Евграф Комаровский Записки графа Е. Ф. Комаровского

Глава I

Наша семья — Мое сиротство — Добрые отношения ко мне зятя моего А. Н. Астафьева — Зачисление меня в лейб-гвардии Измайловский полк — Мое ученье — Назначение курьером к графу Безбородке — Путешествие Екатерины II на юг — Посылка в Париж с подарками — Приключение в дороге — Пребывание в Париже — Граф Бобринский — Обресков и его лакей — Праздник в Кускове — Граф К. Г. Разумовский — Посылка курьером в Лондон — Морское путешествие — Встреча с ворами — Лондонская жизнь — Г. Я. Сенявин — Возвращение в Петербург


Я родился 1769 года 18 ноября, в Петербурге, на Песках. Батюшка мой Федот Афанасьевич служил тогда в дворцовой канцелярии; начальником оной был сенатор Матвей Васильевич Мамонов; сын его, Александр Матвеевич, бывший потом фаворитом императрицы Екатерины II, с сестрой моей Дарьей Федотовной были моими восприемниками. Батюшка скоро потом вышел в отставку и переехал на жительство в Ухотскую волость, где он купил до 100 душ крестьян[1]. Матушка моя, Ульяна Ивановна, урожденная Зиновьева, скончалась в 1770 году августа 17-го, 38-ми лет, и похоронена подле соборной церкви в городе Каргополе, в 30-ти верстах от Ухотской волости. Я остался после моей родительницы 10-ти месяцев.

Через два года сестра моя, Дарья Федотовна, вышла замуж за Алексея Николаевича Астафьева и уехала в Петербург; батюшка отпустил с нею и сестру мою Анну Федотовну. Первый мой учитель был — упраздненный священник, а второй — отставной офицер. Батюшка ездил для свидания с сестрами моими и брал меня с собою. Зять мой, А. Н. Астафьев, служил тогда в г. Нарве цолнером. По возвращении в Ухотскую волость, куда приехала с нами и сестра Анна Федотовна, батюшка женился на Дарье Степановне Рындиной, от которой имел дочь Софью; но она скоро умерла. 1776 года ноября 26-го скончался мой родитель 48-ми лет от роду, и я остался круглым сиротою по 8-му году. Батюшка погребен под церковью во имя Спаса в Ухотской волости.

После батюшкиной кончины учреждена была опека — из родного дяди моего, Ивана Афанасьевича Комаровского, брата мачехи, Дмитрия Степановича Рындина, и зятя моего А. Н. Астафьева, который приехал в Ухотскую волость, узнавши о смерти батюшки, чтобы отвезти сестру мою Анну Федотовну и меня в Петербург[2]. А.Н. имел обо мне попечение самого нежного отца; он немедленно занялся тем, чтобы отдать меня в лучший тогда в Петербурге пансион г-на Девильнева, и записал меня, по тогдашнему обыкновению, в службу, и я записан был в Преображенский полк сержантом сверх комплекта; а потом, по связям его с Ф. Я. Олсуфьевым[3], я переведен был в Измайловский полк тем же чином в комплект. После смерти Девильнева перевели меня в пансион г-жи Ленк, потом к г-ну Массону.

В первом и последнем из сих пансионов я имел товарищем графа В. П. Кочубея. Сие случилось от того, что старший брат зятя моего служил при фельдмаршале графе Румянцеве-Задунайском вместе с графом Безбородкой и был с ним весьма дружен, а по брату своему и Алексей Николаевич в коротком знакомстве с ним находился. Нас привезли почти в одно время — меня из Ухотской волости к зятю моему, а Кочубея из Малороссии к родному дяде его графу Безбородке. Они оба уговорились, чтобы отдать питомцев своих в лучшие пансионы. Я поступил от Массона в кадетскую роту Измайловского полка. В 1786 году я имел несчастье лишиться сестры моей Дарьи Федотовны.

В 1787 году назначен я был находиться при графе Безбородке для курьерских посылок в чужие края во время путешествия императрицы Екатерины в Киев и Крым. В числе чиновников, составлявших свиту ее величества, находился советник придворной конторы В. П. Головцын; он был весьма дружен с батюшкой и любил меня, как сына. В предстоящий путь он взял меня с собою в кибитку, и я сделал путешествие от Царского Села до Киева самым приятным образом.

Вояж сей императрицей Екатериной предпринят был для обозрения присоединенного полуострова Крыма и Тавриды к России князем Потемкиным, которому и дан был титул Таврического. Назначено было также иметь свидание с римским императором Иосифом II во время плавания ее величества на галерах по Днепру, по случаю предполагаемой тогда войны у обеих империй против Порты Оттоманской. Император Иосиф приехал под именем графа Фалькенштейна[4]. Сей вояж по Днепру и по Крыму описан принцем Делинем и графом Сегюром. В свите императрицы Екатерины от Царского Села до Киева, а потом и по Днепру, находились иностранные министры: граф Кобенцель — посол римского императора, Фиц-Герберт — английского и граф Сегюр — французского двора и другие знатные особы.

Путешествие представляло торжественное шествие. Во время ночи по обеим сторонам дороги горели смоленые бочки. Во всех губернских городах, где ее величество останавливалась, были балы, и все улицы и дома иллюминированы. На границах наместничеств встречали государыню ее наместники или генерал-губернаторы. На границе Новгородской губернии встретил Архаров, наместник новгородский и тверской; на границе Псковской губернии — наместник князь Репнин, псковский и смоленский; на границе Белоруссии — Пассек, наместник полоцкий и могилевский, а на границе Черниговской губернии — генерал-фельдмаршал граф Румянцев-Задунайский, генерал-губернатор и наместник всей Малороссии. В Киев приехало множество разных вельмож, а более поляков, и двор был весьма великолепен, особливо у заутрени, в Светлое Христово Воскресение, в Печерской лавре. К вечерне императрица поехала в Софийский монастырь; после оной посетила митрополита Самуила в его келье, больного, который сказал ей речь и уподобил ее Христу, явившемуся после Воскресения ученикам. Тогда был фаворитом крестный мой отец Александр Матвеевич Мамонов, получивший скоро потом графское достоинство; все мои домогательства, чтобы дойти до него, были тщетны.

Из Киева в конце марта того же года отправлен я был курьером в Париж с подарками к министрам французского двора: Монмореню (иностранных дел) — перстень с прекрупным солитером, наследникам Верженя — полная коллекция золотых российских медалей, графу Сегюру (сухопутных сил) — соболий мех и фельдмаршалу де Кастри — перстень с солитером. Подарки сии уложены были в двух ящиках и посланы по случаю заключенного с Францией первого торгового трактата, я поехал в перекладной повозке. Не доезжая до первой станции — Василькова, я сбился с дороги, ибо уже смеркалось; повозка моя завязла и с лошадьми в большую лужу.

К несчастью моему, ямщиком был со мною мальчик, который в первый раз, по словам его, ехал по этой дороге. Насилу могли мы вытащить одну из пристяжных лошадей. Я не знал, что мне делать, послать ли ямщика на следующую станцию — но он говорил, что его там не послушают, ибо никто его на почте не знает, — или самому ехать. Я решился на последнее; вооружив ямщика моими двумя пистолетами и саблей, сел верхом на отпряженную лошадь и поехал, сам не зная, куда. К счастью, я выбрался на большую дорогу и приехал на станцию. Тотчас была заложена повозка, в которой я поскакал отыскивать завязшую в грязи. Я имел предосторожность, однако же, спросить имя прежнего ямщика. Проехавши столько верст, сколько, мне показалось, я сделал верхом, начал я и новый мой ямщик изо всей силы кликать по имени прежнего моего проводника, но было тщетно; проехав еще несколько верст, остановились, повторяли то же самое и не имели большого успеха. Каково же было мое положение — я знал, что со мной отправлено на несколько сот тысяч рублей драгоценных вещей и что сие непременно дойдет до сведения императрицы, и, сверх того, первое сделанное мне поручение оказалось бы так неудачно, за что бы я мог подвергнуться строгой ответственности.

Я пришел в такое отчаяние, что ямщик, сжалившись надо мной, начал меня уговаривать и просить быть спокойнее, что, приехав на станцию, как рассветет, смотритель пошлет тотчас несколько ямщиков, которые непременно отыщут завязшую мою повозку. Сие действительно меня немного успокоило.

Проехав несколько верст назад, я увидел влево небольшую дорогу и приказал ямщику туда повернуть, но он мне сказал:

— Там, барин, не проедешь, там топь ужасная.

— Да может быть, там-то мы и увязли, — отвечал я ему.

И точно, сделавши версты с полторы, я громко назвал по имени прежнего ямщика, и он мне откликнулся. Я не могу изъяснить тогдашней моей радости; я выскочил из повозки, начал ямщика обнимать и, наградив его щедро, переложил свои ящики в новую повозку и отправился на станцию. Я нашел на оной курьера, едущего в Киев из Франкфурта-на-Майне от графа Н. П. Румянцева, бывшего тогда министром при нескольких немецких округах. Курьер этот был его камердинер Мишин; он имел прекрасную коляску; я убедительно начал его просить, чтобы мне оную продать, ибо я не мог себе представить, каким образом в перекладных повозках довезу до Парижа мои посылки; к совершенному моему успокоению и удовольствию, Мишин мне коляску свою уступил, и я всегда за эту услугу был ему признателен.

Я проезжал через всю Польшу, Шлезию, Саксонию, города Люблин, Бреславль, Наумбург, Дрезден, Мейсен[5], Лейпциг, Гельнгаузен, Франкфурт-на-Майне, где я в первый раз увидел графа Н. П. Румянцева, который после так много меня любил и столь много мне благодетельствовал, потом через Мец в Париж. Я адресован был к пребывавшему у французского двора министру нашему Симолину и к министру герцога Готского, барону Гримму.

Сей последний всегда находился в партикулярной переписке с императрицей Екатериной и был, так сказать, ее комиссионером в Париже. Барону Гримму было поручено тогда от императрицы купить кабинет герцога Орлеанского гравированных камней, который составляет теперь одну из первых достопамятностей Эрмитажа.

Я остановился в Париже, Rue Traversiere, hotel des Trois Mylords. В сем доме останавливались все русские курьеры, потому что в оном жил почтенный г. Добровский, служивший прежде советником посольства при нашей миссии; и находясь в отставке, он был покровителем всех молодых людей, приезжавших из России курьерами в Париж[6]. Я не мог воспользоваться его благосклонностями, потому что он был тогда болен и жил в деревне Пасси, близ Парижа, где, однако же, я его посетил. В день моего приезда король Людовик XVI делал смотр, на котором я находился, на равнине де Саблон, своей французской и швейцарской гвардии.

Сею последнею командовал тогда граф d'Artois, теперешний король Карл X. Швейцарская гвардия имела мундир красный с серебром. Находившийся тогда в Париже А. П. Ермолов[7], бывший фаворит императрицы Екатерины, вздумал надеть для сего случая наш инженерный тогдашний мундир, который тоже был красный с серебром, и голубую польскую ленту, и в таком наряде приехал верхом на то место, где собрано было войско; все приняли его за графа d'Artois, войска построились и хотели делать разные на сей счет насмешки до того, что Ермолов принужден был уехать. Король объезжал ряды солдат в карете, не выходил из оной и во время церемониального марша.

Г-н Симолин вел жизнь весьма уединенную, даже во многих отношениях несоответственную званию российского посланника. Советником посольства был П. А. Обресков, первым секретарем г. Мошков, а вторым — г. Павлов. Они оба оказывали мне большие услуги.

Мошков ездил со мною в Версаль в день сошествия Св. Духа. Я был в придворной церкви и видел процессию сего ордена, которая была едва ли не последняя до революции. Мошков испросил позволение у королевы осмотреть маленький Трианон, любимое ее тогда местопребывание. Король и королева обедали в сей день an petit convert, т. е. за столом сидел один король и королева тоже одна, но в разных комнатах. Вся публика могла проходить мимо их величеств.

Павлов показывал мне все, что было любопытного в Париже, и ходил со мной в театры сей столицы. Первый спектакль я видел «Меропа» в Комеди Франсез; сию роль представляла m-lle Rocourt в большом совершенстве. Тогда лучший трагический актер был Larive; он играл превосходно в сочиненной для него трагедии роль «Hercule sur le mont Eutna».

Я приехал в Париж скоро после того, как распущены были les Notables и собирались les Etats Generaux, стало быть, революция уже приготовлялась. Бомарше незадолго перед тем сочинил свою комедию «Фигарова женитьба». Когда ее представляли, то зрители доходили почти до исступления, и всякий раз, как занавес опускался, весь партер кричал «До завтра!» Сия комедия дана была 130 раз сряду. Это правда, что в ней играли самые лучшие того времени актеры: Mole, Dazincourt, Dugazon, m-lle Contat, Olivur, m-me Vieumenille и прочие. В мое время в театре Большой оперы было первое представление «Таррары», оперы сочинения тоже Бомарше. Стечение зрителей было неимоверное, но сия опера не имела такого успеха, как «Фигарова женитьба».

Я должен признаться, что любимый мой театр был тогда les Varietes amusantes; зала была в самом Пале-Рояле и близко от моей квартиры. Мне случалось иногда целый день провести в сём единственном месте в свете. Поутру ходил я завтракать an Cafe de Foi, бывшем тогда в большой моде, или в другой кофейный дом. В полдень почти весь Париж съезжался гулять под аркадами или в саду; тогда на дворе были прекрасные аллеи, которые истреблены во время революции. Потом ходил обедать или «а la grotte flamande» или в другую какую ресторацию, ибо их тогда было несколько в Пале-Рояле. После обеда кофе пить я ходил an Cafe mechanique, где из-под полу, посредством машин, доставлялось все, чего пожелаешь, а за буфетом сидела женщина для получения денег. Оттуда, погулявши до 6 часов в Varietes, где по большей части давались комедии сочинения Дю Маньяна, который был тут же актером, — шел опять гулять под аркады. Все лавки всякий вечер были превосходно освещены воском, ибо кенкетов тогда еще не знали. Вся лучшая парижская публика туда съезжалась, и гулянье продолжалось до 11 часов вечера, по прибытии коих свист солдат швейцарской гвардии был сигналом гасить свечи и разъезда публики.

Я часто ездил гулять в Булонский лес, ходил завтракать на Елисейские Поля; всякое воскресенье было гулянье на Бульварах, где видны были прекраснейшие экипажи, равно как и в Лоншане. Сие гулянье состояло в том, что от заставы в Булонский лес тянулись в два ряда кареты, одна за другой.

В Париже были тогда из русских княгиня Н. П. Голицына с мужем и со всем ее семейством — я у нее несколько раз обедал, Р. А. Кошелев с женою, В. Н. Зиновьев, А. П. Ермолов, бывший фаворит, и граф Бобринский; сей последний вел жизнь развратную, проигрывал целые ночи в карты и наделал множество долгов. Он находился под присмотром нашего посланника и барона Гримма. Граф Бобринский, у которого я иногда бывал, — не иначе, как когда он сам заходил за мной и я не в состоянии был от него отговориться, — не мог понять, что я по 18-му году не находил удовольствия в его обществе, и называл меня за то «благоразумнейшим» — «le tres sage m-r Komarovsky».

После трехмесячного моего пребывания в Париже дано было мне знать от посольства, чтобы я готовился к отъезду в Россию. П. А. Обресков, о котором я говорил выше, получил тогда отпуск; он желал ехать со мной в Россию, на что я согласился, но так как он имел долги, то надлежало выехать ему таким образом, чтобы заимодавцы его не остановили. Я, получив депеши от посланника Симолина и от барона Гримма, который послал со мною к императрице несколько вещей из купленного кабинета гравированных камней у герцога Орлеанского, — должен был за заставой остановиться, пока Обресков под чужим именем выезжал из города в фиакре.

У него был слуга Михайло, который непременно хотел возвратиться в Россию. Дорогою у него сделалась белая горячка, и в бешенстве он едва нас обоих в одну ночь не зарезал имевшимся у него ножом; кончилось тем, что он соскочил с козел и ушел в лес. Через несколько месяцев Михайло явился к своему господину. Он завербован был несколько раз в Пруссии в солдаты и все спасался бегством.

По возвращении моем в Россию я нашел двор в Москве, где мне случилось видеть великолепный праздник, который дан был императрице графом Петром Борисовичем Шереметьевым в селе его Кускове. Что более всего меня удивило, это плато, которое поставлено было перед императрицею за ужином. Оно представляло на возвышении рог изобилия, все из чистого золота, и на возвышении том был вензель императрицы из довольно крупных бриллиантов.

Сверх того, графиня С. О. Разумовская, жена графа Петра Кирилловича, просила меня отвезти от нее из Парижа подарки к фельдмаршалу Кириллу Григорьевичу Разумовскому. По приезде моем в Москву я узнал, что фельдмаршал живет в своем загородном доме Петровском. Он меня очень обласкал и пригласил к обеду, что для меня было весьма лестно, ибо он был и подполковником Измайловского полка, в котором я служил тогда сержантом. За обед фельдмаршал вышел, украшенный подарками, привезенными мною, как то: косынкой на шее, жилетом и пуговицами на кафтане. Граф Разумовский публично благодарил меня за доставление ему таких приятных подарков от любезной его невестушки.

Пробывши в Москве несколько дней, я отправлен был в Петербург с депешами к вице-канцлеру, графу Остерману. В октябре месяце того же 1787 года я послан был курьером в Лондон, и, не доезжая сыпучих песков Куриш-Гафа, на первой прусской станции Иммерзат, я должен был остановить мою коляску, которая мне так хорошо служила, и ехать в перекладных повозках. На тракте моем были города: Мемель, Кенигсберг, Берлин, где я нашел посланником двора нашего графа С. П. Румянцева и с ним познакомился, — Оснабрюк, Гарлем, Роттердам и Голтвот-Шлес.

Здесь я должен был сесть на пакетбот и отправиться в английский порт Гарвич. Проезжая Голландию, я не мог довольно налюбоваться и опрятностью, которая видна не только в домах, но и на улицах, и теми каналами, с помощью которых доставляются все припасы из одного места в другое: лодку, довольно нагруженную, один человек ведет деревянным правилом очень свободно. В Голтвот-Шлес я нашел много пассажиров. В тот самый день ветер был попутный, и мы сели на пакетбот к вечеру и пустились в море. Ночью сделался такой сильный шторм, что мы едва могли опять попасть в гавань, и все уверяли, что если бы шторм этот нашел нас в открытом море, то мы бы непременно погибли. Противный ветер дул семь дней, потом повеял попутный, и мы пустились опять в море; когда мы проехали 24 часа, сделался совершенный штиль, и зыбь, продолжавшаяся несколько часов, была несносна; ни одного не было пассажира, который бы не страдал от оной. Наконец с довольно свежим ветром мы прибыли в Гарвич. Я странное испытал чувство, когда вышел на твердую землю; мне казалось, что все предметы, которые я вижу, находятся в беспрестанном движении, и земля подо мною ходит, так что несколько минут я не мог шагу сделать вперед.

Нигде так хорошо не устроены дороги, как в Англии: одна половина укатывается катками и насыпается хрящом, а по другой ездят, и содержатся они точно так, как дорожки в английских садах. Почтовых станций, как в прочих государствах, там не учреждено, но во многих деревнях по большой дороге есть содержатель лошадей и портшезов, т. е. весьма легких двухместных карет, которые за известную цену возят проезжающих от одного места до другого. Почта в Англии, однако же, дороже, нежели где-нибудь.

В Гарвиче явился ко мне один итальянец и просил меня довезти его до Лондона, а взамен того он обещался служить мне переводчиком, а так как он много езжал по дорогам и мог нанимать для меня лошадей по выгоднейшим ценам, я на предложение его согласился. От Гарвича до Лондона 75 миль, или 100 верст; мы выехали часов в 10 утра. Я должен сказать, что никогда так приятно, покойно и скоро не ехал, и мой итальянец мне был очень полезен.

Приехавши на последнюю перемену до Лондона, на воротах того трактира, где мы должны были остановиться, я увидел надпись прекрупными словами и спросил у итальянца, что это значит; он мне сказал, что предупреждают всех проезжающих, чтобы они берегли свои чемоданы и сундуки, находящиеся сзади карет, ибо в окрестностях Лондона находится множество пеших и конных воров[8]. Ночь была лунная. Итальянец мне сказал, чтобы я на всякий случай приготовил несколько гиней, а содержатель лошадей велел мне сказать, что если на нас нападет дорогой конный вор и закричит кучеру: stop, то он остановится, ибо не обязан за нас жертвовать своею жизнью.

Отъехавши несколько миль, кучер сказал нам, что он видит двух конных воров, едущих к нам навстречу.

Итальянец мне говорит:

— Держите в руке вашей гинеи.

Один из воров, подъезжая, закричал stop, и карета наша остановилась, а другой стоял поодаль; вор подъехал к той стороне, где сидел итальянец, и, в спущенное стекло протянув руку с пистолетом, требовал денег; товарищ мой сказал ему, что он слуга и ничего дать ему не может; впрочем, мы оба недостаточные люди и едва имеем, чем доехать до Лондона, но готовы, однако же, дать, что имеем. Тогда вор подъехал к моей стороне, и я дал ему четыре гинеи, после чего он приказал кучеру нашему ехать. Сим окончилось трагическое сие происшествие. Когда воры мимо нас проехали, итальянец мой посмотрел в окошко, и когда уже их не стало в виду, он выстрелил им вслед из моего пистолета, сказав мне:

— Это нужно, чтобы дать острастку другим ворам.

Мне сказывали потом в Лондоне, что сии воры имеют свое общество и клуб, в котором они собираются, что правительству известны даже всех их имена, и когда на которых из них есть явная улика в их грабежах, тогда полицейские чиновники приходят в их клуб и берут уличенных без сопротивления и предают в руки правительства.

Я приехал в Лондон прямо к нашему министру, графу С. Р. Воронцову; сверх депеш я привез к нему партикулярное письмо от графа Безбородки, в котором он просил посланника принять меня под свое покровительство. На другой день мне сказывали чиновники посольства, что когда граф Воронцов прочитал привезенные мною депеши, то сказал:

— Комаровский привез старые газеты, видно, графу Безбородке хотелось познакомить его с Лондоном.

Какую я нашел разницу между Парижем и Лондоном! Там, кажется, всякий день праздник, а здесь никогда; там, по улицам ходя, поют и веселятся, а здесь ходят в глубоком молчании; это правда, что я в Париже был летом, а в Лондон приехал в глубокую осень; там я видел зато всякий день солнце, а здесь от каминов, в которых горит каменный уголь, образуется премрачный туман, так что иногда в полдень должно зажигать свечи, и белье делается черным. Вероятно, сей мрак производит в Англии сплин — болезнь, в других землях, кажется, неизвестную, — и очень часто в газетах читаешь о самоубийствах. Молодому человеку особливо должно, по мнению моему, побывать прежде в Лондоне и потом уже ехать в Париж, ибо сравнение всегда будет в пользу последнего.

Лондон имеет большое преимущество против Парижа в рассуждении чистоты улиц; там прекрасные тротуары перед каждым домом, кои обливают водою ежедневно, и потому грязи на них никогда не бывает; для пешеходов это великое удобство. В Париже напротив, как известно, улицы узкие и прегрязные, а высота домов делает, что в некоторые солнце вовсе не проникает.

В Лондоне есть обыкновение очень покойное: через объявление в газетах можно все получить, что ни пожелаешь, даже некоторые находили себе невест и женихов. Мне хотелось употребить время пребывания моего в Лондоне, чтобы выучиться по-английски. Я воспользовался сим посредством газет, вызывая желающих принять меня к себе в пансион. Через несколько дней я получил множество записок. Я решил войти в дом к одному лингвисту, жившему в Нюман-стрит, Оксфортроуд, под № 38. Он был родом француз, фамилия его Тогажо, но с малолетства жил в Лондоне. Я предпочел его потому, что он удобнее мог мне объяснить правила языка, но я ошибся: в английской семье я бы гораздо более успел. Я платил две гинеи в неделю и две гинеи заплатил единовременно как вступительную плату; я имел особливую комнату, общий завтрак и обед.

Скоро после моего приезда в Лондон было открытие парламента. Я видел короля Георга III, едущего в восьмистекольной раззолоченной карете, заложенной в восемь изабеловых лошадей. Напротив его сидел первый министр Питт. Впереди и сзади кареты ехал конвой конной гвардии, но сие не мешало, однако же, нескольким мальчишкам из многочисленной толпы людей, бегущей за каретою, бросать иногда грязью в оную. Заседания парламента были тогда весьма интересны, и стечение зрителей всегда чрезвычайное. Они открылись процессом, делаемым Гастингсу, бывшему вице-королем в Индии, за жестокости и употребление во зло его там власти. Знаменитые ораторы оппозиции, Фокс, Борг и Шеридан, истощали все свое красноречие на обвинение Гастингса, но он был оправдан.

Я ходил смотреть в Вестминстерском аббатстве монумент лорда Чатама, отца Питта, который представлен говорящим речь в парламенте против войны с Соединенными Штатами.

Мне случалось быть несколько раз в Ольдбели, так называется уголовный суд, где судятся все преступники; сей суд открывается три раза в год и продолжается до тех пор, пока есть подсудимые. Посреди присутственной комнаты находится род амвона, на котором становятся подсудимые; на столбиках, прикрепленных к амвону, утверждено зеркало, обращенное к свету окошек таким образом, что лучи света, падающие на зеркало, отражаются на лице подсудимых, стоящих лицом к судьям; сим способом они видят все изменения, в чертах подсудимых происходящие. Чтобы обвинить, необходимо нужно показание трех свидетелей; судья делается тогда, так сказать, адвокатом подсудимых, ибо он старается разбить в словах свидетелей. Когда же доказательства так ясны, что сделанные преступления не подлежат никакому сомнению, тогда отдается дело на заключение присяжных. Они уходят в другую комнату. Эта минута самая интересная: когда отворяются двери, присяжные входят в присутствие, и приговор состоит в одном слове: «виноват» или «не виноват».

Я нашел в Лондоне из русских графа Ф. В. Ростопчина, имевшего тогда чин поручика Преображенского полка, П. А. Левашева, бывшего кавалером при великих князьях Александре и Константине Павловичах, Г. А. Синявина и графа Бобринского, приехавшего незадолго передо мною из Парижа; в его обществе находился маркиз Вертильяк, подобный ему игрок, уехавший тайным образом из Парижа, дабы избегнуть заключения в Бастилии.

Вот доказательство той народной ненависти, которая существовала тогда у англичан против французов. Мы трое шли вместе по улице — граф Бобринский, Вертильяк и я. На мне с графом Бобринским был фрак английского покроя и круглые шляпы, а на французе парижский полосатый фрак и треугольная шляпа; мы примечаем, что за нами множество бежит мальчишек и поднимают грязь с улицы; один из них закричал: French dog, и вдруг посылался град комьев грязи на бедного Вертильяка, и он насилу скрылся в одну кондитерскую лавку, случившуюся на дороге; мы же двое шли тихим шагом, и ни одного кусочка грязи на нас не попало.

При лондонской нашей миссии из всех чиновников один только замечательный человек находился — это священник нашей церкви Яков Иванович Смирнов, который употреблялся и по дипломатической части. Из наших русских я более всех виделся с графом Ростопчиным; мы с ним вместе ходили смотреть битву петухов, ученого гуся и ездили за несколько лишь от Лондона верст смотреть кулачных бойцов, знаменитых в тогдашнее время: Жаксона англичанина и Рейна ирландца.

Пари были ужасные; англичане парировали за Жаксона, а ирландцы за Рейна. Парламент, узнавши о приготовлении сего боя, запретил всякое сборище подобного рода в городах и селениях, а потому место выбрано было в поле, на открытом воздухе. В назначенный день тысячи карет из Лондона туда отправились, и мы наняли портшез. Сделан был большой помост для бойцов, а зрители взлезли на империалы карет, чтобы лучше можно было видеть сей спектакль. Бойцы были полунагие, и за каждым из них находились секундант и держатель бутылки с каким-то напитком. При начале боя они дали друг другу руку в знак того, что они между собою вражды не имеют, и если бы случилось одному быть убиту, то другого не преследовать, как смертоубийцу, по законам.

Бой начался, и несколько раз тот и другой были повержены на пол: тогда секундант подходит, протягивает шею, за которую боец должен ухватиться обеими руками, и секундант таким образом его поднимает; дабы в бойце сохранить силы, держащий бутылку дает ему из оной пить и считает протяжно, начиная с одного до того числа, как был уговор, и если боец, лежащий на полу, до сочтения положенного числа раз не встанет, то признает себя побежденным.

Зрелище зверское; удивительно, как просвещенные люди могут находить в оном удовольствие; между тем крик от держащих пари ужасный, и смотря по тому, как один из бойцов ослабевает, держащая за него сторона пари свои уменьшает, а другая прибавляет, так что против одного держит пять, десять, и так далее. Наконец Рейн, получив сильный удар от Жаксона, сказал: «довольно». Надобно было видеть тогда, с каким торжеством Жаксон поклонился тем, которые за него парировали, с каким восторгом выигравшие вскочили на помост, который покрыт кровью победителя и побежденного, подняли его на руки и носили в триумфе несколько времени.

Возвращаясь в Лондон, мы проезжали через одну деревню и заметили множество карет у трактира. Мы из любопытства остановились, вошли в комнату, которая была полна людьми; видим человека, лежащего на канапе, — у него все лицо обвязано чем-то белым, — а другого стоящего подле него и прикладывающего припарки. Мы узнали, что это был побежденный Рейн.

На другой день в газетах было подробное описание сего кулачного боя, и всякий день выходил бюллетень о состоянии здоровья, в котором находились бойцы, ибо и Жаксон недешево купил свою победу, была минута, что считали даже его побежденным.[9]

Когда из газет известно стало, что Рейн совершенно выздоровел, Ростопчину вздумалось брать у него уроки; он нашел, что битва на кулаках такая же наука, как и бой на рапирах.

Потом я ездил верхом с Ростопчиным в Гринвич, знаменитый инвалидный дом для моряков, где, как известно, находится и славная обсерватория; это было накануне нашего Рождества, и по дороге мы нашли луга, так зеленые, как у нас летом.

В Лондоне было тогда три главных театра: Итальянская опера, в которой должно было быть в башмаках, белых шелковых чулках и с треугольной шляпой; два английские: Дрюрилен и Ковент-Гарден. В первом славилась своим превосходным голосом и пением девица Белингтон, а во втором была знаменитая трагическая актриса, госпожа Сидонс. На сем последнем театре во время Святок представляемы были пантомимы, в которых арлекин играл первую роль, и механизм был доведен до такого совершенства, что всякий раз, как арлекин ударит по кулисам своею деревянною шпагою, декорации переменялись мгновенно, подобно какому-то волшебству.

На Святки распускаются студенты из всех университетов, и сии представления наполнены были этими молодыми людьми. Однажды я сидел в ложе с Ростопчиным, в которой находилось и несколько студентов; мы нарочно говорили между собой по-русски, чтобы возбудить их любопытство. Сначала они долго прислушивались, потом начался между ними спор: кто утверждал, что мы говорили по-польски, иные — по-венгерски; наконец мы слышим, что они начали друг другу предлагать пари, к чему англичане имеют врожденную склонность; мы будто ничего не понимаем, все продолжаем между собою разговаривать. Один из студентов решился у нас спросить, на каком мы языке говорим. Ростопчин ему отвечал:

— На таком, какой никому из вас в голову не пришел: мы говорим по-русски, стало быть, никто из вас пари не проиграл и не выиграл.

Синявин[10] служил тогда в английском флоте и только что возвратился из Индии; он пригласил меня однажды ехать с ним и с секретарем графа Воронцова Жоли отыскивать корабль, на котором он прежде находился. Мы взяли фиакр, чтобы доехать до Темзы. Тут сели на одну лодку и поплыли в прегустейший лес мачт. Я никогда не видывал такого множества кораблей вместе. Гребцы у нас были один старик, а другой мальчик; Синявин оттолкнул их обоих, снял с себя фрак и начал сам грести: между тем, пошел проливной дождь, корабля мы не нашли, а промокли, как говорится, до последней нитки, особливо Синявин, который был в одной рубашке. Он предложил нам заехать в «Орендч», кафе-гауз, где собираются, большею частью, морские офицеры, велел себе подать пуншу гаф-энд-гаф, то есть половина рому и половина французской водки, выпил оного пребольшую кружку и как ни в чем не бывало. Синявин во всех отношениях был отличный морской офицер и любим в английском флоте.

В один день рано поутру пришел ко мне граф Бобринский; я, видя его весьма встревоженное лицо, спросил его о причине такого раннего ко мне прихода. Он бросился мне на шею и почти со слезами стал убедительно меня просить ехать с ним в Париж на несколько дней, ибо знакомая ему одна особа уехала туда внезапно, и он без нее жить не может. Я ему сказал, что я охотно бы сие сделал, но он знает, что я не завишу от себя и без позволения министра никуда отлучиться не могу; он был в таком исступлении, что почти ничего не понимал, что я ему говорил, и твердил только одно, чтобы я с ним непременно ехал. К счастию моему, в сию минуту пришел ко мне Левашев, которого граф Бобринский несколько уважал, и насилу вразумил его, что он не вправе такой жертвы от меня требовать. Из Лондона выезжать можно когда угодно, только стоит послать за портшезом, что граф Бобринский и сделал; через час его уже в Лондоне не было. Он действительно возвратился в Лондон дней через десять.

Известно сделалось, что с Швецией у нас началась война, а турецкая еще продолжалась. Граф Бобринский был ротмистром конной гвардии: он написал в Петербург и просил, чтобы, по случаю войны, позволено ему было возвратиться в Россию и служить в полках, употребленных против неприятеля: сему предложению были рады, ибо давно желали его иметь в России. Он опять стал меня просить, чтобы ехать с ним вместе, и даже объяснялся на сей счет с графом Воронцовым. Мне самому этого хотелось, но, к счастию моему, случилась нужда послать из Лондона курьера в Россию, и меня отправили; ибо едва граф Бобринский приехал на нашу границу, как там приказано было отвезти его в Ревель и оставаться в сем городе впредь до повеления, где он и прожил до восшествия императора Павла на престол. Что же бы тогда со мной случилось как с его сопутником?

Граф Ростопчин оставил Лондон прежде меня, но я нагнал его на дороге, и до Берлина мы ехали вместе; я находил большое удовольствие быть в его обществе: он был чрезвычайно забавен и любезен. После шестимесячного моего отсутствия я приехал в Петербург. Меня видели мои знакомые одетым прежде совершенно на французский манер, а теперь — на английский. Я в полку налицо не служил, а считался при графе Безбородке, почему и щеголять мог в моих французских и английских фраках.

Загрузка...