10

Я полюбил кукурузу в раннем детстве — часа за два до того, как впервые её попробовал (а именно два часа следовало её варить, чтобы она сделалась съедобной. Не знаю, что это был за сорт — видимо, какой-то военный. Несмотря на хрущёвскую вакханалию по повсеместному внедрению «царицы полей» в жизнь советских трудящихся в магазинах кукуруза появлялась редко — как и всё остальное. Папа нарвался на неё случайно). Так вот, я полюбил кукурузу сразу — она была очень красиво сделана. Ровные блестящие ряды зёрнышек прекрасного жёлтого цвета, и всё это завёрнуто в длинные зелёные листья, как в подарочную бумагу, а потом ещё тонкий слой пушистых ниток — для пущей сохранности! Я не мог оторвать от неё глаз. С трепетом ждал, пока она булькала в кастрюле — какова такая красота на вкус? Вкус не подвёл.

В детстве чего я только не собирал. Не скажу, что я был в этом оригинален — коллекционирование чего угодно было повальным детско-юношеским увлечением — куда всё это делось? Я собирал марки, монеты, потом бабочек. Ну, касаемо марок и монет (меня ещё миновали этикетки спичечных коробков), то их тогда не собирали только девчонки, они собирали фантики. А вот откуда взялись бабочки? Меня просто заворожила их красота. Примитивные детские сачки из цветной марли продавались во всех магазинах игрушек, скоро я выяснил, какой сачок должен быть на самом деле, и папа мне его изготовил — я нашёл подробное описание в журнале «Юный натуралист». Вы не поверите — при всей убогости советского быта в магазине с названием «Учколлектор» на Песчаной улице можно было купить длинные чёрные энтомологические булавки (да ещё разной толщины!) и профессиональную расправилку — усыплённая бабочка распиналась на ней в нужной позе да так и засыхала. А в «Детском мире» иногда продавались коробки для коллекции бабочек — со стеклянным верхом и мягким дном, чтобы булавки с насекомыми туда легко входили. Обалдеть! Вообще похоже, тогда это было куда более популярное детское занятие, чем сегодня.

Летом мы уезжали на дачу в Загорянку, и бабочек вокруг порхало множество. Сегодня бОльшую часть в Подмосковье уже не встретишь, а некоторые виды, подозреваю, исчезли навсегда. Я быстро подсадил на собирание бабочек всех моих друзей в возрасте от пяти до восьми лет. Устраивали на закате охоту на бражников (это такие стремительные вечерние бабочки, они пьют нектар ночных цветов не садясь, на лету, как колибри, ловля их — непростое дело), менялись редкими экземплярами. Год за годом коллекция росла — две коробки, четыре, шесть… А потом папа, видя, что увлечение моё не проходит, вдруг привёз из командировки в Африку кучу невероятных тропических бабочек — каждая расправленная, в отдельном целлофановом пакетике. Их там продавали дети на улице, и стоили они совершенные копейки. Все мои юные друзья-коллекционеры сразу оказались далеко позади. Какие там друзья — в московском зоомузее-то Африка была представлена поскромнее! Пришлось делать для этой красоты специальные метровые коробки — картонки из «Детского мира» уже не годились. Эти четыре коробки-витрины прожили со мной удивительно долго — переезжали из квартиры в квартиру, из дома в дом. И в какой-то момент я почувствовал, что устал от них, от заботы о них — бабочки рассыхались, их приходилось реставрировать, и вообще переезды они переносили плохо. В общем, я взял да и подарил их Градскому — он как раз построил на даче чайный домик, и я посчитал, что они там будут очень хороши на стене. Градский был счастлив.

Где они теперь?

Я вспомнил про бабочек, потому что, строго говоря, занятие моё коллекционированием назвать было нельзя. Коллекционирование подразумевает научный или хотя бы системный подход — я собираю ночных бабочек средней полосы, для полного собрания мне не хватает, скажем, серой совки. А мне не нужна была серая совка — с точки зрения внешнего вида это малоинтересная бабочка, и совершенно меня не волновало, насколько это редкий вид в наших краях. Нет, конечно я листал определители, знал массу названий, но не это было главное. Меня привлекала исключительно красота. Забавно — ноги мои и сейчас рефлекторно рванутся вслед пролетающему махаону. Но я, конечно, сдержусь. Сдержусь ли?

Всё это касается огромного количества самых разнообразных предметов, которые просились в мой дом — и я не мог им отказать. В разное время это были: отпечатки древних рыб и маленьких динозавров в известняке, старые и старинные винные бутылки, копья племени масаи и самурайские мечи, древняя керамика и медная посуда, стеклянные вазы «берцовая кость» и графины для настоек времён Пушкина, шаманские бубны и этнические музыкальные инструменты со всего мира, куклы, сделанные художниками, монастырские ключи и скифские наконечники стрел… что я забыл? Сколько времени ушло на то, чтобы это собрать? А вся жизнь и ушла. Ну, очень большая её часть. Материальная ценность каждого предмета имела сильно второстепенное значение. Хотя приобрести что-то адски дорогое я себе не позволял. И не потому, что я жлоб — просто совершенно не коллекционер в этом смысле. Я коллекционер красоты. Внимание моё периодически переключалось с одной темы на другую — я начинал гоняться, например, за наручными часами «Omega» времён первой-второй мировой войны. Параллельно узнавал о них много интересного, знакомился с часовщиками и антикварами. Постепенно интерес удовлетворялся, я успокаивался, но собранные предметы успевали занять свой угол в доме, они забивали его за собой, как кошка, и выгнать их оттуда не представлялось возможным — да и зачем?

Вообще исследование красоты — интереснейшее занятие. Катана совершенна по форме, хотя этой форме многие сотни лет. И она за эти сотни лет не менялась: к совершенству нечего добавить. По той же причине акула остается неизменной, только счёт идёт уже на сотни миллионов лет. Сотни миллионов. Но это не означает, что красиво только неизменное. Как раз это скорее исключение — много ли на свете совершенного? А эстетика меняется постоянно и весьма кардинально, и каждая эпоха хранит свои идеалы красоты в своих предметах. Как бабочку в янтаре.

Мы можем читать о смене эпох — и научные труды, и мемуары, и романы. Но чтобы ощутить этот разлом истории физически, мне достаточно поставить рядом две бутылки с сохранившимися этикетками (кстати — сама бутылка, как правило, не редкость. Вот бутылка с этикеткой — да). Пусть это будет какая-нибудь черёмуховая наливка серебряного века и водка, произведённая в СССР в двадцатые годы, после отмены сухого закона. Даже без этикеток — первая бутылка в равной степени подойдёт под парфюм, вторая — под керосин. А этикетки! Одна в томных золотых и голубых виньетках и рюшах, медали, изысканные витые надписи. Другая — на страшной серой бумаге, и жутковатым энкавэдэшным шрифтом: «Хлебное вино. 1/20 ведра. Креп. 40 % Цена вина 1 р. 50 коп., бутылки 12 коп. Итого 1 р. 62 коп. Центроспирт». И сразу всё ясно, правда?

Шрифты — отдельная история. Как же они безупречно отражают эпоху! Я не думаю, что художники, их создававшие, ставили себе такую задачу — да ничего и не вышло бы. Эти цветы растут сами. Если ты родился и живёшь в это время, если дышишь его воздухом — ты просто не сможешь провести эту линию иначе, слишком много факторов работают одновременно.

Вот старая американская жестяная табличка. Это объявление: «Запрещено плевать на тротуар! Штраф 50 долларов». Смотрю на шрифт и сразу вижу — двадцатые годы прошлого столетия (параллельно думаю — что это они так строго за чистоту взялись? 50 долларов по тем временам — бешеные деньги! А оказывается, у них была эпидемия туберкулёза. Интересно!) Я разглядываю изгибы и завитушки шрифта ар-нуво, и поражаюсь, как безупречно люди, его выводившие, следуют сложным законам его форм и обводов. И этот же свод законов одновременно повелевает архитектурой, живописью, мебелью, одеждой, музыкой, поэзией и литературой!

Почерк эпохи. И для меня, поверьте, особенности этого почерка не менее важны, чем то, что им написано, их рассказ зачастую бывает интереснее.

Среди множества всех этих штук и штучек я всегда чувствовал себя очень хорошо. Скучаю ли я по ним? Скорее, вспоминаю с теплотой. Вот они по мне, возможно, скучают. Попытаюсь объяснить — они сообщили мне всё, что собирались сообщить. Их рассказы закончились. Нет, конечно, я их по-прежнему люблю. Попробовал перевезти в Израиль несколько самых дорогих мне — и остановился. Во-первых, нет никаких «самых» — они все любимые. Во-вторых, начнёшь и не остановишься, всё перевезти невозможно. Достоверная история — Москва, 1941 год, эвакуация, вокзал, давка. На этот самый вокзал прибывает знаменитый советский композитор (фамилию опустим) с супругой, двенадцатью чемоданами и упакованной антикварной мебелью. Им говорят — уважаем вас, но никак невозможно: эвакуация, людям мест не хватает, по чемоданчику на человека. Что же делать? Ничего не знаем, оставляйте на перроне. Тут же на перроне супруга классика натурально сошла с ума (за супруга не поручусь). Так вот это не про меня. При этом, надо сказать, израильский дом на глазах превращается в подобие московского — он тоже заполняется всякими штуками — другими. Со своими рассказами. И всё-таки благодаря резкому сокращению количества предметов я сделал открытие. Одно время я собирал винтажные тёмные очки «RayBan». Я считаю классический «RayBan» самыми удачными очками, которые придумало человечество — они идут всем без исключения, включая женщин, стариков и детей. С изумлением, кстати, обнаружил, что дужки очков, изготовленных в сороковые-пятидесятые, чуть-чуть не достают до ушей. Я знал, что люди увеличиваются в размерах, но чтоб за такой короткий отрезок времени! (А я и раньше замечал — найти цилиндр или котелок конца девятнадцатого века шестидесятого размера — практически нереальная задача — все маломерки!) Но это к слову.

Итак, в Москве я отобрал из всего множества очков десяток наиболее достойных и с более-менее нормальными дужками. Они лежали в прихожей у зеркала, и я всякий раз с мучительным наслаждением выбирал — какие сегодня выгуливать? В Израиль приехал с одной-единственной парой. В ней и проходил целый год, не испытывая ни малейших неудобств. Потом купил ещё одни. Так они и лежат — оказывается, вторые не нужны. Вот тебе и раз. Проблема выбора отпала сама собой. В Израиле вообще крайне утилитарно подходят к своему внешнему виду. Во-первых, жарко. Во-вторых, вообще не в традиции наряжаться. Пошли с женой в филармонию на концерт классической музыки. Я надел пиджак — Верди всё-таки. Среди полутора тысяч любителей Верди в пиджаке оказался я один. Вообще, это освобождает тебя от массы проблем. Главное — чтоб человек был хороший. Ты хороший человек? Вот надевай майку, шорты и иди.

Это интересно! Все без исключения артисты немножко девочки: никакого сексуального подтекста, просто они должны нравиться — работа такая. Это быстро переходит в автоматизм — ты чаще, чем другие, заглядываешь в зеркало, думаешь постоянно, что надеть и как это сидит, следишь за мелочами. А я ещё со своей любовью к 30–50-м обожал ходить по блошкам, рыться в завалах и часто находил совершенные брильянты из далёкой прошлой жизни. В былой московской клубно-джазовой карусели эти шмотки выглядели совершенно уместно, а меня так просто вдохновляли: человек часто сам не замечает, как его поведение меняется в зависимости от того, что на нём надето — меняется походка, выражение лица, речь, настроение. В Израиле, боюсь, всё это вызовет лёгкое недоумение. Сколько с любовью добытых вещиц остались без работы!

Обожаю наблюдать эстетику времени по предметам быта — холодильникам, радио, мебели, по моде на одежду. А автомобили! Первые — кареты и брички с мотором. Постепенно в формах появляется обтекаемость, стремительность. И какой взлёт и разнообразие фантазии художников в американских машинах конца 50-х — начала 60-х! В те годы они должны были видеться кораблями из светлого будущего, а оно, казалось, так и маячило на горизонте. Страшно иногда хочется какой-нибудь «Кадиллак» или «Шевроле» года эдак пятьдесят девятого — ездить на нем сегодня по Израилю невозможно, парковаться — вообще невозможно, но какое это имеет значение! От этих широченных плоских капотов, от хромированных навороченных бамперов, от бескрайних кожаных диванов и невероятных крыльев исходит мощная волна наивного оптимизма — всё у нас будет лучше всех! Сегодня, в крайнем случае завтра! Long live rock’n roll!

Завтра была война во Вьетнаме.

Очень забавно наблюдать, как советская власть, поливая дерьмом американских империалистов, при этом по-ученически старательно срисовывала у них всю эстетику быта. Насколько, конечно, позволяло техническое отставание. Копировали форму автомобилей — с опозданием на десять лет. Холодильники, радиоприёмники, часы, телевизоры… Наши любимые в детстве уличные автоматы с газировкой — просто копия американских. С сохранением раскраски. А мы и не знали. Эх…

Ещё вчера (ну, позавчера) автомобили радовали разнообразием форм. Марки были узнаваемы, создатели за это боролись — «Вольво» угадаешь за версту по прямоугольному обрубленному заду, «Мерседес» — по решётке и вертикальным фарам (это называлось «удивлённые глаза»), БМВ — по обводам. Сегодня силуэты всех машин примерно одинаковы — как будто их скопом зализала какая-то вселенская корова. Коля Фоменко меня уверял, что это теперь такие международные требования к аэродинамике. Ой, не знаю. Сумел же «Геленваген» остаться самим собой. На мордах почти всех моделей застыло хищное выражение, так или иначе срисованное со шлема Дарта Вейдера. Это тоже требования аэродинамики? Или совершенно мне непонятная тенденция к унификации? Может быть, мы чего-то не знаем? Или они сами чего-то не видят?

Загрузка...