XVIII

По воскресеньям, верный своей привычке бывшего коммерсанта, Муре выходил прогуляться по городу. Только в этот день он нарушал строгое одиночество, в котором замыкался как бы со стыда. Это делалось машинально. Утром он брился, надевал белую рубашку, чистил сюртук и шляпу. Потом, после завтрака, — сам не зная, каким образом, оказывался на улице и шел мелкими шажками, подтянутый, заложив руки за спину.

Однажды в воскресенье, выйдя из дому, он заметил на тротуаре улицы Баланд Розу, оживленно разговаривавшую со служанкой Растуалей. При его появлении обе кухарки замолчали. Они рассматривали его с таким странным видом, что он подумал, не торчит ли у него кончик носового платка из заднего кармана. Дойдя до площади Супрефектуры, он обернулся и увидел, что они все еще стоят на прежнем месте: Роза изображала шатающегося пьяного, а кухарка председателя покатывалась со смеху.

«Я иду слишком быстро, они смеются надо мной», — подумал Муре. И он еще замедлил шаг. На улице Банн, по мере того как он приближался к рынку, лавочники выбегали из-за прилавка и с любопытством смотрели ему вслед. Он кивнул мяснику, который продолжал таращить на него глаза, не отвечая на поклон. Булочница, с которой он раскланялся, сняв шляпу, так испугалась, что отпрянула от него назад. Фруктовщица, бакалейщик, кондитер показывали на него пальцами. Позади него поднималась суматоха; образовывались группы; слышался шум голосов вперемежку со смехом:

— Видели вы, как он идет, вытянувшись, точно палка?

— Да… А когда переходил через ручей, вдруг прыгнул, как козел.

— Говорят, они все такие.

— Как хотите, а мне страшно… Как это им позволяют ходить по улицам? Следовало бы запретить.

Муре, смущенный, не смел оглянуться; его охватила какая-то смутная тревога, хотя он еще не совсем понимал, что говорят о нем. Он пошел быстрее, свободнее размахивая руками. Он пожалел, что надел свой старый сюртук орехового цвета, уже вышедшего из моды. Дойдя до рынка, он с минуту поколебался, потом решительно вмешался в толпу торговок зеленью. Но здесь его появление произвело сенсацию.

Все плассанские хозяйки выстроились в ряд при его проходе. Торговки, стоя у своих скамеек, подбоченясь, разглядывали его в упор. Все теснились, некоторые женщины взбирались на тумбы вдоль зернового ряда. А он, все ускоряя шаг, старался протиснуться вперед, все еще не сознавая, что причиной суматохи является он сам.

— Глядите-ка, руки у него словно крылья ветряной мельницы, — сказала одна крестьянка, продававшая фрукты.

— Несется как угорелый; чуть было не повалил мой лоток, — добавила торговка салатом.

— Держите его! Держите! — весело кричали мукомолы.

Охваченный любопытством, Муре круто остановился и простодушно встал на цыпочки, чтобы лучше рассмотреть, что такое произошло. Он решил, что поймали вора. Толпа дико загоготала; раздались крики, свистки, мяуканье.

— Он не злой, не обижайте его!

— Ну да! Так бы я ему и доверилась!.. Он встает по ночам и душит людей.

— Как хотите, а глаза у него нехорошие.

— Что же, это сразу на него напало?

— Да, сразу… Все мы под богом ходим! А такой тихий был человек!.. Я ухожу; уж очень тяжело на это смотреть… Вот вам три су за репу.

Среди небольшой группы женщин Муре узнал Олимпию. Она купила несколько великолепных персиков и несла их в маленькой сумочке, какие бывают у дам из общества. Должно быть, она рассказывала какую-нибудь волнующую историю, потому что кумушки, окружавшие ее, издавали приглушенные восклицания и жалостливо всплескивали руками.

— Тогда он схватил ее за волосы, — продолжала Олимпия, — и перерезал бы ей горло бритвой, лежавшей на комоде, если бы мы не подоспели и не помешали ему совершить преступление. Не говорите ему ничего, иначе может случиться несчастье.

— Что? Какое несчастье? — испуганно спросил Муре у Олимпии.

Женщины расступились. Олимпия сразу насторожилась и благоразумно ретировалась, пролепетав:

— Не сердитесь, господин Муре… Вы бы лучше вернулись домой.

Муре свернул в переулок, выходивший на бульвар Совер. Крики усилились, и некоторое время вслед ему доносился с рынка гул взволнованных голосов.

«Что с ними сегодня? — думал он. — Может быть, это они надо мной смеялись? Хотя я не слышал, чтобы называли мое имя… Должно быть, произошел какой-нибудь несчастный случай».

Он снял шляпу и осмотрел ее, боясь, не запустил ли в нее какой-нибудь мальчишка пригоршню известки. Но шляпа была в порядке, и на спине его также не оказалось ни прицепленного бумажного змея, ни крысиного хвоста. Это его успокоило. В тихом переулке он пошел прежним своим шагом прогуливающегося буржуа; затем спокойно вышел на бульвар Совер. Мелкие рантье сидели на своем обычном месте, на солнышке.

— Смотрите-ка! Муре! — сказал отставной капитан с видом глубокого изумления.

Живейшее любопытство изобразилось на сонных лицах сидевших. Не вставая, они вытягивали шеи, чтобы хорошенько рассмотреть остановившегося перед ними Муре; они оглядывали его с ног до головы самым тщательным образом.

— Что, вышли прогуляться? — спросил его капитан, видимо, более смелый, чем остальные.

— Да, прогуляться, — рассеянно ответил Муре: — отличная погода.

Собравшиеся обменялись многозначительными улыбками: они зябли, и небо начало заволакиваться тучами.

— Отличная, — пробурчал бывший кожевенник. — На вас нетрудно угодить… Правда, что вы оделись уже по-зимнему. У вас удивительный сюртук.

Улыбки перешли в хихиканье. Муре вдруг будто что-то сообразил.

— Взгляните, пожалуйста, — неожиданно сказал он, — не нарисовал ли кто-нибудь у меня на спине солнца?

Бывшие торговцы миндалем перестали сдерживаться и расхохотались. Главный забавник их компании, капитан, прищурился.

— Где солнце? — спросил он. — Я вижу только луну.

Остальные покатывались со смеху, находя это очень остроумным.

— Луну? — переспросил Муре. — Будьте любезны, сотрите ее, а то она мне причиняет неприятности.

Капитан три — четыре раза хлопнул его по спине и сказал:

— Ну вот, дружище, вы от нее избавились. Не очень-то приятно прогуливаться с луной на спине… Отчего у вас такой плохой вид?

— Мне слегка нездоровится, — равнодушно ответил Муре.

Ему показалось, что на скамейке перешептываются, и он прибавил:

— О, за мной дома прекрасно ухаживают… Моя жена очень добрая, она меня балует… Но мне надо побольше отдыхать. Оттого я и перестал выходить, и меня видят реже, чем прежде. Как только поправлюсь, сразу же опять возьмусь за дела.

— Вот как! — грубо прервал его бывший кожевенник. — А говорят, будто болеет ваша жена.

— Жена… Она вовсе не болеет, это все выдумки! — воскликнул Муре, оживляясь. — Она совсем, совсем здорова… На нас косятся потому, что мы смирно сидим у себя дома… Вот еще новости! Моя жена болеет! У нее отличное здоровье, даже голова никогда не болит.

И он продолжал бормотать отрывочные фразы с беспокойством человека, который лжет; он был похож на болтуна, который долго молчал и потому стал говорить теперь запинаясь. Мелкие рантье сочувственно покачивали головами, а капитан постучал себя пальцем по лбу. Бывший шляпник из предместья, внимательно осмотревший Муре, начиная с банта его галстука вплоть до последней пуговицы сюртука, под конец углубился в созерцание его башмаков. Шнурок на левом башмаке развязался, и шляпнику это показалось чудовищным; он стал подталкивать локтем соседей и, подмигивая, указывать им на этот шнурок, концы которого болтались. Вскоре все сидевшие на скамейке смотрели только на этот шнурок. Какой ужас! Все эти почтенные господа пожимали плечами, как бы говоря, что считают дело совершенно безнадежным.

— Муре, — отеческим тоном сказал капитан, — вы бы завязали шнурки на своем башмаке.

Муре посмотрел себе на ноги, но, видимо, не понял и продолжал говорить. Видя, однако, что ему не отвечают, он постоял еще с минутку и тихонько пошел дальше.

— Он сейчас упадет, это уж наверняка, — заявил кожевенник, вставая с места и глядя ему вслед. — И смешной же он! Совсем, видно, спятил!

В конце бульвара Совер, когда Муре проходил мимо Клуба молодежи, он опять услышал подавленные смешки, сопровождавшие его с того самого момента, как он вышел на улицу. Он отлично заметил на пороге клуба Северена Растуаля, который указывал на него пальцем кучке молодых людей. Стало ясно: это над ним смеялся весь город. Муре опустил голову, охваченный каким-то страхом, не понимая причины этого озлобления, и продолжал робко пробираться вдоль линии домов. Когда он сворачивал в улицу Канкуан, он услышал позади себя шум; повернув голову, он увидел следовавших за ним трех мальчишек — двух больших с нахальными лицами и одного совсем маленького, с очень серьезным лицом, державшего в руке гнилой апельсин, подобранный им в канаве. Муре прошел улицу Канкуан, площадь Реколле и вышел на улицу Банн. Мальчишки не отставали от него.

— Вы, верно, хотите, чтобы я надрал вам уши? — крикнул он, устремившись на них.

Они бросились в сторону, с хохотом и ревом удирая во всю прыть. Муре, сильно покрасневший, почувствовал себя смешным. Он постарался успокоиться и пошел прежним шагом. Его особенно ужасало, что ему придется пройти по площади Супрефектуры, мимо окон Ругонов, в сопровождении ватаги этих негодяев, которая, как он видел, становилась все более многочисленной и дерзкой. Вдруг он увидел свою тещу, возвращавшуюся от вечерни вместе с г-жою де Кондамен. Чтобы не встретиться с нею, он был вынужден сделать обход.

— Ату, ату его! — кричали мальчишки.

Обливаясь холодным потом и спотыкаясь о камни мостовой, Муре услышал, как старуха Ругон сказала, обращаясь к жене инспектора лесного ведомства:

— Посмотрите, вот этот несчастный. Просто позор! Нет, этого дольше терпеть нельзя.

Тогда Муре, не владея больше собою, пустился бежать. Вытянув руки, ничего не соображая, он бросился в улицу Баланд, куда за ним устремилась вся ватага мальчишек — их было около дюжины. Муре казалось, что лавочники с улицы Банн, рыночные торговки, прохожие с бульвара, юноши из Клуба молодежи, Ругоны, Кондамены, словом, весь Плассан с приглушенным смехом гонится за ним по крутому спуску улицы Баланд. Ребятишки топали ногами, прыгали по острым камням мостовой и шумели, как стая гончих, спущенная в этот тихий квартал.

— Лови его! — орали они.

— У-у-у! Хорош сюртук!

— Эй, вы там, бегите наперерез, по улице Таравель. Вы его там поймаете!

— Живей! Живей!

Ошалев от ужаса, Муре собрал последние силы и рванулся к своей двери, но оступился и шлепнулся на тротуар, где, совершенно обессилев, пролежал несколько секунд. Мальчишки, побаиваясь его кулаков, окружили его кольцом с торжествующими криками, держась на некоторой дистанции; и вдруг самый маленький деловито подошел и бросил в него гнилой апельсин, который расплющился об лобную дугу над левым глазом. Муре с трудом поднялся и вошел в дом, не вытерев лица. Розе пришлось взять метлу, чтобы прогнать озорников.

С этого воскресенья весь Плассан пришел к убеждению, что Муре сошел с ума. Рассказывали изумительные вещи. Например, что он целые дни просиживал в пустой комнате, где уже больше года не подметали; и это вовсе не было праздной выдумкой, так как об этом рассказывали люди, слышавшие это от его собственной служанки. Что он мог делать в этой пустой комнате? На это отвечали по-разному: кухарка Муре утверждала, будто он прикидывался мертвецом, и это приводило в ужас весь квартал. На рынке были твердо уверены, что он прячет там гроб, ложится в него с открытыми глазами, скрестив руки на груди, и лежит так с утра до вечера, по доброй воле.

— Ему уже давно грозило сумасшествие, — повторяла Олимпия во всех лавках. — Болезнь развивалась постепенно; он все тосковал, искал уголков, куда бы спрятаться, совсем как животные, когда заболевают… Я с первого дня, как вошла в этот дом, сказала мужу: «С нашим хозяином творится что-то неладное». У него были желтые глаза и хмурый вид. И с тех пор ему становилось все хуже и хуже… У него появились самые дикие причуды. Он пересчитывал кусочки сахара, держал все под замком, даже хлеб. Он сделался до такой степени скуп, что бедной его жене даже не во что было обуться. Вот несчастная, которую я жалею от всего сердца! Сколько она вытерпела! Представьте себе только ее жизнь с этим самодуром, который разучился даже прилично вести себя за столом: швыряет салфетку посреди обеда и уходит, как идиот, поковырявши в своей тарелке… И при этом еще такой брюзга! Он устраивал сцены из-за передвинутой банки с горчицей. Теперь он все время молчит; только смотрит, как дикий зверь, и вцепляется в горло, даже не вскрикнув… Чего я только не насмотрелась! Уж если бы я хотела порассказать…

Возбудив живейшее любопытство слушателей и осыпаемая вопросами, она бормотала:

— Нет, нет, это не мое дело… Госпожа Муре святая женщина, она страдает, как истинная христианка: у нее на этот счет свой взгляд, и это надо уважать… Поверите ли, он хотел перерезать ей горло бритвой!

Одна и та же история повторялась постоянно, но она оказывала определенное действие: кулаки сжимались, женщины выражали желание задушить Муре. Когда какой-нибудь скептик покачивал головой, его припирали к стене, требуя, чтобы он объяснил ужасающие сцены, происходившие каждую ночь: лишь сумасшедший мог вцепляться таким образом в горло жене, как только она ложилась в постель. В этом было что-то таинственное, что особенно способствовало распространению в городе этой истории. Около месяца слухи все разрастались. А между тем на улице Баланд, вопреки трагическим сплетням, распространяемым Олимпией, все успокоилось, и ночи проходили мирно, Марта испытывала нервное раздражение, когда домашние, чего-то не договаривая, советовали ей быть осторожнее.

— Вы хотите поступать по-своему, да? — говорила Роза. — Вот увидите… Он опять примется за свое. В одно прекрасное утро мы вас найдем убитой.

Г-жа Ругон забегала теперь регулярно через день. Она входила с тревожным видом и уже в прихожей спрашивала Розу:

— Ну, что? Сегодня ничего не произошло?

Потом, увидев дочь, целовала ее с какой-то яростной нежностью, точно уж не надеялась больше застать ее в живых. По ее словам, она проводила ужасные ночи, вздрагивала при каждом звонке, воображая, что пришли сообщить ей о каком-нибудь несчастье; это была не жизнь! И когда Марта уверяла ее, что ей не грозит никакой опасности, мать смотрела на нее с восхищением и восклицала:

— Ты ангел! Не будь меня здесь, ты бы позволила убить себя и даже не пикнула. Но будь спокойна, я оберегаю тебя и принимаю все меры предосторожности. В тот день, когда муж тронет тебя хоть мизинцем, он услышит обо мне!

В подробности она не входила. В действительности же она побывала у всех плассанских властей. Она конфиденциально рассказывала о несчастии своей дочери мэру, супрефекту, председателю суда, взяв с них слово, что они сохранят это в тайне.

— К вам обращается мать, доведенная до отчаяния, — говорила она со слезами на глазах. — Я вручаю вам честь и достоинство моей бедной дочери. Мой муж заболеет, если произойдет публичный скандал, и, однако, я не могу сидеть спокойно в ожидании роковой развязки. Посоветуйте мне, скажите — что делать?

Все эти господа были чрезвычайно любезны. Они успокоили ее и обещали охранять г-жу Муре, держась в стороне: при малейшей опасности они примут меры. В особенности упрашивала она Пекера-де-Соле и Растуаля, соседей ее зятя, которые могли бы немедленно явиться на помощь, если бы случилось несчастье.

Эта басня о рассудительном сумасшедшем, дожидавшемся полуночи, чтобы начать буйствовать, сильно оживила собрания обоих кружков в саду Муре. Их участники усердно навещали аббата Фожа. К четырем часам он выходил в сад и благожелательно принимал их в тенистой аллее, стараясь по-прежнему держаться на заднем плане и ограничиваться кивками головы. В первые дни на драму, разыгравшуюся в доме, делали лишь косвенные намеки. Но в один из вторников Мафр, с беспокойством смотревший на фасад дома, отважился спросить, указывая движением бровей на окошко второго этажа:

— Это и есть та комната, не правда ли?

Тогда участники обоих кружков, понизив голос, заговорили о странных событиях, волновавших весь квартал. Священник ограничился общими фразами, не вдаваясь в подробности: это очень прискорбно, очень печально, ему очень жаль их всех.

— Но вы-то, доктор, — спросила г-жа де Кондамен доктора Поркье, — вы ведь их домашний врач; что вы об этом думаете?

Доктор Поркье долго покачивал головой, прежде чем ответить. Сначала он разыграл человека, умеющего хранить тайну.

— Это очень щекотливая история, — промолвил он. — Госпожа Муре не крепкого здоровья. Что же касается господина Муре…

— Я видел госпожу Ругон, — сказал супрефект. — Она очень встревожена.

— Зять всегда раздражал ее, — резко прервал их де Кондамен. — А я вот третьего дня встретил Муре в клубе. Он обыграл меня в пикет. Мне он показался не глупее, чем всегда… Почтенный Муре никогда не блистал умом…

— Я вовсе не хотел сказать, что он сумасшедший в обыденном понимании этого слова, — возразил доктор, решивший, что замечание это направлено против него, — но я также не сказал бы, что благоразумно оставлять его на свободе.

Это заявление вызвало некоторое волнение. Растуаль инстинктивно покосился на стенку, разделявшую оба сада. Все лица повернулись к доктору.

— Я знавал одну прелестную даму, — продолжал он, — она вела широкий образ жизни, давала обеды, принимала самых высокопоставленных лиц, сама была очень остроумной собеседницей. И что же? Как только она приходила к себе в спальню, она запиралась на ключ и добрую половину ночи бегала на четвереньках, как собака. Прислуга долго думала, что она прячет у себя собаку… Эта дама представляла случай, который мы, врачи, называем сумасшествием с проблесками рассудка.

Аббат Сюрен еле удерживался от смеха, поглядывая на барышень Растуаль, которых забавлял этот рассказ о приличной даме, изображавшей из себя собаку. Доктор Поркье солидно высморкался.

— Я мог бы рассказать десятки подобных случаев, — продолжал он. — Люди как будто находятся в полном рассудке и в то же время предаются самым невероятным чудачествам, как только останутся одни. Господин де Бурде хорошо знал в Балансе одного маркиза, имени которого я не хочу называть…

— Он был моим близким другом, — подтвердил де Бурде, — и часто обедал в префектуре. Его история наделала шуму.

— Какая история? — спросила г-жа де Кондамен, заметив, что доктор и бывший префект замолчали.

— История не особенно опрятная, — ответил г-н де Бурде, засмеявшись. — Не отличаясь особенным умом, маркиз целые дни проводил в своем кабинете, уверяя, что пишет большой труд по политической экономии… Через десять лет обнаружилось, что он с утра до ночи делал одинаковой величины шарики из…

— Из своих экскрементов, — докончил доктор таким серьезным тоном, что все приняли спокойно это слово, а дамы даже не покраснели.

— А вот у меня, — заговорил аббат Бурет, которого эти анекдоты забавляли не меньше волшебных сказок, — была очень странная исповедница… У нее была страсть убивать мух; она не могла видеть мухи, чтобы у нее не являлось непреодолимого желания поймать ее. Дома она нанизывала их на вязальные спицы. Потом, во время исповеди, она заливалась слезами, каялась в убийстве несчастных насекомых и считала себя осужденной на вечную гибель. Мне не удалось ее исправить.

Рассказ аббата имел успех. Пекер-де-Соле и Растуаль даже соблаговолили улыбнуться.

— Убивать только мух — еще небольшая беда, — заметил доктор. — Но не все сумасшедшие с проблесками рассудка столь безобидны. Среди них попадаются такие, которые мучают свою семью каким-нибудь тайным пороком, превратившимся в манию; другие пьют, или предаются тайному разврату, или крадут только из потребности воровать, или изнывают от гордости, зависти и честолюбия. Они очень ловко скрывают свое сумасшествие, наблюдают за каждым своим шагом, приводят в исполнение самые сложные проекты, разумно отвечают на вопросы, так что никто не догадается об их душевной болезни. Но лишь только они остаются в тесном кругу своей семьи, наедине со своими жертвами, они снова отдаются во власть своих бредовых идей и превращаются в палачей… Если они не убивают прямо своих жертв, то постепенно сживают их со свету.

— Так, по-вашему, Муре?.. — спросила г-жа де Кондамен.

— Муре был всегда человек придирчивый, беспокойный, деспотичный. С годами его недуг, по-видимому, усилился. В данную минуту я, не колеблясь, причислил бы его к опасным помешанным… У меня была пациентка, которая, как и он, запиралась в отдаленной комнате на целые дни, обдумывая там самые ужасные преступления.

— Но, доктор, если таково ваше мнение, надо действовать! — воскликнул Растуаль. — Вы должны довести это до сведения кого следует.

Доктор Поркье слегка смутился.

— Мы просто беседуем, — сказал он со своей обычной улыбкой дамского врача. — Если меня призовут, если обстоятельства этого потребуют, я исполню свой долг.

— Полноте! — язвительно промолвил Кондамен. — Самые опасные сумасшедшие не те, кого такими считают… Для психиатра не существует ни одного умственно полноценного человека… Доктор привел нам примеры из одной книги о сумасшествии с проблесками рассудка, я сам читал ее, она интересна, как роман.

Аббат Фожа внимательно слушал, не принимая участия в разговоре. Потом, среди наступившего молчания, он заметил, что эти рассказы о сумасшедших расстраивают дам, и предложил поговорить о чем-нибудь другом. Но любопытство было возбуждено, и оба кружка принялись обсуждать малейшие поступки Муре. Он выходил теперь в сад не больше чем на какой-нибудь час, после завтрака, когда аббат и старуха Фожа еще оставались за столом с его женой. Как только он там появлялся, он попадал под бдительное наблюдение семейства Растуалей и друзей супрефекта. Если он останавливался у грядки Q овощами или с салатом, если делал хоть малейшее движение, тотчас же в обоих садах, справа и слева, делались из этого самые неблагоприятные выводы. Все ополчились на него. Один только Кондамен продолжал его защищать. Но однажды прекрасная Октавия сказала ему за завтраком:

— Какое вам дело до того, сумасшедший этот Муре или нет?

— Мне, дорогая моя? Решительно никакого, — ответил он с удивлением.

— Тогда позвольте ему быть сумасшедшим, раз все считают его таким… Не понимаю, что у вас за страсть противоречить жене. Это не доведет до добра, мой дорогой… Имейте же настолько ума, чтобы не блистать в Плассане остроумием.

Кондамен улыбнулся.

— Вы правы, как всегда, — любезно ответил он. — Вы знаете, что я вам доверил свою судьбу… Не ждите меня к обеду. Я поеду верхом в Сент-Этроп, чтобы взглянуть на рубку леса.

И он вышел, попыхивая сигарой.

Г-жа де Кондамен знала, что он завел интрижку с какой-то девушкой из Сент-Этропа. Но она была снисходительна и два раза даже спасала его от последствий очень скверных историй. Что до него, то он был совершенно спокоен за добродетель своей жены; он знал, что она слишком умна, чтобы заводить интрижки в Плассане.

— Вы ни за что не догадаетесь, чем занимается Муре, запершись в своей комнате, — сказал на следующий день инспектор лесного ведомства, придя в супрефектуру. — Знайте же, что он подсчитывает, сколько раз буква «с» встречается в Библии. Ему все кажется, что он ошибся, и вот в третий раз начинает свой подсчет сызнова… Честное слово, вы были правы! Этот дуралей и впрямь свихнулся!

С этого дня Кондамен стал злейшим гонителем Муре. Он даже утратил всякое чувство меры, изощряясь в придумывании нелепых историй, ужасавших семейство Растуаль. Главной своей жертвой он избрал Мафра. Однажды он рассказал ему, что видел Муре, стоящим у одного из окон, выходящих на улицу; он был совершенно голый, только в женском чепчике, и делал реверансы в пустое пространство. В другой раз он с удивительным апломбом уверял, что встретил Муре в трех лье от города, в небольшой рощице, где тот плясал, как дикарь; когда же мировой судья выразил сомнение, он рассердился и стал доказывать, что Муре мог спуститься по водосточной трубе, никем не замеченный. Друзья супрефекта улыбались; но уже на следующий день кухарка Растуалей рассказала про этот необыкновенный случай в городе, где легенда о муже, избивающем жену, приняла невероятные размеры.

Однажды днем старшая из барышень Растуаль, Аврелия, краснея, рассказала, что накануне, подойдя около полуночи к окну, она увидела соседа, гулявшего по саду с большой свечой в руке. Кондамен подумал, что девушка смеется над ним, но она сообщила подробности.

— Он держал свечу в левой руке. Сначала он опустился на колени, а потом пополз, рыдая.

— Может быть, он кого-нибудь убил и закапывал труп в саду? — проговорил Мафр, сильно побледнев.

Тогда оба кружка сговорились как-нибудь вечером просидеть до полуночи, чтобы выяснить эту историю. На следующую ночь все были в обоих садах настороже, но Муре не показывался. Так были потеряны без пользы три вечера. В супрефектуре уже хотели отказаться от этой затеи, и г-жа де Кондамен не желала больше сидеть под каштанами, где было так темно, как вдруг, на четвертую ночь, когда ни зги было не видно, в нижнем этаже дома Муре засветился огонь. Пекер-де-Соле, заметив это, сам пробрался в тупичок Шевильот, чтобы пригласить Растуалей на террасу своего дома, откуда был виден соседний сад. Председатель, спрятавшийся со своими дочерьми за каскадом, с минуту колебался, соображая, не скомпрометирует ли он себя в политическом отношении, если пойдет к супрефекту; но ночь была такая темная и дочери его Аврелии так хотелось доказать правдивость своих рассказов, что он, крадучись, последовал во мраке за Пекером-де-Соле. Вот каким образом легитимизм в Плассане впервые проник в дом бонапартистского чиновника.

— Не делайте шума, — предупредил супрефект, — пригнитесь к террасе.

Растуаль и его дочери застали там доктора Поркье, г-жу де Кондамен и ее мужа. Было так темно, что обменялись приветствиями, не видя друг друга. Все ждали, затаив дыхание. На крыльце показался Муре со свечой в большом кухонном подсвечнике.

— Видите, он держит в руках свечу, — прошептала Аврелия.

Никто не возражал. Факт был налицо: Муре держал в руках свечу. Он медленно спустился с крыльца, повернул налево и остановился перед грядкой с салатом. Затем он поднял свечу, чтобы осветить салат; лицо его на темном фоне ночи казалось совершенно желтым.

— Какое лицо! — проговорила г-жа де Кондамен. — Он мни непременно приснится… Он не спит, доктор?

— Нет, нет, — ответил Поркье, — он не лунатик, он вовсе не спит… Обратите внимание, какой у него неподвижный взгляд. Заметьте, какие деревянные движения.

— Замолчите же, мы пришли не на лекцию, — прервал Пекер-де-Соле.

Воцарилось глубокое молчание. Муре, перешагнув через кусты буксуса, стал на колени среди грядок салата. Опустив свечу, он искал стеблей под широкими зелеными листьями. Время от времени он слегка ворчал; по-видимому, он что-то давил и закапывал в землю. Так продолжалось около получаса.

— Он плачет, уверяю вас, — весело повторяла Аврелия.

— Это, действительно, очень страшно, — пролепетала г-жа де Кондамен. — Пойдемте домой, господа.

Муре уронил свечу, которая при этом погасла. Слышно было, как он что-то сердито проворчал, затем поднялся на крыльцо, спотыкаясь о ступеньки. Барышни Растуаль испуганно вскрикнули. Они успокоились только в маленькой освещенной гостиной, где Пекер-де-Соле убедительно предлагал всей компании выпить чашку чаю с печеньем. Г-жа де Кондамен все еще продолжала дрожать, она забилась в угол диванчика и с трогательной улыбкой уверяла, что никогда не испытывала такого волнения, даже в то утро, когда у нее явилось глупое желание пойти посмотреть на смертную казнь.

— Это странно, — проговорил Растуаль после некоторого размышления. — У Муре был такой вид, словно он искал улиток на салате. Это бич огородов, и кто-то мне говорил, что уничтожать их лучше всего ночью.

— Улиток! — воскликнул Кондамен. — Оставьте, пожалуйста, очень ему нужны улитки! И кто это отправляется искать улиток со свечою? Я скорее думаю, — и г-н Мафр держится того же мнения, — что тут кроется какое-то преступление. Не было ли у Муре в свое время служанки, которая исчезла? Надо было бы произвести расследование.

Пекер-де-Соле понял, что его друг, инспектор лесного ведомства, слишком далеко зашел. Отхлебнув из чашки, он сказал:

— Нет, нет, дорогой мой. Он просто сумасшедший, и у него являются иногда сумасбродные фантазии. Вот и все… Это уже достаточно страшно.

И взяв тарелку с печеньем, он передал ее барышням Растуаль, изгибаясь на манер красавца-офицера; потом, поставив тарелку на место, он продолжал:

— И только подумать, что этот несчастный занимался политикой! Я не хочу упрекать вас, господин председатель, за связь с республиканцами; но признайтесь, что маркиз де Лагрифуль имел в этом господине очень неподходящего сторонника.

Растуаль сделался очень серьезным. Он ограничился неопределенным жестом.

— Он и до сих пор ею занимается; быть может, именно политика ему и свернула голову, — промолвила прекрасная Октавия, аккуратно вытирая губы. — Говорят, он очень интересуется будущими выборами, не правда ли, мой друг?

Она обратилась к своему мужу, бросив на него выразительный взгляд.

— Он сломает себе шею на этом! — воскликнул Кондамен. — Он всюду кричит, что исход выборов зависит от него, что если он захочет, то заставит выбрать сапожника.

— Вы преувеличиваете, — вставил доктор Поркье. — Он уже не пользуется прежним влиянием; весь город смеется над ним.

— Вот это-то и вводит вас в заблуждение! Если он захочет, то поведет к урнам весь старый квартал и сколько угодно деревень. Он сумасшедший, это правда, но это служит для него как бы рекомендацией. По-моему, он еще слишком рассудителен для республиканца.

Эта пошлая шутка имела большой успех. Барышни Растуаль даже захихикали, как школьницы. Председатель соблаговолил одобрительно кивнуть головой; он покончил со своей серьезностью и, не глядя на префекта, сказал:

— Лагрифуль, быть может, не оказал нам тех услуг, которых мы были вправе от него ожидать, но сапожник — это поистине было бы позором для Плассана!

И быстро добавил, чтобы покончить со сделанным им заявлением:

— Половина второго; это просто разврат так засиживаться… Господин префект, разрешите вас поблагодарить.

Г-же де Кондамен удалось подвести итог беседе; набрасывая на плечи шаль, она промолвила:

— В конце концов, нельзя же допустить, чтобы выборами управлял человек, ползающий в первом часу ночи на коленях по салатным грядкам.

Эта ночь сделалась легендарной. Кондамен развернулся вовсю, рассказывая об этом приключении де Бурде, Мафру и. аббатам, не видавшим соседа со свечой в руках. Три дня спустя весь квартал клялся, что видел, как сумасшедший, колотивший жену, прогуливался в накинутой на голову простыне. В задней аллее, на послеполуденных собраниях, главным образом интересовались возможной кандидатурой сапожника, выдвигаемого Муре. Смеялись, потихоньку наблюдая друг за другом. Это был способ испытывать в политическом отношении своих ближних;! Де Бурде, слушая некоторые признания своего друга — председателя, начал приходить к мысли, что между супрефектурой и умеренной оппозицией могло бы состояться молчаливое соглашение относительно его кандидатуры, с тем чтобы нанести решительное поражение республиканцам. Поэтому он все более и более саркастически относился к маркизу де Лагрифулю, тщательно подмечая малейшие его промахи в Палате. Делангр, лишь изредка заходивший на эти собрания, под предлогом своей чрезвычайной занятости делами городского управления, только улыбался при каждом новом выпаде бывшего префекта.

— Вам остается только похоронить маркиза, господин кюре, — сказал он однажды на ухо аббату Фожа.

Г-жа де Кондамен, услышав эти слова, повернула голову и с очаровательным лукавством приложила палец к губам.

Теперь аббат Фожа допускал в своем присутствии разговоры о политике. Изредка он даже сам высказывал какое-нибудь мнение, предлагал союз между честными и религиозными людьми. Тогда все принимались выражать горячее сочувствие этой идее — Пекер-де-Соле, Растуаль, де Бурде и даже Мафр. Ведь так легко было бы столковаться благонамеренным людям, чтобы потрудиться вместе над укреплением великих принципов, без которых не может существовать ни один строй. И разговор переходил на проблемы собственности, семьи, религии. Иногда снова появлялось имя Муре, и тогда Кондамен говорил:

— Я отпускаю сюда жену положительно со страхом. Как хотите, а я боюсь… Странные вещи вы увидите на выборах, если он будет на свободе.

Между тем Труш старался запугать аббата Фожа, сообщая ему самые ужасные новости во время утренних разговоров, которые он теперь ежедневно вел с ним. Он передавал, что рабочие старого квартала очень интересуются делами Муре; они собираются навестить его, чтобы самим убедиться в состоянии его здоровья, посоветоваться с ним.

Священник обычно пожимал плечами. Но однажды Труш вышел от него с радостным видом. Он обнял Олимпию и воскликнул:

— На этот раз, моя милая, дело сделано!

— Он позволяет тебе действовать? — спросила она.

— Да, совершенно свободно… Мы отлично заживем, когда этого болвана уберут.

Она еще лежала в постели; укутавшись в одеяло, она подпрыгивала на кровати и хохотала, как ребенок:

— Значит, все будет наше? Не так ли?.. Я займу другую комнату. И я хочу гулять в саду, готовить обед на кухне. Слышишь? Брат обязан сделать это для нас. Ты здорово помог ему!

Вечером Труш только к десяти часам явился в подозрительное кафе, в котором встречался с Гильомом Поркье и другими молодыми людьми из лучших семейств города. Над ним трунили, что он опоздал, уверяли, что он, наверно, гулял по набережной с молоденькими плутовками из Приюта пресвятой девы. Эти шутки обычно ему льстили, но на этот раз он сохранял важный вид, сказав, что ходил по очень важным делам. Лишь к полуночи, осушив несколько графинчиков, он размяк и пустился в откровенности. Прислонившись спиной к стене, он заикался, говорил Гильому «ты» и после каждой новой фразы пытался раскурить свою потухшую трубку.

— Сегодня вечером я видел твоего отца. Он славный малый… Мне нужна была одна бумажка. Он был очень, очень мил и дал мне ее. Она у меня в кармане… Ну, сначала он не хотел, говорил, что это дело семейное. А я ему сказал: «Я представитель семьи, мне поручила это мамаша…» Ты ведь ее знаешь, мамашу-то, ты у нее бываешь. Славная женщина! Она была очень довольна, когда я рассказал ей о нашем плане… Тогда он дал мне бумагу. Можешь ее потрогать. Она у меня в кармане…

Гильом пристально посмотрел на него и засмеялся с сомнением, желая скрыть таким образом свое любопытство.

— Я не вру, — продолжал пьяница. — Бумага у меня в кармане… Чувствуешь ее?

— Это газета, — сказал юноша.

Тогда Труш, посмеиваясь, вытащил из кармана сюртука большой конверт и положил его на стол посреди чашек и стаканов. Он сначала было отстранил руку, которую Гильом протянул, затем позволил ему взять конверт, смеясь так громко, как будто его щекотали. Это было очень подробное заявление доктора Поркье о состоянии умственных способностей Франсуа Муре, домовладельца в Плассане.

— Значит, его упрячут? — спросил. Гильом, возвращая бумагу.

— Это не твое дело, дружок, — ответил Труш, снова становясь недоверчивым. — Эта бумага — для его жены. Я только Добрый друг, готовый всегда оказать услугу. А она уж поступит, как захочет сама… Не станет же эта бедняжка дожидаться, когда ее укокошат!

Он был так пьян, что, когда их выставили из кафе, Гильому пришлось проводить его до улицы Баланд. Он пытался улечься на каждой из скамеек бульвара Совер. Дойдя до площади Супрефектуры, он стал хныкать и приговаривать:

— У меня нет больше друзей; я беден, от этого меня все презирают… А ты добрый юноша. Приходи к нам пить кофе, когда мы станем хозяевами. Если аббат нам будет мешать, мы отправим его туда же, куда и того… Он не очень-то умен, наш аббат, несмотря на всю свою важность; мне нетрудно обвести его вокруг пальца… Ты мой друг, истинный друг, не так ли? А Муре теперь крышка. Мы разопьем его винцо.

Доставив Труша к дверям его дома, Гильом пошел обратно, пошел дальше по улицам спящего города и, подойдя к дому мирового судьи, тихонько свистнул. Это был условный знак. Сыновья Мафра, которых отец собственноручно запирал в их комнате, открыли окно второго этажа и вылезли из него, держась за решетки, которыми были забраны окна нижнего этажа. Каждую ночь они таким образом отправлялись беспутствовать в обществе сына доктора Поркье.

— Ну, — сказал он им, когда они молча добрались до темных переулков возле вала, — напрасно мы стали бы теперь церемониться… Если отец будет еще говорить о том, чтобы сослать меня в наказанье в какую-нибудь дыру, я знаю, что ему ответить… Хотите держать пари, что меня примут в Клуб молодежи, когда я захочу?

Сыновья Мафра приняли пари. Все трое проскользнули в желтый дом с зелеными ставнями, приткнувшийся возле вала в конце тупика.

В следующую ночь у Марты был страшный припадок. Утром она присутствовала на продолжительной религиозной церемонии вместе с Олимпией, которая непременно захотела остаться до конца. Когда Роза и все жильцы сбежались на душераздирающие крики Марты, они нашли ее лежащею на полу у кровати, с рассеченным лбом. Муре, стоя на коленях среди смятых одеял, дрожал всем телом.

— На этот раз он ее прикончил! — закричала кухарка. Она взяла Муре под руки и, хотя тот был в одной рубашке, вытолкнула его из комнаты так, что он отлетел к двери кабинета, находившейся через площадку. Потом вернулась и, забрав тюфяк и одеяло, швырнула их туда же. Труш побежал за доктором Поркье. Доктор перевязал рану Марты; на две линии ниже — и удар был бы смертельным, сказал он. Внизу, в прихожей, в присутствии всех, он заявил, что необходимо действовать, нельзя больше оставлять жизнь г-жи Муре на милость буйного сумасшедшего.

На следующий день Марта не вставала с постели. Она еще бредила, видела железную руку, рассекавшую ей голову сверкающим мечом. Роза наотрез отказалась допустить к ней Муре. Она подала ему завтрак в кабинет, на пыльный стол. Он не стал есть и тупо смотрел на тарелку, когда кухарка ввела к нему трех мужчин в черном.

— Вы врачи? — спросил он. — Как она себя чувствует?

— Ей лучше, — ответил один из них.

Муре машинально отрезал кусок хлеба, словно собираясь есть.

— Я бы хотел, чтобы дети были здесь, — проговорил он. — Они бы за ней ухаживали, мы были бы не так одиноки… С тех пор как не стало детей, она начала хворать. Да и я тоже не совсем здоров.

Он поднес ко рту кусочек хлеба, и крупные слезы потекли по его щекам. Тогда человек, уже говоривший с ним, сказал, бросив взгляд на своих спутников:

— А вы не хотели бы съездить за вашими детьми?

— Очень хочу! — воскликнул Муре, вставая. — Поедемте сейчас же.

На лестнице он не заметил Труша с женой, которые, перегнувшись через перила третьего этажа, горящими глазами следили, как он спускался со ступеньки на ступеньку. Олимпия быстро сбежала вслед за ним и бросилась в кухню, где Роза, сильно взволнованная, подсматривала из окна. И когда карета, дожидавшаяся у подъезда, увезла Муре, Олимпия опрометью вбежала на третий этаж, схватила Труша за плечи и заплясала с ним на площадке, задыхаясь от радости.

— Упрятали! — кричала она.

Марта неделю пролежала в постели. Мать навещала ее каждый день, проявляя необычайную нежность. Аббат с матерью и Труши сменяли друг друга у ее постели. Даже г-жа де Кондамен навестила ее несколько раз. О Муре перестали вспоминать. Роза отвечала Марте, что он должно быть уехал в Марсель, но когда Марта в первый раз спустилась вниз и села в столовой за стол, она удивилась и стала расспрашивать о муже, проявляя беспокойство.

— Послушайте, дорогая моя, не волнуйтесь, — сказала старуха Фожа, — а то вы опять сляжете. Необходимо было что-нибудь предпринять. Ваши друзья обсудили положение и решили действовать в ваших интересах.

— Вам нечего его жалеть, — грубо заявила Роза, — после того как он так ударил вас по голове палкой. Весь квартал вздохнул свободно с тех пор, как его нет. Боялись, как бы он не учинил поджога или не выбежал с ножом на улицу. Я сама прятала все кухонные ножи, кухарка Растуалей тоже… А ваша бедная матушка, что с ней делалось… Да и все те, кто приходил навещать вас во время болезни, и дамы и мужчины, все в один голос говорили мне, когда я, бывало, их провожала: «Какое это счастье для Плассана! Ведь никто не мог быть спокоен, пока такой человек разгуливал на свободе!»

Марта слушала этот поток слов с расширенными зрачками, страшно бледная. Ложка выпала у нее из рук, и она смотрела прямо перед собой в открытое окно, словно ее ужасал какой-то призрак, встававший из-за плодовых деревьев в саду.

— Тюлет, Тюлет! — прошептала она, закрывая глаза дрожащими руками.

Она откинулась на спинку стула и уже начала метаться в нервном припадке, когда аббат, докончивший свой суп, взял ее за руки и, крепко сжав их, тихо заговорил нежным голосом:

— Вы должны мужественно перенести это испытание, посланное вам богом. Он дарует вам утешение, если вы не будете роптать, он даст то счастье, которого вы заслуживаете.

От пожатия руки священника и от нежного звука его голоса Марта выпрямилась, словно воскресшая, и щеки ее запылали.

— О да, — проговорила она, заливаясь слезами, — мне нужно много счастья, обещайте мне много счастья.

Загрузка...