В далёком 1959 году, будучи на практике в художественно — производственных мастерских Ленинградского академического малого оперного театра, или как его в ту пору обзывали любители Мельпомены — Малегота, я нежданно для себя обнаружил полный букет «древних», ещё дореволюционных мастеров, сныкавшихся там от бушующей снаружи советско — хрущёвской действительности. Гениально спрятанные во дворе этнографического музея и совершенно не заметные с площади Искусств, мастерские располагались в четырёхэтажном флигеле, пристроенном к музейным стенам в двадцатые — тридцатые годы. Часть деревьев огромного Михайловского сада аппендиксом заходила на территорию двора этнографического музея. В летние тёплые дни под ними, за сколоченным в мастерских дощатым столом, на таких же деревянных скамьях в обеденные перерывы отдыхали, играя в шашки и шахматы, мастера — антики, чудом сохранившиеся в живых после бесконечно трагических перипетий Эсэсэрии — революций, голода, холода двадцатых годов, Отечественной войны, Блокады Ленинграда, сталинских чисток тридцатых- сороковых годов и других непотребных шалостей Совдепии. В этом оазисе, находившемся в самом центре города, царили провинциальное спокойствие и тишина.
Большая часть антиков, родившихся ещё в девятнадцатом веке, сохраняла в себе дух старого Петербурга. Людишкам вроде меня, попавшим в их среду, странным казалось, как целый отряд «императорских театральных партизан», поместившийся бы в чекистский воронок, ещё существовал на белом свете и даже работал. Правда, всего — навсего делал декорации, но всё — таки…
Этот недосмотр «ведомства» помог мне познакомиться с древними «недобитыми театральными пердунами», как их обзывало выросшее в Советском Союзе поколение, и многому научиться. Одним из них был некто Константин Константинович Булатов. Про него надобно сказать, что он был последним, редчайшим, исключительнейшим представителем театрально — постановочного делания не только в Малеготе, в Питере, но и во всём театральном мире нашего земного шарика.
Встречали ли вы в каком — нибудь театре какой — либо страны на службе в мастерских профессионального химика, да ещё выпускника Санкт — Петербургского университета? Да на фига он там нужен?! Ан нет, оказалось, что очень даже необходим. В те тощие десятилетия после Октябрьского переворота, да и после Великой Отечественной войны, красок для театрально — живописных работ в Стране Советов никто не производил. Валюта на их закупки «за речками», естественно, не выдавалась. Достать яркие голубые, синие, фиолетовые, глубокие красные, сложные зелёно — изумрудные и прочие краски практически было невозможно. И вот наш химик, застрявший в театре в голодные двадцатые годы из — за безработицы и собственных интересов — он был страстным фанатом оперы, — восполнил пробел отечественной промышленности в своей крошечной лаборатории, выделенной ему при красилке. Из разных, никому, кроме него, не известных ингредиентов стал изготавливать уникальные краски, за которыми охотились все художники — декораторы питерских, московских театров, да и всей сценической России. Такой драгоценный дефицит добыть в ту пору можно было только у него. А знаменитый булатовский голубец — цвет между бирюзой и лазурью, — прославил его среди художников всех жанров страны.
Официально, в мастерских, он числился и получал зарплату заведующего красильной мастерской, неофициально по театральному городу слыл единственным, незаменимым волшебником красок. Старинный заведующий постановочной частью театра, чудом оставшийся в живых от царских времён антик — Павлов, приходивший в мастерские с золотым набалдашником, — тростью, подаренной ему самим императором Николаем II за отличную работу, — приглашал его на приёмы эскизов и макетов авторов — художников. Булатов по их эскизам изготавливал колера, облегчая работу своему другу — великому художнику — исполнителю, профессору Института имени Репина Владимиру Николаевичу Мешкову.
В конце пятидесятых годов он в своей малюсенькой лаборатории изготавливает специальную эмульсию, благодаря которой начинает создавать на основе простынного полотна рир — экраны для обратных — рисованных, фотографических, киношных и прочих — проекций задолго до производства немецких образцов.
Короче, наши российские театры получают возможность в оформлении спектаклей использовать очень выразительную, экономичную технологию. К середине шестидесятых годов все питерские и московские театры обзаводятся булатовскими калькированными экранами или калькированными горизонтами. Большая часть из них по первости производилась в живописных залах Малого оперного театра, так как рецепт эмульсии какое — то время держался в секрете. Этим ноу — хау того времени кормились работники и начальники Малегота во главе с Булатовым.
Дядя Костя, как местные мастеровые именовали своего химика, привлёк моё внимание прежде всего своим необычайным видом, выделявшим его среди остальных обыкновенных кудесников флигеля.
Представьте себе крупную, яблокообразную седую голову, стриженную под ёжика и поставленную на короткую шею. Макушка его головы венчалась чёрным колпачком академика. Толстого стекла очки, сидящие на бородавчатой картошке носа. Покатые, женоподобные плечи, украшавшие тяжеловатый бочонок торса с возрастным животиком, поставленный на коротенькие ножки. Облачением ему служили неснимаемый, цвета жжёной кости, халат со следами химических упражнений владельца, надетый на простиранную толстовку, и чёрные брюки с дореволюционными подтяжками на пуговицах. Весь этот наряд завершался снизу грубосшитыми из крепкой чёрной кожи тапками — шаркухами, похожими на старые галоши, и толстыми шерстяными зимой и летом, носками. При снятии крупных очков на его голом лице обнаруживались сильно близорукие, серого отлива, добрые глаза малышки.
Целиком фигура его напоминала мне гастролировавшего в ту пору в нашем ленинградском цирке знаменитого коврового Хасана Мусина, только у того нос был деланным, а у дяди Кости натуральным.
По образу жизни этот нечаянный волшебник был типичным старым холостяком, со всеми особенностями этой человеческой формации. Правда, старожилы мастерских рассказывали легенду, будто где — то в начале двадцатых годов он влюбился и чуть было не женился на замечательно красивой русоволосой и голубоглазой тётеньке — бывшей смолянке. Но в неё же влюбился родной брат дяди Кости, высокий стройный студент, тоже химик, ставший уже в Совдепии знаменитым академиком. Влюбился — и увёл из — под носа у карлообразного Константина Константиновича его великую любовь. С тех пор и началось его холостевание. С братом своим он порвал на всю жизнь всяческие сношения и никогда не поминал его ни в каких разговорах.
Дядя Костя из всех малеготовских стариков был самым образованным и неожиданным типом, и когда я пришёл в мастерские театра, мы с ним подружились. Он стал моим просветителем. Для одной из первых моих работ как художника — постановщика — «Океан» по пьесе Штейна во львовском Театре Прикарпатского военного округа (был такой театр в те времена) — он согласился, по моей просьбе, собственноручно выполнить изобретённый им калькированный горизонт. Будучи человеком преклонного возраста (тогда ему уже было за семьдесят пять лет), полетел со мной в город Львов. Там в живописном зале мастерских театра работал не разгибаясь, как папа Карло, полный рабочий день, пропитывая на полу привезённым из Малегота дилижансом — огромной декорационной кистью — простынное полотно, с мечтой заработать денежку на увеличение своей замечательной коллекции оперных пластинок. Орудуя тяжёлым дилижансом, он мычал ту или иную оперную мелодию. В начале работ мычал трагические куски серьёзных опер мирового репертуара: «Аида», «Борис Годунов», «Дон Карлос», затем трагические отрывки сменялись драматическими, драматические к концу изготовления кальки переходили в более лёгкие, вальсовые, танцевальные мелодии и даже цитаты из комических опер, вроде «Тайного брака» Доменико Чимарозы. И наконец, завершалась работа каким — либо гимном победы. Дядя Костя побеждал, освобождаясь от тяжести дилижанса «яко от цепей кандальных». Победив работу, он из своего любимого, неизменного чемоданчика холостяка доставал спиртовку, малую турку, в неё засыпал специальной серебряной ложечкой домашнего помола кофе и, залив его холодной водой, колдовал над спиртовкой до полной готовности. Затем извлекал из чемодана ритуальную кружку для кофе и фляжечку с коньяком, обтянутую чёрной кожей. В серебряную рюмаху с двуглавым орлом наливал коньяка и, заметно отхлебнув, запивал чёрным — пречёрным турецко — булатовским кофе. В эти моменты ему не нужны были ни деньги, ни успех, ни семья… Он был счастлив.
Уже потом, на обратном пути, в самолёте, старик, как малый пацан, радовался заработанным деньгам, которых ему должно хватить на приобретение нескольких антикварных итальянских пластинок с записями арий из опер Верди, исполняемых великими контртенорами, в народе называемыми кастратами.
Во Львове мы жили с ним в старой приличной гостинице с хорошим холлом, украшенным полукруглым диваном и довольно обширным круглым столом. За нимто мы и вечеряли. Наш распорядок дня не совпадал. Он уходил из гостиницы в мастерские театра рано и в шесть часов вечера возвращался домой. Меня увозили в девять — десять утра и возвращали тоже в девять — десять, но только вечером. И каждый вечер на столе холла стоял знатный ужин, приготовленный дядей Костей, и подарок — разного вида и рисунка композиции, ловко вырезанные из белой бумаги ножницами. Узнав, что в моём казённом, детприёмовском детстве не было никаких игрушек, он специально ежевечерне одаривал меня всякий раз новыми диковинными сценами, домами, дворцами, замками… Одним днём, вернувшись в гостиницу, я обнаружил на столе бой русских солдат времён славного генерала Петра Александровича Румянцева с турками при Кагуле. Другим днём на столешнице красовался бумажный Ноев ковчег с поднимающимся на него по дощатым сходням всевозможным зверьём: слонами, бегемотами, жирафами, крокодилами, медведями и прочей живностью.
Константин Константинович искусству вырезания из бумаги предавался с каким — то сладострастием, даже с чувственностью. Он, как волшебник, таинственно ворожил, создавая бумажные миры, получая от собственных творений огромное наслаждение. Он в эти вырезки вкладывал свои мечты, реализовывал сновидения, борьбу с собственной ущербностью — физическим уродством, одиночеством, с комплексом неполноценности. Эти вырезки — его воля к жизни, бегство от пошлости.
Любовь ко всякому искусству, а в особенности к музыке, опере поднимала его над повседневностью, придавала ему жизненные силы. Одним словом, он в среде человеков был истинным типом и талантом в различных проявлениях.
Дядя Костя потрясающе быстро и вкусно готовил. Благодаря ему нам хватало одного часа, чтобы сварганить еду и пообедать, не покидая живописную залу театра. Он умел всё и имел при себе все необходимые приспособы. Малый чайник на два стакана кипятка, турку, две кастрюли — одна в другой с крышкой — сковородкой. Его хозяйство вместе с полотенцем находилось в том же кожаном дореволюционном чемоданчике. Там же проживала и спиртовка на случай отсутствия другого нагревательного прибора под рукой. К боковым стенкам кухонного вместилища пристёгивались ложки, вилки, ножи. Его малые ручонки шуровали по кухонным делам с такой быстротой и ловкостью, что ни одна стряпуха из всех стряпух России и Европы не смогла бы поспеть за ним.
Вернувшись в Питер, я стал бывать у Константина Константиновича на улице Некрасова в замечательном логове меломана и пользоваться его отменной библиотекой. Я попал в гостиную добротной старинной квартиры, принадлежащей во время оно семье Булатовых, приспособленной для нехитрого, оригинального жития явного холостяка. Жилище волшебного химика представляло собой довольно обширную зальную комнату с циркульными окнами, лепным потолком, окантованным двухъярусным карнизом, старинным, наборного паркета полом и роскошным камином, на мраморной полке которого стояли бюсты великих оперных певцов, в том числе Шаляпина и Собинова. Справа от двери боковую громадную стенку занимал специально построенный в давнишние времена высоченный дубовый стеллаж — кассетник, в котором располагалась главная гордость хозяина — громадная коллекция оперных пластинок. Среди них на выделенной полке стояло несколько патефонов и проигрывателей разных времён, а над ними возвышался когда — то позолоченный, много поживший граммофон. Противоположную пластиночному «колумбарию» стену заполнял такого же размера книжный стеллаж, где кроме книг по музыке красовались дореволюционные издания по литературе, поэзии, изобразительному искусству знаменитых петербургских издателей Маркса, Суворина, Вольфа и других, под ними на нижней полке выстроилось почти полное собрание горьковской академии, советских двадцатых- тридцатых годов. У него я впервые прочитал Георгия Иванова, Мандельштама, Сологуба, Волошина, «Полутороглазого стрельца» Бенедикта Лившица и многое другое. Центр зала занимал дубовый раздвижной стол.
С потолка к нему спускалась двенадцатирожковая бронзовая люстра. Справа от входа к стене приставлен был почтенного возраста рундук с четырьмя солидными бронзовыми ручками для его переноски и двумя литыми замками. Он напоминал ложе знатного ренессансного монаха. Внутрь его вместилища спокойно укладывалась постель вместе с матрацем. В первый мой приход это неожиданное в домашнем интерьере изделие показалось мне сработанным с прицелом на последний путь владельца. В правом от двери углу находился такой же поживший платяной шкаф с зеркалом на внутренней стороне двери. Но не мебель привлекла моё внимание. На подоконниках, на полке камина между бюстами, на столе, на шкафу, на полу выставлены были великолепно вырезанные ножницами из бумаги композиции мизансцен из его любимых опер. Они напоминали львовские бумажные инсталляции, но за счёт отличного ватмана смотрелись солиднее. Вырезаны были настолько искусно и ловко, что производили впечатление музейных экспонатов, по нечаянности попавших в жилой интерьер. Я, закончивший художественное училище и институт, не мог бы без подготовительных рисунков сделать что- либо подобное, а он строчил по бумаге ножницами сходу, с потрясающей быстротой, прямо гений какой — то, Богом данный.
На моё любопытство, где и у кого он научился искусству вырезания из бумаги таких замечательных фигур, дядя Костя ответил, что в его детстве по желанию родителей два раза в неделю к ним на квартиру приходил маленький смешной старичок — немец, специальный учитель ручных ремёсел. В семье его обзывали Щелкунчиком. Этого Щелкунчика он очень любил. Вон, смотрите — немецкие ножницы — подарок моего учителя Гельмута Карловича — они всегда со мной. Он — то и обучал нас, детишек, изготовлению для себя всяческих игрушек из бумаги. Показывал способы складывания её, прорезания, научил приёмам тиражирования солдатиков и многому другому. Ему, Косте, нравилось превращать плоский лист в осмысленное пространство. Однажды способный ученик Щелкунчика на Новый год вырезал из бумаги объёмную ёлку и украсил её бумажными игрушками. Елка имела огромный успех в семье, у друзей и соседей по дому. С тех пор он не бросал это занятие. Оно успокаивало нервы. До революции, кстати, печаталось множество пособий по вырезанию разнообразных фигур из картона и бумаги, и такое занятие в те времена считалось уважительным делом.
Пришло время, и я ушёл со службы из славных мастерских Малегота, ушёл в художники — постановщики. Ушёл со многими знаниями ремесленных секретов старинных петербургских Планшетных крыс. Эти секреты кормят меня до сих пор. Ушёл с памятью о великих мастерах театрального дела.
В начале семидесятых годов, работая главным художником в Театре Комиссаржевской, вдруг с прискорбием узнал, что знаменитый театральный химик, мой дядя Костя, под Новый год покинул наш мир. Перед уходом украсил свою чудную залу белой бумажной ёлкой с бумажными игрушками и окружил её мизансценами, состоящими из популярных оперных героев мирового репертуара. А также повелел похоронить себя в своём монашеском дубовом рундуке.
А булатовский сухой голубец, банку которого я притырил в те далёкие пятидесятые года в мастерских театра, пользую и теперь, но только в редких необходимых случаях. Ни наша, ни зарубежная красочная промышленность ничего подобного не изготовила до сих пор. Благодаря этой нечаянной краже уже многие года вспоминаю старого питерского холостяка — волшебника дядю Костю.
Светлая тебе память, Константин Константинович!
Иван Григорьевич Щербаков