КТО ТЫ ТАКОЙ БОРИС РАВЕНСКИХ?

Талантливейшее порождение Совдепии с замесом всего того, что можно представить: бывший лютый комсомолец, строитель социализма, ряженный в тельник гармонист, дипломированный печник, энтузиаст — трамовец, вынесший многое из этого формалистического полупрофессионального театра рабочей молодежи, студент — режиссёр Ленинградского театрального техникума, из которого по везению — хотению попадает в театр великого мастера — Мейерхольда. После трёхлетнего прокрута в нём этот дерзкий тип, верующий в божественное начало в человеке, «пропартайский» атеист, становится единственным режиссёром, усвоившим практические методы мастера в этой загадочной профессии.

Оформил я для Бориса Ивановича всего один спектакль — «Возвращение на круги своя» молдавского писателя и драматурга Иона Друце, но память о Равенских осталась со мною на всю жизнь. А повязал он меня с собою случайно, в 1976 году. Будучи в Питере на гастролях, пошёл во Дворец искусств обедать. В тамошних залах в ту пору открылась моя выставка. Равенских зашёл туда, посмотрел и, как сам потом говорил: «Во мне что- то ёкнуло: он!» Познакомились, поговорили, причём в середине разговора он, вдруг несколько раздувшись, прервал меня вопросом:

— Художник, ты почему со мной так свободно, на равных разговариваешь?

Во, думаю, сразу на вшивость берёт. Видать, начальник с тараканами.

— А как же с вами по — другому разговаривать? Встать на колени, что ли? На коленях говорить не приучен. Шестёркою не стану, а ежели вы хотите во мне иметь партнёра — пожалуйста.

После этих слов он неожиданно подобрел ко мне.

— А ты и вправду меня не боишься?

— А почему я должен вас бояться? Вы что, букан или цербер, да и церберов я в гробу видал!

— Смотри, я ведь курский соловей — разбойник!

— А я воспитанник сибирских разбойников.

После такой «фольклорной» перепалки мы с ним сошлись. Он оставил мне пьесу Иона Друце.

Русский тип со всеми кандыбасами, присущими нам: стихийный, чрезмерный, непредсказуемый, многоликий хитрован, гоняющий чёртиков с собственных плечей, с невозможным капризным характером. Вместе с тем человек с повышенной совестливостью, чувством национальной принадлежности и любовью к родине.

Следующая наша встреча состоялась в Москве. В Малый я ехал уже просвещённым. Разные театральные источники поведали мне — Равенских большой хам, издевается и провоцирует всех подряд. Его кабинет в Малом театре именуют «хатой хама». Эти сведения меня несколько напрягли, но, как ни странно, вызвали ещё больший интерес к этому режиссёру.

Из его работ я видел только один спектакль. Зато самый знаменитый — «Власть тьмы» Льва Николаевича Толстого. В годы моего студенчества Малый театр привозил спектакль к нам в Питер. Помню, что на него была большая проблема попасть. Он произвёл на меня колоссальное впечатление по всем ипостасям. Самая мрачная пьеса русского репертуара была поставлена так, что от спектакля оставалось впечатление светлого простора. Соединение несоединимого — света, распахнутого мира, неба с мрачнейшими сторонами жизни — всё это потрясало.

Запомнился, конечно, Ильинский, гениально сыгравший Акима — вестника божественной души. Филигранно разработаны были все актёрские роли. Потрясающая сцена покаяния Никиты, блестяще сыгранная Дорониным.

И ещё по тому времени поражало, что такой спектакль — покаяние с главным положительным героем — Акимом, носителем христианской истины, был поставлен в самом официозном театре Союза. Шёл он там двадцать пять лет. Интересно, что про «Власть тьмы» знатные театроведы утверждали, что ни в одном театре за всю историю существования пьесы ни одного хорошего спектакля не получалось.

Поселили меня в гостинице «Метрополь», что против театра. Приехал я, чтобы познакомиться со сценой, заключить договор с театром и, главное, обговорить пьесу с Борисом Ивановичем. «Возвращение на круги своя» мне понравилось. Пьеса была по мне.

Притопал я в Малый. У военизированной охраны меня встретил студент или стажёр Равенских и сложнейшими путями провёл в репетиционный зал. В зале перед началом репетиции Борис Иванович, не поздоровавшись, сразу представил меня артистам, и вдруг неожиданно повернувшись ко мне, несколько картинно сказал:

— Вот ты — художник Товстоногова, ты сможешь сделать такую декорацию, в которой мог бы умереть великий русский человек — Лев Николаевич Толстой? Я перед всеми тебя спрашиваю. Ну — ка попробуй, художник Товстоногова.

Сказал, как ушат с водой на меня опрокинул. Я, конечно, опешил, застыл даже на время. В голове моей прокрутилось всякое — якое — нелепость вроде какая — то — декорация и смерть Толстого. Не в декорации он умирал, а в пространстве. Ежели так, то он, режиссёр, задает мне колоссальную задачу — скомпоновать воздух на сцене вокруг умирающего гения.

Всё, мне уже ничего не надо говорить как художнику спектакля. Он, Равенских, уже меня напугал. И я с испугу ответил ему прямо на людях:

— Чего нам с вами придумывать, когда сам Толстой всё решил, завещая похоронить себя на поляне, окаймлённой деревьями. Из его желания и надо исходить.

— Стоп, стоп, художник, не говори ничего более. Лучше мы с тобою после репетиции побалакаем.

Славянский шаман с Курской магнитной аномалии, ставший самым аномальным режиссёром великой Эсэсэрии. Мятущийся типарь — художник, которого зашкаливало на близких ему коренных идеях.

Человек я интуитивный, людей поначалу чувствую, затем соображаю про них что — либо. С Борисом Ивановичем сошёлся быстро, хотя он провоцировал меня не однажды, как, впрочем, и многих других. Но я на это не реагировал. Провокаторов я в своей биографии имел настоящих, а он просто пацанил. Главное, что он знает, чего хочет, и владеет неожиданно точной концепцией пьесы и образа Толстого. Поставленная им передо мной задача — замечательная. Она может служить примером, как должен работать режиссёр с художником.

С окончанием репетиции меня привели в какую то небольшую комнатуху, заваленную бумагами, книгами, одеждой. Если память мне не изменяет, то в торцевой стене, за занавескою находилась раковина. В ту пору он уже не был главным Малого, но остался в нём служить очередным режиссёром. Комната эта служила обиталищем Бориса Ивановича в театре. Подойдя к столу, он разгрёб его, освободив столешницу от каких — то бумаг, пьес, писаний, вынул затем из кармана брюк платок, протёр стол тщательным образом и пошёл мыть руки. Мыл он их долго. Я огляделся. На полу стояло множество бутылок из — под минералки — полезный реквизит, подумал я, который может восполнить отсутствие бумаги и карандашей, в сутолоке оставленных мною в гардеробе. Стажёр, сдав меня Равенских, смылся, а без него путь в гардероб я, по первости, не найду.

Вернувшись, Борис Иванович сел напротив за стол и, упёршись глазами в меня, спросил:

— Ты сам — то видел деревья над могилой Толстого вечером, утром, днём? Они из земли вырастают, а сама Ясная Поляна в землю уходит. Ты про это думал?

— Да, видел и думал.

В дальнейшем разговору о пространстве Льва Николаевича помогли нам бутылки. Я поднял их с пола и поставил перед ним на столе полукругом, как бы окантовав поляну, имитируя деревья. В нашем воображении возник округлый храм, напоминающий радиальные церкви времён русского классицизма, в народе именуемые «куличами». Он включился в игру, стал фантазировать, представляя храмовое пространство, объединяющее дом, дворянскую усадьбу, храм, мир, природу. И, успокоившись, согласился, что в таком пространстве можно будет ставить притчу Иона Друце о великом русском человеке — Толстом. После чего стал торопить меня, чтобы я быстрее ехал в Питер и срочно лудил эскизы, выгородку, макет и всё остальное по этой идее.

Провидение шатануло его на театр и не ошиблось. Этот крестьянский пацан, гармонист, в своём отрочестве — коллекционер самых красивых деревенских петухов, стал режиссёром русской народной стихии. Всю жизнь свою искал правду страстей, чаяний, правду человеческой души.

Наша третья встреча опять произошла в Питере. Он приехал, чтобы принять эскизы декорации и тщательно сделанную масштабную выгородку. Окончательно оговорить костюмы с художником по костюмам Инной Габай, моей женой, и решить все проблемы реквизита и обстановки. Приехав к нам, объявил мне с упрёком, что первый раз в жизни сам приезжает к художнику. И такого ранее он себе не позволял. Ты, наверное, колдун, Эдуард.

До прибытия Равенских мы, не разгибаясь, работали не только над «Возвращением», но и над очередным спектаклем БДТ. Напряжёнка была невероятная. Пришлось мало спать. Борис Иванович, естественно, перед тем как попасть к нам в макетную, посетил Георгия Александровича Товстоногова, прекрасно к нему относившегося. Короче, шёл он к нам долго, и Инна, не выдержав ожидания, уснула на диване, стоявшем как раз против двери. Борис Иванович, открыв дверь макетной, поначалу опешил от такой встречи знатного работодателя и стал сгонять чёртиков с плеч, но, увидев разложенные на верстаках эскизы костюмов и готовый макет, смилостивился, сообразив в чём дело. Моё решение Друце в картоне Равенских принял без возражений, оговорив подробно всю немногочисленную обстановку. Рассмотрев подсвеченную выгородку, он понял, как интерьерные картины превращаются в экстерьерные.

По окончании работы в макетной мы с ним подружились, и он при мне уже никогда не сгонял чёртиков со своих плеч. Уходя, попросил меня обязательно хорошо прорисовать люстру — паникадило, висевшую в выгородке дома — храма на православном кресте. Интересно, что эта идея его, партийного человека, сильно волновала.

Сотрясатель устоев, шалый дядёк с крестьянским носом. Неприличный в советском истеблишменте народный тип. Бунтовщик, возмутитель спокойствия в среде ряженых в совдеповские награды сытых котов Малого театра времён царедворца Царёва.

Настал день, когда мы с Инной Габай с замечательно исполненным моим другом Михаилом Гавриловичем Николаевым макетом, с эскизами декораций и костюмов прибыли в Малый на судилище их Высочайшего Художественного Совета.

В макетной Малого мы смонтировали наше детище и с помощью местных осветителей выставили свет. Борис Иванович несколько раз заглядывал в макетную, видать всё — таки беспокоился. Мне было легче, я напрочь не знал закулисных раскладов и повадок академических худсоветовских «удавов». Вошли они в макетную почти все разом, как из какого — то отстойника. Я, кроме Игоря Ильинского и Царёва, никого из них не знал. Насколько мне было известно, Борис Иванович заранее тщательно готовился к акции — сдаче макета, но снова всё внезапно поломал по своей всегдашней непредсказуемости. И в самом начале заседания, в полной тишине, перед народными — разнородными театральными генералами произнёс никем не жданную несусветность. Я процитирую свидетеля тех событий, его талантливого ученика Юрия Иоффе:

— Дорогие члены художественного совета, я хочу представить вам художника от Товстоногова.

Через паузу:

— Что сказать вам об этом художнике? Эдуард Кочергин — это такой художник, который — (снова пауза) — который даже в заднице у верблюда увидит семь радуг.

И сел.

Орденоносцы растерялись, академизм был разрушен. Никто не знал, как реагировать. Все упёрлись в макет, открытый Юрой Иоффе, только Игорь Ильинский хохотал. В результате все скопом решили, под смех Ильинского, что, действительно, Равенских сказал что- то очень образное. Возражения были, но макет всё — таки приняли.

Работа над нашим «Возвращением» длилась два года. Великому Ильинскому было под восемьдесят, он почти ослеп, но не^юкидал спектакля. «Шлифовал каждый жест, каждую реплику», — вспоминал Ион Друце. А Равенских — этот «бунтовщик, возмутитель спокойствия» — поставил великий спектакль как очередной режиссёр, снятый с главного, стоптанный царёвской камарильей. Оставшись в Малом, снова сделал шедевр на фоне собственной катастрофы. Спектакль — монолог, спектакль — исповедь великого русского человека, спектакль о жизни и смерти, о таинстве человеческой жизни, о необходимости оберегать это таинство. Художественный совет, принимавший «Возвращение на круги своя», как заметил тот же Друце, «проходил на Страстной неделе в Великую пятницу, в день распятия Спасителя. Шёл сначала туго. Вёл художественный совет Михаил Иванович Царёв, вёл заседание осторожно, непредвзято, но те, которым он давал слово, не оставляли камня на камне от нашего детища… „Эмигрантская вылазка, толстовство в чистом виде, попытка христианской проповеди, против которой наша коммунистическая партия", и т. д.».

Приняли «Возвращение» чудом, благодаря смелости самого автора — Иона Друце, который напрямик спросил царедворца:

— Михаил Иванович, а вы — то сами за или против спектакля?

— Я‑то… я… конечно… за.

Художник в нём победил дипломата, что случалось крайне редко. Стена за нашей спиной рухнула. Слава богу, работа наша будет жить.

Спектакль вышел и имел громадный успех. «Такой пронзительной тишины я не помнил. Зал сидел три часа не шелохнувшись», — писал Друце. «Надо же, просто чудо какое — то, вошли в театр, а выходим так, как будто побывали на службе в храме». Я снова цитирую Иона Друце, услышавшего этот отзыв от безымянных зрительниц.

Через день Борис Иванович и его жена, замечательная актриса Малого театра Галина Александровна Кирюшина, пригласили меня с Инной в ресторан. Первый тост, который поднял наш режиссёр — потрясователь — тост за спящую в питерской макетной Инну. В его неожиданном тосте был добрый юмор и человеческое тепло.

Равенских постепенно становился для меня близким человеком. Видимо, и я пришёлся ему по душе. Там же, в ресторане, он признался мне:

— Жаль, что мы так поздно встретились.

К концу трапезы он опять напал на меня:

— Слушай, Эдуард, а почему я с тобой так много пью? А? Я ведь давно ничего не пил — ты что, опять колдуешь на меня?

— Нет, Борис Иванович, думаю, что вам покойно со мной, вы раскрепостились после боя за свою житуху в театре. Вы снова победили. За победу! За вашу победу, Борис Иванович!

«Возвращение на круги своя» — спектакль — реквием, прощание с жизнью не только Льва Толстого, но, к сожалению, и нашего режиссёра — Бориса Равенских.

Лев Николаевич в исполнении Ильинского в постановке Равенских умирает стоя, с последними словами: «Вот и конец… И ничего… КАК ПРОСТО И КАК ХОРОШО…» Луч на лице, уменьшаясь, постепенно гаснет, и Толстой уходит в вечность.

Борис Иванович Равенских умер через год после премьеры «Возвращения». Умер так же, как Толстой в спектакле — стоя. На лестничной площадке своего дома, подле лифта. Мгновенно, не успев понять, что умирает. Упал на руки своего студента, провожавшего его после занятий в институте. С бумагою в одном кармане куртки, разрешающей ему со студентами открыть свой театр. В другом кармане находилось словоблудие Леонида Брежнева «Целина», над которым режиссёр невозможно ломался последнее время, чтобы спастись правительственной постановкой и тем отомстить орденоносцам за собственное поругание. Воистину, в России «судьба индейка, а жизнь копейка».

Когда хоронили Бориса Ивановича на Новодевичьем кладбище, кто — то из присутствующих сказал:

— Мизансцена, увиденная первоначально в спектакле, повторяется наяву.

Над могилой Равенских из стен кладбищенской ограды вырастали голые чёрные ветки деревьев, точно так же, как в декорации «Возвращения на круги своя». Прямо какая — то мистика.

P. S. Я написал о Борисе Равенских в «Записках Планшетной крысы», так как он, колыхатель «планшетных основ», при кажущемся совдепийстве был настоящим художником, не работавшим на систему, а служившим истине и искусству. Упрекать его в делании спектаклей на государство — чистоплюйство и грех. А Завадский, Эфрос, Товстоногов, Охлопков, наконец сам Мейерхольд, что — работали под диван, а не на государство? В те времена все работали на государство. Нонконформизм мог быть в живописи. Выставки можно делать и по квартирам, а спектакли — попробуйте!

Всё гораздо проще — есть вещи подлинные, левые, есть вещи настоящие, правые, а есть не подлинные и не настоящие, ни те ни другие.

Такие спектакли, как «Власть тьмы», «Возвращение на круги своя», — часть русской культуры, а левые они или правые — какая разница перед жизнью и смертью.

О. И. Борисов (Он) и Н. В. Акимова (Она) в спектакле «Кроткая». 1981. Фотография Б. Н. Стукалова.


Загрузка...