Как человек выбирает свою профессию? Как он находит область, в которой наиболее полно проявляются его способности, в которой он наиболее полезен? Действуют ли тут просто случай, обстоятельства, которые заставляют его заняться именно этой работой, а не другой? Или обстоятельства тут ни при чем, так или иначе человек находит себе дело по склонности и способности, идет туда, куда ведут его природные данные?
Почему Иван Васильев стал сыщиком? Почему именно борьбой с преступностью, раскрытием преступлений, преследованием воров, грабителей и убийц он занимался всю жизнь?
Отец Ивана жил в деревне Федоськино, недалеко от Москвы. Был он малоземельным крестьянином, на доходы с надела прокормиться не мог и занимался кустарным промыслом — делал щетки, головные и платяные.
Промысел не процветал. Когда-то неподалеку, в селе Рассказове, была щеточная мастерская, в которой Василий Егорович работал мастером. Потом хозяин мастерской разорился, мастерская закрылась, и стал Василий Васильев делать щетки на свой страх и риск. Детей было трое — две девочки и мальчик. Все хотели есть, а заработки были грошовые да и случайные: сегодня удалось продать несколько щеток, а завтра покупателей как ветром сдуло.
Василий Егорович был человек правдивый, суровый. Спиртного в рот не брал, единственное развлечение, которое он, хоть и очень редко, позволял себе,— это пойти в трактир попить чаю с баранками.
Был он очень молчалив. Может быть, потому, что заикался. Когда он был совсем маленьким, родители оставили его как-то одного в избе и велели никому двери не отворять.
«Если откроешь дверь,— сказали ему,— нищий тебя зарежет».
Мальчик сидел, обмирая от страха, представляя себе, как придет страшный нищий и зарежет его, беспомощного и маленького. А тут как на грех постучали. Мальчик спросил, кто там, а из-за двери ответили: «Нищий».
До самого прихода родителей мальчик бился в судорогах. Несколько лет после этого совсем не говорил. Потом говорить начал, но заикание осталось на всю жизнь.
Вообще Василию Егоровичу не везло. Щеточник он был хороший, работал добросовестно, но что толку, если щетки никто не брал. Два раза горел, с трудом отстраивался, но жить становилось труднее и труднее. Человек он был религиозный, а в церковь никогда не ходил. Его за это и священник корил, и соседи упрекали, а он только отмалчивался. Теперь-то Иван Васильевич понимает, в чем дело. Одеться отцу было не во что. Все приходят в церковь принарядившись, а он как же пойдет? Хуже всех тоже не хочется быть.
Рядом с домом Васильевых стоял дом дьякона, человека веселого и добродушного. Именно у него Ваня заработал первые деньги. Дело было в том, что дьякон очень, любил выпить, а дьяконица очень не любила, когда он выпивал. Кажется, уж так строго она за мужем следила— и деньги все отбирала и не спускала глаз,— но каким-то таинственным образом муж ухитрялся быть полупьяным с утра и до вечера. Допустим, были у него какие-то доходы, в которые дьяконица не была посвящена, но ведь он всегда у нее на виду — куда он, туда и она. И все-таки каждый день супруг с утра навеселе, а к вечеру и совсем пьян. Тайну этого знали только два человека— сам дьякон и Ваня Васильев. Выйдет дьякон в сад прогуляться и незаметно в условленное дупло кладет деньги. Потом станет на крылечке и свистнет особым образом. Тогда Васильевский мальчишка покрутится возле яблони и, так же незаметно достав деньги, стремглав бежит в лавку, принесет за пазухой бутылку, походит с рассеянным видом по саду, сунет незаметно бутылку в дупло и после этого, выйдя на свое крыльцо, тоже свистнет особенным образом. Дьякон уже знает, что, значит, все в порядке, идет прогуляться по саду, достает бутылку и чуть ли не на глазах у дьяконицы выпивает ее.
Ване полагалась с каждой принесенной бутылки копейка. Так как Ванины услуги требовались часто, то за день накапливалось несколько копеек, которые мальчик аккуратно вносил в семенную кассу. Здоровый человек был дьякон, жизнерадостный, и с Ваней они уживались прекрасно, да, видно, не соразмерил силы, выпил лишнего и умер. Ваня жалел его — и человек был веселый, да и доходы прекратились.
Тут подошло время учиться, и Ваня поступил в церковноприходскую школу. В школе этой было три класса; учили там арифметике, русскому языку, закону божьему и немного литературе.
Однажды учительница прочла рассказ «Много ли человеку земли нужно». Для Вани, свыкшегося с самого раннего возраста с тем, что безземелье — это значит нищета, убожество и долги, вопрос был очень интересный. И вот он услышал, как жадный человек хочет захватить себе как можно больше земли, а земли ему дадут столько, сколько он за день обойдет. Идет он, идет и торопится, задыхается, валится с ног, но идет, пока не падает мертвым.
На всю жизнь запомнился этот рассказ. Значит, было в нем что-то большее, чем простая нравоучительность; значит, что-то очень важное говорил он слушателю. В то время маленький Васильев не знал, что рассказ написан Львом Николаевичем Толстым.
В 1912 году умерла мать. Дети были малы, хозяйство стало совсем разваливаться, отец женился второй раз. Началась мировая война. В армию отца не взяли — слишком сильно заикался. Все здоровые мужчины ушли, а он остался. Казалось бы, хорошо, а получилось плохо. Стыдился очень отец: всех, мол, взяли, а он дома сидит. Стал еще мрачней, еще молчаливее. В свободное время ходил во дворы, из которых мужчин взяли в армию, солдаткам бесплатно пахал и косил, чтобы оправдаться перед ними. Все ему казалось, что он в чем-то виноват. Другие воюют, а он один сидит дома. А нищета наступала. Родился еще ребенок, уже четвертый. Мачеха начала к Ване придираться. Может быть, она и не была виновата, очень уж трудно жилось, но, так или иначе, тесно стало в семье.
Церковноприходскую школу Ваня закончил. Учился он хорошо, получал и награды. Похвальный лист получил, башлык, две книги Толстого. В свободное время помогал отцу. Дома дела шли все хуже и хуже. Щетки не продавались, и не было даже надежды выпутаться из долгов. Отец стал еще мрачнее, еще суровее, еще молчаливее. У мачехи были свои дети, и с ними хлопот хватало. Мрачно, тоскливо было дома.
Рядом с деревней было имение мелкого помещика Попова. Попов служил в Москве. Был он главным врачом в Градской больнице на Калужской улице. Вот и пошел Иван, четырнадцати лет от роду, к нему в имение просить работы. Стал он поденным рабочим. Косил, чистил картошку на кухне — в общем, делал все, что прикажут.
Тяжелое было это время для Ивана. Как-то бесцельно проходили день за днем. Если бы он был постарше, в армию бы забрали или пошел бы в город на работу, глядишь— научился бы ремеслу какому-нибудь. А в четырнадцать лет что сделаешь? И не ребенок уж, стыдно отцовский хлеб есть, и для настоящей работы мал. День на кухне да на побегушках — Ваня, сделай то, сделай это! А вечером домой идти неохота. Отец молчит, мачеха ругается, мысли у всех одни — о долгах, как выкрутиться да как прожить. Выйдешь на улицу — перед глазами деревня, молчаливая, нищая, бедность, разорение, даже собаки и те голодные. Сегодня — как вчера. Завтра — как сегодня.
И снова пошел Иван к главному врачу Попову проситься на работу в больницу. Попов был неплохой человек. Васильева он не помнил, но, когда Ваня рассказал, что он из Федосьина, устроил земляка на работу. Стал Ваня работать в больнице кочегаром и чернорабочим. Правду сказать, работа была нелегкая. Жил в общежитии при больнице. Вставали все в шесть утра, чаю попьют--и за работу. Работали до восьми вечера, только час перерыва полагался на обед. И все-таки здесь было лучше, чем в деревне. Койка в общежитии была его собственная, законная. И не было чувства, что кого-то он объедает, занимает чье-то место,—словом, что лишний он человек. Работа была тяжелая, но легкой он и раньше не видел, сравнить было не с чем. В это время и не чувствовал Иван, что из глухой, маленькой деревни переехал в огромный город. Город был где-то там, далеко. Его мир был по-прежнему мал. Кочегарка, общежитие, больничный двор — вот и все. С первой получки он купил большую коробку монпансье «Ландрин». Он еще не видел таких красивых коробок и не ел таких вкусных леденцов. Так целый день и проходил с леденцом во рту. За все свои четырнадцать лет наелся. Стоила эта коробка ровно половину его получки.
Итак, малый мир: кочегарка, больничный двор, общежитие. Где-то за воротами двора, за окнами общежития— мир большой, которого Иван не видел, не знал и немного боялся. Однажды, впрочем, выглянув из окна, он увидел частицу жизни этого большого мира и стал бояться его еще больше.
Дело в том, что общежитие было на втором этаже, а в первом этаже на время войны расположился штаб автороты. Командовал авторотой офицер, щеголеватый и красивый. У него был шофер, молодой парень, с лицом простодушным и добрым. Неизвестно, чем не угодил шофер своему начальнику, но только однажды, высунувшись в окно, Иван увидел, что шофер стоит навытяжку, а офицер изо всех сил бьет его по щекам. Парень только вздрагивал при каждом ударе, но даже не отклонял голову. А бил офицер серьезно. Это были не символические почещины — он ударял кулаком, спокойно, неторопливо, расчетливо, и казалось, что он совсем не раздражен, а просто рассудил, что надо парня наказать, и вот наказывает. А у парня все лицо было в крови. Кровь текла из носа, лицо покрывалось царапинами и синяками, но парень по-прежнему стоял вытянувшись. Потом офицер кончил бить, сказал что-то шоферу. Шофер открыл дверцу, офицер вошел в машину, сел на заднее сиденье и откинулся на спинку, положив красивым и плавным движением руку на борт. Шофер быстро завел машину—в то время автомобили заводили специальными ручками,— сел на свое место, и машина плавно тронулась.
Пожалуй, самое страшное было именно в обыкновенности происшествия. В том, как спокойно, без внешних признаков раздражения, бил офицер, как неподвижно стоял шофер, даже не пытаясь уклониться от удара, и как, закончив эту страшную процедуру, оба спокойно занялись своим обычным делом.
И это на всю жизнь запомнилось Ивану Васильевичу. Ему приходилось потом охотиться за преступниками, преследовать их, стрелять, гнаться за ними, собирать доказательства, на основании которых человека неизбежно ждал расстрел, но поднять на человека руку он никогда не мог.
Однажды Ваню разыскала его тетка. В том малом мире, в котором Ваня жил, она считалась человеком состоятельным. У нее был домик за Бутырской заставой. Муж ее в мирное время служил главным кондуктором на Савеловской железной дороге, а во время войны за богатырский рост и пушистые, любовно выращенные усы был взят в лейб-гвардию его императорского величества. Тетка осталась одна в своем домике. Были у нее кое-какие знакомства, и, переговорив с людьми, устроила она Ивана мальчиком при конторе небольшой парфюмерной фабрики Девен. Жить она предложила ему у себя в прихожей. Там Ваня стелил себе на сундучке и спал. Вставать приходилось рано. Фабрика находилась около Елоховской площади, заработок был не такой, чтобы разъезжать на трамваях, а пешком от Бутырской заставы до Елоховской ходу было часа полтора. Обязанности Ивана были довольно неопределенные. Он состоял при конторе и выполнял самые разные поручения. Чаще всего приходилось ему развозить на извозчике по магазинам и аптекам ящики с духами и одеколоном. Одеколон в то время шел очень хорошо, особенно самый дешевый — тройной. Дело в том, что в стране на время войны был объявлен сухой закон. Водка не продавалась, и пьяницы пили одеколон. Развезя по магазинам очередную порцию духов, одеколонов и душистого мыла, Иван толкался при конторе. Обязанностью его было быть на виду, чтобы не приходилось его искать, если понадобится. Фабричка была небольшая, работало на ней человек шестьдесят рабочих и несколько провизоров. Управляющий фабрикой был очень важный господин, лощеный, превосходно одетый, надушенный французскими духами. Видно, духам своей фабрики он не очень доверял. У него была борода, всегда тщательно подстриженная, тщательно расчесанная, какой-то необыкновенной, не встречающейся в природе формы. Чувствовалось, что он относится к бороде этой с уважением и любовью, доверяет ее только первоклассному парикмахеру, гордится ею. По фабрике он не ходил, а как бы носил себя и ухитрялся до самого конца работы сохранять на штиблетах яркий, почти зеркальный блеск.
Ваня очень боялся управляющего, а управляющий Ваню просто не замечал. Даже самым старым и уважаемым рабочим он только небрежно кивал головой, даже провизорам подавал один палец. Зато очень подружился Ваня с главным химиком, заведующим лабораторией. Хозяева очень его ценили, а другие фирмы старались его переманить. Он был по тем временам необыкновенно прост в обращении и как с равными разговаривал с paбочими. Даже с конторским мальчиком Ваней, стоявшим на самом низу социальной лестницы, разговаривал он как равный с равным. Обедать Васильев домой не ходил и в перерыв съедал завтрак, состоявший чаще всего просто из хлеба с солью, запивая его кипятком. Заведующий лабораторией тоже завтракал здесь, на фабрике, но его завтрак казался Ване торжеством гастрономии. Когда разворачивался пакет, там оказывались и колбаса, и сыр, и котлеты. Заведующий делился этими роскошными яствами с конторским мальчиком и делал это так просто, так искренне радушно, что конторский мальчик не испытывал никакой неловкости. Но больше всего Ваня любил старого химика за разговоры. В перерыве лаборатория пустела, провизоры расходились кто домой, кто в ресторан, а старик, которому было много за шестьдесят, и юноша, которому было семнадцать, дружно жевали бутерброды и разговаривали. Васильев спрашивал, химик объяснял и рассказывал. «Что такое дворяне?» — спрашивал, например, Ваня. В ответ химик читал целую лекцию о происхождении дворянства в России, о роли дворянства в разные периоды истории. Он был очень образованный человек и рассказывал подробно, с фактами, с датами, а однажды, закончив увлекательный свой рассказ, подумал и сказал:
— Да, раньше дворянство владело Россией. Дворяне думали, что они совсем другие люди, чем все остальные. А сейчас владеют Россией деньги, и будь ты хоть тысячу раз дворянин, а стоишь ты столько, сколько у тебя денег. Ну конечно, помещики... про них я не говорю. Еще те, кто при дворе. У них связи, влияние... те же деньги. А одно происхождение, если ни денег, ни связей, мало что стоит. Вот ты знаешь, у нас три работницы немолодые такие, всегда вместе ходят. Они ведь дворянки, и древних родов, а работают, как и все, как и все, одеваются и едят, как н все, получают жалованье. А управляющий наш из купеческого сословия, а вот какой барин!
Революция не очень была замечена Васильевым. В том очень малом и тесном мире, в котором он жил, искажались масштабы событий большого мира. Слишком мало видел и знал Иван, для того чтобы понять значение совершившегося. Глухая деревня, кухня, больничная кочегарка да больничный двор, маленькая фабрика да деревянный домик тетки у Бутырской заставы — вот и все, что он видел, почти все, что он знал. Царь был фигурой далекой, загадочной, с ним не связывалось никакое реальное представление, всего только слово из четырех букв: «царь». То, что его свергли, тоже было не очень понятно и не очень значительно. Казалось, что это не имеет отношения к реальной жизни, к тому миру, в котором он, Иван, существует. Заведующий лабораторией к свержению царя отнесся настороженно. «Царя убрали,— говорил он,— а что будет дальше, пока неизвестно».
Фабрика продолжала работать. Ваня развозил на извозчике коробки с духами и одеколоном, в перерыв бегал в чайную за чаем и, потягивая его из кружки, слушал разговоры заведующего лабораторией, всегда интересные, но не всегда понятные.
Пожалуй, больше, чем свержение царя, занимало Ванины мысли другое. С некоторого времени он открыл еще одну, не известную ранее область жизни, в которой все было увлекательно и волнующе. В газетных киосках продавались тоненькие книжки с яркими обложками. Книжки эти были напечатаны на очень плохой бумаге, мелким, рябящим в глазах шрифтом, но рассказывались в этих книжках вещи необыкновенно интересные. Оказывается, в далеких заморских странах существовали знаменитые сыщики — Нат Пинкертон, Боб Руланд и еще другие. Сыщики эти были людьми необыкновенной храбрости, ловкости, силы и удивительного ума. Они занимались тем, что раскрывали таинственные преступления, по еле заметным признакам точно определяли, как преступление было совершено и кто его совершил. Но мало этого: узнав, кто преступник, они бросались в смелую погоню за ним. Они вскакивали в поезда на полном ходу и на полном ходу спрыгивали с поездов. По водосточным трубам они поднимались на крыши многоэтажных домов, с безумной храбростью падали с огромной высоты и ухитрялись оставаться живыми и здоровыми. Ничего не боясь, они проникали в логово преступника. От кровожадных злодеев они спасали похищенных красавиц, которым угрожала мучительная смерть. Они преследовали преступников в страшных притонах, в городских трущобах, спускались по веревке в пропасти. Кажется, вот-вот гибель ждет несчастного сыщика, кажется, он погиб уж, ан нет. Вот он снова жив и здоров, избежал неотвратимой опасности и снова бросается в погоню.
Ваня разумно смотрел на вещи. Он допускал, что, может быть, тут кое-что и приукрашено, но самая основа несомненно была верна — нельзя же было просто выдумать эти удивительные приключения!
Книжка стоила пять копеек. Это было бы даже и по карману, но беда в том, что каждая книжка кончалась на самом интересном месте. Например, преступники захватили Пинкертона, несмотря на его отчаянное сопротивление, посадили в подвал и пустили туда воду из водопроводных труб. Выбраться нет никакой возможности. А вода уже поднялась до подбородка, и несомненно через несколько минут великий сыщик захлебнется. На этом и кончается книжка. Естественно, что необходимо купить следующую, иначе от волнения за судьбу бедняги Пинкертона можно просто умереть. Следующая стоит еще пять копеек, получается уже десять. Вот как хочешь, так и крутись! Вскоре был найден выход. Оказывается, что прочитанную книжку можно вернуть продавцу и получить за нее назад три копейки; таким образом, ты прочитывал книжку, истратив только две копейки. Это было уже достижимо.
Придя домой, постелив себе на сундучке и улегшись, Ваня теперь не гасил маленькую керосиновую лампочку. При тусклом ее свете с радостным и торжественным чувством он раскрывал очередную тоненькую книжку.
Тетка очень была недовольна. Во-первых, зря горел керосин. А керосин повышается день ото дня в цене. До чего дойдет, просто страшно подумать! Во-вторых, мало ли: заснет парень, а лампа все закоптит или, не дай господи, упадет — и дом загорится. Простое дело пожар: секунду недоглядел — и кончено. Ваня ждал, пока тетка заснет, и тогда, чуть дыша, тихо снова зажигал лампу.
Засыпал Ваня поздно. Просыпался с трудом. Совсем сонный слушал упреки тетки: его вина бесспорна — вчера в лампе керосина было до половины, а сегодня осталось на самом донышке. Опять читал до полуночи.
Можно предположить, что похождения Ната Пинкертона и Боба Руланда так увлекли Ваню потому, что именно к уголовному сыску, именно к погоне за преступниками, то есть к будущей своей профессии, готовился он.
Думается, что это неверное предположение. Кто из мальчишек не увлекался в те годы сыщицкими романами, кто не волновался за судьбу Ника Картера или Ната Пинкертона, и очень немногие из этих мальчишек посвятили свою жизнь уголовному розыску. Нет, не потому увлекался Васильев сыщицкими романами, что предстояло ему стать сыщиком, а просто потому, что был он еще совсем мальчишкой.
Однажды управляющий сказал:
— Пойди-ка, Ваня, на извозчичью биржу и сговорись с ломовиками, надо битое стекло вывезти на свалку. А то набралось его столько, что по двору нельзя пройти. Да поторгуйся как следует, а то увидят мальчика и заломят цену.
Торговаться не пришлось. Ломовики, выслушав Ваню, только рассмеялись и объяснили, что надо быть дураком, чтобы свозить на свалку стекло. Они свезут его на стекольный завод, и там им хорошо заплатят. Выгодно это всем: фабрике выгодно потому, что не надо платить за вывозку стекла, ломовикам выгодно потому, что они на стекольном заводе получат больше, а ему, Ване, выгодно потому, что ломовики поделятся с ним и он хорошо заработает. Предложение было заманчивое. В самом деле, никто не страдал, и все выигрывали. Ваня согласился. Погрузили четыре воза стекла, отвезли на стекольный завод, и ломовики отвалили Ване такую сумму, какой он раньше и в глаза не видел.
Домой он шел, сияя от счастья. Во-первых, он даст тетке денег, и та перестанет пилить его за керосин. Во-вторых, на долгое время обеспечены новые выпуски сыщицких приключений.
Все получилось не так. Когда тетка увидела деньги, в глазах ее появился ужае, Она считала себя женщиной сообразительной и, разумеется, сразу все поняла. Было ясно: мальчик попал в плохую компанию, стал на путь преступлений, значит. Впереди тюрьма, каторга и вечный позор.
Ваня сам испугался. Судя по теткиному ужасу, он, видимо, незаметно для себя действительно совершил преступление и только по молодости лет ухитрился этого не заметить. Объяснение было бурное. Ваня рассказал все как есть, но, во-первых, тетка считала, что, наверно, про главное он умалчивает,— не могут же так просто достаться мальчишке деньги. Во-вторых, даже если дело было действительно так, все равно нет сомнения, что фабрика ограблена, позор падает на голову Вани и на ее голову— ведь это она же его рекомендовала и устроила на работу.
Короче говоря, на следующий день испуганный, дрожащий Ваня вошел в кабинет управляющего. Тот сидел за столом и поглаживал свою необыкновенную, свою знаменитую бороду.
Когда Иван, запинаясь, обмирая от ужаса и стыда — он действительно считал, что совершил очень тяжелое преступление,— признался управляющему в ужасном своем грехе, тот долго молчал и гладил бороду. Он не послал за городовым, не велел немедленно схватить злоумышленника и швырнуть его за решетку. Он только поглядывал на дрожащего, сгорающего от стыда подростка, и глаза его чуть приметно улыбались.
Долго тянулось молчание. И трудно сказать, какие муки пережил Иван, ожидая решения своей судьбы. И вдруг управляющий сказал:
—- Молодец!
Вероятно, это была издевка. Ну что ж, Васильев был готов к самому худшему.
Управляющий пропустил между белыми, сверкающими чистотой пальцами волнистые волосы своей удивительной бороды и повторил:
— Молодец! Деньги спрячь, они твои. Ты их заработал. Ничего ты не украл, никого не обманул, а сумел выйти из положения и заработать. Ты ведь, наверно, не навсегда собираешься остаться мальчиком при конторе. Будешь продвигаться, а в коммерческом деле, думаешь, годятся святые мальчики? Нет, не годятся. В коммерческом деле нужен человек, который хозяину дает прибыль. А хорошую прибыль дает тот, кто и себя не забывает. И хозяин на тебя никогда не рассердится, если у тебя счетец в банке будет понемногу расти. Лишь бы и хозяин от тебя имел выгоду. Так что деньги спрячь, истрать их на баловство или положи в сберегательную кассу — это уж ты сам решай, а я тебе не судья. Я, наоборот, о тебе теперь лучше думаю. Есть надежда, что из тебя получится полезный для предприятия человек.
Может быть, разговор этот и сыграл бы роль в формировании характера Ивана Васильевича. Сразу-то он его не очень понял, и странными ему показались мысли управляющего, но был бы еще случай, был бы еще разговор, и постепенно, наверно, запали бы в незащищенную мальчишескую голову эти мысли. Постепенно мог бы и сформироваться характер человека с железной хваткой, из всего выжимающего пользу, человека, приспособленного для преуспевания в мире хищном, где счастлив тот, кто хитрей и ловчей.
Но дело в том, что мир этот доживал последние дни, события огромнейшего масштаба стремительно надвигались. Ваня не знал о них, а если бы и знал, то не понял бы ни масштаба их, ни значительности, а между тем именно эти события должны были определить всю его дальнейшую судьбу, перевести его жизнь на совсем другие рельсы, ведущие совсем в другую сторону,— в сторону, в которую еще никогда и никто не ездил.
Да, Васильев знал, что в большом мире происходят какие-то большие события. Но фабрика Девен не была крупным предприятием, и землетрясения, сотрясавшие большие фабрики и заводы, доходили сюда только смутным гулом из неизвестного далека. Конечно, и здесь обсуждали происшедшее в Петербурге: какой-то переворот, захват власти съездом Советов. Конечно, и сюда доносились звуки уличных перестрелок, но все это казалось далеким и не очень связанным с реальной жизнью каждого. Здесь был тесный фабричный двор, тесные, темные помещения цехов, всего шестьдесят человек, и все знали друг друга в лицо и по имени-отчеству, и какие бы бури ни бушевали в Смольном, какие бы битвы ни разыгрывались вокруг Кремля, здесь было спокойно и тихо и жизнь шла размеренная, почти не соприкасавшаяся с великим штормом, бушевавшим вокруг.
Здесь были свои заботы. Раньше перед каждым праздником в конторе начиналось оживление. Готовили подарки. «Подарки» — это было только благопристойное слово. На самом деле речь шла о самых обыкновенных, узаконенных и вошедших в обычай взятках. Готовили пакет для акцизного чиновника — туда укладывали духи подороже, флаконы понаряднее да и числом побольше. Начальнику станции готовили другой пакет, для того чтобы товары фирмы не залеживались. Пакет поменьше и ценой подешевле отправляли весовщику. Пакет побольше отправляли приставу. Даже городовой, стоявший на углу, высоченный мужчина с прославленными на всю округу усами, тоже получал пакет с набором духов и одеколонов подешевле, которые, впрочем, не разбираясь особенно в ароматах, он бесхитростно выпивал все подряд, вечером у себя дома.
Царя свергли, Россия стала буржуазной республикой, но в конторе по-прежнему упаковывали духи и одеколоны, душистые мыла и другие произведения парфюмерного искусства, чтобы разослать нужным людям. Только список нужных людей несколько изменился. Пристав и околоточный скрылись в неизвестном направлении, да и нужды в них больше не ощущалось. Вместо них появились другие адресаты. Какой-то председатель какого-то комитета, откуда-то возник какой-то заседатель, и даже понять было невозможно, какой пользы дирекция ждет от этих людей и за что посылаются им подарки. Впрочем, Васильев и не размышлял особенно на эту тему. Его дело упаковать, обвязать веревочкой, а дальше пусть управляющий думает.
Итак, где-то шла революция, бушевали митинги, тысячелетняя телега огромной отсталой страны со скрипом поворачивала на новый, социалистический, никем еще не проезженный путь, а в тесном дворике фабрики Девен было тихо, и так же тихо было в деревянном домике у Бутырской заставы, и удивительные события происходили по-прежнему только в дешевых книжечках с Натом Пинкертоном, Ником Картером, Бобом Руландом, с этими замечательными парнями, жившими такой удивительной, такой необыкновенной жизнью.
Неверно, конечно, было бы сказать, что Иван не знал о событиях в Петербурге, в Москве, в стране. Шли об этом разговоры. Одни одобряли, другие сомневались, третьи иронизировали.
Однажды пришел Васильев домой после работы, а у тетки гость из Петрограда, Ванин двоюродный брат. Стали разговаривать. Двоюродный брат служил в Петрограде не на великой должности, всего только обыкновенным вахтером, и тем не менее причастен был к большим событиям и к большой жизни. Служил он на главном артиллерийском полигоне. Начальником полигона был генерал-лейтенант Василий Михайлович Трофимов, происходивший из той же деревни, из которой был родом и брат Васильева. Правда, сейчас Трофимов уже не назывался генерал-лейтенантом — генеральские звания были отменены,— но дело в том, что Василий Михайлович был не обыкновенный генерал, а ученый. По мнению вахтера, насчет артиллерии никто во всем мире столько не понимал, сколько он. Поэтому его и новая власть уважала, и он хоть и не был теперь генерал-лейтенантом, а все-таки начальником полигона остался. Человек он простой, хороший. Живет просто, да и не сейчас только, а и до революции просто жил. И солдат уважает, да и не сейчас только, а и до революции уважал, а это до революции с генералами очень редко бывало. И, между прочим, человек, отечеству преданный. Еще до мировой войны немцы ему предлагали перейти к ним на службу и сулили большие деньги, но только он против своих пойти не захотел и немцам дал полный отказ.
Так сидели, беседовали, и, может быть, впервые большой мир, в котором совершаются огромной значимости события, приобрел для Ивана реальные, видимые черты. И захотелось Ване Васильеву отправиться в этот мир. И душно стало ему, и тесным и маленьким показался ему домик тетки, с маленькими окошечками, с белой ватой между рамами, с низкими потолками.
Ваня сам не сознавал этого, но впервые коснулось его свежее дыхание эпохи — эпохи, в которой все возможно и все человеку по силам.
Приехал из Федосьина отец. Он возражал против того, чтобы Ваня ехал в Петроград. От добра добра не ищут, говорил отец. Неизвестно, как будет на полигоне и что за город Петроград, а здесь хоть и скромное, но верное место, есть возможность со временем и продвинуться. Все это, может быть, было и так, но вольный ветер уже подхватил Ивана, и ветер этот был сильнее рас-суждений отца, сильнее сомнений и колебаний.
Добыли билеты. С одеждой оказалось благополучно. Была курточка на заячьем меху и присланные теткиным мужем с военной службы хотя и ношеные, но справные сапоги.
В феврале, холодном вьюжном феврале восемнадцатого года, отправился Ваня в Петроград, в далекий город, откуда новая, еще не совсем ему понятная власть слала декреты, переворачивающие весь мир, все привычные представления, всю устоявшуюся жизнь.
Поезда ходили в то время плохо. Отправлялись они в непоказанное время, и нельзя было предсказать, когда они прибудут в пункт назначения. Погрузились в дачный вагон. Кое-как уселись. Сперва было холодно, вагон не отапливался, но народу было так много, что скоро стало жарко и душно. Поезд катился мимо снежных полей и лесов, останавливаясь на маленьких станциях и полустанках. Вагон уныло дребезжал. Хотелось спать. От невозможности переменить позу ломило кости. Время шло невыносимо медленно. С натугой пыхтел паровоз и подолгу гудел, неизвестно зачем, может быть, просто от тоски, навеянной медленной, бесконечной дорогой.
Ехали без малого сутки. Наконец в вагоне началась суета, за окнами поплыли каменные дома, и поезд медленно, тяжело, как будто из последних сил, подкатил к перрону. Петроград.
Широкие улицы и проспекты тянулись прямо, точно их вычертили по линейке. Мостовые и тротуары были завалены глубоким снегом. Огромные сугробы высились до самых окон. В ту зиму некому было убирать снег, и люди ходили по городским улицам протоптанными тропинками, так, как ходят по лесу или по заснеженному полю.
А дома были большие, красивые, один к одному, не такие, как в Москве, где часто рядом с высоким каменным домом стоит обнесенная забором совсем деревенского вида изба. И в домах первые этажи заняты магазинами. Впрочем, не всегда можно догадаться, что это магазин: витрины закрыты железными шторами, а го и просто заколочены досками. Людей на улице мало, и одеты они странно, как будто навертели на себя все, что нашлось дома: шали, шарфы, платки.
Шли долго. Дошли до широкой реки. Таких широких рек Ваня не видел и даже не представлял себе. Противоположный берег расплывался в морозном февральском тумане. Спустились на лед. По льду вела на другой берег тропинка. По сторонам лежал глубокий снег, и приходилось заходить в него чуть ли не по колени, чтобы разминуться со встречным пешеходом. Долго шли по льду и наконец выбрались на другой берег. Тут уже пошли деревянные домики, садики за заборами, калитки со щеколдами. Тут было уже почти так, как у Бутырской заставы.
Ваня вспоминал бесконечную эту дорогу с трудом. Сутки он почти не спал, усталость валила с ног, и, как ни интересен был новый город, где теперь предстояло жить, работать, может быть и учиться, все мешалось в голове, в глазах рябило, ноги еле двигались.
Потом ехали в маленьком вагончике по узкоколейке, и, хоть паровозик свистел задиристо и лихо, леса, поселки, телеграфные столбы двигались за окнами медленно-медленно.
Над воротами полигона висел плакат: «Здесь принимаются добровольцы в Красную Армию». В плохо натопленной, холодной казарме укрылись всем, что только было теплого, согрелись и наконец заснули. На следующий день, когда выяснилось, что Ваня грамотно пишет и почерк у него отчетливый и красивый, зачислили его в писаря. Целыми днями он сидел за столом, переписывал ведомости, приказы, отчеты и не был доволен новой своей работой и новой своей жизнью. Казалось ему, что жизнь эта неинтересная, а интересная жизнь у тех, кто испытывает новые орудия, подносит снаряды, стреляет. По совести говоря, играло роль отчасти еще и то, что бойцам в орудийных расчетах давали полное, новое, настоящее военное обмундирование. Писарям оно тоже полагалось, но большинство писарей подумывало демобилизоваться, обмундирование получить не стремилось, все равно придется сдавать, и поэтому даже тем, кто демобилизоваться не собирался, перепадало то, что похуже, то, на что не было охотников.
Баня стал проситься в расчет. Хоть начальство и не хотело отпускать человека с таким хорошим почерком, но Ваня ходил, просил и добился. Оказалось, однако, что и тут далеко не сладкая жизнь. Тяжелые снаряды для крупнокалиберных орудий носить было тяжело. Не нагулял он еще достаточно силы. Зато получил и гимнастерку, и галифе, и сапоги, и шинель. Все как следует, не хуже, чем у других.
Жили голодно. На паек давали воблу, немного крупы, липкий, тяжелый хлеб. Картошка была лакомством. Иногда удавалось выменять у крестьян меру на пару белья или полусношенное галифе. Ване в его возрасте, когда аппетит у человека серьезный, все время хотелось есть, да и ослабел он. Выменял как-то старые брюки на пол вещевого мешка картошки и не смог унести, пришлось попросить хозяина сварить котелок. Думал: поем, наберусь силы. Картошку съел, а мешок все равно не поднять. Так до дрезины волоком и тащил его по земле.
Жили впроголодь, но, как ни странно, никого это особенно не волновало, мирились с этим легко, много об этом не думали. Время, наверно, было такое. Хоть и помещался полигон в стороне от Петрограда, но ветер только что совершившейся революции веял и здесь. В Петрограде новая власть яростно боролась с бандитами, мешочниками и спекулянтами. Брали и с полигона людей в наряды. Посменно ходили они по заснеженным петроградским улицам, вступали порой в перестрелки, несли охрану, участвовали в обысках. Все было понятно: буржуи укрывают хлеб, прячут продукты, переодетые офицеры организуют заговоры и покушения. Шла война, видимая и ощутимая. И, конечно, было ясно, что именно они, буржуи, бандиты, царские чиновники и офицеры, всеми способами мешают укрепиться власти Советов и обрекают страну на голод.
Теперь уже мирная жизнь на полигоне Ваню не устраивала. Странным казалось ему, что только недавно работал он мальчиком при конторе на маленькой фабричке Девен, совсем недавно день проходил за днем и не думал он ни о каких переменах, ничего не желал и ни к чему не стремился. А теперь вдохнул он воздух удивительной этой эпохи, и состояние покоя и неподвижности стало для него непереносимо. Работая писарем, рвался он на батарею. Теперь и батарея его не удовлетворяла. На полигоне оборудовались артиллерийским снаряжением бронепоезда. Иван стал рваться на фронт. Пошел к комиссару. Комиссар, огромного роста человек, матрос Балтийского флота, стукнул кулаком по столу, а кулак у него был точно кузнечный молот, и прогнал его. Сказал, что мал еще. Васильев не унимался, жажда участвовать в этой поразительной бурной жизни не оставляла его. Как ни боялся он комиссара, а все-таки подал еще одно заявление — с просьбой отправить его на курсы красных командиров. Ждал несколько дней; вдруг опять зовут к комиссару. Иван обдернул гимнастерку и пошел, задыхаясь от волнения, твердо решив: как бы ни кричал на него комиссар, настаивать на своем — хочу, мол, учиться.
Но дело повернулось совсем неожиданно. Когда Васильев вошел, комиссар сидел за столом, держа в руках его, Васильева, заявление.
— Значит, учиться хочешь? — спросил он.— В красные командиры?
— Прошу меня направить на курсы,—сказал Васильев.— А если нельзя на курсы, прошу откомандировать на бронепоезд.
— Так... — Комиссар посмотрел на Васильева.
Рост внушал доверие. Парень был высокий. Но силы в парне не чувствовалось. Тощая шея торчала из воротника гимнастерки. Пояс был застегнут на последнюю дырку. Щеки запали. Хоть и было ему восемнадцать лет, а казался он совсем еще мальчиком.
— Так... — повторил комиссар.— Никуда я тебя на бронепоезд не откомандирую. Мал еще. Мало каши ел. И на курсы краскомов нет у меня путевок. А учиться тебе верно надо. Вот прислали нам четыре путевки в первый Петроградский рабоче-крестьянский университет. Туда и пойдешь учиться. Есть там факультет следственно-розыскных работников и судей. Научат тебя, станешь советским сыщиком. Преступников будешь ловить. Бандитов. Понял?
Это было гораздо лучше, чем можно было себе представить. Уж Ваня-то ясно понимал, что значит быть сыщиком. Уж кто-кто, а он досконально изучил это дело. Ему были знакомы лучшие образцы сыскной работы. Как-никак похождения Пинкертона и Боба Руланда он помнил назубок.
— Согласен? — спросил комиссар.
— Согласен, товарищ комиссар,— сказал Васильев.
— Ну, иди собирайся и завтра можешь отправляться в бывший Таврический дворец. Будешь учиться, охрану нести, кормить тебя будут. Койку дадут. Не куда-нибудь вас в бараки загнали — бывший царский дворец вам, огольцам, предоставлен. Это ценить надо. Ясно?
Васильев шел в казарму в отличнейшем настроении. Будущее обещало тысячу увлекательных приключений. Впереди открывалась ясная и влекущая перспектива.
Товарищи по казарме ждали, что он скажет. Они радостно заулыбались, когда он сказал, что идет учиться в первый рабоче-крестьянский университет. Но когда он сообщил, что будет учиться на сыщика, наступило молчание. Васильев еще увлеченно рассказывал, какие интереснейшие перспективы открываются перед ним, но в молчании своих товарищей он почувствовал недружелюбие.
— Так... — сказал один.— Значит, идешь в легавые?
— Полицейская штучка,— сказал другой.
— Как раньше шпики за нашими ходили,— сказал третий,—так и ты теперь ходить будешь?
Образ Боба Руланда, бесстрашного защитника обворованных и ограбленных, померк. Уже не таким прекрасным виделось Ване будущее. Смелые прыжки, погони, пальба из револьвера — все это, конечно, очень хорошо, но приятно ли быть презираемым хорошими людьми, чувствовать себя отверженным?
Годом позже Иван смог бы поспорить со своими товарищами. Он попытался бы доказать им, что между легавым и оперативником, защищающим безопасность честных людей от воров, грабителей и убийц, есть колоссальная разница. Но тогда, когда шел этот разговор, он не был готов к спору и даже неясно себе представлял, что такое, собственно говоря, «легавый». Он недолго пробыл на полигоне, но уже привязался к новой для него среде красноармейцев и знал, что эта среда духовно выше и чище той, которая его окружала прежде. И вот теперь стать человеком, презираемым своими товарищами! Васильев не чувствовал себя в силах спорить.
Он провел беспокойную ночь. Он засыпал и просыпался, думал и к утру все для себя решил. Встав, он сразу пошел к комиссару. Он объяснил, что не хочет учиться на следователя. Комиссар даже растерялся:
— Почему?
Васильев ничего не объяснил, да, пожалуй и не хотел объяснять. В глубине души он чувствовал, что не могут его посылать учиться плохому. Комиссару он верил, да и название «рабоче-крестьянский университет» внушало полнейшее доверие. Просто он боялся осуждающих взглядов своих товарищей.
Комиссар был человек хороший, но флотская служба приучила его к решительному способу разговора. Страшно даже вспомнить, как он ругал Васильева. А удары его кулака, огромного, как молот, по письменному столу звучали почти с такой же силой, с какой звучал залп батареи. Васильев молча ждал, пока комиссар отойдет и успокоится. Всем на полигоне было известно, что у комиссара во время грозы гром гремит с оглушающей силой, но зато гроза проходит сравнительно быстро.
Действительно, отбушевала гроза, и комиссар сказал уже более спокойно:
— Ладно, бес с тобой. Пойдешь на сельскохозяйственный факультет. Ты из крестьян. Тебе сельское хозяйство привычно. И сегодня же отправляйся. Имей в виду, я распоряжусь, чтобы тебя с довольствия сняли и выбросили твою койку. А то опять передумаешь.
Обстоятельства как будто нарочно толкали Васильева на предназначенный ему путь. Кажется, сама судьба направляла его на предназначенную ему работу. Но не было еще в нем умения правильно самому выбрать дорогу, правильно решить вопрос о своем будущем. И вот вопреки обстоятельствам Иван Васильев свернул с пути, к которому он был предназначен своими способностями и своими склонностями.
Переехал Васильев в Таврический дворец. Жизнь была, пожалуй, здесь еще тяжелей. Та же вобла, тот же суп с горсточкой крупы, но уж картошку выменять негде. И до крестьян далеко, не доберешься, и времени нет. С временем было очень плохо. По сравнению с огромной потребностью в людях, которую испытывала окруженная врагами, еще не окрепшая Советская власть, ничтожно было количество тех, на кого она могла положиться. Из первого рабоче-крестьянского университета брали студентов, чтобы охранять Таврический дворец, банки, Смольный, продовольственные склады. Шайки бандитов ночью и днем действовали в Петрограде. Почти непрерывно на улицах замершего, пустынного города слышалась перестрелка. Патрули шагали по городу, зная, что из любого окна, из любого переулка может прозвучать выстрел винтовки или пулеметная очередь. Мало было у студентов спокойных ночей, но днем, несмотря ни на что, шли занятия. Почти никогда не бывало, чтобы весь курс сидел на лекции, да и те, кто сидел, клевали носом. Времени на сон почти не оставалось. Срок обучения был шесть месяцев. А сколько времени из этих шести месяцев уходило на особые задания! Лекции читали серьезные профессора. Они привыкли готовить специалистов за пять, а то и за шесть лет, они привыкли к тому, что перед ними сидели закончившие гимназию, сдавшие экзамены, хорошо подготовленные студенты. Сейчас они видели в аудиториях молодых ребят, в лучшем случае кончивших церковноприходское училище, голодных, измученных непрерывными нарядами, дежурствами и патрулированием. Профессора читали добросовестно, добросовестно слушали и студенты. Конечно, не могли из этого университета выйти квалифицированные агрономы, но для государства промедление было смерти подобно. Надо было переворачивать весь строй деревенской жизни. Нужны были люди, хоть немного знакомые с сельским хозяйством, и притом люди, на которых можно положиться. Они нужны были сейчас, сию минуту, через месяц, через полгода. Полгода! Как мало было этого для того, чтобы вырастить специалистов! И как трудно было ждать государству эти пол-года!
Впрочем, проучиться на сельскохозяйственном факультете долго Ивану не пришлось. Через месяц он получил из Федосьина от мачехи телеграмму, что отец его убит.
Мачеха надеялась, что сын приедет на похороны отца, но сын не успел. Телеграмма шла долго, да и добраться из Петрограда в Москву было дело не простое и не быстрое. Приехал Иван в Федосьино, когда Василия Егоровича уже похоронили. В деревне было по-прежнему тихо, пустынно, голодно.
Здесь революция чувствовалась мало. Тишина, нищета и грязь. Мачеха растерянная, несчастная, и дети смотрели испуганно, худые, истощенные дети. Сходили на могилу, потом мачеха рассказала, при каких обстоятельствах погиб отец. Болел Василий Егорович тифом, кое-как выкарабкался, выздоровел. За время болезни семья совсем обнищала. Единственно, что лошадь сохранилась, гнедая лошадь.
Василий Егорович всегда любил лошадей и за этой хорошо ухаживал. Из последних сил выбивался, а лошадь была сыта. И вот в снежный ветреный вечер постучался человек, угрюмый такой, как будто косоватый. Смотрел исподлобья. Пришел и говорит: «У вас лошадь хорошая, свезите меня в Москву, мне кой-какой товар надо доставить». Отец сперва было отказался, слаб еще, да и деньги ничего не стоят. А пришедший говорит: «Свезите— заплачу сахаром». Ну, тут, конечно, отказываться было нельзя. Шутка ли — сахар! Дети уже забыли, когда его видели.
Попили чаю, договорились выехать в шесть утра, когда рассветет, и легли спать. Ночью пришелец вставал по нужде и выходил во двор. Мачеха слышала, что ходит, да не обратила внимания. Потом уже поняла, что он, когда ходил, часы вперед перевел и топор положил в сани.
Показали ходики шесть часов. Гость проснулся и всех разбудил. Все удивлялись, что так темно, ну, да зимой, когда пасмурно, бывает, и позже светлеет. Потом уже мачеха сверила ходики и поняла, что на самом деле было только четыре часа. Это, значит, бандит перевел, чтобы выехать ночью: и темно, и никого на дороге не встретишь. Ему полная воля.
Снарядились. А что топор в санях, не увидели — он его соломой прикрыл. Сани потом уже нашли, не доезжая деревни Терешково, проезжие люди. В санях лежал топор, весь в крови, и труп отца. Отец сидел впереди, а бандит, видно, топор из соломы вынул и с одного удара зарубил. Все из-за лошади. Лошадь и угнал.
— Как же не поймали? — спросил Иван.— Лошадь известна, снегу кругом навалило. Следы должны быть.
Мачеха только рукой махнула. Ходила она по начальству в милицию, так там ее чуть не на смех подняли. У нас-де поважней дела, и некому заниматься. Нечего было, мол, на сахар льститься, а теперь уж пиши пропало.
Иван даже зубами заскрипел. Только подумать: трудящегося человека зарубили, ограбили — и никакой защиты!
Когда он уезжал из Петрограда, Игнатьев, начальник рабоче-крестьянского университета, велел ему дать наган.
— Раз,— говорит,— такое несчастье, мало ли что может быть. Может, даже и сам с бандитом встретишься. Только зря в дело наган не пускай.
Милиция помещалась в Кунцеве. Тогда были волости. Федосьино входило в Кунцевскую волость. Дошел до Кунцева. Все честь честью, вывеска висит: «Волостная милиция». Вошел. Дощечка: «Начальник милиции». Вошел. Пустая комната. Стол для секретарши, и дальше уже дверь в кабинет к самому начальнику. Из-за двери доносился веселый смех. Иван открыл дверь в кабинет. Смеялись двое. Начальник волостной милиции и его секретарша.
Начальник решил, что посетитель поступил очень невежливо, прервав его веселый разговор с секретаршей. Поэтому он посетителя встретил хмуро, хмуро выслушал рассказ об убийстве отца и хмуро объяснил, что милиция тут ничего сделать не может, потому что неизвестно, где убийцу ловить, да и людей свободных в распоряжении начальника милиции сейчас нет. Был этот начальник, несмотря на голодное время, отлично накормлен, розовощек, с прилизанными, чем-то смазанными волосами. Наверно, до революции служил он писарем или приказчиком в лавке, а сейчас пошел на работу, на которой надеялся получить наибольшую выгоду. Может быть, можно было пойти на него жаловаться к высокому начальству, но Васильев понимал, что ни к чему это не приведет. Высокое начальство, наверно, и так знает, что в кунцевской волостной милиции сидит примазавшийся прохвост, но что будешь делать, если людей нет и негде взять. Выгонишь этого, и хоть милицию закрывай. Ох, как хотелось Васильеву вынуть наган и хотя бы помахать им перед носом этого прохвоста, поглядеть, как с его розовощекого лица сползет наглая, самоуверенная улыбка! Но Иван уже твердо знал, что обнажать оружие можно только в случае крайней необходимости. Он уже ясно понимал, что, как бы он ни был внутренне прав, как бы он ни был возмущен, все равно, размахивая наганом, делу не поможешь.
Он встал и вышел.
Шел он по заснеженному лесу назад в Федосьино, вспоминал отца и думал о том, какую несчастливую жизнь прожил Василий Егорович. Всю жизнь бедность, да долги, да волнения о завтрашнем дне. Сейчас вот, может, все бы наладилось и землю бы получил, было бы к чему приложить руки, да вот какой-то зверюга, бандит тут-то и обрубил его жизнь.
Заснеженный лес был тих. Ни одного человека не было видно ни на дороге, ни в лесу. И, ясно представляя себе, как на такой же лесной дороге сверкнул топор, опускаясь на голову отца, так же ясно представил себе Иван Васильевич бесконечные глухие леса, пустынные дороги, городские дворы и улицы и людей с топорами, с ножами, с револьверами, прячущихся за деревьями, в подворотнях и в глухих переулках, готовых зверски убить человека, чтоб отнять у него то, что он заработал долгим и тяжелым трудом.
И впервые работа следователя и сыщика представилась ему совсем в другом свете. Не эффектные подвиги Пинкертона, Картера или Руланда, не бешеные погони, не удивительные приключения, а упорная борьба день за днем, месяц за месяцем, год за годом против этих людей с топором, с ножом или револьвером, в защиту жизни и имущества честных работающих людей...
И снова долгая дорога в Петроград в набитом до отказа вагоне. Снова медленно плывущие за окном деревья, полустанки, деревянные перроны. Снег, снег и снег. Будто замерла, укрывшись снегом, страна,— страна, где разруха, запустение, голод, страна, в которой впервые выковываются формы государственности, формы общества, которых еще не знала история.
И снова идет он пешком по пустынному, заснеженному Петрограду к Таврическому дворцу. Заколочены досками витрины магазинов, навалены снежные сугробы, тропинки протоптаны по улицам, как в поле или в лесу.
Таврический дворец. Уже родной дом. Иван, доложившись по начальству, просит разрешения войти к Игнатьеву. У него просьба: он хочет перейти с сельскохозяйственного факультета на факультет следственно-розыскных работников и судей. Он, Васильев, хочет быть следователем. Он хочет быть сыщиком.
Это нарушение правил. Государство зря проучило его на сельскохозяйственном факультете целый месяц. Целый месяц государство его хоть и скудно, но кормило. Может быть, у Васильева это случайное увлечение, которое скоро пройдет?
Нет, это не случайное увлечение. Может быть, его толкнули на это случайные обстоятельства — убийство отца, очевидная беспомощность следственных органов? Но для тысячи человек обстоятельства эти остаются лишь эпизодом, может быть, поводом для размышлений, для горести, для раздражения. А для тысяча первого это повод для коренного решения. Обстоятельства толкают на тот же путь, на который толкает природная склонность. И тогда, значит, профессия выбрана правильно.
Игнатьев смотрит на парня, стоящего перед ним. Совсем молодой парень. Сдержанный, немногословный. Наверное, чувствует больше, чем говорит.
Игнатьев думает и соглашается. Васильев переведен на другой факультет.