Он родился в Париже незадолго до первой мировой войны и погиб на подступах к Берлину, не дожив всего два месяца до нашей победы над фашистской Германией.
Когда я написал эти первые строки повести о Якове Чапичеве, то вдруг вспомнил, что почти такими же словами он хотел начать книгу о самом себе. Якову в то время было года двадцать три-двадцать четыре, и он сказал мне однажды:
— Стукнет тридцать, брошу сочинять стихи. Начну писать прозу. Что-нибудь вроде автобиографического романа. Только в третьем лице, чтобы я мог на героя смотреть со стороны. Так вернее. И я уже начало придумал, вот послушай: «Он родился в Париже, был выращен и воспитан Советской Россией и погиб на баррикадах восставшего Пекина». Ну как, нравится?
— А как же ты напишешь в автобиографическом романе о собственной смерти? Откуда ты знаешь, где и как помрешь? — спросил я.
Яков пожал плечами, удивляясь моей непонятливости:
— Эпоха войн и революций, браток. Понятно?
Яков, конечно, не был ни пророком, ни ясновидцем. Просто он был сыном своего времени и потому так верно угадал свою солдатскую судьбу.
Автобиографический роман он не написал. Не успел. А мне писать о таком человеке, как Яков Чапичев, нелегко. Он жил непостижимо быстро: неожиданно появлялся, так же неожиданно надолго исчезал, поэтому многие, вероятно, крайне важные страницы его биографии мне просто неизвестны. Но я чувствую себя обязанным рассказать о Якове хотя бы то, что знаю. А знаю я все же немало. Так или иначе, его жизнь прошла через мою. И не без следа.
Мы встретились с ним еще в ранней юности в Джанкое — маленьком степном городке на севере Крыма.
Как-то в воскресенье я зашел в парикмахерскую Ветросова.
В кресле уже сидел какой-то усатый дядька, один из тех степных богатеев, которые после хорошей сделки на воскресном базаре не прочь «причупуриться». Обкарнав его густую сивую шевелюру ножницами, Ветросов хлопнул в ладоши и крикнул:
— Мальчик, прибор!
Вот тогда я и увидел впервые Яшу Чапичева. Ему было, наверное, в то время лет тринадцать, а то и все четырнадцать, но выглядел он десятилетним. Я даже возмутился про себя: «Ну и гад этот Ветросов: такого маленького эксплуатирует». Мальчик подал хозяину прибор с горячей водой и встал у двери, ведущей в темную боковушку, где сердито шипел примус.
Я с интересом принялся разглядывать мальчика, удивляясь тому, что ни разу не видел его на джанкойских улицах. А он был очень приметен и необычен, этот худенький, костлявый заморыш. Такого раз увидишь и уже никогда не забудешь. Неисчислимое количество черных, отливающих синевой колечек украшало его голову. И все одного размера, на один фасон, одно к другому. Каракуль — и только. Но еще сильнее удивили меня глаза мальчика. Большие, черные, блестящие, они казались еще более огромными, потому что лицо у него было тогда маленькое, изможденное, бледное.
Яша стоял у двери, то и дело подтягивая сползавшие штаны. А на них тоже стоило поглядеть. Материалом для них послужил мучной мешок. На правой штанине можно было прочитать напечатанную несмываемой черной краской фамилию арендатора паровой мельницы Крутоярского.
Мальчику, видно, надоело стоять на одном месте. Неслышно ступая босыми ногами, он подошел поближе к зеркалу и отразился в нем во всем своем великолепии. Усатый клиент выпучил от удивления глаза и, словно не веря тому, что увидел в зеркале, быстро обернулся. Реальный, живой Яша удивил его еще больше, чем отраженный в зеркале. Усатый не удержался, фыркнул, и пушистая мыльная пена, которой были покрыты его губы, разлетелась во все стороны. Парикмахер рассердился. И конечно, на мальчика.
— Яшка, не егози! — строго прикрикнул он.
Яша так же неслышно отступил к двери.
— Ты где выкопал этого цыганенка, Ветрос? — спросил усатый.
— А он не цыган, он француз, — сказал Ветросов.
Усатый зашелся смехом:
— Хранцуз! Хранцуз! Ох и шутник ты, Ветрос!..
Я тоже рассмеялся. Никогда еще я не видел французов, но представлял их себе иными. Какой же это француз? Парикмахер, конечно, пошутил.
Мальчик презрительно скривил шершавые, обветренные губы. Он даже не взглянул на меня, но я тотчас же перестал смеяться.
Некоторое время он стоял спокойно. Но вдруг быстро расстегнул ворот и полез рукой под рубаху, пытаясь почесать какое-то труднодоступное место на спине. Когда это ему не удалось, он, нисколько не смущаясь, всласть почесался о дверной косяк. Даже заулыбался от удовольствия.
— Ты что чухаешься, как шелудивая свинья? — набросился на него Ветросов. — Что у тебя, короста?
— При чем тут короста? — ответил мальчик. — Надо было почесаться, вот и почесался. Я потный, а вы тут волосьев настругали. У меня даже во рту волосья.
— Опять рассуждаешь! — возмутился Ветросов. — Я тебя чему учу: мыться надо чаще.
— Я моюсь.
— Знаю, как ты моешься! Гляди, еще заразу занесешь мне в салон. Для парикмахера чистота — первый закон. Ты куда девал мыло, которое я тебе дал?
— Сестрам подарил. Они девчонки, им нужнее.
— Вы только посмотрите на него! Он своим сестрам за мой счет подарки делает. Я ему мыло для чистоты, а он… Целыми днями чумазый ходит, смотреть тошно.
— Я не чумазый, — возразил Яша. — Я смуглый.
— Опять рассуждаешь! Забыл, как надо с хозяином разговаривать?
— Забыл, — сказал мальчик.
Ветросов даже взвизгнул от злости:
— Уйди с моих глаз. У-у, цыганская морда.
Яша недобро усмехнулся и не спеша удалился в боковушку. Стало слышно, как он орудует примусным насосом.
— Не слухает он тебя. Не дело это, — сказал усатый.
— Да, непослушный, — сокрушенно вздохнул парикмахер.
— А держишь.
— Держу. Забавный очень. И пляшет, и поет. Умора. Ей-богу, умора. И главное, ничему не учился. Даже азбуки русской не знает.
— Ишь ты, — поразился усатый. — А ну, пусть спляшет. Я этому делу сам любитель.
— Яшка! — крикнул парикмахер. — Поди сюда, Яшка, спляши! Клиент посмотреть желает.
Яша пришел на хозяйский зов не сразу: некоторое время он еще накачивал примус. Потом, выйдя из боковушки, протянул к усатому руку ладонью вверх.
— Тебе чего? — спросил клиент.
— Пятачок. Пятачок за ваше удовольствие.
— Ну, за это не беспокойся, — заверил его усатый. — Я тебе не то что пятак, гривенник отвалю. Ты только спляши.
Мальчик засеменил босыми ногами, сначала лениво, как будто без всякого интереса, но вдруг вскрикнул гортанно, взмахнул худыми руками, словно крыльями, и закружился в таком неистовом танце, что у меня в глазах зарябило.
— Вот это оторвал! — одобрил усатый, когда танцор остановился, небрежно склонив свою курчавую голову.
— А еще что умеешь?
— Петь умею.
— Так спой. Гривенник тебе обеспечен, не бойся.
Яша подбоченился, вскинул голову и запел. Голосок у него был не ахти какой — ломкий, хрипловатый, но пел он лихо. Первую песню я не запомнил, в памяти остался только нелепый припев: «Чубарики, чубчики, чубчики…»
В другой песне говорилось о каком-то Кериме-разбойнике, который, встретив на глухой улице богатую старушку, любезно попросил: «Открой ротка, будем посмотреть, золотая зубка есть?»
Закончив эту разбойничью балладу, он снова протянул к усатому руку.
— Погоди, — отмахнулся тот. — Сказал, не обману, значит, не обману. Еще что умеешь?
— Пушкина умею.
— Пушкин? Анекдоты? — усатый приготовился смеяться, но Яша быстро сказал:
— Нет. Стихи Пушкина умею.
— А ну, шпарь. Пушкин так Пушкин. Послухаем.
Яшка начал декламировать:
Брожу ли я вдоль улиц шумных,
Вхожу ль во многолюдный храм,
Сижу ль меж юношей безумных,
Я предаюсь моим мечтам.
Я говорю: промчатся годы,
И сколько здесь ни видно вас,
Мы все сойдем под вечны своды —
И чей-нибудь уж близок час.
Я был потрясен: неграмотный мальчик, и на тебе — стихи Пушкина! Да еще какие! Было чему удивляться.
— Талант, — сказал усатый и дал мальчику двадцать копеек. — Учиться тебе, брат, надо.
— Куда ему учиться, — возразил парикмахер. — Им бы с голоду не подохнуть. Отец с утра до ночи на базаре сидите — он холодный сапожник. Рубль-полтора в день зарабатывает, не больше. А чтобы семью прокормить, рубля три нужно. Ведь у них дома детей не сосчитать. Ну прямо как галчат в гнезде.
— Не галчат, а крольчат, — уточнил усатый. — И чего они так плодятся, эти хранцузы. Пустяковая нация, только нищих разводят, — принялся философствовать он. Но, перехватив взгляд мальчика, умолк и даже как-то съежился. Это был взгляд полный ненависти, точно удар кинжала. Парикмахер тоже заметил, как сверкнули большие глаза мальчика.
— А ну, брысь отсюда! — крикнул он.
— Ну и разбойник! — возмутился усатый. — Ты ему, Ветрос, бритвы ни за что не давай, а то он всем твоим клиентам глотки перережет.
Пока Ветросов «обрабатывал» мою голову, я продолжал наблюдать за Яшей. Мне было примерно столько же лет, сколько и ему, но я отчетливо видел разницу в нашем положении. Мне он казался тогда одиноким и беззащитным, несчастной жертвой «недобитого буржуя» Ветросова, а я был «организованным рабочим», подручным слесаря в государственной мастерской точной механики; состоял членом профсоюза металлистов и, что самое главное, был уже комсомольцем, а следовательно, интернационалистом. К тому времени я прочел уже немало книг о революции и революционерах. И понятно, никак не мог допустить, чтобы маленького француза так безжалостно эксплуатировали, чтобы над ним так издевались. И где? В нашей свободной Советской стране!
«Мальчика надо во что бы то ни стало освободить!» — размышлял я, сидя в парикмахерском кресле. Тут же составил план Яшиного освобождения. Хороший план. А затем другой — еще лучше. И вдруг возникла простая мысль: надо сначала с пареньком поговорить. А то как-то неудобно освобождать человека без его личного согласия. На этом решении и остановился.
Часа два я болтался возле парикмахерской, поджидая, пока Ветросов пошабашит. Наконец дождался. Яша вихрем промчался мимо меня, только пятки мелькнули. Я с трудом догнал его.
— Стой! — схватил я мальчика за рукав. — Мне нужно с тобой поговорить.
Я держал его крепко, но он все же вырвался, сжал кулаки и приготовился к бою.
— Чего тебе?
Он явно не верил в мои добрые намерения и, честно говоря, имел на то некоторые основания. Мы были сверстниками, но я принадлежал к миру клиентов его хозяина, к тем, на кого он должен работать, чьи «волосья» должен убирать, к тем, кого он должен был забавлять за медный пятак. Возможно, что тогда Яша вовсе не думал так. Вероятно, не думал. Но я, «осознавший себя пролетарий», именно так объяснил его враждебность.
— Я тебе друг, — сказал я. — Хочу тебе помочь. Ведь мы с тобой братья по классу.
Он рассмеялся. Должно быть, это и в самом деле было смешно. Стоят два обыкновенных паренька, на обыкновенной и скучной джанкойской улице, и вдруг один из них начинает говорить не так, как говорят все люди, а как ораторы на митинге — торжественно и не очень понятно. И потому неизвестно, как надо отнестись к таким словам. Как-то несерьезно все это. Лучше посмеяться. Так оно вернее. И Яша рассмеялся. Но я не обиделся, а лишь немного смутился. И вместо того чтобы тут же изложить один из своих «блестящих» планов его освобождения, спросил:
— Ты в самом деле француз?
— А для чего тебе знать?
— Так, — неуверенно промямлил я, поняв, что это уже не имеет значения. Даже если Яша не француз, его все равно надо освобождать.
— Ну, за так не получишь и пятак.
— А все-таки… Ты француз?
— Не знаю, — ответил Яша.
Я определенно заинтересовал его.
— Не знаю, — повторил он, нарочито коверкая слова и придавая им какой-то незнакомый мне акцент. — Можит, франшуз, а можит цыга́н. Кто иго знаит!
Я строго оборвал его:
— Не валяй дурака!
Он скорчил гримасу, стал оглядываться, даже нагнулся и пошарил руками по земле. Я клюнул на эту приманку:
— Ты что ищешь?
— Дурака, — ответил он с хорошо разыгранными добродушием и наивностью.
— Ты комедиант, — сказал я резко. — Дешевый комедиант. Привык целыми днями выламываться за медный пятак.
Эти «бранные слова» неожиданно задели его. Он посмотрел на меня с любопытством. Лукавинка в его выразительных глазах исчезла.
— Дешевый, говоришь? За пятак? А есть, значит, такие, которые за рубль выламываются? Ты покажи мне, где за это рубль дают. Покажи. Бреши, да знай меру. Рубль! Придумал тоже! Да тот усатый куркуль за рубль тебе сам гопака спляшет. Ты только ему краешек этого рубля покажи. Я, брат, все знаю…
Он проговорил это с такой горькой иронией, даже с болью, что я сразу пожалел о своих резких словах.
— Ладно, — сказал я миролюбиво. — Только ты не выламывайся, я тебе в самом деле хочу помочь.
— А с чего это? Ты кто мне?..
— Ну как тебе объяснить? Есть такая вещь: рабочая солидарность…
— Смурно́й ты какой-то. С виду вроде наш, джанкойский, а говоришь, будто с луны свалился. Может, тебя кто по кумполу стукнул? А? Ну брось, не обижайся. Драться мне с тобой неохота. А хочешь — могу. Как двину по сопатке… — И сразу совсем другим тоном: — Слушай, у тебя гроши есть?.. Есть, я видел, тебе Ветрос сдачу отсчитал.
— Ну есть, а что?
— Пойдем в тир. Только уговор: я первый стреляю. Попаду — ты платишь за выстрел, промахнусь — сам плачу. Идет?
Какой же четырнадцатилетний паренек откажется пойти в тир? Все мои хитроумные планы Яшиного освобождения из-под ветросовского ига как-то сразу померкли, отошли назад. Да и черт знает этого Яшку. Может, он вовсе и не нуждается в том, чтобы его освобождали? Что-то не очень он похож на несчастного и угнетенного, каким я его себе представлял при первом знакомстве. Такой, пожалуй, и сам может добыть себе свободу, если пожелает. Без моей помощи.
— Идет, — согласился я. — Только стрелять будем по самым трудным фигурам.
— Конечно, по самым трудным.
Тир был рядом, за углом, на пустыре. Яша поздоровался с хозяином тира, как со старым знакомым.
— Дайте мне мою винтовочку, — сказал он.
Ему подали старенькое «монтекристо» с какой-то замысловатой монограммой на обшарпанном прикладе. Яша вскинул «винтовочку» и, как мне показалось, совсем не прицеливаясь, нажал на спусковой крючок. Тотчас же жестяной зайчишка, в которого он стрелял, взвизгнув, перевернулся на своей оси. Еще один выстрел — распахнулись дверцы теремка. Еще — и маленькие картонные лошадки на тонких несгибающихся ножках побежали по кругу…
Я был ошеломлен и ничего не понимал. А Яша весело хохотал после каждого попадания. Даже приплясывал при этом.
Тут явно какой-то фокус, какой-то секрет, решил я. Не в том даже фокус, что Яша поразил все три цели, а в том, что он как-то необычно обращался с винтовкой, держал ее в левой руке, словно палку. Поначалу я не догадался, что он левша.
— Фокус-покус, — буркнул я сердито.
— У молодого человека талант, — сказал владелец тира. — Ему бы в цирке выступать.
— Клоуном… — подхватил я.
Яша нахохлился:
— Гроши свои жалеешь?..
— Я?.. А ну, дайте ему еще три патрона, посмотрим, какой он талант.
Яша выстрелил еще: две фигуры поразил, а по третьей промазал. За промах уплатил он сам, а за попадания расплатился я.
— Теперь ты стреляй, — предложил Яша. — На тех же условиях. Попадешь — я плачу, промажешь — ты.
Я отказался. Нет. Куда мне до него! Может, у него и в самом деле талант?
— Как хочешь, — безразлично произнес Яша. — Ну, а раз ты потратился на меня, я тебя, так и быть, угощу. Хочешь мороженого? А хочешь — арбуз купим? Я умею выбирать. Такой выберу, закачаешься.
Мы отправились на притихший к вечеру воскресный базар. Яшка долго выбирал арбуз. Брал в руки то один, то другой. Общелкивал их со всех сторон, прижимался к ним ухом и чуть ли не животом, пока не вывел из терпения уставшего за день «дядька́».
— Чего вертишь, дай разрежу — и делу конец, — сказал «дядек».
— Не, — возразил Яша. — На разрез только бабы покупают, а я на глаз и на звук.
Как я потом убедился, он действительно выбрал чудесный арбуз: сочный, ароматный, он словно таял во рту.
— Где поедим? Здесь или ко мне зайдем? — спросил Яша.
— Мне все равно…
— Ну так давай к нам. — Он почему-то подмигнул мне и слегка дружелюбно толкнул плечом. — Пошли. Посмотришь нашу «артель». Да и узнаешь зараз, кто мы такие, французы или цыгане. А может, еще какие люди. Кто нас знает… А «артель» у нас большая, веселая и добрая, сам убедишься.
Я тогда уже неплохо знал, что такое артельная жизнь. Несколько лет наша семья жила в степной красноармейской коммуне, затем более года отец был председателем первого в районе колхоза. Но такой «артели», как Яшина, я еще не видел.
Яша толкнул ногой скрипучую дверь, и мы вошли в большой саманный сарай без потолка. У нас в степи в таких сараях, по-местному клунях, держат сено и инвентарь. Над головой сквозь крытую соломой кровлю кое-где виднелись голубые лоскутки неба.
Я даже отступил к двери: так меня ошеломило то, что я увидел и услышал. Теперь мне легко найти подходящее сравнение: бродячий театр, цыганский табор и еще многое в подобном роде. Но тогда по недостатку жизненного опыта я подумал с испугом: «Да это же сумасшедший дом». Тут же вспомнил, как однажды, будучи в Симферополе, из мальчишеского любопытства забрался в сад психиатрической больницы доктора Балабана.
В клуне Яшиной «артели», как и в больнице у Балабана, одновременно пели, смеялись, плакали, танцевали, ссорились…
Клуня была заселена так густо, что, казалось, мне и Яше даже ступить некуда будет. Но это только казалось, потому что все здесь находилось в непрерывном движении. Никто ни мгновения не стоял на месте, все кружилось, вихрилось, мелькало — лица, глаза, руки, ноги, рыжие и черные волосы, яркие пунцовые губы… Только толстые саманные стены да большой непокрытый стол посредине клуни были неподвижны.
Яша положил на стол арбуз, и все сразу остановилось. Тогда я увидел, что Яшина «артель» сплошь состоит из девчонок. И таких красивых, что мое мальчишеское сердце тотчас неистово заколотилось от восторга и радостного удивления. Уж не сон ли это? В нашем пыльном и скучном Джанкое, и вдруг такие красавицы! Девочки поменьше были похожи на кукол-растреп, а те, что постарше, — на внезапно по воле злого волшебника обнищавших сказочных принцесс.
— Мои сестры и мой братишка, — сказал Яша.
— Где братишка? — не понял я.
Все рассмеялись. Оказалось, что Яшиного младшего брата я тоже принял за девочку. И не мудрено. Ввиду отсутствия штанов он щеголял в отцовской нательной рубахе. Поди тут разберись.
— А ну, навались, будем работать, — сказал Яша.
«Артель» облепила стол со всех сторон. Сапожным ножом Яша ловко и быстро разрезал арбуз на тонкие «скибы». Так же быстро и ловко он разделил на ломти большой и пышный каравай пшеничного хлеба.
Здесь арбуз был не лакомством, а серьезной едой. Здесь, в клуне, были голодные, но не было жадных. Меня щедро наделили самой лучшей частью каравая — горбушкой и самым лучшим куском арбуза — сердцевиной.
В тот день я провел в доме у Яши Чапичева часа два или три. И мне уже не хотелось отсюда уходить. Какая это была веселая и дружная семья! Дружная, несмотря на то, что все здесь постоянно ссорились и дрались. И все это мимоходом, не всерьез. Поссорятся и тут же помирятся. Обидятся и тут же забудут об обиде. Подерутся и тут же обнимутся.
Мы играли в прятки, в казаки-разбойники, в фанты, затем просто сидели на лужайке перед клуней и болтали. Правда, я не сразу научился понимать Яшиных сестер. В семье Чапичевых лишь один Яша хорошо и чисто говорил по-русски. А все остальные говорили на какой-то странной смеси русского, татарского, украинского и французского языков.
Сейчас уже не помню, когда и от кого я узнал историю этой семьи. Возможно, мне рассказал сам Яша, а вероятнее всего — его отец. Он был не то восьмым, не то девятым сыном в семье бедного ремесленника. В 1907 году женился на такой же, как сам, бедной девушке-бесприданнице и решил вместе с молодой женой попытать счастья в далекой Америке. За океан он не попал, но какими-то судьбами оказался в Париже, где Чапичевы застряли надолго. Там, в одном из предместий и родились все их дети. Только в 1924 году Чапичевым удалось вернуться на родину в Крым. Жившие в Симферополе родственники выслали им деньги на дорогу. Но когда Чапичевы вернулись в Крым, родня испугалась: «Столько голодных ртов! Ужас! Да они сожрут нас с потрохами». Но старшие Чапичевы обладали деликатностью и щепетильностью бедняков. Они и сами не захотели обременять людей, которым были благодарны за то, что те помогли им вернуться на родину. Некоторое время Чапичевы жили в Севастополе. Но в большом городе прокормиться такой большой семье трудно. И тогда они подались в Джанкой, на вольные степные хлеба.
— Тут, в Джанкое, житуха что надо, — сказал мне как-то Яша. — Молока много, помидоров, дынь, арбузов — завались. Так что живи, не помирай. Плохо вот только у нас в семье с одеждой и обувкой. Сестры босые ходят, а впереди зима. Им бы в школу, да без обувки какая же школа!..
— Так отец-то у вас сапожник.
— Сапожник! — усмехнулся Яша. — А товар где взять? А приклад? Ты думаешь, даром дадут? Товар покупать надо. Да и не умеет батька шить ботинки. Он же «холодный» сапожник. Латку или набойку — пожалуйста. А ботинки пошить… Нет, не сумеет, не приходилось ему.
С той поры я стал частым гостем в семье Чапичевых. Впрочем, гость не то слово. Яшина «артель» быстро привыкла ко мне и приняла, как своего. А со своим чего стесняться! Меня сразу наградили прозвищем, смешным и нелепым. Тут каждый имел прозвище. Меня беспрестанно дразнили, часто в рифму, иногда без нее, но почти всегда очень обидно. Это было любимым занятием Яшиных сестер. Я пытался урезонить девочек и прекратить эту глупую, с моей точки зрения, забаву, но девочки даже не поняли, чего я от них хочу. А что тут такого? Они то и дело дразнили друг друга, и нужно сказать, делали это остроумно, с юмором, фантазией, получая от словесной перестрелки истинное удовольствие. С какой же стати они будут щадить меня? Чем я хуже или лучше? Нет, они великодушны и щедры: неравенства и несправедливости не допустят. Правда, иногда такие забавы доводили сестер до ссоры. Не обошлось однажды и без драки. Девочки дрались ловко и умело, по-мальчишески, на кулачках. Когда же я попытался разнять их, обе стороны дружно напали на меня и при этом пустили в ход чисто женское оружие — коготки и слезы.
Нужно отдать им должное — плакали они здорово, хотя и притворно. Рев стоял на всю улицу. Будто не они меня, а я их изуродовал острыми ногтями. А изуродовали они меня крепко. Зато, одержав победу, сразу стали добрыми. Даже осколок зеркала принесли и любезно предложили посмотреться. То, что я увидел в зеркале, меня, понятно, не обрадовало: щеки были расцарапаны до крови. На их языке это почему-то называлось «поставить штемпель». Хороший штемпелек, ничего не скажешь! Как только я на работу явлюсь завтра с таким штемпелем на физиономии — засмеют ребята. Я хотел было обидеться, но, подумав немного, решил, что обижаться нет смысла. Все равно моей обиды не поймут — здесь не принято обижаться по такому пустяковому поводу.
— Не надо с ними связываться, — сказал Яша, проявив полное равнодушие к моему поражению и к моим кровоточащим ранам. Что-то вспомнив, он усмехнулся и добавил наставительно, как человек, умудренный опытом: — Ты сам виноват.
С этим нельзя было не согласиться. Конечно, я сам виноват. Надо было им сразу показать, с кем они имеют дело. А я раскис, вот и прошляпил свой авторитет. А в том, что у меня было право на авторитет, я в тот момент ни чуточки не сомневался. Все-таки… Но стоит ли говорить, что я думал тогда о своей персоне. Это и так понятно.
В ту ночь я плохо спал, все размышлял о глупо потерянном авторитете. Наконец мне удалось придумать, как спасти его, восстановить и упрочить. Это был великолепный план. Я сам пришел от него в восторг. Итак, решено: стану учить необразованную, темную Яшину «артель» грамоте. А то девчонки, словно слепые, точь-в-точь как новорожденные котята: резвятся, едят и ничего не видят. Не видят, как замечателен мир, в котором они живут. «Но ничего, я сделаю вас зрячими, — твердо решил я. — Вы все увидите в истин» ном свете. В том числе и меня, своего учителя. Вы проникнитесь ко мне благодарностью и почтением. И конечно, не посмеете больше дразнить меня, ставить на мои щеки «штемпели». С этим покончено. Учителя вы обязаны будете уважать…»
На следующий день я достал тетради в косую линейку, карандаши, грифельную доску и букварь.
— Учиться!..
Яшина «артель» восприняла это мое предложение с энтузиазмом. Все немедленно уселись за стол, раскрыли тетради, взялись за карандаши. Я старательно и красиво нарисовал на доске букву «А».
— Это — первая буква русского алфавита. Буква «А». Повторяйте за мной: «А».
Девочки, а вместе с ними и Яша не заставили себя долго просить. Они восторженно завопили на все лады: «А! А-а! а-а-а!..»
— Тише, тише! — взмолился я, затыкая пальцами уши. — Не надо так кричать. Я не глухой.
Мне с трудом удалось утихомирить своих «учеников». Им очень понравилась певучая буква в хоровом исполнении. На какой только манер они ее не пели, даже на мотив похоронного марша. Они орали, не жалея глоток, до тех пор, пока все, что можно было извлечь из буквы «А», было исчерпано. Умолкнув наконец, они тотчас же уставились на меня своими черными озорными глазищами, словно спрашивая: «Ну, что ты еще подкинешь нам на потеху?»
Стерев с доски невезучую букву «А», я так же старательно и красиво нарисовал на ней следующую букву.
— А это буква «Б».
О, как они обрадовались этой скромной, некрикливой букве! Еще бы! Значит, концерт не окончен, его можно продолжать!
— Бе-е! бе-е, бе!
Они заблеяли так, что целое стадо козлят вряд ли смогло бы переблеять их. К тому же даже самые резвые и шкодливые козлята никогда не додумались бы до того, до чего додумались мои «ученики». Блея, они при этом приплясывали, гримасничали, бодали друг друга лохматыми головами, изображая оттопыренными пальцами рожки, а некоторые так разошлись, что, позабыв, в кого они сейчас играют, стали лягаться, словно драчливые кони. Но больше всех «веселился» Яша — ему и в самом деле в цирке выступать. Самые уморительные гримасы корчил он. И плясал он много лучше своих сестер.
Сначала я только руками развел: «Ну и ученички мне достались». Но вскоре сам стал ощущать нестерпимый зуд в пятках. Меня так и подмывало выкинуть какое-нибудь коленце. Да такое, чтобы Яшина «артель» только ахнула. Но благоразумие все же взяло верх: нельзя, я — учитель.
— Хватит, — строго сказал я. — Побаловались, и довольно. Сейчас мы займемся арифметикой.
Удивительное дело — они почему-то послушались меня. Может, их заинтересовало новое слово «арифметика». Но занятие счетом сразу же разочаровало их. В счете они разбирались: постигли эту премудрость на базаре, где работал их отец и где они сами околачивались с утра до вечера. Они и без меня отлично знали, что если посчастливилось к копейке прибавить еще одну, то их будет две. Если же ты раззява и одну копейку где-то посеял, так тебе и надо — останешься в дураках. Они знали, что из одной копейки, сколько ни старайся, все равно две не сделаешь. Напрасно я приводил различные примеры: складывал, вычитал яблоки, арбузы, помидоры. Мои ученики и без того знали базарную цену яблокам, арбузам, помидорам и другому товару. Нет, их не проведешь, не обманешь. Все аккуратно сосчитают, не ошибутся. При чем же тут арифметика? Какая же это наука, когда это обычный базарный счет? И им стало скучно. Кто-то зевнул, кто-то почесался. Потом одна из девочек поднялась и направилась к двери. Я окликнул ее:
— Ты куда?
— На двор.
— В школе спрашивают разрешения у учителя, если хотят выйти.
Девочка не поняла, чего я от нее хочу.
— Так мне же нужно, — сказала она и простодушно пояснила: — Я сегодня целый арбуз слопала и вот такую банку ряженки. Потом еще помидоры и еще…
За столом захихикали. Я поспешно разрешил ей:
— Иди, иди.
Через минуту еще одна девочка направилась к двери.
— Ты куда?
— На двор. А что, нельзя?
— Нельзя, — сказал я.
— А мне надо… мне дозарезу надо, — захныкала она.
«Бедные дети, — с жалостью подумал я. — Жрут что попало, вот и мучаются животами». Мне и в голову не приходило, что меня обманывают. Но за столом все дружно засмеялись. И я догадался, что смеются надо мной. Еще бы, каким дураком я выглядел сейчас перед ними!..
— Ты врешь, бессовестная, — чуть не плача от бессильной злости, закричал я. Но притворщица даже глазом не моргнула.
— Я вру? Клянусь детьми нашей соседки, говорю чистую правду…
Ну что я мог поделать! Недавний школьник, я еще не забыл, как сам неоднократно злоупотреблял святым школьным правилом. Когда ученик говорит: «Мне надо на двор», учитель обязательно его отпускает. Даже если сомневается, все равно отпускает. А вдруг не врет ученик, вдруг случится непоправимое, что тогда?
— Ладно, иди! — сказал я.
Девочка только плечом повела, точно как ее брат Яша, когда ему что-нибудь не нравилось.
Обе девочки скоро вернулись, чем-то очень возбужденные, веселые, и сразу принялись шептаться с остальными. Я еще что-то бубнил насчет сложения и вычитания, но никто меня уже не слушал. Видимо, в этот момент я для них вовсе не существовал. И я не удивился, когда они, обгоняя друг друга, бросились к двери. Понял, что мне не удержать их, раз на улице происходит что-то интересное.
Со мной остались только Яша и одна из его сестер, рыжеволосая девочка лет двенадцати. Самая красивая в их семье. Но и она задержалась ненадолго.
— Не хочу, — заявила она.
— Чего не хочешь?
— Учиться не хочу.
— Но это же нн-нужно и тт-ты…
Я. стал даже заикаться от волнения, так хотелось мне убедить рыжеволосую в пользе грамотности. Но она упрямо тряхнула копной своих пышных волос.
— Не хочу. Зачем мне? Меня и так замуж возьмут.
— Что ты болтаешь? — возмутился я. — Ты еще маленькая, тебе рано думать об этом.
— Чего там рано. Самое время. Оглянуться не успеешь, как я уже подрасту.
— Дура ты набитая. Воображаешь своей медной башкой, что женихи драться из-за тебя будут. Да кто тебя возьмет, такую рыжую!
— Не бойся, возьмут, — рассмеялась она и, видимо, для убедительности прищелкнула языком: — Да ты первый возьмешь.
— Я?! — меня словно в пылающую печь бросили. Как она узнала? Откуда она могла знать, о чем я мечтал этой ночью. Тайно мечтал. Робко. И еще горячо спорил с этой своей мечтой: нехорошо, нечестно, когда делаешь добро, думать о награде. И все же не переспорил, не стал изгонять мечту, потому что вдруг понял — она чистая, бескорыстная. Ведь мечтал я о чем-то очень далеком, почти недосягаемом. Но девчонка догадалась о моей тайне. Теперь все рухнуло. Остался только стыд. Невыносимый стыд. И я был готов броситься на рыжеволосую с кулаками.
— Нужна ты мне, — проговорил я, задыхаясь. — Терпеть не могу рыжих. Всю жизнь не мог терпеть.
Девочка только презрительно фыркнула в ответ на мою явную ложь и, даже не взглянув на меня, выбежала на улицу.
— Ты на них не сердись, — сказал Яша. — Девчонки, они всегда девчонки…
Это замечание не успокоило меня, наоборот, еще больше рассердило. Но все же я не прервал занятий с Яшей. А он делал успехи. За несколько дней назубок выучил азбуку и начал читать. Впрочем, это вряд ли можно было назвать чтением. Яша только еще учился складывать буквы в слова.
Букварь был с картинками, а под ними подписи. Яша тыкал пальцем в картинку и читал нараспев:
— Дэ, о-о, эм…
— А теперь вместе, — требовал я.
— Дом!; — радостно восклицал Яша и, словно не веря себе, осторожно обводил пальцами контуры отпечатанного на бумаге домика.
Словом, дело у нас двигалось быстро, и я сказал Яше:
— Ты способный.
Он кивнул головой в знак согласия:
— Тимка сказал, что я даже очень способный.
— А кто этот Тимка?
— В больнице лежал с брюшняком. Он к нам, скарлатинистым, каждый день приходил. Веселый… Сказки рассказывал. И стихи. Я Пушкина от него перенял. Он знаешь, как Пушкина шпарит — без передыха, целый час. И еще того, который повесился. Забыл его фамилию…
— Есенина, — подсказал я.
— Вот, вот. Я и Есенина стих выучил. Очень хороший.
Вечер черные брови насопил.
Чьи-то кони стоят у двора.
Не вчера ли я молодость пропил?
Разлюбил ли тебя не вчера?
Не храпи, запоздалая тройка.
Наша жизнь пронеслась без следа.
Может, завтра больничная койка
Упокоит меня навсегда.
— Да ты и впрямь на редкость способный, — подтвердил я, когда Яша прочитал уже знакомое мне стихотворение. — У тебя отличная память. Тебе бы только учиться и учиться.
— А я и буду учиться, — нахмурив брови, обещал Яша. — Только, знаешь, трудно мне. Ветрос заедает. Но все равно я буду учиться. Ты только помоги мне для начала.
Я, конечно, заверил Яшу, что помогу. Это мой долг. Но однажды у нас все чуть не разладилось.
В воскресенье Яша вернулся домой усталый и мрачный. Видимо, заездили его основательно в салоне Ветросова. А я тоже, признаться, в тот день был немножко не в духе. Дома мне попало от матери, а когда пришел к Яше, то увидел, как его рыжеволосая сестренка о чем-то весело болтает на завалинке с одним пареньком, тоже рыжим и еще вдобавок веснушчатым. Словом, было от чего огорчиться.
Сели мы с Яшей за стол, открыли букварь. На странице картинка: аккуратненькая такая луковица с двумя хвостиками. Яша хмуро посмотрел на картинку, ткнул в нее пальцем:
— Читать?
— Читай.
— Лэ, у, ке.
— Не «ке», а «ка», — поправил я его.
— А какая тебе разница, «ке» или «ка»?
— Значит, разница.
Яша повел плечом.
— Не дергайся, — сказал я, — ты на уроке.
Яша посмотрел на меня исподлобья.
— Давай сначала, — потребовал я.
— Лэ, у, ка.
— Хорошо! А теперь вместе.
Он почему-то вздохнул и выпалил:
— Цибуля.
Я рассмеялся. Это у нас в Таврии так лук называют.
— Перестань баловаться, — сказал я. — Читай, что написано, а не придумывай.
— А я не придумываю.
— Не огрызайся. Делай, что говорю. Давай сначала.
— Лэ, у, ка.
— Теперь вместе.
— Цибуля.
— Что с тобой, Яша? Тут же ясно написано «лук». По-русски написано «лук». Понимаешь, лук!
— Понимаю, — не глядя на меня, буркнул Яша. — Только это несправедливо. Нарисована цибуля, так значит цибуля. При чем же тут лук.
— Послушай, Яша, ты, по-моему, не дурак.
— Не дурак.
— Вот и хорошо. Значит, читай, что написано. Давай сначала по буквам.
— Лэ, у, ка.
— Вместе.
— Цибуля.
На десятой «цибуле» я схватил букварь и не очень сильно стукнул Яшу по голове. Он, не задумываясь, стукнул меня по губам. Я его по уху. Он меня по носу. И пошло. Его сестренки окружили нас тесным кольцом и начали улюлюкать, свистеть, всячески высказывая свое презрение ко мне и подзадоривая брата. Я, понятно, дико ненавидел их в эти минуты своего позора и поражения, потому что Яша здорово поколотил меня. Маленький, худенький, он умел драться и без особого труда одолел меня. А ведь я считал себя уже совсем взрослым парнем, чуть ли не богатырем; каждое утро аккуратно проделывал нелегкие упражнения с пудовой гирей. Позор! Ох, какой позор! Пробираясь закоулками и огородами к своему дому, размазывая на лице сочившуюся из носа кровь, я горько размышлял о человеческой неблагодарности и еще как-то пытался спасти свое достоинство, в десятках различных вариантов решал уже, в сущности, решенный вопрос о том, кто кому сегодня преподал урок: я ли Яше или он мне.
Еще не исчезли с моего лица синяки и царапины, еще не остыл в душе гнев, — словом, не успел я еще оправиться после недавнего поражения, как ко мне домой явился Яша.
— Ты вот у нас букварь свой забыл. И тетрадки. И вот я принес, — сказал он, как мне показалось, ломким от робости голосом, кладя на подоконник перевязанный бечевкой сверток. — Возьми.
— Ладно, — произнес я. — А теперь давай, шпарь отсюда, да поскорей. Видеть тебя не могу.
Он поднял на меня глаза, в которых светились и играли смешинки. А я-то думал, что он робеет.
— Давай, давай, — сказал я, сам ощущая невольную робость и неловкость. — От ворот поворот! Понятно?
— Понятно, — ответил Яша, но с места не тронулся. Теперь он уже стоял неподвижно, слегка расставив ноги в своих удивительных штанах, и разглядывал меня в упор, со странным любопытством, как будто видел впервые, словно это был не я, а какое-то чудо заморское.
— Что смотришь, не видел, что ли?
— Таким не видел.
— Ну вот что, разговаривать мне с тобой некогда и неохота…
— А если мне охота?
— Ты, я вижу, большой нахал.
Он почему-то вздохнул и направился к двери. Но не вышел, а прислонился к косяку. Я вспомнил салон Ветросова.
— У нас калитка есть со стояками и забор деревянный, можешь там почесаться, если чешется.
— Руки у меня чешутся дать тебе по зубам. Но не бойся, драться не буду. Не за тем пришел. Я вот что хочу спросить у тебя. Помнишь, о чем ты говорил в первый день, когда мы в тир пошли? Помнишь?
Такой поворот разговора мне не понравился. Я промолчал. А Яша, не дождавшись ответа, сказал:
— А я помню. Хорошо помню. Ты же сам хвалил мою память.
— Ладно, — сказал я. — У меня тоже есть память.
— А как же! Конечно есть, — оказал он весело, точно радуясь, что я не обманул его ожиданий. — Значит, помнишь, что говорил: «освобождение… образование… сознательность».
— Что же, я должен сознательность и образование силой в твою башку вбивать?
— А я что!.. Пожалуйста, вбивай.
— Спасибо… А ты за это будешь мне нос квасить?!
— Так это же по-глупому вышло. Понимать надо. Ты же сознательный. — Он вдруг схватил мою руку и крепко ее тряхнул. — Ну брось, не сердись. Если хочешь, стукни меня по морде. Крепко стукни, изо всей силы. Я и глазом не моргну. А про ту проклятую цибулю и думать больше не буду. Хочешь сто раз прочитаю: лук, лук, лук… Ну как, не сердишься? Ты мне поверь — не ошибешься. Яшка такой парень, за кореша — в огонь и в воду. Вот хочешь, я тебе одну вещь покажу. Никому не показывал, а тебе покажу. Хочешь?
Его натиск был так силен, просьба была такой горячей, голос звучал так искренне, что я не устоял.
Не дав опомниться, Яша увлек меня за собой. Мы пришли на пустырь рядом с их домом. Тут сушились саманные плитки, сложенные в конусообразные шалашики, чем-то напомнившие мне индейские вигвамы из книг Фенимора Купера и Майн-Рида.
— Вот сюда, сюда давай, здесь у меня тайник, — оглядываясь по сторонам, зашептал Яша. Я уже перерос такие игры и чуть не рассмеялся: тайник, индейский вигвам… Смешно. Нам не по десять лет. Хотя не очень охотно, я все же полез за Яшей в один из саманных шалашей. Все-таки хотелось увидеть, что он там прячет.
Яша разгреб солому, приподнял какую-то деревянную крышку и достал из неглубокой ямки большой черный револьвер.
— Вот, — сказал он, протягивая мне револьвер. — Ковбойский кольт, настоящий. Не бойся, бери смело. Он пока еще не заряжен.
Я держал в руках тяжелый кольт и удивлялся: до чего грозная и внушительная штука! А Яша, прижавшись к моему плечу, приглушенным голосом торопливо выкладывал мне историю своего кольта.
Оказывается, револьвер ему подарил все тот же Тимка, с которым он познакомился в больнице. Тимку многие в городе знают. Он конокрад, разбойник. Нет, нет, вовсе не вор. Воры злые, жадные, а Тимка добрый. Он угоняет из куркульских табунов коней и отдает их бедным. Ну, не всегда бесплатно: ему тоже жить нужно. Однако совсем дешево, за гроши. Словом, Тимка за бедных, против богатых, против куркулей и нэпманов, против всех буржуев.
— Вот и я тоже стану таким, как Тимка, — неожиданно закончил Яша. — Только окрепну немного после скарлатины, наберусь сил и начну давать духу всем куркулям и нэпманам. Аж дым от них пойдет. Маску на лицо, кольт в руку, и ну чесать.
— Так он же у тебя не заряжен, твой кольт, — рассмеялся я.
Яша чуть слышно вздохнул.
— Это верно. Патроны к нему достать трудно. Не делают теперь таких патронов. Ты посмотри, какие у него дырки в барабане. Ужас какие большие. Ну ничего, я сюда пробки от пугача приспособлю. Богатые, они трусливые. Они же не поймут, из чего стреляют. Я бах-бах, а они лапки кверху. Первым делом я нэпмачей наших пощупаю. Все у них отберу и бедным раздам. А себе ничего. Мне самому ничего не нужно. Потом до куркулей доберусь. Души из них вытрясу. Всех коней ихних угоню, до единого. Пригоню в воскресенье табун на базар и крикну: «Э, беднота, налетай, бери какого хошь…»
— Ну подумай только, о чем ты болтаешь, — перебил я Яшу. — «Заберу у богатых, отдам бедным…» Тоже мне, анархист нашелся. Да пока ты по своему Парижу без штанов бегал, наши тут революцию сделали. И гражданская война была. Отобрали все у богатых и бедным отдали. Рабочему классу и крестьянам. Понятно?
В полутемном шалаше послышался недоверчивый, иронический смешок:
— Ты бреши, да не очень. А мельник Крутоярский, он что, бедный? У него что отобрали? А бакалейщик Яцук? Две лавки у него. Это тебе что, бедность? А мой Ветрос? Двух мастеров на днях нанял да меня еще в придачу гоняет. Это что тебе, бедный?
— Так это же нэп, временно. Нам как раз на днях на собрании объясняли.
— Не знаю, — угрюмо отозвался Яша. — Не бываю я на таких собраниях, где все объясняют. Но у меня у самого глаза есть. Что вижу, то вижу. И знаешь что: давай договоримся — дружба дружбой, а пусть каждый при своем остается. Тебе свое, а мне свое. Я как решил, так и сделаю. Согласен?
— Не согласен.
— Ну раз не согласен, веди в милицию, — серьезно предложил Яша.
— Нужен ты милиции! Что они с тобой делать будут?
— Так как же решим? — настойчиво спросил Яша.
— А так и решим: поумнеешь, сам поймешь, что дураком был…
— Ты хоть и сознательный, а ничего не соображаешь, — произнес Яша после непродолжительного молчания. — Заладил «дурак, дурак…», а того не поймешь, что душа у меня такая справедливая. Не терпит. Мне Тимка так и сказал: «Ты, говорит, Яшка, парень справедливый, правильный. Поэтому либо героем будешь, либо мертвяком, а подлецом и трусом никогда не станешь». Честное слово, так и сказал… А Тимка, он все знает…
В тот день мы так ни о чем и не договорились с Яшей. Переубедить его оказалось невозможно.
В воскресенье я увидел Яшу на главной улице с каким-то желтолицым, высоким парнем лет двадцати. Почему-то сразу догадался, что это и есть Тимка-конокрад. Не понравился он мне: по виду — типичный «блатняк», один из тех, которые в поисках легкой наживы всегда вертятся на станции. «Что ему нужно от Яши?»
Я не на шутку встревожился за судьбу курчавого паренька из парикмахерской Ветросова. Но когда во время занятий попытался завести разговор о Тимке-конокраде, Яша сразу ощетинился, точно ежик.
— Не лезь в чужие дела, — отрезал он. — Хочу с тобой дружу, хочу — с Тимкой. Я сам себе хозяин… Да и что ты знаешь о Тимке, чего взъелся на него? Такого друга, может, на всей земле нет, а ты говоришь…
— Смотри, Яша, сам понимать должен — на плохую дорогу попадешь, не выберешься.
— А Тимка при чем? Он мне не нянька, и я уже не маленький.
— С кем поведешься, от того наберешься.
— Послушай, почему ты такой скучный? — неожиданно спросил Яша.
— Я!.. Скучный?
— Еще какой скучный, И глаза у тебя, как у мертвяка: посмотришь — плакать хочется.
Я погрозил ему кулаком:
— Издеваешься?!.
— Да что ты… Это я за тебя беспокоюсь. Может, ты заболел? Голова болит? Живот? Скарлатина у тебя была? А коклюш? Скверная это штука коклюш. У меня был он еще в Париже. Один раз я так зашелся, даже посинел…
— Отстань от меня, чего пристал! — огрызнулся я.
— Чего же «отстань», — с наигранной наивностью продолжал Яша. — Я же только спрашиваю, а ты не отвечаешь.
И так бывало не раз. Я только заикнусь о Тимке, а Яша заведет какую-нибудь нудную канитель на полчаса, не обрадуешься. Здорово он наловчился изводить меня. Придумает про меня всякую ерунду и давай наворачивать с наивным, глуповатым выражением на лице. А заглянешь ему в глаза — они у него с лукавинкой, с хитринкой, чертовски умные и проницательные. Так он защищал своего дружка Тимку-конокрада от моих наскоков. Но я тоже был упрям и настойчиво гнул свою линию. Как-то во время урока я заметил, что Яша нетерпеливо поглядывает в окно, за которым уже сгущались сумерки.
— Ты куда-нибудь должен идти? — спросил я.
— На вокзал мне нужно сбегать.
— Тимка ждет?
— Да, я обещал ему обязательно прийти.
— Ну что вы каждый вечер околачиваетесь на вокзале? Что вы там потеряли?
— Что потеряли, то и найдем.
Крепкий орешек! Ну что с ним делать? А если…
Яша уже довольно бегло читал по-печатному. «Попробую пристрастить его к чтению книг, — решил я. — Тогда у него будет меньше времени для встреч с Тимкой».
— Пойдем в библиотеку, — предложил я. — Посмотрим журналы с картинками: «Огонек», «Прожектор», «Резец». А захочешь, я тебе книгу подберу. Приключенческую, Про разбойников и про пиратов.
Яша наотрез отказался!
— Не… Сегодня не могу. Я обещался Тимке. А завтра, может, пойдем.
Но и назавтра он не сразу согласился пойти в библиотеку.
— Скучно там. Я в окно видел. Сидят все надутые, как сычи. Ни на кого не смотрят — только в газеты. Что я там делать буду? Я ведь веселый. Начну шуметь, а меня выгонят.
— А мы там сидеть не будем, — обещал я.
— Возьмем книги — и домой.
— И мне дадут книгу?
— А как же.
Он вздохнул и нехотя поплелся за мной. Я записал его в библиотеку.
— Сейчас подберу тебе хорошую книгу.
— Не… Я сам.
— Сам так сам, выбирай…
Я думал, что он начнет рассматривать книги с яркими, многокрасочными картинками. Но он не обратил на них никакого внимания. Зато книгу избранных рассказов и повестей Льва Николаевича Толстого долго вертел в руках, листал и даже зачем-то обнюхал ее переплет. То же самое он проделал и с другой книгой — рассказами А. П. Чехова. А затем неожиданно для меня выбрал тоненькую книжечку в серой, неказистой обложке.
— Вот эту возьму.
Это был «Левша» Лескова.
— Пожалуй, трудновато для тебя, — сказал я. — Видишь, буковки какие мелкие.
— А я не слепой. Интересно мне. Книжка про левшу, а я сам левша…
Прочитав первую книгу, Яша прибежал ко мне весь какой-то сияющий.
— Я думал, раз я левша, то только в разбойники гожусь. А в книжке левша — настоящий парень, мастер. Здорово он блоху подковал. — Вздохнув, Яша добавил: — Мне бы такие руки…
Я обрадовался: это была моя победа! Она нелегко мне далась. Были синяки и царапины на лице, всякое было, пока Яша прочитал свою первую книгу.
— Научишься — станешь мастером, — сказал я. — У нас в мастерских есть такой слесарь Семериков, может, знаешь? С длиннющей бородой ходит. Вот его так и называют у нас: «Дядя Миша — золотые руки».
— «Золотые руки», — задумчиво проговорил Яша. — А Ветрос все ругается. У тебя, говорит, Яшка, руки глиняные.
— За что он тебя так?
— Чашку я его любимую разбил. Он мне кричит: «Мальчик, чаю!» По двадцать чашек чая в день жрет, проклятый, и не лопнет. Ну, я налил чай, несу, а чашка вдруг хлоп на пол, и вдребезги.
— Надо осторожнее, — посоветовал я. — Чашки бить не следует.
— Так я же не нарочно. У меня правая рука, видишь, не такая… Неловкая она у меня.
— А ты левой.
— Нельзя. Узнает Ветрос, что я левша, сразу выгонит.
— Ну да, так и выгонит.
— Без разговора выгонит. Нельзя левше парикмахером быть. Сам подумай. Увидит клиент, что я бритву в левой руке держу. «Караул, — заорет, — режут», — и давай бог ноги.
— Плохи твои дела, Яша, — посочувствовал я. — Раз такое дело, надо тебе поскорее уходить от Ветросова.
— А куда? Ты как-нибудь на биржу зайди. Там таких, как я, не сосчитать.
Я ничего не мог возразить Яше — он говорил правду. В то время у нас в Джанкое много было безработных, особенно среди молодежи и подростков. Я почти каждое утро видел длинные очереди у здания биржи труда.
— Все же надо что-то придумать, — неуверенно сказал я. — Ты думай, и я буду думать…
— А я уже думаю… Мы с Тимкой все время об этом думаем.
Опять этот Тимка! Я даже выругался про себя от злости. Как мне их разлучить? Но жизнь разлучила их без моего вмешательства. И главное, совсем не так повлияла на Яшу дружба с Тимкой, как я думал. Не зная Тимку, я предполагал самое худшее, опасался, что он увлечет Яшу на дурную дорожку. А вышло все по-иному.
Осенью начался очередной призыв в Красную Армию. Обширная площадь перед райвоенкоматом, на которой в обычные дни мирно паслись козы горожан, сразу превратилась в самый оживленный и шумный центр джанкойской жизни. Здесь теперь с утра и до вечера, вытаптывая пожухлую траву и пыльные лопухи, толпился народ: призывники, их родичи, дружки, подружки и, конечно, просто любопытные и зеваки, к которым я присоединялся с большой охотой, как только мне это удавалось.
На площадь перекочевал и предприимчивый базарный люд: крикливые продавцы кваса и бузы; чебуречники, возле которых невозможно было стоять — таким жаром дышали их круглые, похожие на барабан переносные печи; папиросники и галантерейщики, торгующие вразнос с лотков. Тут же на мангалах поджаривались семечки и кедровые орехи — «копейка стакан». В огромном специальном самоваре варилась «пшенка» — опутанные нежной, блекло-золотистой паутинкой ядреные початки кукурузы. А веселая баба Дуня затейливо расхваливала бублики: «Навались, публика, на горячие бублики, кто купит, тому с маком, кто не купит, тому с таком». В толпе шныряли базарные шинкари — неимоверно толстая, краснорожая Жандармиха и, похожая в своем грязном рванье на нищенку, седая и беззубая старуха Пасько. Они торговали «своим товаром» в буквальном смысле слова из-под полы, то и дело боязливо оглядывались, зная, что у милиционера дяди Васи удивительный нюх на спиртное. Поведет он из стороны в сторону маленьким облупленным носом, чихнет, и хоть глаза ему завяжи, ни на шаг не уклоняясь, пойдет к цели, то есть к бутылям с мутной самогонкой. Ни слова не говоря, легонько стукнет рукояткой старенького тульского нагана по донышку бутыли и, презрительно сплюнув в вонючую лужицу, тихо, не повышая голоса, скажет: «Земля дала — земля взяла». Шинкарки обычно поднимали крик, рыдали над погибшим «товаром» и, не утирая слез — день торговый, время — деньги, — бежали домой за новыми бутылями.
Но если дядя Вася обладал чутким обонянием, то глаза его постоянно подводили — видел он плохо. Карманникам это было на руку. Но здесь, на площади, они действовали все же осторожнее, не так нагло, как на вокзале: боялись попасться в железные лапы степных «дядьков», скорых на расправу и беспощадных к ворюгам.
Очень интересно было в те дни на площади у райвоенкомата! Многих джанкойцев, в том числе и меня, тянуло туда как магнитом. А тут как раз повезло: мастер послал меня на станцию узнать, пришел ли груз для мастерской. Был час обеденного перерыва, и я на законнейшем основании махнул на площадь. Воздух здесь был наполнен самыми разнообразными запахами: остро пахло лошадьми, дегтем, арбузным соком, молодым, еще не перебродившим вином с Арабатской Стрелки, земляничным мылом ТЭЖЭ, которое тогда было в моде. Особенно приятный «дух» шел от разворошенного в возах сена: пахло мятой, чебрецом, полынью, родной моей присивашской степью.
Я стоял на площади, жадно вдыхая ее ароматы, и смотрел во все глаза. А тут было на что посмотреть. В те годы Джанкойский район занимал огромную территорию: его бескрайние ковыльные степи простирались от Черного моря до Азовского, от круто просоленных берегов Сиваша и Перекопского вала почти до центральной части Крымского полуострова. Обширный край — целое государство по европейским масштабам. А Джанкой был его столицей. Со всех сторон сбегались к нему дороги — железная из Москвы на Севастополь и Керчь, старинный чумацкий шлях от Перекопа, множество проселков, летом пыльных, а зимой почти непроезжих из-за липкой и цепкой грязи.
В тот день площадь перед военкоматом особенно густо была заставлена повозками. Тут теснились и легкие степные брички, и рессорные татарские линейки, и ярко расписанные тачанки-тавричанки, и одноконные бидарки на двух высоких колесах, и крытые брезентом фургоны присивашских хуторян-немцев.
Сытые кони, капризно пофыркивая, нехотя, словно делая одолжение, ели из деревянных походных кормушек сочную «мешку» из дерти, половы и пшеничных отрубей. К мордам хуторских коней были привязаны полосатые цветные торбы, туго набитые отборным овсом нового урожая. Круторогие серые волы лежали с поджатыми под себя ногами, лениво отбивались хвостами от назойливых осенних мух и равнодушно жевали сено, подбирая его с земли влажными замшевыми губами. Почти у самого военкомата стоял одинокий верблюд. Вытянув длинную шею, он тоскливо смотрел поверх всего этого столпотворения, поверх приземистых джанкойских домиков куда-то вдаль. Смотрел напряженно, позабыв даже о неизменной своей жвачке, словно поджидал кого-то. А кого? Может, себе подобного.
«Наверно, худо и тоскливо живется одинокому верблюду, — подумал я. — Хозяин заставляет его ходить в одной упряжке с ленивым и угрюмым волом. А это не очень весело. И к шагу воловьему никак не приноровишься, да и характер у вола не дай бог: чуть что — пускает в ход рога».
Не знаю, тосковал ли в самом деле верблюд, но я, глядя на него, ощутил такую острую тоску, такое горькое одиночество, словно не верблюд, а сам я попал на чужбину. Какое там на чужбину — на другую планету! Моя фантазия в ту пору не знала удержу, ей нужен был только незначительный толчок, после которого все шло, как в трехсерийном приключенческом фильме. Но как бы ни увлекателен был фильм, все равно неизбежно появится на экране слово «конец» и в зале зажгут свет. Со мной на площади у военкомата произошло нечто похожее: через минуту я, уже не думая больше о верблюде, нырнул в шумное человеческое море, залившее площадь. Неси меня, людская волна, неси! Я твой, только твой!
Красивый, могучий народ — тавричане. Особенно хлопцы-призывники. Одни чубы их чего стоят! Пышные лихие чубы, выпущенные напоказ из-под каракулевых кубанок и лакированных козырьков новеньких фуражек. Любуйтесь, дескать, люди добрые, последний раз любуйтесь. Не сегодня, так завтра срежут их скрипучими ножницами под корень подручные парикмахера Ветросова.
Я жадно смотрел на призывников и «дядьков», слушал, о чем они говорили. А услышать тут можно было такое, чего ни в какой книге не прочтешь. Тут клялись в любви и верности: «Буду ждать тебя до гробовой доски!» Тут сыновья жаловались на прижимистых отцов, а отцы — на непослушных сыновей. Поглаживая прокуренные усы, старшие хуторяне давали детям, на голову переросшим их самих, родительские советы на все случаи жизни. Подвыпивший хлебороб, встретив тоже захмелевшего дружка, громко, на всю площадь, выкладывал свои горести. И про то, что телка годовалая — «царица с белой звездочкой на лбу» — подохла, и про норовистого коня, который «кусается и лягается, словно зверь лютый», и про строптивую жинку — «житья от нее нет: пропадаю, кум, ни за что пропадаю». Тут говорили о налогах, о комитетчиках, о том, будет или не будет вскорости война, о ценах на пшеницу и на мануфактуру.
То в одном, то в другом конце площади возникали песни. Вот плавно зазвучала украинская песня про Днепр и гайдамаков. Ее сменила задористая и боевая «Братишка наш, Буденный».
Перебивая друг друга, играли гармонисты. У них у каждого свой коронный номер: у одного гопак, у другого польки и краковяки, у третьего вальс «На сопках Маньчжурии», а четвертый такое заведет на своей неказистой трехрядке, век бы слушал. Но вот подъехали на линейках татары — чабаны из-под Ишуни. У них своя музыка — «чал»: две зурны, флейта и бубен с серебряными колокольчиками…
Как жаль, что мне надо было бежать на вокзал — обеденный перерыв на исходе, а я еще не успел заглянуть во двор военкомата. А ведь там самое интересное. Хоть на минуту, а надо заглянуть…
У ворот военкомата, украшенных кумачовыми лозунгами и зелеными ветками, я увидел Яшу и Тимку. Праздничное мое настроение сразу испортилось. «Что они тут делают?» Я подозревал тогда Тимку во всех смертных грехах. Впрочем, на Тимку мне наплевать, а вот Яша… Я решил спрятаться за возами и не спускать с него глаз. В случае чего… головы своей не пожалею, но не допущу, чтобы Яша «блатняком» стал. Чем-то очень дорог был мне уже тогда этот паренек из парикмахерской.
Яша с Тимкой о чем-то спорили. На площади стоял такой шум, что я никак не мог разобрать слов. Зато хорошо видел лица: у Яши лицо было крайне огорченное, а у Тимки, наоборот, веселое. «Уговаривает его Тимка, — думал я. — Уговаривай, уговаривай, еще посмотрим, чья возьмет. Ни за что не уступлю тебе Яшку, бандюга проклятый».
К дружкам подошла цыганка-ворожея. Она схватила Тимку за руку, повернула ее ладонью кверху и стала что-то быстро говорить. И вдруг Яша толкнул ее, сильно толкнул. Цыганка чуть не упала.
— Пошла вон отсюда! — зло крикнул Яша. — Катись колбасой, старая врунья.
Цыганка взвизгнула и, подобрав длинную юбку, юркнула в толпу, бормоча какие-то проклятия. Мне не понравилось, что Яша прогнал цыганку. Зачем он это сделал? Я слышал сегодня, как хорошо она гадала: всем ребятам-призывникам предсказывала казенный дом и дальнюю дорогу. А я только и мечтал тогда о дальних дорогах. О самых дальних и неизведанных…
Прогнав цыганку, Яша еще больше нахмурился, а Тимка расхохотался.
В этот момент забурлила, загалдела толпа: оказалось, что милиционер дядя Вася «накрыл» Жандармиху с новой партией запретного товара. Я все свое внимание переключил на это происшествие и на какое-то время потерял Яшу и Тимку из виду. А когда спохватился, то Тимки уже не было, а Яша один сидел на нижней ступеньке парадного военкоматского крыльца. Сидел скорчившись, словно его ударили в живот, уткнув в острые колени подбородок, крепко обхватив обеими руками свою курчавую голову. Я подошел к нему.
— Яша!
Он не отозвался. Я осторожно дотронулся до его плеча.
— Яша!
Он поднял на меня глаза, и я увидел в них слезы. Вот уж никак не думал, что он умеет плакать!
— Ты что это, Яша? С чего раскис?
Он, уже не таясь, всхлипнул, губы его жалко дрогнули:
— Тимка… в кавалерию уходит.
Я чуть было не рассмеялся: до того нелепой показалась мне эта новость. Тимку-конокрада в кавалерию! Да это все равно что пустить лису в курятник.
— Загибаешь, Яша, не может этого быть, — усомнился я.
— Думаешь, не возьмут? — с надеждой спросил Яша.
— Не возьмут. Он же небось не раз сидел в домзаках, твой замечательный Тимка.
— Сидел. И в домзаке, и в трудовой колонии.
— Ну вот видишь. Куда ему в кавалерию. В Красную Армию только самых проверенных берут, самых лучших.
Я думал, что обрадую Яшу этими словами, раз ему так не хочется расставаться с Тимкой. Но Яша рассвирепел:
— Иди ты знаешь куда… Тебя спросят, кого брать. «Проверенных берут, самых лучших…» А Тимка, по-твоему, кто? Самый худший? Много ты о себе воображаешь, цаца комсомольская.
Ну как с ним еще разговаривать? Правда, будь у меня время, я бы ему показал цацу комсомольскую. Но с мастером моим шутки плохи — опоздаешь, он такую головомойку задаст, сам про себя забудешь, не то что про Тимку.
— Твое счастье, что некогда мне сейчас с тобой возиться. Потом поговорим, — пригрозил я.
Яша только плечом повел — мол, не нужны мне твои разговоры ни сейчас, ни потом.
Случилось так, что мы не виделись несколько дней. А когда в воскресенье я пришел к Чапичевым, Яша был все такой же мрачный и печальный.
— Ты не сердись, — сказал он виновато. — Не могу я сегодня заниматься.
— Как хочешь.
— Я хочу, да не могу. Тимку сегодня отправляют.
Я не удержался, съязвил:
— Куда это его отправляют? Снова в домзак?
Яша посмотрел на меня с укором:
— Какой ты! А еще сознательный. В кавалерию Тимку отправляют, в полк червоного казачества. А ты говорил…
— А что я сказал? Только правду.
— Правду! — Яша горько усмехнулся. — Много ты в ней понимаешь. По твоей правде Тимке только в домзаке место. А за Тимку сам комиссар поручился. Обнял его и при всех сказал: «Ставим крест и маузер на твоей прежней непутевой, беспризорной житухе».
— Так и сказал: «Крест и маузер»? — усомнился я.
— Так и сказал: «Ставим крест и маузер. Начинай новую жизнь, хлопец. Смело начинай, а мы поможем».
— Ну что ж, я рад за твоего Тимку.
— А ты чего радуешься? — не поверил Яша. — Ты же его не любишь.
— Не люблю, — признался я. — А ты вот любишь и не радуешься.
Яша ничего не ответил. Но я и так видел, как тяжело переживает он предстоящее расставание с Тимкой. И не только с Тимкой, но и с захватывающей мечтой о смелом и справедливом конокраде с черной маской на лице и огромным кольтом в руке. Потому что это тоже уходило вместе с Тимкой…
Мы вышли из клуни и направились в сторону вокзала. Некоторое время молчали.
— Тимке хорошего коня дадут, — вдруг заговорил Яша. — Командир из кавалерии обещал: «Самого лучшего тебе, говорит, дадим коня, чистокровного».
— Фюйть! — присвистнул я. — Был конь, нет коня. Уведет его Тимка. У конокрадов это болезнь. Не утерпит.
Яша вздохнул.
— Ты только не сердись, — сказал он. — Наврал я тебе тогда про Тимку. Никакой он не конокрад. Это когда мы в больнице лежали, вместе придумали: угонять куркульских коней. А потом Тимка передумал.
— Сказки мне рассказываешь. То он конокрад, то не конокрад. Может, он у тебя какой-нибудь святой?
Яша снова вздохнул.
— Не… Не святой. Понимаешь, он беспризорный был. Отец и мать померли в голодуху. Остался Тимка один. Шатался-шатался, потом его один куркуль на базаре в Хорлах нанял коней пасти. Хитрый оказался куркуль. «Я, — говорит, — тебе, Тимка, заместо отца буду». Обманул, подлюга. За два года он Тимке даже штанов не купил. Лопнуло у Тимки терпение. Пошел он к куркулю и говорит: «Хозяин, давайте расчет». А куркуль крутить начал: «Какой расчет? Ты же мне как сын». Рассердился Тимка, ночью взял в табуне хорошего коня — и на базар. Покупатели спрашивают: «Где на коня бумага?» А откуда у Тимки бумага? Так и попался. Тимка начальнику милиции все рассказал про куркуля, а начальник ни в какую — не верит. «Факт, — говорит, — налицо, конь при тебе, а на коне хозяйское тавро». Ну и взяли Тимку. Сначала в домзак, а потом в колонию.
— Вот видишь. Значит, он все-таки конокрад. Увел же коня.
— Так он же своего увел, кровно заработанного.
«А ведь верно, — подумал я. — Заработал Тимка этого коня».
И как-то сразу испарилась моя неприязнь к Тимке. Наверное, неплохой он вовсе. И я зря придираюсь. Неожиданно для самого себя я взял Яшу за руку и сказал:
— Знаешь что, Яша, у меня рубль есть на кино. Но черт с ним, с кино. Давай лучше купим Тимке на дорогу папирос. Самых лучших, «Сальве». Идет?
— А ты не брешешь?
— Правду говорю.
Яша рассмеялся и сильно хлопнул меня по спине:
— Ты ничего, в общем, свойский парень. — И уже деловито посоветовал: — «Сальве» дорогие. Ты лучше подешевле купи и побольше.
Мы купили папирос и побежали на вокзал к эшелону, с которым отправляли призывников. Так я познакомился с Тимкой. Всего час, а то и меньше длилось это наше знакомство. Но Тимка мне успел понравиться по-настоящему. Хороший это оказался парень. Веселый, добрый и, что самое главное, разговаривал он с нами не с высоты своих двадцати с лишним лет, а как равный с равными.
Когда послышалась команда «По вагонам!», Тимка крепко стиснул мне руку и шепнул:
— Корешку помоги. Он парень башковитый.
Яшу он порывисто обнял, дружески похлопал по плечу и тепло попрощался:
— Покедова, братишка. Не скучай. Живы будем, увидимся.
Но, насколько мне известно, они никогда больше не встречались. В тот осенний день из Яшиной жизни ушел первый его друг, успевший стать для него одновременно братом и товарищем. И я тоже больше не встречался с Тимкой. В последний раз увидел его в дверях теплушки. Опершись грудью на брус, он прощально помахал нам обеими руками. Эшелон с новобранцами медленно покатился вдоль длинного джанкойского перрона. Замелькали стриженые головы и ставшие поразительно похожими друг на друга лица. Тимкиного лица я, к сожалению, не запомнил. А вот гармонист, который ехал в предпоследнем вагоне, почему-то запомнился мне навсегда. Он сидел в дверях теплушки, свесив ноги в больших рыжих сапогах. На коленях у него лежала украшенная ленточками гармонь. Лицо парня — скуластое, обожженное солнцем и ветром — выражало такое бесшабашное веселье, что стоявшая рядом со мной девушка с заплаканными глазами невольно рассмеялась. А он озорно подмигнул ей, крикнул что-то веселое, кажется: «Не плачь, Маруся, я скоро вернуся», плавным и красивым жестом растянул меха гармони и низким, хрипловатым голосом запел неожиданно грустную, незнакомую мне песню…
Зимой Яша завел себе собаку. Вернее, она сама «завелась». Яша лишь сказал сочувственно: «Бедный Бобик». А так как в это время других «бобиков» на улице не было, собака догадалась, что кличка относится именно к ней. Это была голодная, бездомная дворняжка, одна из тех, которым не повезло в жизни. Никто никогда ей не сочувствовал, а тут: «Бедный Бобик». И Бобик сразу проникся к Яше горячей благодарностью и преданной любовью. Только поначалу не знал, как это выразить. Он был воспитан в жестокой борьбе за существование, или, как люди говорят, за кусок хлеба. А в такой суровой собачьей жизни, конечно, нет места ни любви, ни благодарности, ни другим нежным чувствам. И Бобик сделал первое, что подсказал ему инстинкт: шершавым, мокрым языком лизнул Яше руку. Но мальчику это не понравилось — он брезгливо отдернул руку. И Бобик с отчаяния, от страха, что может упустить свое счастье, завертелся юлой вокруг Яши, залаял так звонко и весело, что сам удивился: «Откуда это?» Так лаял он только в далеком детстве, когда был еще беззаботным щенком.
Но Яша не удивился. Он все понял. «Пляшешь, Бобик? Ну так что ж, пляши. Поешь по-своему? Ну так что ж, пой. Я и сам, когда в животе урчит от голода, пою и пляшу, зарабатывая пятачок», — рассудил Яша и тут же, не откладывая, решил судьбу Бобика:
— Пойдем со мной, хочешь?
Еще бы не хотеть!
Став «хозяйской» собакой, Бобик изменил образ жизни. Теперь он уже не шлялся по городу и не дрался с бродячими псами. Утром он вместе с хозяином отправлялся на работу и целый день терпеливо поджидал Яшу у входа в парикмахерскую. В салон его, конечно, не пускали. Стоило Бобику нарушить этот запрет, как раздавался окрик Ветросова:
— Пошел вон, блохастый!
Что верно, то верно — блох у Бобика было действительно великое множество. Раньше он, видимо, не обращал на них внимания: не до них было. Но теперь, зажив обеспеченной жизнью и, главное, имея досуг, он повел с ними отчаянную борьбу. Только ничего не помогало.
Яша озабоченно спросил меня:
— Может, какой порошок есть против блох?
— Давай заглянем в аптеку, узнаем.
В аптеке такого порошка не оказалось.
— Ну что ж, пусть до весны потерпит, — решил Яша. — А весной я его в ставке́ буду купать. С мылом.
Однако бедный Бобик так и не дождался весны.
В ту зиму я начал работать в Феодосийском порту и лишь изредка приезжал в Джанкой. Приехав домой под Новый год, навестил Яшу. Он выглядел очень усталым. Даже улыбка, так красившая его лицо, стала какой-то вымученной.
Преуспевающий Ветросов еще осенью расширил свой салон — нанял четырех мастеров и поставил кассу, за которой восседала сама мадам Ветросова. Она же по совместительству делала местным модницам маникюр. Яшу теперь гоняли без передышки. То и дело слышалось: «Мальчик, прибор! Мальчик, компресс! Подай! Убери! Подмети!»
Правда, Ветросов увеличил на несколько рублей Яшину зарплату. Но учить паренька делу наотрез отказался.
— Что значит отказался? — возмутился я. — А ты потребуй.
— У Ветроса потребуешь!.. Я ему говорю: «Хозяин, когда учить будете?» А он: «С какой стати я тебя буду учить? Когда я учился, я сам хозяину платил, а ты у меня жалованье получаешь». Разве с таким паразитом договоришься? Недавно он меня чуть совсем не выгнал.
— Опять чашку разбил?
— И чашку разбил, — невесело признался Яша, — и Бобик подвел меня.
Оказывается, случилось вот что. Подавая Ветросову чай, Яша снова разбил одну из любимых хозяйских чашек. Хотя чай был не очень горячий, Яша на всякий случай завопил так, будто в самом деле ошпарился крутым кипятком. С ошпаренного к спрос за разбитую чашку не такой: как-никак человек сам пострадал. Словом, Яша рассчитал почти точно, но маленько промахнулся. Услышав его вопли, Бобик бросился на выручку. Дверь сам отворил, да с таким треском, чуть стекла не вылетели.
Увидев Бобика, Ветросов пришел в ярость, закричал: «Пошел вон, блохастый» — и запустил в него ножницами. А Яша почему-то решил, что хозяин в него целит, и, увертываясь от удара, наступил Бобику на хвост. Пес завизжал, потом зло оскалил зубы и вдруг бросился на хозяйского мальчугана Витьку. Острые зубы Бобика впились в оголенную Витькину ногу.
Бобик все еще считался уличной собакой, а уличные собаки, по мнению мадам Ветросовой, «все до единой заразные». Поэтому Витьку немедленно посадили на извозчика и повезли в больницу делать уколы против бешенства.
Что-то в Яшином рассказе об этом происшествии показалось мне сомнительным. Я напрямик спросил:
— А ты, может, нарочно наступил Бобику на хвост?
Яша побледнел от такого оскорбления и протестующе замахал руками:
— Ты что? Изверг я какой, чтобы нарочно Бобику на хвост наступать…
И вдруг расхохотался:
— А здорово могло бы получиться, если бы Бобик на самом деле взбесился. Выждал бы я, когда Ветрос на меня накинется и в самое такое время крутнул бы Бобика за хвост. Бобик — на Витьку: хвать его за ногу или еще за что!.. Бешеный Витька начал бы кусать свою мамочку. Ну, а мамочке кого кусать? Конечно папочку. Потом всю бы эту семейку за шкирку — и в сумасшедший дом. Года на три со строгой изоляцией, как говорил Тимка…
— Опять ерунду порешь! — возмутился я. — И как тебе не стыдно, Яша? Тоже мне придумал — Бобику хвост крутить… Когда ты наконец станешь серьезным? Тебя эксплуатируют, а ты, как раб, терпишь. Я бы на твоем месте давно пошел в профсоюз и потребовал, чтобы не Бобику, а этому паразиту Ветросову хвост накрутили за эксплуатацию. Понял?..
— Понял, — усмехнулся Яша. — Как-нибудь и без тебя понял. Я уже ходил в профсоюз. Ветрос же меня выгнал за Бобика. «Чтоб, говорит, твоего духу здесь не было. Сгинь с моих глаз». А я подумал: «За что же я должен сгинуть?» Мне без работы никак нельзя — сам понимаешь. Ну я и пошел в профсоюз. Там меня даже похвалили: «Правильно, говорят, сделал, что пришел к нам. Значит, говорят, ты, Чапичев, сознательный трудящийся, раз не даешь на себе ездить». Ну, еще разные такие слова. Жаль, что тебя не было — ты же любишь политику. Потом позвали Ветроса — и давай ему хвост крутить. А он хоть бы хны. И еще возмутился, гад. «Вы, говорит, не имеете никакого права кричать на меня, товарищ председатель. Я сознательный гражданин и советские законы знаю не хуже вас. Так и быть, мальчишку я пока на работе оставлю. Из уважения к власти, хотя из-за него я чуть родного сына не лишился. Но как сознательный гражданин категорически предупреждаю: хулиганства у себя в салоне я не потерплю». Что скажешь, ловко?
— Да, ловко, — согласился я. — Хитрый он, паразит. А в вашем профсоюзе слюнтяйчики сидят. У нас, у металлистов, с твоим Ветросом не так бы поговорили. С него бы шкуру спустили за такие дела.
— С кого? С Ветроса? — Яша махнул рукой. — Да он свою шкуру еще сто лет носить будет. Зато с бедного несознательного Бобика шкуру-таки содрали. Факт, что содрали.
— Как так?
— А вот так. Просто. Хозяин позвал Федьку Гундосого. Знаешь его?.. Ну а тот рад стараться…
Федьку Гундосого я, конечно, знал. Вечно пьяный, жестокий и глупый верзила с провалившимся носом пользовался в городе вполне заслуженно дурной славой. Дважды его судили — за карманную кражу и за грабеж. После второй отсидки Федька вернулся с бумагой, удостоверявшей, что он является агентом-заготовителем меховой фабрики. Обзавелся одноконной телегой, установил на ней клетку и стал устраивать облавы на собак. На меховой фабрике из шкурок убитых Федькой собак изготовляли воротники, зимние шапки и шубы.
— Значит, он и Бобика?..
— Нет уже Бобика, — тихо сказал Яша. — Не успел я оглянуться, а Бобик уже в клетке.
— И ты его не отбил?
— Попробуй отбей. У этого Федьки сила, как у бугая. Он меня одним пальцем свалить может. Как только я его не просил, ни в какую. Это, говорит, бешеная собака, ее надо убить. Я ему денег давал — у меня трешка есть, я на штаны себе собираю. Не взял. Наверное. Ветрос ему больше дал. У Ветроса денег знаешь сколько? Каждый день мадам вот такие пачки домой уносит. Ну ничего, я им еще припомню Бобика. И Ветросу, и Федьке этому. Они у меня кровавой слезой еще заплачут. Вот увидишь…
Следующая наша встреча с Яшей произошла весной.
В середине мая мне предоставили отпуск. Феодосийский поезд согласно расписанию должен был прийти в Джанкой еще засветло, но опоздал. На каждой станции его то расцепляли, то сцепляли — это был сборный товаро-пассажирский поезд, сохранивший еще со времен гражданской войны название «максимка». Приползли мы в Джанкой поздно, в двенадцатом часу. Уставший, едва передвигая затекшие ноги, я вышел из душного вагона на перрон. Но и здесь не лучше: стояла жара, воздух был совершенно неподвижный и тяжелый. Его тяжесть я ощущал физически — теменем, плечами. «Будет гроза», — подумал я и заторопился домой. Идти мне предстояло довольно далеко по безлюдным, плохо освещенным улицам.
На пути к дому мне надо было пройти обширный пустырь. Таких пустырей тогда много было в Джанкое — городок застраивался без всякого плана. Идешь по улице, вдруг она обрывается, и перед тобой — поросшее бурьяном поле. Словно в напоминание, что живешь не где-нибудь, а в степной Таврии.
Едва вступил я на наш пустырь, как в спину мне ударил ветер, чуть с ног не свалил. Теперь я уже не сомневался, что меня застигнет гроза. Обычно за таким скаженным степным ветрюгой, будто на привязи, мчатся грозовые тучи. Только что видишь над собой чистое небо: если днем, то бледно-голубое; если ночью, то темно-бархатное, усеянное звездами. А подул ветер, и в небе уже темным-темно — ни просвета, ни звездочки. Сразу же «библейский потоп» начинается.
Такие скоротечные грозы бывают только в степи и на море. Все совершается как бы мимоходом, проездом, пролетом — неожиданно налетает вихрь, неожиданно гремит гром и сверкают молнии, хлещет проливной дождь. Все сразу. И так же внезапно вся эта «музыка» прекращается.
Так было и в этот раз: в кромешной тьме ослепительно сверкнула молния, грянул гром, и одновременно с ним, без всякого предисловия, на Джанкой обрушился ливень. Я промок в одно мгновение. И все же бросился бежать, хоть это было уже ни к чему. Я бежал до тех пор, пока не уткнулся в полуразрушенный саманный забор. «Черт побери, значит, я сбился с дороги. Ведь это же постоялый двор», — подумал я.
Правда, самого постоялого двора давно уже не было — он сгорел еще до революции. От него остались только развалины. Еще несколько лет назад здесь по ночам прятались грабители, подстерегая запоздавших прохожих. Словом, местечко не из приятных. Мне стало жутко. Вокруг ни единой живой души, ни зги не видно: если зацапают разбойники, хоть до утра кричи — никто не услышит, никто не поможет.
Я невольно попятился, но тут сверкнула близкая молния, и то, что я увидел, испугало меня гораздо больше, чем воображаемые разбойники.
Среди развалин постоялого двора под проливным дождем плясал какой-то человек. Совершенно голый. В чем мать родила. Лихо плясал, весело, воздев к грозному, грохочущему небу руки.
«Сумасшедший! Ну да, конечно, сумасшедший! Кто же еще способен на такое. Что делать? Бежать!» Но что-то удержало меня. Любопытство? Да, любопытство. Вернее, мысль, что ничего подобного я уже никогда в жизни не увижу.
Снова сверкнула молния, и я узнал в странном плясуне Яшу Чапичева. От удивления буквально онемел. Хотел что-то сказать, хотел окликнуть его, но язык не повиновался. А Яша, не ведая, что за ним наблюдают, самозабвенно плясал под дождем, под бурную музыку майской грозы. До чего же выразительна была эта пляска! Даже не пляска, а предельно точный рассказ о Яшиной душе. Еще ничего не зная, я понял: с ним что-то произошло. Что-то чрезвычайно важное, большое, и он сейчас не может рассказать об этом иначе, как пляской под проливным дождем.
Четверть века спустя я смотрел в Тбилиси картину молодого грузинского кинорежиссера. В ней был такой эпизод: паренек в промокшей до нитки одежде пляшет под дождем. Я был потрясен. И не только потому, что я вспомнил Яшу. Это само собой. Меня потрясла сила искусства, сила художественного проникновения. Каким-то волшебным лучом режиссер осветил душу этого паренька, и я увидел ее, как не увидел бы ни при каких других обстоятельствах: чистую, благородную, до краев переполненную радостью бытия, счастьем первой разделенной любви. В тот миг мне было так хорошо, будто меня самого одарили этой радостью. Но на некоторых зрителей пляска под дождем, как я потом понял, не произвела такого впечатления. Одни проявили равнодушие, другие недоумевали: «Что за дикая фантазия?» Люди не поверили художнику. А я поверил. Поверил потому, что однажды видел такое своими глазами, и не в кино, а в жизни…
Но вернемся к развалинам постоялого двора в Джанкое. Оправившись от удивления, я крикнул:
— Яшка!
Он услышал, остановился и, немного помедлив, шагнул в мою сторону.
— Кто там?
Я назвался. Яша обрадовался:
— Вот здорово! Откуда ты взялся?
— С поезда.
— А что здесь делаешь?
— А ты что здесь делаешь? — в свою очередь спросил я.
— Я? Я купаюсь. Бесплатная баня. Водичка теплая, вот и купаюсь. Самый лучший в мире душ. Красота! — Он звонко шлепнул себя по бедрам. — Сто пудов джанкойской пылюки смыл. Не веришь?
Я действительно не верил Яше. Врет, конечно. При чем тут баня, при чем тут душ? Тут что-то другое.
— «Купаюсь!» — передразнил я дружка. — А почему же ты плясал? При чем тут танец «Умирающего лебедя», раз ты просто купаешься?
— Как почему? Дождик знаешь какой щекотный. Вот попробуй, разденься, сам запляшешь. Давай, давай, раздевайся, все равно ты весь мокрый.
Пока Яша уговаривал меня раздеться, весенний ливень убежал на бесчисленных, тоненьких и быстрых своих ножках за город, на степной простор, и молнии сверкали теперь уже далеко над Сивашем, а раскаты грома звучали все глуше и невнятнее. И снова в небе засияли звезды, словно они, как и Яша, смыли с себя под самым лучшим в мире душем по сто пудов джанкойской пылюки, въедливой, серой и тусклой.
— Кончен бал! — сказал Яша. — Ну что ж, пошли.
— Так голый и пойдешь?
— Почему голый? Сейчас оденусь.
Он достал из прикрытого камнем углубления в заборе одежду и, прыгая на одной ноге, стал влезать в свои штаны. Одевшись, зашагал со мной рядом, хотя жил он в другом конце города.
— Я немного провожу тебя, — сказал Яша. — Что-то спать не хочется. Выспался я сегодня. Дай чемодан понесу. Ух, какой тяжелый. Что у тебя там, гири?
— Книги.
— Интересные?
— Всякие.
— Дашь почитать?
— А ты читаешь?
— Ого! — воскликнул Яша. — Еще как. Я такие книженции прочитал, закачаешься. Хочешь расскажу?
— Потом, в другой раз. Ты лучше расскажи, что с тобой произошло?
— Откуда ты знаешь? — удивился Яша и опустил на траву мой чемодан.
— Догадался.
— Ври больше, — недоверчиво протянул он. — Кто тебе сказал?
— Никто мне ничего не говорил. Я видел, как ты плясал, и понял: с тобой что-то случилось.
— Разыгрываешь.
— Ничего я тебя не разыгрываю. Ты лучше скажи, с чего это ты расплясался?
— На радостях. Танец освобождения, — сказал Яша.
— Не темни, говори яснее. От кого ты освободился?
— Вообще от Ветроса. А сейчас из КПЗ.
— КПЗ?
— Ну да. Это в милиции — камера предварительного заключения.
— Достукался!
— Ничего не достукался, — обиженно возразил Яша. — Ты сначала узнай, а потом будешь говорить: «Достукался!» — Видно, его очень оскорбило это слово. — Что я тебе, «блатняк» какой или вор? Если хочешь знать, я за хорошего человека заступился. Он за справедливость боролся, а я за него…
Начало его рассказа было сбивчивым, не очень ясным. Вероятно, Яша не сразу простил мне мою оскорбительную недоверчивость, но затем он увлекся и изобразил события дня так ярко и убедительно, показывая в лицах всех участников, что, честное слово, мне до сих пор кажется, будто это все произошло не с Яшей, а со мной.
…За неделю до того Яша взял в библиотеке книгу Войнич «Овод». Он так увлекся ею, что не мог оторваться. Пробовал читать и на работе, чем навлек на себя гнев хозяина и насмешки его подручных.
— Господин профессор кислых щей! Будьте добры, принесите прибор!
— Мсье профессор, компресс!
— Профессор, подай клиенту пальто!
— Эй, зачитанный, подмети пол!
Так издевались над ним с утра до вечера. А эти люди сами называли себя интеллигентами. Они носили галстуки, употребляли в разговоре иностранные слова и, обслужив клиента, из тех, которые отказываются от дорогих одеколонов, кремов и бриллиантинов, брезгливо скривив губы, говорили: «Что с него возьмешь? Необразованный, некультурный…»
А теперь в свободное от работы время, когда не было клиентов, они дотошно обсуждали вопрос о вреде запойного чтения. Каждый из них знал множество подходящих историй с трагическими концовками. От одного зачитанного сбежала жена, писаная красавица. Не стерпела бедняжка. Она к мужу с лаской, а он в книгу уткнется, не замечает, не слышит. Даже ночью в постели читал. Тоже мне, называется муж! А другой зачитанный, кассир банка, из-за книг на большую сумму просчитался. Почти на миллион. Ну его, раба божьего, в суд. Десять лет с конфискацией всего имущества. Судья спрашивает: «Согласны с приговором?» А он одуревшей башкой мотает: «Нет. Либо расстреливайте, либо оставьте книги. Все равно я без книг жить не могу». А третий…
В ветросовском салоне любили почесать языки, любили всласть поиздеваться над человеком, тем более над безответным. А Яша молчал. Делал вид, что ничего не слышит, что подобные разговоры к нему не относятся. И это злило его мучителей.
— А ты слушай, пацан! Слушай и на ус мотай. Для тебя же стараемся, — говорил кто-нибудь из мастеров.
Подала свой голос и мадам Ветросова.
— Такой чудный мальчик, такая чудная голова! — со вздохами и ахами запричитала она, запустив свои пухлые, выхоленные пальцы в Яшины действительно чудные кудри. Вероятно, именно их и имела в виду мадам Ветросова, жалобно причитая над Яшиной головой. Мадам — жена парикмахера, и человеческая голова — это для нее прежде всего волосы: либо гладкие, расчесанные на пробор, либо подстриженные под ежика, либо такие курчавые, как у Яши. Даже в витрине ветросовского салона стояли не манекены, а словно отрубленные манекеньи головы с запыленными, давно не чесанными волосами.
Яша с трудом вырвался из цепких рук хозяйки. Хуже нет, когда такая мадам начинает гладить твои волосы. Этого Яша терпеть не мог. Но мадам не смутилась. Она продолжала жалеть Яшу и чуть ли не со слезами на глазах принялась умолять его:
— Брось книжки, мальчик. Погубят они тебя.
Вряд ли мадам в самом деле жалела мальчика. Но книги она ненавидела искренне, всей душой. Они были ее личными кровными врагами. У мадам были серьезные основания для ненависти к книгам.
Ее родители воспитали бедного сироту, дальнего родственника — Федю. Парень вырос всем на загляденье: красавец, царевич с картинки. Мадам Ветросова не жалела красок, описывая Федю, и прозрачно намекала, что Федю все считали ее нареченным. А она была завидной невестой: единственной наследницей трех мануфактурных магазинов, двухэтажного дома на главной улице в Мелитополе, паровой мельницы и богатого хутора под Геническом. И собой она была хороша. Чего ж еще нужно было Феде в его сиротской жизни? Счастье само в руки давалось. Но там, где книги — там нет счастья. Увлекся Федя чтением. Сутками напролет читал: день ему мал и ночь коротка. И «свихнулся». Увели его книги из дому, от невесты, от богатства. Куда увели? Известно куда — к тем, кто на чужое добро позарился — в революцию. Только в двадцатом году вернулся Федя в дом, где его вырастили. Но не с покаянием вернулся, не с любовью, а с бумагой о реквизиции. Подчистую, до последней полушки реквизировал Федя приданое своей бывшей невесты. Дом — под школу, магазины — «потребиловке», хутор — чабанам и батракам, мельницу — государству.
— Но есть бог на свете! — не без злорадства закончила свой рассказ мадам. — Наказал бог комиссара. Через полгода помер Федя на больничной койке. После смерти распотрошили его доктора: интерес у них был узнать, отчего помер здоровый молодой человек двадцати двух лет. И что же вы думаете? От книг он помер. Зачитался так, что мозги усохли. Распилили ему голову, а там вместо мозгов — белый порошок, ну чисто такой, как у нас мыльный…
При этих словах мадам даже всхлипнула. Что она оплакивала? Может, красавца жениха, вместо которого судьба подсунула ей лопоухого лысого парикмахера. А может, свое богатое приданое. Кто знает.
Ветросов криво усмехнулся. Плевать ему, конечно, было на всех красавцев мира. А вот мануфактурные магазины — это вещь. Сердце его разрывалось, когда он думал об уплывших из рук магазинах.
Зато подручные Ветросова до упаду хохотали и над зачитанным комиссаром, и над мадам, и над хозяином.
Яша тоже смеялся. «Вместо мозгов мыльный порошок». Показалось, что это смешно. Но парикмахеры набросились на мальчика:
— А ты чего смеешься? Плакать тебе надо, а не смеяться. Смотри, Яшка, зачитаешься, мозги высохнут. В порошок мыльный превратятся… Ха-ха…
Яша, конечно, мог бы совершенно точно сказать, что у них у самих в голове. Даже не мыльный порошок, а кое-что похуже и с другим запахом. Но стоит ли связываться? Под влиянием «Овода» он жил эти дни в каком-то ином мире. Там высокие страсти и высокие цели. А здесь… Здесь только низость, мельтешение и глупость. Такая глупость, что даже не обидно. Нет, лучше помолчать. «Ноль внимания, фунт презрения», — так советовал Тимка.
Так он и поступал. Но в салоне Ветросова было законом — доводить каждую подлость до предела. Яша почему-то не подумал об этом, когда на следующее утро хозяин велел ему идти к прачке за чистыми салфетками. Он даже обрадовался: куда угодно, лишь бы не видеть противные рожи своих мучителей. На беду свою Яша оставил в салоне книгу. Он вспомнил об этом на полпути к прачке и, почувствовав тревогу, бегом вернулся в парикмахерскую.
Книги уже не было. Он увидел это сразу, как только отворил дверь. Книги не было, но зато перед каждым мастером на туалетном столике лежала стопка бумаги: маленькие такие листочки, чтобы вытирать бритву. Обычно Яша нарезал их из старых газет. Он и сегодня собирался это сделать, А они сами сделали. Яша схватил один листочек и увидел знакомые имена. Это был его «Овод».
— В глазах у меня потемнело, — говорил мне потом Яша.
Кто-то из мастеров хихикнул. А Яша закричал:
— Убью! Спалю вас, гадов!
Они не поверили. Ну что им может сделать такой шпингалет? И чего он так кричит? Ведь его, дурака, уму-разуму учат. Ему добра хотят. Они от души потешались над горем мальчика. Такой забавный пацан! Умора! Настоящий артист! Они еще корчились от смеха, когда Яша вбежал в боковушку и, опрокинув ногой жестяную банку, яростно бросил в лужицу керосина горящий примус. И тотчас вспыхнуло пламя.
— Чтобы вы все сгорели, проклятые, все!
Но пожар не состоялся. Его сразу потушили. А мальчику скрутили руки. Парикмахеры поволокли его в милицию. Он отчаянно сопротивлялся, кричал, не закрывая рта, о том, как ненавидит их, о том, как желает им смерти. А в милиции так расшумелся, что дежурный, почесав затылок, сказал:
— А ну давай в КПЗ. Посидишь в камере, успокоишься. Вечером приедет начальник, нехай он сам с тобой разбирается…
В пустой комнате с решетками на окнах, которую дежурный назвал КПЗ, Яша действительно успокоился. Все равно никто не услышит. Так зачем же глотку драть? И еще он понял: хуже, чем в салоне у Ветроса, ему уже не будет. Плохо будет, но хуже нет. Не может быть хуже.
Это его успокоило. И сразу навалилась усталость, захотелось спать. Не думая уже о возможных последствиях своего поступка, Яша лег на ничем не покрытую койку и безмятежно уснул.
Вечером его разбудили.
— Ходи к начальнику. Давай, давай, не задерживай.
В кабинете начальника уже сидел Ветросов. Увидев Яшу, он вскочил и, брызгая слюной, завопил:
— Вот, полюбуйся! Погляди, какой разбойник! А глазищи!.. Так и режет, подлец, так и режет.
— Спокойно, — сказал начальник и кивнул Яше: — Садись.
Яша сел.
— Ну, выкладывай, герой, что натворил?
Яша сам уже знал, что никакой он не герой.
— Натворил, — тихо ответил Яша. — Я натворил, а вы наказывайте.
— За этим дело не станет, — обещал начальник. — А сейчас расскажи все по порядку. И только правду. Слышишь, только правду.
А Яше и самому не хотелось врать. Зачем ему врать? И он рассказал всю правду. Да, он хотел сжечь парикмахерскую. Вместе с хозяйкой, вместе с Ветросом и его подручными.
Услышав это признание, Ветросов снова вскочил:
— Вот видишь!
— Да помолчи ты, — начальник стукнул ладонью по столу и спросил Яшу:
— Значит, живьем хотел сжечь?
— Живьем, — подтвердил Яша.
— Зачем тебе это потребовалось?
— Чтобы они не жили на свете, чтобы не воняли, не портили воздух.
Начальник усмехнулся и покачал головой.
— Да ты, я вижу, фрукт.
— Я не фрукт, а человек, — возразил Яша.
Начальник посмотрел на Яшу с любопытством.
— Человек, говоришь? Ну что ж, посидишь в тюрьме, посмотрим, кто ты таков. Если человек — тюрьма тебе на пользу пойдет, а если…
— Какая тюрьма! — возмутился Ветросов. — Какая тюрьма его исправит?!
— А что прикажешь с ним делать? — спросил начальник.
— Расстрелять! — твердо сказал Ветросов.
— Кого расстрелять? — удивился начальник. — Вот этого хлопчика?
— «Хлопчика»… — Ветросов деланно рассмеялся. — Может, еще скажешь младенца? Бандюга он, вот кто! Убийца, поджигатель! К стенке его, подлеца, без разговора. По закону. Ты же сам всюду кричишь: «Перед законом все равны».
В Джанкое наизусть знали это любимое изречение начальника милиции. Знали также, что он всегда неуклонно действовал согласно этому правилу, по справедливости воздавая каждому, кто грешил против закона. Честно и справедливо действовал. Но Ветросов забыл, что начальник милиции нередко добавлял к этому честному и справедливому правилу не менее честное и справедливое продолжение. И начальник напомнил о нем Ветросову.
— Это верно, перед законом все равны, — сказал он. — Только в таком деле классовый подход нужен.
— Классовый подход! — взорвался Ветросов. — А когда мы с тобой в окопах вшей кормили, когда на Перекоп в атаку шли, чего ты мне тогда о классовом подходе не говорил? Чего тогда не говорил, спрашиваю?
— И тогда говорил, — спокойно сказал начальник. — Только ты все начисто забыл. Что верно, то верно: и в окопах мы с тобой лежали, и Перекоп штурмовали. Но тогда другой человек рядом со мной в атаки ходил. Другой… То был боец за рабочее дело, сын рабочего и сам рабочий. А сейчас я смотрю на тебя, Ветрос, во все глаза смотрю, и того бойца не вижу. Нет его. Да ты и сам про него забыл. Даже в светлые праздники ты про того бойца не вспоминаешь. Только когда финотдел прижимает, ты начинаешь размахивать инвалидной книжкой и кричишь: «Потише, братцы, не жмите так, я не чужой, я свой».
— Когда кровь проливать, тогда свой, а теперь…
— Не шуми, Ветрос. Я тебе правду говорю. Чего ж ты шумишь? Верно, тот Ветрос, боец, жизни своей не щадил, когда дрался за наше общее, справедливое дело. А сейчас ты за что дерешься? За что, спрашиваю тебя, борешься? Молчишь? Так я скажу. Ты за свое шкурное дело борешься. За свою кубышку. И за нее ты никого не пощадишь, любому глотку перегрызешь, любого к стенке поставишь: и брата, и свата, и друга, и старушку дряхлую, и пацана малолетнего. Никого не пощадишь. Сиди, сиди, не ершись! Раз уж пришлось, я тебе все скажу, по справедливости. Верно, на войне ты крови своей не пожалел, пролил ее за наше дело. Подтверждаю. Но сейчас ты чужую кровь сосешь и никак не насытишься.
— У кого это я кровь сосу?
— Хотя бы у этого хлопчика.
Ветросов руками всплеснул:
— Посмотрите на него! Глазам своим не верю. Да чтоб Советская власть бандюков защищала…
И тут начальник сорвался. Все время говорил спокойно, а тут закричал:
— Замолчи, гад! Не трожь Советскую власть. Слышишь, не трожь…
А Ветрос тоже во всю глотку:
— Не смей на меня кричать. Я на тебя жаловаться буду. Я в Симферополь поеду, в Москву. Да знаешь ты…
Начальник как-то вдруг успокоился. И совсем тихо сказал:
— Знаем, Ветрос, все знаем. Думаешь, не знаем, о чем ты в своем салоне с куркулями толкуешь? Как вы в один голос Советскую власть ругаете? И будь уверен, Ветрос… в свое время мы с тебя за это спросим. Да, спросим…
Ветрос сразу скис. По словам Яши, у него лицо такое стало, будто он со страху в штаны наделал.
Начальник повернулся к Яше, спросил:
— Какую они у тебя книгу испортили?
— «Овод».
— Про что это?
— Про смелого революционера, — сказал Яша. — Овод знаете какой смелый был и справедливый?.. Он за бедняков боролся против богачей и попов…
— Так, понятно, — мрачно проговорил начальник и неожиданно добавил: — Ты иди, хлопчик.
— Куда? — не понял Яша.
— Домой иди, отдыхай. Уже поздно.
— А тюрьма?
Начальник усмехнулся:
— В тюрьму и без тебя есть кого сажать. Еще немало гадов ходит по нашей земле. И каких гадов! Иди, иди… Нечего тебе здесь делать. А я тут с гражданином кое о чем потолкую.
Уже у дверей Яша услышал, как начальник сказал Ветросову:
— Революционную книгу, значит, уничтожили? Так! А как это называется, гражданин Ветросов? Молчите? Так я вам скажу: контра это! Чистой воды контра. И не только на словах, а действием…
…Закончив свой рассказ, Яша устало вздохнул, помолчал немного и вдруг сказал с завистью и восхищением:
— Вот это человек!
— Ты о ком?
— О начальнике. Настоящий человек. Справедливый. Он, как Овод. Только глянул — и все понял.
— А ты, Яша, хоть что-нибудь понял?
Наверное, мне не следовало задавать ему этот вопрос. Он рассердился:
— Не беспокойся, понял. Сами с усами. Эх, черт меня попутал встретиться с тобой сегодня.
Теперь рассердился я:
— А я, наоборот, рад, что поспел на такой спектакль. Где еще такое увидишь? В цирке деньги надо платить, а тут бесплатно.
— Брось, — сказал Яша, — не ехидничай. Если хочешь, завтра доругаемся. А сейчас скажи: правда, что у начальника сабля золотая есть? За храбрость.
— Не совсем золотая. Клинок, конечно, стальной, а на рукоятке и ножнах золото.
— Ну, это неважно, — сказал Яша. — Главное, что она за храбрость. Еще говорят, что у начальника вот тут, под сердцем, пуля застряла. Мне дежурный милиционер сказал. Из белогвардейского браунинга пуля. Вот такая малюсенькая. Это правда?
— Правда, — сказал я. — Все у начальника есть. И сабля золотая, и пуля под сердцем. Потому что начальник — герой. А вот у тебя что? Что ты о себе думаешь?
— Ничего… Зачем мне о себе думать?
— А как жить собираешься?
— Как-нибудь проживу. Да что ты меня допрашиваешь? Меня уже сегодня допрашивали, хватит с меня.
— Кто тебя допрашивает? Я с тобой как друг говорю.
— Как друг? — посмотрел на меня Яша.
— Не веришь?
— Верю. И знаешь, мы с тобой одно дело сделаем. Мировое дело. Тебя на пароходы свободно пропускают?
— Свободно, я же в порту работаю.
— И на те, что за границу идут?
— На все пропускают.
— А меня провести на пароход сможешь?
— Что за вопрос, конечно, смогу.
— Молодец, — одобрил Яша. — Так вот, давай спрячемся на пароходе и махнем…
— Куда?
— В Париж.
— А что мы там делать будем?
— Не бойся, дело найдется. Построим баррикады. «Граждане, к оружию!» — и начнем шерстить контру.
— Начитался, — сказал я. — Кому книги на пользу, а тебе…
— При чем тут книги, это я сам придумал. Разве плохо придумал?
— Да нет, не так уж плохо, — сказал я. — Только зря ты воображаешь, что парижане без тебя не обойдутся. Они, брат, сами знают, когда строить баррикады. Они сами грамотные.
— Это верно, они грамотные, — согласился Яша.
— А ты не очень.
— Не очень, — снова согласился он. — Так что ж, по-твоему, мне дома сидеть, не рыпаться?
— Почему же, рыпайся, только с пользой и людям, и себе. Тебе учиться надо, а ты…
— Ладно. Спасибо за совет. А что, если в Африку махнуть? Я в журнале читал: там негры сплошь неграмотные, а я все-таки читать умею. Прочитаю им про революцию, и начнем…
— Что начнем?
— Эх, что с тобой говорить. Разве ты поймешь! — Он, видимо, решил, что каши со мной все равно не сваришь, протянул руку: — Ну, будь здоров, пойду. Наши, наверное, думают, что Ветрос меня на мыло сварил…
Несколько дней Яша не заходил ко мне. Не махнул ли он на самом деле в Париж или в Африку поднимать восстание? Я уже собрался пойти к Чапичевым узнать, куда пропал мой друг. Вышел из дому и у калитки чуть не столкнулся с Яшей.
— У тебя молоток и зубило есть? — спросил он.
— Есть, а зачем тебе?
— Одолжи на пару дней. На электростанцию железный бак привезли. Большой такой, больше вашего дома. Только старый и ржавый. Ребята знакомые подрядились снять ржавчину с бака и покрасить его. Меня в компанию берут. Но у них инструмент свой, а у меня ничего нет.
Я дал ему молоток, зубило и почти новую малярную кисть. Яша просиял.
— Живем теперь!
Он произнес эти слова с такой радостью, что я сразу понял, как важна для него сейчас эта случайно подвернувшаяся работа. Похоже, что он уже отказался от своего намерения махнуть в Париж или Африку. Ну что ж, жизнь есть жизнь. Мне самому хорошо было известно, что такое повседневная забота о хлебе насущном. Только, видимо, я мало еще тогда знал Яшу Чапичева. Он был не из тех, кто легко прощается со своей мечтой.
— Слушай, негры в Африке на каком языке говорят? — неожиданно спросил он.
— Откуда я знаю? Негры разные, и говорят они, наверное, на разных языках.
— Мне бы хоть один изучить, хоть какой-нибудь.
— Нашел о чем думать, — с укором сказал я. — Ты сначала по-русски писать научись. А то стыдно — усы уже у человека растут, а он даже расписаться не умеет. Ведь не умеешь?
— Не умею, — Яша опустил голову. — Но я учусь. Я с печатного буквы срисовываю.
— Так писать не научишься.
— Сам вижу, что не получается у меня. Слушай, а может, зайдешь как-нибудь к нам? Не в службу, а в дружбу. Раз-другой покажешь, потом я сам…
В тот же день я показал Яше, как пишутся буквы, и после пяти-шести уроков он уже умел писать не только отдельные слова, но и целые предложения. Меня поразило, как грамотно писал он под диктовку. Ни разу не написал «пашел» вместо «пошел», «интиресно» вместо «интересно» — такой у него был чуткий слух. Еще меня удивило, что он не соединял буквы в словах.
Я сразу обратил на это внимание:
— Так нельзя, Яша.
— Почему? В книгах можно, а мне нельзя? — и продолжал писать по-своему, каждую букву отдельно. Я не мог понять, почему он так делает. Может, потому, что писал он левой рукой, и так ему было удобнее? А может, потому, что сначала научился читать, а потом уже писать? Такую манеру письма он сохранил до конца жизни.
Мы занимались каждый день по нескольку часов. Я торопился, потому что отпуск подходил к концу, и без жалости гонял Яшу, хотя временами мне казалось, что он вот-вот свалится с ног от усталости. Но он держался здорово и, как говорится, «не пищал».
— Сколько часов в день ты работаешь? — спросил я.
— Не знаю, — ответил Яша. — У нас часов нет. Начинаем чуть свет, шабашим в сумерки.
— Черт знает что! И куда смотрит охрана труда?
— При чем тут охрана? Работенка у нас «левая», охраны она не касается.
— Хорошенькое дело — в наше время такая эксплуатация.
— А мы сами себя эксплуатируем, — сказал Яша и почему-то посмотрел на свои руки, побуревшие от въедливой ржавчины. Почти на всех пальцах правой руки у него были кровоточащие ссадины.
— Стрелок я хороший, а тут иногда мажу, — пояснил он, усмехаясь. — Целюсь в зубило, а бью по пальцам. Но это ерунда, до свадьбы заживет. Я никакой работы не боюсь. Другого боюсь. Вот покончим мы с этим проклятым баком, а потом что? Хоть ложись и помирай. Где я работу найду? Думал в батраки податься, да куркули городских не берут. По-их-нему, городские хлебоеды, а не хлеборобы.
— А отец твой разве не зарабатывает? — осторожно спросил я.
— Какой там заработок, смех и горе, — сказал Яша. И тут же спохватился: — Но ты не думай, отец у нас хороший. Добрый, работящий. И не пьет, как другие. Только невезучий он какой-то.
Не знаю, какой смысл Яша вложил в слово «невезучий», но я был тогда уверен, что Чапичеву-старшему действительно не повезло в жизни.
Отец Яши был неунывающий, веселый человек, шутник и балагур. Но шутками и балагурством семью не прокормишь. А работы почти не было. В маленьком Джанкое в ту пору «холодных» сапожников, пожалуй, было больше, чем сапог и ботинок, нуждавшихся в ремонте. Приезжавшие же в город крестьяне либо ходили в постолах, либо сами чинили свои чеботы. Но тем не менее жалкая «мастерская» Чапичева под фанерным навесиком считалась «делом», частным предприятием. Кустарь-одиночка Чапичев должен был иметь на него патент. А раз взял патент — плати налоги. Каждое полугодие частники обязаны были представлять в финотдел так называемую декларацию о своих доходах.
«Холодный» сапожник Чапичев был неграмотен. Декларацию — длиннющую анкету — он не мог ни прочесть, ни заполнить и обратился за помощью к какому-то базарному грамотею. А тот зло подшутил над бедняком — показал доход, который почти в пять раз превышал действительный. К сожалению, в финотделе приняли эту шутку всерьез и обложили «предприятие» Чапичева налогом, который он, конечно, уплатить не мог. Человека довольно беспечного, Чапичева-старшего не очень обеспокоило извещение о налоге. Может, он решил, что в финотделе сидят шутники, и сам от души посмеялся над такой «хохмой». А может, подумал и так: «С меня взятки гладки». Словом, налога не уплатил, несмотря на строгое предупреждение. Только усмехнулся в седой ус и сказал беззлобно:
— Вот люди! Ну чего они хотят? Настоящая комедия.
Финал этой «комедии» был разыгран на моих глазах. Отпуск мой заканчивался, и мы с Яшей, который к тому времени снова оказался безработным, почти не разлучались: вместе ходили купаться на ставок, вместе читали затрепанные выпуски «Месс Менд» Джимма Доллара, а по вечерам смотрели в кино какую-то многосерийную американскую картину. Ну, конечно, не забывали и о Яшином образовании: крепко зажав в левой руке карандаш, он с увлечением писал под мою диктовку понравившиеся отрывки из «Месс Менд».
В тот день, разомлев от жары, мы сидели на завалинке у Яшиного дома и лениво листали какой-то иллюстрированный журнал. Вдруг увидели, что к нам направляется незнакомый человек. Мы сразу заинтересовались им. Незнакомец был одет в щеголеватый военный костюм. Еще неразношенные, до блеска начищенные сапоги его приятно поскрипывали, гимнастерка с бронзовыми пуговками была перетянута широким командирским ремнем с пятиконечной звездой на пряжке. Под мышкой у него была зажата картонная папка.
— Здравствуйте, ребята!
Мы поднялись и поздоровались.
— Скажите, где тут Чапичев живет?
— Здесь, — ответил Яша.
Незнакомец недоверчиво оглядел клуню.
— Мне бы хозяина или хозяйку.
— Отец на базаре работает, а мама ему обед понесла.
— Жаль, — сказал незнакомец.
— А вы кто? — спросил Яша. — Командир?
На строгих губах незнакомца мелькнула улыбка.
— На прошлой неделе еще был командиром, а сейчас — фининспектор, — ответил он.
— Фининспектор? — с тревогой переспросил Яша. Видимо, он все знал о сложных отношениях отца с финотделом.
— Да, фининспектор, — словно извиняясь, произнес незнакомец. — Если можно, я посмотрю вашу квартиру.
Яша молча распахнул дверь. Вся чапичевская «артель» была в сборе, и девчонки с любопытством уставились на незнакомого человека. Некоторое время ошеломленный фининспектор стоял у двери: наверное, он не думал увидеть что-нибудь подобное. Потом почему-то обошел клуню вдоль стен и, положив на краешек стола папку, спросил:
— Вот здесь вы и живете?
— Здесь, — ответил Яша.
— И вот… это все ваше имущество?
— Какое имущество.
— Недвижимое и движимое, — пояснил инспектор и вдруг расхохотался. Странный это был смех, непонятный. И вероятно, потому Яша еще больше нахмурился, а его смешливые сестренки — обычно им только палец покажи — даже не улыбнулись.
— Вот чудаки! — все еще смеясь, сказал фининспектор. — Послали описывать богатого буржуя, а здесь…
— Мы не бедные, — угрюмо возразил Яша.
— А я что говорю? Когда у человека столько детей, да еще таких, так это же самое большое богатство — ни за какой миллион не купишь. А вот описывать у вас нечего, совсем нечего…
— А вы нас опишите, раз мы такие дорогие, — предложила рыжеволосая Яшина сестра.
Фининспектор сделал вид, что его страшно обрадовало это предложение. Он даже руки потер от удовольствия.
— Молодец, девочка, умную мысль подкинула. Сейчас я вас всех опишу, а завтра торги объявим. Только не знаю, как вас распродавать — оптом или в розницу?
— Копейка пучок, как редиску, — подсказала рыжеволосая. Только она еще продолжала шутить с фининспектором. А девочки поменьше испуганно переглянулись и словно по команде заревели. Фининспектор поморщился.
— Ну, хватит, — сказал он. — Перестаньте реветь. Посмеялись, пошутили, и довольно. Теперь давайте подумаем, что нам с вами делать.
— Зачем вам думать? — сказала рыжеволосая. — У нас папа и мама есть. Они подумают. А вы лучше уходите. Сами видите, дети вас боятся.
— Ну нет, так я не уйду, — решительно отказался фининспектор. Он придвинул ногой к себе табурет, уселся за стол и раскрыл папку. — Давайте сначала разберемся, что тут у вас к чему. Вот ты, например, — обратился он к Яше. — Тебя как зовут? Яков? Хорошее имя. Чем ты хочешь заняться, Яша? Ты не стесняйся, выкладывай свои планы. Я постараюсь тебе помочь.
— Вы это серьезно?
— Вполне. Я вообще человек серьезный. Как-никак батальоном командовал. Доверяли. А батальон — это, знаешь, не один человек. Чуть побольше вашей семьи.
— А сколько это?
— Чего?
— Сколько человек?
— Ну это, брат, военная тайна.
— «Военная тайна», — почтительно повторил Яша. Угрюмость исчезла с его лица. Он дружелюбно улыбнулся фининспектору и попросил: — Вы тут подождите. Мне с корешем нужно посоветоваться. Минуту подождете? Ладно?
— Хорошо, подожду. Раз нужно советоваться, советуйся.
Яша потянул меня за рукав. Мы вышли во двор.
— Послушай, а что, если я попрошу его определить меня в Красную Армию? — шепотом спросил Яша.
— Не выйдет.
— Почему?
— Годами не подходишь.
— А ты не врешь?
Я промолчал. Мне вспомнился Яшин тезка, мой двоюродный брат Яша Кругляк. Четырнадцати лет он ушел в Красную Армию, в шестнадцать командовал эскадроном, а в семнадцать лет погиб в борьбе за Советскую власть. Так было написано под его фотографией в симферопольском музее. Да и сам я хорошо помнил Яшу Кругляка, шестнадцатилетнего комэска в черной кожаной куртке, с большим револьвером на поясе. Это он научил меня распевать замечательную песню со словами: «Братишка наш Буденный». Это он катал меня на сердитом гнедом жеребце с грозным именем «Дракон». И разве сам я не мечтал стать таким, как Яша Кругляк? Так почему же Яше Чапичеву нельзя об этом мечтать?
— Ты с ним поговори, — сказал я. — Но прежде сам хорошо подумай. Быть красноармейцем — это не шутка. Прикажет тебе завтра командир: «Чапичев, марш в огонь», а ты вдруг сдрейфишь.
— Я сдрейфлю? — Яша сжал кулаки. — А ну, повтори.
— Будет тебе, чего ты взбеленился?
— Плохо ты меня знаешь. Да я в огонь и в воду пойду! Куда командир прикажет. Пусть меня только возьмут в Красную Армию! Сам увидишь, каким красноармейцем будет Чапичев.
— Стой! — сказал я. — Перестань хвастаться.
— А я не хвастаюсь. Я лишь говорю, что на меня армия в обиде не будет. Стрелять я умею не хуже любого красноармейца, ты сам видел. Из нагана, конечно, не могу, не пробовал, но научусь.
— А ты потренируйся, у тебя же своя «пушка».
— Какая «пушка»?
— Ну этот, как его, кольт.
Яша махнул рукой:
— Вспомнил! Я его давно в сортир выбросил. Зачем мне детская игрушка? В Красной Армии мне настоящий наган дадут. Бахнешь в буржуя — и готово, с копыт долой.
— Все ясно, — сказал я. — Человек ждет, а ты…
— А я ничего. Я с тобой советуюсь. Значит, решено — прошусь в Красную Армию.
Он снова потянул меня за рукав — ему хотелось скорее объявить фининспектору о своем решении, — но вдруг остановился.
— Знаешь что, ты только не обижайся. Я лучше поговорю с ним один на один, Дело ведь серьезное. Не обижаешься?
В ту ночь я неожиданно уехал в Феодосию — мастер вызвал меня телеграммой. Так и не довелось мне тогда узнать, чем кончился «серьезный» разговор Яши с фининспектором. Когда зимой я приехал на несколько дней в Джанкой, Якова уже не застал. Но зато увидел, как изменилась жизнь семьи Чапичевых. Они получили новую квартиру — настоящую квартиру с деревянным полом и потолком над головой. Чапичев-старший уже не сидел на базаре, а работал в артели «Бытремонт», куда благодаря хлопотам фининспектора его приняли даже без обязательного вступительного взноса.
Оказывается, фининспектор умел не только хорошо смеяться. Двух старших сестер Яши он при помощи женделегаток определил ученицами в мастерскую «Швейпрома», а младшие были устроены в школу. Что же касается самого Якова, то в Красную Армию он тогда не попал. Не знаю, что сказал ему фининспектор. Зато он устроил его на хорошую работу. Где-то под Харьковом у фининспектора был друг — инженер-строитель железнодорожных мостов. Вот к нему и направил он Якова.
Когда я навестил Яшиных родных, девочки с гордостью показали мне его письма. Это были нежные и добрые письма, полные горячей любви к отцу, матери, сестрам. О себе Яша писал скупо. Жив, здоров, сыт, одет и обут. Зато много писал о новых товарищах, о том, какие это славные люди, и больше всего о своем начальнике — инженере, который в свободное время занимался с ним изучением грамматики, естествознания, арифметики.
Письма Якова были уже сравнительно грамотными. В них появились знаки препинания, с которыми он не считался прежде.
Я от души порадовался счастливым переменам в жизни моего товарища.