Читатели помнят, что мы расстались в Панагюриште в доме дяди Ивана Тотева, этого болгарского патриота, который прямо не знал, как нас получше устроить, — так он нам обрадовался. А радовался он потому, что его скромное жилище удостоилось чести на целые сутки дать приют революционерам-апостолам, вестникам свободы, о которых в те времена говорили в каждой семье.
Как я уже отметил, это было 20 апреля.
Жизнь шла своим чередом. Часу в шестом по турецкому времени мы пообедали, потом занялись обсуждением своих вопросов; дядя Иван под всякими предлогами то и дело заглядывал в нашу комнату; начальник стражи, воевода Ворчо, стоял у ворот, по-воеводски крутя усы; писари соревновались в переписке воззвания, и каждый старался сделать побольше копий; погода стояла прекрасная, все кругом было погружено в глубокую тишину.
Но вот, примерно в половине девятого ворота во дворе дяди Ивана распахнулись. Ворчо не сразу открыл ворота — сначала удостоверился, что стучат свои люди, и только тогда впустил их.
Странно!.. Что могло случиться? Ведь все наши люди знали, что днем входить в помещение, где остановились апостолы, разрешается лишь поодиночке, чтобы не вызвать подозрений и не выдать местопребывания этих «грозных людей». И вдруг мы с изумлением увидели, что в наше неприкосновенное жилище вошли не один и не два человека, а десять-двенадцать — почти все панапорские комиссары. С ними был и какой-то незнакомый парень лет двадцати пяти, по лицу которого, покрытому загаром, пылью и потом, легко можно было догадаться, что пришел он издалека и в пути очень торопился. Можете себе представить, как мы были поражены!.. Комиссары шли, опустив головы, с озабоченными лицами; по всему было видно, что они явились неспроста, — должно быть, произошло что-то важное.
— Берите револьверы! — крикнул Икономов, и все мы, вскочив на ноги, побежали к воротам навстречу комиссарам.
— Что случилось? Что с вами? Почему пришло столько народа? — спрашивали мы в один голос. — Может быть, нас выдали?
— Нет, не то… Но дело уже сделано… — ответили комиссары, немного помолчав.
— Не мучьте меня! Говорите скорей, — громко крикнул Бенковский.
Комиссары, виновато переглядываясь молчали, и на лицах их по-разному отражалась тревога — кто бледнел, кто краснел. Было ясно, что пришли они действительно неспроста. Мы решили, что кто-то нас выдал.
— Вот уже три часа, как в Копривштице гремят выстрелы, — отозвался, наконец, один из них.
— Восстание началось, — проговорил Павел Бобе-ков взволнованным голосом.
— Кто это видел?.. Говорите же, братья, если вы истинные болгары! — кричали апостолы.
— Мы принесли письмо от Каблешкова, подписанное кровью, — ответил кто-то из комиссаров.
Крупные слезы полились из глаз повстанцев: все в один голос воскликнули: «Восстание! К оружию!». Бенковский бросился к Бобекову — тому, кто первый произнес слово «восстание», — поцеловал его в губы и, не говоря ни слова, — чего он был и не в силах сделать, — бросился обнимать своих товарищей, также заливавшихся слезами… Торжественная минута! Панагюрские комиссары смотрели на нас с благоговейным страхом — никто и пошевельнуться не смел: все молчали! Многое можно было бы сказать, но перед обуревавшими нас чувствами отступили и благоразумие и дерзновение.
Я не в состоянии передать все величие этой сцены.
— Письмо Каблешкова! Скорее письмо! — кричали мы в один голос, стараясь выхватить у комиссаров письмо.
Оно досталось Волову, но руки его дрожали, и он был не в силах распечатать конверт. И кон омов отобрал у него письмо и начал было читать, но как только произнес обращение: «Дорогие братья!», язык у него стал заплетаться, и нельзя было разобрать ни слова.
Наконец Бенковский громким голосом прочел письмо. В нем было написано:
«Братья!
Вчера к нам в село явился из Пловдива Неджиб-ага и сделал попытку арестовать нескольких человек, в том числе меня. Зная о вашем решении, вынесенном на собрании в Обориште, я созвал группу повстанцев, мы вооружились и, напав на конак[12], убили мюдюра[13] и нескольких жандармов… Сейчас, когда я пишу это письмо, перед конаком развевается знамя, гремят выстрелы, которым вторит звон церковных колоколов, и отважные повстанцы обнимают друг друга на улицах!.. Если вы, братья, истинные патриоты и апостолы свободы, последуйте нашему примеру в Панагюриште…
Копривштица, 20 апреля 1876 года.
Т. Каблешков».
Под этим текстом было следующее примечание:
«Я своими глазами видел все то, что описано в письме Тодора. Отправляюсь в Клисуру, чтобы там совершить то же самое.
Н. Караджов».
— Мятеж! Восстание! Скорей, Бобеков, сзывай сотников, звоните в колокола! Стреляйте из ружей — пусть все знают, что началось восстание! К оружию! Чего вы ждете? Наши братья уже сражаются, — гремел Бенковский.
Да и все мы кричали во все горло.
— Подождем немного!.. Давайте разберемся получше… Еще не настало время, ничего» еще не готово, — пытались нас удержать комиссары — представители панапорского населения.
Однако их разумный, но слабый голос не оказал на нас никакого воздействия. Во дворе дяди Ивана, среди грома ружейных выстрелов и грозного свиста пуль, он был как «глас вопиющего в пустыне». Любопытно, что первое ружье — охотничья двустволка, — с которым я выскочил во двор, оба раза дало осечку. Вслед за мной выбежал Волов с ружьем шаспо, и гром двух выстрелов, грянувших один за другим, разорвал тишину в дотоле мирном селе.
Комиссары перестали упорствовать — жребий был брошен. Они быстро вышли из дома дяди Ивана, говоря, что бегут снарядиться и вооружиться. Выходили они уже не с таким смиренным и боязливым видом, с каким явились сюда всего несколько минут назад. Гром выстрелов и наше воодушевление, очевидно, подняли их дух. Вместе с ними ушли секретари, Белопитов и Тома Георгиев, которые тоже спешили привести себя в должный вид — бросить ненавистные фесы и заменить их высокой бараньей шапкой, которую носит простой народ. В доме дяди Ивана остались только мы, четыре апостола, и представитель Перуштицы Басил Соколский.
Мы тоже заторопились: нам очень хотелось переодеться в апостольскую форму, но где могли мы ее достать, если она еще не была сшита? И вот мы заметались по комнате, да и по всему дому дяди Ивана в поисках нужных вещей. Шапка имелась только у Бен ковского, все остальные еще носили фесы. Но могли ли мы выйти на улицу, чтобы поднять восстание против турок, в головных уборах с короткими кисточками? Вряд ли это произвело бы благоприятное впечатление на народ. И мы решили, что лучше выйти с непокрытой головой, чем в красном фесе.
К счастью, карловское знамя находилось у нас, хотя и без древка. Быстро отыскав неокорьеванный шест, Икономов как попало привязал к нему знамя — не было даже гвоздей, чтобы его прибить.
Мы вихрем носились по дому дяди Ивана, распахивая и захлопывая двери комнат и дверцы шкафов и чуть не плача оттого, что события застали нас врасплох… Можно было подумать, что в доме начался пожар!
Не пристало мятежникам выходить на улицу в ботинках. Но где было искать размягченные постолы? Да и у кого хватило бы терпения завязывать их ремешками и обертывать ноги онучами? Кто сумел найти постолы в доме дяди Ивана, — где мы, повторяю, стали полновластными хозяевами, — тот напялил их на ноги в том виде, в каком нашел, то есть твердыми и жесткими; некоторые вышли даже в суконных чулках.
Бренчали сабли, револьверы уже торчали из-за кушаков, ружья стукались друг о друга: знамя стояло в передней, прислоненное к стене.
Не прошло и десяти минут с тех пор, как ушли комиссары, а наши приготовления уже были закончены.
Икономов вынес знамя на середину двора, а мы с обнаженными саблями в руках быстро присоединились к нему, оставив дом дяди Ивана в ужасающем беспорядке, — казалось, он подвергся налету грабителей. Многочисленные копии воззвания, на переписку которых ушло несколько дней, валялись в комнатах и во дворе, как оберточная бумага продавца халвы, и подхваченные ветром, летали по воздуху. Когда дела сами говорят за себя, когда гремят выстрелы, на что нужна мертвая, сухая, безжизненная писанина?
Все мы дрожали, как листья. На Бенковском лица не было; отдавая приказы, он ревел, как лев; крупные капли пота выступили на его высоком лбу; кажется, если бы только мог, он орлом взвился бы над двором дяди Ивана. А Волов — благородная душа — проливал слезы, крича:
— Скорее, братья! Отворяйте ворота, давайте выходить! Да будем мы первыми жертвами…
В Панагюриште лишь очень немногие знали о наших приготовлениях. Мы провозгласили восстание выстрелами из двух ружей, но вряд ли они могли разбудить народ, проживший в рабстве пятьсот лет. Впрочем, это нас не смущало; готовы ли были панагюрцы, или нет, а нам надо было выйти на улицу со знаменем, чтобы выполнить свой обет и сдержать торжественно данное слово.
—
Солнце уже начало склоняться к закату, когда мы, четыре апостола, вихрем вылетели за ворота, без шапок, без обуви, с саблями наголо и зеленым знаменем в руках. Едва ступив на улицу, мы запели повстанческую песню:
Народ угнетенный,
Что ты крепко спишь?
Иль удел свободный
Тебя не манит?…
Нетрудно представить себе, какое впечатление произвел наш выход — и не только на женщин, детей или тех, кто никогда еще нас не видел, но даже на наших близких знакомых. Улица, по которой мы двинулись, сразу опустела: кое-где с громким стуком захлопывались ворота, несколько женщин метались по дворам, а потом, высунув головы из-за оград, с изумлением смотрели на нас.
Мы шагали гордо, «словно голову врага своего несли», как говорится, и каждые две минуты обрывали песню, чтобы закричать в один голос: «Восстание! Восстание! Все к оружию!». Первым человеком, который осмелился выйти нам навстречу, чтобы приветствовать нас и пожелать успеха святому делу, была супруга Ф. Штырбанова. Эта храбрая женщина уже успела нарвать дикой герани и, подарив нам по веточке, быстро убежала домой.
Мы направились к базарной площади. Спустя несколько минут мы были уже у моста через реку Луда-Яна, откуда был виден конак, стоявший в двух- или трехстах шагах на том берегу. Блюстители порядка, или, точнее, представители власти султана, спокойно почивали на солнцепеке перед конаком, растянувшись на скамейках и задрав ноги. Выстрелы в доме дяди Ивана, видимо, их не встревожили. Но теперь, когда мы предстали перед ними лицом к лицу, они проснулись От наших песен и криков и уставились на нас, не понимая, что мы за люди. Вероятно, они сначала приняли нас за бродячих комедиантов, которые странствуют из деревни в деревню по праздникам и ходят по улицам со знаменем и барабаном, чтобы собрать публику. Несомненно, жандармы так и подумали и, не желая нарушать свой покой, как истые турки, вначале даже не вскочили на ноги, а только приподнялись и, опершись на руки, смотрели на нас через плечо.
Волов стал на одно колено и разрядил свое ружье в жандармов; разрядили и мы свои. Как только грянули наши выстрелы и пули подняли пыль у ног лежавших жандармов, мы увидели перед собой уже не людей, а какие-то тени, которые так стремительно перескакивали через высокую ограду конака, что полы их синих безрукавок распластывались в воздухе, словно крылья парящего орла, — как говорится, «хоть монеты на них пересчитывай». Я хочу сказать, что жандармы не бежали от нас, но прямо-таки летели. Выше по течению реки, в той стороне, куда помчался один из перепуганных жандармов, тоже раздался ружейный выстрел: впоследствии оказалось, что это стрелял наш секретарь Тома Георгиев, вышедший из дома в полной боевой готовности. Жандармы пришли в полное смятение: бедняги спотыкались, падали, снова вставали… Они обратились в бегство, бросив свое оружие, если не считать ржавых тесаков, которые путались в их ногах и только затрудняли отступление. Конечно, мы легко могли бы перебить беглецов, но стоило ли тратить время на пустяки? Как я уже говорил, в такие минуты благоразумие исчезает.
Справа от нас тянулся многолюдный базар; тут собрались и местные болгары и пришедшие из деревень турки. Постреляв по жандармам, мы направились к базару, но при виде нас вся толпа, бросив посреди улицы и телеги и скот, опрометью пустилась бежать к дороге на Пазарджик. Казалось, дорогу залило море бараньих шапок, среди которых там и сям плыли, как лебеди, белые чалмы. Двери и ставни лавок захлопывались с таким стуком и звоном, словно на базаре появилась толпа кузнецов и принялась бить молотами по наковальням; и не прошло и двух-трех минут, как площадь перед нами опустела. Заговорщики, пробегая мимо нас с быстротой ветра, успевали только сказать:
— Бегу за оружием!
— Восстание! Восстание! Эй, выходите! Ваши братья из Копривштицы сражаются вот уже пять часов! — прокричали мы и, разделившись попарно, вернулись в город — Бенковский и Волов с одной стороны, Икономов и я — с другой, по пазарджикской дороге.
—
И вот, походив с полчаса по опустевшим улицам, мы вдруг с радостью услышали выстрелы, раздавшиеся в нагорной части города; но кто и почему стрелял, нам было еще неясно. Спустя несколько минут мы встретили на улице Ивана Попова, одного из наших главных работников в Панагюриште. Он был вооружен до зубов, на голове — меховая шапка, за ухом — ветка дикой герани.
— Да здравствует Болгария! — крикнул он и выхватил свой длинный нож.
Мы ответили ему, как подобало. Иван Попов обходил своих товарищей: по его словам, многие решили выйти на улицу, но еще не успели подготовиться. Мы воспрянули духом и, выстрелив несколько раз в воздух, принялись кричать еще громче. Немного погодя на той же улице нам повстречался пазарджикский депутат Соколов, не успевший уехать домой, в Пазарджик: он еле переводил дух и обливался потом.
— Целуйте, братья, сначала мой револьвер, а потом и меня самого! — крикнул он, протягивая нам окровавленный ствол своего револьвера, и рассказал, как недалеко отсюда этим же оружием убил какого-то турка.
— Поздравляем, молодцы, поздравляем! Да помогут вам господь и пресвятая богородица! — кричали женщины из-за ворот, мимо которых мы проходили.
В то время как мы еще сомневались в панагюрцах, спрашивая себя, истинные ли они мятежники, или нет, колокол на одной из церковных колоколен зазвонил необычайно громко. Его монотонный звон, выделяясь среди грома ружейных выстрелов, звучал как-то жалобно: вскоре к нему присоединились глухие удары в деревянные клепала. А выстрелы гремели все чаще: северный ветер нес отголоски революционных песен, звучавших на улицах и то и дело прерывавшихся громкими криками: «Да здравствует!».
Настроение у нас поднималось. От моста мы отошли вдвоем, а возвращались к нему в сопровождении двух-трех десятков человек. Все по-братски целовали и обнимали друг друга: у всех на глазах выступили слезы искренней радости. «Да здравствует!», «Дай вам бог здоровья!», «Помоги вам святой крест!» — вот как приветствовали нас горожане и особенно женщины, которые стали встречаться все чаще и чаще.
—
Толпа на площади росла с каждой минутой: молодые парни, нарядно одетые, с свежей геранью в петлицах и хорошо вооруженные, стекались сюда со всех сторон. Все целовали друг друга: без умолку звонили колокола, гремели вовсю патриотические песни. Над домами уже свистели пули — ведь каждому хотелось испытать свое ружье, поднимался пороховой дым. Собаки бегали, поджав хвосты. Женщины и дети стремились узнать, кто из турок убит, но их не допускали к трупам… Словом, пожар в Панагюриште разгорелся не на шутку.
Ратников — верховых и пеших — набралось уже человек пятьсот. Никто не мог понять, каким образом и по какой причине вспыхнуло восстание, по приказу кого и под страхом какой дисциплины столько народу собралось в такое короткое время. Все ораторствовали, распоряжались, высказывались, ахали и охали, проклинали и благословляли, хотя в толпе не было ни одного красного феса. Многие ораторы, в том числе Бенковский, пытались произнести речь, но тщетно… Пятьсот человек говорили все сразу!
—
Больше часа простояли повстанцы на площади почти в бездействии. Да иначе и быть не могло: надо же было им порадоваться друг на друга, поговорить свободно, увидеть и осознать себя в новом положении. Депутат Васил Петлешков из Брацигово, также не успевший вернуться домой, взялся подобрать копии воззвания во дворе дяди Ивана и подписать их кровью.
—
Во все четыре стороны полетели курьеры с приказом срочно доставить экземпляры воззвания в разные районы IV округа и в другие округа — Тырновский, Врачанский и Сливенский.
Перед тем как крестьяне разошлись по своим деревням, Бенковский собрал их и дал им следующие указания:
— Как придете домой в деревню, первым долгом расскажите комитету обо всем, что видели и слышали в Панагюриште, и уничтожьте сельских стражников. — Как правило, стражники были турками. — Потом бейте в клепала, сзывайте весь народ в церковь, и пусть священник прочтет вслух с амвона «кровавое письмо».
Я заметил Бенковскому, что напрасно он приказал убивать всех стражников поголовно, ведь очень возможно, что среди них есть и хорошие люди. Но он возразил, что подобные «тонкости восстания» доступны не каждому уму.
— Я уверен, — добавил он тихо, так, чтобы не услышали другие, — что при малейшей нашей неудаче люди, которые сейчас обнимаются здесь перед нами, забросят свои ружья и снова склонят голову перед ятаганом деспота; и это особенно относится к деревенским повстанцам… Если на сельской улице будет валяться несколько трупов, крестьяне почувствуют свою вину, сделаются ревностными повстанцами — почище нас с тобой! И еще одно: пока тот, кто пять веков был рабом, не увидит крови, пока в нем не проснется жажда мести, он не может быть нашим сообщником. Да, нелегко стать настоящим повстанцем!..
В эту минуту послышались крики:
— Берегитесь, в амбарах турки… вооруженные! — и люди навели ружья на ворота амбаров.
— Топоры, топоры! Скорей несите топоры! — ревела разгоряченная толпа, как будто в амбаре заперся сам султан.
Амбары стояли в углу площади, напротив моста.
Быстро принесли топоры, и несколько человек во мгновение ока разломали ворота. Сотня карабинов, уже наведенных на зияющий проем, выплюнула раскаленные пули. Из темных углов амбара доносились болезненные стоны: кто-то вопил по-болгарски:
— Ой, мамочки! Помираю!..
Несчастный оказался болгарином; пуля так жестоко лизнула ему ухо, что оно отвисло, как серьга.
— Ты что тут делаешь, скотина? — напустился Бенковский на труса. — Сейчас все христиане на свете ликуют, а ты прячешься в компании с нашими врагами?
— Испугался я, господин, — ответил раненый, не отрывая глаз от алой крови, стекавшей по его одежде.
Остальные оказались турками; они мерили в амбаре ячмень, да там и остались, бедняги, после нашего появления. Без вины виноватые, они пали жертвой кипящих страстей. Но что поделаешь? «Лес рубят — щепки летят». Исторические события не знают милосердия.
Между тем солнце уже шло к закату, и все думали, что вместе с ним уйдет навеки и ненавистное рабство. Число повстанцев все умножалось, восторг все возрастал, крики «да здравствует!» и «смерть тирану!» звучали все громче и раздавались во всех концах города. На площадь стекались толпы народа — мужчины и женщины всех возрастов. Все украсили пучками герани и волосы, и ружья, и ножи, так что издали толпа напоминала зеленый лес. Люди устремлялись на улицы, чтобы подышать воздухом свободы и своими глазами увидеть повстанцев. Одни пели, другие плакали /разумеется, от радости/, третьи читали стихи и ораторствовали, рисуя самыми темными красками картину наших мук и страданий и выражая уверенность в успехе борьбы.
Народ и повстанцы столпились на площади, и она походила на бушующее море. Тут каждому «сам черт был не брат»; тут не нашлось бы и двоих людей, способных рассуждать здраво, но все они как один человек проклинали турецкую власть и оплакивали тяжкое прошлое Болгарии. При виде этой толпы невольно возникал вопрос: можно ли успокоить эти разгоряченные головы, удастся ли навести порядок в этом скопище, которое сейчас так кипит и волнуется: найдется ли человек, способный на него повлиять?
Повторяю еще раз: грешно педантичному доктринеру требовать благоразумия от народа, восставшего на борьбу за свои священные права и свободы. Ведь народы в своих устремлениях не походят на сброд солдатни; это не разбойничья шайка, которая придумывает, на какие хитрости ей пуститься, как обмануть свои жертвы, чтобы, напав на них, обеспечить безопасность себе.
Несколько человек из числа наиболее сдержанных наших руководителей собрались кучкой посреди толпы под открытым небом и, с ружьями в руках, стали обсуждать. кому из апостолов следует временно отправиться в такой-то пункт, на какие селения нужно напасть, какие дороги занять и тому подобное. Но не успели они обменяться двумя-тремя словами, как тишина снова была нарушена.
— Бегите! Из Пазарджика едет турецкая бричка… вон та, с белым верхом, — крикнул один горластый повстанец.
Все всполошились и бросились бежать к пазарджикской дороге, покинув совет и собрание… И все это из-за одной повозки, из-за одного турка!..
Дорога была запружена любопытными, прибежавшими посмотреть на повстанцев, особенно на апостолов. Женщины благословляли их и одаривали цветами, а старухи крестились и клали земные поклоны, словно мимо проходили апостолы Иисуса Христа. Но заинтересованные зрители ничего не могли разглядеть хорошенько — как я уже говорил, стало смеркаться.
Толпа остановилась на окраине, у моста. Действительно, со стороны Пазарджика приближалась простая повозка, крытая белой холстиной и запряженная рыжей лошадью. Сотня голосов крикнула враз:
— Смотрите, не ошибитесь! Как бы не вышел грех — в бричке болгары едут!
Другие возражали.
— Нет, это турки!
— Турки, турки! — в один голос повторила толпа и, разделившись, выстроилась по обеим сторонам дороги.
Человек полтораста — двести вооруженных повстанцев, стиснув ружья, с нетерпением ждали приближения брички. Ехавший в ней турок высунул из оконца свою чалмоносную голову и с любопытством смотрел на людское скопище. Он легко мог бы спастись бегством, но не успел. Быть может, бедняга вообразил, что народ вышел встретить его, как обычно встречали турецкое начальство. Мы условились взять его живым, но, как только бричка остановилась по приказу повстанцев и возница, соскочив с козел, схватил лошадь под уздцы, с обеих сторон дороги грянуло около сотни выстрелов, и несчастный рухнул на землю с разбитым черепом.
— Стойте! Не надо убивать! — уговаривали многие, но никто их не слушал.
— Кровь, кровь! Довольно! Хватит пяти веков! — в один голос кричала толпа.
Турок, сидевший в бричке, был уже изрешечен пулями, но, видимо, не хотел умирать мокрой курицей. Испустив глубокий вздох, он судорожно стиснул свою подругу-двустволку, чтобы выстрелить в нас, но Марин Шишков отрубил ему обе руки своей саблей. В бричке у турка нашли много патронов и пороха.
Уже стемнело, а страсти еще не улеглись.
— Давайте нападем на Стрелчу! — кричали одни.
— Идем на Пазарджик! — возражали другие — те, которые больше надеялись на свои силы.
— Смерть тирану! — провозглашали третьи торжествующим тоном победителей.
Попробуй-ка, коли тебе нечего делать, наведи порядок в этом бушующем море!
Военный совет собрался снова и тут же, возле двух окровавленных трупов, валявшихся у наших ног, постановил направить Волова в Гьопсу, а Икономова в Старо-Ново-Село: оба должны были ехать через Копривштицу.
— Никому никуда не уезжать! — крикнул кто-то из толпы повстанцев. — Воеводы должны остаться в Панагюриште. Чем больше их тут будет, тем лучше, — пояснил он.
И совет отменил свое решение.
—
Тем не менее оба апостола, Волов и Икономов, покинули Панагюриште и направились в указанные им места. Я хотел было присоединиться к ним, но Бенковский меня не отпустил. Одновременно с Воловым выехал воевода Ворчо с сотней повстанцев. Он отправился в Стрелчу, чтобы отобрать оружие у тамошних турок, которые веками подряд пили кровь местного болгарского населения.
Иван Ворчо, один из храбрейших панагюрских борцов, был избран предводителем этого отряда и сразу же повел себя как заправский воевода повстанцев, — расколол толпу своим вороным скакуном, чтобы проложить путь отряду, распевавшему повстанческую песню. Время от времени Ворчо останавливался перед группой женщин, а те украшали его геранью, не забывая украсить и его коня.
Иван Соколов не вернулся в Пазарджик — его назначили комендантом Панагюриште. Ему же поручили укрепить город, так как он имел некоторое понятие о военных науках, которыми занимался, когда был в составе болгарского легиона в Белграде.
«Да здравствует Болгария! Да здравствуют апостолы! Да здравствуют наши отважные борцы! Смерть врагам!» — вот какими криками завершился день 20 апреля.
В этот день уже не оставалось времени строить планы, мы все еще не научились быстро принимать мудрые решения, поэтому Бенковский задумал сам объехать окрестные деревни, чтобы в ту же ночь поднять в них восстание, а на другой день вернуться в Панагюриште. Он выбрал себе из среды панапорских повстанцев маленький отряд, или, точнее, главный штаб. Вот его состав: Крайчо Самоходов, знаменосец; Т. Георгиев и Т. Белопитов, секретари; В. Соколский, врач; М. Шишков, сотник; П. Мачев, интендант. При штабе состояло человек десять бойцов.
Наша конная чета выехала из Панагюриште в село Мечку вечером 20 апреля, часа в два по турецкому времени.
Вместо меня в Белово поехал отец Кирилл с двумя товарищами: они должны были поднять восстание во всех попутных болгарских селениях.
Вскоре мы приблизились к Мечке, расположенной в двух часах езды от Панагюриште. Двое из нашей дружины поехали вперед, чтобы увидеть своими глазами, действительно ли восстали сельские жители и не грозит ли нам здесь опасность. Впрочем, ехали мы без всяких опасений, зная, что со времен покорения Болгарии туркам так и не удалось полностью подчинить себе население этой местности; мы пели, говорили громко, смеялись, словно вовсе и не были повстанцами.
Разведчики вернулись из Мечки очень скоро.
— Крестьяне уже ожидают нас за околицей с хоругвями и духовенством, — сказали они. — Просят воеводу пожаловать.
Мы, естественно, возликовали. В долинах Средна-Горы зазвучала песня «Народ угнетенный…». И в самом деле, все меченцы от мала до велика вышли нам навстречу и теперь стояли у дороги. Над толпою возвышались хоругви с фонариками на древках. Священники в облачениях, с кадилами в руках, шествуя впереди толпы, пели духовные песнопения. В тихой ночи приятно пахло ладаном. Выстроившись попарно, мы приблизились к шествию, распевая свою повстанческую песню, и ее подхватили местные школьники, также вышедшие нам навстречу. Многие крестьяне, и мужчины и женщины, кланялись в землю и гурьбой бросались целовать нам руки, с риском попасть под копыта коней. Нечего и говорить, что многократное «да здравствует!» гремело со всех сторон. Бенковский, не слезая с коня, произнес речь, что еще больше растрогало и так уже взволнованных меченцев, его любимцев.
Вот как торжественно въехали мы в Мечку под звуки повстанческих песен и церковных песнопений! Духовенство приглашало нас в церковь отстоять литургию, но мы отказались за недостатком времени. В ту ночь в Мечке не спал ни один человек. Все село собралось на главной площади, где горели огромные костры. Все, способные держать в руках нож, были вооружены до зубов и только ждали распоряжений.
Из Мечки мы отправили человек двадцать-двадцать пять в Панагюриште, приказав им включиться в работу на тамошних укреплениях, а двадцать пять человек, хорошо вооруженных, зачислили в свой отряд. На всякий случай завьючили несколько коней ячменем и хлебом. Остальным крестьянам приказали уйти в лес вместе с семьями, вывезти туда продовольствие и угнать скот, а в селе оставить лишь несколько человек для охраны.
Мы должны были направиться в село Поибрене, расположенное в двух часах отсюда на левом берегу реки Тополницы; там, как и в Мечке, жили только болгары. Двадцать пять повстанцев из Мечки следовали за нашим отрядом, кто верхом на коне, а кто пешком; пеших было большинство. Все они ничуть не сетовали на то, что мы оторвали их от семейного очага; напротив, даже радовались, что из всех жителей села только они удостоились чести присоединиться к нашему отряду. С песнями и криками «да здравствует!» мы выехали из Мечки.
Было около полуночи, и нас приветствовал месяц, взошедший над вершинами Средна-Горы. Лес уже зазеленел, благоухали распустившиеся весенние подснежники. Ночь была чудесная. Казалось бы, люди должны были чувствовать себя вялыми — ведь они не ложились спать; но нет, оживление и веселье все нарастали.
Мы еще не успели выслать вперед разведчиков, чтобы узнать, как обстоят дела в Поибрене, когда проводники остановили отряд посреди дороги и обратили наше внимание на поразительное зрелище, представившееся нашим глазам. Перед нами было не вражеское войско и не какой-нибудь красивый вид на леса и горы, озаренные луной. Нет, впереди, неподалеку от дороги, лесная чаща была пронизана светом, а долина внизу освещена, как городская улица.
— Что там такое? — спросили некоторые из повстанцев.
Но никто не мог ответить на их вопрос.
— Это жители Поибрене вышли встречать воеводу и в честь гостей зажгли сосны и другие деревья — объяснили только что вернувшиеся разведчики.
Отряд подъехал к селу. Раздались мерные удары в деревянное клепало, и мы увидели поибренцев, вышедших нам навстречу во главе со своим священником, отцом Неделю. Люди кричали «да здравствует!» и падали перед нами на колени. Зрелище было волнующее.
— Дожили, господи, до светлого дня! Выпало-таки нам счастье встречать болгарское войско!.. Теперь и умереть не жалко — есть кому глаза закрыть, — говорили растроганные крестьяне, проливая слезы.
—
Мы приказали поибренчанам увезти женщин, стариков и детей в убежище, которое выбрали для себя жители Мечки, но они ответили, что нашли место получше — урочище Харамлиец, расположенное на правом берегу Тополницы. Из Поибрене мы тоже взяли с собой человек тридцать-сорок; к нам присоединился и деревенский кузнец, захватив все свои принадлежности для ковки коней, и сельский священник, отец Неделю, который взял из поибренской церкви драгоценный крест, чтобы ехать впереди отряда с крестом в руках.
Первые петухи уже пропели, когда наш отряд, который теперь насчитывал сто человек без малого, выстроился в колонну по два и выехал с песнями в Мухово, тоже чисто болгарское село, расположенное в полутора часах езды от Поибрене, в долине Тополницы. В трех-четырех местах пришлось переправиться вброд через реку, а пешие наши товарищи переходили ее с большим трудом.
Еще не занялась заря, когда мы прибыли в Мухово, где население только что получило воззвание и восстало немедленно. Прежде всего мы распорядились переловить всех местных турецких цыган. Испуганные нашим появлением, они пытались разбежаться, а убежав, могли бы сообщить турецким властям о наших действиях. Собравшиеся на сход муховчане с яростью рассказывали нам, что есть в их селе один цыган, по имени Хасан, который помогает туркам похищать болгарских женщин и девушек: их уводят в лес и держат там по нескольку дней. Кроме того цыган выдал турецким властям нескольких местных революционеров, и они теперь томятся в ихтиманской тюрьме. Словом, этот «фараонов отпрыск» был бичом села.
— Расстрелять его в назидание другим! — крикнул Бенковский.
Многие крестьяне и некоторые наши ребята-сорвиголовы, в том числе доктор Васил, побежали к лачуге цыгана, который в ту погожую весеннюю ночь еще спал, не ведая о том, что болгарские повстанцы уже заполнили село. Муховчане восстали перед самым нашим приездом, так как «кровавое письмо» шло к ним долго.
— Мы давно уже собирались его прикончить, да боялись, как бы нам за это не досталось, — говорили крестьяне, увидев, что мы готовы удовлетворить их желание.
— Отворяй дверь, свинья! — кричали повстанцы, подойдя к жилью Хасана.
— Убирайтесь отсюда, мерзавцы! — крикнул в ответ обреченный цыган, взбешенный тем, что кто-то нарушил его сон. — Люди еще утреннего кофе не пили, а вы…
Несчастный! Он подумал, что к нему пришли по делу. Дверь затрещала от пинков.
— Караул! Соседи, на помощь! — раздался из лачуги истошный крик Хасана после того, как дверь упала.
Затем все стихло. Хасана привели к нам, скрутив ему руки за спину. Он оказался крепким человеком — не просил прощения, да и вообще ни слова не вымолвил, и это еще больше озлобило повстанцев. Может быть, он вспоминал свои грехи, свое преступное прошлое, и потому не смел просить пощады. Так или иначе, но держался он с беспримерным хладнокровием. Когда его повели казнить на высокий берег Тополницы, в его лачуге, находившейся поблизости, голые цыганята и их мать подняли крик. Хасан содрогнулся, словно его пропороли насквозь, и хотел было обернуться, но не успел — нож повстанца вонзился ему в спину… Тяжелая, возмутительная сцена!
Многих других местных цыган к нам тоже привели связанными, но ни одного из них мы и пальцем не тронули. Муховчане засвидетельствовали, что эти цыгане не только искусные мастера, но изготовили много ножей и ружей для болгар, ни слова не сказав об этом туркам.
— Живите на свободе и радуйтесь, — сказал Бенковский этим «мастерам-болгарофилам».
Первым днем нашего царствования было 21 апреля. Мы и получаса не пробыли в пути, как вернулись наши разведчики и доложили, что впереди на дороге слышен громкий людской говор, скрип телег и лай собак. Не придав большого значения этим словам, мы продолжали свой путь вниз по течению реки. Но как только мы поднялись на холм, с которого открывался вид на просторную долину Тополницы, у нас дух захватило. Отряд невольно остановился. Происходило нечто из ряда вон выходящее. Долина впереди нас была залита целым морем людей, повозок, рогатого скота, овечьих отар, домашней птицы — уток и кур, которые крякали и кудахтали, взлетая над этим многошумным потоком. Солнце светило нам прямо в глаза, и мы даже в бинокли не могли сразу разглядеть этот движущийся город.
— Это болгары, повстанцы, все они бросили свои деревни и направляются в горы с женами и детьми, — доложили нам разведчики, посланные к толпе.
Мы приблизились к ней. Действительно, это были жители трех деревень — Лесичево, Калугерово и, кажется, Церово. Получив вчера вечером «кровавое письмо», они, не долго думая, запрягли лошадей, погрузили на телеги все, что могли, пригнали весь свой скот и, вооружившись, ночью тронулись вместе с женами и детьми к гористой местности Еледжик. По дороге ехали около пятисот повозок, нагруженных всяким добром. Девушки, взявшись за руки, шли впереди огромного каравана и распевали песни. Другие беженцы оглядывались на свое село и горько плакали, скорбя о том, что оно уже скрылось из виду; третьи утешали плачущих, уговаривая их «не терзать себе сердце», потому что «такая уж судьба»; четвертые укачивали грудных детей, скучавших по своей любимой колыбели; пятые, то ли от радости, то ли с горя, играли на волынках…
«Эй вы, поживее! Надо скорей доехать до леса»; «Смотрите, как бы телята не разбежались»; «Стреляйте в тех, кто вздумает вернуться; нельзя оставлять их у врагов», — кричали люди, заглушая скрип телег и плач детей. Прибавьте к этому заливистый лай собак, блеянье овец, мычанье коров — и вы получите полное представление об этих «бунтарях» на повозках и с малыми ребятами!
Все это было трагично. В нашем отряде не оказалось человека, который удержался бы от слез. Я видел, как плакал Бенковский, тот самый Бенковский, который родился мятежником, для кого не было ничего святого, кроме свободы болгарского народа. Воевода повернул коня в сторону, чтобы скрыть свою слабость; проливать слезы — это казалось ему недостойным повстанца и воеводы.
— Спросите, от кого они бегут и куда? — приказал он.
Знаменосец Крайчо и я подъехали к беженцам и задали им эти вопросы.
— Бежим от неволи, господин, и от врагов наших, турок; едем в лес искать свободы… — отвечали беженцы.
Кто мог остаться равнодушным и не растрогаться, услышав эти слова простодушных крестьян? Впоследствии, когда уже наши города и села были полностью разрушены и опустошены, бегство нескольких деревень в леса не произвело бы такого впечатления. Но в ту весну все было иначе. Тогда человека приводило в умиление и вдохновляло на подвиг то обстоятельство, что крестьяне, мирные, ни в чем не повинные земледельцы, покинули родную деревню, свой милый отчий дом и ушли в неизвестность, в лесные дебри, обрекая себя на скитания и лишения в сырых и холодных ущельях, под открытым небом, только ради одного — сбросить с плеч тяжкое бремя рабства.
Холопы и лизоблюды тиранов, которые считают шпионов ангелами, а жандармов — святыми и мерят судьбы народов аршином своего кровожадного государя, скажут, что крестьян сбили с правильного пути какие-то недруги. Не слушайте этих людей! Они — лицемеры и заклятые враги всем тем, кто стремится жить независимо по своей воле. Они сыплют словами «бог», «христианство», «вера»; но вы бегите от них, ибо тот, кто им служит, — величайший подлец.
— Боже! Даруй мне силы и не оставь меня… Помоги мне в святом деле, помоги вырвать народ из железных ногтей тирана! — воскликнул Бенковский, и слезы его покатились градом…
Все молчали: никто не смел нарушить тишину, понимая, что настала торжественная минута и наш предводитель обуреваем священным воодушевлением. Наконец Бенковский обернулся к собравшимся крестьянам и произнес огненную речь. Они, сняв шапки, принялись креститься, как в церкви во время обедни, и многие становились на колени, словно перед ними стоял Христос. Речь воеводы пришлась им по душе — он сумел затронуть в них самые чувствительные струны.
Мы дали необходимые указания крестьянам и направились в село Калугерово, чтобы поднять все окрестные болгарские селения и напасть на турецкие поселки. Вскоре нам повстречался отряд, ехавший с красным знаменем. То были жители Калугерова, только мужчины, тоже двинувшиеся на Еледжик. Из этого отряда мы взяли с собой нескольких повстанцев.
Жители турецких поселков полагали, что они все еще пользуются высоким покровительством султана. Я хочу этим сказать, что они пока ничего не знали о восстании и спокойно продолжали работать в поле. У калугеровцев были с ними старые счеты, но свести их они собирались лишь после того, как перевезут свои семьи в горы.
Завидев на полях наш отряд и красное знамя, турки сначала пристально всматривались в нас, чтобы узнать, надеты ли на нас черные шапки, а убедившись в этом, бросились бежать к поселку, расположенному поблизости. Некоторым удалось запрячь волов, другие просто погнали их впереди себя, прочие и этого не успели сделать. Вскоре на полях не осталось ни живой души, зато окрестные холмы были усеяны мужчинами и женщинами, бежавшими к поселку. Немного погодя там поднялся ужасающий шум. Наш отряд, рассыпавшийся по полям, вероятно, казался жителям чуть ли не целой армией. Турчанки визжали тонкими голосами: «Ой, мама! За нами гонятся!», а собаки скучились в одном месте. Паника возросла, когда мы начали стрелять по туркам, убегавшим от нас с быстротою серн.
В поселке грянуло два пистолетных выстрела — знак правоверным собраться и приготовиться к обороне. Все жители от мала до велика побежали к белокаменному зданию мечети и заперлись в ней: из узких окон высунулись ружейные стволы, а мулла поднялся на минарет и жалобным голосом стал призывать благодать аллаха на свою паству. Наши ребята ползком добрались до сельских плетней и оттуда принялись стрелять по мечети из карабинов.
Но и турки не сидели сложа руки. Быстро приблизиться к мечети нам так и не удалось. Пришлось бы не менее трех дней осаждать поселок, чтобы войти в него. Задерживаться не имело смысла — игра не стоила свеч. Поэтому мы сняли осаду и направились к Елшице, после того как подожгли несколько домов и взяли в плен двух турок.
На поднимающейся над самой Елшицей высокой горной вершине, с которой открывался вид почти на весь Татар-Пазарджикский край, мы остановились у дороги в Татар-Пазарджик, чтобы отдохнуть и поесть после двадцатичасового похода.
Мы с Бенковским вернулись назад к караульным, которые расположились в некотором отдалении и сторожили наших двух пленников. Мы собирались освободить турок, наказав им заверить своих односельчан в наших добрых намерениях. Караульные обедали, сидя у студеного ключа. Они разрезали на небольшие ломтики единственную свою пищу, сало, и, верные славянскому гостеприимству, подали по кусочку старикам мусульманам. Те с величайшим отвращением поднесли к губам эту «скверность». Когда мы приблизились, турки, опасаясь нашего гнева, принялись усердно двигать челюстями, делая вид, что жуют, но Бенковский позволил им отказаться от сала, а грубых караульных выругал за недостойное поведение.
— Возвращайтесь домой и объясните своим односельчанам, что к мирным мусульманам мы относимся хорошо, с братской любовью, — говорил Бенковский пленникам. — Скажите им, что мы отнюдь не собираемся нападать на бедных, угнетенных крестьян, все равно — болгары они или турки. Мы восстали не против мусульманства вообще, а против кровопийц, угнетающих оба народа, и болгар и турок.
—
К Панагюриште мы подошли часов в двенадцать вечера по турецкому времени. Наш отряд, численностью почти в двести человек, двигался в таком порядке: впереди, на расстоянии ста-полутораста шагов от отряда, шел авангард из восьми человек; за авангардом ехал верхом наш крестоносец, отец Неделю, с высоко поднятым над головой позолоченным крестом; за ним шествовал знаменосец Крайчо в сопровождении нескольких песенников, распевавших повстанческие песни, а Бенковский с саблей наголо ехал поодаль.
Вид у него был величественный. В шапке набекрень, с закрученными усами, верхом на коне, который играл и рисовался чуть ли не больше всадника, въезжал Бенковский в Панагюриште, и лицо у него было не радостное, но и не озабоченное. Словом, он казался человеком, достойным приказывать и управлять. Отряд следовал за ним в строю по два.
Первым вышел встретить нас у окопов комендант города Соколов, приказавший своему отряду отдать нам честь по-военному; за ним шли горожане, мужчины и женщины, радуясь и ликуя, словно дело наше было уже завершено. Комендант Соколов, как человек бывалый, почтительно вытянулся перед воеводой и рапортовал ему о положении в городе; по крайней мере нам казалось, что он говорит что-то в этом роде. Панагюрцы показывали на нас пальцами и удивлялись, как это нам так быстро удалось свершить столь великие дела! С песнями и криками «да здравствует!» въехали мы в город и остановились у главного мужского училища. Сегодня панагюрцы ликовали еще больше, чем в первый день.
—
Все школы в Панагюриште были превращены в повстанческие казармы. Во дворе главного мужского училища, где расположился наш отряд, горели костры, а над ними кипели котлы со всякой снедью. Многие старые и молодые женщины бросили свою домашнюю работу, чтобы послужить общему делу. Бойцы остались ночевать в училище, а Бенковский со своим штабом отправился в дом Пенчо Хаджилукова, где заседал военный совет. Огромный двор этого торговца скотом был набит женщинами, которые лили пули и крутили бумажные патроны. Здесь же лежали груды онуч, обор, постол и прочего повстанческого обмундирования, которым ведали специально определенные для этого выделенные люди. Над домом развевалось громадное панапорское знамя, прибитое к длинному шесту.
Освящение знамени состоялось в четверг 22 апреля. Рано утром на колокольнях зазвонили в колокола и забили в клепала. Так было оповещено о торжественном событии панагюрское и окрестное население. Вскоре на улицы, примыкавшие к дому Пенчо Хаджилукова, высыпали любопытные, главным образом женщины и дети, принарядившись в самую лучшую свою одежду; мужчины же остались на укреплениях. Повстанцы, вооруженные, как подобает, кто конный, кто пешком, стекались к главной квартире, то и дело входили и выходили, часто без особой нужды. Всем хотелось произвести впечатление на людей, очарованных их видом, все торопились, отдавали распоряжения, и никто не отвечал «не знаю» на многочисленные вопросы, которыми толпа осыпала повстанцев по любому поводу…
«Поздравляю, братец!»… «Да здравствует!»… «Да здравствуем все мы!»… «Да здравствует воевода Бенковский!»… «Да здравствуют панагюрцы!» — слышалось со всех сторон.
Имя Бенковского переходило из уст в уста. Он уже пользовался авторитетом государя: не было человека, который не тянулся бы на него посмотреть. Дом Хаджилукова превратился в заправскую штаб-квартиру. У огромных ворот, во дворе, на лестнице и наверху в гостиной стояли на страже многочисленные караулы. Но вы, может быть, думаете, что эти караульные были немы и безгласны, как солдаты, стоящие на часах? Нет! Они, не стесняясь, болтали с людьми, как в своей собственной лавке, спрашивали каждого прохожего: «Что нового?», вместе со всеми кричали «Да здравствует!», спорили, перекидывались мнениями о событиях дня…
А народ теснился у здания «главной квартиры», требуя поскорее начать освящение знамени. Нетерпеливый поп Грую, священник села Бани, в епитрахили на груди и с саблей на бедре, прямо места себе не находил. Он полагал, как и все, что только он достоин заступить место архиерея на предстоящем торжестве.
Немного погодя вооруженные повстанцы принесли стол и поставили его посреди двора. Два других повстанца полезли на крышу дома Хаджилукова, чтобы снять с шеста бархатное знамя — единственного виновника торжества. Раздалось оглушительное «да здравствует!». Три-четыре человека понесли знамя и с благоговейной осторожностью положили его на стол во дворе.
В первом ряду, у ворот, стояло десять-пятнадцать священников во главе с попом Грую Банским. Все они были в церковных облачениях, каждый держал в руках крест, евангелие и кадило. Против духовенства, по другую сторону стола, окруженный штабом, встал Бенковский с саблей наголо и в полной форме, которую он надел впервые. Рядом с Бенковским, справа, стоял знаменосец Крайчо, которому должны были вручить знамя, слева — Райка /Райна/, дочь священника Георгия, руки которой смастерили это знамя. Между священниками и главным штабом, по боковым сторонам стола, выстроились панагюрские комиссары, они же члены военного совета, во главе с тысячником Павлом Бобековым. Во втором ряду, позади духовенства и штаба, кольцом расположились повстанцы с ружьями «на караул». За ними стеной стояли местные жители, толкаясь, чтобы протиснуться вперед. Многие вскарабкались на крыши домов и высокие ограды, чтобы смотреть на освящение сверху.
… И вот оно началось. Все сняли шапки и опустили головы. Голос попа Грую гремел. Сам поп Грую, казалось, готов был взлететь на воздух. В руках он для виду держал свой затрепанный требник, который был ему совсем не нужен — поп Грую служил по-своему. Слова «проклятые звери», «поганцы» то и дело слетали у него с языка, перемежаясь с «господи помилуй» и «пресвятая богородица».
Когда молебствие кончилось, пришел черед вдохновенным патриотическим словам.
—
По окончании обряда четыре члена штаба вместе с Бенковским сняли со стола знамя и внесли его в дом, чтобы прибить к специально изготовленному древку. Дочь отца Георгия /Райка Попова/ пришила к знамени крупные шелковые кисти. Затем Бенковский выразил пожелание, чтобы знамя торжественно пронесли через главную улицу во главе процессии из духовенства и мирян. Конечно, никто не возражал против этого предложения — церемония имела главным образом демонстративное значение и не была связана с риском; она даже была на пользу общего дела. Шествие должны были сопровождать пятьсот конников. Те, что пришли на освящение пешком, побежали за своими конями. Поп Грую в ризе, чуть ли не целиком прикрывавшей его коня, давно уже гарцевал по двору. По его мнению, он один имел право ехать на коне с кадилом в руке, а собратьям его, священникам, надлежало двигаться «по-апостольски» — пешком.
Знамя поручили нести не Крайчо Самоходову, официально назначенному знаменосцу, а Райке Поповой, полагая, что это произведет более глубокое впечатление на народ: кроме того, девушку надо было вознаградить за ее патриотический труд. Два повстанца поспешили подвести вороного коня к девушке, или, лучше сказать, «болгарской королевне», как ее впоследствии не без иронии называли турецкие эфенди[14] Пока она в своем коротеньком сарафане сидела на коне с пустыми руками, она казалась смешной: но как только девушке подали роскошное знамя, она мгновенно преобразилась, и вид у нее стал величественный, как у настоящей героини.
— Да здравствует молодая знаменосица! — в восторге закричала толпа.
—
Наконец шествие остановилось за городом, на зеленой лужайке у пазарджикской дороги. Отсюда были видны укрепления и на них дозоры, которые взяли ружья «на караул», отдавая честь процессии. Древко знамени воткнули в землю посреди лужайки, а вокруг него расположилась толпа. Бенковский стал под знамя и, обернувшись к повстанцам, произнес речь, в которой, между прочим, сказал следующее:
— Мы должны быть всюду и нигде! Главное — это посеять смятение в рядах неприятеля в самом начале борьбы… Каждому ясно, что этой важной цели мы не достигнем, если ограничим поле своих действий только одним местом, одним городом, одним пунктом. Особое внимание надо уделить деревне, нашим сельским повстанцам. Это люди простые, неразвитые: малейшая неудача может их обескуражить и заставить сложить оружие. Вы понимаете, к каким последствиям это приведет. Вот почему необходимо создать подвижный отряд из самых решительных повстанцев. Он будет ездить из селения в селение, поднимая дух народа. Я считаю, что предводителем этого отряда нужно назначить меня. Отряд должен двигаться с быстротой ветра и немедленно прибывать туда, где его присутствие необходимо…
План Бенковского был одобрен всеми. Наш воевода предложил его публично, чтобы избежать всяких недоразумений в будущем, — ему было известно, что па-нагюрцы хотят, чтоб и он и его отряд безотлучно находились в городе.
— Вы видите, что задачи этого отряда будут исключительно трудными, — продолжал воевода. — Он должен быть образцом и примером для всех повстанцев и помогать им в борьбе с врагами. Формируя его, я буду выбирать из вашей среды только таких людей, которые этого достойны и обязуются выполнять следующие условия: во-первых, они должны быть меткими стрелками, чтобы пули их попадали только в цель: во-вторых, в случае нужды — храни бог от нее! — должны по нескольку дней подряд выносить голод и жажду: в-третьих, они должны быть закаленными ходоками — не отставать от коней: в-четвертых, они должны, если потребуется, легко переносить бессонные ночи, быть храбрыми и решительными.
—
… Поздно вечером мы получили известие, что окрестные турки и черкесы сделали попытку напасть на Петрич, и Бенковский, присутствие которого было необходимо, решил ехать туда.
—
Я пропустил уточнить, что к Петричу мы подъезжали 23 апреля, на Юрьев день. Солнце уже всходило, когда в долине прозрачной Тополницы раздались удары в деревянное клепало. Бенковский набожно перекрестился, и весь отряд последовал его примеру. Места тут необычайно красивые. По обоим берегам Тополницы, вплоть до самой воды, возвышаются живописные скалы, а выше растет молодой лес — ясень, кизиловые заросли, мелкий граб. Речка извивается змейкой, мчась по белым камням, между которыми снует рыба.
Вдруг перед нами появилась разношерстная толпа мужчин и женщин: по их словам, они не смогли дождаться своих освободителей /!/ и, не усидев дома, вышли встречать нас. Мы выстроились попарно, в порядке служебного старшинства, и запевалы начали; «Не надо нам богатства..». Когда мы подъехали к толпе, все крестьяне обнажили головы и стали креститься, а некоторые даже становились на колени и плакали, как малые дети, радуясь, что, наконец-то, господь сподобил их своими глазами увидеть болгарское войско и болгарское знамя. Один из наших товарищей заметил петричанам, что не время теперь плакать и тужить — нужно к борьбе готовиться, но ему ответили, что «без слез не обойтись».
— Как же нам не плакать, господин? Разве можно забыть все то, что мы вытерпели?! — говорили они. — И ведь не год и не два, а сотни лет терпели…
Вместе с жителями Петрича вышел их старенький поп Христоско с крестом и кадилом в руках. Он благословлял направо и налево, но вместо того, чтобы протягивать людям крест для целования, сам прикладывался к знамени и рукояткам наших ножей.
Бенковский и его штаб остановились в доме Ивана Домусчиоолу, а отряд под командой знаменосца Крайчо проехал через село и расположился на окраине, у высокого кургана, близ кладбища. Вскоре тут закипела не менее бурная жизнь, чем в Панагюриште. Женщины и девушки с песнями и волынками, с мотыгами и заступами вышли из села рыть окопы. Все слесари и плотники были собраны в одном месте и получили задание немедленно изготовить три-четыре деревянные пушки. Петричане засуетились: все бросили свою домашнюю работу и поспешили принять участие в общем деле. Горластый сельский глашатай кричал то с одного, то с другого места, передавая во всеуслышание приказы петричской революционной комиссии.
— Приготовить столько-то хлеба и столько-то барашков! Бабы, берите заступы и мотыги, ступайте к старому кладбищу… Теперь власть будет наша!..
Жизнь в селе потекла на повстанческий лад.
— Вот жертвую богу и болгарской свободе, — говорили с гордостью крестьяне, ведя на заклание своего теленка или барашка.
— До сей поры, наше добро турки поганые отбирали: а теперь мы готовы отдать все болгарским храбрецам, — заявляли другие.
— Дожили, сынок, своими глазами увидели христианскую власть… — бормотали старухи, вытирая глаза рукавом.
Как видите, тут происходило все то же, что и в Панагюриште. Да так было и повсюду. После обеда Бенковский вместе со штабом выехал из села, чтобы осмотреть укрепления и лагерь нашего отряда у старого кладбища. Здесь работа кипела. Закончив рытье очередного окопа, работники всякий раз пускались в пляс. Нечего и говорить, что волынки как нельзя лучше поддерживали веселье: их звуки не умолкали. Наш летучий отряд водрузил знамя на верхушке кургана, и теперь, сидя на зеленой траве, с волчьим аппетитом уплетали нежное мясо барашков: однако они не снимали ружей с левого плеча и были готовы вскочить на ноги в любую минуту. Петричане, мужчины и женщины, наперебой старались нам услужить. Да и как было не услужить? Ведь к ним пришли освободители! Правда, эти освободители, на минуту предоставленные самим себе, перешли границы повстанческого воздержания, ибо в придачу к сочной баранине и прозрачной холодной воде, которую приносили девочки в разных посудинах, трапезу украсили глиняные кувшины с соком виноградных лоз.
Узнав об этом, Бенковский вспылил. Бросив гневный взгляд на петричан, он приказал им вылить вино, сам швырнул об землю и разбил несколько кувшинов, трех человек арестовал, а летучему отряду строжайше запретил под страхом смерти брать в рот вино и водку. Надо сказать, что в этом отношении Бенковский всегда подавал пример товарищам. Как читатели узнают, он нарушил зарок не пить хмельного лишь после того, как не ел три дня.
В то время как воевода отдавал приказы и распоряжения, у окопов послышались встревоженные голоса, и два выстрела грянули с ближайшей возвышенности, где стоял дозор, чтобы следить за передвижением неприятеля.
— Турки идут, черкесы нападают! — кричали дозорные.
Этого было довольно, чтобы внести смятение в повстанческий лагерь. О турах и черкесах совсем позабыли — ведь целых три дня и три ночи они не дали о себе знать, и мы, слыша, как все вокруг ругают и проклинают их, имели глупость думать и уверять народ, что враги испугались наших оваций и криков «да здравствует!». Нетрудно вообразить, какое потрясающее впечатление произвела на нас весть о появлении противника.
Все вооруженные крестьяне, сколько их было на старом кладбище, бросились к окопам и, гремя ружьями, приготовились к бою. Пехота нашего отряда заняла один окоп, а конница, в качестве резерва, укрылась за высоким курганом. Бенковский вскочил на коня и с саблей наголо скакал от одного укрепления к другому, стараясь поднять дух повстанцев.
— Сражайтесь мужественно, держитесь до последней капли крови! — внушал он. — Выкажем слабость в первом бою — поднимем дух неприятеля!
Было еще не ясно, с какой стороны пойдет в атаку враг и как велики его силы. Но вот турки появились со стороны села Колунлари на высоком холме за рекой. Это были пешие башибузуки из окрестных селений. Спустившись к реке, они стали прямо перед нашим крайним окопом, в котором сидели только крестьяне. Турки первые открыли огонь.
Итак, между рабом и господином был торжественно подписан акт… Грянул первый выстрел.
Нетрудно представить себе, как страшно стало пятивековому рабу, который умел только молчать, поддакивать, льстить и раболепно гнуть шею. Все эти засевшие в окопах отважные повстанцы, доселе изливавшие свою ненависть лишь в криках, словах и песнях, теперь, сами того не заметив, внезапно онемели, и на их изжелта-бледных лицах отразилось горькое раскаяние.
Между тем турки стремительно пошли в атаку на крайнее укрепление. Их ружья гремели, как пушки; их пули, свистя, залетали бог знает в какую даль; а наши ружья стукали, как хлопушки, и пули, падая на поле, поднимали не больше пыли, чем брошенный камешек. Всему виной был негодный порох, закупленный у тех же турок. Пользуясь своим превосходством, башибузуки стали наступать еще быстрее.
Наши оглянулись кругом и, стыдно признаться, обратились в беспорядочное бегство… Башибузуки наступали, что-то крича им вслед и стреляя энергичней прежнего. Пули их поднимали пыль у ног беглецов. Бенковский весь кипел от ярости. И он и другие повстанцы криком старались остановить бегущих. Воевода рвался к ним, но мы его не пустили — ведь случись ему пасть в первом же бою, все у нас пошло бы прахом. Впрочем, общее настроение заразило и Бенковского — он, наконец, умолк, как и все. Повстанцы смотрели нам в глаза, стараясь узнать, что намерены делать мы — последуем ли мы примеру первого дозора или же решим принять бой. Турки, ободренные отступлением дозора, теперь повернули в нашу сторону. Они были еще далеко, но пули их армейских ружей /бельгийских карабинов/, просвистев у нас над головой, падали в село, и оттуда уже слышались встревоженные женские голоса, что приводило повстанцев в еще большее смятение.
Но вот знаменосец Крайчо, по знаку Бенковского, вскочил в седло и обратился к повстанцам с горячим призывом. «Вперед, братья!» — крикнул он и пустил коня навстречу туркам. Десятка два конников и столько же пехотинцев помчались за ним прямо по полю. Земля была сухая, и над их головами вихрем взвилось густое облако пыли. Башибузуки залегли и открыли огонь по нашим отважным парням, но, увидев, что те не бегут, как бежал первый дозор, стали отступать.
Началось сражение. Первый дозор, бросивший было свой окоп, торопливо занял его и открыл огонь по флангу неприятеля, что, впрочем, не принесло никакой пользы.
Лица повстанцев, оставшихся на старом кладбище, покраснели от напряжения.
— Бейте, братья! — кричали люди, словно все они были воеводами, и устремлялись вслед храброму Крайчо, который скрылся в густом дыму на правом берегу Тополницы.
Конница поскакала вверх по течению реки, чтоб окружить неприятеля, но это было безнадежной попыткой, так как холм, на котором стояли турки, был очень крутой; пехота наступала, не переставая стрелять. Неприятельские ружья умолкли. Вскоре мы увидели сквозь листву кустарников, что враги отступают ползком. Один турок был ранен: мы видели, как он согнулся в три погибели, и товарищи унесли его на руках. Крик радости вырвался из груди повстанцев, ружья наши загремели еще громче, и неприятель побежал. Из наших не был ранен никто.
Итак, мы уже чувствовали себя победителями. Кто может описать радость ликующего народа и нашего отряда? Только теперь каждый болгарин понял, что и он способен на что-то, и напрасно турки каждый день обзывают его «трусливым гяуром»[15].
— Бежим, перебьем этих собак! — кричали все.
— Эх, жаль, что пушки наши еще не готовы! Пустить бы гирьку, другую в этих голых «читаков»![16] — говорил поп Христоско, и его седая борода так тряслась, как будто его кто-то дергал сзади. — Пусть помнят и знают, шелудивые, как нападать на петричан и храброго воеводу «Бенкова».
Снова по всем окопам зазвучали волынки, и люди пошли плясать назло туркам: а те, украдкой выглядывая из-за прикрытий, смотрели на нас с холма. В хороводе участвовали не только молодые парни и девушки, — старики и старухи тоже отплясывали напропалую. Попу Христоско церковный устав не позволял танцевать, но старик говорил, что ни за что на свете не надел бы черной камилавки, знай он, что людям доведется водить хоровод в такой знаменательный день. Знаменосец Крайчо, которому мы больше, чем кому-либо, были обязаны победой над «читаками», уже вернулся в лагерь с видом настоящего победителя. Как и подобало, его встретили и приняли с почестями. Работа на укреплениях возобновилась и велась энергичнее прежнего.
Вернувшись под вечер в Петрич, мы застали там несколько крестьянских делегаций: их прислали селения Смолское, Каменица, Раково, Мирково и другие. Делегаты пришли просить указаний у главного штаба: как поступить после того, как жители их селений восстанут, — остаться ли им дома или же всем уйти в Петрич? Как видите, о восстании уже пошла громкая слава. Раковчанам мы приказали выехать в урочище Харамлиец, а каменцам и смолчанам — явиться в Петрич.
В толпе пришедших были две старухи болгарки из Миркова: они тоже называли себя делегатками, говоря, что их сюда послали односельчане, но почему-то слова вызвали у нас подозрение. Мы отвели старух в отдельную комнату и принялись допрашивать. Какие только средства мы не употребляли, кроме пыток, чтобы заставить их сказать правду! Но старые пугала упорно отпирались. Мы развязали две торбы с серебряными монетами, обещая отдать все эти деньги старухам в обмен на признание. Все было напрасно.
— Отдайте мне этих старушонок, я им головы сверну, — сказал Ворчо и потянулся за своей саблей.
Старухи растерялись. Хоть они и смахивали на изображение «бабушки Марты» /марта/ в календаре Пенчо Раданова Карловца, но, очевидно, все еще дорожили жизнью и не хотели лишаться тех нескольких годков, что им осталось прожить на свете.
— Мы христианки, сынок, — твердили они, глядя в глаза Ворчо и стараясь угадать, взаправду ли он решился их убить.
Но в конце концов старухи сдались. Они сказали, что златицкий мюдюр послал их в Петрич разузнать, что мы за люди и с какой целью шляемся по деревням с зеленым знаменем. Короче говоря, они оказались шпионками. Однако вместо того, чтобы их задержать и покарать, как обычно поступают со шпионами во время военных действий, мы отпустили старух на все четыре стороны, поручив им отнести наше послание златицкому мюдюру. Бенковский продиктовал секретарю Георгиеву адресованное мюдюру письмо на турецком языке, но написанное болгарскими буквами, в котором пространно объяснял, почему мы восстали и как относимся к мирному мусульманскому населению. В конце письма Бенковский предлагал мюдюру встретиться, чтобы подробнее поговорить о многих насущных вопросах, обещая честным словом, что никто от этой встречи не пострадает.
Если 20 апреля петричане водили хоровод в присутствии своего священника, то 24 они опустили головы и вновь усомнились в своем радужном будущем. Теперь я понял, как глубоко прав был Бенковский, утверждая, что наши повстанцы могут пасть духом после малейшей неудачи. На этот раз они приуныли не без оснований. Дозоры, стоявшие на окрестных возвышенностях, сообщили, что, как только рассвело, они заметили у софийского шоссе, под селом Мирковым, белые палатки, разбитые, по-видимому, турецкими войсками. Это известие, естественно, встревожило не только петричан, но и нас. Мы вскочили на коней и вскоре поднялись на самый высокий из окрестных холмов, с которого златицкая равнина была видна как на ладони.
Дозоры не ошиблись. Мы увидели в бинокли и даже пересчитали палатки турецких войск, хотя до них было более трех часов пути. Турки разбили лагерь у моста: судя по всему, они беспокоились, понимая, что попали в рискованное положение. Толпы болгар, мужчин и женщин, рыли окопы вокруг их лагеря мотыгами и заступами.
Предвидя грозную опасность, мы, во-первых, немедля распорядились послать курьеров в Панагюриште и Копривштицу с письмами местным военным советам, в которых просили вооруженных подкреплений. Подчеркиваю — только вооруженных: людей хватало и у нас, но лишь четвертая их часть имела разнокалиберное допотопное оружие, а у остальных не было и топора. И так было повсюду: сумей мы снабдить оружием всех восставших болгар IV округа, борьбу можно было бы продолжать по меньшей мере в течение месяца.
Во-вторых, петричскому «арсеналу» был отдан приказ как можно скорее закончить изготовление черешневых пушек, которые теперь пора было пустить в ход. Вместе с тем мы всячески старались поддерживать дух народа.
—
В тот вечер одна черешневая пушка была уже готова. Бенковский приказал Нено Гугову, одному из виднейших петричских повстанцев, ночью поднять пушку на холм, возвышающийся над златицкой равниной неподалеку от турецкого лагеря, и с этой высоты сделать несколько выстрелов гирями. Предполагалось, что это приведет в немалое смятение и неприятеля и ближайшие турецкие деревни; к тому же необходимо было испытать наши пушки — узнать, метко ли они стреляют и далеко ли падают снаряды. Предложение Бенковского было одобрено, и петричане снова воспрянули духом, когда обитый железными обручами и украшенный цветами черешневый ствол проследовал по сельским улицам на двухколесном лафете, влекомом одним мулом. На передке стоял брашовский ящик для муки, наполненный порохом и трутом, а снаряды нес поп Христоско. Не помня себя от радости старик семенил перед пушкой, таща на плече гири в переметной суме из козьей шкуры. Он и в эту минуту не забыл о своей пастве.
— Скажите беременным женщинам: пусть будут начеку, ждут выстрела. А то как бы они не испугались, когда загрохочет этот страшный ревун, — говорил он.
Пушка двигалась в сторону Златицы, окруженная громадной толпой любопытных. Несколько всадников, сопровождавших орудие, свернули к реке и вскоре исчезли во тьме. С ними уехало и одно отделение повстанцев под командой петричанина Стояна. Этот отряд собирался напасть на турецкое селение Колунлари, но попытка его потерпела неудачу, так как турки не спали и давно уже ходили дозором вокруг своей деревни, вооруженные и готовые к отпору.
Зато первая задача была выполнена успешно — пушку втащили на холм и повернули жерлом к златицкой равнине, в ту сторону, где стояли вражеские войска. Потом в ствол заложили пол-оки пороха и одну гирю. Разорвав тишину ясной весенней ночи, грянул выстрел. Гиря, вытолкнутая порохом, пронзительно свистнула — точь-в-точь как паровозный свисток, — и во всех окрестных селениях раздался яростный собачий лай. Убоясь ли этой нашей игры или по каким-то другим причинам, но турецкая воинская часть, разбившая лагерь под Мирковым, отошла рано утром.
—
25 апреля на нас снова напали башибузуки, к которым присоединилось много черкесов. Они шли со стороны Златицы, берегом реки, и атаковали нас по всей линии. Началась ожесточенная ружейная перестрелка. Турки, среди которых было много златицких чиновников, громко ругали все болгарское и бешено бросались в атаку. Отряд состоял главным образом из верховых, и холеные кони, играючи, летали по равнине.
Предводитель черкесской шайки, восседавший на белом скакуне, подъезжал почти вплотную к нашей линии, разряжал в нас свой винчестер и снова возвращался к своим. В конце концов воевода Ворчо зашел в реку и спрятался под левым берегом, среди камней, выступавших из воды, неподалеку от того места, к которому подъезжал черкес. И вот всадник не замедлил примчаться вновь, но не успел он выстрелить — над ивняком уже поднялся дымок из карабина Ворчо, и черкесский командир пошатнулся. Черкесы, горестно крича, поскакали к нему, но навстречу им уже мчался белый скакун, унося обратно мертвое тело своего хозяина.
Во время боя Бенковский был вынужден укрываться за кустами, ибо как только он вскочил на коня и начал командовать, враги узнали его и осыпали градом пуль.
Спустя полчаса турки начали отступать. Мельницу, служившую им опорным пунктом, взяли и немедленно подожгли повстанцы. Сражение продолжалось часа два, и закончилось благополучно для нас — только Захарий Спасов был ранен в рот, тогда как противник потерял и увез с собой десять человек. Наши гнали турок почти до конца горного прохода, поджигая все водяные мельницы, стоявшие на реке Смолска, близ которой происходил бой.
Артиллерия наша недвижно пребывала на холме, как сокол на верхушке кургана, и ждала распоряжений. Но в ней не было нужды; только поп Христоско настаивал, чтобы мы пустили хоть одну гирю в златицких «читаков».
В воскресенье нас атаковал отряд черкесов, но и он был вынужден отступить после небольшой стычки. Как видите, мы продолжали радоваться победе. Деревенские повстанцы стали мало-помалу привыкать к свисту пуль. Услышав, что турки опять наступают, повстанцы уже не бледнели от страха; напротив, подобные вести только поднимали их дух. Бенковский торжествовал, торжествовали все.
Как я уже говорил выше, одним из главных повстанческих убежищ был лес на горе Еледжик. Туда бежали жители Церова, Лесичева, Калугерова, Мухова, Веселиц и других селений. 25 апреля с Еледжика к воеводе пришла депутация с просьбой выехать туда как можно скорее потому-де, что турецкие войска подошли к Марковым воротам, а окрестные черкесы давно уже пытаются пробраться в еледжикский лагерь.
—
Мы то и дело обходили препятствия, падали, вставали, продирались сквозь густую чащу покрытых листвой зарослей и кустарников, царапавших нам лица, и, наконец, уже поздней ночью, добрались до линии дозоров еледжикского повстанческого лагеря — прибежища жителей многих селений. Несмотря на глухую полночь, почти все находившиеся тут повстанцы, заранее извещенные о нашем приезде, ждали нас с нетерпением и, собравшись на полянке, встретили отряд так же, как его встречали повстанцы в других местах во всех тех случаях, о которых уже рассказано читателям. Воеводе и его людям приготовили сытную и вкусную трапезу. Ужинали под ветвистыми буками, на высокой вершине — историческом месте, где с незапамятных: времен собирались подобные нам угнетенные бедняки, о чем свидетельствовали толстые каменные стены древних укреплений. Подстилкой нам служили охапки буковой листвы, на которых мы и расположились. Если не считать жареных барашков и сладкой поджаренной брынзы, лучшим блюдом этого ужина был молодой теленок, приготовленный «по-гайдуцки».
Рано утром 26 апреля, за полтора часа до восхода солнца, когда все наши ребята еще спали, так как легли всего два часа назад, Бенковский уже проснулся и прохаживался под развесистыми буками в том месте, где были привязаны кони. Он осматривал их, проверяя, в каком они состоянии. Если в период подготовки к восстанию он спал только час в сутки, обычно сидя на стуле и оперев голову на руку, то теперь дремал в седле или прислонившись к дереву.
Вечерами, когда отряд останавливался на ночлег, одни пели, другие разговаривали, третьи боролись, — словом, каждый занимался, чем хотел, а Бенковский ненадолго ложился спать, если у него не было важного дела; но как только веселый шум бивака стихал, воевода поднимался и прохаживался вокруг спящего отряда, стараясь никого не разбудить. Особенно внимательно он осматривал коней — проверял, у всех ли есть корм, все ли разнузданы, не остались ли не напоенными, не затянуты ли подпруги. Все замеченные недостатки он исправлял сам. Не раз видел я, как он нес корм голодному коню.
Одно время Бенковский жаловался, что от бесконечных разговоров и бессонницы у него болит грудь и что-то комом застревает в горле, мешая дышать. Да и немудрено — человеку надо иметь железное здоровье, чтобы не захворать после того, как он в течение трех месяцев поднял целую страну, и все ее жители восстали, как один человек.
Как только рассвело, Бенковский, разбудив отряд, приказал оседлать ему коня и сформировать группу из двадцати-тридцати бойцов — воевода хотел осмотреть укрепления и дозоры, расставленные по горным вершинам. Да, это был настоящий вождь!
—
И дозоры и укрепления вокруг Еледжика были в относительно хорошем состоянии. Черкесы нападали на них почти каждый день, но всякий раз побеждали повстанцы. Сейчас, когда наш отряд прибыл, когда голос Бенковского загремел в повстанческом лагере, люди забыли о недавних своих настроениях, о решении сложить оружие и всех грозивших им опасностях. Турецкие войска, которые, по словам беженцев, уже подошли к Еледжику по шоссе и горам, теперь исчезли неизвестно куда. На многих проходах и тропах повстанцы сделали завалы и засеки, и проехать в лагерь верхом было нелегко.
Марковы ворота охраняли почти все муховцы, которым послали на подмогу восемьдесят вооруженных повстанцев, так как в этом месте черкесы напирали особенно часто. Начали возводить новые укрепления там, где они были нужны; поставили дозоры в тех местах, где их еще не было.
—
Хотелось как-то скрепить это наше согласие и торжественно подтвердить единодушие в общей работе; и вот на вершине горы, на росистом лугу, усеянном цветами, закружился пестрый хоровод.
Вот это был хоровод! Не знаю, как другие его участники и зрители, а я — признаюсь в этом с гордостью — благодарю судьбу и радуюсь до сих пор, что мне посчастливилось принять в нем участие.
Вы можете возразить, что царские парады и смотры, на которых присутствуют сильные мира сего, полководцы в расшитых золотом и серебром мундирах и прочая знать, а солдаты маршируют под музыку, играющую по нотам и по всем правилам, — эти парады и смотры могут затмить своим блеском хоть тысячу «ваших еледжикских хороводов». Да, но как эти зрелища ни блестящи, как ни поражают они слабые натуры своей пышностью — для чего собственно они и устраиваются, — все равно нам они чужды, не вызывают у нас никаких чувств. Все участники их молчат, как рыбы, — только стоят и моргают, вынужденные по приказу более сильных делать то, что им самим несвойственно, чуждо. Словом, — это стадо, только обладающее даром речи, это привилегированные рабы, бездушные куклы, приглашенные лишь затем, чтобы развлекать того, кого они, быть может, втайне ненавидят.
То же самое можно сказать о балах, где кавалеры в белых перчатках и разнаряженные дамы собираются в ярко освещенных залах только из лицемерия, притворяются, говорят не о том, что у них на душе, а о том, что приятно слышать другим. Эти балы я ставлю неизмеримо ниже нашего хоровода постол, пляшущих на луговой траве. Здесь никто никому не лжет, не притворяется, не лицемерит, здесь нет никаких правил поведения и бессмысленного этикета.
—
Прошла уже неделя с тех пор, как мы восстали, но если не считать Панагюриште, Копривштицы и некоторых других населенных пунктов, с которыми мы поддерживали связь, нам решительно ничего не было известно о положении дел в селениях и пунктах IV повстанческого округа. Что происходило, например, в Пловдиве, Татар-Пазарджике, Батаке, Перуштице, Карлове и других городах? Восстали они или же до сих пор остаются просто зрителями? Мы и этого даже не знали. Я уже не говорю о трех других округах — Тырновском, Сливенском и Врачанском… Каждый день многочисленные курьеры отправлялись из нашего лагеря в разные стороны, но никто не достиг места своего назначения. Одни возвращались через несколько часов, говоря, что только птица могла бы перелететь над турецкими полчищами, которые расползлись повсюду, как муравьи; другие не возвращались вовсе — очевидно, они были убиты или сбежали. Итак, мы, как и раньше, находились в полном неведении, способном навести на самые неприятные мысли, но мы пока толковали все в свою пользу. Нас еще окрыляли вера и святая надежда.
Вечером 26 апреля нам сообщили из Белова, что окрестные болгарские селения готовы взяться за оружие, но не решатся ничего предпринять, пока своими глазами не увидят повстанческие вооруженные силы или какого-нибудь из болгарских воевод.
Поездка в Белово и без того входила в план ближайших действий нашего отряда.
—
И вот перед нами предстало Белово. Жители его уже знали от наших посланных вперед дружинников, что воевода Бенковский приближается к их селу. Как известно читателям, в этом селе находится станция Гиршовой железной дороги, здесь заканчивается константинопольская линия, помещается управление лесоразработок, и в те времена здесь проживало много образованных европейцев — немцев, итальянцев, французов, греков и других иностранцев. Наконец-то мы получили возможность встретиться с нейтральными лицами, которые могли познакомить с нами весь цивилизованный мир. Вот почему мы в этом селе должны были «вести себя, как ангелы», чтобы ни в коем случае не подать повода к тому, чтобы нас называли варварами, грабителями и т. п.: ведь иностранцы всегда непрочь оклеветать, придравшись к ничтожнейшим пустякам, лишь бы блеснуть перед соотечественниками в Западной Европе всякими фантастическими выдумками о «сказочном Востоке».
Поэтому мы с секретарем Т. Георгиевым пошли к Бенковскому и посоветовали ему не быть слишком строгим в присутствии европейцев и вообще вести себя осмотрительно, ибо все взоры будут устремлены на него.
— Я их всех посвяжу, как собак! Никому не позволю на меня глазеть, — сердито отозвался на это Бенковский. — Они все до единого наши враги и шпионы, служат Турции и своим правительствам.
Но после долгих уговоров он все-таки пообещал сдерживаться и начал приводить в порядок свое обмундирование, приказав отряду остановиться и заняться тем же.
Теперь Бенковский стал походить на настоящего воеводу и по одежде, на которую он раньше не обращал большого внимания. Он сбросил с себя промокший суконный плащ и клетчатую накидку и остался в повстанческой форме — черной каракулевой шапке с красным суконным верхом, украшенной павлиньим пером, кокардой в виде позолоченного льва и желтым шелковым шнуром, который одним концом был прикреплен к шапке, другим — к плечу: коротком мундире из зеленого грубошерстного сукна с красным воротником и медными пуговицами, плотно облегавшем его тонкий стан: белых узких рейтузах, тоже суконных, с желтыми лампасами из галуна, сапогах выше колен. Оружие его состояло из двух револьверов с белыми костяными рукоятями, висевших у него по бокам на добротных ремнях и шнурах, сабли с серебряной рукоятью, и ружья — винчестера. Через плечо у него были перекинуты полевая сумка для бумаг, бинокль, компас и другие мелочи. Все это придавало ему вид заправского повстанца. Члены штаба оделись примерно так же, но попроще.
Наиболее видные парни из отряда, гордившиеся своими черными вьющимися усами — символом удальства, — горячили коней, стараясь занять первое место в авангарде. Им хотелось раньше других поразить белов-чан и иностранцев своим представительным видом. Нет нужды говорить, что усы у них были закручены вверх и торчали, словно рожки. За авангардом ехал отец Кирилл, застегнутый на все пуговицы и одетый с подобающей его сану строгостью: борода его в пол-аршин а длиной разостлалась по всей груди, черные волосы спадали на плечи. Знаменосец Крайчо, обладатель пышных русых усов, вынул зеркальце и, повернувшись спиной к товарищам, принялся подкручивать их, стараясь придать им форму кренделя.
— Посторонись-ка, дядя Крайчо, а то, того и гляди, забодаешь меня своими рогами, — крикнул ему шутник, у которого под носом не росло ни волоска.
Выстроившись попарно, мы четким маршем пошли к Белову. Зазвенела песня. Серый конь Бенковского — наш воевода сел на него впервые — то и дело поднимался на дыбы. Едва показалась окраина Белова, мы сквозь туман увидели перед собой вооруженных людей; они бежали нам навстречу, еще не видя нас, а увидев, остановились и, быстро разделившись на две шеренги, стали по обе стороны дороги. Это была делегация славянской колонии Белова — десятка два далматинцев, сербов и других славян. Это были люди средней руки, трудящиеся, идеалисты. К ним присоединились и несколько итальянцев. Многие надели болгарские шапки с крестами и львами. Взволнованные, растроганные нашим прибытием, они по-солдатски смотрели в глаза воеводе, словно своему командиру.
Мы приблизились к ним, раздались оглушительные «живио!» и «вив а, капитан Бенковский! Немного подальше нас встретила толпа болгарских парней, тоже вооруженных. Они находились в самом восторженном настроении. Все беловчане от мала до велика, взбудораженные нашим внезапным появлением, бежали нам навстречу, обнажив головы, а красные фески валялись в грязи, разорванные на клочки.
Но взволнованы были не только болгары да славянская колония в Белове. Их ликование разделяли и чужеземцы, даже греки. Иностранцы издали махали нам своими головными уборами, а их столпившиеся у окон жены — белыми платочками. Гремели болгарское «да живей!», сербское «живио!», итальянское «вива!», русское «ура!».
Отряд торжествовал. Он был в апогее своей славы. Усатые повстанцы потягивали кончики усов и, вероятно, желали, чтобы усы были еще длиннее; наши певцы двигались, выпятив грудь колесом, чтобы привлечь к себе внимание: прочие всадники горячили коней все с той же целью. Но — тщетно, ведь бойцы были только созвездием, а Бенковский — светилом. Гарцуя на коне, он с каждой минутой принимал все более величественный вид: это его встречали овациями, в него впивались быстрые, любопытные взгляды, и женщины вытягивали нежные шейки, чтобы получше рассмотреть его.
Я и теперь помню выражение его лица. Будь он от природы слабым и уступчивым, он легко мог бы потерять присутствие духа среди этой разношерстной толпы, глазевшей на него. Но он ничуть не переменился, только держал себя с достоинством, подобающим его положению. На все восклицания и приветствия он невозмутимо отвечал кивком головы или взмахом сабли, которую держал в правой руке. Возможно, наш воевода отнесся бы отзывчивей к народному ликованию, будь он пророком и знай, что эта пышная встреча в Белове 27 апреля окажется последним торжественным днем нашего «царствования»!..
Находившиеся в Белове иностранцы — немцы, итальянцы, греки и прочие, — то ли искренно сочувствуя нам, то ли из трусости или просто из вежливости, не замедлили нанести нам визиты. Они оделись по-парадному — им было невдомек, что некому оценить их галстуки и фраки. Они поздравляли нас с успехом восстания, выражали по этому поводу свою радость и делали вид, что ликуют больше, чем сами болгары. Бенковский отвечал им по-итальянски и по-польски, порой пользовался услугами добровольных переводчиков. Я очень опасался, как бы эти их светские манеры и обезьянье жеманство не вывели из терпения нашего воеводу и он не оскорбил бы гостей. Но опасения мои оказались напрасны, Бенковский не сказал посетителям ничего обидного, только под конец вспылил.
За разговором он то и дело поглядывал в окно, на повстанцев, как я уже говорил, они расположились на отдых перед домом священника, отца Михаила. Очевидно, Бенковский заметил какой-то непорядок и пожелал что-то сказать бойцам. Он толкнул, но окно не открывалось. Он толкнул его раз, толкнул другой. Тогда он, не извиняясь, оборвал свою речь и, недолго думая, изо всей силы ударил кулаком по стеклу. Стекло разбилось на мелкие кусочки. Высунув голову наружу, Бенковский строгим тоном отдал какой-то приказ и, снова обернувшись к гостям, которые в испуге переглядывались, возобновил прерванную беседу, словно ничего не случилось.
Мы приказали арестовать и обезоружить всех турок, находившихся в Белове. И тут к нам пришел некий Тратник, словенец, местный лесничий инспектор, — человек с бородой до пояса — и сказал караульным, что хочет видеть воеводу по важному делу. Его впустили.
— Господин капитан, — начал Тратник тоном подчиненного, просящего отпуск у своего начальника, — я пришел просить пропуск для моего Саида. Прикажите караульным не трогать его и не отбирать у него оружия.
Саид был турком, слугой Тратника.
— Кто ты такой и на каком основании просишь такое? — поинтересовался Бенковский, снова сжимая кулаки.
— Господин капитан, я словенец, местный лесничий инспектор и подданный его величества австрийского императора, — ответил Тратник, делая ударение на титуле своего монарха.
— Если ты немец, а твой государь — неограниченный деспот в своей стране, то я болгарин и беспощадный повстанец на земле своих отцов! Я тут хозяин! — грозно крикнул Бенковский и с такой силой ударил кулаком по столу, что чашки с кофе попадали на пол. — Сейчас же приводи сюда турка, а не то прикажу тебя повесить!..
— Слушаюсь, господин капитан… — отозвался Тратник, и его русая борода затряслась.
Вскоре два беловчанина привели Саида и принесли его оружие.
Иностранцы завалили нас подарками — тут были и оружие, и бинокли, и седла, и кони, и многое другое. Казначей нашего отряда Марин Шишков высыпал на стол целую торбу серебряных монет — меджидий — и предлагал заплатить за подношения, но все дарители благородно отказывались от платы — даже за оружие, которое мы сами просили продать нам, так как очень в нем нуждались.
Прием продолжался целый час. Кто только ни приходил приветствовать воеводу! Среди посетителей был один серб, явившийся лишь затем, чтобы прочитать Бенковскому посвященную ему оду. Она начиналась примерно так: темная туча идет от города Панагюриште, а посреди нее летит орел с огненными крыльями. Туча эта символизировала наш летучий отряд, а под орлом подразумевался Бенковский. Декламируя свои стихи, серб три раза умолкал, чтобы смахнуть слезы. Он говорил, что сам сочинил эту оду, но я не верю, чтобы в Белове когда-либо жил поэт.
После серба перед воеводой предстал болгарин лет пятидесяти, в брюках западноевропейского покроя. Он вел за руку юношу лет двадцати с небольшим, миловидного, как девушка, с коротенькой сабелькой у левого бедра.
— Болгарские вельможи и воины! — начал пожилой болгарин, положив руку на голову юноши. — Вот мое самое большое богатство! Отдаю его во имя блага нашего дорогого отечества. Вручаю его вам: поручите ему любое дело. Зовут моего любимого сына Владимиром.
Отец Владимира еще долго говорил в самом патетическом тоне, о себе же сказал, что зовут его Нено, и что он много лет учительствует в Пазарджике. Владимира приняли в наш отряд на должность писаря и переводчика с французского языка — он говорил по-французски. Бенковский думал, что когда-нибудь к нам будут приходить иностранные корреспонденты и посланцы, как они приходили к повстанцам в Герцеговине и Боснии.
У далматинца Ивана Шутича на стене висели хорошее ружье системы Лефоше и револьвер: мы хотели было их купить, но Шутич сказал, что скорее даст голову на отсечение, чем расстанется со своим любимым оружием.
— На что тебе оружие, раз ты отправляешься в Адрианополь? — спрашивали его повстанцы.
Большинство беловских иностранцев готовились бежать в Адрианополь, как только восстание начнется в Белове.
— В Адрианополь? Вы меня обижаете, господа! — крикцул Иван Шутич оскорбленным тоном. — Отправиться туда — это все равно, что бежать от защитников свободы, от моих братьев славян! Нет, я бросаю свой дом и все дела и вместе с женой присоединяюсь к вашему отряду!
Бенковский, как и все мы, засиял от радости, услышав, что иностранцы и даже их жены сочувствуют нашему делу.
— Запиши, — торжественно приказал он мне, зная, что я веду дневник, — запиши, что сегодня, 27 апреля, к нашему отряду присоединилась и супруга Ивана Шутича, Мария Ангелова, наша соотечественница, болгарка; ее имя войдет в историю.
Мария Ангелова, она же Йонка, молодая женщина лет семнадцати-восемнадцати, была родом из Татар-Пазарджика. Она уже успела связать свои узлы и была готова уйти вместе с мужем.
Но не только Иван Шутич и его жена выразили желание присоединиться к нам. Крыстю Некланович, тоже далматинец, надел болгарскую повстанческую форму и большую меховую шапку с галунным крестом и давно уже дожидался аудиенции, чтобы записаться в отряд. Его примеру последовали далматинцы Савва Андреевич, Стефо /брат Крыстю/, Георгий Некланович, Иван Некланович, немец Альбрехт и другие лица, имен которых я, к сожалению, не помню. Они больше нас самих радовались, что им представился случай уйти с нашим отрядом и хоть несколько дней пожить вольной жизнью. По их словам, многие местные славяне тоже присоединились бы к нам, не будь они сейчас на дальних лесопилках. Всем записавшимся мы дали хороших коней и снабдили всем необходимым.
— Госпоже подберите самого лучшего и смирного коня, — приказал Бенковский.
Я не говорю здесь о болгарах — понятно, как они жаждали попасть в наш отряд, если этого хотели даже иностранцы.
В тот день в Белове случайно находился и Георгий Консулов, давний друг Левского, житель Татар-Пазарджика, наш известный деятель, принимавший активное участие в кампании, которая предшествовала Апрельскому восстанию.
Нет нужды говорить, что если радовались даже иностранцы и все те, кто лишь в тот день узнали о существовании революционного комитета в Болгарии, то как должен был ликовать Консулов, когда осуществилось то, о чем он мечтал столько лет. Он подарил нам коня и кое-какие вещи. Правда, было и одно «но» — Консулов принадлежал к той категории патриотов, которых я в первой части своих «Записок» назвал «сочувствующими»…
Когда пришла пора тронуться в путь, Георгий Консулов заметно забеспокоился, но что именно смущало его, сказать не решался.
— Желаю вам успеха, братья!.. Дерзайте! — твердил он.
— Чем вы так смущены? — спросил его Бенковский.
— Может быть, вам грозит опасность?
— Пора уезжать, а то поздно будет! — ответил тот.
— Время у нас еще есть, — отозвался Бенковский, полагая, что Консулов говорит об отъезде нашего отряда.
— А куда, собственно, спешить?
— Вам в одну сторону… а нам в другую… Люди нужны везде, — ответил Консулов, слегка краснея и тем самым расписываясь в том, что далеко ему до таких буйных головушек, как мы.
Он не решался назвать свой отъезд в Пазарджик наиболее подходящим для этого словом; но, как ни толкуй его речи, смысл у них был один: «Удираю»…
Но разве это означало, что Консулов отступник? Мог ли он отправиться с нами? Нет, этому мешало его положение в обществе, его авторитет и все то, что помогло ему сделаться видным человеком. Брось он все это, стань он под наше знамя, он стал бы исключением из общего правила, опроверг бы неопровержимое, доказал бы, что богатые и образованные люди не жалеют своей жизни, то есть совершил бы нечто неслыханное и невиданное до сего времени. Я молюсь лишь об одном: пусть все наши богачи будут такими, как Георгий Консулов, сделают хоть половину того, что сделал он.
—
Пробыв два-три часа в Белове, летучий отряд после полудня выехал в село Ветрен. В другие города — Татар-Пазарджик, Батак или Брацигово — мы не хотели ехать по двум причинам. Во-первых, по уверению беловчан, туда и нельзя было пробраться, так как эти места уже кишели турками — башибузуками и регулярными войсками; а во-вторых, мы получили из Копривштицы письмо, подписанное Тодором Каблешковым, в котором он сообщал, что Клисура оказалась в тяжелом положении, надо поспешить туда на помощь.
Весть об этом тяжелом ударе — первом с тех пор, как мы восстали, — сохраняли в тайне; о ней узнали лишь несколько человек. Будь эта новость известна всем, она, конечно, произвела бы убийственное впечатление. Прошло уже много часов с тех пор, как пришло это письмо, а Бенковский все не хотел говорить о нем. Не ждал он, не ждали мы все, что услышим подобные вести так скоро.
—
Часов в двенадцать мы направились в еледжикский лес, рассчитывая послать оттуда помощь клисурцам или же самим выехать в Клисуру. Снова хлынул дождь, и ружья вымокли. Погода была очень плохой, ночь темной, поэтому многие повстанцы заблудились в чаще и кричали, чтобы дать о себе знать. Среди них оказался и писарь Белопитов, которого Тодор-гайдук нашел только на другой день в беловском лесу.
К Еледжику подъехали на рассвете, усталые, измученные: бойцы две ночи не смыкали глаз. Туман был такой густой, что мы бы и вражеских ружей не увидели, разве что поднесли бы их к самым глазам. Еледжикские повстанцы пали духом, да и немудрено. Здесь уже знали, что турки разгромили и сожгли Клисуру: сожгли и Петрич, как только мы оттуда уехали: та же участь ожидала и повстанческий лагерь в Еледжике.
Мы решили в тот же день напасть на окрестные черкесские селения, может быть, даже на Ихтиман, где, по рассказам очевидцев, находился склад оружия и пороха. Особенно на этом настаивали далматинцы. Шутич и Альбрехт выразили желание возглавить эту экспедицию. Нападение предполагалось совершить ночью. Но соглашались ли на это еледжикские повстанцы? Нет. Они нисколько не интересовались тем, что происходило за пределами их лагеря. Если теперь многие города во главе с учеными мужами отделяют себя от других и знать ничего не хотят об иных городах, где живут их братья, то чего можно было требовать от еледжикских повстанцев? Ведь ни один из них даже понятия не имел о таких отвлеченных вещах, как единство государства или страны. Они твердили, что должны охранять Еледжик, обеспечивать безопасность своих семей — и только.
— С нами вот-вот произойдет то, что стряслось с клисурцами и петричанами, — говорили они. — Значит, не в наших интересах отдаляться отсюда.
Тщетно Бенковский и далматинцы расточали свое повстанческое красноречие: не оставалось никаких сомнений в том, что мы здесь уже не имеем влияния.
— Где же винтовки, которые нам должны были прислать из Румынии? Почему наши молодцы еще не переправились через Дунай? — раздавались недовольные голоса еледжикских повстанцев.
А дождь лил как из ведра. Он окончательно парализовал все наши действия. Женщины и дети, промокшие до костей, дрожали от холода и вопросительно смотрели на нас. Даже шалаши, крытые буковой листвой, не спасали от дождя. Разница была лишь в том, что в шалаши дождь проникал сквозь листву и падал на голые шеи еще более крупными каплями.
Еледжикским повстанцам снова предложили испытать ружья. Оказалось, что из четырехсот ружей лишь десятая часть не вышла из строя. У одних стрелков пули, вылетавшие из поврежденных ружей, падали в нескольких шагах от них: у других загорался лишь порох: у третьих лишь щелкали курки. Неприятно запахло испорченным порохом, словно вывалили несколько кадок сгнившей кислой капусты. Положение было тяжелым. Нас легко могли бы разгромить и без пушек — хватило бы полсотни солдат со Шнейдерами да двух десятков черкесов с винчестерами. Я не говорю уже о бумажных патронах, которые мы носили в жестянках из-под керосина в кожаных сумках: не нужно было и дождя, чтобы их испортить, — ведь вся одежда повстанцев промокла до нитки, и пронизывающая сырость, от которой расползалось допотопное крестьянское сукно, превратила наши скромные боеприпасы в черное тесто.
Но надежда, святая надежда, на которой весь мир держится, еще поддерживала и в нас силы и мужество. И ей способствовала неизвестность — отсутствие сведений о других революционных округах и пунктах, которое мы толковали в желательном для себя смысле. Пусть у нас плохо, ну а Велико-Тырново с его многочисленной кавалерией? А гайдуцкий Сливен и его бойцы, опоясанные широкими кушаками, уже с марта наводнившие леса? А Враца? А «Кровавые письма» ее главного апостола С. Заимова, который оповестил всех, что его округу не терпится начать восстание?.. Бывало, перебираешь все это в уме, и гибель Петрича и Клисуры представляется тебе не более важной, чем разрушение какого-нибудь муравейника. Кроме того, мы имели глупость воображать, будто после первого же удачного сражения с неприятелем добудем немало хорошего оружия. Далматинцы, основываясь на наших же сведениях, вселяли в нас надежду на победу. Итак, мы сами себя обманывали.
—
Двадцать девятого вечером все замерли на месте, когда дозорные доложили, что к Капуджику / Трояновым воротам/ приблизились турецкие войска с артиллерией. В повстанческом лагере поднялся переполох, молоты в «арсенале» перестали стучать, все взоры обратились к горным вершинам, окружающим Капуджик. Мы тотчас же стали взбираться на возвышенность, с которой он был виден, и собственными глазами убедились, что дозорные не ошиблись. Замеченные ими войска оказались пехотной частью, численностью не больше батальона: но с нею пришло много башибузуков и черкесов. Неприятель расположился на месте, представлявшем собой естественное укрепление: кроме того, большая толпа болгар и все солдаты рыли окопы. Вокруг лагеря были расставлены караулы, двойные караулы были выставлены со стороны, обращенной к Еледжику. В бинокль были видны две пушки: они стояли в главном лагере, поблескивая на солнце. Мы хорошо видели противника, но и он видел нас.
Ясно, что этот отряд явился затем, чтобы взять приступом Еледжик. Нам же с нашими испорченными ружьями нечего было и думать о нападении на турецкий лагерь.
—
В это время прибыли другие курьеры из Петрича и Белова с письмами к воеводе, в которых сообщалось, что оба эти селения горят, башибузукам несть числа и тому подобное, а значит наш отряд должен прибыть туда как можно скорее. Нетрудно себе представить, какое потрясающее впечатление произвели эти печальные вести на воеводу, его штаб и всех повстанцев. Как это всегда бывает после неудачи, святая надежда и мужество, порожденные недолговечным воодушевлением народа, мало-помалу уступили место мрачному отчаянию, горьким сожалениям и неповиновению.
Бенковский точно онемел; его громкий голос, еще вчера будивший всех спящих, теперь был едва слышен. Несколько курьеров, прибывших из разных мест, стояли у него над душою и наперебой требовали положительного ответа, причем каждый старался говорить как можно убедительней и горячей, чтобы склонить отряд прийти на помощь именно его родному селению. Удрученный всем этим Бенковский все больше терял мужество.
— Все кончено, — сказал он мне и нескольким далматинцам, когда мы отошли на опушку ближнего леса, и опустил голову. — Погибла прекрасная Фракия, погиб ее народ. Нас — и только нас — будет проклинать потомство за эту страшную бойню и опустошение… Нельзя больше сомневаться в том, что Панагюриште разгромлено и горит. Того же должны ждать и эти несчастные здесь; турецкие войска нападут на них, как только мы уедем. Сам я ничего не могу решить; говорите вы — куда нам ехать сначала, чтобы предотвратить беду? Ведь она грозит не с одной стороны, а отовсюду!.. Кто знает, может и в остальных трех округах творится то же самое, может и там болгарские селения охвачены пламенем! Но нет, я в это не верю. Там агитацию вели активнее, там народ давно уже был подготовлен и лучше, чем у нас, а кроме того, им, несомненно, пришли на помощь отряды болгарских эмигрантов из Румынии. Узнав, что у них на родине вспыхнуло восстание, они, конечно, сейчас же переправились через Дунай!
Когда Бенковский начинал говорить не о том, что находилось перед нами, не о фактах, а о предположениях, к тому же сомнительных, как, например, об «отрядах из Румынии», его гордые глаза снова принимали свое обычное выражение.
— Значит, и нам надо приложить все силы к тому, чтобы продержаться еще несколько дней. Кто знает, может, помощь придет оттуда, откуда мы не ждем ее.
—
Было решено, что мы отправимся в Панагюриште, соберем там остатки разбитого повстанческого отряда и ночью нападем на лагерь противника, чтобы вернуть свои утраченные преимущества. Для этого мы должны были получить подкрепления от жителей Петрича и Мечки, и им послали приказ подготовиться к тому времени, когда наш отряд будет проезжать мимо их лагеря. С Еледжика же мы решили не брать ни одного человека, так как и здесь положение было критическим, о чем я уже говорил. В последний раз мы послали нескольких курьеров в другие округа — Тырновский и Врачанский, — поручив им во что бы то ни стало узнать, как там обстоят дела. Начальство над еледжикскими повстанцами приняли уже известные читателям Теофил Бойков, Стоян Муховчанин, Гено Теллия и другие. Перед отъездом Бенковский произнес речь, чтобы как-нибудь успокоить взбудораженные умы.
— Дорогие братья, — начал он, — важные и срочные дела вынуждают меня оставить вас на несколько дней. Сегодня я со своими героями еду в Панагюриште, чтобы помочь нашим тамошним братьям. Как вам известно, в Панагюриште свирепствует турецкий ятаган, и многие наши братья и сестры уже порабощены турками. Спрашиваю вас, братья, разве каждый из нас не обязан выполнить свой священный христианский долг, поспешить на помощь страдальцам? Если нам, с божьей помощью, удастся оттеснить неприятеля, мы сейчас же вернемся к вам… А пока живите друг с другом в братском согласии, трудитесь сообща ради общего дела и надейтесь на бога…
—
Второго мая отряд еще до восхода солнца лесом направился к Панагюриште. Немного погодя мы поднялись на Лисец, возвышенность, расположенную в полутора часах пути к северу от Панагюриште. Обычно с этого места город был виден, как на ладони. Теперь же мы могли рассмотреть только несколько домишек, стоявших на его окраине. Увидеть его целиком было невозможно по той простой причине, что он потонул в огне и густом дыму. Не было слышно ни ружейных, ни пушечных выстрелов, так как обе враждующие стороны покинули поле битвы, усеянное обезображенными трупами. Панапорское население бежало в леса и в урочище Разлатицу, расположенное в долине немного ниже Лисеца. В городе остались только больные старухи, малые дети и все те, кто по той или иной причине не успел убежать от наступающих войск. Никто ничего не знал о судьбе этих несчастных. Главный лагерь турок также передвинулся — отошел к церкви святой Пе-тки, и только шайки грабителей, главным образом башибузуков, рыскали по городу, убивая, грабя и поджигая. По рассказам очевидцев, панагюрский онбаши Даут шел во главе палачей, показывая им дома «комитских главарей».
Остановившись на Лисеце, мы послали людей собрать рассеявшихся по лесу панагюрских повстанцев, с которыми мы хотели вместе напасть на турецкий лагерь. Многие панагюрцы не замедлили явиться к нам с оружием в руках. Одежда их была изорвана, лица обожжены и покрыты копотью, глаза ввалились, губы запеклись. Уже несколько дней у них не было крошки хлеба во рту. Этич несчастные участвовали в самых ожесточенных битвах за Панагюриште — у Балабанова леса и Бырдо.
Неприятельскими войсками командовал Хафуз-паша; он пришел со стороны Стрелчи в сопровождении множества башибузуков и местных турок, знавших все тайные тропки. 29 апреля началось ожесточеннейшее сражение. Геройски бились наши панагюрские борцы, вооруженные лишь старыми карабинами, против турецких регулярных войск, снабженных шнейдерами и винчестерами. Но вот над ними просвистело ядро, выпущенное из полого сухого ствола черешни; однако его свист утонул в грохоте берлинской стальной пушки. После третьего выстрела черешневая пушка повстанцев превратилась в корыто, иначе говоря, раскололась.
Но Хафуз-паша дорого заплатил за взятие Панагюриште. Наши герои, отступавшие под градом пуль, то и дело останавливались и открывали огонь по неприятелю. Около двухсот турок попадали в панагюрские окопы, в том числе два-три офицера, тогда как у болгар убитых и раненых было сравнительно немного. Это правда, что за время Апрельского восстания более шестисот панагюрцев умерли мученической смертью за болгарскую свободу, но то были главным образом женщины, дети и больные, и убили их безоружных, не в бою, а в их собственных домах, на чердаках, на улицах.
Проливные дожди, о которых я уже говорил, тоже нанесли жестокий удар нашим бойцам. Бывало, пока заряжаешь ружье, пока насыпаешь порох, стоишь, наклонившись над стволом, и защищаешь его от дождя полой, не замечая, что в патронташе мокнут бумажные патроны. Борьба в таких условиях, конечно, не могла быть продолжительной — проклятые турки не ждали, пока наш повстанец зарядит ружье, и за это время успевали выпустить в него несколько пуль из своих винтовок.
Когда панагюрские бойцы отступили перед громадными султанскими полчищами, победители заняли их окопы и все Панагюриште. Страшной местью отомстили они болгарскому населению. Их и без того бешеная ярость возросла во сто крат, когда, бросившись занимать город, они были вынуждены пройти, как по мосту, по трупам своих соотечественников, убитых их вчерашними покорными рабами.
Начались ужасающие зверства — разгул «огня и меча»… Спасся лишь тот, кому удалось бежать в лес. Отчаянные вопли женщин, испуганные крики детей оглашали воздух. И их, этих женщин и детей, турки считали своими врагами; и им, наравне с их отцами и мужьями, пришлось изведать, что представляет собой холодное железо ятагана и пуля, выпущенная из шнейдера.
Несколько известных повстанцев по невыясненным причинам остались в городе — то ли умышленно, то ли не успели скрыться вовремя, сказать трудно, — и их окружили турки. Многие из этих оставшихся решили сражаться до последнего вздоха. Так, например, Рад Клисаря, один из храбрейших борцов, заперся вместе с сотником Стояном Пыковым в доме хаджи Симеонова. Ураганный огонь открыли они из окон этого дома по атакующим туркам. За четыре или пять часов им удалось уничтожить до двадцати турок, в том числе одного офицера. Оба они только стреляли, а два других человека заряжали им ружья. Рад Клисаря с ножом в руке несколько раз выскакивал наружу, подбирал ружья убитых солдат и снова возвращался. Убедившись, что взять героев силой и поджечь проклятый дом невозможно, Хафуз-паша прибег к дипломатии. Он несколько раз посылал к засевшим в доме безоружных парламентеров — сержантов и офицеров, — и те уговаривали «хищных комит» сложить оружие, обещая им полное прощение от лица «босфорского солнца» /султана/.
— Лжете, собаки! — отвечали наши герои, и снова стреляли из окон.
Наконец подвезли пушку, и орудийной стрельбой подожгли дом издалека.
Незаурядные натуры, горячие головы неизменно приносят пользу ближним своими подвигами. И подвиг наших двух героев не был исключением из этого правила. Пока турки со своим пашой вели переговоры с Радом Клисарей и Стояном Пыковым, побежденные панапорцы спасались бегством.
Другой повстанец, Тодор Гайдук из села Радилово заперся в доме Делчо Ширкова. Стреляя из этого дома, бывалый болгарский боец уничтожил двадцать пять вражеских солдат, сам не получив ни царапины. Ему удалось спастись бегством, умер он позднее своей смертью. По приказу главнокомандующего соседние дома, близ которых валялись двадцать пять жертв Тодора, были преданы огню, причем турки сыпали порох на лица своих же павших солдат и башибузуков, и их трупы тоже сгорели.
—
Вообще можно сказать без преувеличения, что самыми крупными и ожесточенными боями были уличные бои, начавшиеся, когда повстанцы были уже разбиты и каждый действовал в одиночку, на свой страх и риск. Кроме тех героев, о которых мы уже упоминали, отчаянную храбрость проявил Георгий Джелов и многие другие, но описать их подвиги невозможно, ибо всепожирающий огонь уничтожил героев вместе с убитыми ими врагами. Георгий Джелов стрелял из-за ограды, и за короткое время перед нею выросла груда вражеских трупов.
Другие бойцы, стоявшие над Драголин-махалой, не отступали до тех пор, пока регулярные войска не ворвались в их окопы и не начался рукопашный бой между турками и болгарами. Тут особенно отличились Станчо Маринов и Костадин Кацаря; выхватив ножи, они заняли концы окопа и ободряли своих товарищей.
Почти не было случаев, чтобы кто-нибудь из панагюрских борцов сдался с оружием в руках. Петр Штырбанов, увидев, что его окружили со всех сторон, сунул себе револьвер в рот и мертвый рухнул на землю. До конца сражались Никола Мулешков, Рад Кепелец, знакомый читателям воевода Ворчо и многие другие. Необходимо отметить и то, что вооруженные повстанцы, которых было всего человек восемьсот, самое большее тысяча /я не считаю тех, кто дрались только топорами да кольями/, противостояли снабженным крупповскими пушками турецким войскам численностью в три тысячи человек и, кроме того, башибузукам.
Так или иначе, но панагюрцы обессмертили имя своего скромного городка. Их Обориште и сам город достойны занять первое место на страницах болгарской новой истории вместе с их разорвавшейся пушкой. Славные подвиги совершили панагюрцы!..
—
Бенковский все чаще задумывался, становился каким-то нелюдимым. Я забыл рассказать, что, когда мы впервые прибыли на Лисец и Панагюриште предстало перед нами со всеми его ужасами, Бенковский остановил коня на вершине горы и указал пальцем на горящий город.
— Я уже достиг своей цели! Сердцу деспота нанесена такая рана, что не зажить ей во веки веков! Теперь дело за Россией! — сказал он тогда и, спешившись, подошел к буку и сел на его корни.
В тот же день мы увидели в бинокли, что отряд турецких войск двинулся по направлению к Мечке и вскоре предал ее огню. Иван Шутич и Альбрехт, с согласия воеводы, снова предложили напасть на этот отряд — они хотели испытать боевую готовность нашего деморализованного отряда. Несколько человек немедленно вскочили на коней и с саблями наголо поскакали сзывать бойцов. Но лишь очень немногие откликнулись на призыв. Остальные — их было большинство— скрылись в густой чаще и появились лишь через час… На наш вопрос, чем объясняется такое малодушие, люди ответили, что сначала их нужно накормить, а потом уже они будут сражаться. Бенковский сердился, кричал — хоть и не так грозно, как раньше, — но все было впустую! Слепого подчинения как не бывало.
В таких условиях нечего было и думать о нападении на турецкий лагерь. Да и чего бы мы добились, атакуя его с нашими кремневыми ружьями, из которых невредимой осталась лишь одна десятая часть? Впрочем, что говорить о нас? Соберись хоть десять тысяч повстанцев, вооруженных этими трещотками, они не устояли бы перед пятью сотнями современных винтовок. Турки даже не пытались узнать о наших приготовлениях. Они нас уже не боялись. Когда мы прибыли на Лисец, они только усилили караулы на постах, обращенных в нашу сторону, да подожгли церковь святой Петки, уже знакомую читателям, — ту самую, близ которой ликовали панагюрцы в пасхальных праздниках недели две назад.
Высокие голые холмы, окружающие Панагюриште, почернели от неприятельских войск.
— Кто мог думать, что у этих собак такая уйма солдат? — говорили наши повстанцы, которые еще несколько дней назад наивно полагали, что все вооруженные силы Турции не превышают двух-трех тысяч человек.
Из всего этого явствовало, что наше пребывание в окрестностях Панагюриште не только бесполезно, но и вредно даже для нас самих. Нам почти нечего было есть, а население начало мало-помалу сдаваться, что грозило нам опасностью и никак не входило в наши расчеты. Но возникал вопрос — куда нам податься, если мы потеряли Панагюриште, на которое больше всего надеялись — и не только мы, но и другие повстанческие пункты IV революционного округа? Правда, оставались еще Копривштица, Ново-Село, Синджирлий и другие селения, где действовали два наших товарища, Волов и Икономов. Необходимо било встретиться с ними, чтобы обдумать, что делать дальше, и уже после этого вынести решение.
О Батаке, Перуштице, Брацигове, Пловдиве и других соседних городах мы и не думали. Все пространство между нами и этими пунктами было наводнено «поганцами»; надо было стать птицей, чтобы, поднявшись со Средна-Горы, перелететь над руслом Марицы и опуститься на Родопах. Не зная, что делается в соседней с нами Копривштице и что сталось с тамошними апостолами, от которых с 20 апреля не пришло ни одного письма, мы сначала послали туда трех курьеров — медника Господина, Тодора-гайдука и Янко-пекаря /уроженца Копривштицы/ с приказом отвезти письмо апостолам и объявить, что к ним едет воевода. Но не прошло и трех часов, как все наши три курьера вернулись на Лисец, не добравшись до Копривштицы. По их словам, она была окружена турецкими войсками, а ее жители, не оказав никакого сопротивления, вели переговоры о позорной сдаче своего села без единого выстрела. В довершение ко всему почтенные копривштенские откупщики и скотопромышленники сочли за лучшее внять голосу благоразумия и выдать врагу апостолов и других главных деятелей, уже арестованных. Об этих прискорбных событиях наши посланцы узнали от пастухов.
В то же время один за другим прискакали другие два курьера из еледжикского лагеря с письмами от Теофила Бойкова и Гено Теллии, в которых говорилось, что воевода, где бы он сейчас ни находился и чем бы ни был занят, должен все бросить и поспешить к Еледжику, ибо турецкие войска, которые ранее сосредоточились у Трояновых ворот, уже начали наступление. Измученные курьеры с ужасом рассказывали о резне и турецких зверствах. И старики, и дети, — все от мала до велика гибли, настигнутые торжествующими турецкими штыками и ятаганами.
—
Прощай, окровавленная Фракия! Прощайте, среднегорские долины и вершины! Прощайте, многострадальные Батак, Брацигово, священная Перуштица со своим храмом святого Архангела и другими поруганными святынями! Поклон вашим пепелищам. Да будет земля пухом и вам, доблестные герои и товарищи, Кочо Чистеменский, Спас Гинев, Рад Клисаря, Стоян Пыков, Штырбанов и еще сотни мучеников, павших за свободу Болгарии! Две недели назад, когда мы с вами, взявшись за ружья и ножи, обнимали и целовали друг друга, не думали мы о таком конце, но все же мы не забывали, что нам грозит смерть!.. Поклон всем вам!.. Прощай и ты, обагренная кровью Марица. Прощайте все те, кто пали за права человека и свободу…
И вас, дорогие читатели, прошу вместе с нами покинуть пропитанную трупным запахом Фракию и в течение нескольких дней сопровождать нас в скитаниях по непроходимым горным трущобам.
—
Нашим врагом была не только суровая природа гор. Нам угрожал другой, гораздо более страшный и неумолимый враг, тот, что беспощаднее самого архангела Гавриила. Я говорю о голоде… Хлеб у нас был на исходе.
—
К вечеру дождь ненадолго перестал, и мы двинулись по голому гребню хребта на юго-запад, то есть чуть ли не в обратном направлении. Мы сделали это, во-первых, чтобы обойти слишком крутые подъемы и, во-вторых, пройти не днем, а ночью мимо селения Етрополе, которое находилось слева от нас, на небольшом расстоянии — до нас доносились лай тамошних собак и пение петухов. Не прошло и получаса, как снова полил дождь, смешанный с мелким мокрым снегом: вскоре он перешел в град. К ночи стало так темно, что и в двух шагах нельзя было ничего увидеть, даже человека.
И заревели тогда горы, словно разбушевавшееся море, вселяя в души страх, приводя людей в трепет и запели горы ту свою песню, что сокрушает любое сердце, любую гордую, буйную голову. Затрещало, загремело все вокруг: заскрипели сучья, сталкиваясь друг с другом. Всем стало жутко. Казалось, рушатся горы, разверзлось небо, весь мир рассыпается, гибнет вселенная!..
—
Кромешная тьма и оглушительный грохот во всех убили мужество. Даже наши кони — животные, а значит, существа чуждые предрассудкам — почувствовали, что совершается что-то грозное и необычайное. Они отказывались идти туда, куда мы их вели: они влекли нас к обрыву, к пропасти, на дне которой громоздились скалы. Мы карабкались вверх, скатывались вниз, метались в поисках хоть мало-мальски подходящего укрытия, но тщетно. Возможно, где-нибудь невдалеке была лощинка или рощица на ровном месте, но как могли мы их отыскать? Рев бури и раскаты грома были так оглушительны, что, кажется, выстрели кто-нибудь у тебя над ухом, ты и выстрела не услышишь.
Наконец, поняв, что выхода нет, мы остановились на голой каменистой вершине и под ударами ледяного дождя сбились в кучу, прижались друг к другу. Так же поступили наши кони — они стояли голова к голове. Мы не выставили караулов и дозоров — в этом не было необходимости. Какой безумец решится преследовать нас в такую грозу? В ту ночь и сон и дремота бежали от нас: дождь всех вымочил до костей: людей пробирала такая дрожь, что зубы у них стучали. А дождь все лил и лил! На рассвете некоторые обратили внимание на какой-то черный предмет, который то опускался, то поднимался между двумя соседними скалами. Оказалось, что это не кто иной, как наш отец Кирилл. Обнажив голову, он молился на гребне Стара-Планины, крестясь и кладя поклоны. Не знаю, услышал ли бог его молитвы, — вместо того, чтобы повернуться лицом к востоку, он, по ошибке, молился на запад.
— Живы ли вы все? — спросил он, подойдя к нам и увидев, что мы на него смотрим.
Настал день, но он мало чем отличался от ночи, — густой туман еще с вечера окутал горы. Часа два мы шли в одном и том же направлении — на восток, если верить стрелке компаса: на север мы хотели повернуть лишь после того, как минуем Етрополе. Многие голодные повстанцы ползали по лугу, ища в траве щавель.
Целый день кружили мы по горам и так запутались, что дважды возвращались на то самое место, откуда тронулись в путь утром! Господин Бакырджиев и Вакарелчанин не раз отклонялись в сторону в поисках верного пути, но тщетно. Каждый час мы развертывали карту и клали на нее компас. Надо думать, он правильно указывал направление, но отряд роптал, и бойцы единодушно твердили, что «чертова коробочка ошибается и только путает нас». Мы пробовали двигаться и в том направлении, куда указывал компас, и в том, куда нас якобы звал «здравый» рассудок, но в обоих случаях наталкивались на непреодолимые препятствия. С одной стороны была совершенно непролазная чаща, в которой застряла бы и малая пташка, с другой — отвесный обрыв или что-нибудь в этом роде.
В конце концов и компас, и собственный наш рассудок довели нас до того, что мы заночевали чуть ли не в тех самых местах, где были 3 мая, а возможно, и еще дальше… А дождь барабанил по нашей одежде. Мы сложили костерчик — густой туман скрывал нас от башибузукского ока; но мог ли нам помочь слабый огонек? Сидишь у костра — обжигаешь руки и ноги, а спине так холодно, точно ее кусают голодные псы. Я уж не говорю о «внутренней борьбе», то есть «революции в животе». Там что-то клокотало и щелкало, словно четки хаджи. Мы уже не боялись башибузукских карательных: отрядов, но стали опасаться не на шутку, как бы нам не застрять в этих горных трущобах и не умереть голодной смертью. На другой день повторилось то же самое, с той разницей, что «революция в желудках» приняла еще больший размах, и ребята стали есть не только щавель, но и буковые листья. Страшное отчаяние овладело нами. С каждым часом нам становилось все яснее, что мы обречены на гибель. Мы были сломлены и без содействия карательных отрядов.
После полудня подул западный ветер и разогнал густой туман, который поднялся из низин и окутал горные вершины.
Можете себе представить, как мы обрадовались, заметив в ближней ложбинке овечью кошару, где играли и бегали белые ягнята и черные, как черти. козлята!.. Еще больше мы возликовали, когда, посмотрев в бинокль, увидели хижину, а в ней чабана, который месил тесто у очага! Ни слова еще не было сказано о том, что надо бы послать к хижине кого-нибудь взять хлеба и другой еды, а Господин Бакырджиев и Вакарелчанин уже вскочили на коней и только ждали приказа, чтобы тронуться в путь. С ними отправились несколько далматинцев и других повстанцев, всего человек десять- двенадцать. Кроме хлеба, муки и соли, им приказали взять десятка два барашков, а кроме того, доставить в отряд и чабана. Мы хотели узнать от него, где находимся и в какую сторону нам следует отправиться, чтобы достигнуть намеченной цели.
— Детки, гоните всю отару целиком, ради бога! — кричал далматинец Джуро.
Всадники вихрем помчались к кошаре, а отряд остановился на поляне, поросшей густой зеленой свербигой. Коней пустили пастись. Все мгновенно оживились, словно хорошо выспались, сразу заговорили, стали предлагать различные планы действий. Словом, как только отряд понял, что скоро будет хлеб, ему стало море по колено.
— Где ж это слыхано-видано, чтобы в Стара-Планине да голодать! — говорили, поглядывая на кошару, самые пылкие, и у них текли слюнки, а кошару уже снова заволакивал туман.
Многие принялись напевать повстанческие песни, о которых в последние дни и не вспоминали. Наша героиня, госпожа Ионка, белое лицо которой за два дня стало смахивать на лицо мертвеца, оказалась женщиной запасливой; оказывается, она еще в Петриче положила в свои чересседельные сумы несколько караваев хлеба и пол-оки брынзы, разумеется без ведома товарищей. Но теперь, когда нам вскоре предстояло угощение в виде теплого свежего хлеба и сочной баранины, она решила, что незачем ей возить с собой сухие корки, и своей маленькой ручкой принялась раздавать бойцам эти припасы — по крошечному кусочку.
Снова все вокруг окутал туман, пошел мелкий дождь. Не минуло и четверти часа, как дозорные, стоявшие ниже, доложили, что на берегу реки, к которой направились наши парни, гремят ружейные выстрелы, но очень глухо, словно из-под земли, так что сами дозорные не были уверены в том, что слышат именно стрельбу. Мы не обратили большого внимания на их слова, так как еще не встречались с карательными отрядами и, веря в «девственность» этих гор, считали, что здесь мы застрахованы от нападения. Пока мы раздумывали, почему дозорные вообразили, что слышат выстрелы, появился сам Господин Бакырджиев, но не с той стороны, откуда его ждали, а с противоположной. За ним следовал Янко Копривштинец: вся спина его коня была в крови. Всадники мчались во весь опор. Вот они подъехали, а мы поднялись им навстречу, и что же мы увидели!.. Несчастный Бакырджиев обливался кровью: одна рука у него висела, как плеть, а лицо было белее полотна.
— Перебили парней! Лес кишит карателями, — едва выговорил он и поник гордой головой.
—
Подождав около четверти часа своих заблудившихся товарищей, мы стали спускаться в сумрачное ущелье, пробираясь сквозь такую чащу, что казалось, будто сюда от сотворения мира не ступала человеческая нога… Этот путь пришлось выбрать потому, что, по словам Янко, ранившие его турецкие каратели разделились на два отряда и тронулись нам наперерез.
В ущелье мы спускались бегом, точнее — чуть не кувырком. Сгнивший сухой валежник трещал у нас под ногами, и эхо разносило шум по непролазным дебрям. Впереди из чащи выскочили серны; они пробежали совсем близко от нас, но разве мы смели стрелять? Наша героиня, как и все, шла пешком, так как в этом месте нельзя было ехать на коне, и черная юбка ее цеплялась за каждую ветку, как рваный невод.
— Ох, мама, мама! Для того ли ты меня родила, чтобы я бродила с гайдуками! — сетовала она и с ловкостью серны продиралась сквозь чащу.
Но врагами нашими были не только туман, карательные отряды, кручи и голод; еще один враг — дождь снова начал одолевать нас. Он лил как из ведра. Больше двух часов спускались мы по крутому склону, доступному только медведям, но дно долины было все еще далеко; а там, вероятно, текла прозрачная быстрая речка — до нас доносился шум воды. Нас никто не преследовал, но карательные отряды были близко, вот почему нам пришлось забраться в эту глушь. Иначе, мы, конечно, не рискнули бы сюда сунуться.
Наконец мы достигли каменного откоса, и здесь пришлось спускать людей и коней на веревках. Мы хотели обойти откос, но не он один преграждал нам путь — внизу, у самой реки, виднелись другие такие же скалы и огромные буковые стволы, рухнувшие на землю под напором ветра и нагроможденные один на другой. Казалось, что здесь нарочно сделаны завалы. Как я уже говорил, бук, аршин в сто высотой, падая, валил несколько более мелких буков, и пока, бывало, обойдешь его, пройдет несколько минут. А ведь сколько буков в лесу! Сделаешь шага два — вот тебе и другой, еще более мощный и ветвистый! Посмотришь издали на группы этих «разрушенных памятников» и кажется, будто это молдаванская деревушка, ведь корни каждого упавшего бука образуют шалаш из земли и камней, в котором свободно могут разместиться человек тридцать-сорок.
Даже отчаявшиеся, убитые горем люди не могли остаться равнодушными при виде здешней пышной растительности. Вся земля была покрыта молодой дикой геранью, не тронутой ничьей рукой. Если кто и ступал по ней, то лишь белогрудные серны. Горделиво и привольно тянулась она к небу, веселая, радостная, осыпанная прозрачной росой, такая красивая, что казалось грехом наступить на нее… Но, конечно, мы были не в состоянии оценить всей красоты этих гор. Вот уж два дня мы, словно зайцы, питались только вяжущими буковыми листьями да кислым щавелем — единственной пищей, которую можно найти в горах в мае, — и это притупило в нас все чувства, кроме голода.
Поняв, что прямым путем спуститься к реке невозможно, мы свернули влево и двинулись поперек склона, сами не зная куда. Если верить трепещущей стрелке компаса, мы шли прямо на запад: но многие кричали: «Врет коробочка! Идем навстречу солнцу». Мы всячески старались ступать бесшумно, но это не удавалось по многим причинам, уже известным читателю. Стоило сбить один камень, как срывались еще десять других, и все вместе катились вниз и падали в реку. Катясь, они ударялись о сухие сучья и камни, которые раскалывались с грохотом взорвавшегося снаряда, поднимая такой страшный шум, что казалось, будто горы рушатся.
Медведи, олени, кабаны и другие дикие звери — обитатели Стара-Планины, — услышав первый раз в жизни такой грохот, метались в испуге, сталкивая новые камни.
—
И вот, в эту критическую минуту тяжкой борьбы с дикой природой и голодом, до нас донесся, словно с неба, голос, показавшийся нам ангельским! Можете ли вы. читатели, представить себе, что это значит — услышать голос спасителя?.. Где-то в тумане, совсем близко, немного выше нашей стоянки, звучали голоса чабанов. Звенели железные колокольчики, верещали козлята. Думаю, что мне незачем пространно рассказывать, как потрясло всех нас это нежданное счастье. Достаточно вспомнить, что вот уже три дня — с тех пор, как отряд достиг «матушки Стара-Планины» мы не слышали голосов местных жителей /если не считать напавших на нас карателей/, которые могли накормить нас и с пастушеским радушием объяснить, куда мы попали. При первых же звуках звонких колокольчиков отряд, как один человек, вскочил на ноги и без малейших колебаний и долгих совещаний /ведь каждый из нас знал свою обязанность: сначала хватать чабана, потом его овец/ — ринулся в туман. Все бежали на звуки колокольчиков, растянувшись цепью, чтобы охватить как можно более обширное пространство, так было легче поймать чабана, который был нам так нужен — ведь он, несомненно, обратился бы в бегство, увидев столько чужих людей. Мы двигались безо всяких предосторожностей — нечего было бояться одинокого простого пастуха, к тому же, вероятно, болгарина. Но вдруг звон колокольчиков умолк, прекратилось и блеянье козлят. Все остановились и стали прислушиваться, надеясь, что «ангельский голос» зазвучит вновь.
— Это нам просто почудилось, никаких овец тут нет, — заговорили бойцы, снова уверившись, что в Стара-Планине, кроме нас, нет живой души.
Несколько человек замахали на них руками, чтобы они не трепали языком, и все опять напрягли слух, оглядываясь кругом и отыскивая глазами то, что так хотелось увидеть. Вскоре наши сомнения рассеялись, из ближнего букового леса снова донесся звон колокольчиков, чабан засвистел, сзывая овец, потом сказал на местном болгарском наречии:
— Чтоб вам пусто было!.. Такая трава выросла в нынешнем году, а вы все никак не наедитесь… Рый, ха! — цыкнул он на свою отару.
— Держите! Овцы! Тут, внизу! — крикнули мы и помчались в буковый лес, который представлялся нам нагромождением огромных скал. А, возможно, это и в самом деле были скалы, и только в тумане они казались лесом.
Как только мы подбежали шагов на десять к этому загадочному месту, раздался, вырвавшись из многих глоток, турецкий боевой клич: «Вурун!» /Бей!/, в воздухе засвистели пули… «Тутун! Басын!» /Держи! Бей!/ — ревели «безобидные пастухи», а пули врезались в траву у наших ног. Товарищи, шедшие поблизости от меня, — помнится, их было пятеро или шестеро, — согнулись и рухнули на землю, как подкошенные колосья на ниве! Несколько глухих стонов: «Ох, матушка!» — и все…
Я не знаю ни численности карательного отряда, ни истории его появления в этих местах, не могу даже назвать имен и количества павших повстанцев. Пусть обо всем этом поведает беспощадный туман. Мы разбежались кто куда, рассеялись во мгле, как перепелки… За спиной у нас остались наши верные товарищи, с которыми мы всего несколько минут назад делили горе и радость, мечты и надежды! Теперь они обливались кровью, ожидая в последние минуты жизни, что враг ринется и изрубит их ятаганами… Выстрелы все гремели в тумане. Еще ужаснее было, что мы потеряли след наших обессилевших товарищей — тех, которые отстали от нас, когда мы спускались к реке. Неожиданно услышав стрельбу, они, вероятно, повернули назад, а значит, мы навсегда утратили их.
Ах, этот туман! Он обрекал нас на гибель, он был опаснее башибузукских пуль, он мешал нам отправиться в поиски друзей, отдать последний долг павшим… Совсем иначе чувствовал себя неприятель. Он знал местность, как свой дом.
Мы бежали, обгоняя друг друга, сами не зная куда, неуверенные, что не напоремся на засаду. Бежали, не придерживаясь определенного направления, не зная даже, на восток мы устремились или на запад. В этом тумане вражеский штык мог вонзиться тебе в глаз раньше, чем ты успеешь его увидеть. Не мудрено, что ноги бегущих влекли их туда, куда бежать отнюдь не следовало.
Отступая, мы добрались до края другого обрыва. Нас было человек двадцать. Мы остановились и залегли за буковым валежником, ожидая дальнейших атак противника. Прошло десять минут, двадцать минут… Никто не появился — ни отставшие бойцы, ни башибузуки. Одни предполагали, что наши товарищи перебиты, другие говорили, что они, скорее всего, рассеялись по той долине, в которую мы спускались два дня: третьи, раздумывая о тех таинственных людях, которые в нас стреляли, стали подозревать, не был ли это какой-нибудь болгарский отряд, возможно, даже наши заблудившиеся товарищи, которые не узнали нас в тумане?
Последнее предположение особенно горячо поддерживал немец Альбрехт. И вот он не утерпел — покинул занятую позицию и ползком отправился на разведку. Он хотел узнать, сколько наших повстанцев пало и какова была численность противника, который так жестоко разгромил нас. Окутанный непроглядным туманом, Альбрехт скрылся из виду. Многие кричали ему: «Не ходи!», но он с чисто немецким хладнокровием отвечал: «Ничего!» Не прошло и пяти минут после его ухода, как грянуло три или четыре выстрела, и пули, просвистев над нашими головами, упали в буковом лесу. С той стороны, откуда стреляли, послышался шум и топот, казалось, пробежал табун коней, потом все смолкло.
Немного погодя мы увидели, что какой-то шарообразный предмет катится к нам с быстротой птицы, раздирая туман. Этим предметом оказался Альбрехт. Он несся во всю прыть, согнувшись в три погибели и таща на плечах чуть не целую копну травы, повилики, листьев. Все это он навалил на себя, отступая с поля боя.
Альбрехт рассказал, что турок много. Он видел, как некоторые выходили из засады, чтобы добить и обобрать раненых. Видел своими глазами и нашего юного секретаря, Тодора Белопитова: несчастный тоже был ранен, и башибузуки изрубили его своими ножами. При появлении Альбрехта турки снова спрятались и уже из засады стреляли в него.
Возможно, читатели спросят: а как же овечьи колокольчики, блеянье козлят и голос чабана, который ругал прожорливое стадо? Впрочем, все понятно и без наших разъяснений: чабан, и колокольчики, и козлята — все это была просто ловушка, в которую нас хотели поймать горластые башибузуки, вооруженные старыми карабинами и ятаганами. Очевидно, они выследили нас в первый же день нашего похода и, устроив засаду здесь, у нас на дороге, ждали, пока мы не подойдем. А может, это были те самые башибузуки, которые напали на наших товарищей, когда они поскакали к пастушьей хижине за хлебом.
Чем дальше мы шли, тем мрачней и непроходимей становилось ущелье. Как я уже говорил, двигались мы здесь без определенного плана, сами не зная куда, иначе говоря, просто спасались бегством от беспощадных башибузукских пуль. Четвертый день уже мы брели по горам. Потери отряда достигли двадцати человек, мы теряли по пять человек в день! За это время мы не только ни разу не смогли насытиться, но даже не встретили ни одного человека. Можно было подумать, что мы бродим не по легендарной Стара-Планине, а по необитаемому острову…
В ту ночь нам удалось задержать одного чабана. Он так испугался, что не сразу обрел дар речи. Из его хижины мы взяли котел молока и соль, за которые щедро заплатили хозяину. Но хлеба и муки не оказалось у него, так как, по его словам, турки выдавали пастухам лишь одну оку муки на день /на двух человек/, чтобы те не могли кормить комит. Сын этого чабана, двадцатилетний парень, сказал, что знает дорогу на Тетевен, но только до определенного пункта, и мы взяли его с собой…
—
—
После ухода проводника мы перебрались в долинку, по которой тек прозрачный ручей, пряча свои воды в густой, буйной траве. Здесь мы пустили коней пастись, а сами легли отдыхать. Так мы поступили по многим причинам. Во-первых, бойцы совершенно изнемогли от голода; во-вторых, необходимо было обсушиться на солнцепеке, ибо за пять дней блужданий в тумане мы, можно сказать, «отсырели насквозь», на наши ноги страшно было смотреть. Одни бойцы стаскивали с себя постолы, другие ползали по поляне, собирая щавель, третьи спали, подложив под голову руку.
В этой долине, неподалеку от нашей стоянки, двое бойцов увидели болгарина. Он обходил кукурузное поле. Бойцы хотели схватить его, но решили, что двоим его не одолеть — вырвется из рук и убежит. Тотчас же пять-шесть повстанцев поспешили задержать незнакомца. Его привели к нам. Крестьянин дрожал всем телом. Это был человек лет сорока — сорока пяти, сухощавый, высокий, с черными редкими усами. Если не ошибаюсь, его звали Станчо и жил он в ближнем селении, из которого вышел сегодня рано утром. Не успел он подойти к нам, как стал жаловаться на свою судьбу, говорил, что если турки узнают о его встрече с нами, не сносить ему головы.
— Отпустите меня, братцы, коли вы люди разумные и христиане! — говорил он. — Вам-то сам черт не брат, может, вы ничего не боитесь, а у меня полон дом ребятишек…
На вопрос, что делается в Тетевене, в Трояне и в Тырнове, восстали ли там болгары, что вообще слышно, Станчо дрожащим голосом ответил:
— В Тетевене стоят турецкие регулярные войска и башибузуки, тысячи две наберется. Каждый день леса прочесывают, всех нас перерезать грозятся. Из села выйти невозможно… Я с двумя цыганами вышел. Вон они там под деревом — меня поджидают. Отпустите меня, если вы христиане, да и сами бегите, пока вас не выследили!..
Во время этого разговора Станчо несколько раз пытался бежать, но мы его задерживали. Его тон и выражение лица произвели на всех нас самое гнетущее впечатление.
—
Вернуться назад, во Фракию, с теми, кто туда стремился, было совершенно немыслимо — мы знали, что нас там ожидает. Да и в каком селении и доме могли бы мы найти убежище? Идти вместе с далматинцами в Тетевен и сдаться? Об этом и говорить не стоило. Оставаться в этих непроходимых горах, один вид которых внушал человеку страх и приводил его в трепет, было также невозможно. Надо было иметь орлиные крылья, чтобы, высоко взлетев над горными вершинами, спуститься где-нибудь на равнине и там уже бороться за существование!
…Вопрос о роспуске нашего отряда назревал уже несколько дней.
—
Возможно, некоторые читатели скажут: вместо того, чтобы рассеяться по лесам или добровольно идти сдаваться туркам, отряду надо было подождать, пока на него нападут турки или самим на них напасть и умереть, как подобает героям! Так были настроены и немногие из нас. Но скажите мне, могли ли сражаться голодные, дрожащие от лихорадки, еле стоящие на ногах, больные люди, ружья которых были испорчены, все до одного?!.
Мы сделали бы непростительную глупость, начав неравную борьбу, из которой ни один из нас не вышел бы живым — противнику мы не могли причинить ни малейшего вреда. Когда же мы разделились на мелкие группы, можно было надеяться, что хоть половина из нас уцелеет. В конце концов мы ушли из Фракии не приключений искать, а спасения. Что толку, если бы мы пали от башибузукских ятаганов в этих горах, где никто не увидел бы нашей гибели и она не принесла бы никакой пользы, даже моральной? Кроме того, маленьким отрядом легче было скрываться, а еще легче прокормиться, чем большому отряду, который враг мог легко обнаружить.
—
Итак, нужно было уходить. По просьбе далматинцев мы взяли с собой одного их товарища, двадцатитрехлетнего парня по имени Стефо. Он потерял свой австрийский паспорт, и тетевенские власти, не слишком хорошо знавшие международное право, могли с ним расправиться раньше, чем он успел бы доказать, что он иностранный подданный. Присоединился к нам и отец Кирилл, твердивший, что лучше увидеть свои кишки на земле, чем сдаться туркам, которых он ненавидел всю жизнь. Отцу Кириллу мы не могли отказать, он был из тех пламенных деятелей Апрельского восстания, которых турки, поймав, сразу же вешали.
Солнце поднялось над зеленым лесом уже довольно высоко и лучи его легко проникали в низину, где еще стоял наш распавшийся отряд. Становилось все жарче и жарче, на припеке густой пар поднимался от мокрых деревьев и трав. Привязанные кони, голодные, похожие на живую падаль, монотонно постукивали передними копытами по каменистой земле и непрестанно размахивали подрезанными хвостами, чтобы защититься от мух, которых становилось тем больше, чем жарче пекло солнце. Мы быстро зашагали по намеченному пути. Одни плакали, другие изрыгали проклятия, третьи мрачно молчали — словом, сцена была тяжелая во всех отношениях.
Далматинец Крыстю Некланович, любивший свою двустволку не меньше, чем самого себя, схватил ее за конец ствола и пригрозил разбить о дерево, если я не соглашусь ее взять. Он поцеловал ее несколько раз и подал мне.
Бедные кони, свидетели нашего торжества и страданий, остались привязанными к деревьям, с некоторых даже не сняли вьюков с разными вещами — одеждой, бумажными патронами. Впрочем, не приходилось сомневаться, что коней вскоре отвяжут новые хозяева, которые не замедлят явиться.
Немного погодя бойцы скрылись из виду. В долине остались только мы четверо: Бенковский, отец Кирилл, Стефо и я.
—
—
Отдохнув часа два, мы снова тронулись в путь по гребню хребта. Вскоре нам повстречался мальчишка, который пас коз, но у него не было при себе ни хлеба, ни другой еды. Он сказал нам, что если мы перейдем две реки /кажется, Белый и Черный Вит/, то попадем вон в тот большой лес — он расстилался перед нами, как морская гладь. А в этом лесу находятся загоны скотоводов, мы дойдем до них к вечеру, если будем идти быстро. Скотоводы были из ближнего села Бросена.
—
Войдя в хижину, долго раздумывали, можно ли нам довериться пастухам. А что если они — недобрые люди, турецкие прихвостни? Ведь им ничего не стоило в ту же ночь перебить нас, как цыплят. Но сон и поздний час взяли верх над рассудком. Мы наконец-то поели как следует, обогрелись. Немудрено, что нас одолел сон. Один из нас — помнится, отец Кирилл — взялся караулить с тем, чтобы позднее его сменил кто-нибудь другой. Мы посменно караулили, подкладывали в огонь дрова, а что делалось в это время за стенами хижины, никто и знать не хотел, да и свет костра мешал что-либо различить в окружающей тьме. Но мы все-таки смутно чувствовали, что там, в лесу, происходит что-то необычное. Минула полночь, когда все мы внезапно проснулись и приподнялись, обратив к огню заспанные лица…
Что делалось — не приведи, господи, испытать! Наступал конец света, второй всемирный потоп… Буря, кромешная тьма, гневно ревели горы, валились буки, ветви скрипели и трещали: земля, небо, горы слились воедино. Треск, грохот… Словно весь мир рушился!.. Темные тучи в виде громадных воронок нависли, как скалы, над ветвями деревьев. Это было зловещее и величественное зрелище. Сильный ветер, сокрушающий все, что ему попадалось на пути, не замедлил накинуться и на наше утлое жилище. Сначала горящие угольки один за другим вылетали из костра, словно из пароходной трубы, но вдруг целая куча углей и пепла взметнулась вверх, запуталась в длинной бороде отца Кирилла. Несчастный выбежал за дверь, крича во все горло: «Горю!».
— Скорее выбегайте, хижина горит! — закричал он немного погодя, и мы бросились в заросли высокого папоротника.
И в самом деле, верхняя часть нашего опустевшего жилища пылала, видимо, загоревшись от раскаленных углей. Мы дрожали от холода и жались друг к другу, чтобы не потеряться в непроглядном мраке. И тут хлынул ливень, затем пошел дождь со снегом, град, снег… снова дождь… Но буря стала утихать. Мы сбились в кучу, прижались друг к другу, опустили головы, подставили спины дождю и стали дожидаться утра.
Сначала вокруг было темно, но вот и лес, и трава стали белеть. Дождь перешел в настоящий холодный снег. Казалось, было не 8 мая, а 8 ноября. Снег падал на землю крупными хлопьями, похожими на белые розы. Немного погодя резко похолодало, одежда у нас на спине промерзла и стала твердой, как доска, на листьях повисли прозрачные сосульки.
Так начался этот страшный и памятный день 8 мая, который, как я уже говорил, будет вписан черными письменами в хронологию восстания 1876 года. Он нанес последний удар несчастным борцам за болгарскую свободу, он пришел на помощь и без того сильным, хищным башибузукам!..
В ту ночь недобрая Стара-Планина кишела повстанцами; все они бродили по узкому пространству, длиной в сорок — сорок пять часов пути, протянувшемуся от сливенских гор Демиркапия до Марковых ворот на западе. К рассвету снежный покров был уже толщиной в пядь. Мы, как пни, сидели под деревом, осыпанным снегом, не смея сдвинуться с места, чтобы не оставить следов. Зеленевшие до полуночи травы и листья теперь увяли и, скованные прозрачным льдом, стали жесткими, как крапива. Снег падал хлопьями, в десяти шагах ничего не было видно. В этот день, 8 мая, мы долго не трогались с этого места, расположенного по соседству с жильем пастухов, и ломали головы над тем, куда же нам теперь идти.
— Эй, бедняги! Живы, что ли? — окликнул нас утром один из пастухов. — Ненастье-то какое! Будто на зло!
Пастухи еще не выгнали скот на пастбище из-за плохой погоды, и мы пошли к ним. В хижине развели такой огонь, что на нем нетрудно было изжарить целого буйвола. Все три пастуха были болгары. Когда мы вошли, они сняли шапки и приложились к руке отца Кирилла. Долго они дивились нашему уму и смелости, не понимая, как это мы решились бродить по Балканам в такое смутное время. Сначала они боялись пустить нас к себе, но нам удалось убедить их, что мы чистокровные болгары и скорей увидим кишки свои на земле, чем назовем имя того, кто подал нам кусок хлеба и братскую руку помощи. Итак, мы привлекли на свою сторону этих простых людей, но тут помогли не наши револьверы и шапки со львами, а крест и ряса отца Кирилла, который всюду и всегда возбуждал в людях больше сострадания, чем мы, миряне.
Один из трех наших благодетелей, звали его Нею, согласился нас проводить. Он обещал в тот же день довести нас до Тетевенских хижин и передать с рук на руки другому пастуху-скотоводу, своему знакомому, хорошему человеку. По словам троих пастухов, кошара тетевенского скотовода стояла в урочище Свинарска-лыка, где «не так воняло», то есть в такой местности, где не бродили башибузукские карательные отряды. Итак, мы могли пробыть несколько дней у доброго скотовода.
—
На другой день около полудня мы благополучно добрались до Свинарска-лыки, которая расположена в двух с половиной часах пути к северу от Тетевена. В ущельях снег уже таял, на вершинах еще держался. Бурные потоки потекли по долинам.
Кошары нашего будущего благодетеля были уже перед нами, самое большее в трех-четырехстах шагах, и мы, стоя на опушке леса, высовывали головы из чащи, чтобы осмотреть местность. Хижина стояла на большой поляне, со всех сторон окруженной высокими деревьями, на которые опирались плетни загонов для скота. Только с одной стороны перед хижиной оставалось незастроенное пространство. Здесь поляна постепенно сужалась по направлению к буковому лесу. Раньше, до того, как мы сюда пришли, наш проводник опасался, как бы кошары не оказались пустыми, — он слышал, что турки запретили пасти рогатый скот в окрестностях Те-тевена: но теперь все сомнения рассеялись: над хижиной струился дым, в загонах, очевидно, только что находился скот — земля тут была совсем черная. Эти признаки жизни получили полное подтверждение, когда во двор вышел человек и, подняв полено, вернулся в хижину. Мы находились в урочище Малкия-Климаш, расположенном между тремя реками: Брезова, Костия и Василева.
— Теперь не бойтесь, это тот самый человек, к которому я вас веду, — сказал нам Нею, улыбаясь от радости, точно у него гора с плеч свалилась. — Подпасок, видать, ушел со скотом, а пастух остался печь хлеб. Все как нельзя лучше, теперь надо пойти сказать ему, что пришли дорогие гости.
От слов «остался печь хлеб» у нас потекли слюнки. Разведав местность, чтобы удостовериться, что турецких засад тут нет, мы послали бая Нею к пастуху, а сами на всякий случай стали у опушки леса, нацелив ружья на хижину.
Спустя десять минут перед нами уже стоял человек лег пятидесяти, среднего роста, с густыми черными усами, в которых кое-где сквозила седина, большим выпуклым лбом, сморщенным, как бумажный фонарь, маленькими круглыми серыми глазами, блестевшими, как у лисицы, и тупым носом, похожим на татарский сапог. Прямой, как трость, не по возрасту стройный стан, быстрые, легкие движения движения двадцатилетнего юноши. Пастух подошел к нам без малейшего стеснения или боязни и, здороваясь, сразу протянул руку с таким видом, словно уже давно знал, что именно в этот день встретится с нами.
—
Мы окружили его, как цыплята курицу, и он с важным видом сказал, что надо нам собираться в дорогу. так как он поведет нас на гребень Стара-Планины и спрячет в каменной пещере, известной только ему да еще одному его товарищу, «которому надо пожелать, чтобы земля ему была пухом», то есть который уже умер. Эту предосторожность надо принять потому, что башибузуков /или «собак», как он их называл/ здесь очень много; они обыскивают хижины пастухов, а недавно даже собирались прочесать лес.
— В этой пещере вам бояться нечего, — объяснил он. — Бьюсь об заклад, что там у вас и волоса с головы не упадет. Будете жить, как в румынской корчме! Я эту пещеру нашел случайно, давно, когда был еще двадцатилетним парнем и вместе с покойным отцом пас коз в тех местах. Как-то раз вижу — орел садится на голую скалу, с добычей в клюве. Ну, я и решил, что, в тех скалах у него гнездо и там его птенцы. Влез на дерево, вижу — пещера!..
Выслушав историю открытия пещеры, мы уже ничего не смогли возразить против этого плана.
— Пойдемте?
— Согласны.
—
Пещера была длиной аршин в пять-шесть, высотой в полтора-два, а шириной всего в аршин, так что нам четверым пришлось расположиться там как в мельничном желобе. Тяжелее всех было тому, кто сидел у входа — там лежал снег и ветер дул особенно ожесточенно. Слева и справа от пещеры громоздились неприступные скалы, по которым ни один человек не смог бы добраться до нас…
—
В ту ночь, пожалуй, ни один из нас не спал спокойно и двадцати минут. Уже две недели, как нас каждый день или поливало дождем, или засыпало снегом. Мы до известной степени притерпелись к ненастью и переносили бы его стойко, будь у нас хлеб. Но трескучий мороз, свирепствовавший на этих высотах, где и в лучшее время года, в июне, не тает снег, влажные и холодные камни нашего дикого и доселе необитаемого жилища, где, вероятно, никто не жил от самого сотворения мира, так нас измучили, что ночь показалась нам годом. Ветер влетал в пещеру и гудел в ней, как в дымовой трубе. Все пришли в уныние. Никто не верил, что мы выберемся живыми из дебрей этой проклятой Стара-Планины. Стали советоваться, что делать, строили планы, один другого неосуществимее, но ни к какому твердому решению прийти не могли. Отец Кирилл предлагал отправиться или в Троянский монастырь, где ему был знаком игумен хаджи Аксентий, или же на его родину, в Сопот. Глаза Бенковского были обращены в сторону «священной» Румынии.
— Спасения надо искать только там, и нигде больше, — говорил он.
Я, со своей стороны, расхваливал дом бабушки Тонки в Русе, уверяя друзей, что если мы благополучно доберемся до этого города, старушка предоставит в наше распоряжение свой дом. Эти фантастические планы несколько ободряли нас.
Наконец рассвело, но из-за густого тумана мы ничего не могли разглядеть и в десяти шагах от себя. Тогда мы единодушно решили, как только появится дядя Вылю, заявить, что в этой проклятой дыре не могут жить и звери. Здесь даже небольшого костра нельзя разложить, нет места, чтобы поразмять ноги. В этот день, 10 мая, к полудню, мы услышали вдалеке чей-то кашель. Конечно, это кашлял не кто иной, как дядя Вылю…
—
—
Наконец старик выглянул из зеленой чащи. Он устал и запыхался, бродя по горам, и сейчас с трудом тащился к нам вверх по склону с шапкой в руках.
— Догадались, наверное, что у меня для вас кое-что припасено! — крикнул он издали, увидев, что мы вышли из той ложбинки, в которой расстались с ним, и греемся на солнце, только что показавшемся из-за облаков.
Сначала он старался казаться веселым. Смеялся, шутил, как человек, который ничем не озабочен и чувствует себя в полной безопасности. Но вдруг лицо его стало серьезным, он важно откашлялся, затем взял у меня из рук свою коротенькую трубочку, которую оставил нам, сильно затянулся и проговорил:
— Ну, ребята! Поздравляю вас!..
— Что случилось, дядя Вылю?.. Говори поскорей! — закричали мы все в один голос и, как цыплята, окружили старика.
— Что случилось, то случилось, а вам теперь надо меня угостить! — начал он, не поднимая глаз, словно собирался не обрадовать нас, но выругать. — Сколько было «собак» в наших местах, все убрались вон прошлой ночью, — продолжал он. — Утренний кофе пили где-нибудь не ближе Орхание, надо думать. Двое из них не то проспали, не то еще почему-нибудь задержались и отстали от своих, так они нынче утром так улепетывали, что нечаянно на меня налетели. Сломя голову бежали, проклятые турки! Языки высунули, как бешеные собаки…
— Но от кого же они бегут, дядя Вылю? — спросили мы еще нетерпеливее.
— Не спешите, — продолжал он. — Такая уж их собачья вера поганая, пока еще дурят по-свойски. Как завидели они меня — те двое, что бежали, — один подскочил и дал мне две затрещины, да такие, что до сих пор в ушах звенит. Потом отняли у меня котомку и ножик, а сами наутек.
Наш благодетель рассказывал об этом случае как-то вяло и равнодушно, словно читал по книге, а мы слушали его, раскрыв глаза, ведь мы только от него могли узнать о том, что делается в мире, только с ним одним могли разговаривать о чем бы то ни было, в частности, политических новостях. После каждого его слова у нас возникали сотни вопросов. А он продолжал:
— Как видно, дела у них дрянь, и турки это раньше нас почуяли. Со стороны Сербии наши молодцы нагрянули с двенадцатью знаменами. Жандармы рассыпались по деревням собирать работников с телегами и мотыгами, чтобы рыть окопы вокруг Софии. Один жандарм в нашем селе ночевал — лютый был, как перец. Так он всю ночь ходил взад и вперед по двору, вздыхал, ругался, трубку курил без передышки. Никто на глаза ему показаться не смел. А главное, наши молодцы не одни. Кроме Сербии, к этим делам «она» /Россия/ свою руку приложила, а для турок это страшней всего. Говорят, с горных вершин слышно, как пушки стреляют!
Думаю, что незачем вам рассказывать, какое потрясающее впечатление произвели на нас слова старика о двенадцати знаменах, о пушечных выстрелах, о России и Сербии. Нечего и говорить, что все это мы приняли за чистую монету. Ведь еще три месяца назад мы не сомневались, что как только грянут выстрелы наших кремневок, Сербия, да и Россия начнут военные действия. Понятно, почему теперь мы не усомнились в словах дяди Вылю. Всего за минуту, от двух-трех бездоказательных фраз, от одного лишь рассказа про жандарма, который потерял сон и аппетит, наше сломленное мужество и наши священные надежды воскресли, мы почувствовали себя так, как в начале восстания.
— Ох, боже! Значит, не напрасно пролилась кровь во Фракии; значит, потомство не станет проклинать нас за то, что мы его обманули! — крикнул Бенковский — Рассказывай, дядюшка, рассказывай, ведь ты нам вместо родного отца, расскажи, что ты еще узнал о наших братьях, которые пришли с двенадцатью знаменами?
Дядя Вылю молчал. Он сидел, уставив глаза в землю, по его морщинистому лбу катились крупные капли пота, которые он то и дело вытирал своей лохматой шапкой. Не правда ли странно? В горах мороз, а он обливается потом, как в петровский пост. По всему было видно, что сердце у дяди Вылю, как говорится, «огнем горело». Но что это был за огонь?
— Беспокоится за нас, бедняга, — шепнул отец Кирилл так, чтобы старик его не слышал.
Но почему старик не смотрел нам в глаза, когда мы забросали его вопросами? Кто его знает! В те критические минуты нам было не до психологических наблюдений.
— Вот что я вам скажу, сынки: по моему стариковскому разумению, лучше мне самому проводить вас в Троян, — сказал, наконец, дядя Вылю и украдкой оглядел всех нас, словно собирался просить денег. — А впрочем, как хотите, смотрите сами. Только не говорите потом, что вы мне надоели и я хотел от вас отделаться. Боже упаси! Да хоть год живите при мне — только рад буду. Но лучше тронуться в путь теперь, когда «собаки» совсем очумели и с головой ушли в более важные дела. Отведу вас к своему зятю, а он уж о вас позаботится. Он такой человек, что с завязанными глазами доведет вас до Троянских хижин. Я затем и пришел, чтобы сказать вам это, а там делайте, как вам господь укажет. Скажите только слово, и я поведу вас. Как перейдем речку Свинарицу, до зятевой кошары будет совсем близко — пуля долетит…
Стрела дяди Вылю попала в цель. Он знал, что уже три дня мы бредили Трояном…
Часу в двенадцатом мы покинули то место, где нас нашел пастух. Он встал, перекрестился несколько раз, приложился к руке отца Кирилла и пошел вперед. Тут хлынул такой ливень, что вскоре в коровьих следах образовались лужицы, а небо потемнело, как в сумерки.
Мы спускались по горному склону к реке, которая носит название Костиня или Свинарская. Шли по узкой тропинке, один за другим: впереди наш благодетель, за ним Бенковский, отец Кирилл, Стефо и, наконец, я. Помнится, слева стояли какие-то ветхие лачуги, показавшиеся нам подозрительными, и мы все оборачивались, стараясь рассмотреть, что там внутри. Этой лесной тропинкой мы шли минут десять-пятнадцать и, наконец, спустились по склону на дно долины. Перед нами простирался зеленый луг, пересеченный дорогой, и это нам не понравилось, так как мы избегали дорог. За лугом, на том берегу речки, мы увидели лес, и над ним противоположный склон долины, но разглядели только нижнюю его часть, а выше все было окутано туманом. Луг был продолговатый и довольно большой, так что мы не сразу решились его перейти.
— Да не бойтесь же! Какой дьявол вас тут увидит? — проговорил наш благодетель и зашагал по мокрой луговой траве.
Мы последовали за ним в прежнем порядке, не обменявшись и двумя словами. До совещаний ли было! Не знаю, что думали трое моих товарищей об этом переходе по открытому со всех сторон месту, но о себе скажу, что меня очень беспокоила неосторожность дяди Вылю. Пока мы шли по лугу, я даже головы не смел поднять, чтобы посмотреть на окружающую местность, внушавшую мне страх. Я даже решил сказать товарищам, что подобная беспечность не в гайдуцких правилах, но отложил разговор до более удобного случая.
Мы приблизились шагов на пять-шесть к левому берегу речки, поросшему деревьями и густыми зарослями. О близости ее можно было догадаться только по шуму, свойственному горным потокам, так как она скрывалась за высоким берегом и густым лесом. Но прежде чем узреть прозрачный лик реки Костини, мы увидели перед собой мост, по которому нам предстояло ее перейти. Этот странный мостик был сделан из двух отесанных бревен шириною в пядь, перекинутых с одного берега на другой. А еще страннее было, что ни на прибрежной траве, ни на самом мосту, чистом и гладком, как зеркало, не оказалось никаких человеческих следов.
Впрочем, это было объяснимо: во-первых, каждый день шел дождь, смывая и заливая все следы: во-вторых, место здесь было глухое, и за целый месяц едва ли больше двух-трех человек переходило речку по этому мостику. Не дойдя до него, дядя Вылю обернулся и, оглядев нас, остановился, показывая своей клюкой на высившуюся перед нами гору.
— Видите вон ту гору, над которой клубится туман? — спросил он.
Желая узнать, что еще скажет наш благодетель, мы тесной кучкой столпились вокруг него.
— Бог даст, перевалим через нее к вечеру — вот и пришли на место, — объяснил он. — Ну, идемте скорей, да держитесь друг за друга, чтобы не свалиться в воду, и ничего не бойтесь.
Следуя гуськом за дядей Вылю, мы ступили на гладкий мостик. Я шел позади всех. Речка, не очень глубокая, текла с быстротой пули. Оба ее берега были высотой в несколько аршин. В том месте, где мы ее переходили, прибрежные заросли были очень густы, а ветви деревьев сплелись, образуя над речкой свод, напоминавший крытый базар в городе. Шагая по мостику, мы обеими руками держали перед собой ружья навесу, чтобы не потерять равновесия.
Дядя Вылю и Бенковский уже ступили на противоположный берег, а мы трое — отец Кирилл, Стефо и я — еще шли по мосту. Все молчали. Тогда я заговорил. На правом берегу реки было много признаков того, что мост построен только что, и, заметив их, я решил обратить на это внимание своих товарищей и узнать, согласны ли они с моим выводом.
— Надо бы тебе знать, что мы не на пловдивском мосту через Марицу, а в Тетевенских горах, на реке Костине, — отозвался Бенковский, оглянувшись.
Это были его последние слова… Его прощание…
Не успел он закончить фразу, как дядя Вылю, наш благодетель, преданный дядя Вылю, которого мы называли отцом родным, внезапно бросился на землю, пополз на четвереньках и спрятался за упавшим деревом. Я не сразу догадался, в чем дело, ничего не поняли и мои товарищи. Я хотел было спросить старика, почему он пополз, но не успел, — голос отказался мне служить, язык прилип к гортани. Выстрелы двадцати с лишком ружей грянули с обоих берегов реки — чуть ли не с четырех сторон. Пули зажужжали вокруг нас, как пчелы.
— Вурун! Тутун! Дейн бре! Басын! /Бей! Держи! Лови! Топчи!/ — раздались турецкие боевые кличи одновременно с первыми выстрелами.
Я не могу подробно рассказать об участи моих товарищей. Ужас потряс все мое существо, парализовал и разум, и мужество, и все человеческое во мне!.. Не могу похвалиться, что я взялся за оружие или занял оборонительную позицию. Нет! Я ничего не сделал, даже не увидел, что стало с тремя моими товарищами, шедшими впереди. Да и с кем мне было сражаться? С ветром и лесом? Нигде не было видно ни человека, ни ружья, ни черта, ни дьявола! Мне почудилось, будто все это сон. Всего десять минут назад мы узнали о «двенадцати знаменах», о бегстве всех «собак» в Софию, о пушечных выстрелах «деда Ивана», и вдруг — клики «вурун!», «тутун!»… окаменеть можно!
Как только грянули первые выстрелы и раздались грубые голоса, густое облако порохового дыма заполнило пространство под сводом ветвей над рекой. Кажется, я несколько секунд простоял на мосту в оцепенении. Помню только, что сквозь клубы дыма смутно увидел Бенковского. Он дернулся, раскинув руки, зашатался и рухнул на землю ничком. Я содрогнулся, но по-прежнему ни одной мысли не было у меня в голове. Бенковский сжимал в руке один из своих револьверов… Больше я ничего не видел, поэтому позвольте мне рассказать хотя бы только о моих злоключениях.
…Я окончательно пришел в себя лишь когда окунулся в буйные воды реки. Не могу сказать точно, умышленно ли я бросился с моста в реку или же упал в бессознательном состоянии. Несколько минут меня несло стремительным течением, наконец удалось стать на ноги. Надо вам сказать, что я был в клеенчатом пальто, застегнутом на все пряжки и пуговицы, и оно мешало мне двигаться, кроме того я нес на себе сумку с патронами, в две оки весом, бинокль, револьвер и разные другие вещи, а после дождей напор воды в Свинарице был очень силен. Пока поднимаешь одну ногу, другая подгибается, теряешь равновесие и снова падаешь в воду. Едва придешь в себя, только начнешь вспоминать о том, что мы стали жертвой гнусного предательства со стороны нашего благодетеля, дяди Вылю, как грубый голос турецкого командира и новый ружейный залп снова бьют тебя, как обухом по голове. А пули все жужжат и жужжат!.. Наконец течение приволокло меня к длинной ветви, и я ухватился за нее обеими руками. Приткнулся к левому берегу реки, в бешенстве вонзил все свои десять пальцев в землю и, как дикая кошка, принялся карабкаться на берег. Не знаю, действительно ли он был очень крут, или мне так казалось, но взобраться на него я смог лишь после того, как несколько раз скатывался вниз на животе.
Поднявшись, наконец, на ровное место, я увидел, что с другого берега что-то упало в реку, кажется — человек, но не успел его рассмотреть, так как сзади меня раздались крики: «Держи его! Убежал!», и вокруг снова засвистели пули. Что-то твердое ударило меня в левый бок, и я потерял последние силы. Выбравшись на берег, я пустился было бежать, но сразу остановился, чтобы лечь на землю. Я вообразил, что меня со всех сторон окружили и, значит, бежать не имеет смысла. Каждый куст вызывал во мне подозрение: вот-вот, думал я, из него выскочит турок в чалме и бросится на меня со своим тяжелым карабином или ятаганом. Но вскоре я поднялся и снова побежал куда глаза глядят. Сумку с патронами, бинокль, клеенчатое пальто и прочие вещи я на бегу сорвал с себя и разбросал во все стороны. Я сделал это для того, чтобы легче было бежать, но — тщетно! Ноги отказались служить в самый опасный момент. Целых двадцать дней я ни разу не мог согреться, а сейчас обливался потом, хотя только что выбрался из ледяной воды Свинарицы, да и теперь мок под дождем. Горло у меня пересохло, в груди словно клокотал раскаленный свинец, губы потрескались, но все это я заметил лишь впоследствии. Много лет я не вспоминал о молитвах, заученных в детстве, а сейчас читал их бойко — как по краткому молитвеннику Димчо Великова, уроженца Котела.
Признаюсь откровенно, никогда в жизни я не был так напуган. Надеюсь, никто не обвинит меня в малодушии — предательство было так жестоко, совершилось так неожиданно. Я бежал, уверенный, что за мной гонятся. Гремели выстрелы. На бегу я расстегнул куртку и пощупал бок — не течет ли кровь из того места, куда меня что-то ударило. Нет, раны не было. В тумане я не знал, куда кинуться, боялся, как бы не напороться на засаду, да и не хватало у меня сил подниматься по крутому склону, и я надумал прибегнуть к хитрости. Впереди горой высился огромный раскидистый бук. Окинув его взглядом, я решил спрятаться среди густых ветвей, а там будь что будет.
Вскоре я уже сидел на суку, обхватив руками самые верхние ветви бука-спасителя, и молился, как Иисус Навин, чтобы солнце ускорило свой ход, потому что в темноте легче было спастись. Я имел глупость вообразить, что отбежал бог знает как далеко от места кровавой драмы, и понял свою ошибку, лишь вскарабкавшись на верхушку дерева, откуда были отчетливо слышны голоса врагов, оставшихся внизу, у реки. Правда, на такую кручу нельзя было подняться быстро, но по прямой линии расстояние от моего бука до реки не превышало трехсот-четырехсот шагов. До чертова мостика было, как говорится, рукой подать. Я понимал, как опасно мое положение, но не спустился с дерева, рассчитав, что до наступления темноты осталось не более получаса. Да и дождь мне благоприятствовал.
—
— Свиньи гяуры! А клятвы ваши где?.. Не вы ли клялись что, приди хоть сотня турок, вы все равно не сложите оружия и умрете, как герои? — кричал, скрежеща зубами, какой-то турок, вероятно, склонившись над одним из моих умирающих товарищей и рубя его тело своим ятаганом — я слышал, как трещали кости.
От моего неослабного внимания не ускользнула и та характеристика, которую дал мне наш «верный друг», когда турки стали расспрашивать его, смелый ли я человек. Потом турки принялись упрекать друг друга в том, что поступили глупо — надо было подождать, пока мы все до одного не перейдем мостика, а потом уже стрелять. Я слышал также страшное хрипенье и предсмертные стоны моих товарищей. Сначала турки только смеялись и ликовали, потом стали ссориться. Очевидно, они не поделили денег, найденных в кожаной суме отца Кирилла. А я на своем дереве не смел и вздохнуть!
Но вот я снова окаменел — из леса выскочила рыжая собака и, подбежав к моему буку, подняла ногу, задрала голову. Боже, что стало бы со мной, вздумай эта собака залаять! Я не смел пошевельнуться, даже старался не смотреть на нее, так я боялся, что вдруг она заметит меня и залает. К счастью, она скоро убежала в лес, и только по ее хвосту, мелькнувшему между стволами, я увидел, что она удаляется.
Так, затаясь, я сидел на дереве, скрытый ото всех. Спустя полчаса после кровавых событий наступила грозная ночная тьма. Но ей, этой тьме, а также дождю и дремучему лесу был я обязан тем, что не пал мертвым рядом с тремя своими товарищами. Наконец дождь перестал, ветер утих, пелена тумана стала кое-где разрываться и громадными столбами подниматься вверх к небосводу. С нею вместе восходили туда и души моих товарищей!.. Тучи «сняли осаду», и Свинарская долина была теперь видна на всем ее протяжении вместе с ближними зубчатыми горами, один вид которых внушал человеку неодолимый трепет.
Смех, перебранки, разговоры «героев мостика» скоро умолкли — турки словно провалились сквозь землю. Во всем своем грозном величии пришла горная ночь. На всю окрестность, на все эти мрачные, таинственные ущелья и горделивые горные вершины легла печать молчания, — казалось, и они, эти неодушевленные великаны, готовятся меня преследовать! По крайней мере так чудилось моему больному воображению. Только буйная река, тоже соучастница кровавого преступления, нарушала безмолвие своим вечным шумом. Вскоре мертвую тишину нарушило дикое карканье той горной птицы, которая кричит, как человек: тому, кто ее не слышал, трудно поверить, что подобные звуки может издавать пернатое существо. В ущелье заухал филин, которого мы слышали днем. Это по его уханью несчастный отец Кирилл предсказывал погоду. Сейчас филин глухо стонал.
Мне очень хотелось знать, куда ушли турки и наш коварный «благодетель» дядя Вылю — не остался ли он здесь, чтобы меня выследить? Вернулись ли турки в село или сидят поблизости и подстерегают меня? Последнее предположение казалось мало вероятным, но если они все-таки остались, думал я, это кончится для меня плохо. Поэтому я не покидал своего убежища.
Немного придя в себя, я мысленно вернулся к тому, что произошло несколько часов назад, и, когда перебрал в памяти все события последних дней в голове у меня помутилось, меня снова пробрала холодная дрожь. Пожалуй, не стоит объяснять, что мы пали жертвой мерзкого старика, дяди Вылю.
—
Что больше всего повлияло на черную душу нашего «благодетеля»? Когда и как встретился он с турками и продал им наши жизни, какие награды посулили ему — этого я не могу сказать. Знаю наверное только то, что он предал нас в первый же день, но турки побоялись сразиться с нами в открытом бою. Мое предположение подтверждается тем фактом, что новый мостик был построен специально для нас, а этого не сделаешь за один день.
—