Гегель — ставленник властей предержащих, бездушный, отвратительный, безграмотный шарлатан, верх смелости которого — кропать несусветный бред и галиматью.
Ай да Гегель! Как тут обойтись без гомеровского языка. Сколько раз заставил он похохотать богов! Жалкий профессоришка, ему привиделось, будто он открыл необходимость всякой вещи...
Иоганн Фридрих Гербарт (1776—1841)
Триумф идеализма время от времени нарушали голоса несогласных. Кьеркегор рассмотрел гегельянство с религиозных позиций. Неспособность системы объяснить жизнь, свободный выбор, тревогу и отчаяние индивидуума вместе с претензией редуцировать все к понятию философ назвал смехотворными. Существование реального человека нельзя свести к «понятийному существованию».
Как можно, подбросил масла в огонь Шопенгауэр, всю историю упрятать в клетку категорий, если слепая и иррациональная «Воля», а вовсе не «Разум» правит историей и жизнью людей? Жизнь — страдание, история — слепой случай, прогресс — иллюзия. Всякий финализм и всякая форма оптимизма безосновательны, ибо судьба трагична. Однако Гербарт сумел решительно и компетентно противопоставить гегельянству как системе свою систему реализма.
Иоганн Фридрих Гербарт родился в Ольденбурге в 1776 г. Ученик Фихте в Йене, он достаточно быстро продемонстрировал свое несогласие с фихтеанской концепцией «Я». Начиная с 1808 г., Гербарт преподавал философию и психологию в Кенигсбергском университете, а после смерти Гегеля хотел занять его кафедру. Но переезд в Берлин не состоялся, и с 1833 г. и до самой своей смерти (в 1841 г.) философ работал в Геттингенском университете. Из множества сочинений Гербарта наиболее известны следующие: «Всеобщая практическая философия» (1808), «Введение в философию» (1813), «Психология как наука» (1825), «Общая метафизика» (1828—1829). Под влиянием швейцарского педагога Энрико Песталоцци (1746—1827) Гербарт занялся педагогикой. «Общая педагогика» (1806) и «Набросок лекций по педагогике» (1835) в немалой степени повлияли на теорию и практику воспитания не только в Германии, но и за ее пределами.
Гербарт начал с тезиса, что предмет философии как науки — реальность, независимая от Я. Частные науки призваны собрать и обобщить наблюдаемые данные в их взаимоотношении. Но каков же специфически философский подход к реальности? Цель философии, по Гербарту, — познать истинную реальность. Именно поэтому философия — метафизична. Цель достижима путем разработки понятий, анализа фундаментальных понятий, которые структурируют наш опыт реальности. «У метафизики нет другой цели, как сделать понятными понятия, рождающиеся в опыте». Нетрудно показать, что наш опыт полон противоречий, он дает не саму реальность, а только ее видимость. Все-таки опыт свидетельствует о реальности, и в самом деле, видимость — всегда видимость чего-то, ничто не может иметь видимости.
Очевидно, что сомнение, считал Гербарт, — исходный момент философии, отсюда и споры по поводу видимой реальности. Потрясение сомнением отделяет случайное от необходимого, от данного мы идем к мысленно искомому. Каким образом возможен прорыв к сознанию другого? Как найти прочную основу для определения чужих переживаний? Есть ли гарантии того, что наши ощущения и восприятия достигают реальности? Эти сомнения питают дух, от них невозможно скрыться. Мы обязаны их преодолеть и разрешить. Это задача философии, наиболее важная часть которой — логика. Именно логика заставляет вычесть все психологическое, указывая, что значимы лишь формы возможного соединения мыслимого, то, что само мыслимое допускает по своему качеству.
Понятия не столь реальны, как реальны предметы, но их нельзя воспринимать в качестве преходящих эмоциональных состояний. Понятия суть мыслимое сущее, объективным образом устанавливающее такие отношения, как оппозиция, вывод, противоречие и т. п. Мышление, комбинируя понятия, формирует суждения, а сочетая суждения и выводя из них другие, создает доказательство. Разумеется, для науки недостаточно одной логики, но без логики нет науки вообще. Частные методы предполагают логику, устанавливающую строгие правила вывода одних пропозиций из других.
Посмотрим, как плодятся противоречия в нашем опыте и как философия может преодолевать их. У нас есть понятие некой вещи, мы спокойно говорим о вещах. Но ведь любая вещь всегда едина как целостность. Выясняя, что она есть, мы перечисляем свойства вещи, замечая, что их много. Стало быть, понятие вещи противоречиво: всякая вещь есть единое и многое. Не менее противоречиво и понятие «Я»: Я всегда едино как тождество человеческой жизни. Однако любое Я дано как множество репрезентаций. Значит, Я в качестве прочного факта — основания идеалистических систем — просто нет. Я — это всегда проблема.
Проблематично и понятие движения. Противоречие в том, что меняется качество, но нечто остается, — сам принцип изменения. Понятия, посредством которых мы намереваемся удержать опорные точки основания (сущности) реальности, противоречивы, а значит, дают лишь видимость реальности. Философия, чтобы облегчить наше познание, может и должна интегрировать такие понятия. Подобно астрономии, восходящей от видимых движений к реальным, философия, преодолевая противоречия, двигается к действительно сущему.
Как можно решить упомянутое противоречие? Гербарт берет за аксиому метафизическое положение: «Бытие абсолютно просто», различает бытие и прогрессирующее и множественное познание его. Сущность вещей, каковы они есть в единстве и простоте своей, останется непознаваемой, но мы все-таки можем отслеживать их и накапливать самые разнообразные о них сведения. «Существует, — говорит Гербарт, — вне нас некое множество существ, о подлинной и простой природе которых нам не дано знать, но о внутренних и внешних условиях которых вполне возможно иметь сумму знаний. Последние можно бесконечно умножать».
Каждое потревоженное сущее реагирует на раздражитель в направлении самосохранения. Репрезентации (то, что по-русски не совсем точно переводится как «представления») суть не что иное, как реакции самосохранения, используемые душой в случае необходимости. То, что душа существует, очевидно вытекает из факта, что иначе мы не могли бы считать все наши представления нашими. Единство мира наших представлений обосновывает знание о существовании души. Она реальна и проста. Ее бессмертие, полагает Гербарт, «проистекает из самой сути души, из того, что реальное — вне времени». Душа едина, а представлений разнообразно много. Возникает проблема: почему разнообразие не выливается в хаос и как понять закон, регулирующий жизнь и познание?
С точки зрения Гербарта, представления суть силы, акты самосохранения души. Взаимно проникая в душе, они мешают друг другу, если противостоят, и объединяются в общую силу, когда не состоят в оппозиции. Психическая жизнь, таким образом, выглядит как столкновение и взаимная интеграция репрезентаций. Эта динамика душевной жизни ведет к тем «состояниям», которые мы называем «способностями» (чувственность, воля и т. п.). Следовательно, непредполагаемые «способности» генерируют репрезентации, а напротив, упорядочение этих последних порождает способности. Представления, соответственно с их качеством, притягиваются или отталкиваются. Когда репрезентации соединяются неправильным (необычным) образом, мы видим сны, рождаются иллюзии или даже возникает слабоумие. Разум реализуется, воспринимая новые представления, обрабатывая их в свете старых, устанавливая взаимосвязанные миры, обогащая их все новым опытом.
Если исследование нашей ментальной жизни ведет нас к пониманию реального бессмертия души, то исследование природной (особенно биологической) реальности демонстрирует финализм, необъяснимый без упорядочивающего разума. И этот разум есть Бог.
Под эстетикой Гербарт понимает науку о ценностях (или валютативную науку), заключающихся в художественных произведениях и моральных феноменах. В области, называемой эстетикой и этикой, устанавливаются понятия-модели, или идеи, функционирующие в качестве оценочных критериев. В сфере этики фундаментальны понятия-образцы: внутренняя свобода (согласие воли и оценки); совершенство (когда мы, не обладая абсолютной мерой, предпочитаем более высокие ценности); доброжелательность (когда собственное желание совпадает с желаниями других); право (политического основания, регулирующего волевые диссонансы); справедливость (согласно которой каждому да воздастся по заслугам). Эти пять идей, или моделей-концептов, образуют критерии морального поведения, хотя Гербарт и отдает себе отчет в том, что у них нет абсолютного логического основания: один идеал так же понятен, как и противоположный.
Что касается педагогики, то цели устанавливает мораль, в то время как психология, определяя природу субъекта воспитания, обозначает средства. Человеческая душа в начале пути лишена априорных идей, способностей. Гербарт не согласен ни с аристотелевской классификацией способностей души, ни с теорией врожденных идей, ни с кантианством. Душа наделена способностью к самосохранению. Под действием внешних стимулов она формирует собственные представления. Гербарт склонен видеть в воспитании феномен ассимиляции духом прогрессивно нарастающего опыта. Этот опыт приобретается через общение с природным миром и миром социальных отношений. Поскольку изначально дух ни плох, ни хорош, но при содействии внешних влияний может стать тем или другим, понятна вся важность личности педагога.
Идеалистической системе Гербарт противопоставил реализм. Якоб Фридрих Фриз (1773—1843) противопоставил идеализму психологический эмпиризм. Якоб Фридрих Фриз был профессором философии в Йене и Гейдельберге. В 1819 г. он был отстранен от преподавания прусским правительством, но с 1824 г. продолжил преподавать математику и физику, а затем и философию. Он автор работ: «Система философии как наука об очевидном» (1804), «Знание, вера и предчувствия» (1805), «Новая критика разума» (1807), «Система логики» (1811), «Учебник психологической антропологии» (1821), «Система метафизики» (1824). Фриз утверждает, что у философии нет другой базы, кроме опыта, а опыт — в самонаблюдении. Когда мы понимаем философию таким образом, т. е. как психологию, то воздушные замки идеализма рушатся.
Идеализм отступил от Канта. Но великий немец понимал, что за философией останется задача анализа ментальных структур, хотя ошибочно искал их в трансцендентальных основаниях познания. Но есть, по мнению Фриза, одна «фундаментальная наука» — это психология, или психологическая антропология, и три основных типа человеческой активности — познание, чувство и воля. Фриз убежден, что объектное познание достигает только чувственных явлений, а подлинная сущность вещей — предмет веры. «Уважение к личному достоинству человеческого духа» — такова основная максима моральной жизни. Его правовая концепция, в противовес гегелевской, либеральна. Никто не может быть унижен, в силу закона равенства достоинства личности.
Адольф Тренделенбург (1802—1872) сформировался как филолог, изучал Платона и Аристотеля. Из его работ отметим следующие: «Elementa logicae Aristoteleae» (1836), «История теории категорий» в трех томах (1846— 1867) и, особым образом, «Логические исследования» (1840). Среди его слушателей — Кьеркегор, Фейербах, Маркс и Брентано. В знак признания неоспоримых заслуг он был избран секретарем Прусской академии наук.
Диалектика для Гегеля была «самодвижением» чистого мышления, которое есть «самопорождение бытия». Так в чем же заключается, спрашивает Тренделенбург, суть «диалектического отрицания», двигающего процесс развития? Отрицание, полагает он, «двойственно по природе: либо его трактуют чисто логическим образом, и тогда оно отрицает первое понятие без замены чем-то другим; или отрицание понимают реальным образом, и тогда одно утвердительное понятие устраняется другим утвердительным понятием». В первом случае мы имеем «логическое отрицание» (негацию А и не-А), во втором — «реальную оппозицию» (например, столкновение двух интересов).
Однако из отрицания диалектическое движение извлекает некий момент преодоления. Но это невозможно, если мы помыслим логическое противоречие: «Утверждение и простое чистое отрицание одного и того же утверждения никоим образом нельзя примирить». Они не могут породить «синтез». Это не ведет с необходимостью к третьему новому понятию. Смешение диалектического отрицания и логического отрицания, по Тренделенбургу, — недоразумение.
Можно ли отождествить тогда диалектическое противоречие с реальной оппозицией? Можно ли вообще, спрашивает философ, достичь «реальной оппозиции» логическим методом? Гегель намеревался вывести диалектику реального из диалектики чистого мышления, но это абсурдно. Логика не в состоянии изобрести или породить реальность. Если мы говорим о реальности, то необходимо апеллировать к опыту, к чувственной интуиции. Другими словами, даны факты, события, тип государства, конституция, ментальная традиция. Определение, какие факты, события, мысли противоречат данным, не является делом логики, а является задачей эмпирического исследования.
Отсюда, по диалектике, следует неустранимая дилемма: «Или отрицание — чисто логическая негация (А и не- А), и тогда не может быть их объединения в третьем моменте синтеза; или же речь идет об "оппозиции реальной", и тогда к ней нельзя прийти логическим путем, а диалектика не является диалектикой чистого понятия».
Коротко говоря, по мнению Тренделенбурга, гегелевская система основана на путанице и незаконном смешении «противоречия» и «контрарности», логического противоречия и реальной противоположности. Реальные оппозиции (например, несовпадающих интересов как источников революций) могут и должны быть описаны только посредством непротиворечивых умозаключений, с соблюдением логических законов тождества и непротиворечия. У реальных оппозиций нет ничего общего с «логическими противоречиями».
Артур Шопенгауэр (1788—1860)
«После Канта, вернувшего уважение к философии, она вновь пала до роли служанки чужих интересов, государственных — сверху и частных — снизу», — так решительно осудил Шопенгауэр Гегеля и всех тех «крикунов», для которых истина — последняя вещь. «Истина — не девка, кидающаяся на шею всякому: она настолько горда своей красой, что даже тот, кто всю жизнь жертвовал ради нее, не может быть уверен, заслужил ли он ее милость». Все правительства используют философию, с гневом констатирует Шопенгауэр, а «ученые превратили кафедры в кормушки, питающие тех, кто к ним пристроился». Возможно ли, чтобы философия, ставшая инструментом заработка, не выродилась в софистику? В самом ли деле неизбежно правило: чей хлеб ем, тому и песню пою?
Говоря о Гегеле, Шопенгауэр не скупится на эпитеты: прислужник власти, «шарлатан тупоумный, тошнотворный, неграмотный», его мистифицирующие «нонсенсы продажными наймитами были выданы за бессмертную мудрость», и до сих пор не утихает восторженный хор, слащавее которого еще не слыхивали, «неограниченную сферу интеллектуального влияния он использовал для интеллектуальной коррупции целого поколения». «Надутой пустотой» Шопенгауэр окрестил взгляды Фихте и Шеллинга, «чистым шарлатанством» — Гегеля. Единодушное славословие кафедральных профессоров породило заговор молчания со стороны философии (его, Шопенгауэра), для которой есть «одна полярная звезда, в направлении которой прямо, не отклоняясь ни влево, ни вправо, держит руль простая, голая, неприбыльная, лишенная друзей и часто преследуемая истина».
Гегель, «убийца истины», сделал из философии служанку государства, уничтожив свободу мысли. «Может ли лучше приуготовить к государственной службе другая философия, чем эта, призывающая отдать жизнь, тело и душу, наподобие пчел в улье, не иметь другой цели, как стать спицей в колесе государственной машины? Служивый и человек стало означать одно и то же...»
Истине, не приносящей выгод, посвящена работа «Мир как воля и представление» (1819), написанная тридцатитрехлетним философом. Артур Шопенгауэр родился в Данциге 22 февраля 1788 г. Его отец, коммерсант Генрих Шопенгауэр, покончил жизнь самоубийством в 1805 г. (его труп нашли в канаве позади амбара). Юноша, приняв решение не продолжать дело отца, поступает в Геттингенский университет. Там он по совету учителя, скептика Шульце (автора «Энезидема»), изучает «поразительного» Канта и «божественного» Платона. В 1811 г. Шопенгауэр переезжает в Берлин, но лекции Фихте разочаровали его. В Йенском университете он защитил диссертацию «О четверояком корне закона достаточного основания» (1813). В Веймаре, где его мать открыла светский салон, молодой философ познакомился с Гёте и востоковедом Фридрихом Майером. Под влиянием Майера заинтересовался «Упанишадами» и восточной религией вообще. Поссорившись с матерью, он уезжает в Берлин, где в 1818 г. завершена, а в 1819 г. вышла работа «Мир как воля и представление », но его постигла неудача, и большая часть первого издания была уничтожена.
В 1820 г. начался берлинский период. Во время дискуссии на тему «О четырех различных видах причины» произошло столкновение с Гегелем. Лишь поначалу ему удавалось выдерживать конкуренцию с мощным соперником, затем студенты потеряли к нему интерес. В 1831 г., опасаясь эпидемии чумы, Шопенгауэр бежал из Берлина и обосновался во Франкфурте, Здесь его и настигла смерть 21 сентября 1860 г. Только в последние годы жизни к нему пришло широкое признание.
Из сочинений философа нельзя не упомянуть такие, как: «О воле в природе» (1836), «Две основные проблемы этики» (1841), «Parerga und Paralipomena» (1851; в нее вошли знаменитые «Афоризмы житейской мудрости»). Влияние Шопенгауэра на мировую культуру трудно переоценить. Витгенштейн и Хоркхаймер, Толстой, Мопассан, Золя, Франс, Кафка и Томас Манн — вот далеко не полный круг его почитателей. В 1858 г. итальянский литературовед де Санктис написал блестящий очерк «Шопенгауэр и Леопарди».
Есть одна истина, значимая для любого живого мыслящего существа, писал Шопенгауэр в сочинении «Мир как воля и представление». И она в том, что «нет ни солнца, ни земли, а есть лишь глаз, который видит, рука, чувствующая тепло земли», окружающий мир есть только в представлении, т. е. всегда и только в связи с другим бытием — воспринимающим. «Все, что ни есть в познании, и самый мир — объект в отношении к субъекту, лишь для субъекта он и существует. Мир есть мое представление».
Что никто из нас не в силах выскочить из себя, чтобы увидеть вещи сами по себе, что все наиболее очевидное — в сознании, находится внутри него самого, — эта истина была знакома и древней, и новой философии — от Декарта до Беркли; что существование и воспринимаемость взаимообратимы — философская основа Веданты.
Мир есть представление. А у представления есть две существенные, необходимые и не отделимые друг от друга цели — субъект и объект. Субъект представления есть тот, кто все познает, сам не познанный никем. «Субъект — опора мира, всеобщее условие, любым феноменом, любым объектом подразумеваемый: в самом деле, все существует не иначе, как в функции субъекта». Объект представления как познанное обусловлен априорными формами пространства и времени, в силу чего и есть множественность. Субъект, напротив, вне времени и пространства, он целостен и индивидуален в каждом существе, способном иметь представления. Чтобы сконструировать мир из миллиона представлений, достаточно одного субъекта. Но с исчезновением субъекта нет мира как представления. «Субъект и объект, следовательно, неотделимы: каждая из двух половинок осмысленна только посредством другой, то есть каждая существует рядом с другой, с ней же вместе исчезает».
Ошибка материализма, полагает немецкий философ, в редукции субъекта к материи. Напротив, идеализм, например фихтеанского толка, сводя объект к субъекту, делает ошибку — крен в противоположную сторону. Тем не менее идеализм, освободившийся от абсурдности «университетской философии», неопровержим. Истина в том, что экзистенция абсолютная и сама в себе объективная немыслима. Все, что объективно, всегда имеет свою экзистенцию в субъекте, а значит, явленность и представление обусловлены субъектом. Другими словами, мир, как он предстает в своей непосредственности и понимаемый как реальность в себе, есть совокупность представлений, обусловленных априорными формами сознания, каковыми являются, по Шопенгауэру, время, пространство и каузальность.
Уже Кант видел в пространстве и времени априорные формы восприятий. Каждое наше ощущение и восприятие объектов располагается в пространстве и во времени. Эти пространственные и временные ощущения упорядочиваются рассудком в когнитивный космос посредством категории каузальности (к ним Шопенгауэр сводит двенадцать кантианских категорий). «Только когда рассудок активно применяет свою единственную форму, закон каузальности, происходит важная трансформация, и субъективное ощущение становится объективной интуицией». Отсюда и «органическое ощущение в виде действия, которое необходимым образом должно иметь свою причину». Благодаря категории причинности, одно полагается как определяющее (причина), а другое как определенное (действие). Это означает, что каузальное действие объекта на другие объекты и есть целостная реальность объекта. Реальность материи, таким образом, исчерпывается ее каузальностью, что подтверждает этимология немецкого слова «Wirklichkeit» — «действительность» (от «wirken» — «действовать»).
Принцип каузальности определяет, замечает Шопенгауэр, не просто следование во времени, скорее это временная последовательность, связанная с определенным пространством, присутствие в месте относительно детерминированного времени. Изменение соединяет всякий раз определенную часть пространства с конкретным отрезком времени, а значит, каузальность соединяет пространство со временем.
Итак, мир есть мое представление, а каузальное действие объекта на другие объекты дает целостную реальность объекта. Понятно, что принципу причинности и его различным формам Шопенгауэр уделяет особое внимание. Его различные формы определяют характеристики познаваемых предметов. 1. Принцип достаточного основания в области становления представляет каузальность, связывающую природные объекты. 2. Принцип достаточного основания в сфере познания регулирует отношения между суждениями, когда истинность посылок определяет истинность заключений. 3. Принцип достаточного основания бытия регулирует отношения между частями пространства и времени, выстраивая цепочки арифметических и геометрических величин. 4. Отношения между действиями и их мотивами регулируются принципом достаточного основания в области поступков.
Эти четыре формы причинности (необходимости) строго структурируют весь мир представлений: физическую, логическую, математическую и моральную необходимость. Человек, как и животное, действует по необходимости, подчиняясь импульсам, исключающим свободу воли. Человек как явление подчиняется тому же закону, что и другие явления. При этом он не сводим к явлению: ноуменальная сущность дает ему шанс узнать себя как свободное существо.
Рассудок, упорядочивая и систематизируя пространственно-временные восприятия (интуиции), посредством категории причинности улавливает объективные связи и законы. Тем не менее рассудок не идет дальше чувственного мира. Мир как представление феноменален, а это значит, что нет четкого различия между сном и бодрствованием. Просто во сне меньше последовательности, чем наяву: жизнь и сон сходны, и мы, пишет Шопенгауэр, не стыдимся признаться в этом. «Покровом Майи» названо мирское знание в Ведах и Пуранах. Люди живут, словно во сне, часто говорил Платон. Пиндару приписывают слова: «Человек — это сон о тени». Софокл сравнивал людей с призраками и легкими тенями. А кто не помнит сентенции Шекспира: «Мы из той же материи, что и наши сны, наша короткая жизнь окружена неким сном».
Жизнь и сны, развивает эту тему Шопенгауэр, — «страницы одной книги. Нудное чтение и есть реальная жизнь. Когда обычный урочный час чтения окончен, наступает время отдыха, мы по привычке продолжаем листать книгу, открывая по воле случая то одну страницу, то другую».
Мир как представление не есть вещь в себе, он феномен в том смысле, что он — «объект для субъекта». И все же Шопенгауэр не разделяет точку зрения Канта, согласно которой феномен как представление не ведет к постижению ноумена. Феномен, о котором свидетельствует представление, — иллюзия и кажимость, «покров Майи». И если для Канта феномен — единственная познаваемая реальность, то для Шопенгауэра феномен — иллюзия, скрывающая реальность вещей в их изначальной аутентичности.
Непознаваемая, по мнению Канта, сущность вещей вполне доступна. Шопенгауэр сравнивает путь к сути реальности с тайным подземным ходом, ведущим (в случае предательства) в сердце крепости, устоявшей в серии безуспешных попыток взять ее приступом.
Человек есть представление и феномен, но, кроме того, он не только познающий субъект, но еще и тело. А тело ему дано двумя различными способами: с одной стороны, как предмет среди предметов, с другой стороны — как «непосредственно кем-то узнанное», что можно обозначить как волю. Всякое реальное действие безошибочно указует на определенное телесное движение. «Волевой акт и телесное действие есть одно и то же, но они по- разному проявлены: непосредственно — с одной стороны, и как рассудочное созерцание — с другой».
Тело есть воля, ставшая ощутимой и видимой. Конечно, когда мы говорим о теле как о предмете, оно — всего лишь феномен. Но благодаря телу нам даны страдания и наслаждения, стремления к самосохранению. Посредством собственного тела каждый из нас ощущает «внутреннюю сущность собственного феномена. Все это не что иное, как воля, конституирующая непосредственный объект собственного сознания». Эта воля не возвращается в мир сознания, где субъект и объект противостоят друг другу, она предстает «непосредственным путем, когда нельзя четко различить объект и субъект».
Таким образом, сущность нашего бытия — воля. Чтобы убедиться в этом, достаточно погрузиться в самого себя. Эго погружение — одновременно и снятие «покрова Майи», под которым оказывается воля, «слепой и неостановимый натиск, возбуждающий и раскрывающий универсум». Другими словами, сознание и чувство тела как воли ведут к пониманию универсальности феноменов в сколь угодно разных проявлениях. Кто поймет это, уверен Шопенгауэр, тот увидит «волю в силе, питающей растения, дающей форму кристаллу, притягивающей магнитную стрелку на север и гетерогенные металлы друг к другу... камень к земле, а землю — к небу».
Эта рефлексия делает возможным переход от феномена к вещи в себе. Феномен есть представление, и ничего больше. Феноменов, связанных принципом индивидуации, множество; воля, напротив, одна. И она слепа, свободна, бесцельна и иррациональна. Вечно ненасытная неудовлетворенность толкает природные силы (вегетативную, животную и человеческую) на непрерывную борьбу за право доминировать одна над другой. Эта изматывающая борьба научает человека порабощать природу и себе подобных, культивируя все более жестокие формы эгоизма.
«Воля — субстанция внутренняя, сердцевина любой частной вещи и всего вместе; слепая сила в природе, она явлена и в рассудочном поведении человека, — огромная разница в проявлениях, но суть остается неизменной».
Суть мира — ненасытная воля, суть воли — конфликт, боль и мучения. Чем изощреннее познание, тем сильнее страдания; чем человек умнее, тем невыносимее мучения. Гений страдает больше всех. Воля — непрерывное напряжение, ибо действие начинается с чувства лишенности чего-то, неудовлетворенности собственным состоянием. Но любое удовлетворение недолговечно, и в этом зародыш нового страдания. Нет ни меры, ни конца мучениям.
В бессознательной природе есть постоянный бесцельный порыв, и человеком движет ненасытная жажда. Более того, человек, будучи наиболее совершенной объективацией воли к жизни, является наиболее жаждущим из всех существ. Он — не просто воля и потребность, его можно определить как сгусток вожделений. Предоставленный самому себе, неуверенный во всем, человек погружен в стихию тревоги и нарастающих угроз. Жизнь есть непрерывная борьба за существование, с одной лишь определенностью: сокрушительное поражение в финале. Жизнь — это нужда и страдание, удовлетворенное желание оседает сытостью и чувством неприкаянности: «Цель иллюзорна, с обладанием исчезает и тень притягательности; желание возрождается в новой форме, а с ним и потребность».
Жизнь, по Шопенгауэру, подобна маятнику, раскачивающемуся между страданием и праздностью. Из семи дней недели шесть мы страждем и вожделеем, а на седьмой помираем от скуки. В глубине своего существа человек — животное дикое и жестокое, читаем мы в эссе «Parerga und Paralipomena». Мы предпочитаем говорить о том его одомашненном состоянии, которое называется цивилизацией. Однако достаточно хоть немного анархии, чтобы рассеялись иллюзии относительно его истинной природы. «Человек — единственное животное, способное истязать других ради самой цели: заставить страдать». Испытывать наслаждение при виде чужих бед — какое еще животное способно на это? Гнев слаще меда, говорил великий Гомер. Быть чьей-то добычей или охотиться самому — вот нехитрая дилемма. «Люди делятся на жертв, с одной стороны, и на демонов — с другой».
Трудно сказать, кому из них можно позавидовать, зато сочувствия достойно большинство: несчастье — удел всех. Позитивно и реально только страдание, иллюзорное счастье негативно во всем. Милостыня, брошенная нищему, продлевает его жизнь, а с нею — непрерывные страдания. Трагична не только жизнь индивида, но и человеческая история, рассказать которую нельзя иначе, как историю войн и переворотов. Жизнь каждого индивида является не только метафизической борьбой с нуждой и сплином, но и жестокой борьбой с себе подобным. Человек на каждом шагу ждет неприятеля, живет в непрерывной войне и умирает с оружием в руках.
Рационализм и прогресс в истории, о которых говорит Гегель, — выдумка, любая форма оптимизма необоснованна. История есть «судьба» и повторение одного и того же в различных формах. Жизнь — страдание, история — слепой случай, прогресс — иллюзия — таков неутешительный вывод Шопенгауэра. «Самое большое преступление человека, — вторит он Кальдерону, — состоит в том, что он родился».
Мир как явление есть представление, и в своей сути он является слепой и неудержимой волей, вечно неудовлетворенной и раздираемой контрастными силами. Когда наконец человек, погрузившись в себя, приходит к пониманию этого, он готов к искуплению, которое возможно только с прекращением желаний. От бесконечной цепи нужд и вожделений можно избавиться с помощью искусства и аскезы. В самом деле, в эстетическом опыте мы отдаляемся от желаний и забываем, полезен или вреден тот или иной предмет. Тогда человек упраздняет себя как волю, преображается в чистый глаз мира, погружается в объект и забывает самого себя и свое страдание. Этот чистый глаз мира не ставит уже объекты в связь с другими, рассматривает идеи, сущности, образы вне времени, пространства и причинности.
Искусство выражает объективную суть вещей и поэтому помогает нам отделиться от воли. Гений в эстетическом созерцании улавливает вечные идеи, аннулируя тем самым волю, которая есть грех и страдание. На какой-то миг мы сбрасываем желания и, очищенные от всего частного и прислуживания ему, становимся вечным субъектом идеального познания. В эстетическом опыте мы научаемся понимать бесполезное, все, что не связано с нашим ненасытным вожделением. И если «багаж знаний для обычного человека — фонарь, освещающий дорогу», то интуиция гения — солнце, согревающее весь мир.
Искусство от архитектуры, выражающей идею природных сил, скульптуры, живописи, поэзии, восходит к высшей своей форме — трагедии, объективирующей волю, тем самым избывая ее, воли, негативный потенциал. Трагедия объективирует «безымянное страдание, "одышку" человечества, триумф коварства, издевательскую суть случая, фатальную гибель праведников и невинных». Так, созерцая, мы узнаем истинную природу мира.
Среди искусств музыка выражает саму волю, а не идеи, т. е. объективации воли. Поэтому она — самое универсальное и глубокое искусство, способное рассказать «тайную историю воли». Она не занимается идеями, ступенями объективации воли. Музыка — сама воля. Отдаляясь от познания, нужд и страданий, искусство очищает созерцаемые предметы, ведь, созерцая, ничего не хотят, а значит, не страдают.
И все-таки счастливые моменты эстетического созерцания, освобождающие от беспощадной тирании воли, непродолжительны. Зато благодаря эстетическому экстазу можно догадаться, как счастлив был бы человек, волю которого удалось бы обуздать не на миг, а навсегда. Следовательно, тотальное искупление, освобождающее от страдания, надобно искать другим путем. И этот путь — аскеза.
Суть аскезы — в освобождении от фатального чередования страдания и тупой тоски. Человек может добиться этого, подавив в себе волю к жизни. Первый шаг должен как-то реализовать справедливость, т. е. мы обязаны признать других равными себе. И хотя понятие справедливости наносит определенный удар по эгоизму, оно же дает понять и несовпадение моего Я с другими Я. Так «principium individuationis», являющийся основанием эгоизма, остается непобежденным до конца. Необходимо пойти дальше справедливости и, набравшись мужества, исключить любые различия между своей и чужой индивидуальностью, открыть глаза и увидеть, что все мы подвержены одним и тем же несчастьям.
Следующий шаг — доброжелательность, бескорыстная любовь к несущим тот же крест трагической судьбы. Доброта, следовательно, — это сострадание, умение чувствовать чужое страдание как свое собственное. «Всякая любовь (agape, caritas) — это сострадание». Именно сострадание оказывается основанием шопенгауэровской этики. «Не судите людей объективно, согласно их ценностям, их достоинству, обходите молчанием их злонамеренность и умственную ограниченность, ибо первая вызвала бы ненависть, вторая — презрение. Надо уметь видеть невидимое — страдания, несчастья, тревоги, и тогда нельзя не почувствовать точки соприкосновения. Вместо ненависти и презрения родятся симпатия, pietas и agape, к которым взывает Евангелие. Подавить в себе ненависть и презрение не значит вникнуть в чьи-то претензии на "достоинство", это значит понять чужое несчастье, из чего и рождается pietas, покаяние».
Но и pietas есть также сострадание. Значит, чтобы искоренить насовсем волю к жизни и вместе с ней страдание, необходим радикально иной путь — путь аскезы. Ее понимание приближает Шопенгауэра к индийским мудрецам и христианским аскетам-святым. Первым шагом на пути аскезы как отрицания воли является свободное и полное целомудрие. Полное безбрачие освобождает от фундаментального требования воли к продолжению рода, целомудрие — в непорождении. Этой же цели упразднения воли служат и добровольная нищета, смирение и жертвоприношение. Человек как явление — звено в каузальной цепи феноменального мира. Но, когда воля познана как вещь в себе, это знание начинает действовать как quietivo (успокоитель) воли. Став свободным, человек вступает в то, что христиане называют благодатью. Аскеза освобождает человека от вожделений, мирских и вещных связей, всего того, что мешает его покою.
Когда voluntas становится noluntas (нежеланием), человек спасен.
Сёрен Кьеркегор (1813—1855)
«Настанет день, и не столько мои писания, сколько моя жизнь и весь ее сложный механизм будут подробнейшим образом описаны», — писал Кьеркегор о самом себе. Пророчество сбылось, экзистенциализм и сегодня можно трактовать как Kierkegaard-ренессанс.
Сёрен Кьеркегор родился 5 мая 1813 г. в Копенгагене. Его отец, коммерсант, женился вторым браком на своей служанке. Последним сыном (из семи детей) пятидесятишестилетнего отца и сорокачетырехлетней матери стал Сёрен. По этой причине он называл себя «сыном старости». Пятеро братьев умерли один за другим, лишь брат Петр дожил до зрелого возраста и стал лютеранским епископом. Судьбу своей семьи, особенно судьбу отца, Сёрен воспринимал как таинственную и трагическую, словно в свете неискупимой вины. Невольно узнав о некой семейной тайне, рассказывает философ в «Дневнике» 1844 г., он не мог избавиться от желания дознаться до истоков трагедии. Отец был суров и всеми уважаем, и лишь однажды с его хмельных уст слетели страшные слова, заронившие подозрения в душу подростка.
«Я родился в результате преступления и вопреки воле Божией -так объясняет Сёрен атмосферу смерти вокруг себя. — Первым грехом отца было проклятие, посланное им, десятилетним пастухом, Господу за невыносимо тяжкую жизнь. Второй грех — совращение служанки». Свои отношения с отцом сын называл не иначе, как «крестом, установленным на могиле всех моих желаний».
Одним из таких нереализованных желаний стала любовь двадцатисемилетнего Кьеркегора к восемнадцатилетней Регине Ользен. Спустя двенадцать лет после первой встречи он писал: «Она, непосредственная и привлекательная, была во всем иная, чем я, меланхоличный; единственной моей радостью было воспевать ее красоту». Взгляд возлюбленной, по словам Сёрена, был столь обворожителен, что мог оживить и камни. Три года они были помолвлены, как вдруг, неожиданно для всех, невеста получила назад обручальное кольцо с покаянным письмом: «Прости того, кто не способен сделать девушку счастливой». Регина вышла замуж за Фрица Шлегеля (датского губернатора на Антильских островах) и пережила Кьеркегора на полвека. «Он пожертвовал мною ради Бога», — написала она незадолго до смерти. «Немало мужчин стали гениями благодаря женщине... но кто в действительности сделался гением, героем, поэтом, святым благодаря той, которая стала женой?.. Если бы я женился на Регине, то никогда не стал бы самим собой». «Сократ часто рассказывал, что многому он научился от женщины. И я могу сказать, что лучшим обязан той девушке: не то чтобы я научился от нее чему-то, но по причине, что была она».
Кающийся, т. е. принявший христианский идеал, Кьеркегор не представлял себе умиротворенную жизнь семейного человека. Регина не стала женой, ибо («Бог опередил») Он стал первой любовью. По этой же причине философ не смог стать пастором. Полемизируя с епископом Мюнстером, он писал: «Жизнь в наслаждениях, огражденная от страданий, унижений, страхов и отчаяния... не дает права свидетельствовать от имени истины... Правду несет тот, кто беден, унижен и не ропщет, осыпаемый проклятиями и злословием, тот, кого травили за хлеб насущный, с кем обращались как с изгоем». Мюнстер полагал, что христианство — это культура. «Но понятие культуры как никогда далеко и даже диаметрально противоположно духу христианства». Быть христианином — значит иметь дух высокий, беспокойный и мятежный, пытаться спасти любовь, распятую безбожным веком. Спустя восемнадцать столетий все в христианском мире стало лживым и поверхностным. Отчего и когда из веры сделали инструмент упрощения жизни, в которой все тривиально и временно? Все хотят спокойствия и счастливой жизнеустойчивости: именно в этом причина того, что «идея христианства извращена, что его вообще нет». Из всех ересей и схизм нет ереси опасней и утонченней, чем «игра в христианство».
«В животном мире, — пишет Кьеркегор, — всегда работает принцип: особь ниже рода. Но для рода человеческого характерно, что индивид сотворен по образу и подобию Божию, а значит, он выше рода». Нельзя понять творчество датского философа иначе, чем под знаком защиты индивида как Единичного, если воспринимать всерьез такое фундаментальное событие, как христианство.
Первой философской работой Кьеркегора было эссе «Понятие иронии» (1841), где романтическому пониманию иронии (когда во имя абсолютного «Я» не принимается реальность) противопоставлено этическое содержание сократической иронии. Двумя годами позже в двухтомнике «Или — или» философ развивает идею конечности человеческого существования, которой лучше соответствует не гегелевское «и — и» (снятие и примирение противоположностей), а суровый выбор «или — или». В «Дневнике соблазнителя» Кьеркегор пишет об эстетическом жизненном идеале искателя наслаждений, того, кто живет моментом, не обременяя себя этическими обязательствами. Внутренний переворот открывает другой идеал: путь этической жизни, за которым следует подвиг веры.
Только в вере начинается подлинная конечная экзистенция, увиденная философом как встреча единичной личности и уникально единого Бога. Смыслу веры посвящена блестящая работа «Страх и трепет» (1843). Вера выводит за пределы этического идеала жизни. Символом веры Кьеркегор считает Авраама. Но откуда уверенность Авраама, что именно Бог приказал ему убить собственного сына? В этом примере очевидна парадоксальность веры, граничащей с готовностью пожертвовать самым дорогим, и морального долга, призывающего любить собственное чадо. Конфликт двух императивов ставит верующего перед трагическим выбором.
Вера есть парадокс и страх перед лицом Бога как бесконечной возможности. «В страхе открывается возможность свободы». Страх формирует «ученика возможности» и «рыцаря веры». Идею религиозной майевтики анализирует Кьеркегор в эссе «Философские крохи» («Philosophiske smuler») (1844). «Моральной болезнью» он называет отчаяние, спасение от которого дает вера.
Наконец, нельзя пройти мимо его «Дневника» (1833—1855) — пять тысяч страниц двадцати томов посмертного издания. «Интимность и искренность, широта сфер, куда только может проникнуть дух, глубокий анализ внутреннего человека и взволнованный стиль — все это сближает "Дневник" Кьеркегора с "Исповедью" Августина», — заметил Корнелио Фабро.
Личность и Бог, отношение Единичного к Всевышнему — единственная тема главного сочинения философа, его настоящей теологической автобиографии. «Христианства здесь больше нет. Но, если бы захотелось вновь заговорить о нем и обрести его, следовало бы разорвать сердце поэта, и этот поэт — я». «Христианский поэт, веривший не в себя, а только в Бога», наконец достиг, чего желал: борьба закончена, школа страдания сделала его свободным. «Укрощенный суровейшей из школ, я получил право быть откровенным до дерзости».
Итак, мы перед дерзкой попыткой Кьеркегора, во имя реальности Единичного, торпедировать спекулятивную философию в лице самого могучего ее представителя — Гегеля. «Экзистенция, — пишет датский Сократ, — соотносится с реальностью Единичного (о "synolos" говорил еще Аристотель): она, оставаясь в стороне, не совпадает с понятием... Конкретный человек лишен концептуальной экзистенции». Но философию интересуют только понятия, ей ни к чему конкретные существа, «Я» и «Ты» в своей неповторимости и незаменимости. «Synolos» — точка, опираясь на которую, Кьеркегор атакует «системы» замкнутого доктринерского типа. «Если бы я мог заказать эпитафию на свою могилу, то не желал бы ничего другого, кроме надписи: "Этот Одиночка". Жаль, что эту категорию сегодня никто не понимает... Как у Единичного, в условиях, когда вокруг — система на системе, моей системой стало: о системе более не упоминать».
О большинстве философов можно сказать, что они уподобляются умнику, который, «соорудив помпезную крепость, сам удалился отдыхать в уютный амбар. Отчего ж они не хотят жить в построенных ими монолитах- системах? Этот вопрос есть одновременно обвинение». Обвинение прежде всего гегелевской системе с ее претензией на всеохват и всепонимание: ведь любое событие необходимо. Но когда экзистенцию и все человеческое пытаются запрятать в клетку системы, результат, по мнению Кьеркегора, получается комический. Комичной выглядит и фигура Гегеля.
Против всех, кто с невыносимой серьезностью уверяет, что все постиг, что непонятны только ложь и всякие пустяки, «я поднимаю знамя шутки и иронии». Соревнуясь с Шопенгауэром, датский философ клеймит Гегеля: «Гегельянство — это блестящий дух разложения», «самая отвратительная из всех форм либертинажа», «И до Гегеля мало ли было философов, пытавшихся объяснить историю. Провидение лишь улыбалось, глядя на эти попытки. Но Гегель! Как тут обойтись без гомеровского языка? Сколько раз он заставил всех богов расхохотаться! Жалкий профессоришка, ему привиделось, будто он открыл всеобщую необходимость... одна и та же музыка и шарманщик: слушайте, дескать, боги Олимпа!»
Притязая взирать на все мирское глазами Творца, всеведущий Гегель забыл самую малость — человека и его экзистенциальную реальность. Систематическая философия на деле смехотворна в основании: говорит об Абсолюте, потеряв из виду человеческое существование. «Ворона и сыр, выпавший изо рта в момент приступа красноречия», — таков безжалостный приговор идеалистической доктрине, занявшейся самолюбованием после потери главного предмета.
Как бы то ни было, все же очевидна риторичность такой критики. Философ не вникает в принципы и детали гегелевской системы, не видит ее завоеваний. Система в ее тотальности представляется ему маловажной, поскольку она не понимает экзистенции. Единичный в этическом и религиозном планах всегда остается за рамками системы. Кьеркегор пытается сдвинуть центр внимания философии с системно-спекулятивной точки зрения на внутренне неповторимое. «Отчего философия в наше время пошла обманным путем и слова не проронит об образе жизни самих писателей? Не потому ли, что они и сами себя не понимают? И даже первоклассные сочинения часто скрывают и лгут, и автор, не поняв себя самого, толкует о той или иной науке. Действительно, раскрыть себя — куда сложнее».
«Единичный», индивид — категория, с точки зрения которой следует рассмотреть время, историю, человечество. Альтернативу гегелевской системе Кьеркегор видит именно в личности. Единичный человек важнее рода (и гегелевского «человечества»), он оспаривает и ниспровергает систему. Он противостоит всем формам имманентизма и пантеизма, где универсальное поглощает индивидуальное. Единичный (synolos) — оплот трансценденции, и он же — исток христианства.
«Единичный» и «вера», таким образом, коррелятивны. По мнению Кьеркегора, вера как «факт христианского бытия» образует центральный момент экзистенции. При этом очевидно, что философию и христианство нельзя примирить. Верующий, полагает Кьеркегор, не может философствовать, как если бы христианства не было. Прорастание вечного во времени стало возможно только со Христом. Абсолютность этого факта означает, что доказательства здесь неуместны: он из тех фактов, которые либо принимают, либо отвергают без обсуждений. Максимум того, что можно обосновывать, — это то, что здесь оснований не может быть.
Однако где нет доказательств, там возможно свидетельство. О христианской истине свидетельствует житие Того, Кто верит и действует, подтверждая Откровение Того, Кто «не прячется в безопасную нишу под предлогом нужды, чтобы потом получить поцелуй Иуды в награду». Следовать за Христом могут те, кто не ограничивает себя пределом («Остальное — не мое дело»), ведь Бог — это отрицание ограниченности и страха выйти за грань.
Лессинг говорил, что от исторического факта нельзя перейти к осознанию вечного. Кьеркегору претят спекулятивное понимание христианства и попытки удостоверить его с помощью философии. Не проверять, а верить. А чтобы верить, не обязательно иметь перед глазами Христа. Видеть человека — еще недостаточно для того, чтобы поверить, что именно этот человек — Бог. Только вера дает возможность увидеть в исторически конкретном вечное. А в перспективе вечности «любая эпоха современна».
Кьеркегор считает, что «истина субъективна». «Никто не заменит меня пред Богом», «Будь пред Богом один на один» — таков императив рыцаря веры, ответствующего за себя в условиях абсолютной изоляции. Впрочем, быть рыцарем непросто, страх толкает «быть, как все». Кажется, такая логика оправдана, и «масса обезьян создает впечатление могучей силы». Однако люди, предпочитающие «быть, как все», преступают против собственного величия и достоинства. «Обезьянья масса — владычица без владений! Бог отвернется от нее».
«Сначала определить свое отношение к Богу, и лишь затем — к другим». Такая последовательность продиктована фактом наличия бесконечной дистанции между Творцом и человеком. С помощью благодати качественная дистанция может быть сокращена, подлинная экзистенция раскрывается перед лицом Бога, когда слетают враз все маски, иллюзорное, фиктивное. «Чтобы поплыть, надо раздеться; так, желая достичь истины, следует внутренне освободиться: мысли, идеи, все, связанное с эгоизмом, отбросить, остаться нагим, когда это необходимо». Плуты и канальи, «профессора и пастыри» вместо того, чтобы служить вечности, угождают времени. «Осуществить полное равенство в мирской среде, сущность которой — различие, осуществить мирское равенство, творя различия, — как это возможно?.. Лишь религиозное может при помощи вечного довести до конца человеческое равенство: человечность; богоугодное, сущностное, немирское, подлинное, единственно возможное равенство — да будет в том его величие — религиозно, оно и есть истинная человечность... теперь, когда вследствие самосожжения, причиной и поводом которого стало трение мирского о мирское, мир охвачен пожаром, для нашего времени настоятельно необходимо то, что исчерпывающе выражает одно слово — вечность. Несчастье нашего времени именно в том, что оно стало наконец нетерпеливым "временем", которое не желает и слышать о вечности, более того, оно благонамеренно и притворно подражательно. В порыве бешенства временное жаждет превратить вечное во что-то совершенно лишнее. Но тому век не бывать, ибо чем более воображают, что можно обойтись без вечного, чем более настаивают на его бесполезности, тем более в нем нуждаются» («Hiin Enkelte», «Единичный», предисловие к «Взгляду на мою деятельность как писателя»).
К христианству, писал Кьеркегор, «меня привела личная потребность, но я понял, что именно в нем нуждается наш век... Христианство стало задачей всей моей жизни, с глубоким смирением понял я, что и самой длинной жизни не хватило бы, чтобы исполнить эту миссию». Таким образом, мы не слишком ошибемся, назвав экзистенциальную философию Кьеркегора подлинной теологией опыта, или, точнее, теологической биографией.
С духовной стороны человека характеризует его свойство быть единственным в своем роде. В животном мире преобладает родовое начало, а потому царствует необходимость, законы которой изучает наука. В сфере становящегося, исторического, событийного экзистенция уже больше напоминает царство свободы. Человек выбирает свое бытие, а значит, его экзистенциальная реальность не столько необходимость, сколько возможность. Все одинаково возможно, реально достижимо все. Но здесь есть обратная сторона: ни на что нельзя претендовать в абсолютном смысле.
Экзистенция — это свобода и возможность, возможность также не выбирать, остаться парализованным перед угрозой небытия выбрать и погибнуть. Реальность поэтому дана как возможность и страх — чистое переживание возможного, — страх того, что может произойти нечто гораздо более ужасное, чем есть в реальности. Возможность отсылает к будущему: будущее во времени дано как возможность. Будущее и страх сопряжены друг с другом. В этом контексте понятно, почему Кьеркегор настаивает на том, что «он был и остается религиозным писателем». Страх неотделим от человеческой жизни: того, кто погряз в грехе, страшит возможное наказание, освободившегося от греха гложет страх нового падения. Он «разрушает все начинания, обнажая их иллюзорность. Ни одному инквизитору не изобрести таких мучений, как страх. Он поражает в момент наибольшей слабости, от него не скрыться ни в суете развлечений, ни в работе, ни днем, ни ночью». Страх порождает искус самоубийства, но это — способ уйти, ничему не научившись. Лучше дать тревоге войти и довершить начатое дело, суть которого — в прояснении, что это «Бог гонит человека беспокойством, ибо хочет быть любимым».
Если страх характеризует отношения человека с миром, то отношение с самим собой характеризуется как отчаяние от непонимания своей сути. Отчаяние, по Кьеркегору, — это вина человека, внутренно не принимающего самого себя. Ненавидя экзистенцию, но любя себя, человек нередко пытается то стать творцом, «ужасным богом», то раствориться в удовольствиях. Но ни в первом, ни во втором найти себя он не может, отсюда и отчаяние, «смертельная болезнь», «вечное умирание без конца», неудающееся саморазрушение. Ни одно из земных страданий, ни даже смерть не могут сравниться с чудовищной силой отчаяния. Отчаявшийся болен смертью, умирание «Я» составляет суть его жизни. Каждый человек, уверен философ, близок к отчаянию. А тот, кто не замечает этого, возможно, ближе других к опасной черте. Это продолжается, пока мы не обратимся к себе, не пожелаем быть собой. Источник отчаяния — в неприкаянности, в «нежелании отдаться в руки Господа. Но, отрицая Бога, мы отрицаем себя, удаляемся от единственного родника, источника живой воды».
Если истина приходит от Бога, то не значит ли это, что христианин должен быть в «серьезном конфликте с этим миром», что последняя степень отчаяния и тоски будет значить, что он созрел наконец для вечности? «Как прислушивается путешественник, исколесивший весь мир в поисках певца или певицы с самым чистым и совершенным голосом, так Господь прислушивается к нашим земным голосам. И стоит ему заслышать мольбу отчаявшегося до крайности человека, он говорит себе: вот нужный тон. "Вот он", — как если бы это было его открытие. Но Он и в самом деле знал это, ибо Он в каждом из нас, поскольку Бог помогает лишь так, как это может сделать свобода. Каково же изумление человека, благодарящего Бога за помощь... Полный признательности, он возносит молитву во славу Бога, прося его оставить все, как есть, так, как сделано Богом. Ибо он не верит себе, он верит только Богу».
Поскольку установлена первостепенность Бога и веры, наука как форма жизни противопоставлена вере как неподлинная экзистенция подлинной. «Трактовать изобретение микроскопа как небольшое развлечение — куда ни шло, но приписывать ему серьезность было бы слишком... Если одним мановением жезла Творец привел все в движение, то что Ему стоит показать нелепость всех расчетов наблюдателей?» Лицемерно считать, по мнению Кьеркегора, что «науки ведут к Богу». Какая суетность — изображать Господа этаким феноменальным художником, творения которого не всем доступно понять! «Но религия утверждает, что никому, прямо-таки ни одному из нас не доступны помыслы Всевышнего. И самый мудрый пред ним должен смиренно склонить голову, как самый невежественный. В этом глубокая суть сократического незнания: отвергнуть со всей силой страсти любопытство всякого рода, чтобы смиренно предстать пред лицом Бога».
Натуралистически объяснять растения, звезды, камни, предположим, надо, но в этом же ключе браться за дух человеческий — «богохульство, изобретенное, чтобы ослабить религиозную и этическую страсть». Микроскоп, как и другие научные методы, не решает экзистенциальных проблем, ибо между человеком и Богом — пропасть бесконечная. Попытка ликвидировать Бога, заменив его толпой претенциозных натуралистов, делающих из своих «законов» религию, и ставя себя на ero место, — не безумие ли это? Дух нерушим своей моральной определенностью, он не способен жить в ожидании последних известий из газет или журналов. Какие открытия сделала наука в области этики? И «меняется ли поведение людей, если они верят, что Солнце вращается вокруг неподвижной Земли?»
Даже когда естественные науки опровергают некоторые положения Писания (относительно возраста Вселенной, например), нечто остается совершенно неизменным, и это — этические требования. Но именно нерушимость моральных устоев мало устраивает тех, кто стремится «к языческим наслаждениям. И тогда они лицемерно изобретают так называемые научные доводы!»
Бог почему-то не позаботился о паровой машине и печатном искусстве — в Откровении об этом ничего нет. Скорее он «искушает людей, позволяя им городить то здесь, то там галиматью, чтобы в конце концов скандализировать девиз всех натуралистов и высокочтимой научной общественности — "Один за всех, и все за одного"!»
Если дело обстоит именно так, то теология оказывается в трагикомической ситуации, ведь и она, желая быть научной, проигрывает партию. Если бы не серьезность ситуации, трудно было бы не посмеяться над страстным желанием теологии отдаться науке. Возмездием стали утрата искренности перед Богом и неверие в Священное Писание. «Господь наш освистан естественными науками!» — так оценил положение Лютер.
В «научной теологии» так же мало смысла, как в «систематической теологии» гегелевского типа. Ее создали из страха, а не силой веры. «Сами по себе заявления науки не имеют большого значения, — категоричен философ. — Светская культура делает теологов боязливыми: они только тем и озабочены, чтобы придать наукообразие своим доводам. Их страшит перспектива остаться один на один с черным человеком, как не раз случалось с "системой". То, в чем они действительно нуждаются, — это "vis comica" ("сила комического") и личное мужество. Следует понять комичность заявлений, будто правота научных основоположений означает подрыв религиозной точки зрения. Личное мужество, с другой стороны, необходимо, чтобы понять, что следует бояться Бога, а не людей».
Научный поиск бесконечен, и если ученого-натуралиста не беспокоит это обстоятельство, то это значит, что он не мыслитель. Танталовы муки интеллектуализма могут прекратиться лишь для того, кто внял отчетливому призыву духа: «Hic Rhodus, hic salta» («Здесь Родос, здесь прыгай»). Даже когда мир будет объят пламенем, разлагаясь на элементы, дух останется при своем: «Ты должен верить». Эта смиренная мудрость духа, способная умерить суетность, так же аристократична, как и наблюдение в микроскоп, своей достоверностью.
Главное возражение, выдвигаемое Кьеркегором против естественных наук (в действительности против позитивистского сциентизма), состоит в следующем: «Возможно ли, чтобы человек, воспринимая себя как духовное существо, мог увлечься мечтой о естественных науках (эмпиричных по содержанию?» Естествоиспытатель — человек, наделенный талантом, чувством и изобретательностью, но при этом не постигающий самого себя. Если наука становится формой жизни, то это великолепный способ «воспевать мир, восхищаться открытиями и мастерством. Но при этом остается открытой проблема, как познать свою духовную суть».