Глава 6. В БЕРЛИНЕ

В Берлин прибыли ночью, и он так и остался в моей памяти: зловеще холодным и мрачным, с глухо зашторенными окнами домов — «фердункелюнгеном» (затемнением), с мертвенноголубым светом, еле пробивавшимся из специальных высоких уличных светильников, с огромными плакатами, предупреждающими о подслушивающих шпионах, с табличками в метро и С-банах («электричках»), призывающих экономить электроэнергию… По всему было видно: гитлеровцы, несмотря на «победы», затягивали пояса потуже. А может быть, это все-таки рациональная экономия?

Когда мы сошли с С-бана и шли по еле освещенным улочкам, нас внезапно оглушило завывание многочисленных сирен: воздушная тревога! Дается она двумя этапами: предварительная — завывания с короткими паузами и полная — без пауз. Сейчас тоже, почти сразу же за предварительной, воздух стала содрогать полная тревога: вражеские самолеты — в непосредственной близи. Заухали зенитные батареи, по небу зашарили лучи прожекторов. Бомбардировка! Несмотря на хвастливые заверения маршала гитлеровской авиации Германа Геринга, что, мол, «если хоть один вражеский самолет проникнет к Берлину, зовите меня не Герингом, а Майером!», Берлин все-таки бомбили! Правда, бомбардировка не была сильной: несколько бомб было сброшено на индустриальный пригород Сименсштадт…

Разместили нас в пригороде Берлина — Мариендорфе. Рабочий лагерь из нескольких сборных дощатых бараков. Все поместились в одной комнате с двухэтажными койками. Утром повели на завод «Асканиа-Верк А.Г.» Ознакомили с пропускной системой. Она была строгой: автоматы отмечали на личных карточках точное время прибытия и время выхода с завода. Опоздал хоть на минуту — отметка делалась в особой колонке красным цветом и штраф вычитался из заработной платы. За большее — суд. Рабочий день — двенадцать часов, в две смены. Все продумано до мелочей, каждая секунда должна работать на Великую Германию!

Я стал фрезеровщиком на станке повышенной точности с подвижным столиком. Фрезерование отверстий сложной конфигурации при помощи кондуктора. Вместе с чертежом-заданием в инструменталке выдавалось все необходимое: все указанные в чертеже инструменты и приспособления. Мастер-наладчик устанавливал приспособления с зажимами, требуемые скорости вращения и подачи, производил операции над первой деталью. Вторую деталь обрабатывал я, под его наблюдением. Затем обе детали я относил контролеру и, после проверки измерений, получив отметку пуансоном, уже сам приступал к серийной обработке. Менять что-либо из установленного наладчиком я не имел права. Наглядный показ всей технологии обработки исключал таким образом необходимость каких-либо разъяснений, проводился без слов. За всем строжайший контроль, каждая операция расписана, отработана. О каком саботаже может идти речь? Настроение мое упало: учился, рисковал, и вот работай теперь на врага, на фронт! Но вспомнились слова Кристиана: «События не торопить, основательно присматриваться!» И я продолжал «присматриваться». Рядом работали иностранцы: бельгийцы, французы, югославы, голландцы. А из немецких рабочих, мастеров и начальников, были в основном пожилые и инвалиды. Как же найти единомышленников? А ведь их придется искать!

Я стал присматриваться к тем, кто жил со мной в комнате. Один из них привлек мое внимание сразу же. Всем своим видом он часто выражал неудовольствие: то ему начальник цеха не по душе — очень уж молод и груб, да еще и нацист, то ему не нравился немецкий язык, в котором ничего не мог разобрать. «Гавкающий какой-то!» — возмущался он. Я не выдержал и спросил:

— Ладно, тебе не нравится, — что же ты нанялся сюда, чистенький такой?

Он подозрительно посмотрел на меня и буркнул:

— Обстоятельства вынудили.

— Платят тут отлично, всегда есть работа, да еще и чистая.

И кормят неплохо! — наседал я.

Но собеседник в запальчивости возразил:

— И деньги у них ворованные! Во Франции платят мало, а тут много потому, что деньги их ничего не стоят — сами печатают, сколько хотят!

Разговор зашел слишком далеко, и я ретировался. «Болтлив не в меру! Слишком болтлив!» — решил я. Прозвал я его «Роша-ном». Почему? Как-то в вагоне метро он спросил у меня: что такое по-немецки «рошан верботан»?

— Откуда ты это взял? — не понял я.

— А вон, висит табличка!.

Я глянул: на табличке написано «Rauchen verboten» (курить запрещено). Если прочитать по-французски, как он это сделал, то и получится то, что он произнес. Меня разобрал смех, а он с негодованием отнесся к моему разъяснению:

— Даже писать по-человечески не умеют!

Так он и стал у меня «Рошаном».

Сблизился я вскоре с тремя другими французами и югославами. По ходу их высказываний убедился, что у них «зуб» на нацизм. Каждый имел с ним какие-то свои счеты, обиды. Именно из-за него, как это ни парадоксально, их и потянуло в Германию: дома им бы грозил арест. Как все-таки трудно в условиях жесткого контроля и террора искать и находить нужных людей!

Югославы, жившие в соседнем бараке, находились здесь уже третий-четвертый месяц, довольно хорошо знали Берлин, были в контакте со своими соотечественниками на других предприятиях: на «Сименсе», на «АЭГ», «Дойче Бетрибс-Верк», «И. Г. Фарбен-индустри» и др. А для меня они, как полностью здесь освоившиеся, были незаменимыми гидами в этом незнакомом мне городе. То с ними, то с французами, я часто бродил по нему в выходные. Особенно понравился мне Бошко из Белграда. С ним вспоминали о прошлой жизни, сравнивали ее с настоящей. Еще большим уважением ко мне проникся он, когда я признался, что бежал из плена. Конечно, некий риск был, но он окупился: Бошко стал мне безгранично доверять. До конца его шестимесячного контракта оставалось около месяца, и он переживал, что ничем не сумел напакостить «противным швабам». Я познакомился с его друзьями на «Сименсе», а через них с их соотечественниками на «АЭГ». Так постепенно ширился круг друзей. Но их необходимо было прощупать на деле. Как? Без связи с тем, кто должен был подойти ко мне с условленным паролем и стать руководителем, я, как считал, не имел права рисковать и пороть отсебятину. А его-то, этого «антифа», не было и не было. Будет ли вообще?

Берлин жил своей скучной, замкнутой, неприветливой жизнью. Бомбардировок больше не было. Лишь изредка раздававшийся вой сирен напоминал, что война все-таки идет. По ночам часто был такой непроглядный туман, что прохожие натыкались друг на друга. Но и против этого немцы придумали отличное средство: повсюду продавались нагрудные светлячки — фосфорные значки, которые, сквозь молоко тумана, были видны метра за два, и это помогало.

Во время воздушных и пока не сопровождавшихся налетами тревог мы покидали свои цеха, спускались в бомбоубежище, где часто, при затянувшихся паузах, нам крутили фильмы. Всегда одно и то же: «победоносная поступь» немецких войск, улыбающиеся лица солдат, взлетающие в воздух или оседающие дома, горящие самолеты, погружающиеся в пучину торпедированные транспорты и военные корабли противника… Все сопровождалось звуками фанфар, бравурными маршами, угрозами: «Если мы двинем на Англию!..»

К самому городу, откуда потоками растекались приказы об убийствах тысяч, десятков тысяч людей, я приглядывался с огромным любопытством.

Однажды мы повстречали строй гитлерюгендов. Улицы пустынны: воскресенье, и горожане, по-видимому, на утренней мессе в церквах. А они, подтянутые, стройные, в черных с иголочки новых шинелях и пилотках, шли странным четким шагом, вытягивая вперед ногу и стремясь ее опустить туда, откуда только-что оторвалась нога впереди идущего. Будто след в след. Это — чтобы идти сомкнуто, не растягиваясь. Казалось, только одна эта молодежь и была в городе. Бошко и я, из любопытства, благо было по дороге, пошли рядом. Куда это они направляются? Строй четко свернул в какой-то большой двор. Во дворе — здание, на нем — длинные красные полотнища со свастикой. Послышалась команда, и подростки мгновенно застыли. Еще команда — все сняли ремни и шинели, сложили их аккуратными стопками перед собой. Удивительно ровные ряды! Четкие команды и такие же четкие их исполнения. Один из мальчишек чуть замешкался. К нему тут же с ругательствами подбежал их «вожак» — «хайот-фюрер». На весь двор раздается звонкая пощечина. Ни малейшего протеста! «Бегом!.. Шагом!.. Ложись!.. Бегом!.. Ползком!..» чередуются команды взбешенного вожака, всего года на два-три старше остальных. Муштра длилась минут пятнадцать. От бедного парнишки валил пар. Остальные стояли по команде «смирно» и со страхом и чуть ли не с восхищением взирали на своего «фюрера» и на то, как он измывается над их товарищем.

На душе скверно: бедные мальчишки! Из них выбивают детство, стараются превратить в бездушных автоматов! Так мы воочию ознакомились со знаменитой «палочной» — «штокдис-циплин». Но почему в воскресенье, в часы богослужения? Поняли: чтобы оторвать, отучить от церкви, от религии, провозглашавших гуманность. Национал-социализм вводил свою, древнегерманскую религию. Богом теперь должен быть один — Гитлер! Лишь на него должны молиться!

Оболванивали не только юнцов. Скорее, это начиналось именно с детства: так всегда поступает любой тоталитарный режим! В воскресенье нас на Александерплатце застала длительная тревога. Всех прохожих загнали в бомбоубежище-люфт-шутцраум. Стали проецировать кинокартину. Как обычно, начали с «Вохеншау» — недельного обозрения. На экране движется колонна танков. Солдаты с закатанными рукавами, улыбающиеся летчики нажимают на гашетки, мессершмитты сбрасывают тучи бомб, с воем пикируют «штуки» — юнкерсы с сиренами. А на земле — кромешный ад, оседают, горят многоэтажные дома. В пламени пожарищ мечутся обезумевшие люди. Немецкие же солдаты в уютных землянках, в спокойной обстановке, читают, пишут письма, играют на губных гармошках… Преподносится мораль: всё, что сопротивляется, уничтожается зримо, беспощадно. А наши, мол, герои-солдаты — хорошие, бравые парни, отличные семьянины. Они — неуязвимы!

После «Вохеншау» — фильм «Комиссары». Он и до сих пор перед глазами, настолько был нелеп и глуп. Вперед мчатся всадники-герои в немецких рогатых шлемах. Бой, взмахи сабель, искаженные в злобе лица, кровь ручьем, истошные крики. На переднем плане бравый немец наносит удар саблей по голове буденовца с давно небритым щетинистым зверским лицом. Сбивает с него рогатую буденовку. Зал подается вперед: не может быть — на макушке у этого врага во весь экран торчит волосатый рог! Конечно, немцы побеждают. Лежат ряды вражеских трупов, у каждого десятого — «комиссара» — рог…[22]

Подобные фильмы и эпизод с гитлерюгендами напомнили слова Гитлера: «Закон и воля Фюрера — едины!.. Я фанатизировал массы, чтобы сделать их инструментом моей политики… Они тотчас же исполнят мои приказы!»…

Я вышел из убежища с тошнотворным чувством. Посмотрел на Бошко: он тоже был подавлен подобной глупостью режиссера. Не знал я тогда, что такая тупость свойственна некоторым режиссерам и других стран, изображающим врагов: «фрицев» и «буржуинов», которых храбро побеждают «мальчиши-кибальчиши».

Поздно ночью, подходя к нашему лагерю, на одном из фонарных столбов мы заметили приклеенный листок. В глаза бросился заголовок крупными буквами: «Рабочие и работницы берлинских предприятий! Фюрер ведет нас к краху!» Принялись читать. Говорилось о поражении немецких войск под Москвой, о растущем недовольстве и сопротивлении порабощенных народов, о том, что все они «против Гитлера и его агрессивной политики». Призывали к саботажу. Подпись под листовкой: «Немецкая коммунистическая партия, Берлин». Значит, и в самом деле, есть другие немцы — те, которые против Гитлера! Конечно же, мы хотели, чтобы об этой листовке знали и другие наши товарищи, но на следующее утро, когда их подвели к тому столбу, на нем было только тщательно вымытое место!

* * *

К концу подходит вторая неделя моей «командировки». Никаких новостей, ничего! А меня, как назло, затрясли приступы малярии! Лежал, била лихорадка, пот тек градом, а я думал: не зря ли приехал? Не арестованы ли те, к кому меня послали? И вдруг, в забытьи, почувствовал: кто-то меня трясет. С трудом приоткрыл свинцовые веки, откинул слипшиеся волосы: надо мной склонилось встревоженное лицо… Мишеля! Да нет, не может быть? Откуда, как?

— Ты ли это, Мишель? — не верил я, думая, что представилось в бреду. А он насмешливо бурчит:

— Значит, жив все-таки?.. Да-а, как видишь, не одному тебе выпало счастье зарабатывать бешеные деньги!..

Я приподнялся, счастливый. Вокруг нас постепенно стали собираться другие жильцы: как-никак, а земляк приехал! Друг стал рассказывать о Париже, о «неистовстве террористов», которые не дают немцам покоя, о дороговизне, голоде, холоде!.. О себе добавил, что уже несколько дней, как здесь работает на одном предприятии, а именно авиаслесарем на аэродроме «Тем-пельгоф», ремонтирует самолеты. У бедных немцев, мол, другого выхода нет: все их собственные механики и слесари брошены на прифронтовые аэродромы. Вместо них приходится работать иностранцам: их-то близко к фронту лучше не подпускать — вдруг переметнутся! А здесь ими и можно заткнуть дыры, пополнить наземные службы. Своих-то почти никого не осталось!..

— Вот мы, иностранцы, и выручаем их, помогаем, чем и как можем!.. С нашей помощью, всех немцев на фронт, глядишь, и победят весь мир!..

Наступило настороженное молчание. А Мишель, знай, гнет свое:

— Вы тут как буржуи! И чего это я, дурак, так долго сидел и раздумывал в Париже? Знал бы, что здесь так чудесно и спокойно, такие деньги, питание, никаких очередей, давно бы примчался…

В который раз я восхищенно смотрел на друга: вот как надо агитировать! А мои соседи прячут глаза.

Когда мы остались одни, Мишель тихо произнес:

— Гастон передал: скоро к тебе подойдут!

Опять этот «Гастон»! Почему не Кристиан, не Викки? И что это за Гастон? На мое недоумение Мишель ответил:

— Он — выше Кристиана по должности. Впрочем, как мне известно, ты лично с ним встречался. Это тот, который разговаривал с тобой в подворотне на рут де Шуази, в Иври-на-Сене, помнишь?

— Тот, в очках? — не поверил я. — Но он же нас послал в Ля Рошель…

— Ну и что? Вы же сами того хотели. Вы так рвались в Англию или Африку… Но ему понравилось, что вы сумели выкрутиться, не растерялись. А Кристиан — это один из его помощников…

Ну и дела! Так запутано, что ничего простому смертному не понять! Но известие, что со мной наконец-то выйдут на связь, затмило все, и мое недоумение тоже. Впрочем, какая разница? Главное, что все идет нормально. И, кажется, для меня наступят-таки интересные дни.

Переболев, лихорадка трясла обычно не более трех-четырех дней, я снова вышел на работу. Шли первые дни января 1942 года. Меня очень раздосадовало, что получил партию каких-то трубок из титана и на нее — «лон-цетель». Это означало, что мой труд будет оплачиваться по часовому тарифу, а не по «аккорду», то есть не будет зависеть от выработки. На этом я много терял в зарплате. Видимо, работа эта не была пронормирована, операция над деталями — новая для этого завода. Первую деталь профрезеровал, как обычно, наладчик, и я приступил к работе. Готовы третья, пятая… И тут проходивший мимо пожилой хромой рабочий чуть подтолкнул меня и тихо произнес: «Пасс ауф! Верк-Шпион!» (Осторожно, заводской шпион!) Что это такое? Оглянулся, увидел: в мою сторону направляется гладкий немец в белом халате с дощечкой с разлинованным листком бумаги и прикрепленным на ней хронометром. Нетрудно было догадаться, что это — нормировщик. Стало ясно, почему мне выписана тарифная ставка: нормировщик пооперационно запишет затраченное на работу время. Хронометраж произведет на 8-10 деталях. Дальше легко сообразить: время, затраченное на операции, суммируется, затем результат делится на количество прохронометрированных деталей и получится средняя норма выработки. В интересах каждого рабочего, чтобы эта норма была выше. Тогда он может больше заработать при меньшей затрате энергии. Следовательно, работать надо как можно медленней, но так, чтобы это было естественно и незаметно. И чтобы время, затраченное на те же операции, было всегда одинаково, совпадало чуть ли не по секундам. С одной стороны, я был польщен: мне, как «опытному мастеру», доверили столь ответственное дело. С другой — была, видимо, и некоторая хитрость: иностранец-де — новичок не сообразит в чем дело и, значит, работать будет вовсю. Так и началась моя дуэль с «заводским шпионом», дуэль рабочего с представителем работодателя. Беру заготовку, в уме все время считаю: раз, два… Устанавливаю, закрепляю ее: раз, два, три… Профрезеровываю насквозь: раз, два… десять. Веду фрезой с кондуктором по овальной конфигурации: раз… пять… десять. Продолжаю по другому боку: раз… пять… десять. И так далее. Главное: запомнить, сколько секунд я насчитал на каждый раздел и столько же повторять и на других деталях. Не ошибиться, иначе мое плутовство будет разоблачено! Начал обрабатывать двадцатую, и тут подходит тот же хромой:

— Аусгецайхнет! (Отлично!) Ты можешь перестать считать твои секунды: шпион уже ушел!

Да, нормировшика уже не было. Хромой, лукаво посмеиваясь, спросил:

— Не найдется ли у тебя пяти пачек «Голюаз блё»?

«Голюаз блё» («Синий голюаз») — марка сигарет с крепким табаком. Послабее, дамские, были «верт» (зеленый) и «жон» (желтый).

От неожиданности я вытаращил глаза и заикаясь ответил:

— Сожалею, но осталось лишь три пачки «голюаз верт».

Это и было отзывом на произнесенный хромым пароль. И на самом деле, в моем чемодане хранились эти три пачки. Так и состоялась наша встреча с немецким подпольщиком, которого я ждал столько времени. Он же, оказывается, был рядом, работал за соседним станком! Какое у них, у этих профессионалов-подпольщиков, терпение! Какая выдержка, осторожность! Есть, чему поучиться! Поистине правило «не торопить событий» — один из непреложных законов конспирации.

Хромого звали Максом. На встрече, назначенной им тут же в ближайшей пивной, Макс пояснил, что трубки — из титана (это я и сам давно понял), дорогостоящего сплава, и предназначены для оптики перископов. Откуда он это узнал? Ведь на чертежах стояли лишь шифры деталей — номера с литерами и указание, что отклонения-допуски разрешаются — 0,05.

— Если допуск будет превышать в сторону плюса, что возможно, то детали будут забракованы: призмы, которые вставят в такие сверхнормы увеличенные отверстия, будут в них болтаться — будет «люфт», что абсолютно недопустимо, и забракованные детали пойдут на переплавку. Так будет потеряно не только огромное количество времени, но и средств…

Как этого достичь? Нужна малость: ускорить режим обработки, то есть скоростей подачи и вращения, реже охлаждать эмульсией. При этом произойдет не только нарушение допуска, но и самой структуры сплава, что намного вредней. И подобное можно («и необходимо!» — подчеркнул Макс) делать и с другими деталями: все они идут на самолетостроение или на оснащение подводного флота. Но надежней и безопасней саботаж этот осуществлять «на прощанье» — к концу контракта, не ранее чем за две недели до отъезда. Это спасет саботажников от разоблачения и ареста.

Я рассказал Максу о надежных товарищах, не только с этого, но и с других заводов, с кем успел познакомиться. И он дал для них первые «проверочные» задания. Если они себя оправдают, то я получу право передать их фамилии и данные: где, с какого времени, кем они работают и т. д.

— Никаких списков, все устно! — строго наказал немецкий подпольщик.

Тут же он вручил мне брошюрку, размером чуть меньше школьной тетради. Название — «Иннере фронт» (Внутренний фронт) на французском языке. В ней клеймился национал-социализм, рассказывалось о партизанской борьбе в Греции, Югославии, Италии, Франции. Говорилось, что и в Германии есть люди, борющиеся с фашизмом, и что они призывают иностранных рабочих бороться всеми силами: саботировать, работать медленней, помогая этим разгрому преступного режима, освобождению их родины от захватчиков…

«Рошан» все-таки не переставал меня интересовать. Вернувшись после встречи с Максом, я подложил полученную от него брошюрку под подушку Рошана: какой будет его реакция? Был уверен, что шума он не подымет. В последующие дни я видел, что Рошан ходит чуть ли не как чумной, по ночам часто ворочается, днем подозрительно косится то на одного, то на другого из наших постояльцев. Затем все чаще его испытующий взгляд стал останавливаться на мне. На четвертые сутки он не выдержал, спросил:

— Твоя работа?

То, что он не назвал, в чем именно должна была быть моя «работа», было хорошим, располагающим признаком.

— Нашел на улице, — не стал я отрицать. — Просмотрел, ну, думаю, там есть и твои мысли…

— Значит, и здесь есть люди. Странно! — бросил он успо-коенно и задумчиво. — Если найдешь еще, то… покажи. А эту передай, кому посчитаешь полезным…

Так был установлен с Рошаном первый контакт. И все же полного доверия еще не было. Другие мои товарищи — с ними дело было проще — были проверены в деле и переданы Максу. Как он с ними работал — мне об этом известно не было. Знаю только, что участилась порча инструментов, начали чаще выходить из строя станки. Особенно те, рабочие с которых собирались увольняться. Видимо, то было их «приветом на прощанье».

Не забыл я и о наказе побывать в филиале (а может, и в центре?) «Украинськой Громады». По данному мне в Париже адресу, в небольшой вилле на окраинной улочке находилось какое-то заведение с вывеской «Кауказус Нафта А.Г.» (Кавказская нефть). Сотрудники этого общества были русскими или украинцами, но возглавлялось оно, естественно, немцем. То были кадры специалистов по добыче, переработке и транспортировке нефтепродуктов: инженеры, химики. Уже загодя гитлеровцы готовили себе руководящие кадры для работы на нефтепромыслах Баку! Как они были уверены в себе, в своей победе, как предусмотрительны! Ко мне, когда я представился и сказал, кто мне дал их адрес, отнеслись очень радушно. Я перезнакомился со многими, встал на учет на тот случай, если понадоблюсь.

Жизнь шла своим чередом. Днем или ночью, в зависимости от смены, — работа в цеху. В остальное время, после кратковременного сна (много отдыхать, ведя двойную жизнь, не удавалось), контакты с одним или с другим знакомым, а то и с группой, прогулки по Берлину. Много времени отнимал и «промысел»: приобретение продуктов, приготовление пищи. С французами из нашей комнаты мы в пищу стали применять конину. Продавали ее в редких специальных магазинах с вывеской в виде золоченой лошадиной головы: в них мяса отпускали на талоны в двойном весе. Первый такой не то борщ, не то суп мы варили с Мишелем. Сколько было смеху и суматохи: в кастрюле кипело, бурлило, а мы еле успевали снимать нескончаемую, валившую из нее, пену! И все равно она валила и капала на раскаленную плиту. Скворчание, дым, вонь ужасающая. А мы все бегаем и бегаем от печи на улицу, собирая в миски и опорожняя эту треклятую пену!.. А французы ругаются, носы свои нежные затыкают!.. Вот так мясо! А может в нем какой-то свой секрет? В итоге, оно хоть и было жестковатым, но оказалось вполне съедобным и довольно вкусным.

Излюбленным местом прогулок иностранных рабочих был центр Берлина — Александерплатц. Там проходили встречи, новые знакомства с земляками из многочисленных заводов города и окраин. Почему именно там? Кроме дешевых кинотеатров, на площади было несколько закусочных, где без талонов продавался «штамгерихт» — довольно вкусное блюдо из овощей, в основном из капусты, но бывал и картофель. Излюбленными закусочными были фирмы «Ашингер». Велись беседы, обмены мнениями, вестями из родной страны, с фронтов. Стали мы с Мишелем и Бошко частыми гостями в югославских рабочих лагерях в Сименсштадте. Одного из соотечественников, отправлявшегося через несколько дней в Белград, я попросил навести справки о родителях. Вернется — расскажет. А если их найдет, пусть мне напишут на адрес кого-нибудь из югославов. Казалось, все идет хорошо. Однако…

Своей характерной прыгающей походкой, — у него было явное плоскостопие, из-за которого и не был годен к строевой, — ко мне подскочил молодой лысый начальник цеха. Очень неприятная личность, с особым партийным позолоченным значком, указывавшим на то, что он — один из участников фашистского путча, приведшего Гитлера к власти[23]. Протянул мне бумажку с адресом:

— Бросай работу, немедленно отправляйся! Это недалеко.

Нашел дом, открыл дверь трехэтажного особнячка и… нос к носу столкнулся с шютцполицаем. Тот мне показал на второй этаж. Постучал в нужную дверь.

— Херайн! (Войдите!) — услышал я.

Сердце мое тревожно забилось еще тогда, когда мне вручили эту повестку, а при виде шютцполицая, обстановки в доме и при звуках этого приглашения войти оно вообще чуть не выскочило: войти-то войду, а вот удастся ли выйти? Вошел. В кабинете сидел штатский с прилизанными напомаженными волосами. Он тут же уставился на меня и стал испытующе разглядывать. Что ж, разглядывай! Стою, делаю вид, что меня это нисколько не волнует. А на самом деле… холодный пот — признак волнения и страха — стал проступать на всей коже. Какие только догадки не пронеслись в уме по поводу такого срочного и неожиданного вызова! Была ли промашка? Если да, то в чем? Я уже понимал, что нахожусь в местном отделении гестапо. Удастся ли из него выскочить? Хозяин кабинета стал наконец задавать мне краткие вопросы: кто я такой, где и когда родился, откуда знаю сербский, немецкий? Как хорошо, что в моей легенде были досконально разработанные ответы. Я понял, что основное, чем интересуется гестаповец, — не выходец ли я из Советского Союза? Затем он спросил, не нахожусь ли я на учете в каком-то «Руссише Фертрауенштелле»? А что это такое?

— Это — русское представительство, — пояснил неприятный господин. И я сообразил, что речь идет об эмигрантской организации.

— Нет, не состою, даже не знаю, где это находится: нам, французам, никто об этом никогда не говорил.

Получив от господина адрес, я поехал туда. В душе по-прежнему холодящий вопрос: а там, что ждет меня там? Как меня примут? Было ясно, что я чем-то стал подозрителен и что от этого визита зависит, быть мне арестованным или нет.

В «Фертрауенштелле» чиновники, видимо, русские в большинстве, долго и скрупулезно проверяли мои документы, вертели их так и эдак: прислужники всегда недоверчивей и злей своих хозяев. Что делать? Я как бы вскользь упомянул, что в Париже состою на учете в «Украинськой Громаде», что и здесь, в «Кау-казус Нафта», меня знают. Оба проверявших меня чиновника тут же отложили мои бумаги и удивленно вскинули глаза. Затем один из них куда-то позвонил. Навел, видимо, справки. Получив утвердительный ответ, он недовольно спросил:

— Так почему же вас ни разу не видели в русской церкви? Ах, вот оно что! Я покаялся, что, мол, впервые слышу, что и здесь, как в Париже, есть наша православная русская церковь, попросил ее адрес.

Меня отпустили, дав начальнику цеха справку, что я их посетил, ко мне претензий не имеют. Кто бы мог подумать, что такая сама по себе незначительная мелочь, как посещение или непосещение церкви, могла иметь фатальные последствия? Не будь у меня знакомств с «Громадой», а следовательно, и с нефтяной конторой, вряд ли бы все так просто закончилось… Впрочем, мои начавшиеся после этого паломничества в церковь тоже оказались полезными: новый круг знакомств привел меня и к смотрителю церкви. Фамилии и имени его не помню, но то был прекрасный человек по всем статьям. Несколько раз я имел возможность прослушать у него сообщения по московскому радио и узнать правду о положении на Восточном фронте. Встретил я в этой же церкви на Находштрассе и одного из своих знакомых по Белграду, примерно моего возраста, но сейчас он был в форме немецкого офицера. Как хорошо, что увидел его первым: тут же постарался скрыться: он знал мою настоящую фамилию!

Был и еще примечательный случай. Получив зарплату, мы с Рошаном, Мишелем и Бошко поехали в Берлин «прибарахлиться»: Рошан задался идеей подыскать себе костюм, да и мы хотели купить по шинели. Близ Александерплатца находился известный всем иностранным рабочим дешевый магазин подержанной одежды. Рошан долго выбирал себе костюм. Вдруг он побледнел, ощупывая один, стал рассматривать его тщательней. Затем, схватившись за грудь, начал оседать. Еле успели подхватить его и усадить на стул. Что это с ним? Лицо, как мел! На наши расспросы он не в силах был ответить что-либо внятное, но костюма из рук не выпускал. Отсидевшись, попросил завернуть покупку. Когда вышли из магазина, он прислонился к стене, из глаз полились слезы, все тело его вздрагивало. Таким я его никогда не видел. Да и можно ли было подобное ожидать от такого грубоватого и нелюдимого человека?! Оказалось, костюм этот принадлежал его родному брату, взятому несколько месяцев назад заложником и расстрелянному перед его отъездом сюда. Собственно, именно поэтому Рошан и решил скрыться в Германию. Мне стало ясным, какие «обстоятельства» вынудили его покинуть Францию и что это за «дешевый магазин» и почему он дешевый: в нем продают вещи погибших.

Дня четыре Рошан не проронил ни слова. Наконец произнес:

— Вернусь во Францию, — буду их, негодяев, беспощадно крошить!

Сомнения отпали: в Рошане мы получили преданного руководителя группы французов. Но слепая ненависть и жажда мщения — плохие спутники и советники, необходимо иметь холодную голову. И надо было порядком поработать, чтобы дать ему это понять. Лишь после этого он был представлен Максу.

С Мишелем у нас всегда были самые искренние отношения, настоящая братская дружба. Она не нарушилась, хоть мы с ним и работали в разных местах. Впрочем, находились мы с ним в непосредственной близи — на одной трамвайной ветке, через 4–5 остановок; он был ближе к центру Берлина, на перекрестной станции метро «Темпельгоф». Он часто приезжал ко мне, навещал и я его. Жил он в комнатушке слесарей на самом аэродроме. И все же, ни о его связях, ни о моих — на эту тему мы разговоров не заводили. Мы понимали: чем меньше каждый из нас будет знать об индивидуальной, автономной работе другого, тем лучше и безболезненней будет в случае провала: «Легче будет на пытках!» — шутили мы.

И вот произошло то, что связало нас совсем уж неразрывными узами. В самом начале апреля я от начальника цеха, ставшим после моей проверки в гестапо значительно мягче, получил наряд-задание на обработку… тех самых трубок из титана. Целых 150 штук! А это — для оснащения 75-ти подводных лодок! Наладчик занялся своим делом, ая с нетерпением ждал момента, чтобы взглянуть на «аккорд-цеттель» и узнать, как они пронормированы. Теперь как первую, так и вторую контрольные детали обрабатывал я сам, но под его наблюдением. В ОТК проверили, поставили на них клеймо, и, получив таким образом «добро», я приступил к серийной обработке. На сколько же я сплутовал и надул «шпиона»? Когда наладчик ушел, я глянул на время: восемнадцать минут! А затрачиваю на нее всего тринадцать! Полный успех, для рабочих — поистине «золотой наряд»!

А Макс заволновался:

— Нельзя! Нельзя упускать такой шанс! Необходимо уничтожить все детали!

Я был согласен: задержать выпуск или ремонт стольких подлодок необходимо! Но до конца моего контракта оставалось еще два месяца. Он же сам призывал делать большие диверсии лишь «на прощанье». А как же теперь? Ведь я буду разоблачен задолго до моего отъезда во Францию. Значит, буду арестован, следствие, допросы: с кем дружил, с кем общался?., и потянется ниточка… Что же делать?

— Работай… с браком! Что-нибудь придумаем, — ответил Макс…

На следующий день Макс явился особенно сосредоточенным. Лицо его было серым от усталости. Правда, он и раньше выглядел невыспавшимся, глаза часто были воспалены, слезились. Сказывалось постоянное нервное напряжение. Да это и понятно: ходить по лезвию бритвы — занятие не из веселых. Однако он никогда не терял бодрости, разговор вел в шутливых тонах, всегда приветливо здоровался, был подчеркнуто жизнерадостным. Возможно, именно таким и должен быть подпольщик? Я понимал, чего это ему стоило, и уважение к нему росло.

— Трубки эти и те, что ты обработал ранее по «лон-цеттелю», как я узнал, отправят заказчику в одной партии. Следовательно, это примерно для ста подлодок. Это — шанс: на нашем заводе твоя операция над ними — последняя. Кроме того, есть еще несколько сугубо важных деталей, которые нельзя отсюда отправлять. Придется предпринять что-то экстренное и эффективное…

Он подчеркнул, что со мной и моим напарником (откуда только он о нем узнал?) вопрос поэтому решится на днях.

— Тем более, что вы свою роль выполнили! — добавил он.

Мне повезло: почти две трети работы над трубками пришлось на ночные смены. Начальник цеха, этот вездесущий цербер, ночью почти никогда не удостаивал нас своим визитом и не маячил над душой. Наладчики и мастера тоже предпочитали отдыхать. С самого начала работы я безбоязненно переналаживал на станке режим резания — увеличивал обороты, ускорял скорость подачи. Охлаждающая эмульсия под фрезой кипела, и фреза и металл чуть ли не раскалялись. Я задыхался от испарений, от газа, но работал. Нет, я нисколько не перегружался: на обработку детали у меня шло всего семь минут, и я имел время и возможность чаще отлучаться, отдыхать, дышать свежим воздухом. Но ни в коем случае нельзя было показать, что я чуть ли не в три раза перевыполняю норму. Поэтому к восьми утра в ящике обработанных деталей лежало чуть больше, чем должно было быть по норме. Оставалось еще трубок двадцать пять — почти на одну ночь, — когда я, вернувшись утром с работы, получил странную телеграмму из Парижа. От кого бы это? Проверил адрес: да, мне. Вначале я не понял смысла: «Жорж, твоя мама неудачно упала, проломила голову. Состояние критическое, предвидится трепанация черепа. Немедленно выезжай!» И… меня осенило! Я тут же побежал в дирекцию. Не знаю, хороший ли я актер, но на этот раз я проявил действительно артистические дарования: слезы текли градом, всхлипы. Я нарочно вызвал в памяти мою маму, прощание с ней в горящем Белграде, ее отказ выехать со мной, ее последние объятия, поцелуи и… как она меня перекрестила. Я судорожно совал телеграмму под нос начальству и, всхлипывая, просил дать немедленный отпуск. Да, — ответили мне, — отпуск мне дадут. Но просят закончить заказ, чтобы могли внести его в расчетный листок:

— Деньги же тебе пригодятся. Все равно расчет проведут только за день, ты потеряешь лишь ночь, а на следующий день и выедешь.

Полный порядок! Срочно надо предупредить Мишеля. Сажусь на трамвай, еду к нему в Темпельгоф. Подходя к воротам аэродрома, сталкиваюсь с ним. Глаза у него покрасневшие…

— Мисси, а я к тебе!.. — начал было я.

— Да подожди ты, Сасси. Это я к тебе!

— Да нет же! Я получил телеграмму, уезжаю.

— Я тоже. Значит едем вместе! Ура-а-а!

В те времена гитлеровцы не были лишены гуманности: Мишелю даже предложили место в самолете до Парижа. Бесплатно! Он отказался, сославшись, что не переносит полетов…

Видимо, счастье — не счастье, если оно не сопровождается горем: вернувшийся из Белграда друг сообщил, что бомбой был разрушен мамин дом, и она, по всей вероятности, погибла. Передал и сведения об отце: партизанский отряд, где он был, попал в окружение близ города Ужице, и он, инвалид, не в силах вырваться и чтобы не обременять собой других, застрелился. Итак, нет у меня больше родителей![24] Всеми силами постараюсь отомстить за их гибель! Передал мне друг и просьбу Гриши Писарева и других друзей из моего скаутского звена: меня там ждут — назревают, мол, большие дела, будет и мне работа. Какая — было понятно. Но… и здесь дела не менее нужные.

Вот уже три дня, как со мной творится что-то непонятное: на лице и запястьях появились волдыри на волдырях. Думал — пройдет, ан нет, всё хуже и хуже… Обрабатываю в полночь последние детали, и в тумане эмульсионного пара увидел приближавшегося ко мне Макса. Почему он здесь — это же не его смена? Из сумочки, в каких обычно носят бутерброды, он достал завернутую колбасу. Я думал, что это мне, хотел было поблагодарить и отказаться, но…

— Эту колбаску, — сказал Макс, — засунь в одну из трубок. Ее диаметр такой, что она туда свободно влезет. А вот в этот торец, видишь в нем отверстие? — вставь вот этот карандашик. Когда будешь вести тележку в склад готовой продукции, согни у него головку. Понял?

— Яволь! (Так точно!)

На прощанье, Макс долго жал мне руку, затем пошел, чуть ссутулившись, обернулся при выходе из цеха, улыбнулся, соединил руки в пожатии и потряс ими над головой: в знак дружбы и солидарности. Видел я его в последний раз.

После обеда следующего дня мне был выдан полный расчет. К тому времени мои запястья и лицо превратились в сплошные волдыри. И в заводской амбулатории мучались со мной долго: смазывали мазями и бинтовали. Руки оказались забинтованными по самые локти. А лицо! На лице оставили лишь отверстия для глаз, носа и рта. Сказали, что я отравился газом эмульсии. В таком забинтованном виде я и оказался вечером в вагоне вместе с Мишелем. Поезд помчал нас через Аахен, пограничный город, в Париж. На покинутых нами предприятиях остались сколоченные группы — продолжатели борьбы с гитлеровской военной машиной. Нас охватило блаженное спокойствие, как-никак, а вырвались! Не так страшен черт, как его малюют!

В Аахене я посмотрел на часы: сейчас, именно сейчас, по словам Макса, и сработает карандашик — химический детонатор.

— Ну, дорогая моя «кукла» (я и точно походил не то на куклу, не то на мумию, не то на «Человека-невидимку» Г.Уэллса)! — обратился ко мне Мишель, когда я не выдержал и рассказал ему про пластиковую взрывчатку: — А я тоже кое-что делал: меня научили, как и где подпиливать тросы управления в кабине пилота. Могу заверить, что еще пара самолетов потерпит аварию в воздухе «по невыясненным причинам». И вот, после любезности моего директора, стало как-то не по себе… Стыдновато! — Ко мне по-человечески, а я — как свинья![25]

Глава 7. ПАРИЖ, апрель 1942 г.

— У нас сейчас так мало постояльцев! — сокрушался пожилой маленький услужливый итальянец с роскошными пышными усами, управляющий гостиницы «Миди», куда нас с Мишелем определили подпольщики: — Все бегут из нашего голодного города…

Звали его Энрико. Он открыл нам неблыпую комнатку с двумя кроватями, столиком и газовой плитой, попросил располагаться. Мишель тут же, как истый санитар, занялся моими бинтами. Меня тронула его заботливость, я бы даже сказал — нежность. И тут из окна донеслась мелодия венецианской бар-кароллы, напеваемая теплым бархатным голосом. Мы бросились к окну: внизу, во дворе, увидели маленькую и молоденькую женщину, скорей миниатюрную девочку, развешивавшую белье. Пела, порхала и вскоре исчезла. Через несколько минут к нам постучали, и перед нами предстала эта самая «бабочка-певунья», оказавшаяся дочерью Энрико. До чего же приятная женщина! Сколько обаяния, грации, жизнерадостности! К нам в комнату ворвалась сама весна! Звали ее Ренэ. К сожалению, не все в ее жизни было «весенним»: по ее словам, муж-офицер погиб в первые же дни войны на линии Мажино. Мать больна, с кровати не поднимается…

— Какой у вас, мадемуазель, прелестный голосок! Прямо, как у Эдит Пиафф! — рассыпался в комплиментах галантный Мишель. Выхватил у нее из рук веник и начал помогать. Я стеснялся своего вида, а Ренэ смеялась:

— А ваш товарищ, месье, — не глухонемой ли?[26]

— Нет. Он просто не привык к таким редким милым созданиям, — отшутился Мишель.

Ренэ интересовалась Германией. Понравилось ли нам там? Мы отвечали неопределенно или же старались перевести разговор в более нейтральное русло. На следующий день Ренэ неожиданно спросила:

— Месье, как вы думаете, скоро ли погонят бошей из России?

— Куда там! — засмеялся Мишель, — немцы — такая силища, что русские скоро сдадутся. — Даже наша Франция не смогла с ними справиться!

— Странно… — ни к кому не обращаясь, засомневалась Ренэ.

Прошло еще несколько дней. Вскоре мы поняли, почему нас определили именно в эту гостиницу. Ренэ, как и ее отец, очень с нами подружилась. Без нее нам было пусто и скучновато. Мишель уже окунулся в парижские будни, ходил на встречи с нашими руководителями, помогал в распространении листовок. Один я в своих бинтах был прикован к комнате. И вдруг, когда, — а это бывало часто, — Ренэ балагурила с нами, она повторила тот же вопрос: «Когда бошей погонят из России?» А на ответ Мишеля, что этому, по-видимому, не бывать никогда, ехидно заметила:

— А по-моему, вы думаете иначе. Нечего принимать меня за несмышленную дурочку: среди книг на вашей полке я видела спрятанные листовки…

Мы оторопели: неужели так глупо и элементарно влипли? Посмотрели украдкой и осуждающе друг на друга.

— Чего вы переглядываетесь? — заметила это Ренэ, — до вас здесь ночевала моя кузина Женевьев, активистка компартии. Скрывалась от полиции. Так я ее выручила: пока отвлекала ажа-нов болтовней, у нее было время улизнуть вот через это ваше окно, на крышу сарая, а с нее — на другую улицу…

Конфликт был исчерпан, нам долее незачем было друг перед другом кривить душой. У нас появился настоящий товарищ и единомышленник. Да какой прелестный!

Помню, перед самым комендантским часом Мишель пошел на встречу с «ответственным» Гастоном. Мы с Ренэ долго ждали его возвращения. Давно уже комендантский час, а его все нет и нет. Как тревожно переживали мы с Ренэ эту задержку, каких только догадок не строили! Уже собирались идти на его поиски, как появился он сам. Угрюмый, нелюдимый, злой. Таким я его еще никогда не видел. Долго отходил, наконец произнес:

— Сасси! Погиб Морис…

Передо мной, как живой, встал облик Мориса, его исхудавшее, измученное недосыпанием, но милое лицо… Вспомнился незамысловатый ужин на рю де ля Конвансьон, передача Коминтерна, браунинг, совместная работа в ночном Париже и… его мрачный тост…

Как он погиб? Среди бела дня, со своим семнадцатилетним напарником-тезкой он бросил бомбу в форточку немецкой столовой «Зольдатенхайм». Пока там раздавались стоны, примчались полицейские, жандармы. Схватили чуть замешкавшегося напарника. Морис, находившийся уже далеко, вернулся, начал стрелять. Полицейские, выпустив схваченного, ответили огнем, ранили Мориса в ногу. Напарник услышал его крик: «Беги! Меня живым не возьмут!» И тут же Морис покончил с собой. Одни говорят, что он выпустил в себя последнюю пулю, другие, что раскусил ампулу с ядом… Как бы то ни было, но тост его исполнился: сестренка не прочтет его фамилии в списке расстрелянных, не узнает о его гибели…[27]

— Я решил, Сасси, передать почти весь наш немецкий заработок, все наши марки в кассу помощи семьям погибших — в фонд солидарности…

Так для нас настали очень голодные времена…

Наконец сняты мои бинты, остались только свежие красные рубцы. Я сфотографировался в том же «Юнипри», куда сходили с Ренэ, затем с Мишелем отправились на встречу с Кристианом. Добирались со всеми предосторожностями, остерегаясь «хвоста». Нацисты стали применять новый метод слежки — передачу «объекта» по эстафете. Поэтому мы часто и неожиданно для постронних пересаживались из вагона в вагон, пользовались и другими известными нам методами сбивания со следа. Собственно, это делали не столько из опасения, за документы наши пока бояться было нечего, сколько для тренировки.

К назначенному сроку мы были в кафе «Дюпон». Хорошо запомнилась его реклама: «Chez Dupont tout est bon!» (У Дюпона всё отлично!). В зале, как обычно, царило оживление. Мы в автомате взяли по стакану йогурта и стали за столиком, лицом ко входу. В дверях показался Кристиан Зервос. Подошел к автоматам, взял тоже стакан напитка и, будто выискивая глазами свободное место, прошел мимо нас:

— В Порт Дофин! — тихо обронил он название станции метро, — оттуда пойдете следом за мной.

Через минуту после ухода Кристиана, вышли и мы. В Булонский лес, следуя за ним, добрались благополучно. Прогуливаясь там по весенним аллеям, пустынным и влажным, мы жадно слушали отрывистые, краткие фразы нашего руководителя. Прежде всего он отругал меня:

— Тебя послали не за тем… То могли сделать и сами немцы. Теперь приходится менять твои документы. А «типография» у нас не такого масштаба…

Напоследок сказал (видимо, чтобы приподнять настроение после произнесенного выговора), что руководство нашей работой «в основном удовлетворено». Разъяснил положение во Франции. Правительство Виши ведет, по его словам, лицемерную политику: малейшие успехи Гитлера в России вызывают у него заискивание перед оккупационными властями, а неудачи — охлаждение раболепия. В Виши больше всего боятся укрепления коммунистов, восстания. А движение французского Внутреннего Сопротивления набирает силу. Подпольщики приступили к широкомасштабным вербовкам патриотов как в Северной, так и в Южной зонах. Из групп «ОС» (Организасьон спесьяль), куда ранее входили лишь активисты-боевики, организованы первые группы франтиреров-партизан — «ФТП», в которые принимаются все, кто не принял политику «аттантизма»[28], кто желал сражаться немедленно. Создавалась широкая сеть боевых групп (групп де комба), действующих в городах, селах, в лесах и горах. Стотысячным тиражом стала издаваться подпольная газета «Юманите». Вместе с другими газетами, как «Ля ви увриер» (Рабочая жизнь) и «Франс д’абор» (Франция прежде всего), она публикует комментарии о действиях ФТП и Бэ-Жи.

К власти пришел Лаваль, страстно желавший победы Германии и всеми силами обрушившийся на патриотов. Гитлеровцы, чтобы противостоять растущему Сопротивлению, сконцентрировали весь полицейский аппарат в одних руках. Его возглавил эсэсовец Карл Оберг.

Так, по мнению Кристиана, сложилась политическая ситуация во Франции. Затем он рассказал о моих товарищах по плену — с Михаилом и Николаем всё в порядке. Из лагеря в Саарге-мюнде бежала и другая тройка, тоже взявшаяся теперь за оружие. Группа Ковальского успешно организовывает побеги и переправку беглецов.

В нашу группу Кристиан решил ввести новичка — для «стажировки». Дал его описание и «пароль» для встречи с ним. Подробно проинформировал о дальнейшей работе и попросил готовиться к новому заданию. Какому? — не уточнил. А как готовиться? — усиленно заниматься физической тренировкой.

— Вредно наращивать жирок на ваши немецкие марки! — съехидничал он.

Эх, если бы он только знал, что тот йогурт, который мы выпили, по нашей раскладке было единственным на сегодня суточным питанием! Но стоило ли объяснять судьбу наших «немецких марок»?

* * *

Весна 1942 года набирала силу. Обычно хмурое и грязное парижское небо поголубело, и после ночных операций (дневных тоже) мы с Мишелем нередко посещали Булонский лес. Деревья уже покрывались нежным зеленым пушком, пробивалась молодая травка. Природа жила своей ни от кого не зависящей жизнью, и не было ей никакого дела до житейских тревог, подпольных листовок, стрельбы, взрывов, облав, расстрелов… Мы ходили сюда не только, чтобы отдохнуть, но и потренироваться в приемах рукопашного боя: помня слова Зервоса, надеялись, что нас включат в Бэ-Жи. Тренировались и в гостинице. Возня производила много шума и была замечена Энрико и Ренэ:

— Вы как персонажи старинной французской сказки! — обронил как-то Энрико, прибежавший на шум, — настоящие Зиг и Пюс!

Смысл сказки — в дружбе великана и малыша, ставших неразлучными. «Пюс» — блоха. А вот значение слова «Зиг» Мишель мне так и не сумел растолковать. Что-то вроде «рубахи-парня». И с легкой руки Энрико, прозвища эти так к нам и приклеились, превратились в подпольные клички. Мишель стал «Пю-сом» — блохой[29].

Новичка звали Марсель. Он оказался приветливым восемнадцатилетним парнем со смуглым цыганским лицом, смоляными вьющимися кудрями и светло-серыми глазами. Ростом он был с Мишеля, но чуть плотнее. Сила так и сквозила из его гибкого тела. Родители Марселя были заключены в концлагерь. Оказался бы там и он, но спас случай: во время ареста семьи он был в отлучке. А когда подходил к дому, его поджидали друзья и предупредили. Да, не имей сто рублей, а имей сто друзей! Теперь Марсель был без родителей и без постоянного места жительства, ненавидел оккупантов! С нами же был отличным и веселым собеседником.

На «работу» мы ходили обычно ночью, но сейчас, втроем, стало легче и безопасней работать днем. Нацисты усилили охоту за распространителями листовок и подпольных газет, поэтому мы ходили гуськом, «на расстоянии видимости» друг друга. Я — посередине, с портфелем, скорее похожим на сито, из дыр которого торчали углы профашистской газеты «Матэн». В портфеле были или листовки, или пистолеты, гранаты. Все это предназначалось боевым группам. Оружие после выполнения задания, таким же путем возвращалось на «склад».

Как-то на авеню дю Мэн Мишель, шедший впереди нас, вдруг подал знак опасности. Точно: впереди разворачивался заслон полицейских. С тыла приближалась цепь автоматчиков. Мы в мешке! Это — обычная облава, мы к ним уже успели привыкнуть. Друзья исчезают кто куда, в различные лазейки. Рядом со мной лишь бистро. Вхожу в него, вешаю портфель и кепку на вешалку у двери. Заказываю чашечку кофе. И тут входят двое ажанов и один фельдфебель.

— Во папье (Ваши бумаги)! — звучит требование полицейских. Паспорт, с которым я недавно прибыл из Берлина, стараюсь вручить французу, а не немцу.

— Бон, са ва! (В порядке!) — глянув на фотографию в немецком документе, равнодушно произносит ажан, и я направляюсь к выходу. Выпускают. Вижу: в поперечной улочке за углом полицейский фургон. В него сажают несколько человек. Среди них нет ни Марселя, ни Мишеля. Отлично! Пройдя бесцельно немного вперед и переждав конца облавы, возвращаюсь в бистро.

— Забыл кепку! — говорю хозяину и беру ее с вешалки. Но где портфель? Его нет! Пот обливает меня, я грустно опускаю глаза и… они уткнулись в валявшийся на полу мой миленький затасканный портфель! Схватил его и на крыльях восторга вылетаю прямо… в объятья моих друзей. Ничто не может так породнить, как минута общей опасности!

Так и проходил день за днем в ожидании чего-то существенного, когда можно было бы почувствовать, что ты действительно чего-то да стоишь. Но… пока это были лишь малые трудности, постоянный риск, напряжение нервов и страшный голод. Марселю было намного хуже: у него не было даже постоянного надежного пристанища, и он, бывало, ночевал у нас. Тут нам очень помогла милая Ренэ: никогда не прогоняла Марселя. Наоборот, часто подбрасывала что-нибудь пожевать, хоть и у них самих было не густо.

Мишель курил. В свободное время он брал с собой палку со вделанным в ее торец гвоздем и на перронах метро, чаще между рельсами, накалывал валявшиеся там окурки. Занятие это, надо сказать, довольно-таки унизительное, мы называли его «рыбалкой». Мои лекции о вреде курения и подтрунивания на эту тему он пропускал мимо ушей. Как мне теперь жаль, что и я заразился этой никчемной привычкой, правда, несколькими десятилетиями позже. Возможно, именно это долгое воздержание и помогло пережить пережитое.

Если кому-либо из нас удавалось «подстрелить» кусочек хлеба, каждый нес его другу, утверждая, что, мол, свою долю съел еще по дороге. Каким было наслаждением наблюдать, глотая слюнки, как твой друг уплетает твою добычу! Видимо, человек устроен так, что для него не существует большего блаженства, чем упиваться собственной добродетелью. К сожалению, иногда опошляют и это счастье, превращая его в ханжество… Мы потом долго смеялись, когда разоблачили наше «жульничество».

Изо всего этого, из таких, казалось бы, мелочей и складывалась огромная боевая дружба, ставшая крепче любых других чувств. И она была надежна как гранит. Ренэ же стала для нас родной сестрой. Правда, горячий и довольно экспансивный Мишель попытался, было, в самом начале добиться большей ее благосклонности, но тут же получил решительный отпор:

— Мисси! — возмутилась Ренэ, — вы оба для меня что родные братья. Я люблю обоих одинаково. А быть с одним — родить ревность в другом, поссорить вас. Этому не бывать!

Мишель долго виновато заглаживал нелепый инцидент.

Уставшие, но удовлетворенные, возвращались мы домой после наших вылазок. Ренэ неустанно, не смыкая глаз и с тревогой, ждала нас в нашей комнате. Ее внимательность, забота, тревога за нас окрыляли, подбадривали и были нам дороги и необходимы. Из листовок и газет мы черпали сведения о победах и героических делах различных групп на невидимом фронте борьбы с фашизмом, о трагизме потерь и поражений: арестах, судебных процессах, казнях. В Нормандии в марте произведено пять диверсий, три из которых привели к крушению поездов с военной техникой. В Па-де-Кале за одну ночь произведена серия взрывов, на длительное время парализовавших железнодорожное сообщение между городами Аррас — Ланс — Дуэ. В Туре брошена граната, и убит один из руководителей «ЛВФ» (Легиона добровольцев против большевизма) — бывший кагуляр (член французской профашистской организации)…

Оккупанты, потрясенные начавшимися поражениями на Восточном фронте и крайне обеспокоенные набиравшим силу Движением Внутреннего Сопротивления во Франции, решили усилить идеологическую обработку французов. В самом оживленном районе Парижа, близ Пляс де л’Этуаль, по левой стороне широкого авеню, в зале Ваграм, они открыли 1 марта этого года выставку «Большевизм против Европы». 8 марта семнадцатилетний студент, немец по происхождению, Карл Шён-хаар и двадцатилетний сафьянщик Жорж Тонделье, оба из Бэ-Жи, оставили в зале выставки чемодан со взрывчаткой с зажженным фитилем. Но на выходе один полицейский, запомнив, что они входили с чемоданом, а выходят без него, поднял тревогу. Оба были схвачены. Мину обезвредили за минуту до взрыва.

Безусловно, о таких фактах героизма, пусть и безрассудного, необходимо широко оповещать население, призывая и его включиться в борьбу. Нацисты же всячески стремились их замалчивать. А мы и такие как мы, должны были сообщать об этом, показать, что борьба идет не на жизнь, а на смерть. И не впустую. Это и было одним из наших заданий.

Узнав о случае в зале Ваграм, мы с Ренэ не преминули полюбопытствовать и побывать там. Смотрели на броско, красочно и помпезно оформленные витрины у входа, на антисемитские лозунги и плакаты. Видели шнырявших у входа и в залах переодетых агентов, для этого не нужно было иметь «особого глаза». Конечно, они боятся! С отвращением осмотрели гитлеровскую стряпню: тускло освещенные электрическими «лучинками» землянки — «жилье большевиков». В них — грязь, запустение, первобытная утварь. Лица у манекенов-«русских» дегенеративные, отвратительные. Занимаются тем, что ищут в белье вшей. Этим гитлеровцы стремились сказать: вот, мол, смотрите, какую жизнь сулит Европе большевизм, а мы вас от него спасаем!

Но этим не ограничились: без суда и следствия совершались казни патриотов. Оправдывали себя оккупанты тем, что, мол, террор — «необходимая административная мера». Над Парижем, несмотря на весну, сгущались мрачные свинцовые тучи…

Загрузка...