Лето подходило к концу. Аббат Фожа, казалось, вовсе не спешил извлечь какую-либо выгоду из своей все возраставшей популярности. Он по-прежнему жил замкнутой жизнью, бывая только у Муре и наслаждаясь уединенным садом, где наконец стал появляться и днем. Медленно, с опущенной головой прохаживаясь по крайней аллее сада, вдоль ограды, он читал свой требник. По временам он закрывал книгу и еще больше замедлял шаги, как бы погруженный в глубокую задумчивость; и Муре, подглядывавший за аббатом, начал испытывать раздражение при виде этой черной фигуры, часами сновавшей взад и вперед позади его фруктовых деревьев.
— Будто я не у себя дома живу, — ворчал он. — Теперь, куда ни посмотришь, всюду эта черная сутана… Словно ворон какой! И глаза-то у него круглые, словно что-то высматривают и подстерегают… Не очень-то я верю его показному бескорыстию.
Лишь в первых числах сентября помещение для Приюта пресвятой девы было готово. В провинции работы затягиваются до бесконечности. Надо, впрочем, заметить, что дамы-патронессы два раза совершенно переделывали по-своему планы архитектора Льето. Когда комитет вступил во владение перестроенным домом, архитектор за все свои старания был вознагражден самыми лестными комплиментами со стороны дам-патронесс. Все показалось им очень приличным: просторные залы, удобные проходы, двор, обсаженный деревьями и украшенный двумя маленькими фонтанами. Г-жа де Кондамен пришла в восторг от фасада, отделанного по ее указаниям. Над входной дверью, на черной мраморной доске, золотыми буквами были написаны слова: «Приют пресвятой девы».
Открытие приюта послужило поводом к очень трогательному празднеству. Прибыл сам епископ со своим причтом, чтобы лично ввести в приют сестер общины св. Иосифа в качестве обслуживающего персонала. С улиц старого квартала было собрано около пятидесяти девочек в возрасте от восьми до пятнадцати лет. Чтобы поместить их в учреждение, родителям достаточно было заявить, что по роду своих занятий они вынуждены отлучаться на целый день из дому. Г-н Делангр произнес речь, вызвавшую громкие аплодисменты. Пространно и в высоком стиле он разъяснил задачи этого совсем особого рода приюта, назвав его «школой добрых нравов и труда, где юные и заслуживающие участия создания найдут убежище от дурных соблазнов». Всеми был замечен сделанный в конце речи тонкий намек на истинного виновника этого предприятия, на аббата Фожа. Он был тут же, среди других священников. Когда все взоры устремились на него, он был спокоен, и его внушительное серьезное лицо сохраняло свое обычное выражение. Марта, сидевшая на помосте вместе с другими дамами-патронессами, покраснела.
По окончании церемонии епископ выразил желание подробно осмотреть здание. Несмотря на явное неудовольствие аббата Фениля, он подозвал к себе аббата Фожа, во время церемонии ни на минуту не сводившего с него своих черных глаз, и попросил сопровождать его, причем громко, с улыбкой, заявил, что более осведомленного проводника ему, конечно, не найти. Слова эти мгновенно облетели всех присутствующих, которые стали расходиться; и к вечеру весь Плассан обсуждал поступок епископа.
Одну из комнат приюта дамы-патронессы заняли для себя. Там они предложили угощение епископу, который съел кусочек бисквита и выпил рюмочку малаги, причем для каждой из дам у него нашлось любезное словечко.
Это способствовало счастливому завершению благочестивого празднества, так как и до и во время самой церемонии на почве оскорбленного самолюбия произошли кое-какие недоразумения между дамами, которых тонкие комплименты монсиньора Русело снова привели в хорошее расположение духа. Оставшись одни, дамы заявили, что все сошло отлично, и без конца превозносили утонченную любезность прелата. Одна только г-жа Палок сидела вся зеленая от злости. Епископ, рассыпаясь перед дамами в комплиментах, совершенно забыл про нее.
— Ты оказался прав, — в бешенстве сказала она мужу, когда они вернулись домой, — в их дурацких затеях я изображала собачонку! Хорошая выдумка, что и говорить, собрать вместе всех этих распутных девчонок!.. Сколько я на них времени даром потратила! А у этого растяпы епископа, который трепещет перед каждым священником, даже словечка благодарности для меня не нашлось!.. Как будто эта де Кондамен что-нибудь сделала! У нее одна забота — выставлять напоказ свои туалеты, у этой бывшей… Уж кто другой, а мы-то знаем, кто она такая, и боюсь, как бы нас не заставили порассказать такие вещи, которые кое-кому, пожалуй, придутся не по вкусу… Нам-то с тобой, слава богу, скрывать нечего… А эта Делангр, а эта Растуаль!.. Нетрудно было бы заставить их покраснеть от стыда! Потрудились ли они хоть переступить порог своих гостиных для дела? Поработали ли они хоть наполовину, как я? А эта Муре, которая как будто бы всем заправляет, а на самом деле все воемя цепляется за сутану своего аббата Фожа. Тоже лицемерка, которая еще покажет себя… А ведь для каждой из них у него нашлось ласковое словечко, только для меня ничего. Я для них точно собачонка какая-то! Слышишь, Палок! Я этого не позволю! Собачонка начнет кусаться.
Начиная с этого дня г-жа Палок стала проявлять гораздо меньше рвения. Письменную часть она стала вести кое-как, от поручений, которые были ей не по душе, она стала отказываться, и дамы-патронессы начали поговаривать о необходимости нанять кого-нибудь для этих дел. Марта рассказала об этих неполадках аббату Фожа и спросила его, не может ли он указать подходящего человека.
— Не приглашайте пока никого, — сказал он. — Может быть, я найду такого человека… Подождите два-три дня.
С некоторых пор на его имя стали приходить письма со штемпелем из Безансона. Все они были написаны одним и тем же почерком, крупным и безобразным. Роза, относившая эти письма ему наверх, уверяла, что уже один вид такого конверта приводил его в раздражение.
— Он весь меняется в лице, — говорила она. — Видно, что он не очень-то любит особу, которая пишет ему так часто.
Эта переписка вновь пробудила на миг прежнее любопытство Муре. Однажды он собственноручно отнес наверх такое письмо, объяснив с любезной улыбкой, что Розы нет дома. Аббат, по-видимому, был настороже, так как поспешил придать своему лицу радостное выражение, будто еле дождался этого письма. Но это притворство не обмануло Муре. Он задержался на площадке, приложив ухо к замочной скважине.
— Наверно, опять от твоей сестрицы? — произнес грубый голос старухи Фожа. — И чего она так привязалась к тебе?
Наступило молчание, затем раздался шелест порывисто смятой бумаги и послышался раздраженный голос аббата:
— Старая песенка, чорт возьми! Она хочет приехать к нам и привезти своего муженька, чтобы мы ему тут нашли место. Ей кажется, что мы здесь с тобой купаемся в золоте… Боюсь, как бы они не выкинули глупость и не нагрянули к нам сюда.
— Нет, нет, они нам не нужны, слышишь, Овидий? — опять раздался голос матери. — Они всегда тебя не любили, вечно тебе завидовали… Труш — негодяй, а Олимпия — бессердечная тварь. Вот увидишь, что они захотят все заграбастать себе одним. Только осрамят тебя и расстроят твои дела.
Неприятное сознание, что он совершает дурной поступок, мешало Муре ясно слышать. Вдруг ему показалось, что кто-то дотронулся до двери, и он убежал. Вернувшись к себе, он счел неудобным похвастать своими успехами. Несколько дней спустя аббат Фожа в его присутствии дал Марте окончательный ответ.
— Я могу предложить вам счетовода, — сказал он со свойственным ему величавым спокойствием. — Это мой родственник, муж сестры; на днях он должен приехать из Безансона.
Муре насторожился. Марта очень обрадовалась. — Вот и отлично! — воскликнула она. — Мне так трудно было сделать удачный выбор. Вы понимаете, тут требуется человек самой безупречной нравственности, — ведь он будет среди этих молодых девушек… Но коль скоро дело идет о вашем родственнике…
— Да, — ответил священник, — сестра держала небольшой бельевой магазин в Безансоне, но из-за слабого здоровья ей пришлось это дело бросить; сейчас она хотела бы поселиться с нами, так как доктора рекомендуют ей южный воздух… Моя мать очень рада этому.
— Ну разумеется! — подхватила Марта. — Вы, вероятно, всегда жили вместе, и вам будет теперь приятно снова соединиться в одну семью… Знаете, что надо сделать? Наверху есть еще две комнаты, которыми вы не пользуетесь. Почему бы вашей сестре с мужем не поселиться там?.. Ведь у них нет детей?
— Нет, их только двое… Мне и самому приходило в голову отдать им эти две комнаты; только я боялся, как бы вас не стеснило такое количество жильцов.
— Да нисколько же, уверяю вас; вы люди спокойные…
Она замолчала. Муре усиленно дергал ее за платье. Он не хотел пускать к себе в дом родственников аббата, хорошо помня, как отзывалась старуха Фожа о своей дочери и зяте.
— Комнаты очень маленькие, — попробовал он вставить, — и господину аббату это будет стеснительно… Было бы для всех лучше, если бы сестра господина аббата поселилась где-нибудь поблизости; как раз напротив, в доме, где живут супруги Палок, сдается квартира.
Разговор круто оборвался. Священник промолчал, устремив свой взор вдаль. Марта решила, что он обиделся, и грубая выходка мужа причинила ей боль. Спустя минуту, не в силах более выносить это тягостное молчание, она, не зная, как лучше возобновить разговор, сказала просто:
— Значит, решено. Роза поможет вашей матушке убрать эти комнаты… Мой муж заботился только о вашем личном удобстве; но раз вы сами этого желаете, мы уж во всяком случае не станем препятствовать вам распоряжаться вашими комнатами, как вы найдете нужным.
Оставшись наедине с женой, Муре дал волю своему раздражению:
— Я просто тебя не понимаю. Когда я сдавал аббату комнаты, ты сердилась, ты никого не хотела пускать к себе в дом, а теперь вздумай аббат поселить у нас хоть всю свою родню, всю эту шваль, вплоть до троюродных братьев, ты только ему спасибо скажешь… Кажется, я достаточно дергал тебя за платье. Неужели ты не чувствовала? Ведь можно было понять, что я не желаю пускать к себе эту парочку… Они непорядочные люди.
— Откуда это тебе известно? — вскричала Марта, которую такая несправедливость вывела из себя. — Кто это тебе сказал?
— Сам аббат Фожа… Да, да, я собственными ушами слышал, как он говорил это своей матери.
Марта пристально на него посмотрела. Он чуть покраснел и пробормотал:
— Словом, я знаю, и все туг… Сестра его — бессердечная тварь, а муженек — просто негодяй. Напрасно ты напускаешь на себя вид оскорбленной королевы: это их собственные слова, я ничего не придумал. Ты теперь понимаешь, что я не желаю иметь у себя в доме всю эту свору? Сама старуха и слышать не хочет о своей дочери. А теперь аббат запел по-другому. Не понимаю, что его заставило изменить свое мнение. Должно быть, опять затевает какую-нибудь пакость. Наверно, они ему нужны.
Марта пожала плечами и предоставила мужу ворчать, сколько ему угодно. Он приказал Розе не убирать этих комнат; но Роза теперь слушалась только своей хозяйки. В продолжение пяти дней гнев его выражался в язвительных насмешках и гневных упреках. Однако в присутствии аббата он лишь дулся, не решаясь открыто выразить ему свое неудовольствие. Затем, по обыкновению, он нашел на чем успокоиться. Об ожидаемых жильцах он стал отзываться не иначе, как с насмешками. Он еще туже затянул свой кошелек, сделался еще нелюдимее и окончательно погряз в кругу своих эгоистических интересов. Когда в один октябрьский вечер явились супруги Труш, он ограничился только кратким замечанием по их адресу:
— Чорт возьми, какой у них подозрительный вид! Что за богомерзкие рожи!
Аббату Фожа, по-видимому, не очень-то хотелось показывать свою сестру и зятя в самый день их приезда. Мать поджидала их на пороге у входных дверей. Как только она заметила, что они с площади Супрефектуры повернули к дому, она сразу же насторожилась и стала в беспокойстве поглядывать на прихожую и на кухню. Но ей не повезло. В ту самую минуту, когда Труши уже входили, Марта, собиравшаяся куда-то отправиться по делам, вышла из сада в сопровождении детей.
— Ну вот, и вся семья в сборе, — с приветливой улыбкой произнесла она.
Старуха Фожа, обычно так хорошо владевшая собой, немного смутилась и произнесла что-то невнятное. Несколько мгновений они стояли так, лицом к лицу, в прихожей, молча разглядывая друг друга. Муре быстро взбежал по ступенькам террасы. Роза стояла, как столб, на пороге кухни.
— Вы, должно быть, теперь вполне счастливы? — заговорила Марта, обращаясь к старухе Фожа.
Затем, видя общее замешательство, от которого у всех точно язык отнялся, она, желая любезнее встретить вновь прибывших, прибавила, обращаясь к Трушу:
— Вы, наверно, приехали с пятичасовым поездом?.. Сколько из Безансона сюда езды?
— Семнадцать часов по железной дороге, — ответил Труш, открывая беззубый рот. — В третьем классе, могу вас уверить, поездка не из легких… Все кишки растрясло.
Он засмеялся, странно похрустывая челюстями. Старуха Фожа бросила на него свирепый взгляд. Тогда он машинально принялся подкручивать готовую отлететь пуговицу на своем засаленном пиджаке, выдвигая вперед две шляпные картонки, которые он держал в руке, одну желтую, другую зеленую, очевидно, для того, чтобы прикрыть ими пятна на своих брюках. Из горла у него непрерывно вырывалось какое-то клокотанье, а красная шея была повязана похожим на скомканную тряпку черным галстуком, из-под которого выглядывал кончик грязной рубашки. На его морщинистом лице, от которого так и несло пороком, сверкали черные глазки, с выражением алчности и испуга перебегавшие с людей на предметы; это были глаза вора, изучающие дом, куда он ночью вернется для взлома.
Муре почудилось, будто Труш присматривается к замкам. «Он так смотрит, этот молодчик, как будто снимает слепки с замков», — подумал он.
Олимпия поняла, что муж ее сказал глупость. Это была высокая худощавая блондинка, поблекшая, с некрасивым и невыразительным лицом. В руках она держала некрашеный сундучок и огромный узел, увязанный в скатерть.
— Мы взяли с собой подушки, — сказала она, указывая взглядом на огромный узел. — Когда имеешь при себе подушки, то и в третьем классе не так уж плохо. Право, не хуже, чем в первом… Зато какая экономия! Даже когда и есть лишние деньги, не к чему их бросать на ветер, не так ли, сударыня?
— Разумеется, — ответила Марта, несколько удивленная манерами этой парочки.
Олимпия выступила вперед, стала на свету и, видимо, с большой охотой пустилась в разговор.
— То же самое и насчет платья; я, например, в дорогу надеваю самое плохое, что у меня есть. Я так и сказала своему Оноре: «Твой старый сюртук еще вполне сойдет для поездки». Он надел также свои рабочие брюки, которые давно уже бросил носить. Как видите, и я выбрала самое старое-престарое платье, чуть ли не в дырках. Эта шаль досталась мне от мамаши; дома я на ней гладила белье. А чепец-то у меня! Это старый чепец, который я надевала только, когда ходила в прачечную… Но, по-моему, и все это еще слишком хорошо для дорожной пыли, не так ли, сударыня?
— Разумеется, разумеется, — повторяла Марта, силясь улыбнуться.
Но в это мгновение с лестницы раздался раздраженный голос, отрывисто крикнувший:
— Ну что же, матушка?
Муре, подняв голову, увидел аббата Фожа; с искаженным лицом он стоял, держась за перила и так низко перегнувшись, чтобы лучше рассмотреть, что происходит в передней, что, казалось, вот-вот упадет. Услышав голоса, он вышел на площадку и, должно быть, некоторое время уже поджидал, с трудом сдерживая накипевшую злобу.
— Ну что же, матушка? — еще раз крикнул он.
— Сейчас, сейчас, идем, — ответила старуха Фожа, которая, казалось, затрепетала, услышав грозный голос сына.
— Идем, дети мои, идем, — сказала она, обратившись к Трушам. — Не будем задерживать госпожу Муре.
Но супруги Труш, казалось, не слышали. Они очень хорошо чувствовали себя в прихожей. Они поглядывали вокруг себя с восхищением, как будто им подарили этот дом.
— Здесь очень мило, очень мило, — повторяла Олимпия, — не правда ли, Оноре? Судя по письмам Овидия, мы не думали, что здесь все так мило. Я тебе говорила: «Надо перебраться туда, там нам будет лучше, и здоровье мое поправится»… Видишь, я была права!
— Да, да, здесь совсем не плохо, — процедил сквозь зубы Тр-уш. — И сад как будто не маленький.
«Затем, обратившись к Муре, прибавил:
— Надеюсь, сударь, вы разрешаете вашим жильцам пользоваться садом?
Муре не успел ответить. Аббат Фожа, спустившись с лестницы, крикнул громовым голосом:
— Труш, Олимпия! Где же вы?
Они обернулись. Увидев его стоящим на ступеньке лестницы с перекошенным от злобы лицом, они как-то съежились и покорно последовали за ним. Он шел впереди, ни слова не говоря и даже как будто не замечая присутствия супругов Муре, с изумлением наблюдавших эту странную процессию. Чтобы несколько сгладить впечатление, старуха Фожа, замыкавшая шествие, улыбнулась Марте. Но когда все ушли и Муре остался один, он на минутку задержался в прихожей. Наверху, в третьем этаже, раздавалось сильное хлопанье дверей. Слышны были громкие возгласы, сменившиеся мертвой тишиной.
«Не посадил ли он их под замок? — со злой улыбкой подумал Муре. — Нечего сказать, хорошенькая семейка!»
На следующий день Труш, прилично одетый, весь в черном, чисто выбритый, с приглаженными на висках жиденькими волосами, был представлен аббатом Фожа Марте и комитету дам-патронесс. Ему было сорок пять лет, он обладал прекрасным почерком и, по его словам, долго служил бухгалтером в одном торговом предприятии. Дамы-патронессы тотчас же зачислили его на должность. На него возложили обязанность быть представителем комитета и вести всякие хозяйственные дела с десяти часов утра до четырех часов дня в канцелярии, помещавшейся во втором этаже Приюта пресвятой девы. Жалованья ему назначили полторы тысячи франков в год.
— Вот видишь, какие они спокойные люди, — сказала Марта мужу спустя несколько дней.
И в самом деле, чета Труш причиняла так же мало беспокойства, как аббат с матерью. Правда, Роза уверяла, что она раза два или три слышала, как мать и дочь ссорились между собой; но тотчас же раздавался суровый голос аббата Фожа, и ссоры мигом прекращались. Труш каждый день выходил из дому пунктуально без четверти десять и возвращался четверть пятого; по вечерам он всегда сидел дома. Олимпия изредка отправлялась с матерью за покупками; никто не видел, чтобы она хоть раз вышла из дому одна.
Окно комнаты, служившей Трушам спальней, выходило в сад; оно было последним справа, против деревьев супрефектуры. Закрывавшие его широкие занавески из красного коленкора с желтой каймой резким пятном выделялись на фасаде рядом с белыми занавесками аббата Фожа. Окно Трушей постоянно было закрыто. Однажды вечером, когда аббат Фожа со своей матерью сидели на террасе в обществе супругов Муре, сверху послышался легкий приглушенный кашель. Аббат быстро, с сердитым видом поднял голову и увидел тень Олимпии и ее мужа, которые, высунувшись из окна, облокотились на подоконник и не двигались с места. Прервав разговор, который он вел с Мартой, аббат на минуту замер с запрокинутой вверх головой. Труши исчезли. Послышался глухой скрип оконной задвижки.
— Матушка, — сказал аббат, — ты бы пошла наверх; я боюсь, как бы ты не простудилась.
Старуха Фожа, пожелав всем спокойной ночи, ушла. Когда она удалилась. Марта возобновила прерванную беседу, приветливо, по обыкновению, спросив:
— Разве вашей сестрице стало хуже? Уже больше недели, как я ее не вижу.
— Ей необходим полный покой, — сухо ответил аббат.
— Она напрасно сидит взаперти; свежий воздух ей был бы полезен, — участливо продолжала Марта. — Хотя уже октябрь месяц, но вечера еще совсем теплые… Почему бы ей не спуститься в сад? Ведь она ни разу еще там не была. Вы ведь знаете, что наш сад в полном вашем распоряжении.
Он извинился, пробормотав что-то невнятное, между тем как Муре, чтобы окончательно его смутить, старался превзойти свою жену в любезности:
— Вот-вот! Это самое и я говорил сегодня утром. Сестрица господина аббата могла бы приходить сюда днем пошить на солнышке, вместо того чтобы сидеть замурованной у себя там, наверху. Можно подумать, что она не смеет даже подойти к окну. Уж не боится ли она нас? Ведь мы не такие страшные… Точно так же и господин Труш: он вихрем взлетает по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Передайте им, чтобы они как-нибудь вечерком спустились к нам. Они там, наверно, до смерти скучают одни в своей комнате.
Аббат в тот вечер как раз не был расположен выслушивать шуточки своего хозяина. В упор посмотрев на него, он отрезал:
— Весьма вам благодарен, но не думаю, чтобы они воспользовались вашим приглашением. Они очень устают за день и ложатся спать пораньше. По правде сказать, это лучшее, что они могут сделать.
— Как им будет угодно, господин аббат, — ответил Муре, задетый резким тоном священника.
— Вот еще! — воскликнул он, оставшись наедине с Мартой. — Пусть он не думает, этот поп, что мне так легко втереть очки! Ясное дело, он боится, как бы эта шантрапа, которую он у себя приютил, не подстроила ему какой-нибудь каверзы… Видела ты сегодня вечером, какую он напустил на себя строгость, когда заметил их у окна? Они за нами подсматривали. Все это к добру не приведет.
Марта блаженствовала. Брюзжание Муре не доходило больше до нее. Появившееся у нее чувство веры доставляло ей невыразимое наслаждение; тихо, постепенно отдавалась она во власть нахлынувшего на нее чувства; это ощущение убаюкивало ее, усыпляло. Аббат Фожа все еще избегал с ней разговоров на религиозные темы; он по-прежнему оставался ее другом, привлекал ее к себе только своей серьезностью, еле уловимым запахом ладана, исходившим от его сутаны. Два-три раза, оставшись с ним наедине, она вдруг разражалась судорожными рыданиями, сама не зная почему, но находя некую отраду в этих слезах. И каждый раз, стоило ему только молча взять ее руки в свои, как она успокаивалась, покоренная его спокойным и властным взглядом. Когда она пыталась рассказать ему о своих беспричинных печалях, о своих тайных радостях, о своей потребности в духовном руководстве, он с улыбкой прерывал ее, ссылаясь на то, что эти вещи не касаются его, что о них следует рассказать аббату Бурету. Тогда она, вся трепещущая, стала таить это про себя. А он поднимался все больше в ее глазах, становился недосягаемым, подобно божеству, к стопам которого она повергала свою душу.
Теперь главное занятие Марты состояло в посещении церковных служб и выполнении религиозных обрядов. Она хорошо чувствовала себя под широкими сводами церкви св. Сатюрнена; там она еще полнее ощущала тот чисто физический покой, которого искала. Когда она была в церкви, она забывала все; это было словно огромное окно, открытое в иную жизнь, жизнь свободную, беспредельную, исполненную волнений, которые захватывали ее всю — удовлетворяли ее. Но она еще боялась церкви. Она приходила туда с тревожной застенчивостью, с чувством стыда, заставлявшим ее инстинктивно оглядываться, когда она отворяла дверь, чтобы убедиться, не подсматривает ли кто-нибудь, как она входит. А затем она уже теряла власть над собой, все как-то смягчалось, даже тягучий голос аббата Бурета, который, кончив ее исповедовать, иногда еще несколько минут заставлял ее стоять на коленях, рассказывая ей об обедах у г-жи Растуаль или о последнем вечере у Ругонов.
Марта часто возвращалась домой подавленная. Вера обессиливала ее. Роза забрала всю власть в доме. Она грубила Муре, распекала его за то, что он занашивает белье, подавала ему обед, когда сама находила нужным. Она вздумала даже позаботиться о спасении его души.
— Ваша жена поступает правильно, что ведет себя как настоящая христианка. А вам, сударь, плохо придется на том свете; и поделом, потому что вы не добрый человек, нет, нет, не добрый!.. Вы бы сходили вместе с ней к обедне в будущее воскресенье.
Муре пожимал плечами. Он приходил в отчаяние и иногда начинал сам приводить все в порядок — брал метлу и подметал столовую, когда ему казалось, что в ней слишком уж грязно. Но гораздо больше тревожила его участь детей. Во время каникул — так как матери большей частью не бывало дома — Дезире и Октав, снова не выдержавший экзамена на степень бакалавра, переворачивали в доме все вверх дном; Серж, который был болен и лежал в постели, читал целыми днями, не выходя из своей комнаты. Он сделался любимцем аббата Фожа, который снабжал его книгами. Муре провел два мучительных месяца, ломая себе голову, как ему управлять этим маленьким мирком; больше всего его приводил в отчаяние Октав. Не дожидаясь начала учебного года, Муре решил не отдавать больше сына в коллеж, а поместить его в один из торговых домов в Марселе.
— Раз ты не желаешь больше заботиться о них, — сказал он Марте, — то надо их как-нибудь пристроить… У меня больше не хватает сил, и я предпочитаю спровадить их куда-нибудь. Если тебе это неприятно, пеняй на себя!.. Октав стал прямо невыносим. Никогда ему не быть бакалавром. Пусть лучше сразу же научится зарабатывать себе на жизнь, вместо того чтобы слоняться по улицам с другими бездельниками. Куда ни загляни, всюду его встречаешь.
Марту это сильно взволновало; услышав, что ее хотят разлучить с одним из ее детей, она словно пробудилась от сна. Ей удалось добиться того, что отъезд был отложен на неделю. Она стала больше сидеть дома, возобновила свою былую деятельность. Но затем она впала в прежнюю расслабленность; и в тот день, когда Октав, обнимая ее, заявил, что вечером уезжает в Марсель, ей было все настолько безразлично, что она приняла это известие бесстрастно и ограничилась тем, что дала ему несколько напутственных советов.
Когда Муре, проводив сына, вернулся с вокзала домой, у него было очень тяжело на душе. Он стал искать жену и нашел ее плачущей в задней аллее. Тут он высказал все, что у него накипело на душе.
— Ну вот, одним меньше! — вскричал он. — Ты должна быть довольна этим. Теперь ты можешь шататься по церквам сколько угодно… Не беспокойся, остальные двое тоже не засидятся дома. Я пока оставлю при себе Сержа, потому что он у нас тихоня и к тому же слишком молод, чтобы поступить на юридический факультет; но если он тебе мешает, только скажи — я сейчас же избавлю тебя и от него… А что касается Дезире, то я отправлю ее к кормилице.
Марта продолжала тихо плакать.
— А ты что думала? Одно из двух: или сидеть дома, или целый день где-то бегать. Ты выбрала второе, и дети для тебя больше не существуют, — ну что ж, это вполне логично… Кроме того, сама понимаешь, теперь надо очистить место для всего этого сброда, который тут у нас живет. Ведь дом наш становится уже тесен. Хорошо еще, если нас самих из него не вышвырнут.
Он поднял голову и посмотрел на окна третьего этажа, затем продолжал, понизив голос:
— Не плачь же, как дура; на тебя смотрят. Разве ты не видишь этой пары глаз между красными занавесками? Это глаза сестрицы твоего аббата, они мне хорошо знакомы. В любой час дня они торчат на своем месте! Сам аббат, может быть, и не плохой человек, но уж эта парочка Трушей!.. Вижу, как они сидят там, притаившись за занавесками, словно волки, стерегущие добычу. Бьюсь об заклад — если бы они не боялись аббата, они по ночам вылезали бы из окна, чтобы воровать мои груши… Вытри глаза, милая моя; поверь мне, что наши ссоры — для них только удовольствие. Если наш мальчик уехал из-за них, то все же не следует им показывать, какое горе нам обоим причинил его отъезд.
Голос его становился все более растроганным; казалось, вот-вот он разрыдается. Марта, убитая печалью, растроганная до глубины сердца, готова была броситься ему на шею. Но боязнь, что их увидят, встала преградой между ними. И они разошлись в разные стороны, между тем как в щелке между двумя занавесками продолжали злобно поблескивать глаза Олимпии.