Была темная, морозная ночь, на второй день после зимнего Иванова дня; лед вполне окреп, а выпавший снег слежался и сделался твердым, как доска. Тихий белый Дунай давно уже был скован серебристым прозрачным льдом, от которого веяло лютой стужей; на обоих берегах громоздились ледяные горы, по которым кое-где стлался легкий туман, покрывая инеем и еще сильнее охлаждая и так уже умершую природу. На берегах славянской реки все было тихо и спокойно — ни живой души нигде. Все сидели дома, толстопузые — в своих роскошных палатах, бедняки — в закопченных лачугах, убогих, но все-таки защищающих от свирепого карпатского ветра. Никому не хотелось выйти, чтобы насладиться январской ночью, — разве только румынским волкам, а они рыскали по льду без паспортов, невидимые даже для зоркого глаза румынского пограничника или турецкого стража, которые тоже сидели у очага, грея свои толстые кожухи…
В эту суровую ночь по гладкой поверхности замерзшего Дуная, держась за руки, чтобы не потерять равновесия, один за другим шли два товарища. Они были одеты в клеенчатые плащи и несли по небольшой сумке, в которой умещалось все их богатство.
Это были будущие вожди Панагюрского восстания, Волов и Бенковский, первые апостолы, покинувшие Гюргево, чтобы перейти в Болгарию через Дунай у Рахово. Остальные апостолы перешли немногим позднее, в разных местах — где кому показалось более удобным. Стамболов, Караминков, Икономов и другие вышли на болгарский берег близ Русе, у Сербче; другие переходили Дунай у Свиштова, третьи — у Лома и так далее, а турецкое правительство ни о чем не подозревало. Все это свершилось между 15 января и 1 февраля.
Там, где Дунай переходили Волов и Бенковский, посреди реки во льду зияла длинная незамерзшая полынья, шириной в несколько шагов. Они пытались ее обойти и с той и с другой стороны, но тщетно. В конце концов им пришлось искать другой выход. Поблизости на румынском берегу лежали доски. Товарищи взяли две-три доски, перекрыли ими полынью и переправились через нее, правда, замочив ноги до колен, так как все вокруг было залито водой.
Не могу сказать точно, по каким именно местам шли наши гости от Дуная до Балканского хребта. Около 10 февраля они прибыли в Сопот, оттуда направились в Карлово и там остановились у Ганчо Гайтанджии, который отвез их в село Каратопрак к братьям Петко и Петру Атанасовым.
Был будничный вечер; пробило половину двенадцатого по турецкому времени. Село Царацево, по обыкновению, апатично провожало день. Дядя Иван Арабаджия, верный друг Левского, стоял перед своей скромной хатенкой и мастерил буковый колесный обод. На душе у него было тяжело — муки в его закроме осталось только на этот вечер. Случайно подняв глаза, он заметил, что с севера к селу приближаются двое верховых, но не полюбопытствовал рассмотреть, что это за люди, тесло его продолжало монотонно стучать по сухому ободу.
Во времена Левского дядя Иван постоянно вел наблюдение за дорогами, но его герой погиб, и это было тяжкое горе! С тех пор прошло три года, и дядя Иван потерял надежду: он уже не верил, что появится второй Левский, он забыл о словах «Дьякона»: «Если я умру, на смену мне придут сто человек».
— Какие-то люди пришли: тебя спрашивают, — позвала Ивана жена.
А он и не заметил, как всадники спешились, прошли мимо него и скрылись в его убогой хате.
Заткнув тесло за пояс, дядя Иван вошел в хату и, по обычаю, сказал: «Добро пожаловать!», но не прибавил ни слова больше.
— Здравствуй, дядя Иван! Неужели ты меня не узнаешь? — проговорил один из путников, Волов /другой был Бенковский, и, обняв бая Ивана, поцеловал его в губы.
— Кто мог подумать в тот день, что мне придется встречать таких гостей! — говаривал впоследствии дядя Иван. — Только стыдно мне было, как хозяину, — принимаю у себя двух апостолов свободы, а их господь наградил таким высоким ростом, что не могут они выпрямиться в моей низенькой хатенке.
На другой день дядя Иван встретил рассвет у огромного кургана за Каршияком[2]. Волов послал его в Пловдив известить тамошних патриотов о прибытии гостей.
Когда на станцию Харманли прибывали поезда, я неизменно проходил в спальню Иванова, расположенную против железнодорожных путей, и, опустив оконную занавеску, наблюдал из-за нее за пассажирами. Однажды — это было 26 февраля — я услышал свисток подходящего паровоза и, по обыкновению, побежал к окну. Боясь, как бы кто-нибудь меня не увидел, и стараясь побыстрей миновать гостиную, отделявшую спальню Иванова от моей каморки, я так рванул дверь, словно за мной кто-нибудь гнался или я сам кого-то преследовал.
О, чудо! Не успел я переступить порог спальни, как отпрянул назад, — оконные занавески уже были спущены, а у стола стоял высокий человек, черты которого вначале показались мне незнакомыми. Я растерялся, но и незнакомец, державшийся настороже, смутился, когда в комнату влетел какой-то сумасшедший, к тому же отнюдь не «прилично одетый».
— Кто ты? — спросил я, не зная, что сказать.
— А ты кто? — вопросом ответил незнакомец, и рука его потянулась к левому боку, иначе говоря, к револьверу.
Я хотел было последовать примеру незнакомца, то есть показать ему, что и мне не вчуже носить оружие, но он вдруг бросился ко мне с протянутой рукой.
— Ты ли это? Вот напугал! — воскликнул он.
Передо мной стоял Волов, с которым мы встречались всего один раз — в Русе. Это было в 1874 году, когда он вернулся из Бухареста, куда был послан как представитель шуменского комитета для участия в собрании болгарских эмигрантов. Сейчас он приехал по железной дороге из Пловдива, и Ради Иванов предложил ему пройти наверх, чтобы люди на станции его не увидели.
Как оказалось, Волов приехал за мной; он предложил мне покинуть станцию и принять участие в общей работе в качестве апостола. Человек благородный, Волов был вне себя от радости, что святое дело движется вперед. Ликуя, он говорил о том, что дни турецкой державы сочтены; весь народ, как один человек, готов восстать в любую минуту; везде, куда бы ни приходили апостолы, их встречают словно Иисуса Христа, а они просто не могут всюду поспеть, и депутации от населения ходят искать их по деревням; уже около пяти тысяч человек готовы восстать по первому зову… говорил еще многое, многое другое.
Малой части сказанного Воловым было достаточно, чтобы привести меня в восторг. Я весь горел от его рассказов и целую ночь напролет не сомкнул глаз, перебирая в уме всевозможные планы и замыслы. Мои старые товарищи по духу и оружию — Икономов, Обретенов, Апостолов и другие — уже приступили к работе, думал я, а я все еще сплю в дерюжном мешке!.. Эх, молодость, молодость!
На другой день Волов отправился в Адрианополь, чтобы встретиться с книгопродавцем Георгием Димитровым и узнать, нельзя ли наладить работу в районах Кирк-Килисса, Малко-Тырново, Баба-Ески и в других местах, где Георгий Димитров был знаком со многими болгарами.
После приезда Волова мы долго размышляли о том, как мне благополучно доехать до Пловдива, — ведь путешествовать без паспорта было затруднительно и для самого покорного турецкого поданного. К тому же меня знали на всех станциях между Харманли и Пловдивом. У меня еще сохранилась фуражка железнодорожника, и, вспомнив о ней, я придумал такой план: как только поезд остановится на пловдивской станции, я в этой же фуражке с бутылкой в руке побегу к расположенному поблизости трактиру якобы за вином. Так обычно поступали все железнодорожники, а значит, говорил я, турецким жандармам это не покажется странным, и они меня не остановят.
Вечером нас не замедлили посетить пловдивские революционеры. По приглашению одного из них, сапожника Кочо Чистеменского, впоследствии столь героически сражавшегося в старой перуштинской церкви, мы в тот же вечер перешли с постоялого двора в его дом, расположенный в квартале Капти Христиан. Первая же комната, в которую мы вошли, была обставлена так, как это было в обычае у болгарских патриотов. Стены ее были украшены картинами Павловича[3], среди которых первое место занимал «Въезд болгарского царя Симеона в Константинополь». Над столом, между портретами, висел револьвер в черной кобуре с красивым красным шнуром, который по вкусам того времени считался необходимой принадлежностью комнатного убранства. Поодаль от него было развешано всякое другое оружие, вычищенное и протертое; можно было подумать, что оружие — предмет первой необходимости в жилом доме.
— Не хватает мне еще одного ружьеца; замечательное ружье, у меня по нем день и ночь сердце болит, — сказал Кочо. — А жена моя на покупку оружия не жалеет даже своих украшений к подвенечному наряду.
Гостями нашими были Димитр Златанов, Хр. Тырнев и другие ревностные деятели, пришедшие поговорить о работе. Кроме них, виднейшими революционерами в Пловдиве считались Христо Благоев, К. Калчев — сын богатых родителей, таких было очень мало среди повстанцев, и учитель Наботков, встречавшийся только с апостолами.
Шумными и самонадеянными были они в разговорах. Один собирался заложить все свое отцовское наследство, движимое и недвижимое, чтобы купить оружие для бедных товарищей; другой предлагал обманным путем занять денег у ростовщиков, обязавшись вернуть их через два месяца, то есть, когда уже будет развеваться знамя восстания; третий говорил, что вот уже несколько дней ищет удобного случая отпереть сундук своей старухи матери и прибрать к рукам узлы с ее добром; четвертый еще меньше считался с нравственными законами; пятый утверждал, что когда у него «потемнеет в глазах», то есть когда он увидит, что остался безоружным, так сказать, с голыми руками, то нападет на кого-нибудь и силой отберет деньги на оружие.
— Я думаю, дядя Банков, что наша святая цель оправдывает средства: не грех нам и приврать, если нужно, — простодушно говорил сапожник Кочо Чистеменский.
Все это мало-помалу внушило мне убеждение, что дела здесь теперь идут не так, как перед Старозагорским восстанием, что здесь готовится нечто гораздо более серьезное. За те несколько дней, что Волов и Бенковский отсутствовали, из Пловдива пришло много писем и курьеров; из многих других мест являлись депутации приглашать апостолов в свое село или город. Некоторые депутации были посланы деревнями, расположенными в горном массиве Родопы.
—
Итак, на собрании было решено в тот же вечер отправиться в родопские деревни, куда ни один апостол еще не ходил и где необходимо было организовать комитеты.
—
Первую ночь в Пловдиве мы с Воловым провели в доме сапожника Кочо Чистеменского, а на другой день разошлись в разные стороны: Волов отправился в Карлово, я — на Родопы. Только Волов, как главный апостол IV округа, имел право поручать апостольские обязанности другим лицам. Когда я с револьвером в руке поклялся в верности родине до последного издыхания, Волов снабдил меня полномочием, подписанным им одним, и приложил к нему свою личную печать. /Такое же он дал Каблешкову/. В этом документе было указано, что я помощник Волова и получил право организовать комитеты в IV округе. Волов подписал полномочие таким псевдонимом: «Петр Банков, главный деятель Западной Фракии, 1 марта 1876 года».
Кроме того, он дал мне несколько инструкций, составленных еще апостольским комитетом в Гюргеве: в этих инструкциях разъяснялись в общих чертах цели и обязанности как самих апостолов, так и новообразованных комитетов.
Придя в какую-либо деревню, каждый апостол должен был прежде всего призвать народ к самозащите. Он говорил примерно следующее:
— Известно ли вам, братья, что турецкий комитет в Константинополе, состоящий исключительно из фанатиков-софт /ученых мулл/, решил начать всеобщую резню болгар?.. Резня начнется будущей весной. Целый рой мулл и софт уже бродит по турецким селениям, оповещая об этом народ. В каждом городе пороховые погреба уже открыты для турецкого населения: всем от мала до велика раздают оружие и патроны: мечети превратились в арсеналы. Страшные времена настают для нашего народа — дети будут плакать в утробе матерей…
Вот какую вступительную проповедь должны были произносить апостолы в тех деревнях, где еще не было комитета, куда не ступала нога «Дьякона»: в остальных не было нужды слишком долго распространяться о деятельности «турецких заговорщиков».
В те времена, конечно, не было человека, который усомнился бы в правдивости этих слов. Среди присутствующих сейчас же начинался разговор о том, кто что видел и узнал в городе, куда ходил на базар, или в соседнем турецком селении, и тогда апостол, пустивший слух о резне, радовался в душе, что стрела его попала в цель.
Согласно вышеприведенным правилам, в состав тайного общества /революционного повстанческого комитета/ должны были входить следующие лица: священник и учитель /если они были в данном селении/ и виднейшие местные жители, известные, как безупречно честные люди, пользующиеся влиянием в своей округе, — всего не более десяти человек. Каждый из них был обязан убеждать и вербовать второстепенных рядовых членов комитета, которым сообщалось только то, что как только взовьется знамя болгарской свободы, они должны быть готовы в любую минуту стать под ружье. Они не должны были знать, кто является членом общества в их деревне, если не считать того лица, которое их завербовало, чтобы в случае предательства не пострадало все общество. Бедняков, достойных носить оружие, но не имеющих средств его приобрести, общество должно было вооружить на свой счет, а значит и позаботиться о накоплении денежных сумм или путем взносов, регулярных или единовременных, или же путем внутренних и внешних займов, то есть сделанных у самих членов общества или у посторонних лиц. Нельзя было принимать в общество тех, кто не умел хранить тайну, пьянствовал или имел тесные связи с турками; но если подобные люди отличались храбростью, члены общества должны были заговаривать с ними издалека в таком, например, духе: «Настают тяжелые времена; хочешь остаться в живых — запасись хоть пистолетом, или ножом…» Общество было обязано создать запасы оружия и другого необходимого снаряжения для всего села.
На другой день после нашего приезда в Пловдив Волов рано утром отправился в Карлово, снабдив меня на всякий случай ядом и принадлежностями для писания тайной корреспонденции. Я остался до вечера у сапожника Кочо Чистеменского.
—
Вечером, часов около двенадцати[4], Кочо вернулся из мастерской и повел меня по кривым уличкам к турецкому кладбищу у подножия Бунарджика[5]. Здесь мы нашли Д. Златанова, Легко Машева и Атанаса Семерджию из Гюлбахчи. пришедших другой дорогой, чтобы проводить меня.
Немного погодя все они вернулись в город, кроме Атанаса, вместе с которым я отправился в село Сотир; тамошних жителей уже известили, что я буду у них. Атанас служил мне проводником.
Свою кличку «Симеон» я, на всякий случай, решил заменить и выбрал себе новую — «Драган».
—
Дорога из Дермендере в Сотир идет по правому берегу сотирской реки, потом Темрешской, сливающихся ниже села. Мы шли здесь в тишине, которую нарушал только шум воды, текущей по камням, да стук сукновальни. Мой проводник, Атанас, осыпал меня вопросами о будущем восстании, так что мы и не заметили, как поднялись на гору, у подножия которой стоит село Сотир. Там было темно — только в двух-трех окнах горел слабый свет. Близилась полночь, и люди уже легли спать, вверив охрану села беспокойным собакам, а те, как ночные сторожа, оповещали о себе лаем, раздававшимся то здесь, то там, в разных концах села.
Спустившись по крутому склону к реке, мы вдруг увидели не замеченных нами раньше людей, которые сидели под деревом и теперь поднялись на ноги. Я отпрянул назад и схватился за револьвер.
— Кто вы? — спросил мой проводник.
— Это ты, Атанас? — вопросом ответил один из незнакомцев.
Не успел Атанас сказать: «Мы запоздали», как те подошли к нам с приветствием:
— Здравствуйте, добро пожаловать! Вас ждут.
Этих людей послали встретить нас у окраины села и проводить до назначенного места.
Перелезая через плетни, они повели нас по задворкам, чтобы миновать турецкий квартал. В село мы входили только вчетвером, но пока добирались до места, нас все время провожало еще десятка два «приятелей», которые истошно лаяли и бросались на плетни. Я говорю о собаках.
За воротами одного двора третий незнакомец пожал мне руку и повел меня по узкой лесенке в белый домик. Это был хозяин, Рангел Тепавичар /валяльщик/. Входя в комнату, я полагал, что застану в ней только трудолюбивую хозяйку, которая, сидя у огня, прядет посконь или чинит рубашонки своих ребят, храпящих поодаль под одеялом: но увидел совсем другое. Человек десять мужчин, старых и молодых, стояло в этой комнате, выстроившись в два ряда и скрестив на груди руки. Взволнованный, я прошел между ними и поздоровался дрожащим голосом. Забываешь все свои муки и страдания, когда видишь, что дело, которому ты себя посвятил, понятно и дорого другим. Эти бедняки смотрели на меня во все глаза, с таким благоговением ожидая моих слов, словно я был самим господом богом, и это поднимало мой дух, придавало мне силы мужества, побуждало презирать виселицу и не бояться за свою жизнь.
Перед каждым стояло большое медное блюдо, деревянная миска или медный противень, заваленные порохом, пулями, бумагой и другими принадлежностями для изготовления патронов, — крестьяне устроили своего рода «посиделки» и, запершись на замок, делали патроны. В одном углу к стене было прислонено десятка два ружей, а у очага стоял станок, на котором хозяин дома, дядя Рангел, чинил испорченные ружья — на это он был мастер. Словом, работа кипела. Уж если в селе Сотире, куда еще не ступала нога апостола, подготовка к восстанию велась так деятельно, то можно себе представить, что происходило в более крупных, чисто болгарских селениях, где Бенковский и Волов проводили по несколько дней.
Я, разумеется, был обязан подлить масла в огонь, и такими темными красками описал бедствия болгарского народа, на которые он обречет себя, если не восстанет в назначенный срок, что в тот же вечер несколько человек решило занять денег на любых условиях в Пловдиве и купить ружья лучшего качества.
— Такие люди, как вы, Драган, конечно известны русскому царю? — спросил один из присутствующих спустя несколько часов, когда мы уже коротко познакомились и убедились, что все мы — болгары-патриоты.
— И спрашивать незачем, — отозвался другой с таким видом, словно он сам не раз виделся с русским царем.
Всю ночь напролет эти добрые люди не расставались со мной и слушали меня, но учреждение тайного общества пришлось отложить, так как отсутствовали некоторые люди, сочувствующие делу, и в том числе сельский священник.
Рано утром священник пришел. Он был из тех священнослужителей, которые охотнее занимаются чисткой своего оружия, чем чтением требника. Наряду со священником, важную роль на собрании играл учитель. Организация общества прошла гладко. Члены его обязались всеми силами содействовать его успешным действиям и принесли присягу в верности своему народу. Общество возглавили священник Тодор Георгиев и учитель Еню Йотов.
В предобеденный час мы отправились в село Дядо-во по каменистой тропке: батюшка на осле, а я — по-апостольски, пешком. Трудный это был путь. Мои башмаки, с которыми я еще не решался расстаться, хотя плелся в них по камням, словно в кандалах, ободрались и стали белыми, как липовая кора.
На половине пути между Сотиром и Дядовым, в укромном месте над рекой, мы нашли на пашне Григора и его брата: они корчевали пни, чтобы пережечь их на уголь. Обменявшись с ними словами «здравствуйте», «добро пожаловать», «как живете, что поделываете» и тому подобными приветствиями, мой проводник отец Тодор перешел прямо к делу.
— Приятным разговором не насытишься, — сказал он, — от праздных слов толку мало… Его милость, — продолжал он, указывая на меня, — не учитель и не купец, но апостол, присланный «дедом Иваном», — то есть из России. Он дошел и до наших деревень, чтобы научить нас уму-разуму. Под вечер проведи его в село, и вы с ним побеседуйте, как мы беседовали в Сатире.
Затем батюшка сел на осла и тронулся в обратный путь, домой. Вскоре он скрылся из виду в лесу.
—
Григор не мог бросить уже подожженные пни, чтобы отвести меня в село, расположенное выше, в полутора часах пути, да и рано еще было отправляться туда — ведь если в Сотире я по необходимости показался на улицу среди бела дня, то в Дядово благоразумнее было войти ночью.
—
Холод на этих высотах был нестерпимый. В Дядово мы вошли только спустя час или два, и нас сопровождали два-три человека, которые привели меня прямо в школу. Сюда сошлось почти все село. Человек десять-пятнадцать, вооруженных разнокалиберными винтовками, во главе со священником ждали моего прихода. Среди них были и шестидесятилетние старики и двадцатилетние юноши. Здесь людям жилось свободнее, чем в других местах, потому что в селе не было турок.
Это патриотическое собрание снова пробудило мои силы и вдохнуло в меня надежды. Невозможно было остаться спокойным, видя, что и белобородые старцы стремятся устроить жизнь по-новому; едва ступив на порог, я прослезился и приветствовал их несколькими словами.
Моя вступительная речь о подготовке болгарского народа к восстанию была как бальзам для растроганных слушателей. Они подтверждали и одобряли каждое мое слово, каждый приведенный мною пример.
— Умрем за веру Христову, молодой господин, — сказал один старик, ударяя себя в грудь и сжимая в руке любимую свою кырджалийку, на которой было набито штук десять медных колец.
Немного погодя все собравшиеся обнажили головы во главе со священником, отцом Иваном, державшим в руках евангелие, а я стал посреди них и, стиснув револьвер, начал читать текст присяги. Новые заговорщики повторяли за мной каждое слово, и особенно проникновенно — следующие: «Буду верен отечеству своему и ничего не открою врагам христиан». Приняв присягу, заговорщики стали в ряд и один за другим приложились к стволу моего револьвера и евангелию.
— Поздравляю! — говорили они друг другу.
В тот же вечер крестьяне послали людей закупить порох и пули.
После официальной части мы стали знакомиться — они со мной, а я с ними, — и началась дружеская беседа.
— Ты, Драган, ничего не сказал о себе, но мы тебя все-таки спросим: из какого города ты родом и сколько лет занимаешься этой работой? — спросил меня один из заговорщиков.
— Чего спешишь, милок, — перебил любопытного дед Тодор; но и сам он смотрел мне в рот, ожидая ответа.
Люди, доверившие свою судьбу мне, люди, жизнь которых теперь зависела от меня, естественно, имели право знать, кто я такой.
— Я — болгарин, вот и все, — ответил я. — Доживем до того дня, как поднимется знамя, тогда все узнаем друг про друга.
На второй день я отправился в Царацево вместе с проводником, Найденом Прасе, тамошним уроженцем, так как, по его словам, жители той местности хотели, чтобы к ним пришел апостол.
Несколько слов о Царацеве. Это была чисто болгарская деревушка, домов в пятьдесят-шестьдесят, расположенная в часе или полутора часах ходьбы к северу от Пловдива. Должен прежде всего предупредить читателей: пусть никто не подумает, что я отправился туда с намерением вести пропаганду и учредить тайное общество, как я это делал в других деревнях. Боже сохрани! Все дело в том, что в этой деревне жил дядя Иван Атанасов, прозванный Арабаджия, который занимался изготовлением телег, дважды ходил пешком в Бухарест, уже в 1864 году был правой рукой Левского, принимал ходивших к нему за советом Димитра Обшти, Ангела Кынчева[6], Стефана Стамболова, Бенковского Волова и многих других.
Дядя Иван Арабаджия! Начиная с 1862 года и до нашего освобождения не было во Фракии события, в котором он не принял бы участия! Во всей Болгарии и Фракии не было крестьянина, работавшего так деятельно и усердно, как он. Это был столп болгарского освободительного движения. Благодаря ему деревня Царацево сделалась столицей болгарских революционных апостолов — дядя Иван Арабаджия был им и отцом и советчиком, а его скромная хатенка служила им прибежищем! Целых пять лет подряд Невский приходил в Царацево по нескольку раз в год, в любой день и час, и жил у дяди Ивана или у верного его соседа Божила по два-три дня, а не раз и по неделе. Предпринимая какое-нибудь важное дело, Невский если и не брал с собой дяди Ивана, то во всяком случае спрашивал у него совета. Когда жандармы или агенты разыскивали в Пловдиве переодетого апостола, он знал, что нужно бежать к дяде Ивану в Царацево, а там выход обязательно найдется. Если после смерти Невского какой-нибудь апостол заходил в пределы «епархии» дяди Ивана, крестьяне прежде всего спрашивали его:
— Был ли ты в Царацеве? Знаешь ли Ивана Тележника?
Вот почему я отправился в Царацево не для агитации, а чтобы познакомиться с дядей Иваном, о котором слышал самые невероятные рассказы, посоветоваться с ним и, так сказать, попросить у него благословения.
Был уже вечер, когда мы с моим проводником Найденом Прасе подошли к дому дяди Ивана. Перед входом на потертой рогожке сидел сам хозяин и соскабливал щетину с кожи, из которой мастерил постолы. Мы поздоровались с ним: он поднял голову, чтобы на нас посмотреть, но не переставал скоблить — ведь на мне не было написано, что проповедник идей свободы. Когда же Найден Прасе сказал ему: «Наши в Пловдиве поручили мне привести к тебе этого «заложника», дядя Иван снова взглянул на меня, бросил работу и пригласил нас войти в дом.
Скромное жилище дяди Ивана состояло всего лишь из одной-единственной низенькой каморки, лишенной даже обычной деревенской мебели: и это меня прямо поразило. «Неужели в этой темной дыре сидели апостолы, иногда — по три человека сразу, неужели в этой лачуге решались судьбы Болгарии?» — спрашивал я себя, украдкой поглядывая на хозяина, чтобы узнать, не догадывается ли он о моих мыслях. Но тихое и спокойное лицо старого патриота, каждой чертой своей выражавшее отвагу и непоколебимую веру в дело, не изменилось ни на секунду.
Я не слышал здесь тех праздных вопросов, которыми злоупотребляют даже очень развитые люди, спрашивая тебя, откуда ты пришел, что будешь делать после освобождения, что думает Россия, пришлют ли помощь Сербия и Румыния, не пострадают ли деревни и скот — «ведь жаль будет, если прольется много крови» и так далее и тому подобное. Дядю Ивана ничто не волновало, не выводило из равновесия. Стараясь завоевать его расположение, я говорил сдержанно, серьезным тоном: рассказывал, как простой народ слушает апостолов, как он боится, радуется и волнуется, как распродает все самое свое ценное и дорогое, чтобы получше приготовиться к заветному дню, — словом, старался его убедить, что передряга будет страшная, но есть все основания надеяться на победу. Мои рассказы не вызвали в дяде Иване ни удивления, ни восторга, он не видел в них ничего из ряда вон выходящего.
— Да, никогда еще народ не принимал такого участия в подготовке как в этом году; но мы не должны думать, что все уже сделано и народное вдохновение будет длиться вечно, — заметил дядя Иван весьма спокойным тоном.
Тщетно ждал я, что он скажет: «Так говорил Невский, когда бывал у меня, а приходил он каждый месяц… Так думал Димитр Обшти, с которым мы вместе ходили агитировать по деревням… Мне очень нравился Ангел Кынчев: впрочем, Стамболов не хуже его… Волов образованнее Бенковского», то есть упомянет о своих знакомствах и связях: ведь таким путем люди обычно стараются зарекомендовать себя, чтобы собеседник знал, с кем имеет дело. Тщетно, повторяю, ждал я таких слов; дядя Иван не любил хвастаться, ничего не рассказывал о себе, никогда не говорил: «Я сделал то-то и то-то: мы думаем так-то и так-то».
— Все это дело прошлое: надо заботиться о настоящем, — ответил он, когда я стал расспрашивать его о Левеком и его плане действий. — Слышал я, — продолжал он, — что вы, апостолы, говорили по деревням, будто вас сюда послал русский царь, а Сербия и Румыния пришлют нам по нескольку пушек, как только мы поднимем восстание. Это, по-моему, нечестно; не будет успеха там, где есть ложь, хотя бы «ложь во спасение». Народ развращается, когда слышит, что другие заботятся о его судьбе; он тогда перестает надеяться на свои собственные силы.
Я переночевал в хате дяди Ивана и на другой день, как только занялась заря, отправился в села Мырзян, Карамфоля и другие вместе с проводником, которого мне нашел дядя Иван. Рассвет застал нас в селе Карамфоля. Мы постучались к некоему деду Лазару, и он нас принял. Проводник мой вернулся домой, а меня пригласили пройти в темный подвал, где я и провел день среди винных бочек и кадок с капустой.
Тут, в этих селах, было очень легко организовать или, точнее, возродить старые революционные комитеты, так как до меня сюда захаживал «Дьякон» /Ленский/, который наэлектризовал тамошнее население.
— Ты только напомни им клятву, которую они дали четыре года назад, и объясни, как теперь нужно готовиться, — вот и все, — говорил мне дядя Иван, прощаясь со мной в Царацеве.
Я должен добавить, что после Левского пропаганда для апостолов, за очень немногими исключениями, не представляла больших трудностей — прославленный агитатор открыл дорогу в главнейшие города и села. Мы шли по проторенным им путям. Бывало, познакомишься в каком-нибудь селе или городе с местными заговорщиками — готовься слушать рассказы из бурной жизни Невского.
— Веселый был человек, прости его бог; ни разу я не видал, чтоб он задумался! Все-то, бывало, улыбается, все-то радуется — будто на свадьбу звать пришел, — говорил один.
— Крепкий был парень. Бывало, целую ночь просидит, а утром глядишь — встал и гуляет, — вторил другой.
— А вы слыхали, как он ласкал и целовал детишек? Как говорил: «Вот эти нам нос утрут; а мы сами ничего еще не сделали», — рассказывал третий.
— Не знаю, почему он так ненавидел богачей, особенно городских… Говорил: «Они бездельники толстобрюхие, клещи, в десять раз хуже турок», — вспоминал четвертый.
— В науках он был не очень силен. Помню, раз поспорили они с Ангелом Кынчевым насчет ветров и влажности воздуха, так Ангел его переспорил.
— Да, Ангел хоть и поученей был, а говорил мало и во всем спрашивал совета у Васила.
Жители тех селений, где бывал этот достойный сын Болгарии, помнят тысячи подобных случаев и до сих пор рассказывают о них. Выполняя миссию апостола, Невский делал еще многое для крестьян, например, убеждал их, что они должны жить по-человечески, отдавать детей в школу и т. д. В то время я не собирался писать биографию Васила Невского и потому не потрудился собрать о нем побольше сведений.
— Ты нам советуешь вооружаться против турок; но настанет ли такой день, когда мы отделаемся от чорбаджиев?[7] — спрашивали меня крестьяне.
Спустя пять-шесть дней я снова вернулся в Пловдив, чтобы узнать о решениях Великого собрания в Панагюриште от Димитра Златанова, который был послан туда как представитель пловдивских работников.
Приехав в Панагюриште, я остановился у Павла Симеонова, и туда ко мне пришел Найден Дринов, один из первых здешних организаторов. От него я узнал, что в городе сейчас нет ни одного апостола. Волов давно уже не появлялся, а Бенковский ушел на несколько дней в окрестные села, где присутствие его было необходимо, попросив передать мне, чтобы я никуда не отлучался, не повидавшись с ним. Дринов не мог сказать, где именно сейчас находится Бенковский, но обещал узнать это, собрав курьеров, пришедших в тот день из округа.
—
Одного я не мог понять: Дринов говорил о том, что сказал, что приказал Бенковский, не упоминая ни слова о Волове. Таким образом получалось, что не Волов руководит подготовкой к восстанию, а Бенковский.
— Да, мы так и считаем, — ответил Дринов на мой вопрос о первенстве апостолов. — Ведь это он пробудил нас и объединил в одно целое.
Дринов недолго пробыл со мной.
— За весь день не присел ни разу, — говорил он.
— Прямо на части разрываешься и все-таки не успеваешь всего сделать. Бегаю туда-сюда, а для себя самого еще ничего не приготовил — и десяти патронов себе не сделал; а восстание уже на пороге.
Читателю теперь ясно, что в Панагюриште работа кипела уже в первых числах апреля. Немного погодя Дринов сообщил мне, что в ту ночь Бенковский должен прийти в село Баню, расположенное в полутора часах ходьбы к юго-западу от Панагюриште. Он дал мне проводника, с которым я туда и отправился.
—
В Панагюриште нам сказали, что в Бане явочной квартирой для апостолов служит дом попа Грую, и проводник мой знал, в каком он квартале.
Пусть читатели запомнят это имя — о попе Грую придется еще говорить не раз.
Не найдя деревянного мостика, перекинутого через банскую речку, мы перешли ее вброд. В селе бдительная «деревенская стража» приветствовала нас из-за каждого плетня, словно мы вели с собой несколько медведей. Я опять говорю о собаках. Мы толкнулись в один дом, постояли перед другим, наконец мой старенький проводник чистосердечно признался, что очень давно не был в этом селе, а здесь за это время многое изменилось, и он не может отыскать дом попа Грую; спросить было не у кого — деревенские улицы уже опустели.
Решили постучать в дверь большого дома — проводник был почти уверен, что это поповский; к тому же здесь еще горела свеча. Но открылась не дверь, а оконце в верхнем этаже. Оттуда выглянула чья-то голова, и нас спросили, кто мы такие и кого ищем. Наш ответ был неполным, что вызвало у хозяина дома какие-то подозрения.
— Погасите свечу и подайте карабин, — сказал он своим домочадцам, притворив окошко.
Мы немедленно отступили к плетню, иначе говоря, покинули это негостеприимное место, опасаясь, как бы бестолковый хозяин не пустил нам пулю в спину, и зашагали прочь, а «деревенская стража» провожала нас лаем, раздававшимся из дворов по обеим сторонам улицы. В то время, когда ходили тревожные слухи, что не нынче-завтра турки нападут на болгар, что на пасху или на Юрьев день поднимется знамя восстания, весь болгарский народ был начеку; взведя курок своего старенького ружья, хозяин дома вряд ли стал бы раздумывать, выстрелить или нет.
Мы остановились у больших ворот другого двора, под двумя ветвистыми ракитами, и пока раздумывали над тем, те ли это ворота, которые нам нужны, со двора послышался незнакомый женский голос: «Здесь!». Кто-то приоткрыл ворота и, когда мы вошли во двор, захлопнул их за нами. Молодой привратник в серой накидке оказался не каким-нибудь усатым молодцом, а восемнадцатилетней дочкою попа Грую, с вечера поджидавшей у ворот знатного гостя — Бенковского, о приходе которого ей уже сообщили.
По словам матушки попадьи и некоторых других лиц, отважная девушка забросила все свои девичьи дела с тех пор, как этой зимой сюда стали приходить апостолы. Целыми днями она делала бумажные фишеки[8] для своего отца, а ночью сторожила во дворе и впускала апостолов и других посланцев, часто навещавших попа Грую. Вот почему она отворила нам ворота прежде, чем мы успели постучаться.
Во дворе два разномастных пса встали на задние лапы, готовые вцепиться нам в горло, но предусмотрительная девушка еще с вечера посадила их на цепь.
Мы вошли в дом. Здесь никого не было, кроме матушки попадьи, которая чинила одежду у очага. Сам поп Грую ушел вместе с Бенковским в окрестные деревни. Попадья, конечно, не знала намерений Бенковского, но муж ее говорил, что вернется вечером, и она надеялась, что оба они скоро придут.
Стали говорить о том о сем, но я клевал носом у огня — ведь уже несколько дней подряд я шагал по дорогам и постоянно недосыпал. Как только псы принимались лаять, поповна выбегала во двор, чтобы открыть ворота гостям, но всякий раз возвращалась одна.
— Отец ее знаменоской назначит, — подшучивала над нею мать.
— Я захвачу в плен Ахмеда-агу[9], — заявила, краснея, эта болгарская амазонка и рассмеялась, закрыв лицо рукой.
Я, как двадцатипятилетний кавалер, конечно, не остался равнодушным к своей доблестной сопернице в повстанческих делах — сказал несколько любезностей, не входящих в программу моей обычной агитации; постарался объяснить, насколько это позволяла моя миссия, что лишь в силу необходимости напялил на себя родопские лохмотья: подкрутил ус и принялся стрелять глазами в поповну… Молодость!
И все-таки я заснул, хотя отнюдь не собирался спать. Слышал только как матушка попадья накрыла меня одеялом, бормоча себе под нос: «Весь вспотел; не простыл бы». Как долго я спал, что делалось вокруг меня, не знаю.
— Эй ты, вставай!.. Посмотрим, что за человек развалился в чужом доме, как хозяин! — услышал я во сне незнакомый голос и, открыв глаза, увидел, как пестрое одеяло отлетело в сторону, словно его ветром сдуло.
Еще не совсем проснувшись, я в ужасе вскочил на ноги, ошалев от того, что меня разбудили так грубо, но оторопел еще больше, когда увидел того, кто стоял передо мной. Это был незнакомый мне рослый мужчина в фиолетовом фесе, черном клеенчатом плаще, накинутом на плечи, и высоких сапогах; на груди его перекрещивались ремни, с которых свешивались два револьвера, кинжал, полевая сумка, бинокль… Словом, передо мной стоял такой человек, с которым шутки плохи. Но мало того! Из-за спины грозного человека, освещенные слабым светом лампочки, выглядывали усатые лица каких-то незнакомцев. Скажу тебе, читатель, что их было десять, а если ты скажешь, что — двадцать, так, пожалуй, не ошибешься. Все они были в черных, расшитых шнурами шароварах, за кушаки были засунуты по паре пистолетов и длинные ятаганы, и каждый держал в руке винтовку. Одни уже вошли в комнату, другие заглядывали в дверь; из-за спины высовывался то чей-нибудь ус, то необычайно широкая рукоятка ножа.
— Кто ты? Говори! — крикнул еще строже первый незнакомец и топнул ногой.
Я не мог догадаться, кто этот человек, которого сопровождает столько людей, и, сразу же растерявшись, не знал, что отвечать. «Должно быть, настал мой смертный час!» — сказал я себе и схватился за пояс, чтобы нащупать револьвер, о котором совсем было позабыл.
— Я прохожий!.. Работы ищу… — еле выговорил я.
— Что вы на него кричите? Ведь он ищет вас, — сказала матушка попадья, поняв мое душевное состояние.
Слава тебе, господи! Я пришел в себя и назвал свое имя.
— Так это ты? В таком случае можешь сесть, — проговорил незнакомец мягче. — Караулить дом! — приказал он, повернувшись к своим усатым товарищам. — Кофе, матушка! — крикнул он попадье таким тоном, как будто она лет девять служила у него в кухарках. — Ячменя коню, девушка! Довольно рот разевать, — обратился он к дочери попа Грую. — Выйди вон! — гаркнул он на моего проводника, как офицер на солдата, и только тогда сел против меня у огня.
Нет нужды объяснять читателям — они и так уже все поняли, — что незнакомец в фесе и клеенчатом плаще, накинутом на плечи, был не кто иной, как сам Георгий Бенковский; а люди, стоявшие у дверей и получившие от него приказ «на караул», — его телохранители и верные товарищи, набранные в Панагюриште, Мечке и Петриче.
Бенковский пришел, когда я спал. Еще во дворе он узнал, что его ждут два человека, и хотя их имена ничего не говорили ему, он был уверен, что это не враги. Я просил своего проводника разбудить меня, как только Бенковский явится, но проводник, странствовавший пешком целых десять дней, тоже не смог бороться со сладким сном.
Пока Бенковский отдавал приказы всем и каждому, я успел его разглядеть с головы до ног. Лет ему было двадцать восемь — тридцать. Худощавый, высокий, грудь колесом, голова откинута назад, шея длинная, лицо красивое, немного суховатое, улыбка сдержанная и приятная. Русые его усы, тонкие и довольно длинные, сами закручивались кверху, что придавало особенную выразительность его чертам; волосы и брови у него были тоже русые, как и усы, глаза ярко-голубые, взгляд проницательный. Вообще это был видный, красивый мужчина, способный очаровать любого смертного одними лишь внешними своими данными. Если добавить к этому, что двигался он ловко и быстро, а говорил строгим тоном, подчеркивая свои слова жестами, да порассказать, как он обращался с теми людьми, которые любили почесываться и пространно излагать свои мнения, пытаясь учить его уму-разуму и требуя взаимных уступок, то вы получите лишь только общее представление о Бенковском.
Еще не видев его ни разу, я знал понаслышке, что он за человек: я читал его письма, присланные в Пловдив: мне было известно, что он из милости был принят в апостолы и отдан под наблюдение Волова: но, сам не зная почему, должно быть, по какому-то внутреннему убеждению, я благоговел перед ним: готов был все рассказать о себе, как только он станет меня расспрашивать: охотно признавал, что он большой человек, — словом, сознаюсь откровенно, был очарован Георгием Бенковским.
«Я тоже апостол: начнут их вешать, и мне придется туго», — сказал я себе, думая о том, с какой большой свитой он путешествует, как он силен и самонадеян.
Не только в нашем IV округе, но и во всех других округах Болгарии не было апостола, который держал бы себя так, как Бенковский. Он появлялся в селах, обвешанный оружием и в сопровождении десяти-пятнадцати адъютантов: нетрудно представить себе, какое это производило впечатление на крестьян, и так уже взбудораженных. Вот одна из главных причин его успеха.
Распорядившись и приведя в порядок свой туалет — то есть, как всегда, сбросив только клеенчатый плащ, но не сняв с себя ни тяжелых револьверов, ни кинжала, ни патронов, — Бенковский обернулся ко мне.
— Ну, выкладывай, посмотрим, чего ты добился в тех местах, куда ходил, — сказал он, допив первую чашку кофе и приказав налить нам еще по одной.
Я рассказал ему обо всем, что сделал, — читателям это уже известно, — показал собранные мной статистические сведения, потом, не знаю почему, зашла речь о полномочии, которое дал мне Волов в Пловдиве. Бенковский пожелал его увидеть.
— Эти люди не хотят понимать, что грамматикой родину не освободишь, — раздраженно проговорил он и, скомкав документ, который я хранил как зеницу ока, бросил его в огонь.
—
Остальные вопросы, связанные с подготовкой к восстанию, Бенковский обсуждал и рассматривал с глубоким знанием дела. Разговорившись, он уже не умолкал и сыпал словами, будто читал по писаному.
— Вот увижу пять тысяч курков зараз, тогда успокоюсь, — заявил он.
Бенковский то и дело жаловался на боль в груди — слишком много приходится говорить, — уверял, что за десять дней не спал и десяти часов; а черный кофе он пил чашку за чашкой.
— Если бы не кофе, не знаю, как бы я справился, — объяснял он.
Мы договорились, что я вернусь в Панагюриште, а оттуда направлюсь в Пирдоп и там попробую организовать комитет, — по словам Бенковского, в этом селе не бывал еще ни один апостол. Сам он намеревался сходить в Ветрен, а вернувшись в Панагюриште, созвать Великое собрание.
Пропели вторые петухи и месяц приветствовал Стара-Планину из-за величественных вершин исторического Доспата, когда мы поднялись на одну из среднегорских возвышенностей и сели выкурить по цигарке близ маленького ключа, бившего у дороги под серебристыми тополями.
— Мешкать нам нельзя, того и гляди рассветет, — сказал мне проводник, умевший определять время по звездам.
В Панагюриште мы пришли когда уже совсем рассвело, чуть не падая от недосыпа. Мне в тот же день пришлось отказаться от путешествия в Пирдоп, так как, по словам людей, хорошо знавших это село, почти не было надежды добиться там чего-нибудь путного. Это неприятное известие не могло бы побудить меня отказаться от моих намерений, но на другой же вечер я встретился с членом революционного комитета, игуменом монастыря Николы Угодника отцом Кириллом, который сказал мне, что ему самому не удалось убедить население деревень, окружающих монастырь, — Славовицы, Сырт-Хармана и других, — поэтому надо бы туда послать какого-нибудь из апостолов.
Итак, я предпочел пойти в Калугерово, куда меня звали, а не в Пирдоп, где я, вероятно, не смог бы добиться успеха. Ночь перед уходом я провел в панагюрском подворье монастыря Николы Угодника. Даже в этом богоугодном заведении, где обычно работают лишь самые бесцветные личности, я застал в одной комнате людей, занятых изготовлением патронов.
Когда мы вошли, отец Кирилл ненадолго отлучился. Вскоре он вернулся в комнату с саблей у пояса и двумя пистолетами на боку, с кожаным бурдючком для воды за спиной и крестом в руке: камилавку его украшала кокарда в виде льва, волосы были распущены по плечам — бунтовщик, да и только! За ним следовал персонал монастырского подворья в полном составе.
Так отец игумен стремился мне доказать, что он всей душой и всем сердцем — повстанец и приготовил все необходимое, чтобы идти в горы бороться.
В Панагюриште к восстанию готовились не только апостолы, подготовительная комиссия, сотники и другие лица, — готовились все жители от боеспособных мужчин до дряхлых старушек. Каждый работал по мере своих возможностей. Буйные натуры не выпускали из рук своего любимого карабина, ножа, пистолетов; молодые девушки и женщины ткали онучи, плели черные оборы, некоторые даже делали патроны и лили пули старухи пекли хлеб на сухари, — словом, всюду кипела работа. Сапожный цех давно уже перестал тачать модные в те времена башмаки с высокими каблуками и турецкие туфли, широкие, как молотильные полозья. Мастера-заговорщики вместе с учениками и подмастерьями изготовляли сумки, постолы, патронташи и другие предметы повстанческого снаряжения. Выполняя многочисленные заказы, они, кроме того, работали впрок для нуждающихся в их изделиях неимущих братьев. Да и какие ремесленники не работали на предстоящее событие? Я утверждаю, что в Панагюриште и богатые и бедные, и старые и молодые — словом, все, кроме онбаши Даута, знали если не наверное, то хоть по слухам, что в их городе живут апостолы и существует революционный комитет. Даже крещеный турок Сараф Чира, шпионства которого опасались все честные работники, говорил одному заговорщику:
— Не в добрый путь пустились наши панагюрцы: посмотрим, чем все это кончится.
—
Изготовление знамени Панагюрского округа было поручено учительнице Райне, дочери священника Георгия, испытавшей впоследствии тяжелые страдания. Это знамя стоило округу около пятнадцати-двадцати лир. Оно было сшито из двух наложенных друг на друга кусков бархата — зеленого и красного; посредине на знамени было изображение болгарского льва, вышитое канителью. Кроме обычного девиза «Свобода или смерть», ниже льва были вышиты слова: «IV Панапорский округ». Второе знамя было уже готово; его сделали монахини в Карлове по заказу Волова. Это знамя было из зеленого атласа и тоже вышито канителью.
Банскому живописцу Стоенчо заказали изготовить остальные двенадцать знамен.
Усердно запасались порохом, пулями, оружием и другим снаряжением. Некоторые турки носили нам порох не котомками, а мешками. Эти правоверные мусульмане, поклонники омовения, побратались с приемщиком пороха Георгием Стойковым и клялись, что «скорей увидят свои кишки на земле, чем откроют тайну». Эту клятву они не нарушили — о чем будет рассказано во второй части нашей книги, — но в другом отношении поступили бессовестно — стали приносить негодный порох.
Получив, как было сказано выше, благоприятные известия от революционных округов, утверждавших, что у них дела идут блестяще, руководители комитетов IV Панагюрского округа, считавшегося все еще последним по значению и неподготовленным, решили, что положение последнего будет унизительным и даже опасным, если у него не будет готовности восстать в назначенный срок. Вот почему пришлось срочно созвать в Панагюриште Великое собрание представителей от всех селений. Делегатам предстояло ответить на следующие вопросы: настало ли время болгарскому народу восстать против султанского правительства и сможет ли порабощенная Болгария завоевать свободу только путем восстания. Всем сельским революционным комитетам IV округа был разослан циркуляр, в котором были указаны: дата, цель собрания и способ выбора представителей. Было написано больше сотни писем одинакового содержания. Множество тайных курьеров разнесло эти письма по всему округу. Как я уже говорил, собрание должно было состояться в Панагюриште и начаться 13 апреля.
Избранным депутатам была дана инструкция — являться в Панагюриште поодиночке, каждому говорить, что он пришел по своим частным делам. Это делалось для того, чтобы не привлечь внимания жестокого онбаши Даута, который хоть и не имел особого веса в Панагюриште, но все-таки мог наделать бед. Когда спустя несколько дней стали собираться депутаты, любопытно было слушать их «официальные объяснения» в ответ на вопрос, зачем они пришли в Панагюриште.
Один тащил на спине кожи, другой — несколько кусков сукна, третий, подвязав щеку, говорил, что при-шел-де лечиться от зубной боли, четвертый что-то продавал. Депутаты сосредоточивались на постоялом дворе братьев Дриновых, неподалеку от моста.
—
Спустя день после того, как постановили, что собрание должно состояться в лесу, тайная почта меченского комитета сообщила, что собрание состоится в местности Обориште и все представители уже там собрались.
Поздно вечером 14 апреля Бенковский выехал из дома Георгия Нейчова в Панагюриште и направился в лес вместе со мною и панапорскими представителями И. Мачевым и Георгием Нейчовым. С нами ехали банский представитель поп Грую, уже знакомый читателю. Сопровождал нас и воевода Крайчо с пятью-шестью отважными парнями, готовыми на все. На окраине города нас ожидало десятка два верховых, чтобы пополнить свиту будущего воеводы. Конечно, они блистали вооружением, что можно было сказать и про нас; но поп Грую затмил всех. Он нацепил длинную кривую саблю времен султана Селима и то и дело выхватывал ее и вертел над головой, горяча и поднимая коня на дыбы. Длинный его пастырский кафтан оттопыривался на боках — поп Грую взял с собой два пистолета с круглыми желтыми основаниями курков, величиной с турецкие часы-луковицу; крест он пристегнул к широкому кожаному поясу, увешанному разнообразными патронташами и бронзовыми коробочками для боеприпасов. Грудь его была покрыта красной епитрахилью, заменявшей обшитый галунами шейный платок — обычное украшение удальцов. Между пистолетом и шомполом вызывающе торчал церковный требник в деревянном переплете, ободранном, как лопата.
Веселый он был человек, этот поп Грую! Выражался вольно, не стесняясь своей камилавки, которую ему навязали силой, святому делу был предан телом и душой, большой учености недолюбивал. За все это Бенковский глубоко уважал его. С тех пор как в IV округ явились апостолы, поп Грую окончательно забросил свои пастырские обязанности. Он очень любил сопровождать Бенковского, когда тот ходил по деревням, и его епитрахиль, как мне кажется, немало способствовала успеху этих поездок.
— Погоди, дай только освободить Болгарию, назначим тебя болгарским экзархом восставшей области с титулом «Поп Грую Банский, II экзарх Болгарский», — шутил Бенковский.
— Не могут два солнца светить на одном небе, — возражал священник и, немного помолчав, говорил: — Кто меня посвятил в попы, у того на душе большой грех…
Он говорил об этом в других выражениях, но я их смягчил.
Поп Грую очень любил «крестить» тех, кого принимали в члены революционного комитета. Как только заходил разговор о том, что новых работников надо привести к присяге, он вытаскивал из патронташа парчовую епитрахиль, измятую и перекореженную, надевал ее через голову, а если дело происходило ночью, то вынимал из ножен и свою длинную саблю, и в таком виде становился перед усатым «крестником».
— Держи ухо востро! Клятва клятвой, но а это?… — говорил он после обряда, показывая широкое лезвие своей сабли присягнувшему.
Говорят, будто однажды, после великого поста, причащая верующих в церкви, поп Грую узнал, что несколько человек желают принести присягу. Немедленно отставив в сторону чашу со святыми дарами, он пригласил просителей в алтарь и скоропалительно привел их к присяге.
В дальнейшем я время от времени буду говорить читателям о попе Грую, а пока продолжу свой рассказ.
—
Все мы сгорали от любопытства — хотелось поскорее увидеть Обориште — это замечательное место, где сейчас пребывала верховная власть половины Пловдивского округа.
— Вот оно, Обориште! Смотрите вон туда, вниз, где костры горят, — сказал один из проводников, когда мы остановились на высоком месте.
Нам представилось такое волшебное зрелище, что мы долго не могли от него оторваться. Между двух мощных горных хребтов, из самой глубины темного ущелья, лились, мерцая сквозь листву, потоки света, словно там, внизу, бушевал пожар, и отблески его пламени рдели на утесах.
— Этот свет костров и фонарей, — объяснили проводники.
Чем ближе мы подходили к этому морю света, тем оно казалось обширнее и величественнее. Немного погодя, когда мы уже спустились к речке, до нас стали доноситься голоса депутатов. Один из проводников побежал вперед известить собравшихся о нашем приходе.
Итак, мы, наконец, добрались до самого Обориш-те, и оно предстало перед нами во всем своем величии, озаренное пламенем множества костров и развешанных по деревьям фонарей. Увидев, что депутаты строятся в ряды, чтобы отдать честь своему воеводе, Бенковский приказал своей свите выстроиться и ехать попарно. Как видите, попу Грую выпал удобный случай показать себя во всей красе — его подмывало и то, что среди депутатов было много его собратьев-священников. И вот он быстро вынул епитрахиль, поправил свои «желтоглазые» пистолеты, распустил по плечам волосы, выхватил саблю и крест и погнал коня к Обо-риште, где бились сотни взволнованных сердец. Мы все запели марш повстанцев и последовали за ним. Поп Грую первым въехал в Обориште с крестом в руке… Блаженные минуты!
Когда мы переправились через горную речку, о которой я уже упоминал, оглушительное «Да здравствует!» громом прокатилось по лесу. Приветственные крики депутатов смешивались с ружейными выстрелами, и пули, грозно просвистев над нашими головами, впивались в сучья деревьев. С ножами наголо мы торжественно проехали мимо депутатов, выстроившихся в два ряда. Все с нами целовались, говорили: «Добро пожаловать!». Но и в эту минуту, когда здравый смысл умолк перед наплывом чувств, Бенковский не преминул заметить депутатам, что не следует де пускать на ветер пули, ибо придет время, когда они будут стоить по червонцу за штуку.
И все это происходило в то тяжелое время, когда непрерывно возрастала орда шпионов, когда правительство гораздо бдительнее прежнего следило за поведением своих порабощенных подданных.
Я уже ознакомил читателей с настроениями народа, и им, вероятно, хотелось бы теперь узнать поподробнее о месте нашей встречи.
Обориште находится в Средна-Горе, к северо-западу от Панагюриште /в двух с половиной часах пути от него/, неподалеку от деревень Мечка, Поибрене и Петрич. Местность эта расположена между двумя высокими хребтами на самом дне долины — на правом берегу небольшой речки, омывающей ее с одной стороны своей прозрачной и холодной водой. Это — котловинка размером с обыкновенное гумно, словно нарочно вырытая на берегу для того, чтобы мы ее использовали в своих целях. Она со всех сторон окружена лесом, преимущественно густыми буковыми зарослями, а посередине ее, на поляне, растут три-четыре высоких бука. Когда попадаешь в Обориште, чувствуешь себя точно в склепе — кое-где в просветах между листвой деревьев виднеются только гребень противоположного хребта да небольшие кусочки неба.
По свидетельству Димитра Гайдарджии, уроженца Мечки, из всех местных жителей про Обориште знали только гайдуки да охотники.
Скажем несколько слов о том, как Обориште превратилось в зал заседаний Великого народного собрания, где спустя несколько часов после нашего приезда должна была решаться судьба сотен тысяч людей. По распоряжению Волова и стараниями некоторых депутатов, Обориште было очищено от сухой травы и палых листьев, а посредине его поставили стол, сделанный тут же на месте из довольно гладко обструганных буковых досок. Вокруг него с четырех сторон поставили скамьи, сделанные из таких же досок, и устлали их зеленой буковой листвой. На стол положили крест-накрест саблю и револьвер, а на них — крест попа Грую. Во время собрания на скамьях сидели апостолы и некоторые виднейшие представители интеллигенции, в том числе поп Грую. Обориште освещалось десятью-пятнадцатью фонарями, развешанными на деревьях, и свет их придавал всему окружающему необычайно красивый и торжественный вид. Немного в стороне, у самой реки, горело пять-шесть костров; тут жарились навертелах молодые барашки, и горячий воздух беспрерывно шевелил мелкие листочки на деревьях. Журчала скромная речонка — единственная, вечно убегающая свидетельница наших действий, — которая, наверное, уже сообщила своей бабке Марице обо всем, что слышала и видела в Обориште. Прохладный ветерок, спускавшийся с ее далеких верховьев — из отдаленных, непроходимых темных лесов, — напоминал нам о различии между равнинами и этой сырой долиной, между белым буком и нежными черешнями.
Близилась полночь, и никаких дел нельзя было начинать, пока не наступит день. Вокруг апостолов и других представителей интеллигенции толпились остальные, чтобы посмотреть на своих будущих освободителей. Громче всех звучал голос Бенковского. Его дорогое оружие и внушительный вид привлекали к нему все взоры. Разговор вертелся вокруг слабости Турции, — говорили, что турецкие солдаты ходят босиком, рассказывали о их поражении в Герцеговине и о других подобных событиях. Все это производило на депутатов огромное впечатление. Стоило одному критику турецкой военной мощи умолкнуть, как другой брал слово и с жаром рассказывал о сражениях отряда Хаджи Димитра[10], уловках Левского, опасениях теперешнего турецкого правительства и всех турок вообще и заключал свою речь выражением полной уверенности в том, что мы победим очень быстро.
— Аминь! — отзывались на это слушатели, глядя с восхищением на оратора.
— Наши братья, апостолы первого округа, получили письмо от генерала Киселского, болгарина на русской службе; он хочет заключить союз с апостолами, чтобы вместе идти на общего врага, — прибавил Георгий Икономов.
— Сколько таких генералов еще явится! Но нам надо хорошенько подумать прежде, чем их принимать, — заметил Бенковский, который, видимо, не питал особых симпатий к генералам. — Мы должны прежде всего надеяться на наши курки, а генералов-авантюристов осаживать. Возможно, мы будем принимать к себе на службу военных специалистов и платить им жалованье, но превозносить их не станем, — добавил он.
И все это — боже мой! — говорилось серьезно, и все были уверены, что наше дело правое и мы победим! Я убежден, что в этом не усомнился бы и любой современный скептик.
Да, восстание наше было неблагоразумным начинанием. Отличать добро от зла, полезное от вредного, разумное от неразумного можно только, сохраняя полное спокойствие духа. Когда же чувства и воля к действию возбуждены, здравый рассудок слабеет и подчиняется доминирующим чувствам. Только напыщенный полководец, вынужденный сражаться против своей воли, способен обдумывать, как ему остаться в живых, чтобы получить награды и пенсию, способен рассчитывать и рассуждать; а народы, которые жаждут освобождения, чей образ действий предначертан самой историей, сделались бы исключением из общего правила, если бы принялись рассчитывать да прикидывать…
В эту торжественную ночь не спалось никому — ведь мы были тогда гражданами независимой державы, где законы писали соколы, где не было ни турецкого жандарма, ни коварного фанариота, ни кровопийцы-богача. Несколько любителей патриотических песен спросило, не возьмется ли кто-нибудь повеселить собрание повстанческой походной песней.
Этого только и ждал Георгий Икономов, известный среди своих товарищей певец и прославленный актер, так прекрасно сыгравший роль Желю в пьесе «Потерянная Станка»[11], что русенская молодежь приходила в восторг. Он откашлялся, оперся на свое ружье и запел:
Лес ты, мой, лес ты зеленый,
Вода ты, вода студена…
Депутаты и апостолы, окружив певца, стали ему подпевать, сначала тихонько, потом во весь голос, — песню знали все. Так возник целый хор в полтораста голосов! В тишине ночи звуки гайдуцкой песни отдавались двойным и тройным эхом от неприступных круч, вздымавшихся над Обориште, и громом раскатывались по лесу. Но вот песня кончилась, грянули выстрелы трех-четырех кремневок, и громкое «Да здравствует!» вырвалось из каждой груди. Ну, как после этого не стать бунтарем!
Затем Икономов спел вместе с другими апостолами несколько новых повстанческих песен, и для слушателей они были как манна небесная. Особенно им понравилась новая песня Стамболова:
… Паши, чорбаджии,
Судьи и жандармы,
Мерзкие султаны
Кровь твою пьют —
Ха! Ха! Ха!..
Когда Икономов кончил, его окружило человек двадцать, и все стали осаждать его просьбами записать им эту чудесную песню. Вот как провели мы первую ночь в Обориште.
В десять часов утра, когда лучи солнца еще не проникли в ущелье, депутатам предложили подойти к столу — пора было открывать собрание. Все во главе с апостолами попарно выстроились в очередь, спиралью окружавшую стол. Двое уполномоченных снова проверили депутатские мандаты — нельзя было допустить, чтобы в нашу среду вкрался шпион. Прежде чем открыть собрание, решили, по предложению Волова, отслужить водосвятие или молебен, чтобы испросить божьего благословения нашей работе. Поп Грую, окруженный священниками в церковных облачениях, с крестами и евангелиями в руках, не медля выступил из толпы депутатов с гордым и величественным видом. Он хотел было вынуть и свою широкую саблю — в дополнение к кресту, — но понял, что это затруднительно, ведь в руках ему приходилось держать открытый требник. Остальные священники были у него под командой; он вел себя если не как болгарский экзарх, то уж во всяком случае как архиерей.
Как только выступили на сцену крест и евангелие — эти символы христианской веры, Бенковский и другие апостолы опустили сабли до земли и наклонили головы в знак благоговения и уважения к церковной службе. Как мне известно, среди апостолов не было верующих людей, но готов засвидетельствовать, что в этом случае они благоговели чистосердечно, без всякого лицемерия и фарисейства.
Обнажив головы, депутаты недвижно стояли с зажженными посреди бела дня свечами в нескольких шагах от священников. Наступила мертвая тишина; только громовый голос попа Грую рокотал в буковой чаще. Поп Грую читал, что в голову приходило; так, если в молитве были слова «врази наши», он громким голосом прибавлял от себя: «Да расточатся врази наши, неверные агаряне». Особенно своеобразно звучал в его устах «Символ веры», мастерски «исправленный», впрочем не самим попом Грую, а каким-то другим, более талантливым человеком. Помню только, что он начинался так: «Верую во единого хэша балканского, яко он есть мой бог и спаситель». К сожалению, у меня не осталось копии этой «молитвы», и, как я ни старался ее достать, мне это не удалось. Просил я и самого попа Грую продиктовать мне «Символ веры», но он сказал, что позабыл его. Это «Верую» так понравилось депутатам, что многим захотелось выучить его наизусть.
Остальные священники, служившие вместе с попом Грую и стоявшие сзади него, услышав, как их «духовный начальник» провозглашает «… врази наши, агаряне», принялись заглядывать ему через плечо, желая своими глазами удостовериться, что в требнике так и написано.
— Такого требника вы еще не читали, — сказал поп Грую своим собратьям надменным и строгим тоном.
Когда началось чтение евангелия, апостолы положили по земному поклону, и все последовали их примеру. Дослужив молебен, поп Грую закрыл требник и, выхватив свои револьверы, выстрелил в воздух. Это был знак, что служба кончилась и пора открывать собрание.
Бенковский предоставил это Волову, и тот коротко изложил во вступительном слове задачи собрания и вопросы, подлежащие рассмотрению.
— Прежде чем начать работу, — сказал Волов, — предлагаю апостолам и депутатам поклясться в верности нашему отечеству.
Предложение Волова было принято единогласно. Депутаты и священники снова встали и заняли свои прежние места. Апостолы присягали поодиночке, прижав дуло револьвера к груди. Каждый сказал несколько слов, подходящих к случаю.
—
Так, и апостолы и депутаты поклялись верно служить отечеству. После присяги все заняли свои места. Караджов и Н. П. Стоянов, обмакнув перья в чернила, держали их наготове, но Бенковский сбил с толку писарей, заявив, что лучше не писать никаких протоколов, ибо там, где соблюдается много формальностей, дело не делается. И все-таки пришлось многое записать. Прежде всего просмотрели статистические сведения, о каждом селении отдельно, и переписали их в особую тетрадь. В этом намного помогло бессмертное сочинение Ст. Захариева, уроженца Татар-Пазарджика, «Описание Татар-Пазарджикского уезда». Согласно этим статистическим данным, число повстанцев IV округа доходило до семидесяти трех тысяч пятисот тридцати двух человек.
По вопросу об организации восстания мнения депутатов /точнее — делегатов/ разделились. Одни говорили, что надо сформировать отряды повстанцев, которые будут действовать в горах, а население должно помогать отрядам только по мере возможности. С этим были согласны и некоторые апостолы. Но большинство придерживалось другого мнения. Оно не могло допустить и мысли, чтобы мужчины ушли в горы, а семьи их остались беззащитными в селениях, брошенных на произвол ятагана. И те и другие были по-своему правы; но первое предложение было более целесообразным.
Большинство, то есть делегаты, предлагавшие, чтобы восстали все жители от мала до велика, говорили, что как только на Балканах появятся отряды повстанцев, турецкое правительство воспользуется случаем назвать их разбойничьими шайками и под этим предлогом начнет преследовать их крупными вооруженными силами — всех перестреляет, переловит, тем дело и кончится. Если же восстанет все население поголовно, и города и деревни, это привлечет внимание человеколюбивой Европы. В те времена наши простодушные депутаты верили в искренность Бисмарка и чистосердечие Дизраэли; они не знали, что руки этих европейских светил обагрены кровью, что между ними и Тосун-беем различие лишь в одном: Тосун-бей сражается, как воин, с ножом в руке, а европейские башибузуки орудуют пером, но пером, омоченным в алой крови.
Впрочем, все это были второстепенные разногласия: основной вопрос — должен ли болгарский народ восстать, или нет — был единогласно решен всеми депутатами в положительном смысле.
Представителям долго и пространно разъясняли, каким образом начнется восстание, и каждому населенному пункту в отдельности указали, куда должны будут уйти его жители. Каждого депутата по очереди спрашивали, может ли представляемое им селение само оборонять себя или же ему надо будет выслать помощь из других мест. Центром выбрали Панагюриште, где должен был заседать главный военный совет, руководящий восстанием.
—
Но, боже мой, было ли среди депутатов хоть пять человек, внимательно слушавших наставления, которые им давали апостолы и другие более опытные представители? Сомневаюсь. Народ был так глубоко убежден в своем божественном призвании, так верил в падение Турции, что забыл о предусмотрительности. Только и слышалось: «Мы победим!». Делегаты желали знать лишь одно: «В какой день развернутся народные знамена? Когда кончатся наши страдания?». На это апостолы отвечали уклончиво, но только потому, что боялись открыть великую тайну в присутствии двухсот человек, среди которых не могло не быть какого-нибудь болтуна, а то и настоящего шпиона, способного разгласить ее преждевременно. Уже месяц назад апостолы других округов предложили назначить восстание на 1 мая, и апостолы из Панагюриште согласились с ними; но депутаты, за исключением нескольких самых преданных делу людей, этого еще не знали.
Под вечер, когда заседание еще продолжалось, с запада, из-за среднегорского хребта, поползли черные тучи и заволокли все небо. Загрохотал гром, поднялся сильный ветер; буря клонила до земли ветви буков. Стало темно, как ночью, хлынул ливень. И тут черная, как деготь, змея поползла с восточной опушки леса в Обо-риште прямо на поляну, где заседали делегаты. Волов, любивший внедрять достижения науки в практику, нагнулся, схватил змею и на глазах у представителей позволил холодной гадюке «ужалить» его в палец.
— Смотрите — нам, апостолам, не могут повредить и змеи, — говорил он в то время, как раздвоенный язычок змеи лизал ему большой палец.
Бросив черную гадину на землю, Волов стал сосать палец, а змею убили. Однако бесстрашие Волова не помешало некоторым суеверным делегатам истолковать появление змеи, как дурное предзнаменование для повстанцев.
— Не к добру это, — сказал, покачивая головой, один белобородый депутат своим товарищам.
А гром гремел все сильнее, и дождь лил не переставая. Огромные костры, на которых кипели котлы и жарились барашки, погасли, как цигарки, и даже пепел их был смыт быстрым потоком дождевой воды. Депутаты укрылись под ветвистыми буками. Продолжать заседание здесь было невозможно. Выдвинули предложение избрать комиссию, с тем, чтобы она в тот же день вернулась в Панагюриште и там, выработав устав и программу восстания, назначила день, в который оно должно было начаться.
—
К закрытию собрания прибыл курьер из Врацы. Он принес письмо от тамошних апостолов, в котором, между прочим, говорилось следующее: «Мы уже готовы, братья. Если случай представится сегодня же, то есть если другие округа также готовы, мы развернем знамя свободы»/?!/
Сам Бенковский прочел вслух это письмо, и депутаты выслушали его с восхищением. Очевидно, они уже позабыли о черной змее. Это письмо, подписанное славным Займовым, подлило масла в огонь, и апостолы решили, что более не имеет смысла держать в таком строгом секрете их планы. Вот почему Бенковский объявил депутатам, что день, когда развернется знамя IV округа, уже близок. Если же, добавил он, турецкое правительство что-то заподозрит и попытается арестовать кого-нибудь из наших работников, то селение, в котором случится подобное несчастье, обязано будет восстать, освободить своего брата и срочно оповестить об этом «главную квартиру» в Панагюриште, которая провозгласит всеобщее восстание.
Необходимость этой меры апостолы объясняли так: если правительство узнает о заговоре и арестует некоторых революционных работников, среди них, возможно, найдутся малодушные, которых пытками вынудят открыть тайну, и не пройдет и нескольких дней, как нас разгромят; придется все начинать. сызнова, и пройдут года, прежде чем мы подготовимся к новому мятежу. Поэтому знамя придется поднять, «когда бог повелит».
Так оно и случилось, о чем читатели узнают из нашего дальнейшего повествования.
Когда комиссия была избрана и депутаты получили упомянутые инструкции, вполне их удовлетворившие, каждый поспешил к себе домой; отправилась в Па-нагюриште и комиссия, чтобы там продолжать свою работу совместно с апостолами. Мы приехали туда поздно вечером и остановились в доме Стояна Пыкова. На другой день комиссия приступила к организации восстания, но турецкое правительство уже было полностью осведомлено о том, что происходило в Обориште. Вот как оно об этом узнало.
Балдевский представитель Ненко, вместо того, чтобы вернуться домой и отчитаться перед своими избирателями, пошел прямо в Пазарджик к Али-бею и доложил ему обо всем, что слышал и видел в Обориште. Судя по всему, этот человек с черной душой в первые же дни собрания замыслил сделаться Иудой-предателем, взять на себя роль гнусного шпиона. Ненко долго боролся со своей мерзкой совестью. По рассказам очевидцев, Ивана Арабаджии и Крайчо Самоходова, он однажды ночью в Обориште три раза вставал с постели и спрашивал своих соседей-депутатов:
— А вдруг кто-нибудь из нас пойдет и донесет туркам, что болгары готовятся к восстанию, что тогда будет?… — и сам отвечал: — Большую награду даст начальство тому человеку. Только ему тогда уж не житье среди болгар.
Когда Ненко рассказал обо всем Али-бею, в Пловдив, Адрианополь и даже Константинополь тотчас полетели телеграммы.
—
Комиссия, избранная в Обориште, и апостолы работали деятельно. Из осторожности мы никогда не ночевали две ночи подряд в одном и том же доме.
Та же комиссия составила и другие инструкции, к сожалению, утерянные бесследно. Она составила и воззвание к болгарскому народу с призывом к восстанию; это воззвание надо было разослать 25 апреля. Когда настало время писать его, между апостолами возникли горячие споры по поводу редакции текста. И в этом случае Бенковский не утерпел, чтобы не навязать другим свою волю. Все мало-мальски грамотные апостолы и комиссары написали по проекту воззвания, но Бенковский настаивал на принятии его редакции, без каких бы то ни было изменений и без ненавистных ему точек и запятых. Текст Бенковского начинался так: «Братья болгары! Христос воскрес и в нашей стране после пятисот лет…».
Возражая ему, Волов, Соколов и другие говорили, что просвещенный мир будет судить о нас только по нашему воззванию, поэтому оно должно быть написано очень грамотно.
— У меня нет ничего общего с евреями и коварными дипломатами, — сказал Бенковский. — Я болгарин, я апостол свободы, и хочу, чтобы меня поняли только те, кому я пришел помогать, а что скажут редакторы «Нейе Фрайе Пресс»— меня мало интересует.
Вот это воззвание.
«Братья болгары! Пришел конец зверским злодеяниям, которые вот уже пять веков терпит наш народ от ненавистной турецкой власти! Каждый из нас с нетерпением ожидал этого часа. На… мая назначено народное восстание в Болгарии, Фракии и Македонии. Каждый честный болгарин, в жилах которого течет чистая болгарская кровь, какая текла в жилах наших болгарских царей — Крума, Бориса, Симеона и Асена, должен взять оружие в руки, чтобы все мы, как один человек, могли восстать, и первым же ударом ошеломить врага.
Наши братья-болгары не должны бояться смерти и других опасностей. Им не следует страшиться прогнившего турецкого правительства, давно уже ожидающего своей гибели. Вперед, братья! Возьмите в руки оружие, и давайте все соединимся в борьбе против врага, чтобы спасти свое отечество и завоевать себе свободу!
О болгарин! Докажи, что и ты живешь, покажи, что умеешь ценить драгоценную свободу.
Путем грядущего восстания ты добудешь свободу борьбой и собственной своей кровью. Разорви хомут, что, как пила, режет твою шею!
Ты желаешь свободы, чести и человеческих прав для себя. Храни же свободу, честь и права того, кто обратится к тебе. Защити его!
Будь неустрашимым и мужественным в борьбе с врагами, сражайся, воюй геройски, но не отказывай в своем благоволении и рабу!
От имени болгарского народа мы объявляем ныне всему миру, что желаем или свободы, или смерти всему населению. Вперед, вперед, братья! С нами бог!
Примечание. Восстание начнется неожиданно.
Составлено болгарскими апостолами Западной Фракии.
Отправлено в Батак.
/Подпись/ Василю.
—
Вечером 19 апреля мы перешли к Ивану Тотеву. Предупрежденный о нашем приходе, он вместе со всей своей семьей встретил нас за воротами. Несказанная радость отражалась на его улыбающемся лице. Все панапорцы гордились честью принимать у себя апостолов. В отведенную нам комнату, убранную нарядно и чисто, пришли и Иван Тотев с женой, вызвав этим недовольство Бенковского. Дядя Иван был в восторге, он вертелся по комнате, не зная, чем нас угостить, как получше нам угодить.
— Только б дожить до этого светлого дня, ваши благородия, только б увидеть все своими глазами — ведь для всех христиан это будет долгожданный праздник, не хуже свадьбы, — говорил он. — Я еще был мальцом, когда божественная искра вспыхнула в моей груди. Ходил я в Константинополь, накопил кое-какие деньжонки, женился, бог подарил мне деток, стал я домохозяином, как говорится; а все-таки я все тот же. Голодная душа не стареет — все одним глазом в лес гляжу: работа из рук валится.
— Ох, видно, мало я натерпелась страху от твоих сумасбродств, что ты теперь, на старости лет хочешь меня покинуть, и уйти в лес, — сказала жена дяди Ивана, желая подтвердить слова мужа.
— Страшное уже прошло, жена, — отозвался на это домовладыка, окидывая нас горделивым взглядом. — Теперь нам нечего бояться, если в доме у нас такие высокие гости.
Затем дядя Иван показал нам припасенное им оружие, патроны, сложенные в две торбы, постолы, сухари и прочее свое снаряжение.
— А вот это ружьецо достал для жены, — сказал он, показывая нам охотничье ружье.
Бедный дядя Иван! Не ведал он, что ему свалится на голову завтра же!
—