III

Здесь я должен, как всякий порядочный летописец, прервать повествование, дабы внести в свою хронику запись о знаменательном событии. Грядет солнечное затмение. Предсказывают, что луна полностью закроет солнце, хотя увидеть это смогут не все. Не повезет скандинавам, а также нашим заокеанским Антиподам. Но даже на сравнительно узкой полосе, которую закроет лунный плащ, ожидаются заметные различия. В наших широтах мы вправе ожидать примерно девяносто пять процентов почерневшего солнечного диска. Однако и другие, особенно попрошайки с улиц Бенареса, получат свой уникальный бонус: в полдень там почти на две с половиной минуты воцарится ночь, дольше, чем где-либо на земном шаре. В таких предсказаниях плохо одно — их неточность. В наши дни, когда существуют часы, использующие колебания одного-единственного атома, мы вправе ожидать большего, чем «примерно девяносто пять процентов» или «почти на две с половиной минуты» — почему такие вещи не измеряются в наносекундах? И все же люди возбуждены до предела. Десятки тысяч уже в пути, всей перелетной стаей спешат они облепить скалистые южные побережья, которые полностью покроет лунная тень. С каким удовольствием разделил бы я их энтузиазм; так хочется во что-то верить, по крайней мере, потрепетать немного в ожидании некого знаменательного явления, пусть даже это будет банальное природное явление. Я, конечно, считаю их восхитительной компанией пилигримов, родом из древней истории, влачащихся по пыльным дорогам с неизменными посохами и колокольчиками, чьи архаично одухотворенные лица светятся надеждой и стремлением достичь цели. Ну а я — циник и зубоскал, устроился в своем камзоле и чулках в окне какой-нибудь наполовину деревянной гостиницы, и расслабленно-меланхолически плююсь гранатовыми косточками, стараясь попасть на склоненные головы этих божьих странников, проходящих мимо. Они жаждут знамения, отблеска райского сияния в небе или даже тьмы, чтобы убедиться в предопределенности сущего, в том, что не все в мире решает слепой случай. Ах, они ничего бы не пожалели за возможность взглянуть хоть мельком на моих привидений! Вот вам настоящее предзнаменование, подлинное знамение, и хотя до сих пор неясно, что именно оно должно знаменовать, у меня уже появились кое-какие подозрения на сей счет.

* * *

Так и есть, они все время жили в доме, Квирк и эта девочка. Я скорее сбит с толку, чем возмущен. Как они смогли обмануть мою бдительность? Преследуемый призраками, я не пропускал ни единого шороха, всегда готовый к встрече с фантомами, как же им, обычным людям, удалось остаться незамеченными? Что ж, возможно живые существа больше не родня мне, мои органы чувств уже не отмечают их присутствие, как когда-то. Квирк, разумеется, смущен и раздосадован своим разоблачением, но по его физиономии видно, что даже в нынешнем подавленном состоянии его забавляет возникшая ситуация. Когда я столкнулся с ним на кухне, он, нагло глядя мне в глаза и даже не убрав ухмылку с лица, заявил, что посчитал право жить здесь с девочкой привилегией своей службы. Я совершенно опешил от такого бесстыдства и даже не нашелся, что сказать. Он как ни в чем ни бывало продолжил, что устроил из этого настоящую шараду исключительно из заботы обо мне, просто боялся побеспокоить; при других обстоятельствах такая простодушная хитрость меня бы здорово рассмешила. Он даже не обещал убраться отсюда. Беззаботно посвистывая, прогулочным шагом вышел из кухни, немного погодя, ни в чем не нарушив свой неписаный распорядок дня, снова возник у дверей уже со своим велосипедом, а потом они вместе с Люси уползли навстречу сумеркам, как делали каждый вечер. Позже, когда я уже лежал в постели, до меня донеслись осторожные скрипы и шорохи, приметы их тайного возвращения. Эти звуки я скорее всего и слышал каждую ночь, но истолковал их неверно. Какими простыми и серыми, какими разочаровывающе-глупыми становятся вещи, когда им находится объяснение; возможно в некий урочный час мои привидения тоже выйдут из тени, довольно улыбаясь, отвесят поклон, и продемонстрируют удивленному зрителю потайные зеркала и бутафорский дым.

Интересно, чем эти двое, — я говорю о Квирке и Лили, — чем они занимаются в промежутке между показным отъездом и ночным возвращением? Лили, скорее всего, отправляется в кино или на дискотеку, — где-то рядом есть соответствующее заведение, полночи воздух в моей спальне вибрирует танцевальными ритмами, — ну а Квирк зависает в местном пабе; я четко вижу, как он, с пинтой чего-нибудь крепкого в руке и сигареткой во рту, пытается острить с барменшей или, подобрав брошенный кем-то журнал, мрачно облизывает взглядом фотографии гологрудых красоток. Я спросил, где они с Лили устраиваются на ночлег в моем доме; Квирк пожал плечами и с нарочитой неопределенностью заявил, что они-де ложатся, где придется. По-моему, именно девочка время от времени залезает в мамину постель. Не знаю даже, что и подумать. Пока я никак не дал понять Лили, что раскрыл ее секрет. Что-то мешает сказать ей об этом прямо, какая-то нелепая щепетильность. Глупо. К нашей ситуации неприменимы правила хорошего тона. Хотя Квирк наверняка уже сообщил ей, что их раскусили, поведение Лили ничуть не изменилось, она по-прежнему демонстрирует хроническую обиду на целый мир и легкое утомление жизнью.

Но самое удивительное — как преобразился после внезапного открытия дом, или по крайней мере изменилось мое к нему отношение. Ощущение внезапной отчужденности, так потрясшее меня вчера, когда я поймал Квирка, до сих пор живо. Я как Алиса вошел в свое Зазеркалье и встретил обманчиво похожий, но все же иной мир, где ничто не изменилось, одновременно трансформировавшись во что-то неузнаваемо-другое. Пугающее, бьющее по нервам, но, как оказалось, совсем не лишнее чувство — в конце концов, именно такую позицию «обособленности», непричастности к реальному миру я старался, но так и не сумел в себе выработать. Так что на самом деле Квирк и девочка оказали мне большую услугу, и, как ни странно, заслуживают благодарности. Однако, те, кто поддерживает меня в моем одиночестве, могли бы делать это намного лучше. Ужасно неприятно, но кажется, придется отстаивать свои права. Для начала перестать платить Лили за чисто номинальные услуги по хозяйству, — а с каким видом она их выполняет! Квирку тоже следует найти какое-нибудь полезное применение. Он мог бы стать моим мажордомом; всегда хотел иметь дворецкого, хотя не совсем понимаю, каковы его обязанности. Забавы ради пытаюсь представить, как он будет выглядеть в этой роли: с выпяченной по-голубиному грудью, в сюртуке и обтягивающих полосатых штанах, торопливо поскрипывающий половицами то тут, то там, на своих тоненьких голубиных ножках. Вряд ли он умеет готовить; судя по неопровержимым уликам, а именно, содержимому тарелки, оставленной на кухонном столе, он из тех, кто предпочитает полуфабрикаты. Да, над ним придется немало потрудиться. И кажется, я боюсь переизбытка одиночества!

Мое открытие заставило взглянуть другими глазами не только на дом, но и на непрошеных гостей. Их я тоже словно увидел впервые. Они предстали в ином свете, и открылись новые аспекты, ставшие для меня полной неожиданностью, причем довольно неприятной. Они словно вскочили со своих мест в зрительном зале и влезли на сцену, прервав меня в середине пронзительно-мощного, хотя, пожалуй, перегруженного психологическими подробностями, немного растянутого монолога, и теперь, чтобы спасти спектакль, придется по ходу действия придумать им роли, вписать в сюжет пьесы, несмотря на их безынициативность, равнодушие, тупость и полное отсутствие способностей. Эта парочка воплощает самый ужасный кошмар для актера, однако я почему-то спокоен. Да, отпрыск тех, кто сдавал квартиры внаем, поневоле будет обладать ослабленным инстинктом собственности, но тут все не так просто, как кажется. Очень странно, что я в своем теперешнем состоянии упорно пытаюсь обнаружить в Лили что-то от Касс. Странная девочка. Сегодня утром, когда я спустился в кухню, рядом с моим местом за столиком стояла банка из-под варенья с букетиком диких фиалок. На лепестках еще не высохла роса, а стебельки немного сплющились, пока она их сжимала в руке. Как рано ей пришлось встать, чтобы нарвать цветы? — ведь это наверняка была она, а не Квирк, при всем желании не могу представить, как он на цыпочках выбирается спозаранку на покрытые росой поля, чтобы собрать букетик своему нанимателю или кому-то еще. Откуда девица вроде Лили знает, где растут дикие фиалки? Однако я не должен растекаться мыслью и делать грандиозные обобщения, на которые всегда так легко себя соблазняю. Я имею дело не с абстрактной «девицей вроде Лили», а с Лили из плоти и крови, созданием уникальным и непостижимым, несмотря на всю ее ординарность. Кто знает, какие желания горят в ее недоразвитой груди?

Я изучаю ее с почти маниакальной сосредоточенностью. Лили — одушевленная загадка, которую мне суждено разгадать. Сейчас я наблюдаю, как она красит ногти. Она относится к этому занятию с недетским вниманием, порхающими движениями наносит тончайший слой лака, потом выравнивает его, с виртуозным мастерством художника пользуясь своей крохотной кистью, сосредоточенная и осторожная, как средневековый миниатюрист. Часто, закончив, выставляет перед собой вытянутые пальчики и, обнаружив малейший изъян, малейшую неровность слоя, недовольно наморщит носик, вытащит бутылочку с растворителем и, бесследно уничтожив результаты только что законченной работы, начнет все сначала. С неменьшим вниманием она относится к ногтям на ногах. У нее изящные, удлиненные ступни лемура, почти как у Лидии, опоясанные узкой лентой огрубевшей кожей. Изогнутые мизинцы заходят за безымянные пальцы, словно ручки у крохотных чашек. Как птичка на жердочке, она устраивается на краю массивного кресла с широкими подлокотниками, задрав ногу так, что подбородок прижат к колену, а блестящие, словно смазанные жиром, пряди волос почти закрывают лицо; по всей комнате распространяется запах мастерской художника, использующего распылители. Интересно, замечает она, что мои глаза, словно невзначай, неторопливо путешествуют по затененным, мшистым, топким местечкам под задравшимися юбками. Время от времени ловлю на себе ее упорный взгляд из-под полуопущенных век, где сквозит загадочное нечто, которое я все же не решаюсь определить как назревающий интерес к моей особе. Сразу вспоминаю те самые фиалки, и уже с некоторой неловкостью созерцаю молочные с голубоватым отливом впадинки позади коленок, на каждой по две тонюсенькие параллельные морщинки на месте сгиба, темную копну волос, постоянно кажущихся немытыми, контуры остреньких лопаток, натянувших ткань открытого всем ветрам летнего платья словно маленькие цыплячьи крылышки. Как выяснилось, ей пятнадцать лет.

Роковая магия фантомов добралась и до нее. Она отдыхает в местах, где они появляются, смешавшись с ними, неряшливая и такая безнадежно земная в своей назойливости одалиска, листая свои журнальчики, с негромким бульканьем прихлебывая колу. Ощущает она их присутствие? Вчера вдруг нахмурилась и оторвалась от комикса, словно почувствовала прикосновение призрачной руки к плечу. Потом, опустив голову, угрюмо насупив брови, побуравила меня подозрительным взглядом и потребовала объяснить, чему я улыбаюсь. Разве я улыбался? Она считает меня распустившим нюни старым дураком; она права. Интересно, реагирует как-то призрачная женщина на появление соседки из плоти и крови? Я чувствую в ней нарастающее недоумение, даже некое подобие досады, или это только кажется? Не ревнует ли она? Я дожидаюсь неизбежной минуты, когда ее призрачная фигура полностью наложится на Лили, когда она войдет в нее, как пульсирующий знамениями ангел, как сама богиня, и осветит мимолетным благословением своего чудесного присутствия.

Лишь здесь и сейчас, в преобразившемся для меня доме, я могу представить, каково приходится моей Касс, постоянно окруженной знакомыми лицами незнакомцев, не ведающей, где реальность, а где иллюзия, не способной четко увидеть то, что маячит перед глазами, слышащей, как к ней обращаются невидимки. Присутствие живых людей отняло у дома его критически важную для меня материальность. Квирки и меня превратили в фантом — не исключено, что теперь я умею проходить сквозь стены. А что же моя дочь, присуще ей это неуходящее ощущение головокружительной невесомости, устойчивой неустойчивости, чувствует она, ступая по полу, что нога упирается в скользкую бездну? Однако все вокруг меня вещественно, на редкость материально, старая добрая реальность в самом лучшем виде, прочная, крепкая, теплая на ощупь. Однажды вечером, вместо того, чтобы уехать, Квирк оставил велосипед в прихожей, зашел на кухню, взял стул, бесцеремонно придвинул к столику и сел. Несколько секунд он не двигался — ждал, что я буду делать. Я, разумеется, никак не отреагировал, просто сел рядом, и мы втроем сыграли в карты. Я не силен в этом искусстве, никогда не был силен. Нахмурившись, с диким видом разглядываю карты, а когда чувствую, что этого требует момент, судорожно тянусь к колоде, не зная даже, какой масти сейчас надо радоваться. Квирк проявляет бдительность, уткнувшись носом в колоду, он то и дело выглядывает из своей норки, зорко следит за Лили и мной, для верности закрыв один глаз и прищурив другой. И все-таки ему не везет. А выигрывает неизменно Лили. Охваченная азартом, она совершенно преобразилась, стала иным ребенком, визжит от восторга и улюлюкает, когда попадается удачная карта, жалостно стонет, если удача отворачивается, закатывает глаза и старательно бьется головой о столик, изображая отчаяние. Набрав козырей, она кидает их перед нами с индейским победным кличем. Мы, вяло перебирая свои безнадежно проигрышные карты, роняя тяжелые вздохи, раздражаем ее своей медлительностью. Презрительно мотая головой, Лили кричит Квирку, чтобы тот пошевеливался, а когда я проявляю особую нерасторопность, тычет твердым костлявым кулачком в поясницу или больно бьет по руке. Ожидая, когда выдадут карту, затихает, не отрывая глаз от колоды, внимательная как лисица. Она называет тройку тройней, а валета — джеком. По настоятельной просьбе Лили мы играем при свечах; она говорит, что так романтично, произнося последнее слово низким вибрирующим голосом — «тээк романтиишно» — кажется, пытаясь меня спародировать. Потом скашивает глаза и вываливает язык, пытаясь изобразить идиота. Погода еще теплая, мы оставляем окна открытыми, впуская бархатную, расшитую звездами, безбрежную летнюю ночь. Залетные мошки устраивают пьяный хоровод вокруг огонька свечи, пепел их крыльев падает в подрагивающую иссиня-черную тень, лужей растекшуюся по столу. Сегодня, когда Лили собирала карты, а Квирк застыл, уперев куда-то невидящий взгляд, из темноты до меня долетел ночной крик совы, и я сразу подумал о Касс; где она сейчас, моя Минерва, чем занята? Опасная мысль. Даже укрытый мягчайшим покрывалом летней ночи, дремлющий разум рождает чудовищ.

Я опять оказался прав. Лили спит в маминой комнате. Заглянул туда рано утром, и вот она, — похрапывает, свернувшись теплым комочком в углу широченной кровати под лучами рассветного солнца. Она не проснулась, даже когда я вплотную подошел к постели и наклонился, так что наши головы почти соприкасались. Какое странное зрелище — спящий человек! От нее исходит сонный дух, запах девичьего пота, удушающе-сладкий аромат дешевых духов, которыми она себя обливает. За вычетом последнего, да еще храпа, ее легко можно спутать с Касс. Моя девочка целыми днями оставалась в постели, игнорируя все уговоры, все укоры. Я на цыпочках проникал в ее комнату, тихонько приподнимал край простыни и вот она, словно зверюшка из леса, бледная и взъерошенная, неподвижно лежит на боку, уставившись невидящими глазами в пустоту, прижимает к двум оскаленным передним зубкам сжатый кулак. Потом, среди ночи, она наконец выбиралась из кровати, спускалась в гостиную и садилась, прижав коленки к груди, перед телевизором с выключенным звуком, пожирая напряженным, изголодавшимся взглядом мелькавшие на экране картинки, словно пыталась расшифровать бесконечно сменяющие друг друга иероглифы.

Во время наших еженощных карточных игрищ Квирк рассказывал мне историю своей незатейливой жизни: мать держала паб, отец пропил его вчистую, четырнадцатилетнего Квирка отправили к адвокату мальчиком на побегушках, им он по сию пору и остается; благоприобретенная супруга, ребенок; почившая в бозе супруга, вдовец. Он излагает свою повесть, покачивая головой, с таким искренним изумлением, словно все это случилось с другим человеком, о судьбе которого он услышал, либо прочитал в газете. Свое жилище он потерял из-за каких-то юридических махинаций, причем кто именно их затеял, он сам или некто другой, предпочитает не говорить, а я не прошу уточнить. Извлек из внутреннего кармана мятый пожелтевший клочок газеты с объявлением о продаже его дома с аукциона.

— Наш, — объявил он, кивая. — Ушел за бесценок.

Бумажка стала противно теплой от беспрерывного соседства с жирной грудью, набухшей настоящими бабскими сиськами; я брезгливо взял клочок двумя пальцами и передал владельцу, тот, цокая языком, изучал его какое-то время, потом убрал и снова переключил все внимание на карты.

По-моему, он не верит в будущее, считает его такой же химерой, как внезапный выигрыш в тотализатор или обещание вечной жизни. Как долго, по его расчетам, я собираюсь терпеть здесь подобного гостя? Его хладнокровие меня просто изумляет. По его словам, моя мама хорошо знала его родительницу. Он помнит дом, еще когда здесь жили квартиранты, мать приводила его к нам в гости. Утверждает, что помнит и меня. Все это почему-то вызывает смутное беспокойство, как рассказ о непристойностях, которые с тобой проделали, пока ты крепко спал или лежал под наркозом. Я копался в залежах воспоминаний снова и снова, пока не вырыл из самых глубин блеклую фигуру, похожую на моего собеседника, но не в образе Квирка-мальчика, которым он тогда был, а в гротескном обличии Квирка-взрослого, на которого натянули школьную форму так, что вот-вот начнут отлетать пуговицы, а на большую круглую голову водрузили шапочку, ставшего Двойняшечкой-Траляля моего облаченного в идентичный костюмчик Двойнюшечки-Труляля. Наши мамы сидели в гостиной и вели степенную тихую беседу за чаем и пирожными, а нас выслали в сад поиграть. Мы застыли в неловком молчании, взрослый мальчишка Квирк и я, отвернувшись друг от друга, роя ямки в земле носками школьных ботинок. Даже солнце, похоже, заскучало. Квирк наступает на слизняка, давит его, оставив на траве длинное размазанное соплей пятно. Я, вероятно, старше его на пару лет, но мы выглядим одногодками. Из заднего кармана коротких штанишек Квирк извлекает фотографию, где на кухонном стуле развалилась жирная девица в шляпе-колоколе, обрамленная изобильными складками шелка, и, широко разведя ляжки, с безразличным видом засовывает в себя огурец. «Можешь оставить себе, если хочешь», — сказал он, — «мне она уже надоела». Небо над деревьями готово разродиться громом. Мы опустили головы, разглядывая фотографию девицы. Я слышу его прерывистое дыхание. «Здоровенная шлюха, скажи?» Первая крупная капля дождя падает на фотографию. День темнеет, как вчерашний синяк.

Это действительно был Квирк, или кто-то другой, например, мальчик, который стал для меня первым в жизни объектом любви? Я о нем еще не рассказывал? Не могу вспомнить, как его звали. Они с матерью жили у нас одно лето. Возможно, приехали из Англии или Уэллса; кажется, выговаривали слова не в здешней манере. Его родительница, похоже, попала в жуткую историю, скажем, скрывалась от долгов или изверга-мужа. Она целыми днями не вставала с постели, лежала там совершенно беззвучно, пока наконец моя матушка, обессилев в борьбе с собственными подозрениями, не проникала к квартирантке, захватив с собой для прикрытия чашечку чая или вазу с розами из нашего сада. Мы с ее сыном были одногодками, нам исполнилось, кажется, девять, но точно не больше десяти. Он не отличался красотой и вообще не представлял из себя чего-то особенного. Помню жидкие рыжеватые волосы, веснушки, слабые глаза, большие руки и широкие, костлявые, щетинистые колени. Я обожал его; по ночам, лежа в постели, думал о нем, изобретал приключения, в которых мы объединяли силы в неравной схватке с бандитами и шайками краснокожих. Мою любовь, разумеется, не пятнали плотские желания, и она осталась безымянной; я и представить себе не мог, что мое чувство определяется этим словом, сгорел бы от стыда, услышав такое. Не знал я и о том, как он сам относится ко мне, видит ли мою привязанность. Однажды, когда мы вдвоем шли по улице, — я всегда сиял от гордости, что нас видят вместе, казалось, все вокруг оглядываются и любуются нами, — я машинально, без всяких задних мыслей, взял его под руку, он сразу напрягся, нахмурившись, отвернулся, а через несколько шагов, с тем же наигранно-деловым видом, тихонько освободился. Ночью накануне его отъезда я, уже охваченный лихорадкой грядущего горя, прокрался на первый этаж, замер перед комнатой, в которой они жили, пытаясь услышать, как он дышит во сне, а может, — кто знает? — даже бодрствует и думает обо мне, и тут вдруг, к моему ужасу и восторгу, до меня донеслись приглушенные звуки судорожных рыданий, я хриплым шепотом произнес его имя, через секунду дверь слегка приоткрылась, а вместо него показалось распухшее, мокрое лицо его матери. Она ничего не сказала, только посмотрела на меня, новичка в искусстве лить слезы, глухо вздохнула и безмолвно закрыла дверь. Наутро они уехали совсем рано, он даже не пришел попрощаться. Я стоял у окна и смотрел, как мать и сын, пытаясь совладать со своими чемоданами, с трудом пробираются по скверу, но даже когда они исчезли из виду, все еще видел его большие ноги в дешевых сандалиях, покатые плечи, завиток бесцветных волос на затылке.

А теперь, отвернемся от яркого солнца, раздавленного слизняка на траве, непристойной картинки, и, пробежав глазами десятилетия, остановим свой взгляд на доме.

— Вам ни разу ничего не привиделось? — спросил Квирк. — Говорят, здесь водится всякая нечисть.

Я посмотрел на него. Он не отрывался от карт.

— Нечисть? Какая?

Он пожал плечами.

— Да просто старые истории. Старые сказки.

— Что за истории?

Он откинулся на стуле, немедленно отозвавшимся негодующим скрипом, скосил глаза в дальний угол, где, не потревоженная светом горящей свечи, царила темнота. Лили тоже подняла голову и смотрела на отца, чуть приоткрыв рот и кривя губы; напрасно она так делает, сразу становится похожей на слабоумную.

— Не помню, — наконец отозвался Квирк. — Что-то про ребенка.

— Ребенка?..

— Он умер. И мать тоже. Должно быть, из тех, которые здесь, ну, понимаете, снимали комнату…

Он посмотрел на меня, кивнул на девочку и едва заметно мигнул.

— Он хочет сказать, — вмешалась Лили с подчеркнутой иронией, — что та женщина забеременела. Я, понятное дело, не знаю, откуда появляются дети.

Квирк сделал вид, что ничего не слышал.

— В старых домах вроде этого всегда происходят всякие там странности — примирительно произнес он. — Хожу семеркой.


Жизнь; жизнь это вечная неожиданность. Стоит подумать, что ты к ней приноровился, вызубрил роль назубок, кому-то из состава придет в голову сымпровизировать, и хорошо продуманный ритм спектакля нарушен, все летит к чертям. Сегодня нежданно-негаданно появилась Лидия.

— Интересно, как я могла предупредить, что приеду, если ты, судя по всему, решил сломать телефон? — отрезала она.

В тот момент я сидел в своей норе и делал заметки. Я еще не рассказал об этой маленькой комнатке, укрытии, убежище для одинокого сердца? Она расположена в задней части дома: надо подняться по трем высоким бетонным ступенькам, затем пройти через низенькую вытянутую аркой зеленую дверь, почему-то заставляющую вспомнить о монастырской келье. Думаю, комнату соорудили уже после того, как дом закончили, очевидно как место для прислуги, chambre de bonne, хотя замысел строителя понять трудно — любая горничная, которую здесь поселят, непременно должна быть карлицей. Только в самом центре помещения можно выпрямиться в полный рост, потому что потолок с одной стороны круто опускается почти до пола. Похоже на палатку, шатер или чердак в большом кукольном доме. Я поставил сюда маленький бамбуковый стол, за которым удобно работать, и стул с плетеным сидением, раньше стоявший в буфетной. В стене напротив двери, у моего локтя, прорезано маленькое квадратное окошко, из которого виден солнечный уголок сада. Снаружи, прямо под стеклом, пышно распустилась старая герань, и когда солнечные лучи падают на нее под определенным углом, листья моей записной книжки заливает розовый цвет. Утром я забираюсь сюда, как в водолазный колокол, наглухо закрывшись от всяческих Квирков, и размышляю, грежу, вспоминаю, время от времени заношу в дневник пару строчек, шальную мысль, сон. В стиле этих заметок ясно различимо тяготение к риторике, очевидно, неизбежное зло, имея в виду мои актерские навыки, и все же частенько я ловлю себя на том, что, записывая фразу, произношу ее с выражением, словно стараясь угодить давно знакомому благодарному слушателю. С тех пор, как я выяснил, что в доме обитает семейство Квирков, я проводил в моем убежище все больше и больше времени. Я чувствую себя счастливым, или по крайней мере счастливейшим из обитателей этой закрытой от мира гробницы, в середине неподвижного моря своего естества.

Моя жена вообще разносторонне одаренная личность. Она служила надежным щитом от тех пращей, стрел, и даже ядер, которые большой мир под напором яростной судьбы метал в наш маленький совместный мирок. Видели бы вы, как в вечер премьеры модные критики съеживались на глазах, увидев стремительно надвигающуюся на них Лидию, вооруженную сигаретой и бокалом вина. Однако она не самым лучшим образом справляется с эмоциональными трудностями. Думаю, в свое время папа проявлял излишнюю снисходительность к дочери, и в результате она на всю жизнь сохранила убеждение, что рядом всегда будет эдакий «глава семьи», чтобы вместо нее возиться с нежданными проблемами супружества и неотвратимыми неприятностями, которые они несут. Дело вовсе не в том, что она боится не справиться; как я уже говорил, она гораздо более дееспособна, чем ваш покорный слуга, когда речь заходит о бытовых, и любых «земных» вопросах. Просто моя жена отличается поистине королевским убеждением, что не пристало ей расходовать по пустякам драгоценный запас энергии, который она заботливо сохраняет ради общего блага на тот гипотетический черный день, когда придет настоящая беда, ее призовут, и тут она явится, наш семейный паладин, под развевающимся вымпелом, в кольчуге и шлеме с пышным плюмажем. Когда, отгороженный от остального мира зеленой дверью, я услышал ее голос, то на мгновение запаниковал, словно стал вдруг беглецом, скрывающимся за прозрачной стеной, а она — главой вездесущей тайной полиции. Я отважился выбраться из своей норы и обнаружил Лидию в холле. Она вышагивала по полу в гневном возбуждении. Лидия облачилась в черные гетры и ярко-красную блузу, доходящую до бедер, в таком наряде казалась неуклюжей и неприятно располневшей. Когда она сердится, в голосе прорезаются высокие истерично-плаксивые нотки.

— О Господи, ну где ты пропадал? — воскликнула она, как только меня увидела. — Кто эта девочка? И что здесь происходит?

За ее спиной в коридоре, босая, сутулилась Лили в своем неправильном платьице, и с образцово-угрюмым видом жевала огромный кусок жвачки. На смену паники пришло ледяное спокойствие. Я обладаю даром, если, конечно, можно так назвать мой особый талант, разом заглушать в себе даже самое сильное волнение, лихорадящее кровь или мозги. Бывают, — то есть, разумеется, бывали, — вечера, когда я, готовясь выйти на сцену, дрожа, прижимался к кулисам, весь взмокнув от дикого страха, а через мгновение появлялся перед публикой, безупречно владея собой, без малейшей ошибки или дрожи в голосе бросая в зрительный зал громыхающие фразы. В такие моменты кажется, будто я плыву, удерживаемый на поверхности каким-то плотным текучим веществом, Мертвым морем чувств. Окутанный почти приятным ощущением эмоциональной отстраненности от происходящего, я смотрел теперь на Лидию снисходительно-спокойным, любопытствующим взглядом. Заметил, что до сих пор сжимаю авторучку, нацелив ее словно пистолет, и едва не рассмеялся. Лидия замерла с задранной и склоненной набок головой, как встревоженный дрозд, не отрывая от меня глаз, на лице ее застыла ошеломленно-недоуменная гримаса.

— Это Лили, — сказал я бодрым тоном. — Наша домоправительница.

Такое объяснение даже мне показалось нелепым.

— Наша кто? — пронзительно, по-птичьи вскрикнула Лидия. — Ты что, совсем сошел с ума?

— Лили, это миссис Клив.

Девочка ничего не сказала и не двинулась с места, только переменила ногу, выпятив другое бедро, продолжая ритмично жевать. Лидия все так же сверлила меня удивленно-сердитым взглядом, откинувшись слегка, словно страхуясь на случай, если я кинусь на нее с кулаками.

— Посмотри на себя; на кого ты стал похож, — сказала она изумленно-брезгливо. — Это что, борода?

— Лили обо мне заботится, — отозвался я. — То есть, о доме. Она явилась весьма кстати. Я уже собирался попросить монахинь из монастыря напротив одолжить нам пару сироток. — На сей раз я позволил себе испустить легкий смешок, звук, успевший стать для меня непривычным. — Одел бы моих Жюстину и Жюльетту в штанишки до колен и напудренные парики.

Когда-то я сыграл дьявольски божественного Маркиза в головной повязке и в рубахе с оборками, распахнутой до пупка; я нравился себе в этой роли.

В глазах Лидии блеснуло что-то беспомощно-обиженное, на мгновение показалось, что она сейчас заплачет. Но она лишь фыркнула, угрюмо сжала губы, развернулась и прошествовала в гостиную. Мы встретились глазами с Лили, и она не смогла сдержать ухмылки, так что во рту блеснул зуб.

— Приготовь чай, Лили, — произнес я тихо. — Для миссис Клив и меня.

Когда и я вошел в гостиную, Лидия стояла у окна спиной ко мне, как в тот день, когда мы в первый раз приехали сюда; рука плотно охватила грудь, в губах зажата сигарета. Она быстро, яростно затянулась.

— Что ты творишь, Алекс? — ее голос подрагивал. Она стояла ко мне спиной. Не выношу, когда Лидия пытается разыгрывать что-то из себя, это ужасно раздражает. Моя жена называет меня по имени, только когда воображает себя актрисой на сцене. Я выдержал паузу.

— Тебе наверняка будет приятно услышать, — произнес я бодро, — что в доме действительно наблюдались сверхъестественные явления. Так что, видишь, я пока еще не спятил. Квирк говорит, что тот ребенок…

— Стоп, — она подняла руку. — Не хочу слышать.

Я пожал плечами. Она повернулась ко мне и, хмурясь, обежала взглядом комнату.

— Тут все просто заросло грязью, — сказала она вполголоса. — Что делает эта девочка?

— Я плачу ей совсем немного, — отозвался я. — А в последнее время вообще перестал платить.

Я надеялся, что Лидия спросит, почему так получилось, и я смогу перейти к деликатной проблеме наших непрошеных гостей, но она, все еще озабоченно хмурясь, лишь снова вздохнула и покачала головой.

— Твоя хозяйственная деятельность в этом доме меня совершенно не волнует, — подчеркнуто безразличный, пренебрежительно-равнодушный тон только выдавал неискренность ее слов. Она опустила взгляд на сигарету, словно впервые ее заметила. Внезапно изменившийся, охрипший от внутренней боли голос стал невнятным.

— Ты меня бросил, так я поняла; ты больше не вернешься, — скороговоркой сказала она, не отрывая заблестевших слезами глаз от сигареты.

Я разыграл немую сценку, изобразив тяжкие раздумья.

— Как думаешь, это был анапест или более редкий и незатейливый амфибрахий? Профессиональное любопытство. Тебе все-таки следовало заняться поэзией.

Я все еще таскаю с собой чертову ручку. Придется положить ее на каминную полку, старательно отметив про себя место, где ее оставил, чтобы потом не запамятовать; когда дело касается маленьких неодушевленных предметов, я становлюсь непозволительно рассеянным. Я видел Лидию в зеркале над камином: она вперила негодующий взгляд в мой затылок.

— Здесь мне сейчас хорошо и спокойно, — сказал я рассудительным тоном, повернувшись к ней. — Видишь ли, такой способ существования позволяет мне ощущать себя живым, не вынуждая жить.

— Ну конечно. Ты всегда любил смерть.

— Спиноза говорит…

— Пошел он к черту, твой Спиноза, — она произнесла эту фразу без должной экспрессии, почти устало.

Огляделась в поисках пепельницы, не нашла ее, пожала плечами и стряхнула пепел на ковер; горка серой пыли мягко приземлилась на ткань и даже не рассыпалась. Я спросил, звонила ли снова Касс. Лидия молча покачала головой, но было ясно, что она лжет.

— Где она сейчас? — спросил я. Снова это упрямое молчаливое отрицание, словно она — ребенок, не желающий выдавать подружку, нашалившую в детской. Я попробовал другой подход.

— Ты сказала, она приготовила мне сюрприз. Какой?

— Касс просила ничего тебе не говорить.

— Вот как…

Одна из особенностей моей натуры, которые я успел выявить, точнее, распознать в себе с тех пор, как поселился здесь, — а узнал я мало, удручающе мало, — постоянное стремление найти материальный или физический объект, с помощью которого можно утолить неутихающую жажду мести. Не спрашивайте, откуда она взялась и в какой именно форме должна выразится. Я уподобился собственной матушке, всю жизнь ожидавшей извинений от целого мира за бесчисленные притеснения, которым ее подвергали. Как и она, не могу отделаться от навязчивой мысли о чьей-то виновности в каком-то грехе, за который я еще предъявлю кому-то счет. Я не собираюсь спешить, торопить события, жду подходящего момента, но все равно непоколебимо уверен, что когда-нибудь, каким-то образом сведу свои счеты с обидчиками. Возможно, к тому времени я уже буду знать, какое оскорбление или несправедливость породила эту жажду мщения. Как все смешалось в моей душе! Воистину, я сам не ведаю, что там творится…

На кухне вдруг оглушительно взревело радио Лили и тут же умолкло.

Лидия уже украдкой наблюдала за мной. Время от времени, например, вот в такие моменты, я разрешаю себе смелое предположение: при всей своей видимой мощи, моя жена чуточку боится меня. Признаюсь, мне нравится держать ее в напряжении. Я непредсказуем. Возможно, она действительно считает меня сумасшедшим, способным неожиданно наброситься на нее. В окне за ее спиной распростерся сквер, щеголяя невообразимой пестротой райского сада, со своим невозможным сочетанием веселенькой зелени и переливающейся как лужа бензина.

— Она хочет приехать домой, — произнесла Лидия, — но сейчас пока не может.

Вторая половина фразы отдавала фальшью, неуклюжей попыткой предложить мировую, которую я демонстративно проигнорировал. Вот уж действительно, сейчас пока не может.

— Значит, у вас появились общие секреты? Раньше Касс с тобой никогда не откровенничала.

Это чистая правда; при всем антагонизме, возникавшем порой между дочерью и мной, мы так близки, что можем читать мысли друг друга — так было всегда, Касс и я против бедной одинокой Лидии.

По коридору прошлепали босые ноги, и в комнату вошла Лили, неся перед собой оловянный поднос с чайником, двумя разными кружками и тарелкой, на которой громоздились толстенные, криво нарезанные ломти хлеба с небрежно размазанным по ним маслом. Я отметил, как внимательно рассматривает Лидия ноги девочки, грязь, затвердевшую корочкой на узеньких мозолистых ступнях, въевшуюся в сморщенную покрасневшую кожу. Лили, прикусив нижнюю губу, старательно избегая смотреть на меня, поставила поднос у камина, согнувшись в три погибели и намеренно выставив на наше обозрение свои бледные, как рыбье брюхо, ляжки, оголившиеся до самого узкого задика.

— Налить? — спросила она сквозь завесу закрывавших личико волос сдавленным от скрытого смеха голосом.

Лидия торопливо подошла.

— Я сама.

— Как знаете, — отозвалась Лили, выпрямилась, все так же не глядя на нас, и неторопливо вышла из комнаты, виляя бедрами.

Чтобы разлить чай по кружкам, Лидии пришлось опуститься на коврик, неловко изогнувшись, вытянув укрытые живописными складками ткани, точно сросшиеся вместе ноги; сейчас она походила на выброшенную на берег русалку, впрочем, в своей беззащитности довольно соблазнительную.

— Сколько лет этому ребенку? — спросила Лидия, недовольно разглядывая густую струю темной, как сок тикового дерева жидкости, вытекающей из чайника.

— Говорит, семнадцать.

Лидия фыркнула.

— Скорее уж пятнадцать, если не меньше.

Что-то в ее беспомощной, неловкой позе возбуждало меня, так что кровь вдруг застучала в виски. — Смотри, поосторожней, а то нарвешься на неприятности.

— Она практически сирота, — заявил я. — Как думаешь, может предложить Квирку что-нибудь в обмен? Много наш папуас наверняка не попросит, какая-нибудь сушеная голова да связка ракушек, и она моя — то есть, наша, конечно. Ну, что скажешь?

Неожиданно быстрым грациозным движением она подогнула ноги, привстала и протянула мне чашку. Она стояла на коленях совсем близко, едва ли не между моих ног. Принимая чай, я слегка коснулся ее пальцев. Лидия застяла, не отрывая спокойного взгляда от наших сомкнутых рук.

— У тебя уже есть дочь, — тихо произнесла она.

Я отхлебнул из чашки. Придется обучить Лили искусству приготовления чая. Наверняка заварила пакетики, хотя я говорил, что не потерплю эти мерзкие штуки. Лидия замерла на коленях передо мной с покорно склоненной головой, в позе невольницы.

— Была, — отозвался я. — Потом она выросла. Женщина и дочь — понятия несовместимые.

— Ей сейчас нужна помощь.

— Как всегда.

Она вздохнула, шевельнулась, чтобы опереться на другую ногу. Испугавшись, что она сейчас вздумает меня обнять, я быстро отставил чашку, поднялся, прошел мимо жены — переступив через вызывающего странное омерзение пепельного червячка на ковре — остановился у окна, там, где только что стояла она, и бросил взгляд на залитый солнцем сад. Летом иногда случаются особенные дни, в которых есть нечто вневременное, особенно в тех, что приходятся на конец июля, когда сезон достиг своего пика и мало-помалу начинает уже умирать, в такие дни и солнце ярче, и небо необъятней и выше, и синева в нем глубже, чем прежде. Осень уже пробует свой охотничий рожок, но лето по-прежнему пребывает в счастливом заблуждении, что никогда не кончится. В этой сонной недвижности, подобной плоской фальшивой лазури театральной декорации, кажется, поселились все летние дни начиная с самого раннего детства, и даже те, что текут за пределами отмеренного человеку времени, на лугах Аркадии, где память и воображение сливаются в единое целое. Залетной зимней недодуманной мыслью ворвется шальной ветерок, и что-то почти неразличимое слабо встрепенется, а потом затихнет вновь. Бархатные, пугливые шорохи роятся в воздухе, словно шум далекого веселья. Здесь есть звуки пчел и птиц, различается глухое жужжание трактора. Таинственно знакомый, но неведомый аромат неожиданно напомнит о заветном месте, маковой поляне за пыльной дорогой, где кто-то вот-вот повернется, чтобы приветствовать тебя… Стоя здесь, у окна, я осознал: что-то все-таки изменилось, изменилось раз и навсегда, я снова перешагнул некий рубеж. Сначала был только я, затем мы с призраками, позже образовалось трио с четой Квирков, а теперь… не знаю, что такое это новое теперь, могу лишь сказать, что оно уже пришло. Я услышал, как Лидия с негромким оханьем поднялась с колен.

— Дело в том, моя милая, — сказал я, — что именно сейчас у меня с совершенно нет сил волноваться о ком-нибудь еще.

Она коротко и жестко рассмеялась.

— Когда-нибудь было иначе?

Кот неопределенной окраски вразвалку продефилировал по саду, ловко раздвигая высокую траву мягкими движениями лап. Всюду жизнь, даже в камнях, скрытная, неторопливая, выносливая. Я отвернулся от окна. Никогда не любил эту комнату, типичнейший образчик гостиной: мрачные коричневые тени, громоздкая мебель, затхлый, неподвижный воздух, все вокруг чем-то напоминает жилище пастора. Слишком многие были несчастливы здесь. Сейчас Лидия сидела в старом кресле у камина, зажав руки между колен, не отрывая невидящего взгляда от решетки. Пока я стоял к ней спиной, она постарела, набрала годы как лишний вес; через минуту-другую сбросит их и помолодеет снова; она это умеет. Обугленные книги все еще лежали в очаге. Пепел, повсюду пепел. В дверях возникла Лили и постояла, стараясь угадать обстановку.

— Миссис Клив и я хотели бы тебя удочерить, — объявил я ей, изобразив по такому случаю широкую, лучезарную улыбку. — Мы увезем тебя отсюда, поселим в нормальном доме и превратим в маленькую принцессу. Что скажешь?

Лили перевела взгляд на Лидию, потом опять на меня, настороженно ухмыльнулась, быстро подошла к подносу и взяла его. Когда девочка проходила мимо, я подмигнул ей, она снова закусила губку, снова тупо улыбнулась и прошмыгнула в дверь. Лидия неподвижно сидела в кресле, не отрывая глаз от очага, потом дернулась, высвободила руки, хлопнула ладонями по коленям и резко поднялась с видом человека, принявшего наконец важное решение.

— Думаю, самое лучшее для нас сейчас… — начала она, а потом вдруг зарыдала. Слезы быстро проложили мокрые дорожки по ее щекам, крупные, блестящие, словно капли глицерина. Пораженная, секунду-другую она стояла словно в ступоре и смотрела на меня сквозь эту прозрачную завесу, потом лицо ее исказилось, она издала мяукающий стон полу-горя полу-ярости, беспомощно закрылась руками и, ослепшая, выбежала из комнаты. Горстка сигаретного пепла, так никем и не потревоженная, осталась лежать на коврике.

Я нашел Лидию в холле; скорчившись на старом диване, она яростно терла мокрое от слез лицо, словно кошка, чистящая усы. Не умею утешать. Сколько раз за время супружества я стоял и смотрел, как она тонет в своем горе, словно ребенок, молча наблюдающий за тем, как топят котят. Знаю, иногда я был для нее сущим наказанием, — на самом деле, почти постоянно. Увы, я никогда не понимал свою жену, не представлял, чего она хочет, к чему стремится. В начале нашей совместной жизни Лидия постоянно обвиняла меня в том, что я с ней обращаюсь, как с ребенком, — мне действительно нравилось держать под отцовским присмотром все аспекты нашего существования, от ежедневных расходов до своевременных менструаций, — те, кто занят в основном по вечерам, тяготеют к мелочной опеке, я подметил эту особенность у представителей моей профессии, — в качестве оправдания должен заявить, что счел своей обязанностью заменить властного папу, вверившего ее заботам мужа. Но однажды, в разгар очередной ссоры, моя подопечная жена, ужасно исказившись лицом, выкрикнула, что она мне не мамочка! Это уже что-то новое, подумал я изумленно; как такое следует понимать? Я был обескуражен. Подождал, пока она успокоится, и спросил, что имелось в виду, но только спровоцировал новый приступ ярости и оставил всякие выяснения до лучших времен, хотя ее слова еще долго не давали мне покоя. Меня обвиняют в желании сделать из жены няньку, сначала подумал я, но потом решил: скорее всего она хотела сказать, что я обращаюсь с ней, как когда-то с собственной матерью, то есть, выказываю сыновью требовательность, нетерпимость и эдакую ироничную, презрительно-терпеливую снисходительность, — красноречивый вздох, короткий обидный смешок, выразительный взгляд, — а это один из самых неприятных способов обхождения, который я себе позволяю с родными и близкими. Но, конечно, стоило поразмыслить еще немного, и стало ясно: ее яростные слова — просто выраженное в иной форме убеждение, что я с ней обращаюсь, как с ребенком, именно так, как вел себя с матушкой, о чем она постоянно мне твердила. Какие же они запутанные, эти так называемые семейные отношения.

— Дорогая, — произнес я дрожащим от притворства голосом, — пожалуйста, прости меня.

Один из парадоксов наших ссор состоит в том, что они почти всегда переходят в серьезную стадию только после первой моей попытки попросить прощения. Кажется, этот признак слабости пробуждает какой-то подавленный примитивный инстинкт женского доминирования. Вот и теперь она сразу же вцепилась мне в глотку. Все как встарь, репертуар заезжен до такой степени, что больше не трогает меня, и возможно ее тоже. Надо отдать ей должное — Лидия отличается редкой последовательностью и всесторонностью. Она начинает с моего детства, быстрыми штрихами рисует отрочество и юность, с горьким наслаждением смакует первые годы нашей совместной жизни, отвлекающим маневром проходится по моим актерским наклонностям, на сцене и вне ее, — «ты никогда не слезаешь со сцены, мы для тебя просто зрители!» — и, дойдя наконец до наших отношений с Касс, принимается за дело по-настоящему. Имейте в виду, она уже не так безжалостна, непреклонна и яростна, как: годы усмирили ее несмирный норов. Зато мой портрет, который она некогда себе нарисовала, остался неизменным. По ее версии, я все путаю, ставлю с ног на голову. Моя мать на самом деле сама нежность, доверчивость, безответность, а бесконечные истерики, которыми она изводила сначала отца, затем меня — просто зов измученного сердца, неуслышанная мольба о том, чтобы к ней проявили хоть малую толику любви. Зато мой отец — неразоблаченный тиран, сам-себе-мучитель, мстительный, лживый, даже умер мести ради, назло женщине, которая его холила и лелеяла. Если я кротким увещевающим тоном осмеливаюсь напомнить Лидии, что папенька отошел в мир иной задолго до того, как мы с ней встретились, она презрительно отметает этот бесспорный факт; она просто знает то, что знает, и все тут. На таком перевернутом семейном портрете, — «Святая троица», так она глумливо прозвала нас, — я, разумеется, тоже стою на голове. Я рос одиноким, полным безответных вопросов ребенком, пережившим страшную травму ранней потери отца, и ставшим затем жертвой извращенных эмоциональных домогательств изверившейся, разочарованной в жизни матери? Нет, нет: я был маленьким принцем, которого с детства лелеяли, осыпали любовью, похвалами, подарками, который быстро вытеснил из семейной жизни смертельно обиженного отца и отравил остаток дней своей овдовевшей матери бесконечными обвинениями, упрекая ее за то, что она при всем желании не могла сделать, чем она не могла стать. Я пожертвовал лучшими годами сценической карьеры, надрываясь в дешевом театре, чтобы жена и ребенок жили в роскоши, к которой я, ослепленный любовью отец, безрассудно приучил свою испорченную дочь? Ну что вы: я был чудовищем, воплощенным эгоистом, способным продать несчастную жену за место статиста. Я любил дочь, пытался отвлечь от самых опасных пристрастий, избавить от худших эксцессов? Ни в коем случае: я считал ее сущим наказанием, постоянным раздражителем, камнем преткновения на пути к сценической славе, она позорила меня перед моими высокоумными друзьями из хрупкого мира иллюзий, в котором я пытался всеми правдами и неправдами добиться признания. В итоге получается: все мои слова — ложь, сплошная ложь, очередная роль, которую я играл и к тому же играл прескверно. А теперь сделал самую большую гадость из всех, бросил постановку, предал всех и сбежал, предоставив своим товарищам разбираться с улюлюкающей публикой и разъяренной дирекцией, а тем временем все покровители сворачивают свое покровительство.

Как я говорил, она уже не та львица, какой была когда-то. Прежде она даже себя испугала бы страстной силой своих обличений. Так мы, бывало, ярились далеко за полночь, стараясь посильнее уязвить друг друга на поле боя, усеянном битым хрусталем, окутанным сигаретным дымом и парами алкоголя, а потом просыпались при пепельном утреннем свете с солоновато-горьким привкусом во рту и саднящим от многочасовых криков и возлияний горлом, и, дрожа, тянули к вчерашнему врагу руки под одеялом, не осмеливаясь повернуть голову, потом кто-то решался заговорить и задавал осторожный вопрос слабым дребезжащим голосом, а другой хрипло заверял, что все в порядке, потом мы лежали, пересчитывая раны и удивляясь, что прошли через очередную войну и все еще живы.

До меня долетали осторожные шорохи: Лили подслушивала нас на кухне, стараясь не проронить ни звука. Настоящая взрослая ссора: конечно, какой ребенок не соблазнится? Касс любила, когда мы сотрясали воздух грозными фразами; наверное, эти звуки на время заглушали несмолкаемый шум в ее голове. Я молча ждал, и наконец Лидия иссякла, обессилено наклонилась вперед, сложила на коленях руки, повесила голову; могучие задыхающиеся всхлипы время от времени сотрясали ее с головы до ног, отголоски пролетевшей бури. Вокруг сгущались толпами потрясенные тени, словно зеваки, осторожно смыкающиеся вокруг еще дымящихся после недавнего взрыва руин. На линолеуме возле моей ноги дрожал лужицей света солнечный блик. Интересно, как несчастье вновь и вновь притягивается образовавшейся здесь проходом, аккумулируется черным квадратом дома, в котором ты замкнут между глухой коричневой стеной с одной стороны и нависающим переплетением лестниц с другой. В былые, лучшие времена, задолго до появления нашего семейства, эти лестницы вели в помещение для слуг в задней части дома; в середине прохода даже сохранились фрагменты рамы давным-давно уже снятой зеленой двери. Кажется, сюда целые столетия не проникал свежий воздух извне; слабые течения в вязкой неподвижной атмосфере здания медленно плывут сквозь ее плотные слои, словно сонная рыба в океане. Затхлый, плотно-коричневый дух этого места преследовал меня еще ребенком; то же ощущение я испытывал, когда, любопытства ради, прикрывал рот и нос ладонями и вдыхал миазмы собственного нутра. Диван сюда поставила моя матушка; днем, пока я был в школе, сама перетащила его в холл, повинуясь одному из своих обычных капризов. Жильцы сразу облюбовали новый предмет обстановки, кто-нибудь из них всегда восседал на нем, один неся в себя горечь любовной неудачи, другой — еще не выявленный рак. Касс тоже часто устраивалась там, с большим пальцем во рту, подобрав под себя ноги, особенно после приступа, когда от света у нее болели глаза и хотелось слышать только тишину, видеть рядом с собой только тени.

На самом деле, Лидия всегда ревновала ко мне Касс. Ужасно ревновала! Так уж у нас повелось с самого раннего детства. Еще ребенком дочь неизменно ковыляла в мои объятия, и никакие средства обольщения, использованные матерью — ни умильное канюченье, ни льстивые ахи и охи, — тут не помогали. Даже потом, когда мир для нее начал постепенно темнеть, именно меня, своего отца, наша девочка хотела видеть в первую очередь, мою руку она сжимала, чтобы не сорваться туда, где уже никто и ничто не поможет, в бездонную пропасть собственного «я». Чей взгляд она ловила, когда очнулась после первого приступа, лежа у кровати на полу, с кровавой пеной на губах и странной гримаской, которую мы сначала приняли за некую неземную улыбку, а это постепенно расслаблялись сведенные судорогой мышцы. К кому она бежала, захлебываясь смехом от ужаса, чувствуя приближение очередного приступа? Кому описывала свои видения, где рассыпались стеклянные скалы и жуткие птицы из тряпок и металла подлетали совсем близко к беззащитным глазам? К кому она повернулась однажды, когда мы с ней, гуляя в чьем-то саду, ступали по живому ковру из лилий, и возбужденной скороговоркой прошептала: вот он, тот самый запах, странно притягательная, сладковатая, ароматная вонь гниющего мяса, появляющаяся за несколько секунд до приступа. Кто первым проснулся, когда ночную тишину прорезал этот особенный крик, долгий, высокий и тонкий булькающий вой, как будто у кого-то медленно вытягивали нерв?

Я присел на диван рядом с Лидией, осторожно, будто она спала, а я боялся ее потревожить. Солнечный блик на линолеуме украдкой сполз со своего места. Луна, неуклонно двигаясь по некогда намеченному пути, все ближе подбиралась к солнцу, нацелившись на свет, словно мошка, что слепо тычется в лампу. В воздухе плыла едва заметная тучка пахнущего жженой соломой дыма — где-то горело жнивье. Тишина жужжала, словно струны арфы, по которым тихонько водили рукой. Я брезгливо отметил, что на моей верхней губе налипшей грязью выступила щетина. Много лет назад, таким же ленивым и жарким летним днем я, маленький мальчик, прошел, наверное не одну милю по полям до фермы, чтобы купить там яблок. Я взял с собой мамину клеенчатую сумку для покупок; от нее шел неприятный запах жира. Я шел в сандалиях, и меня укусил в ногу слепень. Ферма вся заросла плющом, а среди него зловеще посверкивали темные окна. В детских приключенческих книжках именно в таких местах обычно творятся темные дела, фермер должен носить гетры, жилет, а в руках держать грозные вилы. Во дворе черно-белый пес обрычал меня, и припав к земле, так что брюхо почти волочилось по гальке, походил вокруг, насколько позволила цепь. Толстая угрюмая женщина в цветастом фартуке взяла у меня сумку и снова исчезла в темных глубинах дома, а я ждал на вымощенном камнем крыльце. Рядом стояла искривленная герань в глиняных горшках и древние «дедушкины» часы, раз за разом неспешно раздумывавшие, прежде чем в очередной раз издать свое «тик-так». Я заплатил женщине шиллинг; так и не сказав ни слова, она проводила меня взглядом. На прощание собака опять зарычала и облизнулась. Сумка стала тяжелой и больно стукала по ноге при ходьбе. По дороге домой я немного постоял возле мутного пруда и понаблюдал за юркими водомерками; их ножки создавали, тусклые, впадинки на поверхности воды; они двигались рывками, словно повиновались воле кукольника. Солнечный свет струился сквозь деревья горячим золотым туманом. Почему в памяти вдруг возник этот день, эта ферма, жена владельца, яблоки, водомерки, скользящие по поверхности пруда — к чему это? Тогда ведь ничего не случилось, на меня не снизошло ни божественное откровение, ни ошеломляющее открытие, ни внезапное понимание, но подробности моего похода на ферму отпечатались в памяти так же отчетливо, как если бы все произошло вчера — даже отчетливее! — словно нечто важное, ключ, карта, код, ответ на вопрос которого я просто не умею задать.

— Что стряслось? — спросила Лидия, не поднимая головы, и у меня на секунду возникло нелепое ощущение, что она прочла мои мысли. — Что на тебя нашло, в чем дело? Что… — устало, — что с тобой случилось?

Яблоки были белесыми, бледно-зеленого цвета, когда я вгрызался в них зубами, раздавался аппетитный деревянный хруст. Я так четко помню их; помню до сих пор.

— У меня такое чувство, — отозвался я, — даже убеждение, никак не могу от него избавиться, будто произошло нечто, нечто ужасающее, а я даже не обратил внимания, проглядел, и до сих пор не понял, что на самом деле случилось.

Она помолчала, потом странно рассмеялась, выпрямилась, энергично потерла руки, словно замерзла, по-прежнему не глядя на меня.

— Может, твоя жизнь? — произнесла она, наконец. — Тянет на нечто ужасающее, как ты считаешь?

* * *

Стемнело, а она все еще здесь. По крайней мере, я не слышал, как она уезжала. Не знаю, что у нее на уме, вот уже несколько часов ее не слышно; вообще никого не слышно. Это тревожит. Возможно, она встретила Квирка, и теперь сидит с ним, делится своими несчастьями. Поделом ему. Или отловила девицу и допрашивает ее, допытывается, какую форму приняло наше общение. Раздраженный, выбитый из колеи, я затаился в своей норе, сгорбился над бамбуковым столиком. Ну почему виноват всегда я? Никто не просил ее приезжать, не приглашал сюда. Я только хотел, чтобы все меня оставили в покое. Но люди не выносят пустоты. Стоит найти тихий уголок, где можно спокойно остаться наедине с собой, и через минуту-другую они уже тут как тут, нагрянули всей толпой в своих потешных остроконечных шапочках, выдувают дурацкие бумажные свистульки прямо в лицо, требуют, чтобы ты поучаствовал в общем веселье. Меня тошнит от них всех. Не выйду, пока она не уберется отсюда.

Загрузка...