Если в деле Киврина Васильеву помогло умение сопоставить, казалось бы, далеко отстоящие друг от друга факты, умение найти недостающие доказательства, то в деле об ограблении Кожсиндиката от молодого следователя потребовались главным образом решительность и оперативность.
Большая Морская улица в Ленинграде, соединяющая Исаакиевскую площадь с Невским проспектом, была до революции улицей богатых домов, щеголевато обставленных контор. В 20-х годах она вновь обрела свой нарядный вид. Почти во всех домах были большие зеркальные окна. Дома стояли выкрашенные в темные цвета, тихие, солидные и молчаливые. При этой несколько торжественной тишине Большая Морская — центральная улица. Были на ней магазины, ходили по ней люди и ездили извозчики.
Недалеко от Невского в первом этаже красивого богатого дома помещалось в начале 20-х годов правление Кожевенного синдиката. Через окна прохожие видели склоненных над столами служащих, дубовые барьеры и комнату с прорубленным в стене окошечком, над которым висела небольшая стеклянная вывеска: «Касса». В этой кассе царил почтенный человек, с седой, аккуратно подстриженной бородой, медлительный и торжественный главный кассир Уваров. Он был точно финансовый бог. Он двигался медленно и говорил мало. Был при нем младший кассир Павлов. Этот выдавал деньги, получал расписки и вообще ведал земными делами, а Уваров хранил ключи от сейфов и решал важные, крупные, принципиальные вопросы.
В то время учреждения не сдавали ежедневно деньги в банк. Кожсиндикат был очень богатым учреждением, и в огромных его сейфах всегда хранились большие суммы. По ночам перед окнами ходил вооруженный сторож. Ну, а днем, конечно, никакой специальной охраны не было. И в самом Кожсиндикате работало без малого сорок человек сотрудников, да и на оживленной улице всегда было много народу. Днем Кожсиндикат ограбить было невозможно.
И все-таки ограбили его во второй половине дня.
Однажды три извозчика одновременно подъехали к Кожсиндикату. Семь седоков сошли с пролеток, кучера остались сидеть на козлах. Неожиданно под самыми окнами Кожсиндиката взорвалась граната, брошенная одним из тех, кто только что спокойно сошел с пролетки. Большие зеркальные окна со звоном вылетели. Прохожие разбежались в разные стороны. Семеро вбежали в контору. У каждого были наганы в обеих руках. Поднялась пальба. Маленький худощавый человек вскочил на стол и приказал всем ложиться на пол. Он стрелял в потолок. Стреляли и шестеро остальных. Взрыв и пальба среди белого дня в центре Петрограда так ошеломили сотрудников, что все сорок человек беспрекословно легли. Маленький худощавый стрелял, ругался и скрипел зубами. То, что он скрипел зубами, запомнили все. Двое быстро отобрали у Уварова ключи от сейфов. Они дважды выпалили из нагана под самым ухом главного кассира, и с главного кассира слетело все его величие. Он не только беспрекословно отдал ключи, но и объяснил дрожащими губами, какой ключ от какого сейфа. Старика нельзя было особенно винить, тут и похрабрее человек испугался бы. Маленький худощавый стоял на столе, палил время от времени не целясь, и каждому из лежащих на полу сотрудников казалось, что именно эта пуля обязательно попадет прямо в него.
Двое быстро открыли сейфы и, достав мешки, стали выгребать целые кучи червонцев. На три мешка хватило богатств Кожсиндиката. Двое выбежали с мешками на улицу и сели в пролетки, за ними выскочили четверо. Последним выбежал маленький худощавый, тот, который так страшно скрипел зубами. Сотрудники, немного придя в себя, стали было приподниматься, но снова грохнул взрыв. Это взорвалась на улице подокнами вторая граната. Снова разбежались прохожие, а извозчики уже доехали до угла Гороховой и разъехались в разные стороны. Пока опомнились сотрудники Кожсиндиката, пока прибежал милиционер с угла Невского, пока стали разбираться, что, собственно, произошло, извозчиков уже и след простыл.
Здание Главного штаба, где помещался угрозыск, находилось очень близко от Большой Морской, и Васильев примчался почти сразу после того, как исчезли извозчики. Он застал насмерть перепуганных сотрудников, главного кассира, у которого еще тряслись руки и прыгали губы. Как часто бывает в таких случаях, паника была настолько велика, что все по-разному рассказывали о грабеже. Одни говорили, что грабителей было семь, другие насчитали пятнадцать. Может быть, со страху у них двоилось в глазах. Даже насчет масти лошадей были большие разногласия. Видели и гнедую, и черную, и серую в яблоках, и белую. Невозможно было понять, как это три лошади могут быть четырех мастей.
Долго допрашивал Васильев сотрудников Кожсиндиката и просто замучился, стараясь добиться от них точных ответов.
— Сколько было людей?
— Человек десять.
— А может быть, пятнадцать?
— Может быть, и пятнадцать.
— А может быть, пять?
— Точно не скажу, но, может быть, и пять.
Ну что тут будешь делать! Ясно, что перепугались все прямо до смерти и от страха потеряли способность наблюдать и соображать. Единственно, на чем все сходились твердо,— это на том, что маленький худощавый человек, стоявший на столе, ужасно скрипел зубами.
Васильев дал всем сотрудникам свой телефон, чтобы сразу звонили, если встретят кого-нибудь из участников ограбления. Впрочем, надежд на это особенных не было. По-видимому, все так перепугались, что.вряд ли точно запомнили наружность грабителей. Только один человек сохранил хладнокровие. Это был младший кассир Павлов. Он утверждал, что грабителей было семеро.
— А может быть, восемь? — спрашивал Васильев.
— Нет,— твердо говорил Павлов,— я считал, семеро.
Он довольно точно описывал наружность и одежду каждого. Сбить его было невозможно. Он, видно, единственный, кто не растерялся в момент ограбления. Сопротивляться он не мог, его сразу бы пристрелили, но, по крайней мере, спокойно запомнил все подробности.
«Если кто и сможет опознать при встрече,— подумал Васильев,— так разве только Павлов. Мало, конечно, надежды на встречу, но чем черт не шутит»,
В сущности говоря, данные для начала розыска были очень смутные. Васильев решил проверить всех извозчиков. Результат этой проверки был сомнителен: извозчик уезжает рано утрем, а приезжает поздно вечером. Где он ездил, кого он возил, как докажешь? Все-таки это был единственный путь, суливший хоть какую-нибудь надежду.
То есть, конечно, могла быть случайность. Мог, например, кто-нибудь из грабителей начать крупно играть в каком-нибудь из игорных клубов, начать кутить и швырять деньгами. За клубами и ресторанами установили усиленное наблюдение. Было задержано несколько растратчиков, бестолково швырявших деньгами, но совершенно очевидно, что никто из них к ограблению Кожсиндиката отношения не имел. По вечерам и даже по ночам ездил Васильев по извозчичьим биржам, утром невыспавшийся приходил на работу и целые дни снова и снова сличал показания, которые знал уже почти наизусть. Снова и снова без всякой надежды листал протоколы допросов, все думал, может, что-нибудь пропустил, может быть, в непроглядной тьме сверкнет хоть какое-нибудь светлое пятнышко.
Почти каждый день вызывали Васильева к начальству. Почти каждый день должен был он разводить руками и пожимать плечами, объясняя, что новостей нет никаких. Прошел месяц, прошел второй, почти все извозчики Петрограда были опрошены, и ни один не вызывал подозрений. Надежда найти преступников становилась все менее вероятной. Начальство сначала просто спрашивало, потом стало сердиться, требовало большей энергии, большей оперативности, и Васильев соглашался, что энергии нужно больше. Он не знал только одного: к чему ее приложить, эту энергию:
Обычно около часа дня у него в кабинете раздавался телефонный звонок, и начальник угрозыска сухо и коротко говорил: «Зайдите ко мне».
Ничего не поделаешь, надо идти и снова слушать упреки, на которые нечего отвечать, снова стоять перед столом начальника с виноватым видом, хоть ты и знаешь, что не виноват ни в чем и делаешь все возможное. Все-таки факт остается фактом. Среди белого дня в центре большого города Петрограда, в большом учреждении, находящемся на людной улице, ограблена касса, унесено три мешка, без малого сто тысяч рублей, прошло уже два месяца, а грабители не найдены и деньги не возвращены.
Однажды, на третий месяц после ограбления, без десяти минут час зазвенел телефонный звонок. Догадываясь, что это опять вызывают к начальнику, Васильев вздохнул и с неохотой взял телефонную трубку. Нет, звонило не начальство. Васильев сначала вообще не понял, кто звонит. Очень тихий, взволнованный голос пробормотал что-то.
— Не слышу вас,— сказал Васильев.
На другом конце провода что-то шептали так тихо, что ни слова нельзя было разобрать. Видно, человек боялся, что его подслушают. Все-таки Иван разобрал свою фамилию.
— Васильев говорит,— сказал он негромко, но очень отчетливо.
И снова в трубке зашептал взволнованный голос.
— Тот, который скрипел зубами,— расслышал наконец Васильев.
Столько раз за последние месяцы Васильев вспоминал все подробности ограбления, что сразу же понял: это предводитель банды, ограбившей Кожсиндикат, который стоял на столе, стрелял и скрипел зубами. Неужели наконец-то проглядывает свет в этом запутанном деле? У Васильева заколотилось сердце, но он взял себя в руки.
— Кто говорит? — негромко спросил он.
— Павлов,— зашептали в трубке,— кассир, то есть младший кассир.
Этого можно было не объяснять — Васильев помнил наизусть все фамилии работников Кожсиндиката.
— Вы встретили грабителя? — спросил он.— Где?
— Вошел в ресторан «Квисисана»,— зашептали в трубке.— Я звоню из парикмахерской.
— Он один? — спросил Васильев.
— Вдвоем с женщиной.
— Товарищ Павлов,— отчетливо проговорил Васильев,— стойте у входа в ресторан, мы будем через несколько минут. Если он выйдет, идите за ним,
— Хорошо,— прошептали в трубке.
Но Васильев уже не слушал. Наконец настало время действовать. Как он ждал этой минуты последние два месяца!
Когда Васильев выходил из кабинета, снова зазвонил телефон, на этот раз он был уверен — звонит начальство.
Он не стал задерживаться. Во-первых, надо рыло очень спешить — теперь каждая минута была дорога,— а во-вторых, он был уверен, через несколько часов ему будет что доложить начальнику.
В машину сели втроем. Все трое были в штатском. Машина промчалась по Дворцовой площади, по Миллионной, по Марсову полю и выехала на Садовую. Этот путь был длиннее прямого, но зато машина могла подъехать прямо к дверям «Квисисаны», помещавшейся на Невском, в двух шагах от Садовой. Как только свернули на Невский, Васильев увидел стоящего на краю тротуара Павлова. Он ждал их с другой стороны и увидел только тогда, когда машина остановилась. Он радостно заулыбался. Обрадовался, увидев его, и Васильев. Значит, скрипящий зубами еще в ресторане. Три оперативника угрозыска вышли из машины, как будто бы даже не торопясь. Незачем было создавать на улице ощущение каких-то чрезвычайных событий. Просто подъехали в машине три человека к ресторану, зайдут, пообедают, может быть, выпьют бутылку вина. Поздоровались с Павловым, пошутили — просто встретили, мол, приятеля, пошли в ресторан. В гардеробе не торопясь разделись, получили номерки, постояли перед зеркалом, причесались. В зале ресторана было почти пусто, только за одним столом сидела компания из трех молодых людей и за другим столом сидели мужчина и молодая, очень красивая женщина. Не требовалось даже кивка Павлова в их сторону, чтобы понять безошибочно: это и есть скрипевший зубами. Васильев с товарищами занял третий стол. Васильев сел лицом к грабителю и внимательно на него посмотрел. В этом не было ничего подозрительного. Посетители ресторана часто осматривают тех, кто пришел раньше. Откинувшись на спинку стула, Васильев тихо сказал одному из сотрудников:
— Мужчину берем мы с тобой.
Вид у него был при этом спокойный и благодушный; пришел человек в ресторан, предвкушает вкусный обед и говорит товарищам: «Что-то я сегодня проголодался!» — или какую-нибудь другую безобидную фразу.
Потом уже довольно громко Васильев добавил:
— Сядем к окну, товарищи, на прохожих посмотрим.
Все четверо встали и не торопясь пошли к большому, выходящему на Невский окну, перед которым стоял столик. Скрипящий зубами даже не посмотрел на них: мало ли, люди хотят выбрать столик поудобней. Он в это время рассказывал своей красивой спутнице что-то, наверно, очень смешное: она весело смеялась, откинув голову.
Васильев с одним из оперативников обошли скрипящего зубами с двух сторон. Второй оперативник шел немного сзади. Васильев посмотрел на своего товарища и чуть заметно кивнул ему головой. В одну секунду обе руки скрипящего зубами были схвачены и завернуты за спину. Третий оперативник в это же время взял за руки женщину.
— Тихо,— сказал Васильев.
И хотя он сказал это еле слышно, в голосе его была такая решительность, что скрипящий зубами не шевельнулся. Он только оглядывал бешеными глазами эту безобидную компанию, которая так внезапно захватила его. Он был маленький, сухопарый человечек с нервным, некрасивым лицом.
Женщина была совершенно растеряна. Она смотрела на этих штатских мужчин, по-видимому трезвых, и не могла понять, что тут: попытка ограбления, какое-то неожиданное хулиганство?
— Оружие,—шепотом сказал Васильев.
Он провел рукой по карманам задержанного. В каждом кармане было по револьверу. Васильев переложил их к себе.
— Пойдете тихо? — спросил Васильев.
Арестованный кивнул головой.
Две компании—шесть человек, видно случайно встретившиеся здесь знакомые,— спокойно прошли через пустой зал ресторана. Трое мужчин шли, взявшись под руки, четвертый мужчина вел под руку даму, пятый шел немного позади. Трое молодых людей, оставшиеся единственными посетителями, проводили глазами красивую женщину, подняли рюмки и чокнулись, очевидно желая дать ей понять, что пьют за ее здоровье. Дама им не улыбнулась, но молодые люди торжественно выпили свои рюмки. Гардеробщик подал даме очень дорогое котиковое манто. Он был опытный гардеробщик, понимал толк в мехах и думал, что эта компания даст ему хорошо на чай. Но почему-то получилось не так. Мужчины оделись быстро и ушли, даже не посмотрев на гардеробщика и швейцара, хотя гардеробщик усиленно им кланялся, а швейцар, рассчитывая тоже получить какую-нибудь мелочь, широко распахнул перед ними дверь.
Теперь нельзя было терять ни минуты. Как только сели в машину, Васильев спросил:
— Фамилия?
— Сизов.
— Имя?
— Михаил.
— Где живете?
Сизов промолчал, очевидно раздумывая, стоит ли называть адрес. И тут вдруг заговорила женщина:
— Петроградская сторона, Широкая улица. Это мой муж. Он живет у меня.
Поехали на Широкую. Вошли в большую четырехкомнатную квартиру, обставленную не просто богато, а как-то вызывающе, кричаще богато. Открыла дверь немолодая полная женщина необычайно величественного вида, которая, любезно улыбаясь, пропустила всех в переднюю. Она решила, по-видимому, что хозяйка с мужем привели к себе гостей. У нее сделалось растерянное лицо, когда Васильев показал ей служебное удостоверение. Тут же начался допрос. Оказалось, что молодую жену Сизова зовут Серафима, что величественная женщина ее мать, а отцом ее был петербургский купец Попов, который после революции бежал за границу, взяв с собою все ценности, кроме жены и дочери, которых он то ли запамятовал взять, то ли просто решил, что без них ему будет за границей удобней.
— Вы понимаете,— объясняла величественная дама,— мы с Серафимой остались совсем без средств, а я не привыкла нуждаться. И я и Серафима, мы выросли в богатстве. Мой батюшка был человек с состоянием, муж был очень богат, я никогда не думала, что он оставит нас с Симой без всяких средств. Представьте себе, он сказал, что едет всего на неделю в Псков по торговым делам, а потом вдруг письмо из Парижа. Он пишет, что уже не вернется. Я побежала к его друзьям, а он, оказывается, все продал, накупил на черной бирже валюты и всю, совершенно всю, увез с собой. Я была просто в отчаянии. Пришлось продать обстановку. Было немного золотишка, тоже пришлось спустить. А Сима подрастает, барышне нужно хорошо одеться. Как нам ни трудно было, а на это я денег никогда не жалела. Я всегда говорила Симе: «Помни, Симочка, что твоя красота единственное наше достояние. Пожалуйста, чтобы никаких романов со студентами и вообще со всякой шушерой. Твой муж должен быть человеком состоятельным, мы с тобой не можем жить в бедности». Но в Советской России нет солидных состояний. Эти купчики — нэпманы, как теперь говорят,— все это ненадежно. Сегодня у него магазин, а завтра его описали. А дочь у меня одна. Я не могу рисковать. И вот наконец попался Михаил Антонович, человек солидный, с образованием. Правда, он старше Симы, но я Симе говорю: «Что же делать, если твой папа от нас убежал. Ведь должен же кто-то нас содержать. Не можешь же ты с твоей красотой идти в советское учреждение работать какой-нибудь пишбарышней».
Васильев допрашивал мать Серафимы в большой столовой, обставленной красным деревом. Был тут и буфет, украшенный бронзою, тесно заставленный хрусталем, фарфором и серебром. Были колонны красного дерева, на которых стояли большие вазы, и не надо было быть антикваром, чтобы понять, какие это все дорогие вещи. Богатство здесь бросалось в глаза, горделивое, заносчивое богатство.
— Скажите,— спросил Васильев,— вы утверждаете, что вам пришлось все продать. Но ведь одна эта столовая, наверно, дорого стоит?
— Ах, боже мой,— всплеснула руками пожилая дама,— должна же я была иметь какие-нибудь гарантии, что у Михаила Антоновича действительно солидное состояние. В прежние времена можно было навести справки, а нынче все так таинственно. Все скрывают свои капиталы. До правды и не доищешься. Разумеется, Михаил Антонович обставил Симе квартиру, купил два манто, несколько шуб, ну и обновил гардероб, а то у нас была совершенно пустая квартира, и Симочке прямо нечего было надеть. Не знаю, что бы мы делали, если б Михаил Антонович не подвернулся. Он человек щедрый и Симочку любит, так что мы теперь ни в чем не знаем отказа.
— А давно он женат на вашей дочери? — спросил Васильев.
— Шесть недель будет в воскресенье. Симочка с ним познакомилась совсем недавно, двух месяцев еще нет.
— И за это время он вам купил все это?
— Я вам уже говорила, он человек с размахом. Я так радовалась, что хорошо пристроила дочь. Скажите, пожалуйста, у него что-нибудь серьезное?
— Это вы узнаете своевременно,— сказал Васильев,— а сейчас пройдите, пожалуйста, в ту комнату.
Он закрыл за пожилой дамой дверь и вызвал Симочку.
Симочка Попова, красивая молодая женщина, вошла в столовую с испуганным и растерянным видом. Васильев пригласил ее сесть и помолчал, внимательно глядя на подследственную.
«Знала она об ограблении или не знала? — думал Иван,— Если она соучастница, значит, и ее мать и она опытные преступницы. Конечно, в ограблении участия они не принимали, женщины там, по словам свидетелей, не было, но, может быть, участвовали косвенно — добывали сведения через каких-нибудь знакомых служащих в Кожсиндикате, узнавали, например, когда в кассе будет много денег. Может быть, прятали награбленное. Тогда обе тертые калачи. Тогда, значит, мать нарочно, чтобы отвести от себя и дочери подозрение, придумала, что Сизов и женился на Симочке и познакомился с ней уже после ограбления».
Симочка очень волновалась. Она то краснела, то бледнела, то отводила глаза от Васильева, то испуганно на него взглядывала. Волнение ни о чем не говорило. Даже ни в чем не повинная молодая женщина, наверно, испугалась бы, если б ее арестовали в ресторане и привезли домой; словом, если б она, ничего не зная, вдруг оказалась замешанной в каком-то преступлении, по всему видно серьезном. Васильев посмотрел на нее еще раз. Не хотелось ему верить в то, что эта только начавшая жить женщина может быть уже преступницей, заранее предусмотревшей ложь, которую она будет говорить следователю.
— Вы давно знаете Сизова? — спросил Васильев.
— Месяца два,— пролепетала Симочка.
— А замужем давно?
— Скоро шесть недель будет.
Или она действительно ни в чем не виновата, или они с матерью заранее условились. Конечно, молода, но мать, видно, такая пройдоха, что могла с малых лет человека испортить. Но опять не захотелось Васильеву верить, что такая молоденькая женщина может быть связана с бандитами.
— Где работает ваш муж? — спросил он у Симочки.
— Он на крупной работе. Он уполномоченный ЦК партии.
— Какой, какой уполномоченный? — заинтересовался Васильев.
— Вы разве не знаете? — удивилась Сима.— Ну, есть вот губком и секретарь губкома, а кроме того, из Москвы ЦК посылает особенного уполномоченного. Он ходит по городу, смотрит, нет ли где несправедливостей, и чуть что — прямо пишет в ЦК.
— Так,— сказал Васильев.— Интересная должность. И много он получает?
— Да, очень много. Видите, какую он нам обстановку купил, и два дорогих манто, и мне бриллианты очень дорогие. И он велел мне и мамаше тратить сколько нужно. Прямо положил деньги в ящик письменного стола и только велел сказать, когда будут кончаться, чтобы еще принести.
«Интересно,— подумал Васильев,— хорошенькую зарплату получает член партии».
— Вы, наверно, вместе с мужем выбирали всю эту обстановку, и манто, и драгоценности?
— Да,— сказала Симочка,— мы с ним целую неделю с утра до вечера бегали по магазинам. Мамаша хотела, чтобы все было привезено и расставлено, и только потом мы пошли в загс.
— Ну, сколько, например, вот эта столовая стоит?
— Четыре тысячи,— сказала Симочка,— без посуды, конечно, и без ваз. Вазы очень дорогие, они китайские, древние. И за один браслет Миша четыреста рублей заплатил.
— Тысяч двадцать истратили? — спросил Васильев.
— Больше,— сказала Симочка.— Я не считала, но, наверно, около тридцати. У нас спальня карельской березы, и у Миши кожаный кабинет, а в мамашиной комнате гарнитур «птичий глаз». У нас ведь ничего не было, мы всё только продавали, с тех пор как папаша уехал. Я хотела идти служить, у нас из гимназии многие барышни прямо на службу пошли, но мамаша меня не пускала. Она говорила, что надо выйти замуж за обеспеченного человека. А когда Миша нам все это купил, она очень радовалась, она говорит, что в советское время трудно найти такого широкого человека.
Странная смесь абсолютной наивности с какой-то испорченностью была в Серафиме Поповой. Видно было, что мать старалась вырастить себе достойную преемницу, что мать изолировала девушку от людей, чтоб Серафима не увлеклась «невыгодным» человеком, чтоб думала только ее мыслями, преследовала только те цели, которые мать ей подскажет. В пьесе Островского могла быть такая купеческая дочка, выращенная за семью замками в затхлом воздухе купеческого дома, но в 1923 году, на шестом году революции, в Петрограде она казалась представителем вымершей породы, странным, уродливым созданием, которое даже не понимает своего удивительного, чудовищного уродства.
— Вы любите вашего мужа? — спросил Васильев.
— Я не знаю,— сказала Серафима, покраснев.— Мамаша говорит, что он хороший человек.
«Вряд ли все-таки соучастница,— думал Васильев.— Соучастница, наверно, старалась бы объяснить, что все это куплено дешево и по случаю, а эта как будто радуется тому, как дорого за все плачено».
— Знаете что, гражданка Попова, вам Сизов все о себе наврал. Никакой он не уполномоченный и не ответственный работник, и никакой зарплаты ни от кого он не получает.
— А что же он, купец? — удивленно спросила Серафима.— Зачем же он скрывал? Что же тут плохого? Мы сами ведь из купцов.
— Никакой он не купец,— хмуро сказал Васильев.— Просто самый обыкновенный бандит.
— Как — бандит? — Серафима растерянно смотрела на Васильева.
— Ну, обыкновенный грабитель. Ворвался с наганом в учреждение, ограбил кассу. Уголовный розыск его два месяца ищет. И все, что он вам накупил,— все это на награбленные деньги.
Глаза у Серафимы стали круглыми от ужаса.
— А мамаша говорила...— пролепетала она.
— Меньше б вы слушали вашу мамашу,— резко сказал Васильев,— да думали бы своей головой, лучше было бы.
Он сам не знал, на кого он злится. Или эта девчонка удивительная актриса и все знала раньше, или она действительно ни при чем. Ну уж мать — та все равно гадина. Надо же вырастить так дочку! Но все это выяснится потом. Сейчас допросить Сизова.
Михаил Сизов, рождения 1885 года, был маленький, худощавый человек, с глазками-щелками, сутулый, с тонкими, немного брезгливыми губами. Первое впечатление было такое, что он обладает каким-то физическим пороком. Сначала казалось, что он горбат, но, приглядевшись, вы видели, что это просто сутулость. Потом вы решали, что он рябой и что лицо у него покрыто оспинами, но и этого не было на самом деле. Просто кожа на его лице была какая-то неровная, нездоровая. И все-таки, хотя, кажется, в этом человеке все было в норме, вы не могли отделаться от ощущения, что какая-то ненормальность, что-то нездоровое, уродливое в нем есть. Может быть, это зависело от его манеры себя держать. Сутулость связана в нашем представлении если не с приниженностью человека, то, во всяком случае, с его скромностью. А Сизов сутулился и в то же время откидывал голову назад. И не просто откидывал, а со значением: я, мол, человек особенный и отношения к себе требую не простого. Может быть, то, что он выпячивал грудь, откидывал назад голову и на лице выражал особенную значительность и самоуважение, в сочетании с сутулой спиной, маленькими глазками, тонкими губами, лысоватой головой и производило странное, ненормальное впечатление.
Когда он сел за стол напротив Васильева, то вид у него был такой, будто не его сейчас будут допрашивать, а он решил допросить следователя с пристрастием и нагнать на него страха божьего.
— Вы признаетесь в том, что участвовали в ограблении Кожсиндиката? — спросил Васильев, после того как записал имя, отчество и фамилию, год и место рождения, словом, те обязательные данные, с которых начинается каждый допрос.
— Я не признаюсь, а признаю,— выпячивая грудь и закинув голову, сказал Сизов.
— Не понимаю, какая разница,— растерянно спросил Васильев.
— Признаться можно в преступлении,— отчеканил маленький человечек, отчетливо произнося каждую букву.
— А грабеж разве не преступление? — Васильев все никак не мог понять, куда клонит этот заносчивый пыжик.
— Это было не преступление, а экспроприация. «Экс», как называется это сокращенно. «Экс» означает принудительное изъятие средств в целях материальной поддержки партии, борющейся за революцию.
У Васильева в те годы с иностранными словами были нелады, но тут разъяснение было достаточно точным. И все-таки он буквально обалдел.
— Вы что, член партии? — спросил он.
— Я член Цека партии,— запрокинув голову, сказал Сизов.
У Васильева началось головокружение. Он окончательно перестал что-либо понимать. Может быть, действительно этот маленький пыжик приехал из Москвы с особенными поручениями из ЦК? Но не могли же ему поручить ограбить Кожсиндикат!
— Партийный билет у вас при себе? — спросил Иван.
Тонкие губы Сизова чуть-чуть улыбнулись. Очень горделива была эта улыбка. Горделива и исполнена презрения к собеседнику. Он, Сизов, крупный политический деятель, улыбнулся наивности этого обыкновенного человека, рядового следователя.
— С тех пор,— сказал он,— как вы заставили нашу партию уйти в подполье, мы не носим при себе партийных билетов.
Головокружение у Васильева увеличилось.
— О чем вы говорите? — сказал он.— Я что-то вас не совсем понимаю.
— Я член Цека партии левых эсеров,— сказал маленький человек, выпячивая грудь и высоко поднимая голову.
Васильев перевел дыхание. Наконец-то кое-что начинало проясняться.
— Да, ваша партия запрещена...— сказал Васильев, напряженно вспоминая те немногие сведения по истории революции, которые он слышал на лекциях и занятиях. К сожалению, редко ему удавалось вырвать свободный вечерок, чтоб послушать знающего человека и хоть немного повысить свой политический уровень.
— Наша партия в подполье,— перебил его Сизов.— Для того чтобы достать деньги на партийные нужды, мы произвели этот экс. Мы экспроприировали часть средств у большевиков, для того чтобы успешно бороться с большевиками. Если это преступление, то преступление политическое. Следствие по нему должно вести ГПУ, а не угрозыск. Поэтому я заявляю протест и предупреждаю, что на вопросы уголовного розыска отвечать не буду.
Опять это было сказано напыщенно и горделиво. Маленький человек рисовался. Получалось как-то слишком величественно, чтобы внушать уважение. Как в наружности Сизова, так и в его интонациях была неестественность. Если он даже играл, то переигрывал.
Васильев молчал, напряженно думая. Левые эсеры. Взрыв в Леонтьевском переулке. Процесс левых эсеров. Наконец, Кронштадтский мятеж, один из главарей мятежа левый эсер Петриченко. Пусть все это преступления, но преступления политические. Может быть, действительно дело следует передать ГПУ? С другой стороны, для следователя угрозыска все было ясно: организованный налет, ограбление кассы. Допустим, «экс». Но почему же через неделю после знакомства с хорошенькой девушкой Сизов, наврав про себя черт те что, сделавшись женихом, бегает с невестой по комиссионным магазинам и не жалея швыряет деньги? В Кожсиндикате взято было чуть меньше ста тысяч рублей. Попова говорит, что уже накуплено тысяч на тридцать всякого барахла. При чем тут политика?
— Я вас попрошу, гражданин Сизов,— сказал Васильев,— ответить мне только на один вопрос.— Сизов вскинул голову, собираясь, наверно, заявить протест, но Васильев продолжал, не обратив внимания на этот горделивый и несколько вызывающий жест: — Вы эту столовую тоже приобрели для борьбы с большевиками? А каракулевое и котиковое манто вы тоже подарили невесте в политических целях? А на браслет с бриллиантами, который вы подарили невесте, вы четыреста рублей взяли из партийной кассы?
Сизов выпятил грудь и презрительно улыбнулся. Может быть, он собирался сказать, что все эти покупки он делал из соображений политических, которые он не может объяснять члену враждебной партии, но Васильев не дал ему говорить. Он резко стукнул ладонью по столу:
— Я следователь уголовного розыска,— сказал он,— я вижу, что вы совершили ограбление государственного учреждения. Я вижу, что награбленные деньги вы тратите на покупку дорогих вещей для своего личного пользования. И я не вижу тут никакой политики. Это обыкновенный бандитизм. Если вы не желаете отвечать на вопросы, прекратим разговоры и приступим к обыску.
Уже были приглашены в квартиру понятые: дворник и управдом. Начался обыск. Занесли в протокол и спальню карельской березы, и спальню «птичий глаз», и столовую красного дерева, и кожаный кабинет. Со слов Серафимы указали суммы, уплаченные за обстановку, и за манто, и за вечерние платья, и за шкатулку, полную драгоценностей. Все это заняло немного времени, и не это больше всего интересовало Васильева. В ящиках письменного стола нашлись восемь тысяч рублей новенькими червонцами, два нагана и пятьдесят патронов. Нашли маленький портфель, запертый на ключ, который с презрительным и брезгливым лицом отдал Сизов. Портфель открыли и там нашли еще сорок пять тысяч. Все это было очень хорошо, большую часть награбленного, очевидно, можно будет вернуть Кожсиндикату. Васильева сейчас больше всего интересовало не это: семь человек грабили да три извозчика — десять участвовали в ограблении. Отбросим Сизова — девять. Кто они? С Сизовым промучаешься на допросах месяц, и неизвестно еще, узнаешь ли. Может быть, есть какие-нибудь записи, фамилии, адреса? Васильев перебирал каждую бумажку, каждый листик блокнота. Не было ни адресов, ни фамилий, ни цифр. Тогда Васильев вышел опять в столовую и вызвал Серафиму Попову. Ох, как она изменилась за эти несколько часов! Она плакала почти все время, у нее покраснели глаза и нос и побелели губы — смазалась губная помада. Трудно было поверить, что несчастное, заплаканное существо это и есть веселая красавица из «Квисисаны».
— Вы теперь знаете, гражданка Попова,— сказал Васильев,— что ваш муж самый обыкновенный бандит и что все, что он вам дарил, будет конфисковано, чтобы покрыть то, что ваш муж награбил. Вы знаете, что он вас обманывал все время и что ни слова правды нет в том, что он вам о себе говорил. У него должны быть записи с фамилиями и адресами его сообщников. Их нет в квартире и нет в карманах. Значит, они у вас. Дайте их мне. Перед Сизовым у вас обязательств нет никаких, он обманывал вас сознательно, понимая, что сделает вас несчастной. Если вы не отдадите сами, придется вызвать жену дворника, чтобы она обыскала вас.
Серафима всхлипнула, вытерла платочком глаза и сказала:
— Гражданин следователь, я ничего не хочу от вас скрывать. Никаких списков он мне не передавал и ничего не просил спрятать. Он мне, правда, подарил записную книжку с золотым карандашиком и сказал, чтобы я ее берегла, потому что эта книжка — залог нашей любви.— Симочка всхлипнула и еще раз вытерла глаза.— Я не хочу никаких залогов любви от бандита! — сказала она вдруг совсем детским, раздраженным, капризным голосом.
Она вынула из сумочки, сплетенной из серебряных колечек, маленькую записную книжечку в бархатном переплете, с золотым карандашиком и золотыми трубочками, в которые карандашик вставлялся.
— Только тут ничего не написано, я смотрела,— добавила, будто извиняясь, Симочка.
Васильев быстро перелистал записную книжку .листок за листком. В ней действительно не было ничего написано. Но Васильев и раньше предвидел это. Вынув перочинный нож из кармана, он аккуратно вспорол края бархата, в который книжка была переплетена. Он сразу понял, что догадка его была правильна. Между синим бархатом и твердой картонной обложкой лежал маленький кусочек белой бумаги. Осторожно, боясь повредить, Васильев вытащил листочек в клетку, исписанный с обеих сторон чернилами мелким, бисерным почерком. На листке было девять фамилий и рядом с каждой фамилией адрес. После каждого адреса было написано «2 т».
«Значит, каждому он дал по две тысячи,— подумал Васильев,— Интересно, почему последний в списке, Тихомиров, получил не 2 т., а только 1 т.? Ну, это выяснится потом. Важно то, что есть и фамилии и даже адреса».
Квартиру опечатали. Серафиму с матерью и протестующего Сизова увезли в тюрьму. Серафиму с матерью, может быть, можно было бы и не арестовывать, но, во-первых, всё купленное Сизовым на деньги Кожсиндиката бесспорно подлежало конфискации, а во-вторых, кто его знает, в конце концов, может быть, не так они невинны. Могут они и предупредить соучастников Сизова.
Девять человек, чьи адреса были в списке, были арестованы этим же вечером. Трое оказались иногородними. Один жил в Детском Селе, один — в Гатчине, один — в Петергофе. Это были известные местной милиции забулдыги, связанные с уголовным миром, не брезговавшие ничем, чтобы достать денег на бутылку самогона и вообще как-нибудь прокрутиться в жизни, не обременяя себя работой. Их привезли на следующий день. Все трое действительно за последние два месяца, к общему удивлению, разбогатели. Каждый из них приобрел на неизвестно откуда взятые деньги пролетку и лошадь и стал извозничать. Впрочем, извозчиками они оказались плохими, больше пьянствовали, чем возили ездоков. Про левых эсеров они ничего не слыхали. Просто к каждому из них пришел Сизов, которого они раньше в глаза не видели, и предложил, что купит им лошадь и пролетку, а они ему помогут совершить одно дельце. Когда дельце будет закончено, каждый получит по две тысячи в зубы и пускай что хочет, то и делает. Они понимали, что дело уголовное, но жить им не на что, пить не на что, и они надеялись, что все обойдется. В назначенный день приехали в Петроград. Сизов дал им фальшивые жестянки с номерами, ну, а потом они подъехали к Кожсиндикату.
Когда дельце было закончено, они съехались у Сенной площади, Сизов отсчитал каждому по две тысячи, они тут же, на базаре, купили самогону, выпили и поехали каждый в свой город. Больше они ничего не знают и Сизова больше ни разу не видели.
Денег они за эти два месяца истратили много, видно выпивали здорово, но все-таки у каждого оказалось больше полутора тысяч рублей.
Это была обыкновенная шпана, люди, которых на преступление подбить нетрудно. Если случай подвернется, они будут на все согласны, а если не будет случая, то как-нибудь проживут, валяясь по канавам, выпрашивая с утра у прохожих на опохмелку, прирабатывая мелочишку на вокзале подноской вещей, протягивая дрожащей рукой эту мелочишку шинкарке, чтоб налила стаканчик.
С ними было все ясно, и Васильев отправил их в общую камеру, уверенный, что их рассказ соответствует действительности.
Оставались шестеро «членов боевой группы», как их торжественно называл Сизов. Шестеро эти были странные люди. Васильев никак не мог понять, что их, собственно, связывало. Двое были кулацкие сыновья с Псковщины. У отцов хозяйства были большие, но Советская власть не давала развернуться. Были неприятности из-за того, что батраков нанимали,— этого власть не одобряет; пытались землю арендовать — тоже донес какой-то недоброжелатель, получилось нехорошо. Особенно жаловаться не приходится, но развернуться нельзя. Предсельсовета, правда, мужик неплохой. Отцы на него самогона много истратили, но сыновья получили справки, что они из бедняцких семей.
По этим справкам поступили в Петрограде на рабфак. Отцы подсылали денежек, но маловато. Деревенщина! Городской жизни понять не могут.
С Сизовым встретились на Петроградской в трактире Чванова. Разговорились. Сизов человек ученый и тоже считал, что крестьянству хода не дают и добра от этого не будет. На крестьянских плечах вся Россия держится. Он их угощал, хотя сам не пил почти ничего.
Несколько раз встречались, наконец он им предложил вступить в партию левых эсеров. Они сперва и не поняли, что за партия такая. Но он объяснил, что партия эта за крестьян. Земли и скота держи сколько хочешь. Они согласились. Потом он сказал им, что имеет поручение от партии произвести налет, чтобы пополнить партийную кассу. Они испугались. Погулять они любят, но чтоб налет делать, этого еще не бывало. Но он объявил, что это не просто налет, а ради партийных целей, и, кроме того, каждый из них получит по две тысячи рублей.
Две тысячи — шутка ли! У Чванова за десять рублей гуляй целый вечер, а за полтинник тебе половой в пояс кланяется. Ну, они согласились. После налета Сизов расчелся с ними без обмана, они пожаловаться не могут. Ну, они с таких денег два месяца из трактира не выходили. В общем, их из рабфака выгнали за непосещение и пьянство.
Думали они домой ехать, но Сизов не велит, говорит, скоро еще будут дела и они большие деньги получат. Сняли частную квартиру, живут пока. Винцо попивают. Дома у Сизова не были. Встречаются с ним в сквере у Александрийского театра. Он им открыточки присылает, подписывается «Маруся». Это, говорит, в целях коне... в целях конспи... словом, как-то это там называется.
Третий из сизовских соратников был немолодой человек, к удивлению Васильева оказавшийся студентом. Он, впрочем, был студентом до революции восемь лет да после революции пять, шестой. Увидев изумленный взгляд Васильева, он снисходительно объяснил, что это бывало часто и что в интеллигентных кругах такие, как он, назывались «вечные студенты». Их очень всегда уважали, потому что они хранили студенческие традиции, лучше всех пели студенческие песни и знали, как по правилам организовать студенческую пирушку.
Отец его землемер и всегда с уважением говорил о левых эсерах, и хотя сам в партию не вступал, но переписывался с кем-то из членов партии. Сизов разыскал его в университете с полгода назад и сослался на того человека, с которым отец переписывался. Человек этот будто бы сейчас за границей и написал Сизову письмо, где советовал навестить сына своего друга. Вот Сизов и предложил ему вступить в партию.
Он согласился, почему же не согласиться. Студенты всегда участвовали в политических волнениях. Он не хуже других. Потом был намечен «экс». Что это такое, он знает. Читал, слава богу, мемуары. Дома у Сизова он не бывал. Две тысячи получил. Добавить ничего не имеет.
Следующий по порядку оказался франтоватым молодым человеком, сыном банковского чиновника. Отец его и сейчас занимал крупный пост в банке и зарабатывал много. А из сына вышел оболтус, ресторанный завсегдатай, бездельник и выпивоха. Чем он занимается, понять было невозможно. По-видимому, отец, пользуясь своими деловыми связями, все время устраивал его на службу, а дирекция, присмотревшись к новому служащему, спешно его выгоняла. Сын этим совсем не огорчался, а отец огорчался очень. «Папахен, знаете ли, обломок разбитого вдребезги»,— объяснял оболтус.
В необычайно слабом его мозгу отец оказывался, видимо, представителем старых понятий, неспособным понять все новое, а себя самого он неясным образом связывал с современностью, с новыми веяниями, словом, с послереволюционной омолодившейся Россией.
Получалось почему-то так, что отец, большой знаток банковского дела, честно работающий в советское время и получающий благодарности,— это некий «остаток» императорского Петербурга, а он, тратящий отцовские деньги молодой кутила,—представитель новой России. Как это получалось, понять было невозможно.
Васильев заинтересованно спросил, в чем он видит свою, так сказать, прогрессивную сущность.
— Ну, знаете,— сказал оболтус,— я, например, уже три раза женат. Потом, вообще всем интересуюсь. Бываю в оперетте, там сейчас, знаете, новая каскадная. Прелестная женщина.
В оперетте оболтус и познакомился с Сизовым. Они вместе курили во время антракта и разговорились. Потом Сизов пригласил его в ресторан, отлично накормил и напоил и отвез домой на лихаче.
— Я было полез в карман за деньгами,— сказал оболтус,— но он отказался и заплатил сам. И знаете, это было очень хорошо с его стороны, потому что у меня не было ни копейки.— Он фыркнул, закрыв рот ладонью, и от смеха у него даже слезы выступили на глазах.— Я полез в карман и думаю: «А ну как он захочет взять? Придется сказать, что забыл дома бумажник».
После этого оболтус долго и весело смеялся.
— Ну, а ограбление Кожсиндиката? — спросил Васильев, не оценивший юмора подследственного.
— Это тоже он предложил,— радостно сказал оболтус.— Он сказал, что это всегда принято у революционеров и что в наше время, для современной молодежи, это... словом, очень хорошо. А мое дело — только палить из двух револьверов и молчать, то есть не рассказывать никому, и что я получу за это две тысячи. А мне две тысячи, знаете, просто ужасно нужны. Дома у Сизова не бывал. Добавить ничего не имею.
Пятый член боевой группы был человек лет сорока пяти, с военной выправкой, с резко выступающими скулами и глубоко посаженными глазами. Он носил фамилию, когда-то известную в русской истории. Среди его предков были и жестокие крепостники, были и полководцы, оставившие по себе добрую память, были и образованнейшие люди, удивлявшие Европу своей эрудицией. Были и бестолковые кутилы, швырявшие тысячи женщинам сомнительного поведения. Так или иначе, в середине прошлого века его семья разорилась дочиста и впала в полную безвестность. Отец его служил в Новгороде и жил в маленьком деревянном домике на окраине. Умер отец, впрочем, рано, еще до мировой войны. Мать сумела, напомнив кое-кому о прошлых заслугах рода, всунуть сына в кадетский корпус на казенный кошт. Она умерла, когда он еще был кадетом. Потом, став офицером, он продал домик в Новгороде, чего хватило только на то, чтобы неделю поддерживать в полку репутацию рода. Потом война, на которой он как будто ни в чем не провинился, но и не отличился особенно. Потом революция. В белой армии не был.
— Почему? — спросил Васильев. Ему казалось, что этот угрюмый и злой человек как раз в белой армии и мог бы проявить себя.
— Мер-р-завцы все,— ответил бывший офицер каким-то равнодушным спокойным тоном.— Что ж я, не знаю их? Все мер-р-завцы.
Не пошел и в Красную Армию, служил где-то на гражданской службе в каком-то «бюро учета». Потом уволили по сокращению штатов. Потом служил, очень недолго, у какого-то нэпмана, торговавшего коноплей. С нэпманом поссорился, даже подрался, и ушел.
— Мер-р-завец,— сказал бывший офицер.
Сизов разыскал его, когда офицер окончательно приуныл. Сизову о нем сообщил из-за границы какой-то товарищ офицера по полку. Предложил ему Сизов вступить в «боевую группу».
— Вы что же, левый эсер? — спросил Васильев.
— Мер-р-завцы они,— сказал офицер.— Й белогвардейцы мер-р-завцы, и они мер-р-завцы, и вы мер-р-завцы. Все мер-р-завцы.
— Зачем же вы пошли? — спросил Васильев.
— А две тысячи? — удивился офицер.— Я уж стреляться думал, а на две тысячи можно еще полгодика пожить, хоть кругом все и мер-р-завцы, но мне пожить хочется, потому что и я мер-р-завец.
Итак, оставался последний из шестерых-—Тихомиров, получивший почему-то от Сизова не «2 т.», а только «1 т.».
Последний «член боевой группы» был рабочий пороховых заводов Борис Тихомиров, молодой парень двадцати трех лет, полгода назад женившийся на молодой работнице из соседнего цеха. Васильев поехал сам его арестовывать. Машины не было, и на Пороховые (так назывался весь район вокруг пороховых заводов) Васильев отправился на трамвае. Это был район одноэтажных или двухэтажных домов, большею частью деревянных; в сущности говоря, большой рабочий поселок под Петроградом, соединившийся с городом, когда Петроград разросся. Тихомировы жили во втором этаже небольшого деревянного дома. Открыл дверь сам Тихомиров. Это был невысокий, худощавый человек с прямыми светлыми, зачесанными назад волосами. Он, вероятно, сразу понял, кто такой Васильев и зачем он пришел, хотя и сам Васильев и оперативник, которого он взял с собой, были в штатском. Молча провел он их в свою комнату. Комната была маленькая, обставленная бедно, но чистота и аккуратность сразу бросались в глаза. Хотя было уже без четверти одиннадцать, хозяева еще не ложились.
Маленькая, худенькая молодая женщина, сидевшая на стуле рядом с простым канцелярским столом, аккуратно застланным газетами, удивленно подняла на вошедших спокойные глаза. На столе стояла электрическая лампочка, освещающая раскрытую книгу, лежавшую рядом. Видимо, когда раздался стук в дверь, Тихомиров читал жене вслух, а жена слушала и шила. Теперь она отложила шитье. Наверно, она тоже догадывалась, кто эти незнакомые люди; во всяком случае, удивление на ее лице медленно сменялось испугом.
Васильев предъявил ордер на арест. Тихомирова побледнела, но осталась спокойна.
— Обыскивать будете? — спросил Тихомиров.
— Придется,— хмуро ответил Васильев.
Уже самая атмосфера комнаты располагала к хозяевам. Васильеву понравилась и маленькая этажерка с книгами, и аккуратно застланная кровать, и развешанные на гвоздях, но тщательно закрытые от пыли простынями носильные вещи.
Приступили к обыску. Долго обыскивать не пришлось. Вещей было мало, и все они были на виду. В ящике канцелярского стола лежало несколько тетрадок. Это были обыкновенные школьные тетради, в которых Тихомиров решал задачки по арифметике, выписывал правила правописания и хронологические даты по истории. Учебники, потрепанные школьные учебники, лежали в ящике тут же, рядом.
— Учитесь где-нибудь? — спросил Васильев.
— Нет, сам занимаюсь,— ответил Тихомиров.
В ящике же лежали деньги: семнадцать рублей семьдесят три копейки. Дно ящика было застлано газетой, но Васильев увидел, что в самой глубине газета топорщится. Он ее отогнул. Под газетой лежала аккуратно завернутая в белую бумагу довольно толстая пачка денег. Это были червонцы, очевидно взятые в Кожсиндикате.
— Что же вы,— спросил Васильев,— в доме всего-навсего семнадцать рублей, а тысячу не тронули?
— Не мои деньги,— коротко сказал Тихомиров.
Перелистали книжки, стоявшие на этажерке. Все это были левоэсеровские брошюры, в большом числе выходившие в начале революции, сочинения Кропоткина и одна книжка Савинкова. Переплеты были обернуты в бумагу, в каждой книге была закладка, и все книги были, очевидно, внимательно прочитаны. На многих страницах были подчеркнуты отдельные фразы и целые абзацы.
Через час обыск был закончен, и комнату запечатали. Вчетвером — двое Тихомировых, Васильев и оперативник— долго брели по мокрому снегу до трамвая. Тихомиров вел жену под руку, а снег был глубокий, и она в худеньких своих туфельках все проваливалась, но шла не жалуясь, опираясь на руку мужа. Васильев проклинал себя, что не добился машины. Хоть он и не сомневался ничуть, что Тихомиров грабитель, а жена если и не соучастница, то уж знала-то о грабеже наверно, все-таки очень ему было их жалко обоих. Нравились они ему, и ничего он не мог с этим поделать.
К счастью, захватили последний трамвай. Доехали до тюрьмы.
На следующий день Васильев последним вызвал на допрос Тихомирова. До этого он допросил и двух сыновей кулаков из Пскова, и оболтуса, завербованного в оперетте, и вечного студента, и офицера, говорившего с раскатом, что все мер-р-завцы и сам он тоже мер-р-завец.
«Какая же тут политика? — рассуждал про себя Васильев.— Обыкновенная уголовщина; получили по две тысячи за участие в налете, а Сизов отхватил львиную долю и катался как сыр в масле».
Все это верно. И все-таки Васильев сомневался. Он потому и оставил напоследок допрос Сизова и допрос Тихомирова, что понимал: если в этом деле и есть хоть какой-нибудь элемент политики, то только эти два человека могут его представлять. Внутренне он был уверен, что даже если Сизов действительно член мифического Цека мифической партии, все равно он на самом деле обыкновенный бандит. Он помнил и спальню карельской березы, и столовую красного дерева, и кожаный кабинет. Но если бы ему сказали, что Тихомиров согласился принять участие в ограблении просто ради того, чтобы получить тысячу рублей, Васильев бы все равно в это не поверил. Всем существом своим он был убежден, что с Тихомировым дело сложнее.
И вот сидит перед ним молодой, двадцатитрехлетний петроградский рабочий с некрасивым, но умным и добрым лицом и отвечает на вопросы. Сын рабочего. Родился на Пороховых. Образование низшее. Партийная принадлежность?
— Член партии левых эсеров.
— Такой партии нет,— говорит Васильев,— она запрещена.
— Она запрещена,— говорит Тихомиров,— но она есть.
— Где вы познакомились с Сизовым?
Оказывается, Сизов часто ходил обедать в рабочую столовую возле завода. Там обедали и Тихомировы. Сидя за одним столом, разговорились. Сизов дал Тихомирову почитать книжку. Условился, что сам за ней зайдет, взял адрес. Слал заходить, носил книжки, много говорил про политику. Объяснил Тихомирову, что в газетах пишут неправду и что историю большевики рассказывают неверно. Объяснил, что левые эсеры—борцы за народное дело и за это их преследует власть. Словом, у Тихомирова «открылись глаза». Он понял, что правда — у партии левых эсеров, что большевики захватили власть незаконно и что левые эсеры действительно стоят за трудовой народ, за крестьянство и за рабочий класс. Вообще он, Тихомиров, «очень вырос» после знакомства с Сизовым. Сизов ему посоветовал прочесть такие книжки, о которых прежде Тихомиров и не слышал, посоветовал ему, какие учебники взять, чтобы заняться самообразованием. Все это в рассказе Тихомирова выглядит, можно сказать, трогательно: опытный политический деятель, член Цека, борец за народное дело, не жалеет времени и сил на то, чтобы один обыкновенный петроградский рабочий прозрел политически и вырос культурно, стал бы изучать грамматику и арифметику.
Тихомиров рассказывает все это внешне спокойно, но внутренне он взволнован. Он понимает, что за грабеж Кожсиндиката по головке не погладят, что придется пострадать, а может быть, и отдать жизнь. Но он знает, «где правда», знал, на что идет, когда вступил в партию. И теперь будет стоек до конца.
Смотрит на него Васильев и думает: «Вести с этим славным й честным парнем политический спор? Да его ведь не переспоришь! И что за спор на допросе! Тихомиров загипнотизирован, он уверовал в Сизова, как верили когда-то в бога. Эх, пропесочить бы парторганизацию на
Пороховых! Проглядели такого парня!.. Ну, это все потом. Что делать с Тихомировым, с теперешним, с таким вот, какой он есть, твердо знающим, что все, что от Сизова,— добро, а все, что против Сизова,— зло?»
— Ну, а как же с Кожсиндикатом? — спрашивает Васильев увлекшегося и разговорившегося Тихомирова.
— Да, мы ограбили Кожсиндикат, — отвечает Тихомиров,— чтобы обеспечить средствами нашу партию и ее руководство, ее Центральный комитет. Чтобы помочь ему, дать ему средства на пропаганду, на издание подпольной литературы, чтобы наши товарищи, которые в условиях подполья ведут свою героическую работу, имели возможность заплатить за ночлег, поесть хоть раз в день и отдать все силы политической борьбе.
— Хорошо, гражданин Тихомиров. А из кого состоит Цека вашей партии, вы мне, конечно, не скажете?
Тихомиров смотрит Васильеву прямо в глаза.
— Если бы даже я знал, я не сказал бы,—говорит Тихомиров,— но я не знаю. Партия наша в подполье, и естественно, что такой рядовой член партии, как я, не может и не должен знать руководителей. Всегда может оказаться среди членов партии какой-нибудь нестойкий, слабый человек, и не может судьба нашей борьбы зависеть от его слабости. Если бы я не знал, что Сизов арестован и, значит, вы о нем уже знаете, я бы и о нем вам не сказал ни слова. Даже под пытками, даже на кресте!
— Ну, до креста дело у нас, пожалуй, и не дойдет,— говорит Васильев,— а вот про Сизова... Вы у него дома бывали?
— Был два раза,— говорит Тихомиров.
— На Широкой улице? — спрашивает Васильев.
— Да, на Широкой,— кивает Тихомиров.
— И с женой его, Серафимой Ивановной, знакомы?
— Знаком,— говорит Тихомиров,— она заходила в кабинет, когда я у него сидел.
— Вы не знаете,— спрашивает Васильев,— давно они женаты?
— Года два, кажется,— говорит Тихомиров.
— Хорошая у Сизова квартира,— говорит Васильев.
— Да,— соглашается Тихомиров.— Это квартира родителей его жены. Ему, конечно, не нужна вся эта роскошь. Если б его воля, он бы вге это продал и деньги внес в партийную кассу. Но, во-первых, это принадлежит не ему, а во-вторых, вся эта купеческая роскошь помогает партии, потому что в такой богатой, солидной квартире никто не будет искать скрывающегося от преследований подпольщика.
— Да, конечно,— равнодушно соглашается Васильев.— А скажите, пожалуйста, гражданин Тихомиров, вы ведь тоже получили из награбленных денег тысячу рублей. На что они вам даны?
— Неужели вы думаете,— Тихомиров вспыхивает и выпрямляется,— что я бы позволил себе взять хоть один рубль из партийных денег на свои личные нужды? Я отказывался, не хотел их брать. Но Михаил Антонович мне объяснил, что это мне необходимо на всякий случай, если придется скрываться или нужно будет помочь кому-нибудь из товарищей. Мы ни копейки из них не истратили, вы же видели.
— Видел,— соглашается Васильев.— Всего было взято девяносто шесть тысяч?
— Я не считал,— говорит Тихомиров,— Михаил Антонович говорил, что взяли немногим меньше ста.
— И, значит, за вычетом расходов,— говорит Васильев,— остальное пойдет в партийную кассу?
— Да,— твердо говорит Тихомиров,— конечно же, в партийную кассу. Неужели вы думаете, что Михаил Антонович согласился бы взять себе оттуда хоть рубль?
— Нет, я этого не думаю,— спокойно говорит Васильев.— Ну, на сегодня кончим.
И, нажав кнопку звонка, он вызывает конвойных, чтобы они отвели Тихомирова обратно в тюремную камеру.
На следующий день с утра Васильев снова вызвал Тихомирова. Начал он опять с разговора о деньгах.
— Значит, давайте, гражданин Тихомиров, посчитаем,— сказал Васильев.— Всего было взято в Кожсиндикате девяносто шесть тысяч рублей с лишним. Трем извозчикам было куплено по пролетке и по лошади, и за три лошади и три пролетки было уплачено двести восемьдесят рублей. Каждому из извозчиков было за участие и молчание уплачено по две тысячи рублей. Сбрасываем шесть тысяч двести восемьдесят, остается девяносто тысяч без малого. Кроме вас и Сизова, участвовало пять человек. Вы знаете остальных?
— Я их видел один раз в жизни,— сказал Тихомиров,— и, конечно, не знаю их фамилий.
— Верю,— согласился Васильев.— Во всяком случае, если захотите, можете познакомиться с их показаниями. Они получили по две тысячи каждый. Если не поверите протоколам, скажите, я представлю вам возможность с ними поговорить, и они подтвердят вам это. Ну, значит, пять по два — десять тысяч, да одна вам — одиннадцать, остается, насколько я понимаю, семьдесят девять тысяч. Это та сумма, которую оставил себе Сизов на трамвай и папиросы.
— Да,—согласился Тихомиров,— для передачи в партийную кассу.
— Правильно,— согласился опять Васильев,— для передачи в партийную кассу. Как вы думаете, за два месяца он успел уже передать в партийную кассу эти деньги?
— Конечно, успел,— сказал Тихомиров.— Он очень торопился с «эксом» и говорил, что партии срочно нужны деньги.
— Хорошо,— сказал Васильев.— Вы говорили, что вы с его женой знакомы?
Тихомиров кивнул головой.
— Могу вам сказать,— продолжал Васильев,— после «экса», как вы называете этот грабеж, Сизов и не подумал никуда передать семьдесят девять тысяч. Приблизительно через две недели после «экса» он познакомился с молоденькой девушкой, дочерью бежавшего за границу московского купца Попова — Серафимой. Через некоторое время он сделал ей предложение. У Серафимы очень расчетливая мать, собиравшаяся дочку выдать замуж за богатого человека. К этому времени Поповы продали все, что им оставил бежавший за границу, глава семьи, и единственное, что у них оставалось,— это красота дочери. Мать потребовала доказательств того, что брак дочери действительно выгодный брак. Поэтому Сизов из этих, как вы их называете, «партийных» денег купил ту дорогую обстановку, которую вы и видели в квартире, купил невесте два манто: котиковое и каракулевое, всякую другую одежду, золотые и бриллиантовые украшения на сумму около тридцати тысяч рублей. Остальные деньги спустя два с лишним месяца после «экса» были найдены у него в письменном столе.
Васильев, усмехаясь, посмотрел на Тихомирова. Тихомиров тоже еле заметно улыбнулся и сказал:
— Сизов предупреждал меня, что в случае ареста следователь будет пытаться всех нас поссорить. Вы на меня не обижайтесь, но я вам не верю.
— Я так и думал,— согласился Васильев, нажал кнопку и сказал вошедшему конвойному: — Введите гражданку Попову.
Вошла Симочка. Двух суток еще не прошло с момента ее ареста, а изменилась она так, что ее трудно было узнать. Изменило ее не то, что с ее лица исчезла косметика, и не то, что самый арест ее испугал, изменило ее то, что, наверно, впервые за свою жизнь пришлось ей посидеть и подумать без нашептываний матери и тех людей, с которыми мать позволяла ей встречаться и разговаривать. Впервые пришлось ей понять, что советы ее советчиков привели ее в самом начале жизни к тупику, к катастрофе. И стала ей неожиданно ясной вся бесцельная глупость ее прошлой жизни. Посмотрев на себя со стороны, увидела она себя глупой девчонкой, продавшей свою молодость грабителю за фальшивые деньги. Может быть, эти двое суток были только началом ее размышлений, но все-таки о многом она уже успела подумать, и ко многим горьким выводам она уже успела прийти. Совсем другое было у нее лицо. Хоть и без пудры и без краски, оно было сейчас умнее, значительнее и чем-то красивее, чем двое суток назад.
Васильев пригласил ее сесть и, указав на Тихомирова, сказал:
— Вы, кажется, немного знакомы?
Тихомиров смотрел на Симочку сначала равнодушно и даже немного насмешливо. Он не узнал ее, уж очень она изменилась. Но постепенно в глазах его появилась растерянность. Он начал понимать, что его не обманывают, что перед ним действительно жена обожаемого им, боготворимого им человека.
Симочка смотрела на Тихомирова, припоминая. Когда-то давно, так ей казалось, в рухнувшем в бездну прежнем мире, она его будто бы видела. Наконец она кивнула головой и сказала:
— Вы, кажется, бывали у нас иногда.
— Гражданка Попова,— сказал Васильев,— когда вы познакомились с вашим мужем, Михаилом Антоновичем Сизовым?
— Месяца два назад.
— А точнее не помните?
— Числа не помню,— сказала Симочка, нахмурив лоб,— но это было дня через два или три после Нового года. Мы были с мамашей в Михайловском на «Желтой кофте», Миша сидел рядом с мамашей, и они разговорились. В антракте он угощал нас чаем с пирожными, и мамаша пригласила его к нам заходить.
— Как вы помните, Кожсиндикат был ограблен двадцать четвертого декабря,— бросил Васильев Тихомирову.
Тихомиров даже не кивнул головой, он отлично помнил, какого числа был совершен знаменитый «экс».
— Когда он сделал вам предложение?
— Двенадцатого января,— сказала Симочка.— Он сначала переговорил с мамашей, а мамаша — со мной. Я сказала, что очень быстро все это, а мамаша сказала, что теперь не такое время, чтобы разбираться, что попался солидный человек, и слава богу.
Симочка повторяла материнские слова, как будто сама заново в них вслушиваясь и заново их осмысливая. Даже слово «мамаша» она сказала совсем не так, как говорила два дня назад, а как будто заковычивая, как будто немного насмешливо цитируя себя, прежнюю Симочку.
— Какое было поставлено Сизову условие? — спросил Васильев.
— Обставить квартиру... одеть меня... купить мне драгоценности.
— Сколько стоил столовый гарнитур? — спросил без всякого выражения Васильев.
Так же без всякого выражения он спрашивал Симочку и о стоимости кабинета, и о стоимости каждого манто, и о стоимости золотого браслета, и Симочка, тоже как будто без выражения, называла цифры, иногда напрягалась, вспоминая, и морщила лоб, иногда поправляла себя сама, называла более точную цифру, иногда пожимала плечами и говорила:
— Не помню сейчас.
Это только казалось, что она говорит без всякого выражения. Если внимательно вслушаться, можно было понять, что она сама как будто бы с удивлением вспоминает, как захватывали когда-то ее эти сотни и тысячи рублей, какой восторг вызывала в ней громоздкая роскошь ее квартиры и как всего только два дня назад ясно видела она будущую свою жизнь — с театральными ложами и лихачами, с рестораном после театра, со сном допоздна в огромной кровати-раковине карельской березы.
Тихомиров молчал все время. Он сидел не шевелясь, смотрел прямо в лицо Серафиме, и Васильев понимал, что он верил каждому ее слову, потому что ей и нельзя было не верить. Никакая притворщица не сумела бы так достоверно притворяться. Васильев и сам поверил ей сегодня наконец окончательно. Не цифрам, которые она называла,— они и раньше не вызывали сомнений, да их можно было всегда и проверить,— нет, он поверил в ее настоящую искренность, в то, что она действительно не знала, кто такой Сизов, и мысли о грабежах, об обмане ей даже не приходили в голову.
И наконец Васильев задал ей еще вопрос.
— Скажите, Попова,— сказал он,— во время обыска при вас был отперт портфель, лежавший в ящике письменного стола вашего мужа. При вас были пересчитаны находившиеся в портфеле деньги. Сколько там оказалось денег?
— Сорок пять тысяч,— сказала равнодушно Симочка.
Ее воображение уже не поражало величие сумм. От гипноза богатства, от веры в непоколебимость и главную важность материального изобилия она избавилась, наверно, сразу и на всю жизнь.
— Какого числа был у вас обыск? — спросил Васильев, уже нажимая кнопку, чтобы вызвать конвойного, и закрывая папку с делом.
— Позавчера,— сказала Симочка,— я не помню, какое сегодня число.
Вошел конвойный, Симочка, поклонившись Тихомирову и Васильеву, вышла, и дверь за нею закрылась.
Васильев и Тихомиров долго молчали, потом Васильев встал и раздраженно сказал:
— Лучше б вы, Тихомиров, на эту тысячу рублей хоть покутили! Сизов ведь и так вас обманул, другим-то он за участие в грабеже дал по две тысячи, а вам вторую тысячу и дать пожалел, красивых слов вам наговорил за это. Видите теперь, что за партийная касса?
Вошел конвойный. Тихомиров встал и пошел к выходу. Казалось, ничего не изменилось ни в выражении его лица, ни в его походке, и все-таки Васильев чувствовал, ощущал, был уверен: перед ним человек ошеломленный, растерянный, даже раздавленный.
В сущности говоря, все было ясно. Ограбление кассы Кожсиндиката было произведено в самых обыкновенных шкурных целях. При чем тут политика? Ни на какие политические цели деньги и не предназначались. Деньги пошли на громоздкую мебель, платья и безделушки глупой девчонке. Разница с обыкновенными шайками была только в том, что хотя атаман всегда получает немного большую долю, но все-таки не в таком же соотношении: семьдесят тысяч и две тысячи. Ну что ж, и это объясняется просто. В этом случае атаман оказался хитрее, а остальные члены шайки глупей, чем обыкновенно. Насчет того, что Сизов член Цека партии левых эсеров: во-первых, такой партии нет и такого Цека нет. А во-вторых, если бы даже и был такой Цека, не мог же он поручить Сизову ограбить Кожсиндикат для того, чтобы обставить квартиру и накупить барахла Серафиме Поповой. Единственный, кто верил сказкам, которые рассказывал Сизов о себе и своих высоких политических целях, был Тихомиров. Тихомирова Васильеву было жалко. Конечно, бандиты всегда обманывают друг друга, но тут уж больно груб был обман и больно наивны обманутые. Помочь Тихомирову нельзя было ничем. Грабеж есть грабеж, и, как бы ты его ни объяснял, отвечать за грабеж придется.
Впрочем, Васильев счел себя обязанным доложить начальству о претензиях Сизова на то, что он не уголовник, а политический борец, и начальство сообщило об этом в Москву в ГПУ. Васильев был уверен: нет оснований предполагать, чтобы дело было отнято от угрозыска. Следствие шло к концу, никаких неясных моментов не оставалось. Вероятно, через несколько дней можно будет уже дело закончить и передать в суд. Но все повернулось не так.
Однажды Васильева вызвал к себе начальник угрозыска.
— Что-то ты, Васильев, -с этим Сизовым недооценил,—сказал начальник угрозыска хмуро.—Дело требует ГПУ. И не Петроград, а Москва. Поедешь сам. Повезешь всю свою банду. Женщин возить не стоит. Повезешь только тех, кто участвовал в ограблении. Какой-то этот твой Сизов деятель. Говорят, при царизме в ссылке был. В общем, готовься. Сегодня и отправишься.
«Черт его знает!—думал Васильев, идя от начальника.—Что же это такое? При царизме был человек в ссылке. Значит, какие-то идеи у него были. А теперь никак его от уголовника не отличить».
Вечером семь участников ограбления Кожсиндиката были доставлены на вокзал к специальному вагону, в котором они отправлялись в Москву. Доставили их в нескольких машинах, под очень строгой охраной. В течение всего следствия Васильев ни разу не сводил на одном допросе Сизова и Тихомирова. Васильев чувствовал, что Тихомиров человек больших страстей и большой искренней веры. У таких, как он, людей страшным бывает разочарование. Раз поверив во что-нибудь, такой человек держится своей веры до конца, но уж если он увидел, что веровал в пустышку, что его обманули...
Словом, Васильев не хотел драматических сцен на допросах и чувствовал: после того как Тихомиров узнал, что такое Сизов, встреча этих людей так просто не обойдется. Поэтому и на вокзал их доставили в разных машинах. Только в вагоне они увиделись.
Сизов был все-таки странный человек. Очевидно, жадность к деньгам, к богатой жизни удивительным образом сочеталась в нем с каким-то хоть и мелким, но честолюбием.
Именем несуществующей партии награбить сто тысяч и потратить их на мебель, манто и браслеты — это он считал совершенно естественным. Но ему казалось очень обидным, если его не признают политическим борцом, идущим на опасный грабеж ради «великого дела». Концы у него не сходились с концами.
Когда ему сообщили, что дело будет рассматриваться как политическое, он воспрянул духом и стал смотреть на Васильева даже несколько свысока.
В сущности говоря, перемена инстанции ничего хорошего ему не сулила. Ограбление есть ограбление, и, пожалуй, его политические претензии могли быть только отягчающим обстоятельством. Но такой уж был удивительный у него характер, что при известии, что дело затребовало ГПУ, голова его еще больше откинулась назад, сутулость еще больше стала походить на горб, а лицо приняло необыкновенна важное и заносчивое выражение. Он снисходительно посматривал на конвойных, и весь вид его выражал примерно следующее: «Ну, мол, удалось вам некоторое время покомандовать мной, но теперь это кончилось, и скоро вы узнаете, какой я большой человек». Васильев смотрел на него и удивлялся странному сочетанию жестокости и легкомыслия в этом важном маленьком человечке.
И так был силен гипноз этой комической важности, что даже здесь, в вагоне, завербованные им в свою шайку люди безмолвно признавали его своим начальником. Ведь, кажется, все уже кончено, они пойманы, уличены и признались и ничего, кроме зла, не принес им этот человек, совративший их на тяжелое преступление, и все-таки, когда он вошел в вагон, все подтянулись, как подтягиваются солдаты, когда входит в казарму строгий и требовательный командир. Он окинул их орлиным взглядом, как бы проверяя состояние своих войск. Так, вероятно, Наполеон проходил перед строем гренадер, читая в их глазах преданность и восхищение.
Все уже сидели на жестких полках тюремного вагона, когда вошел Сизов. И он прошел вдоль полок и поздоровался с каждым за руку. И только Тихомиров не протянул ему руки. Сизов сделал вид, что не заметил этого. А может быть, он так был преисполнен сознания своей значительности, что не мог допустить даже мысли, что Тихомиров зол на него. Так или иначе, он, наклонившись к Тихомирову, прошептал ему несколько слов. Васильев не слышал их. Наверно, слова, которые может шепнуть руководитель подпольной организации рядовому функционеру. Какой-нибудь совет, как себя держать на процессе, в чем признаваться и что отрицать. Вероятно, что-нибудь в этом роде. Тихомиров ответил ему отчетливо и громко:
— А почему, собственно, вы мне даете указания, гражданин Сизов? Вы кто мне такой? Атаман?
Сизов еще больше выпятил грудь, еще дальше откинул голову и сказал:
— Мы с вами члены одной партии.
— Какой партии? — спросил Тихомиров.— Партии грабителей? Так это, кажется, называется не партия, а шайка или банда. Я, по крайней мере, знаю, что я бандит, и не скрываю этого. И как бандит понесу справедливое наказание. А вы не только бандит. Вы еще и жулик.
Все остальные участники ограбления отвели глаза и сделали вид, что не слышат. Сизов, ничего не ответив и не теряя своего горделивого вида, топорщась и пыжась, кажется, еще больше, чем раньше, отошел и сел на свое место.
В Москве Иван передал своих подследственных сотрудникам ГПУ. Ему сказали, что он должен зайти на Лубянку. Его будут ждать в бюро пропусков.
Действительно, его ждали. Молодой сотрудник повел его по длинным коридорам, и Васильеву неудобно было спросить, к кому, собственно, его ведут. Его ввели в приемную. Другой сотрудник, сидевший за письменным столом, встал и открыл перед лим большую тяжелую дверь.
Высокий, очень худой человек вышел из-за стола и пошел навстречу Васильеву. У него была острая, клинышком, бородка и очень усталые глаза. Васильев почувствовал себя неудобно. Он знал этого человека, лицо его было ему удивительно знакомо, и все-таки, только пожав сухощавую энергичную руку, он понял наконец, что перед ним Феликс Дзержинский. Дзержинский пригласил его сесть и сел сам.
— Ну, расскажите, товарищ Васильев...— сказал он.— Нет, прежде всего спасибо вам за это дело. Это интересное дело. Ну, а теперь рассказывайте.
Васильев вкратце рассказал все, о чем мы сейчас, через много лет, рассказали читателю. Дзержинский слушал очень внимательно, не отрывая от Ивана глаз.
Закончил Васильев тем, что по всем обстоятельствам дела он не видел никаких оснований считать ограбление Кожсиндиката политическим актом. Деньги были растрачены не на политические цели, а на покупку личных вещей, на подарки женщине. Поэтому он и не придавал значения требованиям Сизова квалифицировать его как политического преступника.
Дзержинский слушал его очень внимательно, все время глядя ему прямо в глаза, иногда чуть заметно кивая головой.
Когда Васильев кончил, Дзержинский еще минуту помолчал и потом заговорил медленно, будто раздумывая.
— Вы, конечно, правы,— сказал он,— но дело в том, что Сизов был действительно левым эсером и даже довольно видным. До революции он играл некоторую роль в своей партии. И действительно был в ссылке по политическому делу. Встречался там с хорошими людьми, считался революционером. Поэтому мы и сочли нужным согласиться на его просьбу. Что ж, квалифицируем это дело как политическое. Сизову от этого лучше не будет.— Минуту помолчав, Дзержинский спросил: — Дело Серафимы Поповой осталось у вас? Как вы его думаете квалифицировать?
Васильев пожал плечами:
— Не тяжелую какую-нибудь статью. С каким-нибудь легким, может быть условным, наказанием. Не стоит ломать ей жизнь. Но нужно, чтобы она запомнила историю с Сизовым навсегда. Такие уроки бывают полезны.
Дзержинский встал и, прощаясь, протянул Васильеву руку:
— Еще раз спасибо, товарищ Васильев.