в прогрессивном преодолении ограниченности, в тяготении к совершенству. Таким образом, Фихте удалось продемонстрировать превосходство разума практического над чистым разумом, о чем Кант только догадывался. Бог не есть субстанция или реальность сама по себе — это мировой моральный порядок, долженствование, а значит, Идея. Подлинная религия — в нравственном поступке. Конечное (человек) — структурно необходимый момент Бога (Абсолюта как Идеи, реализующейся в бесконечном).
Понятиям, о которых шла речь, Фихте дает этические, юридические и политические проекции, тематически разрабатывая их. Остановимся на наиболее интересных из них.
Во-первых, отметим, что Фихте блестяще решает трудную для Канта проблему соотношения феноменального и ноуменального миров. Фихте утверждает, что моральный закон образует наше бытие в интеллигибельном мире в виде структурной связи, реальное действие образует наше бытие в чувственном мире. Свобода — мост между двумя мирами — определяет чувственное в соответствии с интеллигибельным. Не-Я воздействует на Я в виде сопротивления, которое не только стимулирует Я к действию, но и полагает свое бытие установленным Я. Итак, Я — истинное начало всего. Задача, поставленная Фихте, решена полностью: принцип, посредством которого он стремился унифицировать кантианскую теорию, достигнут. Страница из «Системы учения о нравственности» проясняет дело следующим образом.
«1. Интеллектуальная интуиция, с которой мы начали, невозможна без чувственной интуиции, а эта последняя невозможна без чувства; все стало бы ошибочным и извратило бы главную цель нашей системы, если бы ей было приписано противоположное. Маловероятна последняя интуиция без первой. Я не может быть для себя без того, чтобы быть чем-то, а это возможно лишь в мире чувственном. Но также невозможно быть для себя без того, чтобы быть Я, и это Я — только для мира интеллигибельного, который дан посредством интеллектуальной интуиции. Момент союза двух миров находится в ней благодаря абсолютной спонтанной активности, следуя своему понятию, Я для себя есть то же, что Я для первого мира. Наше существование в интеллигибельном мире — моральный закон, наше существование в мире чувственном — реальное действие; момент единства двух миров — свобода, абсолютная власть — определять второе через первое.
2. Я устанавливаемо как реальное только в оппозиции к не-Я. Но для самого Я не-Я существует только как условие действия Я, которое чувствует сопротивление своему действию; сопротивление, впрочем, преодолеваемое, в противном случае Я не было бы дееспособным. Только через сопротивление его активность становится чем-то ощутимым, длящимся какое-то время, ибо иначе оно выпало бы из времени, что немыслимо.
3. Следовательно, никакой каузальности по поводу не-Я: нет Я. Эта причинность не случайна, она принадлежит ему существенным образом, как все в Я...
4. Только через представление чего-то, т. е. данного здесь и сейчас, абсолютность Я выступает в его существенном свойстве. Наше сознание исходит из непосредственного сознания нашей активности, через нее мы обнаруживаем себя пассивными. Вовсе не не-Я воздействует на Я, как обычно думают, напротив. Не в Я проникает не-Я, но Я вливается в не-Я, дабы выразить себя, как того требует чувственная интуиция. Потому в трансцендентальных терминах это можно выразить так: мы находим себя изначально ограниченными не потому, что эти рамки стесняют нас... но потому, что мы раздвигаем границы, поскольку они раздвигаемы...
5. Кроме того, чтобы выйти из себя, Я должно быть положено так, чтобы преодолеть препятствие. Так снова утверждается, но в более высоком значении, примат разума, постольку поскольку он практический. Все исходит из действия Я. Я — первоначало всякого движения, всякой жизни, любого действия, события. Если не-Я действует на нас, то это происходит на его территории, а не на нашей, не-Я действует посредством сопротивления, которого не было бы, не будь нашего воздействия на него. Не оно дает знать о себе, а мы — своим действием на него».
В этом контексте совершенно ясно, что худшее из зол — бездействие, инерция, от чего происходят низость и лицемерие. Хандра и бездействие оставляют человека на уровне вещи, природы, не-Я, следовательно, в определенном смысле, — это отрицание сущности и самой судьбы человека.
Человек реализует свое моральное призвание в полной мере, лишь вступая в связь с другими людьми. Именно для того чтобы стать человеком в полном смысле слова, он нуждается в других. Так дедуцируется множественность эмпирических Я, иначе человек не способен реализоваться.
Множественность людей влечет за собой множественность идеалов и, стало быть, конфликт между ними. В этом конфликте побеждает лучший, даже если он видимым образом побежден. Ведь в божественном мире нравственного порядка на высоте лучший в моральном отношении.
Ученый наделен особой миссией. Не только продвижение знания — главная из его забот, но и быть лучшим из лучших в моральном смысле, ведь его деятельность должна способствовать прогрессу человечества.
Множественность людей предполагает также возникновение «права» и «государства». Поскольку человек — часть «общества» и свободное существо, наряду с другими такими же свободными существами. Значит, он обязан ограничить свою свободу, признавая свободу других. Иначе говоря, рамки моей свободы ограничены правом других на собственную свободу. Так рождается право.
Фундаментальное право состоит в признании свободы каждого человека в той мере, в какой это позволяет общество свободных людей.
Второе право не менее важно: право собственности. Каждый может и должен жить плодами своего труда. Государство, рожденное путем общественного договора, с согласия индивидов, должно гарантировать недееспособным существование, а дееспособным — работу, а также препятствовать паразитическому образу жизни. В работе «Замкнутое торговое государство» Фихте утверждает возможность прекратить внешнеторговые связи в целях достижения вышеописанных целей монопольным способом.
Последнее утверждение понятно в свете увлечений Фихте идеями французской революции, хотя социалистический идеал уживался в нем с космополитическим. Однако исторические события привели его к выводу о том, что лишь немецкая нация может достичь нужных целей. Идею пангерманизма мы находим недвусмысленно выраженной в «Рассуждениях о немецкой нации», многие пассажи которой поразительно похожи на идеи Винченцо Джоберти («О моральном и гражданском превосходстве итальянцев»).
Философская продукция Фихте после «споров вокруг атеизма», т. е. в берлинский период, отмечена настолько сильными переменами, что иногда не без оснований говорят о двух фихтеанских философиях. Впрочем, наш философ никогда с этим не соглашался, полагая свою теорию единой. Фихте в своих книгах говорил о тех же вещах, что и Кант, выражая это разными способами. Пытаясь говорить по-новому о том, что было сказано в 1793—1799 гг., он закончил тем, что в написанном после 1800 г. мы находим нечто решительно иное. В двух основных моментах просматривается эта новизна: 1) в углублении идеализма в метафизическом смысле; 2) в мистико-религиозном акценте.
1. В «Системе учения о нравственности» (1798) Фихте пишет: «Знание и бытие выступают уже не как отпавшие от сознания, независимо от него существующие, а как разделенные внутри сознания только, ибо этот раскол — условие возможности любого сознания вообще, посредством его возникают и одно, и другое. Нет никакого бытия вне сознания, как нет никакого знания, которое было бы чисто субъективным, иначе оно не было бы движением к своему бытию. Только благодаря возможности сказать себе "Я", Я вынуждено расколоть себя... Распавшееся единство лежит, таким образом, в основе любого сознания, как непосредственно выступает в сознании единство субъективного и объективного, оно абсолютно = X, не могущее в своей простоте стать доступным сознанию». Однако «второй» Фихте думает уже иначе: это неизвестное X в принципе постижимо, в рамках возможного, и благодаря онтологическому статусу оно, в конце концов, становится неким Абсолютом, выше мирового порядка морали, выше Я — Богом.
Эту тенденцию легко проследить в «Наукоучении» 1801 г., о чем сам Фихте пишет: «..в основе непременно должен быть Абсолют, без него нельзя достичь никакого атрибута, ни знания, ни бытия... этот Абсолют являет себя как Разум, он делится на Знание и Бытие...» Только так, по его мнению, можно удерживать и Единое, и Всеобщее, но не в духе Спинозы, который теряет Единое во Всеобщем, а Всеобщее в Едином. Только разум владеет бесконечным, ибо ему не удается уловить Абсолют; лишь Абсолют, который никогда не помещается в разуме иначе как в виде formaliter, есть единство, единство, остающееся качественным, а не количественным. Причем абсолютное знание — это не Абсолют; Абсолют — нечто простое и чистое.
В редакции же «Наукоучения» 1804 г. философ использует не только понятие Единства, но даже неоплатоническое понятие «света», которое, иррадиируя, распадается на бытие и мышление. Фихте не только отличает знание от Абсолюта, но и утверждает, что назначение понятийного знания состоит в том, чтобы быть преодоленным с очевидностью, возможной лишь в лучах Божественного света. В последних работах Фихте Бог выступает в качестве единого и неизменного, а знание становится образом Бога («Бог бытийствует вне собственного бытия»). Божественное отражается в сознании, особенно в долженствовании и воле к добру.
2. Аналогичные мысли мы находим в экзотерических работах Фихте этого периода. Огромную роль отводит Фихте вере в сочинении «Назначение человека» (иногда кажется, что читаешь Якоби). Не Я, но Жизнь, вечная Воля и вечный Разум — в центре внимания философа. «Есть только Разум бесконечный в себе, конечный же — в Нем и через Него. Лишь Он творит мир в наших душах, творит то, из чего мы развиваемся и через что мы проходим: то, что мы зовем долгом; Он творит согласные чувства, интуицию и законы мысли. Через Него мы распознаем свет и все, что в этом свете проявлено. Этим миром Разум наполняет наши души... насытив, Он ведет их дальше, к следующей нашей миссии, согласно Его высшей цели, и потом, когда мы достаточно подготовлены, Он испепеляет то, что зовется смертью, ведя к новой миссии, которая является результатом наших поступков в свете долженствования. Вся наша жизнь — Его. Мы в Его руках и там останемся, никто не вырвется из Них. Мы вечны, ибо вечен Он». Лишь верующему глазу виден знак истинной красоты, заключает Фихте.
В работе «Путь к жизни блаженной» 1806 г. фихтеанский идеализм обретает черты метафизического пантеизма. «Нет абсолютно никакого бытия и никакой жизни вне самой божественной жизни. Это бытие по- разному затемняется в сознании, обладающем своими законами... но, освободившись от всех этих оболочек и приняв форму бесконечного, сознание открывает вновь для себя жизнь человека, посвященного Богу. В его действиях уже не человек действует, а Сам Бог...»
Евангелие от Иоанна, по мнению Фихте, могло бы исправить «существенную и фундаментальную ошибку любой фальшивой метафизики и религиозной теории», ибо в нем есть творение из ничего, «изначальный принцип иудаизма и язычества». Отрицание того творения, как если бы оно было предпослано некой религиозной теорией, — первый критерий истинности религии. Христианство, особенно в версии Иоанна, и есть последняя религия. Так по-своему Фихте понял Божественное Слово и Божественную Любовь. Наука становится у него чем-то вроде мистического союза с Абсолютом.
Успех «Наукоучения» 1794 г. был огромен, его идеи были подхвачены романтиками, которые умели прочитывать между строк то, что не было сформулировано, а лишь подразумевалось. Среди прочего назовем: понятие бесконечного и неудержимого порыва к бесконечному; редукция не-Я к проекции (или творению) Я, стало быть, идея господства субъекта; провозглашение свободы как последнего оправдания человека и вещей; понимание Божественного как реализующегося в человеческом действии. И даже романтическое понятие «иронии» как самопродуцирования и самопреодоления проистекает из фихтеанской диалектики, по крайней мере, когда получает определение теоретического определения.
Чтобы понять Фихте как человека, необходимо проследить весь его жизненный путь. Для понимания его как философа необходимо прежде всего изучить «Наукоучение». Фихтеанский идеализм — это идеализм этический, или моральный, и не только потому что моральный закон и свобода — ключ к его системе, но и потому что свобода объясняет выбор человека в мире вещей и в мире философии. Выбор объективистского догматизма (в духе предпочтения вещей) — знак духовной несвободы. «Выбор некоей философии зависит от того, каков человек, ибо философская система не какой-нибудь подручный скарб, который можно либо взять, либо выбросить на свалку, — в нем живет дух человека, выбирающего философию. Слабый по природе характер, либо легкомысленный, либо изнеженный в роскоши, от духовного рабства может и не знать, что такое идеализм, не говоря уже о восхождений к нему... Чтобы быть философом, следует им родиться, нужно воспитание и самовоспитание: нет такого человеческого искусства — стать философом. Именно потому эта наука насчитывает в своих рядах немногих, избранных от рождения; есть, впрочем, некоторая надежда на младое племя, энергия которого еще не разрушена слабоумием нашего времени».
Фридрих Вильгельм Йозеф Шеллинг (1775—1854)
Фридрих Вильгельм Иозеф Шеллинг родился в Леонберге (близ Штутгарта), в 1775 г., в семье пастора. Окончив классическую гимназию, в пятнадцать лет он стал семинаристом Тюбингена, где познакомился с Гёльдерлином и Гегелем. Несмотря на разницу в возрасте, он оказал заметное влияние на Гегеля.
С 1796-го по 1798 г. Шеллинг изучает математику и естественные науки в Лейпциге и Дрездене. Затем он в возрасте двадцати трех лет начал сотрудничать с Фихте в Йенском университете, а в 1799 г., после «спора вокруг атеизма», сменил Фихте на его посту.
«Одна звезда на закате, другая — на восходе», — скажет по этому поводу Гёте. И в самом деле, уже в 1800 г. вышла знаменитая «Система трансцендентального идеализма», принесшая философу огромную славу. В эти годы он поддерживал отношения с кружком романтиков во главе с Ф. Шлегелем, и прежде всего с Каролиной Шлегель, ставшей его женой.
В 1803 г. Шеллинг преподавал в университете Вюртсбурга, в 1806-м его пригласили в Академию наук Монако. В 1841 г. король Пруссии Фридрих Вильгельм IV пригласил его в Берлинский университет, где среди слушателей Шеллинга был и Кьеркегор. Однако через шесть лет слава его угасла, а в 1854 г. всеми забытый Шеллинг скончался в Швейцарии. Эволюция его творчества довольно сложна, и все же в ней можно выделить шесть периодов: 1) фихтеанский (1795—1796); 2) философии природы (1797—1799); 3) трансцендентального идеализма (1800); 4) философии тождества (1801—1804); 5) теософии и философии свободы (1804—1811); 6) позитивной философии и философии религии (начиная с 1815 г.).
Сочинения Шеллинга можно разделить на группы: 1) «О возможной форме философии» (1794), «Я как принцип философии» (1795), «Философские письма о догматизме и критицизме» (1795); 2) «Идеи к философии природы» (1797), «О мировой душе» (1798), «Первый набросок системы философии природы» (1799); 3) «Система трансцендентального идеализма» (1800); 4) «Изложение моей философской системы.» (1801), «Бруно, или Природное и Божественное начало вещей» (1802), «Философия искусства» (1802—1803); «Всеобщая методология и энциклопедия наук» (1803); 5) «Философия и религия» (1804), «Философские исследования о сущности человеческой свободы» (1809), «Штутгартские беседы» (1810); 6) «Введение в философию мифологии», «Философия мифологии», «Философия откровения» — берлинские лекции, опубликованные посмертно.
Шеллинг начал с кантианской «вещи в себе»: апории, с ней связанные, он пытался решить в фихтеанском духе. По мнению двадцатилетнего Шеллинга, так называемые кантианцы сбились с пути, ибо «истинная» кантианская теория — это фихтеанство: то, что раньше искали во внешнем мире объектов, следует искать в сфере Субъекта. Очевидно, Шеллинг понимает чистое Я как Абсолют, единство которого не числовое, а скорее неподвижное «Единое-Всеобщее». Сознание, мышление, личность лишь выводятся из Я.
Важное значение Шеллинг придает «интеллектуальной интуиции», как и свободе. Спиноза под его пером выступает застрельщиком догматизма, поскольку он абсолютизировал объект (не-Я), а умиротворение духа достигал ценой утраты эмпирического субъекта, отданного на откуп Абсолюту. Фихте, напротив, полагает абсолютный Субъект, приводя к нему субъект эмпирический посредством интеллектуальной интуиции.
Шеллинг попытается позже найти равновесие между спинозовским объективизмом и фихтеанским субъективизмом, спасти тот и другой от односторонности. С другой стороны, он ясно видел зияющую пустоту в фихтеанской системе, где природа, сведенная к чистому не-Я, утрачивала какую бы то ни было специфику. В философской переоценке статуса природы Шеллингом постепенно открылась новая перспектива развития идеализма: кризис «Наукоучения» был очевиден.
Если природа — не чистое не-Я, то что же она тогда? Решить проблему, по Шеллингу, можно, лишь допустив единство идеального и реального, духа и природы. «Система природы — это вместе с тем и система нашего духа», — полагает он.
Это следует понимать так, что модель объяснения духовной жизни, по Фихте, с успехом приложима к природе. Разум, дающий в развертке Я, по мнению Шеллинга, привносит в природу «чистую активность», открытую Фихте как «сущность» Я. Шеллинг только добавляет, что природа — продукт «бессознательного разума», он действует изнутри, постепенно развиваясь, проявляет себя структурно в виде цели.
«Природа должна быть видимым Духом, духом невидимой Природы. В этом, следовательно, абсолютное единство Духа в нас и природы вне нас; и следует решить проблему, как если бы была возможна Природа вне нас». Природа не что иное, как «некий застывший разум в бытии», «угасшие чувства в небытии», «формирующее искусство идей, передающихся телам».
Николай Гартман так обобщил шеллингианскую философию природы: «В природе есть общая организация, но организация немыслима без продуктивной силы. Такая сила, в свою очередь, нуждается в организационном начале, которое не может быть слепым, оно должно, будучи созданным целенаправленно, вести к цели, содержащейся в его творениях». Речь, видимо, идет о духовном начале, которое, впрочем, выше нашего духа. Поскольку вряд ли законно допустить сознание вне Я, дух, действующий в природе, должен быть бессознательным духом.
Здесь очевиден как момент совпадения с Фихте, так и момент отличия. «Наукоучение» выводило природу чисто идеалистически из продуктивного воображения Я, из силы, действующей нерефлексивным образом, а потому лишенной сознания. Шеллинг сохраняет это бессознательное действие, но переносит его в объективную реальность, это начало для него уже не Я, оно выше его. Речь идет о реальном первоначале, но внешнем по отношению к сознанию. В этом смысле философия природы Шеллинга абсолютно реалистична; и все-таки речь идет о духовном, а значит, идеальном начале. Поскольку здесь идеальное вместе с реальным, такую точку зрения можно назвать реалидеализмом.
Если Дух и Природа проистекают из одного и того же принципа, то в Природе должны встретиться динамическая сила и ее останавливающий предел, что мы находим в фихтеанском Я. Оппозиция предела и экспансивной силы утихает лишь на мгновение, чтобы вновь начать свой бег к очередному рубежу.
Каждой фазе такой встречи соответствует некая ступень и некий уровень природы, которая предстает как более полная и располагается выше в иерархическом плане. Первая встреча позитивной силы и негативной (ограничивающей) рождает «материю» (как результат динамики сил). Вторая встреча — «универсальный механицизм» как общий динамический процесс. Шеллинг, используя естественно-научные открытия своего времени, показывает подвижную игру сил и их полярность в магнетизме, электричестве, химизме. Ту же схему мы находим на органическом уровне, где Шеллинг говорит о чувственности, раздражимости и репродукции.
Итак, Природа образована из самотождественной силы (бессознательного разума), которая развертывается описанным образом, проявляясь на разных, все более высоких, ступенях. В человеке появляется разум и сознание. Становятся яснее некоторые, ставшие знаменитыми, положения Шеллинга: один и тот же принцип объединяет органическую и неорганическую природу; природное выступает в виде звеньев «жизненной цепи», замыкающейся на себя, где каждый момент необходим для целого. «То, что кажется неживым в природе, — на самом деле живо, хотя и дремлет. Жизнь — "дыхание универсума", "материя — оцепеневший дух"».
В « Трансцендентальном идеализме» Шеллинг поясняет, что «совершенная теория природы должна была бы привести всю природу к разуму... так называемая мертвая природа есть на деле незрелый разум... Природа достигает своей высшей цели, когда она полностью становится предметом самой себя, в виде последней рефлексии и не иначе как в человеке... Кажется очевидным, что природа изначально тождественна тому, что мы привыкли считать интеллигибельным началом, сознанием».
Понятно теперь, как у Шеллинга оказалась вновь на Олимпе «мировая душа» древних в виде гипотезы для объяснения «универсального организма». Наконец, и человек, взятый в бесконечности космоса, несмотря на свою физическую маломощность и далеко не гигантские размеры, оказывается последней целью Природы, ибо именно в нем просыпается дух, отдыхавший на предыдущих ступенях ее развития.
Теперь Шеллингу необходимо переосмыслить философию сознания на уровне оснований фихтеанского «Наукоучения». Если ясно, как природа приходит к разуму, то каким путем к природе может прийти разум? На этот вопрос отвечает едва ли не самая удачная его работа «Система трансцендентального идеализма».
«Предположить для начала объективное, а затем получить из него субъективное — задача философии природы. Теперь, если трансцендентальная философия существует, ничего другого не остается, как проследовать путем противоположным: от субъективного как первого и абсолютного прийти к объективному». Так философия природы и философия духа равным образом необходимы, а различия между ними — в разнице двух возможных направлений в философии.
Как и в философии природы, здесь Шеллинг делает акцент на полярности сил, следуя по пути, проложенному Фихте. «Картезий говорил как физик: дайте мне материю и движение, и я построю Вселенную. Трансцендентальный философ говорит: дайте мне природу активности противонаправленных сил, одна из которых раскрывается в бесконечном, вторая созерцает сама себя в этой бескрайности, и я покажу, как рождается разум со всей системой представлений. Все другие науки предполагают разум как данный; философ же видит его в становлении, показывает рождающимся прямо пред нашими очами».
Схема рассуждений Шеллинга такова. Я — это изначальная активность, располагающая себя в бесконечном, продуктивная активность, становящаяся предметом самой себя (стало быть, это интеллектуальная интуиция). Но чистое бесконечное порождение, характерное для Я, чтобы быть не только производящим началом, но и ставшим продуктом, «должно положить себе и пределы», а значит, «что-то себе противопоставить».
Шеллинг называет бесконечно производящую активность «реальной деятельностью», а ту, что становится сознательной, сталкиваясь с пределом, — «идеальной деятельностью». Эти два типа деятельности образуют, по его мнению, всю механику Я.
Мы видим, как горизонты «Наукоучения» раздвигаются, из фихтеанского субъективного идеализма вырастает идеал-реализм, о чем говорит и Шеллинг: «Как два типа активности взаимопредполагают друг друга, так идеализма нет без реализма. Если я размышляю только об идеальной активности, для меня рождается идеализм, или утверждение, что предел установлен со стороны Я. Если я отражаю активность только реальную, выступает реализм, согласно которому предел от Я не зависит. Если я подумаю о двух вместе, возникнет нечто третье, что можно назвать идеал-реализмом, или, как мы назвали, трансцендентальным идеализмом. Теоретическая философия объясняет идеальность предела (или как ограниченность сначала свободного действия становится ограничителем знания); практическая философия призвана объяснить реальность предела (или как ограничение изначально субъективное становится объективным). Теоретическая философия — идеализм, практическая философия — реализм». В самом Я они оба связаны.
Очевидно, что трансцендентальная философия Шеллинга выступает в виде синтеза двух философий — теоретической и практической. Эта новая перспектива понятна еще лучше в свете другого довода Шеллинга. В теоретической философии объекты выглядят как «неизменно детерминированные», а наши представления -- как зависимые от них, и мир кажется застыло окоченелым где-то вне нас. Напротив, в практической философии вещи представляются текучими и изменчивыми, кажется, что цели, которые мы ставим, могут их модифицировать. Налицо противоречие. В первом случае чувственное преобладает над мышлением, во втором, наоборот, мышление (идеальное) подавляет чувственное. Чтобы добиться теоретической достоверности, мы жертвуем практикой; а для практической достоверности приносится в жертву точность теоретическая. Каким образом представления могут быть в одно и то же время мыслимы как зависимые от объектов, а объекты — как детерминированные представлениями? Вот задача для трансцендентальной философии.
Решение проблемы, полагает Шеллинг, лежит глубже, чем лейбницианская «предустановленная гармония». Речь идет о таком виде деятельности, который, будучи сознательным и бессознательным одновременно, присутствует как в Духе, так и в Природе, порождая все вещи. Эта сознательно-бессознательная деятельность есть «эстетическая активность». И духовное, и природное рождены ею. Комбинация сознательного и бессознательного без самосознания дает реальный мир; присутствие самосознания означает, что мы в мире эстетического. Объективный мир есть не что иное, как поэзия примитивная и пока не сознающая духовное. Универсальный орган философии — и иногда ключ ко всему строению — это философия искусства.
В основе художественного творчества лежат оба начала — сознающее и несознающее. Художественный продукт конечен, но имеет бесконечный смысл. В лучших произведениях человеческого искусства содержится тот же шифр, что и в лучших произведениях космического творчества. Искусство, таким образом, становится «вечным и единственным откровением».
Шеллинг приходит к следующим выводам. То, что для философа интеллектуально как интуиция (созерцание), эстетично по своей цели. Первое — исключительно к услугам философствования и не входит в сферу здравого смысла; второе, т. е. та же интеллектуальная интуиция, но завоевавшая универсальную ценность и ставшая объективной, открыта любому сознанию. Отсюда, кстати, видно, почему философия никогда не обретет универсальной ценности. Единственно искусству доступна абсолютная объективность. Отнимите у искусства объективность — и вы получите философию. Придайте философии объективность — она перестанет быть философией, поднявшись до искусства. Философия быстрее может достичь высот истины, но к этой горной вершине доберется лишь кусочек человеческого. Искусство же не растеряет всего человека, каков он есть, приведет к познанию высшей правды, в коей вечная единомножественность. Кроме того, единство трансцендентальной философии основано на непрерывной самоинтуиции, от более простой — в самосознании, до более высокой — в эстетике.
Шеллинг не отказал себе в удовольствии помечтать о будущем человечества, которое возведет науку к истокам поэзии и создаст новую мифологию, сотворенную возрожденным родом: «Философия, рожденная и вскормленная поэзией в пору своего детства вместе с прочими науками, однажды выйдет из берегов, подобно рекам в половодье, вернется потом во всеобщий океан поэзии, из которой она вышла». Каким будет возвращение науки в лоно поэзии, вообще-то не сложно угадать, полагает Шеллинг; видимо, через мифологию, из которой она выросла. Но как родится новая мифология, да еще в творчестве целого племени, — проблема не из простых, взывающая к мировым судьбам и течению истории в туманной дали.
Такой «эстетический идеализм» произвел на современников огромное впечатление, вызвав мощную волну энтузиазма. Но, как и всякая мечта, пусть даже самая величественная, она прожила недолго.
Такое понимание искусства, точнее эстетического созерцания, постигающего идеальное и реальное в их единстве, ясно подразумевало новое понимание Абсолюта, призванное устранить односторонние представления Канта и Фихте такие как «субъект», «Я», «самосознание» и им подобные. Теперь Абсолют следовало понимать как изначальное тождество Я и не-Я, субъекта и объекта, сознательного и бессознательного, духа и природы (короче говоря, «coincidentia oppositorum», «совпадение противоположностей»). Философия (идеалреализма), следовательно, есть абсолютное знание об Абсолюте, основанное на интуиции как условии любого последующего знания.
В «Идее к философии природы» (примечание к изданию 1803 г.) Шеллинг пишет: «Первый шаг в философии и условие, без которого нельзя и приступить к ней, — это интуиция, которая абсолютно идеальна, как и абсолютно реальна, и вообще вне ее может быть только реальность, чувственно обусловленная». Тому, кто лишен такого созерцания, не помогут и доказательства, просто потому что сам Абсолют — условие любого доказательства. И лишь посредством изначального созерцания возможно восхождение к Абсолюту.
Философия, по мнению Шеллинга, «абсолютная наука», ведь различные по генезису и противоречащие друг другу понятия сходятся в ней в виде универсальной результирующей. Среди множества предметов философия имеет само знание как предмет, которое, следовательно, не может быть чем-то подчиненным. Из этого формального определения философии как безусловного знания вытекает, что ее занимает лишь абсолютное в необъятной сфере предметного. А если это так, и Абсолют раскрывается только через само знание, то очевиден факт, что уже первая идея философии молчаливо подразумевает «некоторую возможную индифферентность абсолютного Знания к Абсолюту в себе и для себя, основанном на том, что абсолютно идеальное так же абсолютно реально».
Имя Абсолюту — Разум. Позиция Канта, как видим, полностью перевернута. Нельзя не заметить в этом предвосхищения гегелевской перспективы, хотя и с заметными модификациями, о чем речь впереди. «Я называю Разумом Разум абсолютный, — говорит Шеллинг, — поскольку он мыслим как всеобщая неразличимость объективного и субъективного. В природе самой философии элиминировать начисто все, что идет одно за другим. Различие любой природы доступно лишь воображению: продуктивное воображение как трансцендентальная способность вмонтировано в мышление так, что оно видит вещи, поскольку последние выражают абсолютный разум».
Очевидно, перед нами синтез Фихте и Спинозы в форме пантеистического спиритуализма или спиритуалистского пантеизма. Все есть Разум, а Разум — это все. И точка зрения Разума есть точка зрения абсолютного Знания. Единственно абсолютное Знание — абсолютное тождество, это нечто простое одно и просто равное самому себе. Абсолютное тождество бесконечно, а следовательно, все, что есть, тождественно. Все, постигаемое в своей самодостаточности, разрешается в это «бесконечное тождество»; вне его ничего нет.
Тождество не выходит за пределы самого себя, но, напротив, все в нем: «Фундаментальная ошибка любой философии, — пишет Шеллинг, — состоит в допущении, что абсолютное тождество реально приходит как бы извне, и в наших силах понять, как это происходит». Абсолютная идентичность никогда не перестает быть, а все, что постигаемо само по себе, уже не есть феномен абсолютного тождества. Истинная философия состоит в доказательстве, что бесконечное не вне себя, а все в нем — принцип, который из всех философов вполне понимал лишь Спиноза: Абсолютное тождество есть «единое целое», вне которого никакая вещь не существует сама по себе. Это сам Универсум, совечный Тождеству.
Единичное и феноменальное вытекает из качественной дифференциации на «субъективное» и «объективное», при этом рождается конечное. Нечто, качественно определившееся, не только остается укорененным в Тождестве (как в фундаменте), но и связанным структурно и органично с тотальностью вещей. Неразличимость, или первоначальное тождество, раскрывается в двойном феноменальном ряде «потенций», в том ряде, в котором преобладает момент субъективности (А), и ряде, где преобладает объективность (В). Однако в преобладании А всегда подразумевается В, и наоборот, так что Тождество сохраняет свою тотальность при любой дифференциации.
Противоположные направления субъекта и объекта внутри сохраняющегося Тождества Шеллинг выразил в виде схемы:
Центральный момент призван обозначить равновесие и абсолютную неразличенность субъекта и объекта. Левый символ указует на преобладание субъективности (+), правый — на объективность. Сравнив, к примеру, эти два полюса с полюсами электрической сети, мы лучше поймем смысл шеллингианского принципа Тождества.
Ясно, что самое трудное в этом новом подходе Шеллинга — объяснить, как и почему из «бесконечного тождества» возникают различия и конечное. Иногда Шеллинг ищет выход из этих затруднений в платоновской теории Идей. В Разуме, понятом как абсолютное Тождество и единство всеобщего и особенного, существуют некие партикулярные единства (Идеи), они и становятся причинами конечных вещей. Но в Абсолюте все Идеи пребывают во всех, в чувственном же мире они разделены. Шеллинг считает, что в чувственном мире вещи таковы только для нас, т. е. только для нашего эмпирического сознания.
Решая сложнейшую проблему происхождения конечного из бесконечного, Шеллинг не счел возможным принять ни креационизм (объясняющий все конечное как рожденное свободной волей Творца), ни спинозизм (почти аннулирующий конечное, представляющий доидеалистическую позицию). Ему больше импонирует античное гностическое (уже усвоенное немецким мистицизмом) представление. В соответствии с ним существование вещей и их возникновение предполагают изначальное «падение» и «отделение» от Бога.
Решение проблемы, о которой мы только что упомянули, потребовало от Шеллинга ревизии всей проблематики Абсолюта. Шеллинг принимает пантеизм при условии, что под пантеизмом подразумевается, что все — в Боге, но не наоборот (что все есть Бог). Бог — антецедент, предпосылка; вещи — следствие. Следствие заключено в посылке, но не наоборот; посылка присутствует в следствии, но в другом смысле. Шеллинг даже склонен интерпретировать Бога как «личность» (чего не было ни у Спинозы, ни у Фихте), но это Личность-Которая-Делает- Себя. Противоположности, которые сначала принимались как объединенные в Абсолюте, теперь представлены как борющиеся в Абсолюте. В Боге есть как темное и слепое начало, иррациональная воля, так и позитивно рациональное начало. Победа позитивного над негативным характеризует Его жизнь, ведь Бог не только чистый Дух, но и Природа.
Человеческая драма борьбы добра и зла, свободы и необходимости не может не отражать изначальный конфликт противоположных сил в основе существования и самой жизни Бога. Если есть зло в мире, значит, оно есть в Боге. Темные, негативные и болезненные моменты существования имеют исток в самом Абсолюте. Но и разум, свет и любовь, наличествующие в мире, сначала суть в Боге, жизнь которого — борьба двух сил. Отражение победы позитивного над негативным дает нам понимание Божественной Личности. Негативное, преодолеваемое Богом, изгоняется в сферу небытия, а потому непобедимы свобода, благо, чистота и любовь.
В этой концепции обнаруживаются отзвуки идей Экхарта и Бёме. Непривычные для неолатинской культуры акценты, они все же необходимы для понимания творчества Шеллинга. «Бог — реальная сущность, не имеющая ничего до и вне себя... Бог создает Сам Себя, и, если это так, то тем более верно, что Он не завершен, иначе не было бы необходимости самотворения». Всякое существование начинается с неосознанного, с того состояния, когда нечто различное еще неразделимо и едино. Это состояние Шеллинг определяет как индифферентность сил, абсолютное тождество субъективного и объективного, но не в себе, а для некоего третьего.
В каждом из нас есть два начала, бессознательное и сознательное. Процесс самоформирования заключается в доведении до сознания того, что есть уже в подсознании: высветить врожденные теневые пятна. То же можно сказать о Боге: Ему предшествует тьма, свет извлекает из ночной тьмы Его суть.
В Боге есть те же начала, что есть в нас. Обнаруживая в себе два начала, мы поднимаемся к лучшей в нас части: с этого момента начинается сознание. Вся наша жизнь — это все более полное сознание: большинство остаются на низшей ступени, но и те, кто понимает это, не достигают большего. Возможно, абсолютной ясности не достигает никто.
То же можно сказать о Боге. Начало сознания в Нем обязано факту, что Он отделен от Себя, противоречит Себе. В Нем есть как высшее, так и низшее. Начало сознания связано с тем, что Бог полагает в Самом Себе как первую потенцию бессознательное. Однако Он не может представить ее только как предмет, но лишь вместе и как субъект, освобождая идеальное и реальное одновременно. То, что в процессе самоформирования человек вынужден выталкивать из себя, — нечто темное и бессознательное, — оно не вечно ему противостоит как нечто чуждое, но как нечто, подлежащее возвышению, как богоподобное.
Для позднего Шеллинга характерно различение «позитивной» философии и «негативной». Под «негативной» философией (которой он придерживался прежде) Шеллинг понимает размышления о «сущности вещей». Под «позитивной» философией он понимает философию, занимающуюся «реальным существованием вещей». Негативная философия целиком основана на разуме, позитивная — на религии и Откровении; необходима, по мнению Шеллинга, их интеграция.
Шеллинг распространяет понятие Откровения на все исторические формы религии, включая политеистические и языческую мифологию. Важно помнить, что Бог в позитивной философии понят как личностный Бог, Творец и Спаситель.
Усилия Шеллинга, полагает А. Баусола, направлены на некий синтез религиозных чаяний, на которые уповал поздний романтизм, чтобы одновременно спасти конкретные науки в их развитии в постижении мира. Речь идет еще об одной попытке примирить разум и свободу, цель и необходимость. По мнению Парейсона, творчество позднего Шеллинга говорит о внутреннем разложении рационалистического идеализма в экзистенциальном смысле. Не случайно отчетливо слышен мотив несводимости существования к сущности, позже сформулированный Кьеркегором.
Внутренняя подвижность мысли Шеллинга способна обескуражить самых терпеливых читателей, а у иных вызвать раздражение. Лучшие свои идеи он выразил в Йенский период между 1799— 1803 гг. Его закат совпал в восходом звезды Гегеля, который с 1818 г. привлек к себе всеобщее внимание.
Возможно, Шеллинг был тем самым мыслителем, который лучше других выразил романтические устремления. «Система трансцендентального идеализма» остается наиболее завершенным произведением, хотя новизна его относится лишь к тридцати страницам, посвященным искусству и художественной интуиции.
Гегель позже отзовется о Фихте как о представителе субъективного идеализма, а о Шеллинге как о представителе объективного идеализма. Себя Гегель видел творцом абсолютного идеализма, в котором снимается «тезис» и «антитезис». Эта схема исторически неточна, ибо Фихте и Шеллинг, взятые каждый сам по себе, не укладываются в нее. Однако это не помешало Гегелю разыграть свою карту, расставив своих предшественников по ступеням Абсолютного Духа, чему и посвящена следующая глава.