становились мы не в самом Сталинграде, а южнее, в его пригороде Бекетовке, которая под властью немцев не была и они почти не бомбили ее. Рассказывали, что фон Паул юс щадил этот населенный пункт, так как собирался там зимовать. Но наши не пощадили — половина деревянных домов и все деревянные заборы были по бревнышкам, по тесинам разобраны на блиндажи и на топливо.
Старший лейтенант Липский предложил мне поселиться вместе. Как выяснилось на следующий день, он выбрал меня потому, что принял меня — потомственного дворянина — не более не менее, как за своего соплеменника. Вообще, во время войны меня постоянно принимали за еврея и я бывал жертвой разных трагикомических инцидентов.
Во мне было 180 сантиметров, в Липском 120; когда мы ходили вдвоем, то, очевидно, представляли из себя любопытное зрелище. А ходили мы вдвоем ежедневно — в столовую и на базар. В столовую он отправлялся в шинели или в расстегнутой телогрейке, чтобы все видели его три кубика. Идучи на базар, он наглухо застегивал телогрейку и развязывал уши у шапки и тогда походил на стройбатовца или на бойца из трофейной команды.
У Липского имелось 20 килограммов ячневой крупы, которую он никак не мог выгодно сменять, и я ему был необходим как охранник и как второй носильщик.
Бекетовские базары выглядели очень интересными. Там выменивалось на съестные продукты и на самогон все то, что можно было отыскать на трупе немецкого солдата или офицера..
Бритвы опасные и безопасные, лезвия для бритв в самых разнообразных обертках и без оберток, презервативы всех систем с резервуарами и без оных и также в разноцветных обертках и без оных ножи, ножички, кинжалы, потихоньку револьверы всех систем, начиная от крохотного бельгийского браунинга и кончая громадным вальтером, мыло палочками, кусками и порошками, картинки и фотографии на неприличные и на религиозные сюжеты, одежда всяких покроев, начиная от генеральского мундира с расшитым серебряными дубовыми листьями воротом и кончая застиранными трикотажными солдатскими кальсонами, шинели, кителя, брюки, шерстяные носки, ботинки, сапоги с короткими голенищами, самопишущие ручки, часы, золотые и цилиндровые, и т. д. и т. д. Не было только немецких консервов и других пищевых продуктов.
Я лично выменял часть своей белой муки на безопасную бритву, на лезвия, на мыльные палочки, на туалетное мыло, на зубную щетку и пасту.
На деньги никто и смотреть не хотел, деньги требовались лишь для расплаты в очко и в преферанс.
А дулись мы в преферанс ежедневно до глубокой ночи, и каждый раз Липский, игравший очень плохо, проигрывал мне и топографу Болезнову. Каждый раз он вздыхал, когда Болезнов безразличным голосом называл трехзначную цифру проигрыша незадачливого старшего лейтенанта. За 5 дней мне посчастливилось набрать рублей 500.
А в это же время наши хозяева — молодой безногий инвалид, бывший слесарь тракторного завода, и его жена за другим столом неистово с утра до вечера дулись с гостями в дураки. Более искусной игры я никогда не видывал. Муж и жена неизменно выигрывали. Прослышав о них, к ним являлись десятки военных, которых с этого момента я буду величать солдатами и офицерами. И всегда гости уходили в убытке, так как хозяева брали по 5 рублей за кон. Выигрывали муж и жена не потому, что жулили, а просто так привыкли играть вместе, что через 2–3 хода угадывали карты друг у друга.
В самый Сталинград нам строжайше запрещалось ходить; нас стращали свирепыми комендантскими патрулями, которые могут забрать и отправить тебя в штрафные роты. Впрочем, до Сталинграда, вытянувшегося вдоль берега Волги, было 15 километров.
Однажды на улице Бекетовки я увидел лейтенанта с теодолитом, учившего солдат топографии. Я остановился, с интересом рассматривал трофейный инструмент и вдруг отметил, что у солдата перевернулась и заела ручка от ленты. Лейтенант злился, а солдат никак не мог поправить ручку. Я подошел, нагнулся и сразу выполнил необходимое движение.
— Вы что, имеете отношение к геодезии? — спросил меня лейтенант.
Я объяснил.
Услышав мой рассказ, лейтенант буквально набросился на меня и стал всячески уговаривать оставить свою часть и перейти в его учебную команду, обещая всяческие земные блага. Я отвечал, что без документов не решусь. А тогда было такое время послепобедной анархии и романтики, что документы не считались обязательными, и я мог просто взять свой мешок и, никому не сказав, удрать из своей части, и никто бы этому не удивился.
Я уже упоминал, что многие из нашего УВПС-100 прибыли в эти края и занимались в окрестностях Сталинграда и в самом городе сбором трофеев. Ведь немцы оставили тут огромное количество всякой техники; вся здешняя местность была изрезана глубокими и узкими оврагами, и немцы завалили эти овраги чуть ли не доверху автомашинами всех европейских марок, танками, пушками, минометами и прочим; многое они успели сжечь, подорвать, уничтожить, испортить, но многое оставалось целым или требовало незначительного ремонта. Склады были полны запасами мыла, разных других принадлежностей туалета, обмундирования, медикаментов. На трупах, в вещевых мешках и даже в чемоданах можно было найти много нужных и ценных вещей, которые я перечислял выше, когда рассказывал о бекетовских базарах. Отсутствовало лишь продовольствие.
Большая часть трофеев, в основном техника, сдавалась на интендантские склады, часть техники оставлялась для своей команды, но кое-что переходило в собственный мешок сборщиков.
Массами возвращались местные жители, убежавшие еще летом без теплой одежды. Интендантство им выдавало немецкую одежду и обувь, и жители сами раздевали и разували трупы. Все это перешивалось на женскую и детскую одежду, и гражданское население поголовно ходило в пальто, юбках и куртках грязно-зеленого цвета, цвета вермахта.
Трофейная команда нашего УВПС-100 также усиленно занималась раздеванием и разуванием немецких трупов, о чем я наслушался таких разговоров, что просто жуть. Но не пропадать же добру зря.
Оказывается, самое ценное на трупе и самое трудно снимаемое — это обувь. Ботинки снимались легко, и у наших мертвецов обувь, даже сапоги, снимались без особого труда, требовалось через голенище зацепить проволочным крючком за портянку и постараться ее хотя бы немного навернуть на проволоку. А немцы носили не портянки, а шерстяные носки, и потому сапоги стаскивались с трудом или их вообще нельзя было стянуть.
Кроме вышеописанного «холодного» способа, местные жители употребляли еще «горячий» способ стаскивания сапог. Ноги в сапогах отрубались выше колена, притаскивались в хату или в землянку, на печке их оттаивали, и два человека с помощью веревок с некоторым усилием растаскивали ногу и сапог в разные стороны.
Рассказывали, что один старик с дочкой ежедневно отправлялся на салазках за добычей, рубил ноги, привозил их и оттаивал на своей печке. На задах его усадьбы нашли свыше ста человеческих ног.
Шинель снималась легко. Брюки и кальсоны снимались легче, нежели гимнастерки и сорочки, потому что во втором случае «мешала» голова.
Многие из наших набрали увесистые мешки трофеев, но чего именно набрали — не говорили. О таких вещах не рассказывают, историки и писатели об этом тоже никогда не пишут.
А в Бекетовке трупов не было, и мы продолжали безмятежно играть в преферанс.
На четвертый день пришел приказ капитана Баландина всем четырем топографам отправляться в Сталинград, попросив у хозяев ломы, кирки и лопаты. Нас должен был повезти на грузовой машине снабженец из УОС-27. Мы не знали, что должны были делать, но раз едет кто-то за старшего, в армии рассуждать и спрашивать не положено.
Я смотрел из-за борта машины на приближающийся Сталинград, и волнение в моем сердце нарастало.
Сталинград описывали многие участники великой битвы. Скажу только, что мне довелось увидеть много разрушенных войной городов, но в тех городах высились коробки домов, стояли стены, а здесь были наворочены кучи щебня, битого кирпича, извивались железные двухтавровые балки и арматурины, высились глыбы бетона, перепутанные колючей проволокой. Только кое-где чудом уцелели изглоданные снарядами и пулями остовы стен. В нескольких местах на таких стенах я видел надписи свежей краской: «Мы возродим тебя, любимый Сталинград!»
Кое-где люди — гражданские и военные — таскали на носилках щебень, расчищали бывшие улицы. Казалось немыслимым в течение 10 лет возродить такой прекрасный, совсем погибший город.
Километров 10 мы ехали мимо столь же грандиозных разрушений. На одном остове стены прочли надпись: «Здесь стояли гвардейцы Родимцева, выстояв, они победили саму смерть». По восстановленному мосту проехали через ручей, и я увидел сверху, что текла вода, смешанная с отдельными струями крови.
Не на разрушения глядел я, а на трупы. Ведь уже месяц прошел после разгрома немцев, а сколько же везде валялось мертвецов, притом исключительно немецких, которых сразу можно было отличить по зачесанным назад волосам!
Наступила весна, пришло тепло, трупы вытаскивали крючьями из подвалов, откапывали из-под щебня и проволоки со дворов и из боковых переулков и раскладывали шпалерами вдоль улиц. Эти шпалеры трупов тянулись и по правой и по левой стороне нашего пути. Я видел их десятки тысяч. А сколько успели вывезти на грузовиках, сколько наших похоронили, сколько немецких сожгли. Трупы разутые и полураздетые, оскаленные, улыбающиеся, с глазами выпученными или закрытыми раскинулись в самых невозможных позах. И действительно, я увидел среди них и безногих.
А мимо шли люди, занятые своими делами, и гражданские, и военные, люди торопились, разговаривали между собой; вот прошел офицер под руку с девушкой, оба они оживленно кокетничали, смеялись. Вот побежали два школьника, весело размахивая сумками. Позднее я узнал, что в уцелевших подвалах еще в феврале открылись школы.
Наша машина свернула с главной, расчищенной улицы и поехала к Волге, объезжая не засыпанные воронки. Трупы тут не были убраны в шпалеры и валялись повсюду. По стриженным под машинку головам я узнал и наших убитых.
Наконец снабженец нас доставил к цели. Мы так и обомлели. На берегу Волги — метров на 500 в длину, на 50 в ширину и на 5 в высоту высился сплошной бурт соли. Верно, со времен татарщины она здесь складывалась и постепенно слежалась в единый монолит.
Сперва мы без толку расхаживали, оживленно обсуждая — как нам взять эти несметные богатства, да еще возможно больше.
В Воронежской области прошлым летом соль стоила 100 рублей стакан. Здесь ее было миллиарды стаканов, следовательно, миллиарды миллиардов рублей лежали под нашими ногами. Мы наступаем на них, плюем на них и даже… Очевидно, одни и те же мысли роились в наших головах. Как по команде, мы встали рядком, расстегнули свои ширинки и все пятеро обо….ли миллиарды миллиардов рублей.
А между тем это было историческое место Сталинграда. Именно тут тянулась та самая узкая прибрежная полоса Волги, которую наши войска так и не отдали врагу. Все здесь было изрыто воронками, окопами, переплетено колючей проволокой, нагромождено и навалено обломками и кусками железа, бетона, камня, кирпича. Я нашел сломанную рамку от портрета, положил ее на землю и на прямоугольнике примерно 40x60 насчитал 63 осколка.
Однако надо было приступать к делу. Соляной бурт был до того изгажен и покрыт осколками и всякой дрянью, что брать соль с поверхности оказалось невозможным, а соль слежалась в такую гранитной твердости массу, что ломы ее не брали.
Мы нашли маленький блиндаж, вырубленный в соли и внутри похожий на ледяной или хрустальный домик. Там на фанере прочли надпись: «Здесь жил капитан Блинов. Он так просолился, что если будет убит, труп его никогда не сгниет».
Добывать соль в блиндаже было неудобно, так как приходилось бы ее таскать далеко вверх на гору. Случайно кто-то набрел на большую воронку. Поотбив немного ее края, мы наткнулись на соль, прозрачную, как стекло.
Работа закипела. Снабженец, как и полагается снабженцам, наблюдал сложа руки, а мы — четверо топографов — вкалывали и через два часа до верха нагрузили машину хрустальными глыбами. Разумеется, каждый из нас захватил и для себя столько, сколько смог донести. Я лично взял две глыбины, да еще набил все карманы мелочью, да еще снял гимнастерку, завязал рукава и ворот и тоже набил мелочью.
Нашу добычу мы доставили в Бекетовку и там выгрузили на складе УОС-27.
В тот день капитану Баландину удалось отделаться от неспособного рекогносцировщика Липского, который уехал в Ростовскую область набирать в наш УВПС-100 призывников. А я явился к своему хозяину с солью, уже не застав своего сожителя, подарил хозяйке 10 килограммов, а она мне подарила пустой мешок. На следующее утро я должен был уезжать.
В тот вечер случайно не было игроков в дураки. Мы впервые остались с хозяином вдвоем, разговорились, он встал и неожиданно вытащил большую и толстую книгу в роскошном синем с золотом переплете.
На обложке был изображен орел, сжимавший свастику. Впервые в жизни я держал в руках настоящую фашистскую книгу и с большим любопытством начал ее перелистывать. Это была история авиаполка с названием из германской мифологии, история за периоде 1939 по начало 1941 года. Первую страницу с портретом Гитлера хозяин успел вырвать и сжечь. Со второй страницы шли толстые морды орденоносных холеных генералов и оберстов, их сменили ассы, а затем начались пейзажи войны — бомбят Роттердам, Лилль и Руан, сбоку крыло самолета со свастикой, бомбы падают на мирные города. Дальше пошли жанровые сценки на земле: завоеватели танцуют с француженками, целуют бельгиек, обнимают голландок, щупают люксембуржек. И опять бомбят Белград, Афины, Салоники, снова танцуют с сербками, целуют гречанок, обнимают болгарок, щупают критянок. Вот человек 50 облепило машину, вытаскивают ее из балканской грязи, вот болгарский царь Борис принимает парад, вот сам Геринг награждает орденами…
Я перелистывал книгу до глубокой ночи…
На следующее утро мы собрались выехать в длительное путешествие на двух автомашинах в Воронежскую область.
Когда вся армия фон Паулюса попала в плен, наши войска двух фронтов — Донского и Степного — оказались в глубоком тылу, а железная дорога из Сталинграда на Поворино была единственной, да еще одноколейной, да еще с восстановленными на скорую руку мостами. Движение по этой дороге шло с черепашьей скоростью, в первую очередь перевозили строевые части, а тыловым предложили ждать 2–3, а может быть, и больше месяцев. Начальник УОС-27 полковник Прусс на это не согласился. Тогда нам выделили две трофейные машины — упоминавшийся выше французский автобус Рено и открытую немецкую грузовую машину Man.
Мы были снабжены месячным пайком: мукой, американскими консервами, крупой, сахаром. Кроме того, нам был выдан общий на всю команду аттестат, в котором черным по белому, за многими подписями, было указано, что никакого пайка мы нигде не получали и потому на всех попутных продпунктах нас обязаны снабжать продуктами по общей тыловой норме. Кроме того, каждому из нас было выдано килограммов по 10 начинающих протухать вареных и свежезасоленных линей. Наконец, каждый из нас, тщательно скрывая от других, вез еще свой личный, правдами и неправдами добытый запас продовольствия. У меня была подаренная мне Тереховым крупчатка, 3 банки немецких консервов, перловка и килограммов 30 соли. Свой груз за один прием я никак не мог поднять.
Как видно, мы были снабжены неплохо.
Во «француженку» село 13 человек офицеров-рекогносцировщиков во главе с капитаном Баландиным, туда погрузили соль и прочие продукты. В «немца» погрузили 3 тонны бензина, и на бочки, не защищенные ничем от ветра, сели 5 человек топографов и снабженец. К нам в кабину сел капитан Паньшин.
Итак, мы двинулись в путь. Проехали, однако, метров 200 и встали. Стояли мы полдня. «Француженка» уехала было вперед, но потом вернулась. Шоферы обеих машин и капитан Паньшин, считавший себя специалистом, полдня ее чинили и выяснили, что поломка у «немца» серьезная.
Мы вернулись на прежние квартиры. Еще два дня чинили машину, а я два дня перелистывал фашистскую книгу, на третий — это было 12 марта — мы снова пустились в путь.
Проехали через весь Сталинград мимо шпалер немецких трупов. При выезде из города я увидел немецкий аэродром, заполненный полуобгоревшими самолетами различных типов, со злорадством стал их считать и насчитал около полсотни. Таковы были заключительные страницы истории авиаполка с названием из германской мифологии.
Город кончился, направо и налево, насколько хватал глаз, всюду виднелись мертвые солдатики. Количество брошенной, разломанной и раскулаченной немецкой техники не уменьшалось, глубокие овраги были завалены автомашинами до самых бровок.
Проехав километров 20, мы прибыли на станцию Гумрак, где одно из наших УВСРов занималось сбором трофеев. Баландин и снабженец ушли в надежде, что нам что-либо дадут на дорогу. А мы стали прогуливаться, рассматривая наваленные друг на друга немецкие машины. Я отошел закусить, сел на что-то и начал открывать американскую консервную банку, которую впервые держал в руках, и дивился, как на специальный ключик навертывается жестяная ленточка — до чего просто и никаких усилий.
Я ел сидя и упираясь спиной обо что-то, оглянулся, оказывается, я прислонился к мертвецу с выпученными глазами, с отбитой нижней челюстью. Был он похож на некую гигантскую серо-зеленую лягушку; однако открывание консервов так меня увлекло, что я, не отодвинувшись, приступил к трапезе.
Баландин и снабженец не возвращались. Я побрел в сторону, увидел разваленную, полуобгорелую хату и зашел туда. Там стояла закоптелая детская кроватка, на полу валялись школьные учебники и книжки без переплета. Я поднял одну — «Степь» Чехова, взял с собой и успел за время нашего путешествия перечесть ее раза три. Потом ее у меня выпросили на курево. С тех пор «Степь» стала моим любимым произведением великого писателя, которого наши услужливые литературоведы все стараются превратить в революционера. А ведь был Чехов человеком глубоко верующим и убежденным противником всякого насилия. Читая его «Степь», его «Архиерея», в этом можно убедиться.
Наконец Баландин и снабженец вернулись с пустыми руками. Мы сели и поехали дальше. Трупов и брошенной техники стало попадаться меньше. Через 20 километров опять что-то заело в немецком грузовике. И он встал.
Оба шофера и капитан Паньшин продували, чистили, отвинчивали, завинчивали, стали разбирать мотор, но ничего поделать не смогли.
Топограф Болезнов и я отправились вперед, прошли с километр и вдруг увидели в стороне от дороги немецкую легковую машину «опель». Мы свернули к ней, собираясь из обивки отрезать кусок себе на портянки.
Я хотел открыть дверку и вдруг увидел в глубине машины страшно изможденное закоптелое, небритое лицо и полные предсмертного ужаса черные глаза, заметил грязно-зеленую немецкую шинель…
— Hande hoch! — завопил я в первый и единственный раз в жизни и опустил руку в карман, якобы за револьвером.
Немец сам открыл дверку и вышел, держа обе руки кверху. Мы обыскали его. Он был в шинели, в грязно-зеленой гимнастерке, в брюках галифе и в невиданного фасона ботинках на металлических подошвах с шарнирами. Такие ботинки весили 7 килограммов.
Болезнов по-немецки не знал ни слова. А меня когда-то в школе почтенная Юлия Федоровна научила, как склоняются Der Tisch и Der Stuhl и какие предлоги употребляются с Genitiv, а какие с Akkusativ, и как спрягаются мягкие и твердые глаголы; еще я знал детские стишки «О Tannenbaum» и из Гете первые четыре строчки «Erlkonig'a».
Теперь мои познания немецкого языка предстояло проверить на практике.
Кое-как подбирая слова, по нескольку раз переспрашивая, помогая мимикой и жестами, я вытянул от немца следующее.
Ему 20 лет, он механик по автомашинам, родом из Вены, следовательно, австриец. Звать его Фридрих Штеттина. В армии фон Паулюса он работал в авторемонтной мастерской, попал в лагерь военнопленных, оттуда какой-то наш майор забрал его шофером на свою легковую машину, они доехали до этого места и тут встретили грузовик с офицерами; с ними майор вернулся в Сталинград, обещая через некоторое время приехать. Он оставил Фридриху продукты на три дня и пропал. На следующий день подошли трое наших солдат, отняли у Фридриха все продукты, оторвали сиденье в автомашине, отлили весь бензин, забрали перочинный нож, зажигалку и носовой платок. Три дня Фридрих ничего не ел и, как видно, собрался умирать.
Когда я весь этот рассказ перевел Болезнову, тот сказал:
— Потащим его с собой, он нам отремонтирует и заведет машину.
Так, единственный раз в жизни я взял в плен настоящего немца.
Привели мы его к нашим машинам, и я доложил обо всем капитану Баландину.
Капитан Финогенов сейчас же предложил Фридриху вареного линя. Тот отказался, сказав, что сперва посмотрит автомашину, открыл капот, пошарил немного внутри и сказал:
— Сейчас будет готово.
Мотор обвивало множество красных, синих и желтых проводов. Фридрих стал их быстро перебирать, соединяя одни с другими в определенном порядке, потом повертел гайки одним, другим ключом…
Мы все, затаив дыхание, следили. И через пять минут мотор заработал. Эффект был потрясающий: то возились полдня, а тут немец починил в два счета.
— Возьмемте его с собой, — сказал кто-то из офицеров. Его энергично поддержали другие.
Баландин было заартачился: как это так, немца и с собой? А где же бдительность? А как же паек?
Все сразу заговорили:
— Без него пропадем! Без него не доедем! И продукты для него найдутся.
Пришлось Баландину уступить. Фридриха посадили во «француженку» с самого краю, и мы двинулись дальше.
А мне, как знающему немецкий язык и пленившему немца, Баландин приказал быть у него переводчиком, на ночевках останавливаться вместе с ним и стеречь его как зеницу ока. Я был очень доволен таким приказом.
В тот же день уже к вечеру мы застряли в грязи и тающем снегу на первом же серьезном подъеме. Обе трофейные машины показали полную неприспособленность к нашим дорогам. Они сидели настолько низко, что при глубоких колеях прижимались брюхом к земле и при малейшем подъеме и при самой незначительной грязи сразу же начинали буксовать. К тому же у «француженки» рама шасси была настолько слаба, что при каждом ухабе гнулась, и тогда передние колеса норовили повернуть в сторону. Приходилось останавливаться и дружными усилиями с помощью отрезка металлической трубы, как рычагом, выправлять раму; хорошо, что она выправлялась сравнительно легко.
Пока мы лопатами прочищали дорогу и устилали путь ветками, нас нагнал, похожий на жучка, черный, блестящий, с покатой спиной «опель», там сидели генерал и старший лейтенант.
«Жучок» хотел взять подъем с ходу, но тоже застрял возле нас и неистово зажужжал. Тут подъехал тяжело груженный ЗИС и начал удачно брать подъем. Минуя нас, он собирался выезжать на ровное место. Из «опеля» выпрыгнул старший лейтенант и, подскочив к кабине ЗИСа, стал что-то горячо доказывать сидевшему там. ЗИС, не останавливаясь, продолжал медленно брать подъем.
Тогда из «опеля» выскочил сам генерал и подбежал к ЗИСу с револьвером в руке.
— А ну, вылезай отсюда… твою мать! — раздался громовой генеральский окрик.
ЗИС остановился, и из его кабины вылезла сгорбленная фигура толстоносого и толстощекого еврея главнюка, в военной форме, но без знаков отличия.
— Ты что, не слышал моего приказа? Не слышал? Не слышал?
Дрожащий главнюк что-то бормотал. Генерал размахнулся, и на всю степь раздалась звонкая пощечина. Главнюк залез обратно в кабину, ЗИС начал пятиться задом, подъехал к «опелю», зацепил его тросом, и обе машины торжественно взобрались мимо нас на гору. Мы дружно и шумно одобрили генеральскую пощечину.
Кое-как и наши машины взяли подъем, и вскоре мы нашли ночлег в инвалидном доме слепых, которые были такие несчастные и голодные, что я им подарил своих протухших линей и стакан соли.
Следующий день был 14 марта — день моего рождения, который во время войны я проводил всегда особенно гнусно.
Близ станции Иловля мы пересекли прежнюю линию фронта и далее поехали по местности, никогда не бывшей в руках немцев.
К моему удивлению, немецких полураздетых и совсем голых трупов попадалось не меньше. И всю дальнейшую дорогу мы проезжали мимо трупов, лежавших и поодиночке, и по несколько сразу, иные были с отрубленными ногами. Я понял позорное их происхождение: это были пристреленные военнопленные, но об этом нигде не писалось. И только уже будучи в Берлине, я видел в одном немецком журнале фотографии с самолета — как ведут колонну военнопленных, как остаются сзади нее трупы. Таким образом, наша жестокость не отставала от немецкой.
Мы проезжали через три области: Сталинградскую, Воронежскую и Курскую. И везде местное население всех возрастов было поголовно одето, как в форму, в немецкие грязно-зеленые, в желто-зеленые мадьярские и итальянские, на скорую руку перешитые одежды. Иных расцветок юбок, курток, штанов, шапок не было.
Чем дальше мы ехали на север, тем больше было снегу. Мы двигались от весны к зиме, и в тот вечер 14 марта наш Man прочно засел в сугробе, а «француженка» успела проскочить.
Наступила морозная ночь. Предстояло где-то найти ночлег. Степь была белая, пустынная, только трупы чернели кое-где у дороги.
Шофер и Ян Янович Карклин остались у машины, а капитан Паньшин и другие, сидевшие в кузове Man'а, все мокрые от копки снега, двинулись пешком вдоль железнодорожной линии. Вскоре мы наткнулись на будку, постучали сперва тихо, потом сильно, потом стали неистово колотить в дверь, Паньшин выстрелил.
Из дома послышался старческий голос:
— Некуда, право некуда. Все полно.
Паньшин пригрозил выстрелить в окно, и тогда старик отворил.
Да, действительно, на полу спало вповалку и сидя человек сорок солдат. Кое-как нам удалось очистить два квадратных метра у порога. Паньшин сказал, что в такой вони он спать не может, и вернулся к машине. А мы до утра просидели скрюченные у порога. В ту ночь мне исполнилось 34 года.
Все следующие дни мы двигались вперед с нечеловеческими трудностями — то застревали в грязи, то в снегу. Случалось, что мы волокли машины на своих плечах и за день подвигались на 5, на 10 километров. Был день, когда с утра до вечера мы проехали лишь одну деревню из конца в конец.
Офицеры тянули машины наравне с простыми смертными. У каждого из нас было определенное место, в которое он упирался на борту и «француженки» и «немца», когда их приходилось вытаскивать. Где-то украденными топорами и ломом мы крушили заборы, а случалось, и сараи, и вагами помогали машинам, лопатами расчищали между колеями. За первую же неделю я до кровавого подтека потер плечо и посадил на ладонях мозоли.
Наш шофер Васька пожертвовал свой старый ватник, который в трудные минуты подкладывался под колесо. Случалось, офицеры с «француженки» приходили за этим ватником, но капитан Паньшин строго следил, чтобы они возвращали его обратно.
При буксовке «француженка» плакала жалобно, как комар, а «немец» стонал человечьим тенором.
По утрам мы занимались гимнастикой: всем скопом метров 200 прокатывали «француженку», и тогда у нее заводился мотор. Далее, заведенной «француженкой» зацепляли тросом «немца» и прокатывали его на буксире километра полтора. Это зрелище развлекало местных жителей, но нам совсем не нравилось быть актерами.
Тогда Фридрих взялся исправить положение. Три вечера подряд он мотал разноцветные проволочки на деревянную чурку, потом вставил ее в мотор «немца» и тот ко всеобщему восхищению стал самостоятельно заводиться этим самодельным стартером, а потом брал на буксир «француженку» и заводил ее.
С Фридрихом я очень подружился. Был он мастер на все руки. У него сохранился ящичек с разными мелкими слесарными инструментами. Согласно приказу капитана Баландина, мы останавливались всегда вместе, и я служил у него антрепренером.
Узнав, что в такой-то хате остановился настоящий фриц, туда собиралась толпа взрослых и ребятишек. Фридрих раскладывал свой ящичек и приступал к ремонту часов-ходиков, патефонов, гармошек, швейных машин. А я за это брал дань: масло, яйца, крупу, пышки, самогон. Собирались любопытные, разглядывали Фридриха, расспрашивали его, а тот, действуя своими инструментами, охотно отвечал.
Спрашивали — сколько в Австрии у крестьян коров, лошадей, кур, какова площадь дома, сколько и чего именно можно купить на заработок рабочего.
Ответы, с нашей точки зрения, получались астрономические, никто не хотел верить. И я тоже считал, что Фридрих подвирает. И только два года спустя, попав в Германию, я понял, что он говорил правду.
А тогда, во время того беспримерного путешествия, я впервые услышал вопрос, который так часто задавали наши солдаты, задавал и я сам. И никто никогда не получил на него удовлетворительного ответа.
— Так для чего же он от такого богатства на нас воевать пошел? Чего еще ему не хватало?
К нам для ночлегов присоединился еще топограф Облогин. Был он из стройбатовцев, землемер со Смоленщины, человек пожилой, скупой и тяжелый. Я никак не мог его от себя отшить, пользы от него не было никакой, а вечные его придирки к моему, как он выражался «транжирству», очень меня докучали. Фридрих называл его Johann, а меня Serge.
Питались мы в те дни очень хорошо, и я стремился получше поесть, а не прятать добытые с помощью слесарных способностей Фридриха продукты. Понемногу мы торговали солью, которая по мере нашего продвижения на север все вырастала в цене.
Однажды после очередного пира у Фридриха заболел живот. Не найдя ночью щеколды, он обкакал крыльцо. За ночь все примерзло. И хозяйка, и я ругали Фридриха беспощадно, а на следующую ночь он опять сделал то же самое, а потом, к счастью, выздоровел.
После очередного стаканчика самогону у него развязывался язык и он выкладывал свою самую отъявленную фашистскую идеологию. Я стремился выучиться от него немецкому языку и много с ним разговаривал, но для опровержения его взглядов у меня не хватало запаса немецких слов.
Все германское — литературу, искусство, машины, консервы, девушек — он считал верхом совершенства. Окончил он 9 классов школы с техническим уклоном, и ничему, кроме как о великой Германии и азам механики, его не учили.
— Кто такой был Наполеон? — спрашивал я.
— Это тот, кого мы победили при Лейпциге и при Ватерлоо.
— А ты слышал, что Наполеон завоевал всю вашу Пруссию за 10 дней? О битве при Йене слышал?
— Это неправда. Германию никто никогда не завоевывал.
— А ты слышал, как мы побеждали вашего Фридриха Великого, как мы ваш Берлин брали?
— Это неправда. Фридрих Великий был непобедимый полководец и гениальный правитель.
— А почему мы вас сейчас победили под Сталинградом?
— Это румыны и мадьяры оказались трусами и побежали. Если бы не голод, мы бы никогда не сдались.
— А кто такой был Карл Маркс?
— Это австрийский министр, но его звали Отто.
— А кто такой был Энгельс?
— Не знаю.
— А кто такой был Ленин?
— Это тот, кто изображен на ваших деньгах.
Фридрих не читал никаких книг, он говорил, что от них нет никакой пользы, и, как механик, до войны читал лишь техническую литературу. В театры он не ходил, считал это занятие скучным, но зато часто ходил в кино, потому что там показывают хорошеньких полуголых девочек.
Узнав о том, что он увлекался живописью, я попросил его назвать самых знаменитых художников на свете. Он перечислил десятка два немецких, из коих большинство я никогда не слыхивал. Я попросил его назвать несколько великих художников в Италии.
— Неужели ты думаешь, — гордо ответил он, — раз Италия в союзе с нами, я обязан знать имена итальянских художников?
А однажды, правда после соответствующей порции Russische Schnaps, он мне прямо сказал:
— Как я могу считать тебя равным! Ты славянин, а я германец.
Я понял, что такого махрового не переубедишь, спорить с ним не стал, но продолжал много разговаривать, понимая, что учусь у него немецкому языку.
У пожилых женщин он пользовался большим успехом. Когда они собирались вокруг него, он, смешно жестикулируя, начинал говорить, как заводная кукла: «Мама». Другое слово, которое он знал, было «Катюша», которое он произносил с различными интонациями.
— Сиротинушка бедный, по маме тоскует, — умилялись женщины. И случалось, на столе появлялась четвертинка самогону или кринка молока.
Не меньшим успехом Фридрих пользовался у девчат. Была у него губная гармошка, на которой он исполнял различные немецкие песенки. И еще он подмигивал, улыбался, причмокивал, подщипывал. Девчата хохотали и визжали. Но я строго следил, чтобы ухаживания Фридриха не заходили бы чересчур далеко.
Однажды вечером он пропал. В ужасе я избегался по всей деревне и наконец нашел его в женском окружении, уплетающим яичницу. Его зазвали и угостили.
Дальнейшая судьба его такова: всю войну он оставался механиком при гараже нашего УВПС-100. Шофера отзывались о нем как о расторопном, умелом, добросовестном работнике и веселом человеке. Он не только сам чинил, но учил других, как обращаться с трофейными машинами различных марок. Между прочим, он женился на одной девчонке, и они были очень привязаны друг к другу.
Когда же война кончилась, вновь назначенный начальник Особого отдела решил, что не годится немцу пребывать в нашей части, и приказал отправить Фридриха в лагерь для военнопленных под Берлином.
Если мне посчастливится попасть когда-нибудь в Вену, я постараюсь разыскать человека, которому спас жизнь и который меня выучил немецкому языку.
Кое-как, трудясь неистово, проехали мы 400 километров и добрались до большого села Калмык, находившегося между станцией Поворино и городом Новохоперском. Горючего мы пережгли уйму, и тут стало ясно, что надо остановиться и ждать прихода весны.
Калмык было огромное село с двумя сельсоветами и восемью колхозами. Мы там прожили 12 дней, с утра до вечера играя в преферанс. Единственной нашей работой было ночное дежурство у автомашин.
И тут неожиданно обнаружилось, что наша общая соль — полторы тонны — пропала. Да, полторы тонны из двух тонн исчезли из передка «француженки», где она береглась под личными вещами офицеров. Крику было много, но такое количество соли нелегко было унести. У топографов своей соли было достаточно, не иначе, как не имевшие ее дежурные господа офицеры таскали понемногу с самого первого дня.
Баландин поспешил раздать оставшуюся соль между всеми нами. Офицерам выдали вдвое больше, чем нам грешным. Я получил 8 кило, но тут же обнаружил, что у меня и у Облогина уперли с квартиры не менее пуда. Хозяева говорили, что знать не знают, ведать не ведают.
Наконец по хорошей сухой погоде мы двинулись дальше.
В Новохоперске — маленьком живописном городке — мы сидели 2 дня, так как «француженка» пропала. Только на третий день выяснилось, что она попала за 7 километров на станцию Новохоперск и там застряла в грязи. Начальник над нашей машиной капитан Паньшин ругал «господ офицеров» за бестолковость.
Был он молодой, красивый, высокий, и мне очень нравился. Среди офицеров во второй половине войны росла чванливость и кастовая замкнутость. Вот этого в Паньшине совсем не было. Он обращался к нам как к равным, при очередной буксовке машины энергичнее других хватался за ее борт, первым брал лопату или подсовывал под колесо знаменитый ватник.
До войны он работал в Москве архитектором, в частности, проектировал внутреннюю отделку гостиницы ЦДКА и дома, где жили артисты ЦДКА, откуда после ареста выселили семью зятя моей жены Бориса Александрова. С Паньшиным я встречался, когда война кончилась. Недавно он умер от рака легких.
В Новохоперске я разыскал читальню и набросился там на комплект газет, которых почти не видел в течение последних трех месяцев. Два дня я провел в читальне и читал сводки Информбюро как увлекательный роман.
Мы никак не могли дознаться, где существует переправа через Дон. Сведения от разных встречных и от попутных комендатур мы получали самые различные и потому из Новохоперска повернули на запад на Бутурлиновку.
Не доезжая этого крупного железнодорожного узла, обе машины застряли в очередной грязи. Погода стояла весенняя, жаворонки заливались, солнышко светило, земля ждала плуга… А серые неубранные прошлогодние хлеба и редкие трупы расстрелянных немцев у дороги нарушали идиллию.
Вдруг стая гусей пролетела над нами и опустилась на ржаную копну километрах в полутора от нас. Наши охотники — капитаны Дементьев и Финогенов — схватили винтовки и побежали. А мы издали стали за ними наблюдать. Но Финогенов был человек больной и скоро отстал, а толстяк Дементьев шел быстро, потом прилег, потом пополз, потом застыл, начал целиться. Целился он очень долго, наконец выстрелил, вскочил и побежал. Побежали к нему и мы.
Еще издали показал он нам что-то большое и серое.
— Смотрите! — ликуя закричал он, когда мы к нему подбежали.
В его руках было два окровавленных гуся. Он задыхался, пот катился по его липу, лицо и шинель покрылись грязью. Он весь дрожал мелкой дрожью, ничего не замечал, не помнил — ни Родины, ни войны, ни семьи. Он переживал только удачу охоты.
— Взял прицел на четыреста… нет мало… перевел на пятьсот… нажал… и вот…
И странно, в тот же вечер он тяжко заболел. На другой день его, безжизненного, как огромный мешок, с зелено-бледным лицом мы снесли в Бутурлиновке в военный госпиталь. Врач тут же определил сыпняк.
Случай с капитаном Дементьевым всех нас сильно встревожил. Да. Ночуя каждую ночь на новом месте, мы все завшивели ужасно.
В Воронежской области, как, впрочем, и во многих других областях Великой социалистической державы, отсутствовали не только уборные, но и бани, и мы не мылись уже целый месяц.
А в Бутурлиновке находился работавший круглосуточно военный санпропускник, попытались мы туда попасть, но очередь была такая, что ждать пришлось бы два дня. Капитан Баландин не согласился, и мы поехали дальше. По счастью, больше никто не заболел тифом.
После Бутурлиновки дорога наша пошла совсем хорошая, грязь высыхала, мы смогли поехать быстрее. Путь наш лежал теперь на город Павловск, где якобы существовала переправа через Дон.
Ехали мы, ехали, и вдруг шофер «француженки», увидев впереди лужу, прибавил скорость, рассчитывая перескочить с ходу, и засел в самой середке лужи, да так, что вода пошла внутрь автобуса и стала заливать офицерское барахло.
Лужа была настолько большая, что наш Man не смог подойти ближе, чем на 30 метров, и троса не хватило.
Кругом раскинулось чистое поле с телеграфными столбами, и только на горизонте маячил одинокий сарай полевого стана. Всей командой, вооруженные двумя ломами, мы направились за 3 километра к тому сараю, в два счета разобрали его по бревнышкам и притащили к «француженке» столько леса, сколько смогли унести, потом пошли вторично и снова забрали бревна, потом стали стелить их впереди машины, совали под колеса, пытались важить — «француженка» даже не шевелилась, так глубоко она засела.
Пошли разговоры — не бросить ли ее совсем?
Выручил другой наш охотник — капитан Финогенов: на протяжении километра он перестрелял на телеграфных столбах все до одного стаканчики. Стрелком он оказался очень метким и израсходовал столько зарядов, сколько было стаканчиков. Провода упали на землю, и мы, не думая о том, какие города и веси оставляем без телеграфной или телефонной связи, оторвали весь километр. Потом мы разбились на две партии и, схватившись за концы проводов, долго складывали их сперва пополам, потом вчетверо, потом в восемь проводов и, наконец, в шестнадцать, потом скрутили все 16 концов в единый жгут. Крику и путаницы было при этом не мало. Однако трос получился достаточно прочный. Зацепили им «немца» за задок, а «француженку» за передок, торжественно выволокли ее на сухое место и поехали дальше.
В Павловске нас ждало разочарование. Переправа там была зимой по льду. Нам предстояло возвращаться на юг к Россоши, где якобы у деревни Коровино действовал паром через Дон.
Крюку мы дали километров на 150!
В Коровино приехали поздно, на ночлег устроились с трудом. Тут, по левому берегу Дона зимой шел наш передний край обороны, и потому все было разорено.
Узнали мы тревожные вещи: паром имелся, но настолько малый, что поднимал за раз не больше одной полуторки. Выходило, что «француженку» мы смогли бы переправить, а как быть с «немцем»? Ведь в нем считалось 3 тонны.
Узнали мы и другое, что людей переправляют на лодках, а полуторки, легковушки и подводы дожидаются своей очереди по три дня.
Наши инженер-капитаны предлагали, покуда мы будем дожидаться очереди, нарезать росшие вдоль берега лозовые прутья, связать из них фашины и привязать их к парому как усилители его плавучести. И тогда постараться переправить «немца».
Но оказывается, усилители надо было сделать не из лозы, а из спирта. Во время войны мне много раз приходилось наблюдать чудодейственное свойство волшебной жидкости.
У капитана Баландина хранился тайный НЗ, о количестве которого не знал никто. Он вытащил литр, и взвод понтонеров с лейтенантом во главе начал вне всякой очереди переправлять груз «особого назначения», то есть наши машины, которые мы предварительно разгрузили. Паром под Man'ом сидел действительно очень низко, но погода была тихая и через час наш «немец» очутился на правом берегу Дона.
А с «француженкой» произошла беда. Шофер неловко въехал на паром, и она обоими левыми колесами загрузла в воду. Мы ахнули. Казалось, машина потонет, но, к счастью, место было мелкое, и дружными усилиями всех нас и понтонеров мы вкатили «француженку» на паром, и она через час оказалась на той стороне. Потом мы переправили весь наш груз и наконец переправились сами.
В селе Белозерье на правом берегу Дона у меня нашлось время рассмотреть передний край обороны итальянцев. Сейчас снег растаял, и их минные поля были хорошо заметны. Я с любопытством рассматривал длинные извилистые хода сообщения, ряды путаной колючей проволоки и спиралей Бруно, отыскал несколько искусно замаскированных дотов и дзотов. Всюду валялись противогазы, гильзы от снарядов и пуль, металлические ящики и баки, пустые консервные банки с разноцветными этикетками и прочий хлам. А все, мало-мальски могущее быть приспособленным для хозяйства, уже было растащено.
Кстати, не в пример немцам и мадьярам, итальянцы оставили после себя хорошую память. Крестьянки отзывались о них даже ласково. Они не грабили, не относились к нашим с презрением, а очень хорошо пели и любили танцевать с нашими девчатами.
Переправа наша затянулась до сумерек. Уже солнце зашло, когда мы, нагрузив машины, поехали дальше, переночевали в какой-то деревне, вновь поехали.
Теперь, по сухой хорошей дороге машины показали себя. Но тут надвинулась новая беда: горючего у нас оставалось в обрез, и мы все гадали — хватит ли его или не хватит до ближайшей цели нашего пути — до города Острогожска, где находился штаб УОС-27 и была резиденция нашего верховного главнокомандующего полковника Прусса.
Не доезжая 15 километров, обе наши машины встали. Нам не хватило буквально 10 литров, после того как мы пережгли 3 тонны.
Пришлось капитану Баландину раскошелиться. Последние (так он уверял) пол-литра спирту он сменял у встречной автомашины на 15 литров бензина.
К вечеру мы прибыли в Острогожск. Было это 16 апреля. Итого мы пропутешествовали 35 дней.
Без труда мы нашли штаб УОС-27. Баландин пошел туда один, а мы остались дожидаться его на машинах. Вышел он оттуда весь бледный и смущенный.
— Ох, Борис, верно и покрыл тебя Прусс, — съехидничал капитан Паньшин.
— Он меня не материл, — ответил Баландин глухим голосом.
Полковник Прусс сам вышел к нашим машинам, посмотрел на нас снизу вверх и начал держать к нам речь.
— Ну, если командир у вас такой дурак, — говорил он, — так почему вы ему не подсказали сами? Тридцать пять дней ехать! И это в дни самой напряженной рекогносцировочной работы! Бросили бы машины с двумя-тремя людьми, а сами бы приехали поездом.
Мы, опустив головы, молчали.
Первым осмелился говорить Паньшин. Он сказал, что мы едем голодные, что нам не везде удавалось получить сухой паек и мы ни разу не мылись.
Полковник Прусс всплеснул руками и тут же приказал, кроме законного пайка за 10 дней, выдать нам еще печенья, сыру и конфет, офицерам побольше, простым смертным поменьше. Я лично получил 5 кило печенья, 500 граммов сыра и 50 граммов подушечек.
Если наша вшивость была преуменьшена, то насчет голода Паньшин просто наврал, однако лишние продукты получить никогда не мешает.
В бане мылись мы и парились всласть. Все наши вещи и одежда были прожарены и продезинфицированы до горелого запаха.
Нас поместили в бывшей гостинице. Я заснул на пружинной кровати с матрасом, на ослепительной простыне. Такое я испытывал впервые за войну.
Утром осматривал город, увидел несколько зданий с колоннами, церкви XVIII века. На улицах были еще целы немецкие вывески и надписи, из которых самым частым словом было «Verboten!», то есть «Запрещается!».
Увидел я немецкий склад, доверху набитый знаменитыми Strohschuh. Изо всех немецких изобретений времен войны это было наиболее глупое. В каждом нашем музее следовало бы выставить хотя бы по одной паре этих соломенных башмаков около метра длины, которые немецкие часовые надевали поверх ботинок или сапог. Их изготовляли бедные наши крестьянки.
В Острогожске я расстался со многими, с кем совершил это беспримерное путешествие. Фридриху на прощание отсыпал котелок соли.
Далее, уже на обыкновенной полуторке поехали капитаны Баландин, Сергеевский, Фирсов, старший лейтенант Соколовский и я. До города Старого Оскола было около 200 километров. Переночевали мы в районном центре Репьевке и 18 апреля прибыли в Старый Оскол, в штаб нашего УВСР-341.