Автомобильный пробег между этими двумя центрами заезжен делегатами, депутатами, дипломатами, учеными и просто туристами — теми, кто хочет выгадать на скорости, не желая лететь самолетом, и теми, кто хочет ехать медленно, со вкусом, делая остановки днем и на ночь. Для последних дорога эта представляет огромный интерес, и если бы у современности был свой Радищев, он мог бы написать о ней книгу с социальными проблемами сегодняшнего дня, начиная с деятельности церкви и кончая деятельностью Лиги наций.
Вы минуете Орлеанские ворота, и с бархатной мягкостью, почти как на воду, вплывает ваш автомобиль на знаменитую авторуту, дорогу, построенную с совершенством, приятную и платную: в свое время с вас возьмут за проезд по ней. Направление ваше — Дижон, но до Дижона вы не доезжаете, оставляя великолепный, как на гравюре, далекий облик его почти под прямым углом справа. Еще не доезжая до этого поворота в сторону Женены, вам предстоит испытать на себе туристический быт во Франции.
В живописных местах, среди лесных холмов, на лужайках, по берегам прудов, речек и озерков, вписываясь, как говорят архитекторы, в пейзаж, стоят столы, скамьи, беседки, мусорные корзинки и красивая, отделанная внутри кафелем постройка, где есть умывальник с проточной водой, зеркало, полотенце, мыло, вообще все, что требуется, и, главное, в удивительной, первозданной чистоте. Сколько народу побывало здесь до вас, поедая свои «ленчи», моясь, охорашиваясь, приводя себя в порядок, а нигде ни бумажонки, ни пустых консервных банок, ни луж, ни папиросных окурков! Те, кто были тут первыми, заразились первозданной чистотой и решили «не быть хуже, чем прочие». Вновь прибывшие заразились от тех, кто заразился первый, и так оно пошло в ход. Чистота заразительна, она действует на самолюбие.
Вы едете дальше, местность все привлекательней. Птицы, как всегда к вечеру, летят низко. Зато поднимается ветер, и движение воздуха приносит вам ароматы земли, трав, полевых цветов, разогретых за день. Сразу за поворотом, налево от Дижона, дорога начинает холмиться, появляются зигзаги, внизу в ущелье откуда-то заворчала речка. Вторая ваша остановка — город Доль, и тут вы проводите чуть ли не весь остаток дня.
Город Доль на первый взгляд неказистый, обычный провинциальный городишко. Старые дома, не старинные, а только старые. Один из них стоит почти на самой реке, балками уходя вниз; в нем была кожевенная мастерская и жил ее хозяин, кожевник. Но посетители, переступая порог этого дома, если они мужского пола, невольно снимают шляпы. А номер у входа — 43 — упоминается во всех путеводителях. Дело в том, что тут, в обстановке, типичной французской провинции, родился полтораста лет назад сын у кожевника. Улица, где стоит № 43, носит его имя — Луи Пастёр.
Для меня это имя ’(знакомое даже неграмотным, потому что связано сейчас с этикетками на бутылках молока, ставшее почти синонимом охраны человеческого здоровья) было особо дорого с юных лет, притом отнюдь не «пастеризацией» и прививками. Оно мне стало дорого, как много позднее имя Владимира Ивановича Вернадского, своей близостью к проблеме Времени, занимавшей мой молодой мозг. Помню первое знакомство с Пастером по энциклопедическому словарю Брокгауза и Ефрона:
«Пастёр показал, что оптическая деятельность правой и левой винных кислот стоит в связи с различием в их кристаллической форме; вместе с тем ему удалось разложить виноградную кислоту на правую и левую…
…Оптическую активность правой и левой винных кислот Пастёр свел на дисимметрию их молекул. Эта первая работа Пастёра имела важные результаты… в науку введено было понятие о молекулярной дисимметрии».
Так начинал двадцатишестилетний Луи Пастёр.
Признаюсь, я ровно ничего не знала (и сейчас не знаю) ни о винных кислотах, ни о том, что такое оптические свойства этих кислот. Меня захватило другое: правая и левая сторона, дисимметрия… Дисимметрия, с которой начинается жизнь; симметрия, ведущая к смерти: потому что из симметрии не может возникнуть перпетуум-мобиле, вечное движение, а из нарушения симметрии может… вдобавок — из нарушения симметрии, коренящегося в самой молекуле, в мельчайшем кирпичике мироздания, имеющем левую и правую стороны…
В этих наивных размышлениях моей молодости, связанных со страстным желанием постичь «тайну бытия», Пастёр был одним из духовных источников, жадно впитываемых мною и пробуждавших мысль. А какая биография, какой универсализм! С чего он начал? В виноделы готовился? И вот с двадцати шести лет он адъюнкт-профессор физики в Дижоне, через три месяца адъюнкт-профессор химии в Страсбурге, через шесть лет декан естественных наук в Килле, через три года — руководитель научных занятий в Париже, в École Normale. Физик, химик, микробиолог, фармаколог, врач — все это вместе почти в античном, в средневековом (или в будущем двухтысячелетием!) понимании объемного признака подлинного ученого, ученого, исходящего из широты мышления, из гениальной способности связывать, ассоциировать и обобщать разные вещи в науке, ученого-практика, — кстати, почти до сорока лет не имевшего своей лаборатории…
Но я чересчур разговорилась перед скромной дверью бывшей кожевенной мастерской. Не так давно вся Франция, а с нею весь мир отпраздновали 150 лет со дня рождения Луи Пастёра. Могу себе представить, что тут было, как приоделся, приукрасился, взволновался этот маленький мир французских мелких рантье, ремесленников, чиновников, домохозяек, живущих по берегам темно-водной речушки в городе Доле. Но и до юбилея в домике-музее было предпразднично. Экспонаты, правда, состояли большей частью из фотографий да из оставшейся от отца Пастёра старой ремесленной обстановки кожевенной мастерской с ее примитивными орудиями труда прошлого века. Среди фотографий — русские девочки, спасенные Пастёром от последствий укуса бешеной собаки.
Самым интересным в музее-доме, где ровно ничего нельзя было узнать о Пастёре-универсалисте, упомянутом мною выше, была, конечно, книга для посетителей. Приятно было прочесть записи нашего бывшего посла и его жены (Зориных) и наших больших ученых — Энгельгардта, Збарского, — посетивших домик в Доле еще до юбилея…
Но как бы ни были вы утомлены остановкой в Доле, ехать дальше сразу не следует. Да и кто может устоять перед, внезапно мелькнувшим среди скромных серых строений прошлого века удивительным — не знаю, как назвать его, — сооружением из бетона и железных извилин абстрактной скульптуры, словно громадная улитка, вдруг задравшая вверх маленькую головку над массивным, расплывшимся телом, — вторым чудом города Доля или второй его достопримечательностью.
Если в домике Пастёра невольно задумываешься о могучей экспансии мышления научного гения, то тут, перед этим «ультра-модерн», нельзя не задуматься о другой экспансии, церковной. Я вступаю тут на почву, где может на меня обрушиться не только гнев католиков, но и эстетический фанатизм приверженцев «нового искусства». В Доле построили новую церковь. 7 мая 1961 года заложили ее первый камень. 14 июня 1964-го сюда прибыл «апостолический нунций во Франции, монсеньор Бертоли» с епископами из Сен-Клода и Вердяна для торжественного освящения этой церкви.
О ней, об ее архитектуре и мистике пишут брошюры. По правде сказать, будь это не церковь, а что-либо другое, несущее в своем назначении медленное, ползучее приближение к человеку, можно было бы говорить об эстетической стороне. Можно было бы и привыкнуть к этой эстетической стороне, если бы все здания вокруг превратились в таких же задравших голову ползунов. Человек привыкает к моде, его восприятие всегда под притупляющим влиянием массовости. Между прочим, первый момент парадоксальности, вносимый модой для органов восприятия, показывает тесную связь эстетики с этикой, зрительных и слуховых впечатлений с моралью, с привычками, с бытом, с мировоззрением, что само по себе интересно и наводит на мысль о целостности человеческих функций и связности реакций организма. Но сейчас разговор о другом.
Разговор об очень интересной деятельности церкви. Чтобы не потерять свою паству, церковь стремится идти в ногу с своим временем. Церковные формы и соотношения с прихожанами, как и главные бытовые действия — крещение, причащение, исповедь, — все это менялось столетиями. Трудно сказать, было ли что-либо революционное, не сразу осваиваемое верующими в смене романского тина церквей на готику — раннюю, среднюю, позднюю. Но сейчас, в эпоху научно-технической революции, когда, как в Библии говорится, «время пришло во умаление», то есть убыстрился исторический процесс развития, церковь почувствовала себя чем-то в положении вагнеровской «Гибели богов»; ее «храмы божий» наводнились туристами, стали превращаться в музейную старину. И вот по католическим и протестантским странам мира стала резко меняться церковная архитектура. Кто много ездит «по Европам», сплошь да рядом натыкается на бетонные образцы новейших церквей, похожие не то на старые «посты сторожевые» по простоте своих геометрических фигур, не то на тюрьмы без решеток, не то на предбанники без окон и не сразу находимых дверей.
Почин дала, кажется, брюссельская выставка 1958 года, вернее, не почин, а как бы санкцию на совершающийся процесс «бетонирования» церквей, своим пирамидообразным куском сплошной массы, с маленьким крестом на макушке, поднятой к небу, — выставочным павильоном Ватикана.
Но церковь города Доля интересна не одной лишь новейшей архитектурой, а и своим посвящением апостолу Иоанну, автору четвертого евангелия и мистической книги христианства — апокалипсиса. В ее архитектуре, расположении баптистерия, алтаря, в росписи стен «главными цитатами» из Иоанна и в скульптуре знаменитых апокалипсических коней — белого, рыжего, черного, красного, — как и в специальной брошюрке, авторы старались передать в применении к современности мистику апокалипсиса Иоанна.
Когда я находилась внутри этой церкви, испытывая полное отсутствие каких-либо старинных эмоций теплоты, умиленности, благочестия, невольно возникавших в душе от вида молящихся и от особого церковного мерцания восковых свечей, льющих свой розоватый свет и свой аромат воска (прошу прощения за длинноту фразы), так вот, когда я была в этой церкви, вместо молящихся находился в ней только один хихикающий старичок турист в очках. Он обратил мое внимание на «купель» в виде толстой подмигивающей рыбы, похожей на карпа, и на скульптуру, именуемую «Борьбой женщины с драконом». Если первая была чуточку смешной, то вторая — с драконом, похожим на «голого» быка, и лежащей под ним женщиной со стоячими, как два бильярдных шара, грудями — чуточку неприличной. Не знаю, может ли в таких церквах возникнуть мистическое чувство или простая человеческая вера, может ли продержаться любовь к Христу при виде его абстрактного «зигзага» на кресте, стоящего в алтаре. Не хочу оскорблять ни расхваленных и премированных архитекторов, создавших церковь в Доле, ни верующих, молящихся в ней, но только задаю вопрос: молятся ли в ней верующие?
Экспансия современного католичества замечается не только в архитектуре. Попробуйте поискать в старых (девяностых годов прошлого века) немецких словарях слово «екюмен» (ökumen, ökumenisch), вы его не найдете. В советских немецко-русских оно встречается и переводится, как «всеобщий», «мировой». Между тем в современных европейских газетах оно мелькает чуть ли не на каждой странице, и смысл его несколько иной: в русском церковном обиходе оно аналогично слову «вселенскость» и применяется к церкви — вселенская церковь. Это словечко влилось в европейскую речь совсем не просто. Как «общий рынок», как Лига наций, как всевозможные географические и политические союзы-сообщества, тенденция к соединению, к снисходительному стиранию острых углов в догмах веры и компромиссному сглаживанию разниц, к собиранию всех церквей под единый вселенский купол исходит от самого Ватикана и просачивается в западную печать. Мы как-то мало интересуемся всем этим, а между тем в международной политической жизни стремление церкви ко «вселенскости», к этому новому лозунгу «ökumen» вовсе не малозначащий фактор…
Стемнело, когда наконец отъехали мы от Доля. Дальше в пути можно заночевать под тремя звездочками гостиницы «У мельницы голубых форелей», если не бояться, что эти «три звездочки» обдерут вас как липку. Здесь тоже можно кое-чему научиться. Старинные замки, исторические дома, знаменитые поместья превращены во Франции в самые дорогие гостиницы для богатых туристов. Хорошо, когда они оправдывают свои цены красотой природы, комфортом и вкусным столом. Но, вчитавшись в проспекты, начинаешь подозревать, что есть и такие, где сдирают с путешественника за одну честь пребывания под вывеской аристократического имени бывшего владельца.
Утром, покинув «Мельницу голубых форелей», любуешься на оставшийся отрезок до Женевы, на ущелье, горы над ним и прелесть меняющихся картин, пока не подойдет граница. Между Францией и Женевой машина влетает на чинную, живописную площадку перед воротами замка, на этот раз не под «тремя звездочками», а, может быть, под одной большой звездой галльского гения. Фернэй! Поместье Фернэй, где жил Вольтер, куда к великому старцу совершали паломничества крупнейшие люди своего века, где велись беседы, которым цепы не было бы, если б кто-нибудь записал их для потомства. Фернэй… Вы прошли площадку, приблизились к воротам, чтоб увидеть в сохранности комнаты, где жил Вольтер, его кабинет, его рукописи, как это водится во всех домах-музеях; но тут же узнаете, что в Фернэе живут «нынешние хозяева». Не нации, не республиканской Франции принадлежит это поместье, а тем, кто его купил и намерен им пользоваться как своим жильем. Должно быть, имя знаменитого хозяина давних лет немало раздражает нынешних жильцов: «Толкутся тут, останавливаются без конца, выводят из терпения портье! Читали бы надпись на воротах!» А на воротах действительно есть надпись: «Доступ в дом открыт за плату только в августе».
Так, получив от дороги немало интересного, занявшего ум и чувство, спускается путешественник из Фернэя все ниже, бесконечными зигзагами, в столицу французской Швейцарии Женеву, закрытую от глаз мельчайшими капельками осеннего тумана.
Сколько воды утекло из Роны, из знаменитого «водяного броска» — высочайшего в мире (как уверяют гиды) фонтана, бьющего летом со стрелки женевской набережной с тех давних пор, когда Владимир Ильич ходил по улицам Женевы! Он не любил этот город так, как любил Цюрих; ему трудней было заниматься в Женевской библиотеке, чем в лондонской Ридинг-рум Британского музея; и он жалел, что покинул Лондон ради Женевы. Если даже в те далекие времена было в Женеве шумно и беспокойно и это мешало углубленным занятиям, то что сказать о нынешнем времени?
Бурно растет новая часть города, и она теснит, отодвигает старую. Когда-то нарядная Гран-рю (Большая улица) со своим домом № 40, где в 1712 году родился Руссо, становится для туристов почти музейной. Милая легендарная «Каружка», где жили-были наши русские эмигранты, а в доме № 91 В. И. Ленин с Надеждой Константиновной, почти ушла в историю. Слава Женевы философской, Женевы мыслящей, ее университета и библиотек меркнет перед восходящим значением Женевы дискутирующей, Женевы дипломатической. В годы 1929–1936 выросло массивное здание Дворца Наций. Большие буквы, какими сейчас обозначают разные международные учреждения, большие буквы, стоящие впритык, подобно математическим формулам, не совпадают на разных языках, и в них очень легко запутаться, как в трех соснах. Массивный, в ширину разлегшийся Дворец Наций почти непрерывно заседает, обсуждает, дискутирует, «конгрессирует». И вот, несмотря на все эти новшества и отличия современной Женевы, именно здесь почти тотчас по приезде я услышала дорогие мне слова: «Тут очень уважают Ленина, газеты хорошо говорят о нем…»
Что в Швейцарии очень интересуются Лениным, я узнала года три тому назад, когда швейцарский посол в Москве, ныне покойный, письменно запросил меня об одном из фактов биографии Владимира Ильича. Это понадобилось для главного их архивариуса, работавшего над книгой о Ленине. Но интерес оказался гораздо шире и как-то «почвенней», чем я это себе представляла, в первую очередь он вызван, конечно, пребыванием Ленина тут, на швейцарской земле, в течение почти семи лет, — правда, не сплошь, а в разное время. Это создало для швейцарских исследователей очень важное преимущество перед другими западными странами.
При всем своем «демократизме» Швейцария любит своеобразный порядок и аккуратность. Эта «гостевая» страна, не беспокоя вас, ведет вам счет, требует гарантий длительного пребывания, свидетельств о вашей платежеспособности (как в царской России требовалось от вас при выезде за границу свидетельство о «политической благонадежности»), проверяет ваше общественное поведение — и все это отмечается в канцелярских бумагах вместе с точными адресами. Занятия в библиотеках тоже требовали от иностранцев всевозможного «ручательства» местных граждан.
Таким образом, кроме тех архивных документов, которые были переданы через швейцарских коммунистов в нашу страну, в Швейцарии накопился свой немаловажный архивный материал для серьезного исследователя. В нем запечатлены точные даты, фамилии, адреса, иногда и проскользнувшие мелочи более личного характера, например дальнейшая судьба хозяев, у которых Ильич снимал комнату. Этот материал заключен в официальные подшивки разных лет и учреждений, недоступные для советских людей. Таким образом, в книгах швейцарских авторов о Ленине может иной раз оказаться для наших исследователей что-то новое, пусть совсем маловажное, но в любви советского человека к Ильичу нет маловажного, любая мелочь зажигает теплоту в сердце и живой, нужный для общего знания интерес.
Но кроме этих «бумажных» фондов Швейцария имеет у себя и сейчас, а раньше имела во множестве, другой — словесный фонд, которым она располагала как своим собственным, исключительным. Вспомним, каким огромным богатством стали для нас устные рассказы рабочих и крестьян о встречах с Лениным, записанные позднее. Как интересны рассказы каприйских рыбаков, только мельком видевших Ленина. Какую огромную палитру — для живописания образа Ильича — представляют собой тома воспоминаний о нем!
Разумеется, это богатство нельзя и сравнить с бисеринками отрывочных высказываний людей, не подозревавших о том, кто с ними встретился. А все лее и бисеринка дорога. Владимир Ильич и Надежда Константиновна выходили с рюкзаками на плечах в долгие горные прогулки, со многими ночевками. Хозяева ночевок, случайные дорожные встречи, соседи квартир, где они останавливались, домовники, столовавшиеся в доме, где жил Ленин, каждый день трижды садившиеся с ним за один стол, прислуга кофеен и столовых — не перечесть всех, с кем на протяжении ряда лет сталкивался Владимир Ильич в Швейцарии; а Надежда Константиновна не могла но покупать хлеб или молоко, мясо или овощи в одних и тех же лавочках на одних и тех же улицах и не встречаться с соседними жильцами в кухне у газовки, где варилась и жарилась еда. Живые Ленин с женой все время соприкасались с живыми, простыми людьми Швейцарии. И кое-кто из стариков с сохранившейся памятью мог выудить из этой памяти кое-какие обрывки воспоминаний, малые по значению, но важные для нас, как точки в пунктире живого облика… Все это устный архив швейцарцев, огромное поле для их исследований, на котором они не могут встретить соперников.
Я ехала из Женевы в Берн в единственный ярко солнечный день за весь хмурый октябрь моего месячного пребывания в Швейцарии. На Лозанну — нижней дорогой, вдоль Лемана (Женевского озера), с просветами сквозь деревья его сверкающей голубой зыби. Мимо виллы-замка Коппэ, где более 180 лет назад знаменитая мадам де Сталь вместе с Бенжаменом Констаном «дискутировала» в своем салоне со съезжавшимися к ней писателями и мыслителями о будущем Европы, словно предваряя теперешний Дворец Наций. Мимо самой Лозанны, где в эти дни поселился Жорж Сименон, с которым мы заочно обменялись книгами и любезностями.
И ярким солнцем, облитый голубизной неба и белизной далеких Альп, встретил нас Берн, последним солнцем, виденным мной в Швейцарии за весь месяц. Наш посол вручил мне тут же, при встрече в Берне, сентябрьский помер швейцарского журнальчика «Тагес-анцайгер» — подарок, имевший для меня огромное значение. В этом номере были помещены две страницы из новой книги о Ленине Вилли Гаучи «Ленин как эмигрант в Швейцарии». Сейчас, возможно, она уже вышла в Цюрихе, в издательстве «Бенцигер», но тогда только рекомендовалась как будущая новинка.
Журнал я повезла с собой в Цюрих. А там ждал меня еще подарок: солидная буржуазная газета, долгие годы считавшаяся одной из лучших по своей осведомленности и точности, «Новая цюрихская газета» опубликовала в трех номерах (12, 16 и 19 октября) еще три отрывка из книги Гаучи, снабдив их иллюстрациями: портретом Ленина; снимком комнаты, в которой Владимир Ильич и Надежда Константиновна жили в Цюрихе в 1916–1917 годах (Шпигельгассе, 14); снимком здания (Нёймаркт, 5/7), где не раз выступал Ленин, и фотографиями Нобса и Фрица Платтена.
Для нас серьезные публикации о Ленине на Западе имеют очень большое значение. Они постепенно увеличиваются в числе, и по ним можно проследить, во-первых, растущий интерес к личности Ленина, принимающий с годами объективно-исторический оттенок, как к величине (самой по себе, вне политических симпатий и антипатий) масштаба всемирного. Во-вторых, — и это надо особо учесть — остающееся постоянным непонимание главной черты характера Ленина, сделавшей его борцом нового типа, борцом за будущее человечества, за будущего человека. Эго непонимание возникло на Западе от первых истолкователей Ленина — меньшевиков и белогвардейцев, русских философствующих черносотенцев, троцкистов, от исхлестанных сатирой Ленина мягкотелых оппортунистов и предателей и вызывавших ярость Ленина каутскианцев. Ими было прочно заложено это «непонимание» главного в Ленине.
Во второй публикации из книги Гаучи (от 16 октября) приводится случай, когда Анжелика Балабанова, примкнувшая к «Союзу русских социал-демократов», вступила с Лениным в спор после одного из докладов. Она непременно хотела узнать от него, как это может он «честных революционеров, бескорыстных людей» обвинять в предательстве: «Почему называет он социалистов, поставивших всю свою жизнь на службу обездоленным, — изменниками?» Ленин, по ее словам, ответил: «Когда я их так называю, я не хочу этим сказать, что имею дело с бесчестными людьми, — я хочу выразить тот факт, что занятая ими политическая позиция объективно ставит их в положение предателей»[170].
Несмотря на ясность такого ответа, Анжелика продолжала настаивать на своем, и тут Ленин «пожал плечами и ушел». Приведя этот случай, Гаучи от себя делает вывод: «В этом сказывается спорность своеобразной «этики» Ленина. В борьбе за власть пролетариата исчезал для него всякий интерес к обычным человеческим соображениям».
Здесь проходит разделительная черта между старой, абстрактной этикой и глубоко человечной конкретной этикой Ленина. Автор книги о Ленине Вилли Гаучи, приводя всякие свидетельства и всякие факты, подчас противоречащие друг другу, не выходит за грань сложившихся под влиянием одного из идеологов белой эмиграции, Бердяева, и троцкиста Фишера характеристик Ленина, не замечая, как сами факты, приводимые им, в корне подрывают эти характеристики. Бердяев, в конце своей озлобленной жизни пришедший к чудовищному отрицанию всякого добра и правды на земле, клеветнически утверждал в своих последних книгах, будто Ленин ненавидел людей, топтал их достоинство. Даже пытавшиеся быть дружелюбно объективными авторы книг о Ленине на буржуазном Западе приписывали обаяние Ленина, его умение захватить и повести за собой слушателей, его мощное влияние на рабочую массу, мастерство и силу его агитации только таланту и хитрости политика.
Но Ленин-борец был таким борцом, где Добро с большой буквы и цель борьбы сливались в одно великое целое. В этой исключительной цельности Ленина, в единстве его мыслей и чувств все представляет собой добро и правду. Ни тени тщеславия, ни тени фальши, ни тени самомнения, ни тени всего того, что исходит из буквы «я», ив личной для себя выгоды. И постоянное, глубочайшее внимание к людям, к человеку, которого он хочет понять и направить. Да, гнев его был беспощаден, но то был гнев любви. Меньшевистская трактовка его характера строится главным образом на двух ленинских работах — «Шаг вперед, два шага назад» и «Пролетарская революция и ренегат Каутский». Насыщены эти две книги таким поразительным, сокрушающим гневом, что, даже читая, только читая их, чувствуешь иногда, как сердце начинает колотиться. И на кого направлен этот неистовый взрыв гнева? На когда-то близкого Мартова, на бывшего марксиста Каутского! Если сила ленинского гнева действует даже только в чтении, спустя много лет после написанных слов, то как же должна она была действовать на современников, не согласных с ним, еще что-то недопонявших или — в силу глубины своих заблуждений — обреченных на непонимание?!
А ведь когда, и как, и почему произошел этот взрыв гнева? И что было бы со «страницей истории», которая тогда чуть начала «переворачиваться», если б этот гнев был приглушен и книги не написаны? Задал ли себе Мартов или сам Каутский этот вопрос? Истина конкретна.
В дни и часы создания партии рабочего класса, партии, способной реально взять власть, создать и провести в жизнь новый общественный строй, Мартов и его единомышленники отстаивают — против ленинского централизма партийной организации — раздробленность и местничество ее структуры. Они руководятся «возвышенными» идеями старого, абстрактного демократизма. А Ленин, знающий, что добра от такой разрозненности, такого местничества партии не будет, что единства силы у такой парши не будет, что преобразовать старый мир она не сможет, — яростно восстает против Мартова…
В часы и дни рождения нового социального строя на земле, когда весь собственнический мир ополчился на его первые зачатки, когда первое дыхание его оберегается большевистской ленинской партией, кто вдруг «с ученым видом знатока», с академической иронией восстает против первых шагов этого молодого строя, называя его не марксистским, не социалистическим? Каутский, тот самый Каутский, за плечами которого «Аграрный вопрос», марксистами благоговейно изучавшийся! Хуже, тяжелей, гаже этого удара в спину пролетарской революции трудно было себе представить! И Ленин, чувствующий всю силу этого удара, способного затормозить первые шаги новорожденного мира, обрушивает на ренегата Каутского беспредельную ярость своего гнева…
Анжелика Балабанова бормочет: и как же это можно честных революционеров называть изменниками? Десятки грязных перьев выводят: «Ленин унижал достоинство людей, отдавших…» и т. д. Но те, кто умеет читать, понимают, что страница истории должна быть перевернута и ее перевернул Ленин, видят всю силу любви Ленина к людям в этом его гневе против изменников революции.
Враг идет на птичье гнездо, где только что вылупился птенец; и птица-мать выскакивает из гнезда, бежит навстречу врагу, всем своим телом, всей своей яростью, своим клювом и перьями стремится защитить птенца, защитить будущее… Так много-много раз, в стихах и прозе, прославляли материнский гнев, становящийся сильным и яростным от своей любви. И враг отступал перед силой этой любви.
Конечно, сравнение, по старой пословице, не «резон». И все-таки нельзя не почувствовать, читая Ленина, что гнев его против оппортунистов, против ренегатов и решающие минуты истории рожден великой любовью к будущему, подобной материнской любви. И любовь эта всегда была Добром с большой буквы — важнейшей чертой характера в цельной натуре Ленина.
1. Когда говорят о «международном положении», а доклады о нем делаются у нас чуть ли не на каждом предприятии, редко-редко услышишь слово о Швейцарии. Разве что о Женеве, но «Женева» — это уже не местный швейцарский разговор, это как бы всеевропейская, общедипломатическая тема, далекая от самой Швейцарии как таковой. В большой политической игре западных дипломатов она как будто не та «карта», с которой можно пойти. Но посмотрим на другую карту — не политическую, а географическую. И увидим маленькое, очертанием похожее на сердце, пространство в Европе, втиснутое между тремя китами — Францией, Италией, Германией, словно действительное сердце западноевропейского массива. II хочется знать, как это сердце бьется, почему оно неглижируется не только в докладах, но и в газетных очерках, и действительно ли нечего о нем сказать, кроме разве описания красот природы, набившего оскомину еще в прошлом веке.
Да и так ли уж выдвинуты эти красоты первым планом, затмевая все остальное в Швейцарии? Если подумать серьезно, они вовсе не бросаются в глаза с первого взгляда. Пять раз побывав в этой стране, прожив в ней по нескольку месяцев (дважды до революции), я увидела Швейцарию «открыточную», Швейцарию красочную постепенно, не сразу, она спрятана за обычным равнинно-холмистым пейзажем, за тучами и облаками в немецкой ее части, за частым капельным неприятным туманом, похожим на кисею, во французской и за малой ее доступностью из-за горных перевалов — в итальянской. Так в чем же дело?
Память начинает бродить в прошлом — в русской литературе начала девятнадцатого века и даже конца восемнадцатого. Русские просвещенные люди, владевшие двумя-тремя европейскими языками с детства, иногда лучше, чем родным, были большими путешественниками. Они хорошо, отнюдь не налетом, знали западные земли и оставляли в своих записках целостный облик посещаемых ими стран. Иные подолгу жили на Западе и даже строили там дома, например некий Уваров, оставивший интересные воспоминания. Он построил себе в Лондоне дом, не желая считаться с английской любовью к холоду в комнатах, к одностороннему обогреву от камина и к горячей бутылке на ночь в постель (типичный домашний быт зажиточной английской семьи середины прошлого века). Уваров был одним из первых лондонцев, устроивших себе центральное отопление, и рассказ его о том, что из этого вышло и как отомстили ему английские «смоги» и «фоги» за такую вольность, до сих пор сохранил свою любопытную познавательную ценность. Позже русские писатели часто воспроизводили Европу. В русской классике, не говоря уж о Париже, точно и широко представлены и английский снобизм и немецкий романтизм, озаренные мягким светом русской образованности, тургеневской акварельной прелести. Ну а как со Швейцарией? Черным по белому, с абсолютной точностью гения, показал Швейцарию Достоевский в образе князя Мышкина. «Идиот» для своих, он мальчиком (сейчас сказали бы «трудновоспитуемым») был послан в Швейцарию, в частную швейцарскую школу некоего ученого-швейцарца. Именно швейцарец-ученый разглядел в своем воспитаннике сквозь сетку «идиотизма» черты высокой гуманности, натуральной детскости, здравого смысла, правдивости, простодушия и, вырастив настоящего человека, отпустил его на родину, в общество «праздно болтающих», «обагряющих руки в крови»…
Достоевский верным инстинктом гения определил сущность Швейцарии как педагогическую.
Педагогическим был и главный образ, сложившийся у молодежи моего поколения о Швейцарии. Когда мы в конце прошлого столетия приближались к последним классам средней школы (гимназии), за которой следовало университетское образование, у многих из нас было в обиходе заранее добывать проспекты швейцарских университетов и любовно изучать их, хотя возможности попасть в них подчас и не было. Швейцарские университеты, считавшиеся лучшими в Европе, прельщали нас, девочек, не только том, что дома, в России, доступ женщинам в университет был вообще закрыт, но и особыми русско-литературными традициями. Именно там, в Швейцарии, закончила учение первая в мире женщина-медик, и эта знаменитая женщина была русской; именно туда ездили наши девушки «эмансипироваться», спасаться от тирании старого семейного быта, вступая для этого в «фиктивный брак». А сколько романов прочли мы на эту тему!
Итак, Швейцария — «педагогическая». Но надо помнить, что «педагогика» у швейцарцев была особая. Не зная ее, не уважая особенностей чисто швейцарской литературной классики, чисто швейцарского прошлого, нельзя ничего понять в конфликтах нынешнего дня Швейцарии, в ее задымленном, раздвоенном, противоречивом современном развитии, отражающем в каком-то резко неприятном, остром для глаз свете все пороки американского и западноевропейского империализма. Нельзя ничего понять и в том, что осталось хорошего в Швейцарии, и в безуспешной, лихорадочной защите этого хорошего лучшими ее людьми… Но сперва об особенности швейцарской педагогики. Эта особенность выросла из конфликта умственного и нравственного в вопросах воспитания.
Если великий чешский педагог, творец современной школы, воспитатель мудрости, Ян Амос Коменский создал три столетия назад свою «пансофию», школу всеобщего знания, утвердив облагораживающую роль мышления в воспитании целостного человека, то более близкий нашему времени швейцарец Песталоцци сделал как будто обратное: он открыл весь вред слишком большой роли умственности при воспитании ребенка. В одной из самых сильных своих статей об элементарном образовании (1807 год) он написал удивительные для современной школы слова:
«Истинно нравственное элементарное образование по самой своей сущности заставляет чувствовать, молчать и действовать. Искреннее душевное настроение и жизненная сила, гармонирующая с этим настроением, по самой природе своей избегают всякого развлекающего лишнего слова. Речь нравственности в общем состоит из одного: да! да! и нет! нет! И чем эта нравственность истиннее и глубже, тем более опа уверена, что все, что сверх этого, то от лукавого»[171].
Молчать, когда царствует болтология всех сортов и видов, начиная с декламаций и поощрений показного ораторского искусства в школе, кончая парламентаризмом!
Чувствовать, когда радио, теле, кино, бесчисленные детские газетки и журнальчики с картинками и всякие «пиффы» и «паффы», «микки и «мукки» — рисуночки в детских отделах больших газет для взрослых — изо дня в день глушат и тупят детское восприятие, отучая от глубокого чувства!
Действовать, когда растущая автоматизация даже у ребят перехватывает трудовые действия, подсовывая им взамен спорт.
И наконец, «да, да» и «нет, нет» — в царстве современного западного мира, учащего «объективной» казуистике: «с одной стороны» — «с другой стороны». Ясно, что швейцарская действительность далеко ушла от своего старого национального типа швейцарца. Но кроме педагогики, воспитывавшей, по Песталоцци, этот малоразговорчивый, практически действующий, цельный тип швейцарца, есть и еще одна историческая черта, подкрепляющая национальную педагогику, — близость к природе. Не забудем, что самая сильная проповедь возвращения к природе, проповедь «натурального человека», прозвучала из уст великого писателя-швейцарца Жан-Жака Руссо. Все это было бог весть когда, воскликнет читатель, чуть ли не два века назад, во всяком случае куда больше столетия… Нашли о чем говорить в век научно-технической революции!
Да, все это быльем поросло… Но вот поздней осенью 1914 года, в первые месяцы первой империалистической войны, я жила в швейцарской интеллигентной семье, снимая у них в Цюрихе крохотную чистую комнатку. Хозяйка моя была молодым врачом, только что стала матерью; с ней жила младшая сестра, почти девочка, и обе они воспитывали новорожденного — совсем не похоже на то, что делалось у нас в таких же семьях. Весь день, с рассвета до заката, не глядя на погоду, маленький человечек лежал в своей люльке-лодочке у крыльца в саду. Его прикармливали чуть ли не со дня рождения соком персика, что приводило меня в ужас. И сам этот малыш, выкармливаемый свежим дыханием сада и светлым соком персика, плюс материнское молоко, сам начинал походить на моих глазах округлостью и золотистостью своих щек на персик. Обо хозяйки служили, мужа первой я почти не видела, обе часто оставляли ребенка в его люльке-лодке под охраной большого, тяжелого на подъем сенбернара, лежавшего у крыльца в дремоте. Быт был у них в доме точный и простой, как часы с кукушкой, и такой же ритмично-немногословный. Все как-то сливалось с чередованием самой погоды и сменой периодов утра, дня, вечера в этой горной части города Цюриха, слегка возвышающейся над озером, среди большого парка. Но совсем недавно, лет шесть назад, впечатление природного ритма, немногословия и чувства связи человека с натуральным ритмом земли я опять пережила в Цюрихе. Это было уже в нижней части города, почти на углу самой шумной торговой «Вокзальной улицы» — Bahnhofstrasse, которую нынешние туристы почему-то смешивают с банковской (Bahn u Bank) и совершенно неверно описывают, — в комнатке безалкогольного отеля, руководимого очень активным «женским союзом», и мне было хорошо, как шестьдесят четыре года назад…
Утекло еще шесть лет, всего шесть лет, и в октябре 1973-го я опять работаю в центральной цюрихской библиотеке, опять живу в маленькой комнатке безалкогольного отеля (Alkoholfrei). Но как все изменилось — и в гостинице, втрое подорожавшей, и в характере хозяев, и в ритме города Цюриха! Страшно стало жить в нем, как почти всюду на Западе. Не успела я приехать и нацелиться опять жить по-прежнему (утром — работа, вечером — дешевый концерт: один франк за вход и сиди где хочешь; или хороший фильм) — как друзья, знавшие мои вкусы, срочно предупредили: не ходи в кино! А концерты стали очень дороги, очень редки, все больше гастроли.
Да, мир в самом крупном городе Швейцарии стал другим. Об этом прежде всего оповещали афиши на больших круглых тумбах Вокзальной улицы. Они оповещали о десятках фильмов, и весь импорт их цинично откровенно, словно зазывая, говорил в многочисленных названиях о сексе, о всех видах и всех метаморфозах секса. Выше я написала «в остронеприятном для глаза свете». Конечно, нигде вы на Западе не убережетесь сейчас от «секса». Но если в названиях французских, шведских, американских фильмов есть своеобразная тонкость и завуалированность, — на цюрихских тумбах, таких еще десять лет назад прилично бюргерских, мне бросилась в глаза словесная грубость и безвкусица. Может быть, именно потому, что немецкий язык в Швейцарии, еще не совсем огрубевший, в нем нет-нет да мелькнет милое швейцарское окончание мягкого «ли» (хютли, штюбли), как изредка улыбнутся мягкие украинизмы и в нашей русской городской речи, видимо, еще не приспособился к западноевропейским циничным словам… В октябре 73-го разве только в одном-единственном кино показывался не секс, а «Последние дни Гитлера», но идти смотреть Гитлера было противно…
Позднее, обжившись опять в когда-то уютном Цюрихе, я убедилась, что тумбы со своими афишами — это еще не так страшно. Ведь даже в официальном центре, Берне, сохраняющем весь свой провинциальный, даже мещанский характер, появляются объявления в серьезной газете «Дер Бунд»: «Кино Форум. Учитесь насладиться сексуальной свободой! Секс за закрытыми дверями. Текст на немецком, французском, итальянском языках» («Der Bund», 22 октября, понедельник, № 27, стр. 51). Не так страшно, потому что «учиться» такому «наслаждению» призывает даже специально учебная газета, в целом помещающая едва ли не самый интересный общественно-политический материал, — «Цюрихский студент». Газета «Цюрихский студент» издается уже полвека; она выходит всего девять раз в год. У меня ее номер от 5 октября. Ее тираж — семнадцать тысяч. К ней приложен довольно объемистый «Концепт», более молодое газетное издание (ему всего два года) с серьезными статьями об искусстве, литературе и профсоюзных делах, руководимых, кстати сказать, «христианско-национальным союзом». Наши обозреватели вряд ли знают эти небольшие издания, носящие чисто местный характер; но, если вы захотите глубже заглянуть в общественную жизнь швейцарского центра, вы сразу узнаете из них о его сегодняшнем дне больше, чем из сотен брошюр и лекций. Узнаете не только плохое! Через плохое, как это всегда бывает, узнаете и хорошее. Но прежде чем рассказать об этой газете, поделюсь с читателем, как я сама через плохие афиши на тумбах узнала хороший фильм в Цюрихе, потому что, вопреки энергичным предостережениям друзей, я все-таки в первый же день (именно день, потому что было два часа дня) попала в кино.
2. Случилось это, когда, сойдя с моста через Лиммат, я вдруг словно в море окунулась, в море детских голов, кудрявых, стриженых, в бантиках, кепках, ведомых матерями и бабушками. Волна этих ребятишек захватила меня в свое движение, и нежданно-негаданно я очутилась перед кассой, а потом в первых рядах огромного, очень нарядного кинозала. Много-много лет назад, в возрасте вот этих чинных, румяных девочек с бантиками на кудряшках, мне довелось прочитать переводную книжку из школьной библиотеки. Называлась она «Дитя гор». Минуло чуть ли не больше семи десятков лет с того дня, как я прочитала ее. Память сохранила название, содержание и — самое главное — драгоценную атмосферу свежести, чистоты, детской тоски, пронизывавшую вас при ее чтении. Жила-была высоко в горах у дяди-пастуха маленькая девчушка, и она была счастлива вставать и ложиться с солнцем, трудиться рядом со старшими, помогать им пасти и кормить коз и коров. Но высокие горные деревушки обходил человек в очках, учитель. Он узнал, что есть девочка, еще не знающая грамоты, и заставил ее дядю послать эту девочку в город к родственникам, чтоб поучилась в школе. Вот она в богатом городском доме, вот она уже читает книги, пишет письма, но душа ее полна тоски по горам. Эту болезнь по горному воздуху, тоску по горным вершинам так хорошо передает книга, что до сих пор помню, как я сама, девочкой, стала тосковать по горам и стремиться из Москвы на Кавказ. Кончилось в книге тем, что девочка сделалась лунатиком, ходила по ночам при свете луны по карнизам дома, и старый добрый доктор посоветовал немедленно отправить ее домой. И она едет домой, в горы. Как я полюбила эту нехитрую книгу, ее необычайную эмоциональность, направленную не на людей, а на природу!..
Стемнело в зале. Открылся экран. Цветной фильм «Хэйди». И вдруг — спустя целый век человеческий! Швейцария и, кажется, Америка создали из старой-престарой детской книжонки, название которой, выдуманное переводчиком, было у нас «Дитя гор», а у автора-швейцарки «Хэйди», — из старой этой книжки моего детства великолепный фильм! Вот и говори «давно-давно», смейся над старостью, гонись за «злобой дня», забывай, что жизнь развивается спирально, история повторяется, древнее подходит вплотную к сегодняшнему, сегодняшнее вдруг утопает в давно прошедшем! Оно «утопало» в кинозале в давно прошедшем, зрители «утопали» в носовых платках. По плакали только мамаши. И я с ними. А девчушки смеялись, взвизгивали от смеха, досасывая свои палочки мороженого… Дети воспринимали сюжет без воспоминаний…
Я глядела, вытирая собственные слезы, на заплаканные лица мамаш и бабушек, молодых и старых, нарядно и не нарядно одетых в модные осенние пальто молодых, длинные старушечьи салопы старых. Почему, собственно, все мы расчувствовались? Как солнце сквозь летний дождик, уже у входа сквозь слезы выглянули улыбки, веселый конфуз над собой. Но слезы были, и реакция зрительного зала на сентиментальную старинную «Хэйди» была — я проверила ее собственными слезами. Почему все-таки она появилась? Двадцать и даже десять лет назад такая реакция, мне кажется, была бы невозможна, да и американские «продюсеры», чутко улавливающие «крик моды» и потребности рынка, вряд ли стали бы тратиться на экранизацию «Хэйди». Вот тут-то и пришло время заняться мало известной (или вовсе неизвестной!) у нас газетой, обращенной своим двойным ликом, подобно древнему Янусу, к молодежи. Газетой «Цюрихский студент».
3. Начинается она с виду просто замечательно. Приезжает осенью деревенская молодежь в свою столицу, чтоб продолжать образование, да и не только из своих деревень и городов помельче, но также из чужих стран. И вот перед ней Цюрих. Можно купить планы города, всякого рода туристские путеводители и рекламы, смотреть афиши и объявления, но первые не всегда будущему студенту по карману, а на вторые не всегда есть время. А тут осенний номер собственной студенческой газеты от 5 октября, и начинается он указателем для практического ознакомления («Benutzung» — использования!) города Цюриха. Составлен он живо, с подзаголовками, рисуночками и обязательно с милыми мягкими швейцарскими окончаниями на «ли». Вчитавшись, вы замечаете критический дух автора, его резкую неприязнь к архитектурной порче старого Цюриха, прорывающуюся местами через легкий тон о серьезных вещах. Оказывается, есть «важное» деление города — на «Дёрфли» (деревушечки) и «Копи» (сокращенно от «Кооператива»), Дёрфли — это места развлечений в старых кварталах по правой стороне реки Лиммат. В этой части есть нечто, чему «завидуют все остальные города»: в ней «с обеда и до полуночи, и еще чуть дольше, полно пульсирует жизнь». Какая — даются соответствующие адреса и соответствующие «добрые советы». Под заголовком «Знакомиться» стоит: на такой-то улице (не стоит ее называть) встречаются с 8 часов гомосексуалисты для того, чтобы «возбудить в обществе понимание, интегрировать их (принять в общество), дать нм возможность друг с другом встретиться». Указано и просто «нормальное» место для встреч и знакомства студенток со студентами, и тут же практическая приписка: кстати (noch etwas), для девушек, «желающих принимать пилюльки и но имеющих знакомого доктора», прилагается адрес врача, которому стоит только написать, и пилюльки будут присланы. Все эти улицы и адреса напечатаны черным по белому — и, честно говоря, ужасом наполняют сердце, когда вспомнится швейцарское студенчество ушедших времен, традиции внимательной, толковой, счастливой учебы, простые деревянные столы нескольких городских библиотек, объединенных сейчас в одну, серьезные лица молодежи, и этот жар, эта жадность, с какой поглощались науки… Другая часть города, рекомендуемая «указателем», «Копи». Она сопровождается рисунком большой головы Карла Маркса и его длиннейшей бороды, превращающейся в шелковистый каскад итальянских спагетти на подставленной под пей тарелке. «Копи» — это и дешевая столовка, и возможность даром получить зал для митинга, и встреча «левых товарищей», говорящих друг другу «ты», и дальше — сведения о книжном магазине, где можно задешево приобрести классиков, «всю ГДРовскую немецкую литературу» и во множестве «социалистическую литературу»… В перечисление тоненькой струйкой вползает ирония. Но она еще сильней и ярче присутствует и в описаниях других мест, где царствуют богема, размалеванные «не-совсем-уже девушки» (nicht-mehr-ganz-Mädchen) и где «все, что еще кой-как живет в этом городе, который скоро вобьет в свой золотой гроб последний хромовый гвоздь». Не только ирония — ненависть чувствуется в иных местах указателя, ненависть к крупнобуржуазной «головке» города, к растущему американизированию Цюриха. Если студент, например, захочет повести свою девушку, говорит в одном месте указатель, в идиллический «Линденхоф», где раньше студенты, когда «они еще были настоящими» и выходили «из настоящих кругов», — праздновали свои «маевки», сейчас он может насладиться оттуда видом гигантской новостройки, типичного примера искажения Цюриха «власть имущими» (Mächtigen, имеются в виду «отцы города»), шестьюстами стоянками для автомобилей, чтоб еще больше увеличить «транспортный хаос на улицах»…
В Цюрихе два высших учебных заведения: университет, сравнительно молодой — ему всего четыреста с лишним, и прославленная за пределами республики Высшая политехническая школа. Газета «Цюрихский студент» объединяет информацию о первом и о второй. Очень интересное и поучительное для моей темы объявление об одном из важных событий интеллектуальной жизни Цюриха. Собственно, все это объявление могло бы уместиться петитом и на маленьком кусочке страницы, а сейчас оно простерлось чуть ли не больше чем на всю ее половину. В самом объявлении говорится о том, что от 12 до 15 ноября в Высшей политехнической школе будет происходить симпозиум, посвященный важным областям научно-технической революции (говоря принятым у нас термином). И дальше — названия докладов, фамилии ученых. Казалось бы, обычное и для Запада и для нас лекционное событие. Но газета «оформила» это объявление рисунками от себя. Их два. Жирными, черными линиями стоит над ними лаконичная надпись: «Техника — для или против человека?» Первый рисунок изображает контур человека с большой головой, держащего в протянутой руке маленькое колесо зубчатого механизма, символизирующее технику. Второй рисунок изображает робота с огромным зубчатым колесом механизма вместо головы и крохотной человеческой головкой в протянутой искусственной руке. И эта газетная подача простого научного объявления без слов открывает больное место сегодняшнего дня, говорить о котором не очень-то по вкусу заправилам империалистического мира. Больное место — к счастью или к беде человечества ведет этот сумасшедший рост мировой техники? К облегчению или к погибели человеческой энергии приводит нынче чуть ли не каждое научное открытие? Не стоит ли человечество перед воронкой, куда стихийно, бесповоротно втягивается та гармония организма человеческого, которую воспевал античный мир греков как путь к счастью; то слияние человеческой души и природы, субъекта и объекта, в котором видели высшее достижение Спиноза и Гёте? Люди на Западе так обморочно заняты кризисами экономическими, что не замечают (или задвигают перед сознанием, как задвигается мысль о смерти) близкий кризис самой матери-земли, самой эмпирической материи, дающей жизнь человеку. Через какой-нибудь десяток-другой лет начнет исчезать питьевая вода, нарастет нехватка в топливе, в разных видах энергии, оскудеет земля и, как говорится в одном из замечательных монологов Райкина, «под землей останется одно только метро». Кризис материи! Человеческая головка, доживающая свой земной век на механической ладони созданного ею робота…
Казалось бы, чисто литературная тема для нынешней «научной фантастики». Но привычка критиков на Западе разбирать явления искусства и мысли вне их социального анализа, вне их опоры на бытие, обусловливающее духовную жизнь общества, приводит как раз к недостаточному вниманию к этому кризису земной материи. Чем только не объясняют «выскоки» и «выброски» отдельных человеческих групп и группок на Западе из исторического бытия своего государства и своего времени, выброски молодежи в странничество и бездомность битников и хиппи, выброски людей искусства в безвременность, внеисторичность философии экзистенциализма! Целые диссертации пишутся о влиянии буддизма на европейское мировоззрение, о захваченности японо-китайской сектой дзен (чань) крупнейших мастеров Запада — от композитора Густава Малера до художника Ван Гога, от новеллиста Сэлинджера до наших Хлебникова и Мандельштама… И как они, эти явления, объясняются? Чтением японской поэзии, отделенной от нашего времени веками, чтением буддийских трактатов тысячелетней давности, порождением сегодняшнего образа от позавчерашнего образа, искусства от искусства, мысли от мысли, — влиянием буквы на букву, а вовсе не давлением самой жизни, не давлением того, что совершается в обществе, на живущего сейчас, в эту минуту, в этом мире человека-творца…
Но оставим разговор о вещах, которым не видно конца вдалеке, за горизонтом бегущего времени, и вернемся к «бытию, определяющему сознание» моей собственной персоны осенью прошлого года в Цюрихе. Задумавшись над студенческой газетой, я как-то сложней ощутила слезы швейцарских мамаш и бабушек в кино, на фильме о Хэйди. Вряд ли сами они сознавали причину этих непроизвольных слез. В небытие уходило прошлое, уходила, вер-нее, ушла та старая, традиционная Швейцария, в которой еще жили-были «дети гор» с их привычкой к простейшему, бесхитростному образу жизни, с их слиянием с натуральным режимом самой природы. Дойди-ка сейчас до чудесных швейцарских домиков с пастухами, у которых детишки еще растут неграмотными! Есть чем похвастаться! Но, с другой стороны, и нынешние детишки едва ли кончают школу особыми грамотеями, охоту к книге у них отбивает торчание перед телевизорами. Впрочем, это сторонняя мысль, побоку ее. Идите, идите с рюкзаком за плечами, нас все равно обгонят автомобили всех марок; ищите избушки с пастухами, все равно уткнетесь в нарядные «шало» для туристов, где напоят вас чистейшим парным молоком от коровы, стоящей тут же и обряженной в бубенчики и лепты. До самого Монблана вознесет вас металлический трос. Так говорят вам сейчас старые швейцарцы, сидящие с подобранными из мусорных ваз сигаретами и оставленными кем-нибудь чужими спортивными газетками, — одинокие старики на скамейках шумной Вокзальной улицы. Так охотно поддакнут и старушки на улицах, все чаще жалующиеся прохожим — только заговори сними! — о том, как немыслимо трудно прожить в нынешние дни на пенсию.
«Кризис материи» — проблема растущей техники, к добру она или к погибели для двуногого царя природы и для самой природы? Проблема научной мысли, могущество которой направлено сейчас не на устранение зол для человечества — скажем, на излечение склероза и рака, предупреждение старости, продление жизни, очищение земли, воды и воздуха, на полное изгнание душевных болезней, — мало ли помех для светлой жизни на земле! — а направлено могущество мысли на орудия истребления людей, на развязывание и разрушение атомов, кирпичиков, из которых строится все живое и заключает в себе свою силу сама земная материя? Сказки — мудрая вещь. В сказке о рыбаке и рыбке все давалось жене рыбака, чего бы ни попросила; но захотела она сама стать той силой, какая заключена в материи, и мы видим ее снова у старого, разбитого корыта. Цивилизации погибали. Мы знаем, сколько их уже погибло…
Так оборачивается главная сейчас проблема для Запада, если стать на точку зрения западного человека, уносимого течением куда-то «не в ту сторону» нормального движения истории. Отсюда судорожные попытки схватиться за прочный берег у битников и хиппи, у отдельных, живущих инстинктом и тем, что зовется «интуицией», творцов искусства. Только берег, за который они хватаются, кисельный, в нем нет устойчивости, он вне материального русла истории. И самое страшное в этой сегодняшней проблеме для Запада — это поиски спасения у другого берега, судорожное хватание за противоположный берег традиции, берег прошлого, слезы по «старине» у мамушек и бабушек на фильме «Хэйди». Потому что этот берег — устойчивый и земной — захвачен на Западе рукою церкви. В Цюрихе ярче, чем где-либо еще, наталкиваешься на использование церковью в самых реакционных, неправедных целях всего, что носит само по себе знак нравственного качества. Если в политике многих западных государств реакционнейшую роль играет партия «христианских демократов», то в швейцарской республике рабочий класс опутывают «национально-христианские союзы». Церковь удивительно использует того, чьим именем она прикрывается. Если Христос изгнал торговцев из храма, то Ватикан наклеил его имя на свои банки; если Христос «принес не мир, но меч» на землю, как символ борьбы за правду, то с благословения церкви в Швейцарии в 1937 году заключен «знаменитый» (как о нем пишут буржуазные экономисты) мир между хозяевами и рабочими самой крупной промышленности — металлообрабатывающей. И организации, возникавшие, чтобы бороться с предпринимателями за рабочих и права их, отодвинуты «национально-христианским союзом». С чисто японским «патернализмом» поддерживает он мир между волками и овцами, отечески пуская в ход даже осуждение «замороженной зарплаты» (Lohnstopp) и умилительную теорию «взаимных уступок»… Христианские (на мой взгляд, квазихристианские) общества ведут пропаганду за святые традиции прошлого, за добрый мещанский быт, за осуждение секса, алкоголя, табака и крайностей технической революции; вы можете на улицах Цюриха получить немало всяких листочков и брошюрок с картинками, умильно убеждающих вас в грехе мира сего и призывающих лечь овцою рядом с волком в райском примирении всех классов и состояний, чинов и подчиненных, ибо это положено так самим богом на грешной земле. Нельзя сильнее скомпрометировать любую хорошую вещь, если пропагандировать ее берется реакционность. Когда зрители расходились после «Хэйди», их ждала на углу скромная девушка в очках. Она держала в руках стоику таких иллюстрированных листочков и деликатно раздавала их мамашам и бабушкам. Когда я прочитала образец этой пропаганды, слезы сразу высохли у меня на щеках. Нельзя выводить «среднюю» из столкновения добра и зла. Между угнетателем и угнетенным, между злом и добром не может возникнуть компромисс. Как писал Песталоцци о воспитании швейцарцев, голос нравственности может быть лишь «да», «да» и «нет», «нет»…
4. Помню, как несколько лет назад (чтоб быть точной, потому что для меня это был исторический день, — в среду 16 ноября 1966 года) ко мне в маленький номер моей безалкогольной гостиницы в Цюрихе вошел седой, старый человек, тяжело опирающийся на палку, румяный, с умным лицом, — Эдгар Воог. С ним была очень моложавая и энергичная жена его Лидия Карловна Воог. Чудесный старик, напомнивший мне большевиков-ленинцев, провел со мной весь день, а его жена показала на следующий день всю старую часть Цюриха, все памятные ленинские места, дом, где Ленин и Крупская жили, ресторан с деревянными лавками старинного деревенского типа и уюта, где собирались большевики, — словом, ввели меня оба в коммунистический мир Цюриха.
Старый секретарь Партии труда, Воог, умер недавно. А я запомнила его интересные рассказы, как эта партия (фактически коммунистическая) образовалась в 1943 году, с какими тяжелыми условиями пришлось ей встретиться и бороться, как в октябре 1944-го в Цюрихе провела она первый свой съезд и стала называть себя Партией труда Швейцарии с Центральным Комитетом в Цюрихе.
Я жадно слушала его, и мне казалось, что дышу воздухом далеких ленинских лет. О многом хотелось спросить и узнать и особенно выяснить точку зрения Воога на историческую традицию. Я была огорчена и обижена словами Энгельса: перед самым отъездом мне пришлось прочитать «Гражданскую войну в Швейцарии» и в ней Энгельс высмеивает вдохновенную клятву на Грютли и весь эпизод с выстрелом Вильгельма Телля в яблоко на голове своего сына, прославленный пером Шиллера, — чуть ли не как легенду. Знаменитую борьбу маленького горного народа за свою независимость, против ненавистного насилия габсбургских чиновников он называет иронически борьбой «упрямых пастухов против напора исторического развития», борьбой «варварства против цивилизации»[172]. Неужели швейцарские коммунисты согласны с таким отношением к своей традиции, своему эпосу, своей ну пусть даже легенде?
И Эдгар Воог ответил мне на первый взгляд очень просто, но с мудростью большевика, которую я оценила в полной мере только сейчас. Он сказал: «Чтоб прошлое ожило как часть развития народа, нужны соответствующие Социальные условия. Когда Энгельс писал, их у нас но было, и сейчас нет. Нужна социальная революция. Социализм есть логическое продолжение истории человечества, поэтому он при своем установлении на земле по-новому обнаружит связь прошлого с настоящим, и оживет для народа его прошлое, будет служить культуре по-новому». Я записала этот ответ Воога в дневник своими словами, ручаюсь только за его точный смысл. Естественное логическое продолжение истории… Когда прошлое обнаруживает связь с настоящим. Когда воскресает оно по-новому.
Мы это собственными глазами наблюдаем на воскрешении у нас, в нашем новом мире, древних эпосов, исторических традиций, конкретных национальных форм, нужных и прогрессивных в создании новой, социалистической культуры. Наблюдаем у многих древних народов нашего Союза, и отрицать это — значит идти против фактической правды.
Проблема, угнетающая сейчас западного человека, неразрешима в старом общественном строе. Но как легко и ясно меняет она свою пессимистическую, мрачную окраску при переносе в мир социализма! Возникают в вашем представлении новые средства борьбы и разрешения ее, новые возможности отодвинуть кризис материи, изменить распределение, учет, направление борьбы за сохранность природы… Только-то, спросит читатель. Но я ведь делюсь вслух своими мыслями, а не научными рецептами спасения Европы. И если там, на Западе, лишний раз приходишь к мысли, что в социальной структуре общества лежит и единственное средство разрешения многих проблем, разве этого мало?
Июнь 1974