Версаль в 1781 г. — Любовь Лозена к мадам де Коаньи. — Вторичное путешествие в Америку.
Приехав в Версаль, я нашел де Морепа при смерти, но он все же узнал меня и принял меня самым трогательным образом. Он просил обо мне короля и министров, которые обещали ему позаботиться обо мне. На другой день он умер, и де Кастри и де Сегюр опять стали обращаться со мной из рук вон плохо.
Известие, привезенное мною, очень обрадовало короля. Я увидел его у королевы. Он расспрашивал меня о подробностях и вообще был очень мил со мной. Он спросил меня, рассчитываю ли я вернуться в Америку. Я ответил утвердительно. Он сказал, что я могу передать его армии, что он будет заботиться о ней. При этом разговоре присутствовал и де Сегюр. Я ответил, что через две недели думаю вернуться в Америку и передам тогда эти милостивые слова по назначению. Я посоветовал де Сегюру тотчас же выработать с королем дальнейший план действий. Он сказал, что должен еще подумать раньше и, наконец, только через несколько дней переговорил с королем и сообщил, что я могу ехать в Брест через неделю. Я просил его показать мне все распоряжения короля относительно армии, он отказал мне в этом, и впоследствии я узнал, что король решительно ничего не сделал для армии, даже, напротив, отнесся к ней очень худо. Впрочем, я по себе мог уже судить о том, как во Франции ценились военные заслуги. Де-Сегюр передал мне от имени короля, что его величество изволили быть так милостивы, что разрешили мне сохранить мой полк и по заключении мира предоставить мне командование над ним в продолжение всей моей жизни. Нечего говорить о том, что эта милость далеко не соответствовала тем обещаниям, которые мне делались до начала войны, когда мне обещали дать первый иностранный конный полк, который будет сформирован в будущем, и даже менее того, что я имел в данную минуту, так как я командовал теперь целым корпусом. Я отказался передавать распоряжения короля в армию, де Сегюр был этим страшно шокирован, но я нисколько не заботился о его чувствах.
Де-Кастри обошелся со мной еще хуже. Вместо того, чтобы прислать мне четыреста человек моего полка, оставшихся в Европе, он послал их в Африку и там приказал им оставаться гарнизоном даже тогда, когда там все успокоилось; этим он, конечно дал мне ясно понять, что отнимает всякую возможность служить своему отечеству с пользой. Де-Кастри вообще отнесся очень плохо ко всем людям моего полка и даже офицеров обошел наградами, хотя они вели себя все геройски.
Я нашел, что мадам де Коаньи относится ко мне теперь еще любезнее прежнего, она выказывала мне столько дружбы, что я не мог устоять от искушения и видел ее почти каждый день и с каждым днем привязывался к ней все сильнее. Я никогда не видел в женщине столько ума и прелести, как в ней, все остальные проигрывали в этом отношении в сравнении с ней. Я говорил себе, что крайне неблагоразумно любить ее, но все же не мог перестать любить ее. Мне все говорили, что она большая кокетка, что она легкомысленная, что она насмехается без всякой жалости над всеми, кто имеет несчастье полюбить ее. Но я нисколько этого не боялся, так как с первого же раза меня поразила ее необыкновенная доброта. Я не надеялся на то, что она меня полюбит, но я рассчитывал, что когда она узнает о том, что творится в моем сердце, она проникнется сожалением ко мне. Я пока еще скрывал свою страсть, но, тем не менее, мысль о моем близком отъезде наполняла мое сердце невыразимой тоской, и она скоро отгадала мою тайну.
Я встретился в Париже с мадам Робинсон, первой любовью принца Гальского, о которой английские газеты говорили так много в свое время, называя ее Пердитой. Она была весела, откровенна, жива и не говорила по-французски. Я казался ей очень интересным, каким-то героем, только что вернувшимся с поля сражения и опять намеревающимся отправиться туда же, очевидно много выстрадавшим, ей казалось, что нет ничего такого, чего бы она не сделала для этого человека, и она сделалась моей любовницей, чего я, конечно, не скрывал от мадам де Коаньи. Разве не все равно, как я буду поступать, говорил я себе, ведь она читает в моем сердце.
Пердита окончательно меня рассорила с мадам де Мартенвиль, которая оказалась уже в жестокой ссоре с мадам де Геменэ и мадам Диллон; она стала требовать от меня, чтобы я не виделся больше с ними; конечно, я отказал ей в этом наотрез; наши отношения стали очень холодны. Она узнала про Пердиту, еще больше рассердилась на меня, и наконец объявила мне, что я должен выбирать между нею и мадам Диллон. Нечего и говорить о том, что я не колебался при этом выборе, мадам де Мартенвиль скоро раскаялась в своем поступке и хотела помириться со мной, но было уже поздно.
Пердита уезжала в Англию и ей так хотелось, чтобы я проводил ее до Калэ, что я не мог ей отказать в этой просьбе. Жертва с моей стороны была очень большая, так как в этот самый день я должен был обедать у мадам де Конто, где должна была быть также и мадам де Коаньи. Я написал мадам де Коаньи, что не буду обедать вместе с ней и воспользовался этим несколько странным предлогом, чтобы сказать ей, что я обожаю ее и, что бы ни случилось, буду боготворить ее всю свою жизнь. Мадам де Коаньи вполне поняла меня, поверила моим словам и написала несколько слов, избегая отвечать что-нибудь на мое признание. Ее поведение по отношению ко мне было в высшей степени просто и мило, она не выказывала гнева, так как не чувствовала его, и нисколько не сомневалась в моей искренности, так как не имела для этого никакого основания, она не говорила мне, что никогда не полюбит меня.
Я видел, что за ней ухаживают очень многие и некоторые были крайне опасны для меня, я прекрасно знал, что во многом уже не обладал теми преимуществами, как они, я не был уже красив и молод, но у меня было сердце, цену которого она знала, весьма похожее на ее собственное, и на эти-то сердца я и рассчитывал. Эта любовь, без всякой надежды на будущее, давала мне больше, чем всякая другая любовь. Я старался быть терпеливым, осторожным, и готов был пожертвовать всем, только бы чем-нибудь не скомпрометировать ее; она все это чувствовала и, конечно, ценила по достоинству; я не ходил к ней и никогда не видел ее одну, я только изредка мог говорить ей о своей любви, но я мог писать ей об этом, я никогда не встречался с ней без того, чтобы не вручить ей записочку, и она всегда принимала их охотно. Я, конечно, мог бы быть гораздо более счастлив, но я не знал никого, кто был бы так счастлив, как я.
Во время обеда, который город давал в честь дофина, мадам де Коаньи, прекрасно одетая, как всегда, явилась с пером черной цапли на груди, и тотчас мною овладело безумное желание получить от нее это перо. Никогда еще ни один странствующий рыцарь не мечтал о пере своей возлюбленной так, как я мечтал о нем в эти минуты.
Де-Коаньи собирался тоже ехать в Америку, жена его была от этого в отчаянии. Я тоже был опечален ее горем. Я никогда не думал, что отъезд де Коаньи причинит мне столько страдания. Всегда откровенная и сострадательная, мадам де Коаньи не утаила от меня своих слез и своей жалости ко мне. Она проводила своего мужа до Ренн, она хорошо знала, что это будет истолковано не в ее пользу при дворе и написала мне записку: «Защищайте то, что вы умеете так любить». Я действительно старался изо всех сил защитить ее от всевозможных нападок, которые посыпались на нее со всех сторон, все укоряли ее в фальши, в том, что она рисуется, в утрировке, я всегда стоял за нее горой; когда она вернулась, она выразила мне благодарность за мое поведение.
Я часто встречался затем с мадам де Коаньи у мадам де Геменэ, у мадам де Гонто и иногда заходил также к ней. Но счастье это продолжалось недолго. Де-Сегюр, с свойственным ему упорством, не переставал преследовать меня и назначил мой отъезд на три месяца раньше, чем бы следовало. Почти все были возмущены вообще отношением министров ко мне. Мадам де Полиньяк, которая больше уже не боялась меня и которой иногда было вовсе нежелательно находиться в обществе лиц, к которым королева выказывала слишком большое расположение, постаралась теперь ближе сойтись со мной. Она стала предлагать мне устроиться так, чтобы мне не пришлось совсем уезжать, но я отказался от этого. Я боялся, что если останусь еще, пожалуй, скомпрометирую чем-нибудь мадам де Коаньи, которая сердилась за то, что я настаиваю на своем отъезде, я смел надеяться на то, что она любит меня. Но она мне не говорила этого и продолжала быть естественной, но строгой. Накануне моего отъезда я отрезал у нее прядь волос, она потребовала их назад, я беспрекословно вернул их. Она взяла их, глядя мне прямо в лицо и на глазах ее я увидел слезы, и понял, что еще не все потеряно. Она одна может себе ясно представить то отчаяние, которое я испытывал, уезжая, она одна могла сделать меня счастливым или несчастным. Я уехал, это был самый трудный шаг в моей жизни — сердце мое было полно любви, отчаяния и надежды.
Я приехал в Брест в тот же день, когда показалась английская эскадра, это не помешало однако выйти на следующий день транспорту, отправлявшемуся в Индию, через двадцать четыре часа он был взят в плен англичанами. Я писал с каждой почтой мадам де Коаньи. Я боялся, чтобы письма мои не надоели ей. Я делал все, что мог, чтобы они не были слишком длинными, но очень редко мне это удавалось. Она отвечала мне довольно часто, жалела меня, я жил только ее письмами. Я никогда не распечатал ни одно из них, не ощущая при этом глубокой радости и благодарности. Мы оставались очень долго в Бресте, нашему выходу мешали противный ветер и англичане. Я просил ее прислать мне перо, которое могло мне доставить такое невыразимое счастье, она ответила мне, что не может прислать его, что когда-нибудь она объяснит мне — почему; мне кажется, ей было искренно жаль, что она не может дать мне его и, тем не менее, я не мог утешиться в том, что должен обойтись без него.
Мы выехали наконец из Бреста, в более чем сомнительную погоду и почти на виду у англичан, при выходе из гавани нас встретил страшный шторм, несколько дней мы находились в опасности быть взятыми в плен или быть выброшенными на берег; признаюсь, что я ничего не имел бы против того, чтобы попасть в плен. Я бы увиделся опять с мадам де Коаньи, а с этим фактом не могла сравняться ни военная слава, ни победы. Мы вошли потом в реку около Нанта, так как наши суда были очень повреждены; наш капитан послал донесение де Кастри, сообщая ему, что как только ветер стихнет, мы отправимся для окончательной починки в Лориен. Мы поехали в Нант, и я мог рискнуть ехать оттуда в Париж; я написал мадам де Коаньи и просил ее дать мне возможность повидаться с ней на полчасика, я просил ее безжалостно отказать мне в моей просьбе, если только я хоть чуточку стесню ее этим, и послать мне письмо до востребования в Тур или в Орлеан, где я буду ждать его. Я умолял ее не советоваться в этом деле ни с кем и решить этот вопрос самой, хотя бы и в нежелательную для меня сторону.
Я не нашел письма ни в Туре, ни в Орлеане, наконец, я получил письмо, оно было от де Лиля, он писал мне, что мадам де Коаньи будет в восторге меня видеть, но думает, что лучше бы свидание это состоялось не в Париже, хотя, впрочем, она предоставляет мне решить этот вопрос. Ни единого слова от мадам де Коаньи, а между тем ей так легко было мне отказать и в то же время утешить меня, но она не хотела располагать мною, она не была настолько добра, чтобы сказать мне, что «она не хочет». Она обратилась к помощи третьего лица и даже не написала мне, этого было вполне достаточно, чтобы разбить мое сердце. Я так был огорчен этим, что в продолжение десяти или двенадцати дней не был в состоянии написать ей.
Я поехал в Ла-Рошель, чтобы повидаться с де Воаэ, а затем опять вернулся в Лорен, чтобы сесть на свой фрегат. Мадам де Коаньи ответила мне так ласково и мило, что сразу успокоила и утешила меня, мне оставалось только пожалеть о том, что я надоедал ей своими жалобами. Наш фрегат получил приказание отправиться в Рошфор, чтобы соединиться с «Орлом», и идти с ним. Я вернулся сухим путем. Мы ждали де Лафайэта, которого еще задерживали при дворе политические дела, и, наконец, он дал знать, что не приедет. Де-ла-Туш предложил мне свою каюту, и я принял его предложение. Мы выехали из Ла-Рошеля 14 июля. На следующий день мы имели столкновение с французским фрегатом «Ceres», он причинил нам огромную аварию. Среди команды появились разные болезни, каждый день умирал кто-нибудь, необходимость запастись свежими припасами для наших больных заставила нас пристать к одному из Азорских островов. Запасшись там овощами, быками и водой, мы продолжали свой путь. Однажды я разговорился с де Бозоном, который тоже ехал на нашем фрегате. Он начал говорить мне о мадам де Коаньи, этот разговор был мне как нельзя более по сердцу, но увы, он сказал, что в нее влюблен де Шабо, который, кажется, и пользуется взаимностью; хорошо, что была ночь и он не мог видеть моего лица. Я не мог подумать об этом без содрогания, но моя вера в мадам де Коаньи не угасла, я старался думать о том, что она всегда была по отношению ко мне откровенна и честна, тем не менее я не мог забыть нашего разговора с де Бозоном и с каждым днем становился все грустнее и, наконец, силы изменили мне и я заболел опасно лихорадкой, и боялся проговориться в бреду, и настоял на том, чтобы в мою каюту не входил никто, кроме двух лакеев-англичан, которые едва понимали по-французски.
Я был прав в этом отношении, так как не переставал думать о мадам де Коаньи и в бреду постоянно называл ее имя, а когда мне становилось лучше, я писал ей, и письма к ней были моим единственным утешением. В бреду я также говорил о пере, которое так желал иметь.
Прошло уже двенадцать дней с начала моей болезни, когда вдруг ночью мы встретились с английским кораблем и принуждены были биться с ним. Тогда открыли мою каюту и вынесли меня на мостик скорее мертвого, чем живого. Я привязал письма мадам де Коаньи к себе на грудь и просил, чтобы меня бросили в море не раздевая, если меня убьют во время сражения. И в продолжение трех часов я был бесполезным свидетелем ожесточенной схватки. Мы дрались на расстоянии пистолетного выстрела, и наконец английское судно отступило, после того, как почти прикончило с нами. У нас было двадцать человек убитых. Английское судно находилось тоже в таком состоянии, что будь мы немного сильнее, мы могли бы свободно овладеть им.
На другой день мне стало еще хуже. Неделю спустя после этой схватки мы прибыли к американскому берегу около Дельвера. Мы стали на якорь и послали лодку с людьми за лоцманом, так как вход в этот залив был очень опасен и труден. Но напором ветра опрокинуло лодку, и все наши люди погибли, а мы остались без лоцманов, на другой день мы увидели на горизонте эскадру из семи английских кораблей, которые подходили к нам на всех парусах; мы тотчас же снялись с якоря и вошли в залив без лоцманов. Тут к нам навстречу приплыла лодка с «Gloire», которая возвращалась с лоцманами, мы узнали от них, что находимся в плохом фарватере и, вероятно, погибнем за отсутствием провизии и свежей воды. Де-Латуш въехал еще две мили в канал и видя, что надежды на спасение нет, отослал на берег всех пассажиров, документы и деньги. На другой день Латуш потерпел крушение, срубил свои мачты и сделал свой фрегат негодным, на случай, если бы его захватили англичане. «Gloire», который сидел не так глубоко в воде, наконец, дошел счастливо и невредимо до самой Филадельфии. Нас высадили на берег за целую милю от обитаемой местности, и мы остались без одежды и без вещей.
У меня все еще была сильная лихорадка, и я едва стоял на ногах; если бы не сильный, мужественный негр, поддерживавший меня под руку, я никогда бы не добрел до дома, в котором мог немного передохнуть; затем, медленно подвигаясь вперед, я добрался и до Филадельфии. Лихорадка моя усилилась, я каждую минуту терял сознание, французские и американские доктора в один голос говорили, что мне не дожить до конца осени.
В это время отплыл корабль в Европу, и я отослал с ним письмо мадам де Коаньи, что доставило мне великое наслаждение. Доктора объявили, что и думать нечего, чтобы я ехал в армию, но в это время де Рошамбо прислал мне своего адъютанта с приказанием немедленно явиться в его лагерь, так как он должен сделать мне чрезвычайно важные сообщения. Я ни с кем не советовался, сел на лошадь и поехал в лагерь, так как решил, что все равно, умереть ли в Филадельфии или где нибудь по дороге. Но по дороге мне стало значительно лучше и я чувствовал себя очень хорошо, когда прибыл в главную квартиру.
Де-Рошамбо встретил меня очень радостно и объявил мне, что большая часть его армии переправится в Бостон, и сам он думает вернуться во Францию, а мне поручает командование над всеми войсками. Армия должна была выступить дней через десять или двенадцать. Я опять переехал Северную реку и остановился лагерем в графстве Дельвер. Мое здоровье поправилось, я мечтал только получить письмо, но, к сожалению, писем мы не получили.
Наконец вернулся фрегат «Danae», он принес нам много грустных известий, но не принес для меня радостного события — письма мадам де Коаньи. Де-Воаэ умер, я потерял также мадам Диллон, мой бедный друг де Геменэ также потерял все сразу: свою любовницу, свою честь, свое состояние, состояние своих детей и многих других, может быть, и у меня больше ничего не осталось, впрочем, меня это печалило еще менее всего, я готов был бросить все и ехать утешать несчастного, но меня задержали обстоятельства, о которых здесь не стоит распространяться.
Я не получил писем ни от самого Геменэ, ни от жены его, ни от своих поверенных, так что не знал подробностей ужасной катастрофы, я боялся, не больна ли мадам де Коаньи, весьма вероятно, что она от этого не писала мне, и ни одной минуты не приписывал ее молчание простой небрежности с ее стороны. Так как она оставалась для меня одна на свете, то я, невольно думая о ней, говорил себе: «Она может не любить меня, но не может не хотеть утешить меня». Увы, я был от нее за две тысячи миль, жива ли она еще? Самые грустные мысли и предположения не переставали преследовать меня, хотя я был уверен в том, что мадам де Монбазон, мадам де Лиль сейчас бы уведомили меня, если бы с ней случилось что-нибудь, так как они знали, как она мне дорога; вероятнее всего, что здесь виновата неаккуратность почты или небрежность лакея, и поэтому я не получил письма во время; я не получил писем от нескольких других лиц, которые мне писали с каждой почтой, но я не думал, что они больны, следовательно и мадам де Коаньи, вероятно, была также здорова.
Таково было мое ужасное положение, когда де Рошамбо уехал в Париж. Я опять написал мадам де Коаньи и был вполне уверен в том, что она не бросит своего несчастного друга, я умолял на коленях написать мне насколько строк; я написал также самому Геменэ, чтобы напомнить ему о том, что у него еще есть друг, которым он может располагать по своему усмотрению.
Шум и суета в Филадельфии стали мне невыносимы, я решил уехать из нее. Путешествие в Род-Эйланд могло иметь для меня одно преимущество: оно приблизило бы день получки письма, и к тому же я мог опять побывать в той прелестной семье, которая так тепло отнеслась ко мне когда-то. Я поехал туда, несмотря на суровую погоду. В Ньюпорте мне очень обрадовались, там я не видел никого, кроме своих друзей, которые окружали меня самыми нежными заботами.
В то время, как я находился в Ньюпорте, в середине марта месяца в Филадельфию прибыл из Франции транспорт «Вашингтон». Барон де Фокс, мой адъютант, привез мне письма в Ньюпорт. От мадам де Коаньи их было целых два, одно из Спа от 26 июля 1781 г., другое от 18 октября того же года. Я от души оплакивал смерть мадам Диллон и де Воаэ, но мадам де Коаньи была жива и писала мне, я мог ее потерять и не потерял. Я почувствовал такую радость, которая была равносильна моей печали перед тем; с какой трогательной простотой она описывала состояние своей души. Она не любила де Шабо и очень сожалела о том, что я мог поверить этому, она давала мне множество объяснений по этому поводу, хотя мне было достаточно одного слова с ее стороны, чтобы сразу же успокоить меня. Она сожалела о де Геменэ и ни в чем не обвиняла его, она не говорила мне, что любит меня, но она говорила, что рассчитывает всегда быть любимой так, как я люблю ее в настоящее время.
Письма, привезенные «Вашингтоном», доказывали, что мир вероятен менее, чем когда-либо. А между тем, неделю спустя, я узнал в Нью-Йорке, что мир уже заключен. Я уехал из Ньюпорта не без сожаления и не без слез, затем я провел несколько дней у генерала Вашингтона и вернулся в Филадельфию. Фрегат «Деятельный» привез мне приказание отвезти обратно во Францию остальные французские войска. В то же время я получил письмо от мадам де Коаньи от 22 сентября 1782 г., в нем говорилось, что все письма, которые я от нее еще получу, написаны за пять месяцев перед тем. Не теряя времени, я посадил свои войска на суда, и 11 марта 1783 г. мы отплыли из Вильмингтона во Францию.