Кто эта грациозная женщина, которую я вижу там, возле краснокожего охотника? Смотря на ее роскошный стан, на ее нежные черты лица, можно подумать, что ей суждено было украшать столичные собрания; а между тем, она сопровождает этого дикаря, как будто принадлежит к одному с ним поколению.
Я остановился в Олбани только на необходимое время, чтобы показать эмигрантам ту дорогу, по которой они должны были следовать, и чтобы нанять телегу, которая перевезла бы меня со всеми моими пожитками в Равенснест. Род тяжелого спокойствия заступил место военных тревог. Что поддерживало еще деятельность умов, так это старание найти земли, где бы можно было поселиться с выгодой. Нельзя было пройти по главной улице Олбани, чтобы не встретить большое количество этих пришельцев, которых можно было узнать по их котомкам и топорам.
Все почти прибыли из Новой Англии, которая в то время была населена большим количеством людей чем в других штатах, но не отличалась ни климатом, ни почвой, способной удовлетворить нужды жителей.
Нам достаточно было двух дней, чтобы приехать в Равенснест, собственность, принадлежавшую мне уже несколько лет, но которую я намеревался посетить только в первый раз. Мой дедушка поручил управление Равенснестом одному Джезону Ньюкему, который был в годах моего отца и раньше занимал должность школьного учителя в окрестностях Сатанстое. (Этот агент взял у него в аренду земли в большом количестве и теперь владел почти единственными мельницами в целой стране.) Я знал о нем только по рассказам, но из некоторых его писем к отцу, попавших мне в руки, я понял, что между нами не возникнет симпатии.
Кто видел в Америке то, что называют новой страной, тот знает, что едва ли есть что-нибудь менее привлекательное. Любители живописного должны бежать отсюда, потому что труды их исправить природу будут здесь совершенно напрасными. Они изменят только натуральные красоты пейзажа, а искусство еще очень долго не поможет нанесенному ущербу.
По всем сторонам виднелись полуобгоревшие деревья, расколотые пни и сваленные в кучу стволы; обросшие мхом и терновником, они составляли непреодолимые преграды. На каждом шагу вылезали из земли в причудливых формах корни вековых деревьев; на каждом шагу перед глазами путешественника открывались картины одна другой печальней: лес и лес, да кое-где пустынные прогалины.
В этой стране все носило на себе печать переходности, но не той переходности, какая бывает иногда, если процветает торговля, налажено транспортное сообщение и если продукты новых земель требуются повсюду. В этом случае переходность представляет живую картину деятельности.
Не то было в стране, по которой я проезжал. С того места, где осталась большая дорога, и до самой границы я не встретил ни одного обработанного куска земли. То же самое было отмечено и двадцать лет назад моим отцом, рассказавшем мне впоследствии о своих путешествиях. Посередине этого пространства возвышалась только одна маленькая таверна, выстроенная из дерева.
В ней можно было найти из напитков один только ром, а из съестных запасов — соленую свинину, да еще картофель; по крайней мере, это было мне подано, когда я попросил обед. Впрочем, в другое время года можно было попасть на более роскошное угощение: тогда на стол подавались рыба и дичь. Все это я узнал от хозяйки, которая во время моего обеда иногда вступала со мной в разговор.
— Ваше счастье, майор, — сказала хозяйка, — что вы не попали в то время, которое мы называем голодным.
— Голодным!.. Я не понимаю: разве можно терпеть голод в такой богатой стране?
— Что ж это за богатство, если нужно целый день ловить рыбу или целый день гоняться за дичью. Теперь стало не то! Я помню время, когда вы всегда могли бы найти здесь, кроме этих скудных запасов, дичь и форель и многое другое.
— Мне ничего не надо, кроме хлеба.
— О! О хлебе я и не говорю: хлеб и картофель никогда у нас не заканчиваются. А жаль то семейство, где хозяйка находит пустым погреб, в котором раньше было так много свинины. По мне, свинина лучше дичи. Дичь — это лакомство, а свинина настоящая пища. Но чтобы иметь хорошую свинью — надо иметь хороший хлеб, а чтобы иметь хлеб — надо обрабатывать землю, а мотыга — не ружье, не удочка… Нет, одного только и желаю — воспитать детей своих сыновей; а хлеба и масла — пусть кушают сколько угодно.
Вот что называлось бедностью в Америке в 1784 году!..
Хлеба, масла, картофеля достаточно, немного свинины, и по временам дичь в изобилии… Но бедный человек, питавшийся одной только дичью, был предметом сожаления, наравне с городским эпикурейцем, который, наоборот, не мог достать дичь и предложить ее своим гостям.
Разговор с этой гостеприимной женщиной показался мне занимательным, и поэтому я продолжал с ней беседу.
— Я читал, что есть такие земли, где бедный никогда не ест мяса, и что временами даже хлеба нет.
— О хлебе я не беспокоюсь.., не велика беда не иметь хлеба, когда на столе есть свинина. Конечно, жаль, если бы не было хлеба.., дети мои любят хлеб с маслом.
Питаться же одним картофелем, значит, жить, как живут дикари.
— А между тем есть народы, очень образованные, которые, несмотря на это, довольствуются одним только картофелем.
— Разве у них есть закон, который запрещает есть мясо и хлеб?
— Да, у них есть закон, который запрещает брать то, что принадлежит другому.
— Клянусь моей землей! (это восклицание довольно естественно между женщинами в Америке). Почему же они не трудятся, чтобы иметь хлеб?
— По весьма простой причине: потому что у них нет земли, которую они могли бы обрабатывать. Земля принадлежит также другим.
— Но если у них не за что купить землю, так почему они не наймут ее?
— Потому что нет даже куска свободной земли. У нас земли много, даже слишком много, чтобы удовлетворить ваши нужды; а в тех землях, о которых я говорю, земли не хватает на жителей.
— Ну, если нельзя купить земли, так жили бы они, как скваттэры note 2.
— А что, много скваттэров здесь?
Хозяйка, казалось, смутилась немного и несколько минут не отвечала.
— Да ведь это прозвище дают направо и налево, кому попало, — сказала она наконец. — Как бы вы думали: и мы сами, муж и я считаемся скваттэрами!.. А за что?..
Мы купили эти земли у человека, который владел ими совершенно по закону.., у него и бумаги все были написаны.., мы и купили, как следует. Муж мой, Тинкум, сказал, что этого достаточно.., как вы думаете, господин майор?
— А я скажу, что человек, который ничего не имеет, и продать ничего не может. Одним словом, вы решились на весьма невыгодную покупку.
— Невыгодную!.. Ошибаетесь!.. Тинкум дал за все эти земли одно старое седло, которое не стоило и двух долларов, да две плохие конские сбруи, которые, не знаю, подойдут ли на такую скотину. На один год нанять землю стоило бы дороже, а мы, вот уже семь лет как живем здесь; четверо моих детей родились под этой кровлей.
— Так вам нечего и жалеть, если явится настоящий владелец: если вам ничего не стоило приобрести эту землю, так ничего не будет стоить и потерять ее.
— Все же нас не за что считать скваттэрами.., мы хоть немного, а все же заплатили. Говорят, что даже старый гвоздь, который пошел в оплату, значит что-нибудь перед судом в государстве. А ведь законы пишут для бедных.
— Столько же, сколько и для богатых. Закон должен быть справедлив и беспристрастен, и бедные должны особенно желать для своего счастья, чтобы он всегда оставался таким. Поверьте, моя милая, что тот, который всегда готов говорить о правах народа, ни больше, ни меньше, как плут, который кричит для своей собственной выгоды.
Для бедных, как и для всех, есть одно убежище — строгое правосудие.
— Я согласна с вами, но все же скажу, что мы не скваттэры. А их водится достаточно у нас, даже, как мне говорили, и на ваших землях.
— Как! На моих землях?.. О, это будет продолжаться недолго. Моим первым делом будет — изгнать их. Я знаю, что здесь смотрят сквозь пальцы на эти захваты, потому что земли много, она мало ценится.., большая часть владельцев не живет здесь.., но я не последую примеру Других.
— И хорошо сделаете… Начните со старого Эндрю землемера… Вот скваттэр-то, первого сорта! Говорят, что с тех пор, как он возвратился с войны, смотрит на всех так гордо, что подступиться к нему нельзя.
— Так ты знаешь землемера?
— Как не знать его! Мы долго жили соседями. Он даже начинал размежевывать для нас в другом месте землю.., да мы поссорились с ним, потому что он сплутовал.
— Эндрю сплутовал!.. Не верю!.. Расскажите мне…
— Рассказ короткий. Тинкум просил его провести межу между землей, которую мы купили, и землей нашего соседа. Это было давно, еще до начала войны, когда бумаги на землю были еще редки. Как бы вы думали, что сделал с нами этот Эндрю? Сперва он спросил у нас бумаги.., ну, мы ему их показали, он посмотрел и говорит «так написано» и принялся за дело… Уже провел межу до половины дороги, мы и думаем: вот скоро все ссоры с соседями кончатся, — как вдруг этот старый плут, ни с того, ни с сего открыл, что тот, кто продал нам землю, сам не был ее хозяином. Что же вы думаете?
Отказался межевать… Уж человечек!.. На него положиться нельзя!..
— Добрый, честный Эндрю! — воскликнул я. — Я люблю и уважаю тебя еще больше теперь!.. Скажите мне, любезная, давно ли вы видели его?
— Около года тому назад, он прошел мимо нас со всей своей шайкой. Он пробирался, кажется, на ваши земли.
С тех пор мы и не виделись; у него теперь два помощника:
Урсула и молодой Мальбон.
— Кто?
— Молодой Мальбон. Он служил у него счетоводом.
Ведь старик Эндрю не знает, что дважды два четыре.
— Мальбон — брат Урсулы?..
— Да и нет. Они от одного отца и от разных матерей.
Я Койемансов знаю с детства, а Мальбонов так давно, что и не хотела бы знать.
— Что же тебя заставляет так говорить об этом семействе?
— Их глупая спесь!.. Чем они гордятся?.. Они ничем не выше нас!..
— Ты несправедлива. Сама уже бедность не позволяет им гордиться.
— Если бы они были не гордые, так Урсула вела бы себя так, как ведут себя мои дочери. А то никогда не увидишь ее на лошади без седла, да еще надевает дамское! Мои дочери не так ездят: если нужно отправиться в Равенснест, а ведь отсюда будет добрых семь миль, так хоть дочь моя Полли вспрыгнет на быка, да и пошла.., возьмет с собой только веревку, а тут все — и узда, и кнут… Да, сказать правду, и не найдешь другой Полли!..
Отвращение, которое вселила в меня эта женщина, победило мое любопытство. Я встал, отошел от стола, предоставив янки, ожидавшему меня терпеливо, чтобы я закончил обед. Взяв охотничье ружье, с каким всегда путешествовали в то время, я заплатил хозяйке, что положено и пошел пешком по дороге к Равенснесту.
Негру и кучеру я приказал следовать за мной в телеге, как только они будут готовы.
Казалось, что окрестность, по которой лежал мой путь, была предметом немалых споров, и что нередко скваттэр селился здесь, чтобы с выгодой продавать водку небольшому числу путешественников, подобно мне пробиравшихся во внутренние земли страны, и что наконец сам трактир, если можно так его назвать, не раз поменял хозяев, переходя из рук в руки. Вокруг дома, который был не что иное, как куча худо соединенных между собой бревен, время и огонь, два верных союзника, образовали небольшую прогалину. Это еще напоминало цивилизацию; но несколько шагов вперед, и путешественник входил в девственный лес, в который не ступала нога человека. Только едва приметная тропинка перерезала его; впрочем, по этой дорожке можно было проехать даже в телеге.
Девственные леса Америки не представляют большой прелести для охотника. В их чаще трудно охотиться.
Хотя я и считался хорошим стрелком, однако у меня не было желания стрелять. Я думал о Присцилле Бэйярд, об Урсуле Мальбон, и в этих мечтах оставил далеко за собой таверну миссис Тинкум.
Я шел уже час, как вдруг тишина, царствовавшая вокруг меня, была нарушена звуками человеческого голоса. Этот голос, по-видимому, женский, пел, и пел так нежно, так приятно, что сам соловей позавидовал бы ему.
Мне казалось, что песня невидимки была мне знакома; но слова ее были непонятны мне. Прислушавшись, я убедился, что невидимка пела ни на французском, ни на голландском языках, которые были мне знакомы. Напев этот был чисто шотландский, так что мне пришла мысль: не поет ли возле меня одна из тех дев Шотландии, одна из тех монтаньярок, которые так милы воображению поэта. Голос, казалось, выходил из густой зелени молодых сосен, возвышавшихся неподалеку от дороги и, без сомнения, закрывавших собой шалаш. Когда закончилось пение, я подошел к леску, чтобы проникнуть в тайну, но в то же время раздался смех, такой же приятный, как и само пение. В этом смехе ничего не было грубого или дикого. Я остановился на секунду и стал прислушиваться. Но прежде чем я сделал новое движение, ветви зашевелились, и из-за деревьев вышел мужчина. Я тут же узнал в нем индейца. Это неожиданное появление заставило меня вздрогнуть. Индеец же не проявил ни малейшего беспокойства или волнения; хладнокровно посмотрев на меня, он твердым шагом продолжал свой путь и вышел на дорогу. Я тоже возвратился на прежнее место, и так как индейцу нужно было идти в ту же сторону, мы оба шли не торопясь на небольшом расстоянии друг от друга.
Прошло две или три минуты, а мы не обменялись ни одним словом. Я старался не начинать разговора, зная, что индейцы уважают тех, кто не любопытен. Он, со своей стороны, казалось, подражал мне. Наконец он решился первый прервать молчание. Глухим, гортанным голосом он произнес обычное приветствие: Sa-a-gob (Как твое здоровье?). Я ответил на учтивость моего спутника тем же. После этого мы опять замолчали. Я воспользовался этим молчанием и стал рассматривать моего краснокожего собрата. Первое, что мне бросилось в глаза, это было полное вооружение индейца. Нож, карабин и другое оружие грозно показывалось из-за пояса, и из-за плеч.
Однако он не был разрисован и носил обыкновенную сорочку. Лицо его было суровым, как у всех краснокожих воинов. Ему было больше пятидесяти лет, и поэтому черты его начинали блекнуть, но он был еще бодр. По всем приемам его можно было понять, что он долго жил между образованными. Хотя меня мало беспокоило это новое знакомство, однако приходила иногда мысль сравнить мое охотничье ружье с его карабином, и я поневоле сознался, что оружие его несравненно лучше моего и что мне будет плохо, если он вздумает из-за дерева пустить в меня пулю. Эти опасения приходили мне в голову, так как я не раз слышал о подобных происшествиях.
— Как поживает старый начальник? — спросил вдруг индеец, не поднимая даже глаз, устремленных на дорогу.
— Старый начальник?.. Кто это?.. Ты говоришь о Вашингтоне?
— Нет.., о вашем отце.
— О моем отце?.. Разве ты знаешь генерала Литтлпэджа?
— Немного. Послушайте: ваш отец и вы (он поднял два пальца) — вот вы. Кто видит одного, видит другого.
— Странно!.. Разве ты знал, что я буду здесь?
— Знал. Я говорю часто о старом начальнике.
— А давно ли ты видел моего отца?
— Я видел его во время войны. А слышали ли вы когда-нибудь о старике Сускезусе?
Я слышал про это имя от офицеров нашего полка.
Говоря про какого-то индейца, они произносили это имя.
Мне известно, что этот индеец оказал большие услуги, особенно в двух северных кампаниях, но когда я соединился с корпусом, его уже не было.
— Как же.., знаю, знаю! — ответил я, дружески взяв его за руку. — Кажется, ты был знаком с моим отцом еще до последней войны?
— Да, да — в старую войну мы познакомились.
Генерал был еще тогда молод, как ты.
— Как тебя зовут? Онеида?
— Не Онеида, а Онондаго… Трезвое племя.., да у меня много имен, то одно, то другое. Бледнолицые зовут меня Бесследным, потому что не могли найти где я скрываюсь, а воины зовут меня Сускезусом.