Часть II АННА 1

1

Общественное мнение в Бельгии было смущено целой серией нераскрытых исчезновений и убийств девочек и молодых женщин; следствие, с каждым разом только плотней и безнадежнее заходившее в тупик, схватилось за показания Виктора с отчаянием утопающего. «Русский художник-убийца» моментально стал новостью номер один — и не только в этой стране, страдающей хроническим отсутствием сколько-нибудь серьезных новостей, но, как известно, и по всей Европе и даже в Америке. Его картины, находившиеся в различных европейских и американских галереях, были распроданы за пару недель. Он стал модным художником. Несколько его работ было продано самой известной аукционной компанией мира; суммы, за которые они были куплены, неожиданно для самих устроителей аукциона, оказались чрезвычайно высоки. А он отказался через своего бывшего агента от всех гонораров, как настоящих, так и будущих.

Голову из воды выудили, следуя его указаниям. Провели следственный эксперимент, на протяжении которого парк был полностью огорожен, оцеплен полицией и сотрудниками государственной безопасности. У металлического забора волновалась делегация родителей пропавших девочек и им сочувствующих, с плакатами, с черными знаменами, требовавшая скорейшего суда и суровой расправы; демонстранты давали интервью, по телевизору снова и снова показывали фотографии похищенных и убитых, возмущались цинизмом покупателей картин, замаранных невинной кровью» В интересах следствия личность убитой — чья голова была обнаружена в парковом озере — хранилась пока в строжайшей тайне.

Узнал я об аресте из телевизионных новостей. В первом же выпуске была названа его фамилия; показали и его фотопортрет, несколько картин, афишу одной из бельгийских выставок, какую-то американскую галерею, отличившуюся, как я понял, особенно полной коллекцией произведений художника-убийцы… Показали и тот самый парк, и то самое озеро, и людей в скромной форменной одежде на его берегу; к берегу подплывала темно-зеленая резиновая лодка, еще две стояли подальше; с одной упал в воду черный человек с желтым баллоном на спине, скрылся под водой, неуклюже подвигав над поверхностью огромными ластами (озерцо было, судя по всему, неглубокое), снова вынырнул. К камере вдруг побежал человек в штатском, остальные закричали, замахали руками… Репортаж прервался, и на экране снова появился ведущий. По мнению ведущего новостей, Виктор полностью сознался в совершенном преступлении.

В тот первый вечер я поверил, что он — убийца. Вернее, в первый вечер у меня не было причин сомневаться в подлинности этой истории. Виктор сам обратился в полицию, самостоятельно указал озеро, назвал место, куда забросил отрубленную им голову, — кто будет делать подобные признания просто так, для развлечения, от скуки?! Сомневаться я начал через несколько дней: добровольно обратившись в полицию, безоговорочно взяв на себя убийство, он отказывался сообщить такие, казалось бы, второстепенные подробности, как мотивы и обстоятельства преступления, да указать место, в котором спрятал туловище убитой. Но самым главным было, конечно же, другое: мы были знакомы, одно время — довольно близко. В последний раз мы виделись на представлении моей книги, к которой Виктор сделал несколько иллюстраций. Мой издатель отказывался за них платить; в жестких руках Викторова менеджера дело едва не дошло до суда; не поссорившись, мы перестали общаться. С тех пор я почти ничего не знал о его частной жизни. Общие знакомые рассказывали, что в последнее время он бросил живопись и с головой ушел в благоустройство домашнего гнезда; увлекся службой на каком-то коммерческом посту с высокой заработной платой.

Однако каким бы ни было мое сегодняшнее отношение к этому человеку, представить своего — пусть и бывшего — друга в роли патологического убийцы мне сложно.

В адвокатах у него была молоденькая девушка с темным оттенком кожи, тонкими, какими-то индийскими чертами лица и неожиданно русским именем. В первые дни она часто выступала по телевидению, давала интервью газетам и журналам. Она складно говорила и наверняка была хорошим человеком, только при виде нее у меня возникало ощущение, что она не сумеет помочь своему подзащитному — хотя бы потому, что нисколько не сомневается в его вине.

С другой стороны, что мог я для него сделать? Ровным счетом ничего. И тем не менее, как ни убеждал я себя, что помочь ему — не в моих силах, с каждым днем у меня все больше портилось настроение. В конце концов, очередной бессонной ночью я решил встретиться с его адвокатом. Скажем так: для успокоения совести.

В телефонном справочнике номера ее не оказалось — ни в адвокатской рубрике, ни в алфавитном перечне. Позвонив в справочную службу, я получил отказ, так как не смог назвать ее адрес. Я было с радостью и облегчением остановился на этом, но вдруг, на беду свою, подумал обратиться в коллегию адвокатов, где неожиданно просто получил и телефон, и адрес ее конторы. Я позвонил ей, с неудовольствием назвался другом Виктора, предложил встретиться. Мы договорились на следующий день.

2

То, что называла она своей конторой, было расположено минутах в пяти ходьбы от здания суда и представляло собой двухкомнатную квартирку, на местном иммобильном жаргоне — «студию», скромную, обставленную по всем канонам моды, диктуемой если не бедностью, то уж, во всяком случае, скудостью средств. Здесь она работала, здесь же, скорее всего, и жила (из кабинета была видна приоткрытая дверь в спальню). Дело Виктора было ее первым, назначена она была pro Deo («ради Бога»; подумать только, каким романтичным термином обозначило государство взаимоотношения адвоката и нищего убийцы), денег от своего подзащитного не получала и, как я понимал, никакой особенной поддержки предоставить ему была не в состоянии.

Нежелание Виктора, как она говорила, «сотрудничать» обижало ее: она делала все что могла, не получая от него никакой помощи. Когда она рассказывала мне об этом, у нее вдруг вполне по-детски задрожал подбородок, выдавая неподдельную обиду, и, как мне показалось, увлажнились глаза, ясные и яркие на темной, как от сильного загара, коже. Я не мог понять, что смущает меня в ней, а потом понял: ее молодость, красота ее выразительного лица, ее чрезвычайная привлекательность — все это не вязалось в моем представлении с тяжелой бухгалтерской скукой и тошнотворной серостью ее профессии. Она обещала получить для меня разрешение на посещение Виктора; от меня требовалось свидетельство не то о добропорядочности, не то о благонадежности, выдаваемое, оказывается, желающим в мэрии по месту жительства.

— Скажите, — спросил я девушку-адвоката, — вас не смущает необходимость защищать человека, чья вина не вызывает у вас сомнений?

— Он и сам не скрывает своей вины, — ответила она.

— Тогда в чем же заключается ваша помощь?

— Вы шутите.

— Чем же вы можете ему помочь, если сами считаете, что он — убийца?

— Вы думаете, роль адвоката состоит в том, чтобы во что бы то ни стало выгородить подзащитного? Во что бы то ни стало доказать, что он ни в чем не виноват? И для этого адвокат должен быть убежден в невиновности своего клиента?

— Ну а что же вы можете сделать для Виктора?

— Я обязана следить за соблюдением всех прав, положенных подзащитному по закону. Кто бы он ни был и в каких бы преступлениях ни обвинялся.

— Какие же права могут быть у убийцы?

— Справедливый процесс, справедливое наказание, достойное содержание в заключении… Всего не перечислить.

— А вдруг ваш подзащитный обвиняется в преступлениях, которых он никогда не совершал, а вы — из-за своей уверенности в обратном — окажетесь не в состоянии доказать его невиновность?

— Теоретически может быть и такое. Но в данном случае сомнений в его вине нет, — сказала девушка-адвокат. — К огромному моему сожалению. Следствие опирается не только на его показания, но и на целый ряд фактов. Да, в этом деле пока много неясного, но главное, существо дела — известно.

Не могу сказать, что мне очень понравился девушкин кофе. Вообще, не любитель я этого отвратительного напитка. Пили мы его из невысоких, простых кофейных чашечек. Она забыла предложить сахар, я попросил сам, она сходила в кухню, принесла сахарницу, ложки.

Договорившись о визите в тюрьму, я готов был распрощаться, поблагодарить за беседу, встать и уйти, — когда она заговорила о дневнике, тайно переданном ей на хранение Виктором.

— Я не представляю, о чем там идет речь. Он просил дневник никому не показывать, — говорила она смущенно, нарушая данное своему подзащитному слово. Вот тебе и священно-доверительные отношения подзащитного и адвоката, вот тебе надежда и опора, вот тебе и сердце красавицы, которое склонно известно к чему, вот тебе и предательство, которому стал я невольным свидетелем, пусть и небольшое, хотя какое мне, спрашивается, дело. — Я заказала бы перевод, но… Я обещала.

Да и дорого все эти многочисленные бумажки переводить, о чем говорить, все понятно. Одним словом, если я — в свою очередь! — обещаю держать язык за зубами, а дело — в тайне, она может дать мне дневник, с тем чтобы позднее побеседовать со мною о его содержании: вдруг все-таки обнаружатся в нем немаловажные подробности, могущие в положительном плане повлиять на судьбу ее подзащитного, развитие следственных действий и т. п. Я обещал. Ах, какие же мы все… честные, справедливые, неподкупные, обязательные, добротолюбивые, склонные к непроизвольному предательству ближнего.

Помнится, вернувшись домой, я не раздеваясь пошел в гостиную, остановился у стола, открыл конверт и стал читать первую страницу; я не садился, потому что не был намерен читать дневник полностью — собирался куда-то уходить. Дневник был написан от руки, где шариковой ручкой, где карандашом — и в таких местах читался особенно сложно. Мне кажется, Виктор боялся, что ему не хватит бумаги, — так убористо он писал, так жались строки одна к другой, так мелок был его почерк, особенно на первых страницах. О том, что мне нужно идти, я вспомнил только на середине; стоило зажечь свет, чтобы легче было читать куски, написанные карандашом. Я сел на стул у стола, так и не включив лампу.

Чтение продвигалось медленно, почерк у Виктора был неразборчивый, в комнате все больше темнело, отчасти от дождя, отчасти оттого, что дело близилось к вечеру. Я часто не понимал написанного, приходилось подносить страницы к самому лицу и перечитывать по нескольку раз. Почти дочитав рукопись, дойдя до пространных рассуждений об «игре», о таинственном, всемирно-мистическом заговоре против него и желании предпринять ответный ход, я бросил рукопись на стол, пошел искать сигареты, оказавшиеся в конце концов в кармане пальто, в котором, злясь и недоумевая, я и ходил по дому. Он либо сошел с ума, либо лгал.

Несколько листов упало на пол, другие разлетелись по столу. Вернувшись к столу, я собрал бумаги, стал читать дальше.

Включил свет я только после того как дочитал дневник до конца, — посидел на стуле, перебирая бумаги, складывая их по порядку, прошел в кухню, поставил чай, подождал, пока не закипела вода, заварил в чашке; входя в гостиную с чаем, включил свет.

Мало сказать, что ход событий не радовал меня. Если в первые дни после ареста судьба Виктора волновала меня достаточно отвлеченно, как может волновать судьба всякого постороннего человека, перед которым никаких обязательств не имеешь, теперь все изменилось, вдруг появились и обязательства, и нежелание им следовать, и сомнения — одним словом, все то, без чего жизнь моя была бы и проще, и спокойнее, и значительно приятнее.

И уж совсем нехорошо было думать вот о чем. Уже в тот самый первый вечер, в том самом первом экстренном выпуске новостей шла речь о преступной группе, в которую входил (потому что не мог не входить, как не может лягушка не квакать) мой приятель; с тех пор и по телевизору, и по радио, и в самых разнообразных газетах и журналах вновь и вновь выступали эксперты, великолепно разбирающиеся в подобного рода проблемах. Упоминалась торговля «живым товаром» — поставка в Европу русских проституток — и товаром не то чтобы живым, но и не совсем мертвым — органами; и наркобизнес, и порнобизнес, и все что хочешь, и щупальца русской мафии, протянувшееся по всему миру… Один глистообразный журналист, особенно полно осведомленный в ходе российских дел, говорил о несомненной причастности Виктора к грозному мафиозному клану, именуемому длинным и сложным, страшным русским словом Organizatsyia. Вероятность того, что в члены преступной группировки, раскинувшей щупальца по всему миру, теперь могут записать и меня, казалась мне вполне высокой.

Захотелось пройтись, и я вышел на улицу. Становилось по-настоящему прохладно, временами задувал ветер, было сыро, дождь то прекращался, то заряжал снова, мелкий, туманообразный, сероватый, скучный, как может быть скучен только вот такой вечерний, осенний фламандский дождь. Зашел в магазин, купил газету. На площади перед магазином на моих глазах вдруг столкнулись две машины; девушка, сидевшая за рулем одной из них, так и осталась на своем сиденье, плакала, закрывая лицо руками, в то время как водитель другой машины, лысоватый молодой мужчина, звонил по мобильному телефону, вызывал полицию, кричал, обращаясь к сидевшей в машине девушке.

Авария была небольшая, никто не пострадал, смотреть было решительно не на что, несколько прохожих, задержавшихся было на тротуарах, разошлись.

Шел домой и я, сунув замерзшие руки в карманы, зажав газету под мышкой. Думал я о том, что положение на самом деле довольно простое; возможностей насчитывается всего-навсего две: либо он — убийца, либо нет. Если он убийца, то вполне заслуживает того, что с ним происходит. Если нет — он больной, бессмысленно страдающий человек.

Я остановился, пропуская машину, въезжавшую с проезжей части на тротуар, а с него по крутому каменному спуску — в подземный гараж кирпичной виллы, огороженной каменной кладки невысоким заборчиком, а за ним — живой изгородью, состоящей из тугого переплетения черных стволов и ветвей кустарника, стоявшего без единого листика.

Машина в гараж не въехала, остановилась на спуске, хлопнула одна дверца, за ней — другая, послышались детские голоса, частый и гулкий в вечерней тишине топот детских ног; ребенок, девочка, выбежала на тротуар, за ней последовал ребенок помладше, они сделали по тротуару кружок, крича, смеясь, прыгая, размахивая руками, вбежали в ворота, снова показались на тротуаре, держась за руки и хохоча, послышался недовольный женский голос: «Дети, домой, я жду, Анна, сейчас закрою дверь, бегом!» — «Сейчас, сейчас!» — кричала в ответ старшая девочка, по-прежнему прыгая по тротуару не то с братиком, не то с сестричкой.

Я прошел мимо их машины, мимо ворот, в которые она въехала и из которых выбежали на тротуар дети, мимо каменного забора вокруг виллы, поравнялся с соседним домом, миновал и его — детские голоса стихли за моей спиной, — ступил с узкого тротуара на вечнозеленую траву размокшего газона, пропуская двух пожилых велосипедистов, освещавших дорогу тусклыми велосипедными фарами, снова вернулся на тротуар.

3

Не могу сказать, на кого я больше злился, подходя к зданию суда — без преувеличения одному из самых тяжелых, мрачных зданий этого города: на Виктора или на самого себя. В конце концов, он меня ни о чем не просил, так что поступок мой был вполне доброволен, по крайней мере внешне…

Вот я пересек на красный свет проспект, пошел по тротуару, уложенному небольшими плитами, зеленоватыми от распространенной в этих краях особого вида плесени, приблизился к входу в суд, к его широкой лестнице с высокими, местами стертыми до покатости каменными ступенями. Вот, поднявшись по ступеням, открыл одну дверь, следом за ней — вторую, вошел в сумрачный зал, сделал несколько шагов, остановился у подножия совершенно сумасшедшей чугунной статуи, изображающей безрукого бегущего человека с дырами в полом металлическом теле. Надпись на табличке гласила: «Несправедливость». Движение безрукого было обращено к двери, через которую я только что вошел в зал: чугунная Несправедливость как бы со всех ног бежала из здания суда… Если даже Несправедливости здесь не по себе, каково приходится простым, неметаллическим, гораздо менее прочным людям, подобным мне?

Обогнув скульптуру, направился к стеклянной будочке, к сидящему в ней человеку, которому можно было задавать вопросы. Пожилой адвокат, одиноко сидевший на лавке за столиком, рассеянно провожал меня взглядом. Служитель за стеклом отложил журнал и без улыбки стал смотреть на меня. Журнал был на английском языке. Он долго не понимал, чего я ищу, а искал я неприятностей.

— Не знаю, — сказал он недовольно, проникнув в суть моего вопроса. — Вам сейчас надо?

— Да. Хотелось бы сейчас.

— Подождите, — произнес он, поднимаясь со стула. — Пойду узнаю. Ведь их здесь может просто не быть.

Адвокат смотрел на меня со своей лавки; поймав мой взгляд, интеллигентно потупился. Слышал, интересуется. Любопытный случай: член Organizatsyia явился освобождать своего боевого камрада. Поразительный пример самопожертвования. Или идиотизма.

Услыхав за спиной шаги, я оглянулся.

— Добрый день, — быстро произнес человек в костюме, стремительным шагом подходя ко мне со стороны лестницы. Он взглянул мимо меня в направлении будки, в которую уже вернулся мой недавний собеседник, любитель англоязычных журналов; будочник кивал, указывая на меня. Попался, который кусался.

— Поднимемся? не то спросил, не то приказал он. Впрочем, вполне любезно.

И двинулся вперед.

Бывают на свете лифты, которые летят в своих шахтах подобно мысли, то есть очень быстро. Так, что становится тяжело в животе и нехорошо на душе, и сами собой приходят на память истории о сорвавшихся с тросов кабинах, о десяти неудачливых лифтовых путешественниках, которых пришлось соскребать с днища скоростного филиппинского лифта, упавшего с тридцать седьмого этажа, чайными ложками, и об иных подобных печальных происшествиях.

Наш лифт был совсем другой породы, неторопливый, солидный и основательный. Нажав на клавишу вызова, пассажир долго ждал его прибытия. Я не слышал, как лифт подошел к нашему этажу, так что раскрылись его дверцы внезапно, словно он все это время стоял перед нами, только сомневался, стоит ли принимать нас в свои недра. Подниматься надо было всего-то на третий этаж. Я смотрел на лифтовое табло, мой спутник — на меня. Когда лифт остановился на нужном этаже и дверцы раскрылись, человек в костюме учтиво предложил мне выйти первым, что я и сделал. Пройдя по трескучему паркету до конца коридора, остановились.

— Вам вот к этому господину, — сухо сказал мой спутник, кивнув на человека, двигавшегося нам навстречу. — До свидания.

— До свидания, — повторил за ним я.

Следовательский кабинет представлял собой небольшую, казенно обставленную комнатку с двумя столами, невысоким шкафчиком, официальным королевским портретом на стене, компьютером на столе, принтером на другом. Король в парадном по случаю моего визита военном костюме с алой лентой через плечо холодно взглянул мне в глаза.

— Проходите, садитесь, — предложил следователь, усаживаясь за стол. — Так вы хотели поговорить со мной по поводу Ивлева?

— Да, — ответил я, опускаясь на указанный стул. Следователь довольно сносно произнес фамилию Виктора, спутавшись лишь с ударением — поставил его на второй, вместо первого, слог.

— У вас есть какая-нибудь новая информация?

— Да, — сказал я.

— Давайте по порядку, — сказал следователь. — У вас паспорт с собой?

Интеллигентный, даже приятный человек лет сорока пяти — пятидесяти, в черном костюме, при галстуке. Гладко выбрит, черные волосы зачесаны назад, туго уложены бриолином. Очки в светлой овальной оправе со стеклами для дальнозоркости. Необычно в нем было только одно: медлительность, с которой он совершал каждое свое движение. Первое время это было настолько странно, что я следил за его действиями, томительно и бесконечно перетекавшими друг в друга, как завороженный, забыв о просьбе показать мой паспорт.

Он повторил вопрос, я достал бумажник, протянул ему паспорт.

— Секундочку, — сказал он. Очутившись в его руке, паспорт поплыл к столу и плыл так долго, что я поймал себя на желании ускорить движение: взять его из медлительной руки, самостоятельно перевернуть лицевой стороной и положить на стол.

Однако ничто не вечно; подошло к концу и путешествие паспорта, вслед за чем наступила очередь мучительного ввода данных в компьютер. Видно было, что следователь не совсем ладит с компьютером, а уж набирает просто плохо, одним пальцем, выискивая на клавиатуре нужные буквы.

— Вот так, — сказал следователь наконец, и лицо его осветилось радостью. — Готово, — сказал он, взглянув на меня. — А теперь…

Он поднял руку, замер, снова глядя в экран компьютера, пошевелил в воздухе пальцами, потер ими друг о друга, сжал пальцы в кулак, нахмурился, вздохнул, вытянул указательный палец и нажал на клавишу ввода. Подвигал губами, снова нахмурился, посмотрел на клавиатуру, на экран, снова на клавиатуру, снова вздохнул — тяжелее, чем в первый раз, кивнул головой, соглашаясь с чем-то, снова нажал на ту же клавишу, вздрогнул, темнея лицом, взял себя за подбородок, глядя на экран, и вздохнул совсем горько.

— Черт! — произнес он негромко. — Ничего не понимаю…

Он еще посидел перед компьютером, потерянно глядя на экран, потом встал со стула и вышел из комнаты, не сказав мне ни слова, точно забыл о моем присутствии. Из коридора еще долго слышались удаляющиеся шаги. На столе сиротливо лежал мой паспорт. Взять его и уйти? Медлительный человек в костюме вряд ли и вспомнит обо мне, поглощенный схваткой с компьютером.

Через несколько минут в кабинет вошел и, не поздоровавшись со мной, уселся за компьютер человек в синем рабочем халате. Пощелкав клавишами, он недовольно обратился к входившему в комнату следователю:

— Так куда ты нажал?

— Да вот сюда, — неуверенно ответил тот.

— Тогда где же он?

— В том-то и вопрос.

Сероватые, бывшие некогда белыми стены, тяжелая старомодная чугунная батарея центрального отопления; окно забрано основательной решеткой в тон радиатору; вертикальные округлые прутья перечеркнуты в трех местах узкими четырехгранными поперечинами; грязно-коричневая краска местами вспучена, местами облупилась, обнажая черную, старую. За окном — стеклянный купол какого-то здания, в котором обитает, надо полагать, целое стадо донельзя тупых и хищных, особой породы бесхвостых бюрократических человекообразных крыс; стекло соответствующего, маскировочного мышиного цвета, пыльное и непрозрачное. У меня уже болела спина, затекли ноги. Темнело, хоть еще не было поздно; пошел сильный дождь. В кабинете включили свет; матовая незамысловатая люстра осветилась. Было принято решение заново перенабрать мои паспортные данные. Человек в халате поднялся, хлопнул следователя по плечу и пошел к открытой двери в коридор, зевая. Зевнул и следователь, усаживаясь за компьютер, — зевнул до слез.

— Что, вернемся к нашим б-баранам? — предложил он, споткнувшись на звуке «б», утирая пальцами глаза под очками.

На этот раз процедура закончилась успешно, хоть и тянулась подольше. Интересно, равнодушие, полное, абсолютное равнодушие — и ко мне самому, и к принесенной мною информации, возможно, необыкновенной важности, к моему времени, наконец, — читавшееся на его лице, — это прием или особенность характера?

— Так какая же у вас информация?

— Я получил от Ивлева письмо…

Я замолчал: следователь как-то странно всматривался в меня.

— Слушайте, — сказал он наконец, — а вы знаете, вы очень похожи на Ивлева…

Действительно, мы похожи друг на друга, но слово «очень» — страшное преувеличение. Нас иногда путали, но ошибались всегда люди посторонние, плохо знавшие нас обоих или же видевшие нас мельком, издали, давно. Мы похожи, как бывают похожи люди одной национальности, одной профессии, одного происхождения.

— Вы родственники?

Мгновение я колебался, думая, какой ответ будет полезнее Виктору.

— Нет,

Говорят, для китайцев, особенно не привыкших к общению с европейцами, все европейцы на одно лицо. Возможно, и здесь обманывала наша принадлежность к чужому народу? Однако, как мудро заметил следователь, вернемся к нашим б-баранам.

— Я получил от него письмо, из заключения.

— Можно? — сказал следователь, протягивая руку.

— Что? — спросил я.

— Письмо.

— У меня его нет.

— Вы же сказали, что получили от господина Ивлева письмо… Или я вас неправильно понял?

— Я получил от него письмо, но письма у меня нет. Я его уничтожил.

Я не лгал, я просто пересказывал то, что придумал вчера вечером, возвращаясь домой с прогулки после чтения дневника, а додумал ночью, по понятным причинам почти полностью бессонной.

— Как это вы его уничтожили?

— Сжег.

— Почему?

— Просто испугался. Мне не хотелось иметь к этой истории никакого отношения. Боюсь, каждый поступил бы на моем месте приблизительно так же.

Следователь смотрел на меня с сомнением, чтобы не сказать с неприятным недоверием.

— Когда вы его получили?

— На прошлой неделе. В среду.

— И как, вы говорите, оно попало к вам?

— Пришло по почте.

— Просто по почте?

— Да.

Следователь закурил, задумался.

— А что вас заставило все-таки прийти к нам и рассказать о письме?

Я развел руками, вздохнул. Следователь ждал ответа,

— Трудно сказать…

— Трудно сказать?

— Например, тот же страх. Уничтожив письму, я испугался, что нарушил закон, совершил преступление. Если хотите, желание помочь следствию.

— Похвальное желание, — произнес он без улыбки.

— Кроме этого, желание помочь другу.

— Так он ваш друг? — спросил следователь.

— Да, но мы давно не общаемся.

— А что так?

— Дела, заботы… Он женился. Разошлись дороги. Обычная история.

— Понятно.

А вот мне до сих пор не было понятно, верит ли он моему рассказу.

Постучал сигаретой о край пепельницы, сбивая пепел.

— Хорошо, — сказал он, затянулся и выдохнул дым, глядя мне в глаза. — Вы пришли, чтобы рассказать о содержании письма? Или я слишком забегаю вперед?

Я кивнул. А вот теперь нужно быть очень внимательным, чтобы не ошибиться. Итак, в путь: я как сейчас помню письмо, в котором шла речь о гибели и посмертном путешествии в Европу случайной московской знакомой моего друга, взявшей в дорогу только самое необходимое — голову; я могу повторить это письмо почти слово в слово. Мне вдруг стало жарко от волнения: что если действую я слишком наудачу, не продумав последствий своего поступка? Что если они смогут доказать, что такого письма никогда не существовало? Что если я только ухудшу положение Виктора? А как скажется мой рассказ на девушке, доверчиво посвятившей меня в тайну своего подзащитного? И как же письмо начиналось?!

— Не хотите кофе?

— С удовольствием, — ответил я, хотя собирался отказаться.

Из шкафчика он достал две белые чашки, два блюдца, вазочку с коричневатым кусковым сахаром, одноразовые пластмассовые палочки-ложки. Поставил на стол термос, разлил по чашкам кофе. Кофе был слабый, остывший и, к счастью, безвкусный.

Хоть слушал он и не без интереса, время от времени что-то записывая в лежавший перед ним блокнот, я видел, что рассказ мой не убеждает его. Когда же я дошел до того, каким образом была обнаружена отрезанная голова, он попросту расхохотался.

— Вы все это серьезно?!

— Да, — ответил я.

— Да неужели вы сами этому верите? Я понимаю, что вам очень хотелось бы помочь другу, это такое естественное и понятное… Ну вот вы говорите, что голову он нашел в чемодане, прилетев из России.

— Из Москвы.

— Да, я и говорю. Кому и зачем могло понадобиться подбрасывать голову в его чемодан?!

Я пожал плечами.

Следователь уселся поглубже, чуть отъехал в кресле от стола, положил ногу на ногу.

— Давайте разберемся. Выходит так, что голова была подброшена в чемодан после прохождения таможенной проверки в аэропорту Москвы… Зачем? Чтобы скрыть следы преступления, совершенного в Москве? Бред. Простите меня, чистый, откровенный бред. Для этого существует масса других способов. Вторая версия: голова подброшена для того чтобы свалить на Ивлева преступление, совершенное кем-то другим. Хорошо, но вдумайтесь: голова была подброшена в чемодан после того как чемодан прошел таможенную проверку и был сдан в багаж. Иными словами, когда вероятность обнаружения подброшенной головы равнялась нулю! Зачем же ее нужно было подбрасывать? В то время как сам предполагаемый преступник шел на колоссальный риск быть замеченным в момент вскрытия чемодана или при входе на территорию аэропорта. Всякий аэропорт — закрытая, тщательно охраняемая территория. Вы знаете, что при входе в аэропорты, тем более международные, досматриваются вещи даже сотрудников, в том числе известных охране в лицо?! Допустим, голову подбросил и-таки после сдачи чемодана в багаж. Но снова возникает вопрос: зачем?! С какой целью?! Чтобы голову обнаружили здесь, в Бельгии? Но ведь прибывший багаж не досматривается! Это известно детям! Кроме того, в таком случае преступники, по крайней мере, — следователь поднял палец, выделив эти слова, — предупредили бы здешнюю полицию. По крайней мере!

Раздавил окурок о днище пепельницы.

— Кстати, что вам известно о его жене?

— Они разошлись, — ответил я, не сразу поняв, чьей женой он вдруг заинтересовался. — У нее был другой человек.

— Другой человек? Откуда вы знаете?

— Слышал. От знакомых.

— А кто он такой, этот другой человек?

— Не представляю. Не имею ни малейшего представления.

— Мы не можем ее найти.

Мы помолчали.

— К сожалению, у нас есть все основания предполагать, что супруга Ивлева также убита. Имея в виду обстоятельства дела, приходится более чем серьезно считаться и с этой возможностью… Кстати, я должен составить протокол нашей с вами беседы, так что вам придется подождать, — сказал следователь, особенной сухостью тона давая понять, что разговор наш завершен.

Подождать, как же, придется.

— Ваш телефон не скажете — на случай, если у нас будут вопросы?..

Пожалуйста.

За окном между тем совсем стемнело. Пришлось долго ждать трамвая. Продолжал накрапывать дождь, хоть и значительно слабее прежнего. Я вошел в трамвай через переднюю дверь. Сел на сиденье, поставил сложенный зонтик на пол. Трамвай медленно тронулся, посвистывая колесами по рельсам. Вечернее оживление на улицах кончилось; и машин, и прохожих оставалось совсем немного.

Я и не заметил, как день прошел.

4

После встречи со следователем я несколько раз проезжал мимо дома Виктора: кусты живой изгороди разрослись, стояли неровно, неопрятно, дорожки и газон перед домом были усыпаны опавшей листвой, ставни опущены, заклеены красно-синими полицейскими лентами с печатями; опечатаны и парадные входные двери. Несколько раз у подъезда к дому я видел телевизионные съемочные группы: оператора за камерой на штативе, звукооператора с телескопической удочкой микрофона, журналиста, на фоне дома говорящего в камеру.

В тот день дом стоял с поднятыми ставнями; одно из окон на втором этаже было раскрыто настежь; сквозняком из комнаты вытянуло прозрачную занавеску. Исчезли и ленты с парадной двери, а на дорожке рядом с домом стояла машина. Я подошел к дому, открыв невысокую декоративную калитку, которую можно было перешагнуть. Позвонил. Из-за двери послышались быстрые шаги, за матовым непрозрачным стеклом мелькнула тень, щелкнул замок.

— А, — сказала она, узнав меня не сразу; особенной радости ее лицо не выразило. — Это ты… А я думала…

Я так и не узнал, что именно она думала.

— Привет, — сказала она.

— Здравствуй, — ответил я.

Она была в одной майке, узких джинсах, модных в этом году белых спортивных тапочках.

— Ты к Виктору? — спросила она.

— Нет, конечно.

— Ты в курсе?

Еще бы.

— Как ты? — спросил я.

Она пожала плечами.

— Вот, убираю, — сказала она, махнув рукой куда-то в глубь коридора. — Зайдешь? — спросила она, надеясь, что я откажусь.

— Спасибо, — сказал я, ступая на крыльцо. Она посторонилась, впуская меня в дом.

Она знала, что ее ищет полиция: как только услышала об этой ужасной истории, тут же все бросила и приехала домой. Дом был опечатан; это не только напугало ее еще больше, но и повлекло за собой целый ряд неудобств: пришлось наводить справки, ехать в полицию, потом — в суд, искать нужных людей, объясняться, отвечать на вопросы, — но все разрешилось благополучно, они считали, что она погибла, убита, лежит с отрезанной головой на дне какого-нибудь фламандского озера, голова отдельно, туловище отдельно, кто бы мог подумать, столько лет прожили вместе, но она оказалась жива и невредима, только боялась, что ей не позволят остановиться в доме, но печати сняли, следователь специально поехал с ней вместе, дом ей больше не нужен, только негде на это время остановиться, а потом она обязательно его продаст.

— Не останусь здесь ни за какие деньги, — говорила она, широко раскрыв голубые красивые глаза. — Вот только не знаю, кто его теперь купит. Мне сказали, что после окончания следствия и суда дом можно будет продать… Надо уточнить, как в таких случаях оформляется продажа.

Мы помолчали. Она была красива как раньше, хоть и немного изменилась, как будто чуть постарела. Ее нисколько не волновала судьба ее мужа.

— Вы уже развелись?

Она покачала головой.

— Пока нет. К сожалению, так быстро это не делается.

— Он против?

— Виктор? Нет.

Она замолчала, нахмурилась, стала смотреть в окно, в сад, потом передернула плечами.

— Как подумаю, что прожила с таким человеком столько лет, в одном доме, один на один…

— Ты думаешь, что это все правда? — спросил я.

— Что именно? — не поняла она моего вопроса.

— Что он на самом деле убийца…

— А как же? Он же сознался…

Она помолчала.

— Мы как-то отдыхали в Испании. Небольшой приморский городок. Возвращались из ресторана. Было уже поздно, темно, часов двенадцать. Решили пройтись по берегу… Берег там был — вернее, пляж — бесконечный, широкий. С одной стороны море, с другой — дюны за заборчиком с колючей проволокой, до которых от моря — метров, наверное, сто. Никого нет, только звезды, волны шумят, ноги в песке вязнут. Я отошла в сторону, чтобы…

Я понял, для чего она отошла в сторону.

— Вдруг — два пьяных парня. Я очень испугалась: темно, вокруг никого, ребята совсем пьяные, вряд ли понимают, что делают. Виктора не видно… Я кричу, зову его, а сама думаю: а вдруг он меня в темноте не найдет?! Пляж огромный, темно, вдруг он и не услышит меня? Сказал, что подождет, а что если пошел вперед? Но он услышал.

Не знаю, чего было больше в ее лице: боли, страха или отвращения.

— Мне до сих пор страшно вспоминать, как он их бил. В этом было что-то ненормальное, я об этом уже тогда подумала. Он их чуть не убил.

— Ты об этом в полиции рассказала? — спросил я.

— Конечно, ведь они спрашивали…

— Он же тебя защищал.

— Да, но… Когда людей продолжают избивать после потери сознания, душить… Ты просто не можешь себе этого представить! Он был в тот вечер в ботинках — которые мы взяли с собой, смешно вспомнить, чтобы ходить по каким-то окрестным горам, — его легкие туфли порвались. Так вот он этими ботинками бил их прямо в лицо! Прямо в лицо, уже лежавших без сознания! Песок был красный, можешь ты себе такое представить, красный, красный, красный и влажный от крови! У одного кровь шла горлом!

Ее сильно передернуло от отвращения, а глаза покраснели, словно в любую секунду эта красивая, тонкая, чувствительная женщина готова была расплакаться. Не знаю, можно ли в темноте увидеть, что песок «красный, красный, красный» от крови, даже в том случае, если идет она горлом. Разве что — влажный. Темный и влажный.

— Не знаю, можно ли это назвать защитой.

Она замолчала, взяв себя в руки.

— Сейчас мой друг должен прийти, — сказала она. — С минуты на минуту.

Понятно.

Я встал. Встала и она.

— Не буду тебя задерживать, — сказала она.

— Да, мне пора, — сказал и я.

И пошел к коридору к двери. В столовой стоял пылесос, рядом — ведро; швабра с грязно-серой тряпкой лежала на мраморном полу в кухне.

Она шла за мной, пропустив меня на несколько шагов вперед.

Дверь оказалась не заперта. Я нажал на ручку, открыл, вышел на дорожку перед домом.

Ей очень хотелось поскорее закрыть за мной дверь, я видел это, только необходимо было соблюсти приличия: попрощаться.

— Очень рада была с тобой поговорить, — сказала она.

— Мне тоже было очень приятно, — сказал я.

— Может, еще увидимся.

— Кто знает.

— Кстати, — сказала она, — пару дней назад ему пришло письмо из Москвы… Я думала заехать в суд, чтобы отдать…

— Если хочешь, я передам, — предложил я.

Она подумала, прикусив губу.

— Хорошо, сейчас…

Закрыла дверь, оставив меня на улице, через минуту вернулась; оставаясь за дверью, протянула письмо. Мы попрощались, и дверь была поспешно заперта.

Конверт был надписан, без сомнения, женским, почти детским почерком, неровным, мелким. В некоторых местах слова не умещались в голубоватых рамочках, сползали вниз или лезли наверх, словно автор писал вслепую, с закрытыми глазами.

Обратный адрес говорил о том, что письмо действительно пришло из Москвы.

Адресовать ответ следовало Анне Ивлевой.

5

Судя по нескольким штампам, стоявшим на конверте, письмо шло без малого три месяца; виной тому были несколько ошибок, допущенных девушкой и в названии улицы, и в названии городка, в котором жил Виктор. В конверте (к слову — надорванном и склеенном прозрачным скотчем) находился сложенный вдвое листок с наименованием гостиницы, ее же адресом, напечатанным по-русски и по-английски, телефонами, факсами, указанием, какими именно кредитными картами можно пользоваться постояльцам и какие именно рестораны постояльцы могут посетить. Письмо было небольшое, написанное очень просто на обеих сторонах листка тем же почерком, что на конверте.

«Дорогой Виктор, — стояло в верху первой страницы. — Я проснулась, а тебя нет. Как ты ушел, я и не заметила. Зато заметила, что ты взял мои деньги. Вначале разозлилась, а потом… Ты ведь меня не разбудил, когда уходил, вещи твои тоже здесь, значит, ты собираешься вернуться. Надеюсь, у тебя все в порядке. Потом я вспомнила, что ты сказал, что тебя сегодня ограбили. Наверное, ты поехал за деньгами и взял на такси. Я права?

Здесь на столе и конверты, и бумага, вот и решила тебе черкануть письмо. Твой адрес нашла на бирке чемодана. Будет смешно: уедешь к себе, конечно, забудешь обо мне, и вдруг приходит это письмо. Пойду прямо сейчас снизу отправлю. Хотела бы я увидеть твое лицо, когда ты это письмо получишь.

Ты у меня спрашивал, отчего я плакала. Тебе интересно узнать? А я тебе не скажу. Нет, неправда. Очень просто. Я вспомнила, как ты сказал: у меня нет денег, я не могу тебе заплатить. Если бы ты мог себе представить хотя бы на секунду, как ты меня обидел! Конечно, я тебя понимаю. Ты думал, что я из-за денег. Поэтому я ничего и не сказала — ты бы все равно не поверил мне. Ты бы мне не поверил. Хочешь, я тебе скажу, о чем бы ты подумал? Ты бы подумал: «А сколько раз она сегодня уже говорила то же самое?!»

Смешно, что ты у меня взял деньги.

Другая сказала бы: я тебя люблю, — и ты бы ей поверил, а мне — нет. Вот об этом я и подумала и от этого и плакала. Мне хотелось сказать тебе, что мне приятно быть с тобой, рядом с тобой. Но я знала, что ты мне никогда не поверишь. Вспоминаешь ли ты обо мне?

Все, страничка кончается, буду заканчивать. Хочешь — ответь мне, не хочешь — не отвечай. Побегу вниз отправлять. А потом — ждать тебя. Так темно за окном, ночь. Где ты? Смешно я придумала, правда?

Не обижайся и не забывай меня.

Целую, твоя Аня».

За окном действительно было совсем темно. Рядом со словом «целую» был нарисован цветок: палочка стебелька, два листка, шесть лепестков. Романтика и тонкие чувства. Мне еще никогда не приходилось читать писем, написанных мертвыми.

6

Она ждала меня на улице, и ждала, судя по всему, давненько: я опаздывал почти на полчаса. Увидев меня, посмотрела на часы, молчаливо осуждая мою непунктуальность.

— Добрый день, — сказал я, подходя к ней. — Простите, что опоздал. Непредвиденные обстоятельства.

— Не страшно, — ответила она. Как воспитанная девушка она не могла ответить иначе. — Жаль только, что у вас остается совсем немного времени на беседу с другом.

А вот об этом я и не подумал. Действительно, можно было бы и поторопиться. Как неудачно получилось. Хотя если быть искренним, придется признать, что опоздал я не просто без каких бы то ни было уважительных причин, а намеренно.

Пройдя вдоль высокой крепостной стены с узкими вертикальными бойницами, мы вошли в нишу в стене, позвонили у дверей. В зеркальных воротах отражался дом на другой стороне узкой, в одну машину, улицы. В двери щелкнуло, после чего девушка дверь открыла, вошла первой, я ступил вслед за нею. Входил я в тюрьму впервые в своей жизни. Поразительной мне показалась тишина, в которую погрузилось это небольшое помещение после того как за спиной закрылась входная дверь. Вообще, ничего зловещего не было в этом небольшом зальце, обставленном просто, но опрятно; от заводской проходной его отличали, на первый взгляд, лишь две вещи: комнатка посреди зала, огороженная со всех сторон зеленоватым пуленепробиваемым стеклом, да два человека за стеклом в сероватой, не похожей ни на военную, ни на полицейскую форме, мужчина и женщина. Мужчина остался сидеть за столом, женщина подошла к стеклу, в которое была встроена скользящая на салазках полочка наподобие тех, что можно встретить в почтовых отделениях или банках. От меня потребовался только паспорт; о свидетельстве, подтверждающем мою бесконечную благонадежность и добропорядочность, забыли.

— Пойдем, — сказала девушка.

На нас никто не смотрел; тюремная женщина вернулась к своему столу. Мы обогнули стеклянную стену, прошли воротца первого металлоискателя, затем — другого, приблизились к железной двери, и ее замок открылся раньше, чем мы успели нажать на кнопку у двери.

Дверь выходила на узкий, мощенный булыжником колодец-дворик, в правом углу которого стояла разноцветная пластмассовая детская горка, показавшаяся мне поразительно неуместной в угрюмом тюремном дворе.

Все говорило о том, что гости мы желанные: замки открывались перед нами сами собой; вот и следующая дверь, ведущая в другое тюремное крыло, сказала «жжж», щелкнула, как и две предыдущие, после чего девушке оставалось лишь повернуть круглую металлическую ручку и толкнуть дверь от себя.

Интерьер повторился, только за стеклом сидел один человек — и был женщиной. Мне показалось, что она и не посмотрела на нас.

Пройдя стеклянную стену, мы вступили в узкий коридор, по обеим сторонам которого шло по ряду дверей, большинство из которых в центре имели окошко, перехваченное решеткой. В первом окне я увидел четырех мужчин, молча сидевших за столом; все четверо посмотрели на меня так мрачно, точно их заперли там по моей вине. На второй двери была табличка «Канцелярия». Третья слева, гостеприимно открытая, ждала нас. Комната содержала стол у стены, три пластмассовых стульчика вокруг него, пропагандистский плакат на стене, повествующий о вреде курения.

— Можно сесть? — спросил я девушку.

— Конечно, — сказала она, тяжело опуская на стол свои бумаги.

— Кофе вы мне не предложите? — сказал я, усаживаясь. — И курить здесь, конечно же, нельзя.

Она только улыбнулась, думая о другом.

Мы пробыли в комнатке всего несколько минут, когда в дверях появился Виктор. Не знаю, чего я ожидал: наручников, кандалов, автоматчиков вокруг него, сторожевых псов, во всяком случае, какой-то охраны, — а ничего этого не было, пришел он один, задержался в дверях, посмотрел вначале на меня, перевел взгляд на адвоката, шагнул в комнату. Его тюремный костюм напоминал дешевенькую ночную пижаму, состоящую из сильно поношенных серых штанов и майки, поверх которой был надет уж совсем невероятный халате коротковатыми рукавами, похожий на те, в которых трудится технический персонал третьеразрядных заводиков с грязным производством; может быть, без халата ему было холодно, а выбрать одежду поприличнее было не из чего? Мне кажется, что на ногах у него были тапки-шлепанцы без задников.

Виктор опустился на стул.

Он похудел; синяки под глазами были настолько густы, будто подводил он их тушью, как актеры в немых кинодрамах начала двадцатого века. Он был чисто выбрит. Было видно, что побрился он перед самым нашим приходом: в начале шеи стояла свежая, хоть и застывшая, капелька крови. Я представил себе, каким событием в его однообразной тюремной жизни должен быть наш визит.

Сказал что-то по-нидерландски адвокату, стал застегивать халат, едва сходившийся на груди. Да, вот и пальцы стали тоньше, отчего казались даже длиннее, чем были на самом деле.

— Ты что-то хотел мне сказать? — обратился он наконец ко мне, сухо и холодно. — Или посмотреть пришел?

Его тон удивил меня.

— Я хотел узнать, не могу ли тебе чем-нибудь помочь, — сказал я.

— И каким же образом? — спросил он.

— Тебе лучше должно быть известно. Я затем и пришел, чтобы спросить.

— Передачи носить будешь? Куриный бульон, апельсины, финики? Или побег организуешь? Подкоп выроешь? На вертолете с канатной лестницей прилетишь?

— Подожди, — сказал я. — Я тебя не понимаю. Если ты не можешь говорить со мной нормально, зачем ты согласился со мной встретиться?!

— Да, ты прав, прости, друг, — слово «друг» он, как мне показалось, произнес с иронией. — Меня невольно смутило твое чрезмерное сострадание. Не надо меня жалеть.

Глаза его были воспалены, красны, как от долгого отсутствия сна; губы потрескались, он то и дело начинал кусать их.

— Мы сейчас уйдем, — сказал я. — У нас в любом случае всего несколько минут. Но раз уж я пришел, можно задать тебе пару вопросов?

— Смотря каких.

— Например, вот такой: что нам делать с твоим дневником?

— Вам?!

Он взглянул на адвоката, снова повернулся ко мне.

— Что вам делать с моим дневником? — переспросил он, сделав ударение на слове «вам».

— Да, с твоим дневником.

— Она передала его тебе?

— Да.

Он стал смотреть в пол. Глупо, конечно же, было заговаривать о дневнике.

— Выбрось, — сказал он.

— Выбросить?

— Да.

— Он тебе не нужен?

— Нет.

Встать и уйти? И почему сострадание, почти искреннее всего пять минут назад, вдруг перешло в раздражение, чтобы не сказать больше?

— Послушай, если ты на самом деле ни в чем не виноват, зачем тебе все это нужно?

— Вся эта комедия?

— Я не говорил «комедия».

— Не говорил? Мне показалось? У меня галлюцинации? Параноидальный бред? — Он засмеялся. И засмеялся совсем не к месту. — А почему бы и нет?

— Что «почему бы и нет»? — спросил я. — Что ты этим хочешь сказать?

— Чем именно?

Говорить с ним не имело смысла: он попросту издевался надо мной.

— Так чем же именно, друг? Чем именно я что-то хотел сказать?

— Ладно, я ухожу, — сказал я, вставая на ноги.

— Уходишь? Как жаль. А то посидели бы. Покалякали. Ты бы на меня посмотрел с сочувствием. У тебя это так хорошо получается.

— Приди в себя, — сказал я. — Приди в себя. Очнись. Посмотри на себя со стороны.

Виктор вскочил на ноги, стал, выворачиваясь, заглядывать себе за спину.

— С какой именно?

— Что «с какой именно»? — спросил я, не поняв вопроса.

— С какой именно стороны лучше посмотреть: с левой или все-таки с правой? Или сзади? Или сверху? Или попробовать снизу?

Я оглянулся на адвоката. Та перебирала бумаги, старательно не глядя в нашу сторону. Теперь я понимал, что она имела в виду, говоря об отсутствии помощи с его стороны. Да и могла ли она помочь этому придурку? Или работать с ним должен был скорее психиатр?

Он не протянул мне руки, но и я не подал ему своей.

Мне было сложно объяснить девушке, в чем состоял предмет нашего разговора. У выхода мы попрощались и разошлись в разные стороны, хотя нам и было по пути: идти с ней после такой беседы с Виктором мне не хотелось. Вот я и пошел в другую сторону. А потом вернулся, пройдясь по малознакомым и неинтересным притюремным улицам, чтобы дать ей время дойти до своего автомобиля, сесть в него и уехать домой.

7

Она позвонила мне через пару дней.

— Я сегодня виделась с Ивлевым, — сказала она. — Он просил у вас прощения.

— Вы это сами придумали? — спросил я.

— Нет, на самом деле. Еще мне хотелось бы забрать у вас дневник.

— Если хотите, могу заехать к вам, привезти.

— Нет-нет, я сейчас ухожу по делам до вечера.

— А что вы будете делать потом? — спросил я.

— Потом? — помедлив, переспросила она удивленно.

— После того как освободитесь.

— После того как освобожусь?.. — растерянно повторила она за мной.

— А что, если я заеду прямо сейчас? — поторопился я задать новый вопрос: я и сам почувствовал себя неловко. — Мне в любом случае нужно в город, я уже почти выходил, вы меня случайно застали…

— Если действительно прямо сейчас, — ответила она, помолчав. По ее голосу я не смог понять, как она отнеслась к моим последним вопросам.

— Я буду у вас через пятнадцать — двадцать минут.

— Хорошо, тогда до встречи, — сказала она.

Она первой положила трубку, в то время как я по-прежнему стоял с трубкой у уха, слушая торопливый, нервозный, прерывистый телефонный гудок.

Мне не нужно было в город, я сегодня никуда не собирался, нужды отправляться куда-либо у меня не было. Сказав, что собираюсь в центр города, я обманул девушку: мне просто хотелось ее увидеть. Положив трубку на рычажки, я постоял, глядя из-за занавески в окно, надел ботинки, снял с вешалки пальто, вышел в коридор, а из коридора — на улицу.

Было сухо, ветрено, прохожих не было; чистая, узкая, до предела заасфальтированная улица была совершенно пуста, деревья в сквере, через который лежал путь к остановке, стояли голые.

Мне предстояло прошагать нашу улицу до конца, до пересечения с такой же узкой, такой же серенькой, почти такой же скучной улицей, затем пройти геометрический скверик, где в специальных отверстиях бетонных плит старались прижиться с десяток новопосаженных деревьев.

Не передать словами, до какой степени мне отвратительна эта улица, как противен мне этот чахлый сквер, созданный по унылому плану безымянного градостроительного гения, как утомила меня престарелая пара в доме напротив, целыми днями выглядывающая из-за тюлевых занавесок на улицу.

Вот и сейчас, взглянув на окно их дома, я увидел за занавеской туманные силуэты своих анонимных соседей: за все время, что живу я на этой улице, далее редких и сугубо официальных приветствий, произносимых через дорогу, мы не продвинулись.

Я шел быстро, так что вскоре уже переходил через дорогу на перекрестке; на середине пришлось задержаться, пропустить фургон с рекламой картошки фри. Заворачивая за угол, я оглянулся: если я не ошибался, супруги покинули свой наблюдательный пункт, вышли на улицу, смотрели мне вслед. Я помахал им рукой — и старички вбежали в свой дом, словно я направил в их сторону, скажем, автомат Калашникова с подствольным гранатометом.

Какой же скучной, какой монотонной должна быть жизнь в стенах их дома, если с таким самозабвенным постоянством, с таким увлечением целыми днями стоят они за занавесками, следят за течением событий на неподвижной, словно параличом пораженной, почти всегда пустынной улице.

С другой стороны, вполне может быть, что старики являются членами одного из так называемых районных комитетов, в задачи которых входит обнаружение незнакомых людей, отслеживание их перемещений, установление преступных намерений и в конце концов — сообщение об этом куда следует. Скрыться от ока таких районных комитетов почти невозможно: заметив из окна незнакомца, комитетчик бежит к телефону, набирает номер соратника, оповещает его, тот, в свою очередь, звонит следующему постовому — и так далее, пока объект наблюдения либо не совершит преступное деяние, либо не выйдет из зоны комитетской ответственности.

Регулярно, особенно поначалу, соседские жители забрасывали мне в почтовое отверстие в двери похоронные уведомления — однотипные скромные открытки со скорбно поникшей веткой или букетом цветов, траурной рамкой, стандартным текстом, иногда — трогательным четверостишием. Этих уведомлений в первые месяцы было настолько много, что — по моим представлениям — улица, хотя и довольно длинная, должна была давно уже вымереть начисто, как от эпидемии чумы, однако жители, хотя и были редки, не переводились.

Так вот, на эти приглашения я не отвечал, скорбных собраний в особых помещениях траура не посещал, не вливался в невеселый поток уличной общественной жизни, окрашенной преимущественно в похоронные цвета.

Кстати, наверняка были у моих соседей и другие заботы, случались и иные события, более радостные, чем похороны, но оставались они для меня неизвестными, на свадьбы меня не приглашали, рождение детей. если таковое имело место, происходило сообразно природным законам и не требовало моего участия.

Вот и остановка. Если верить лампочкам электронного табло, следующий трамвай придет минут через пять. Другими словами, к адвокату я опоздаю, хотя и не сильно. Я присел на скамейку, но почти сразу поднялся, решив пройти к следующей остановке, до которой ходу пешком от силы минуты две.

Едва отойдя от остановки, я сделал неожиданное открытие: меня снимали. Краем глаза я заметил, как остановилась на другой стороне машина, на боку которой красовались буквы, обозначающие название местной телевизионной компании; окошко водителя опустилось, после чего в нем показался объектив телевизионной камеры. Объектив, без всяких сомнений, был направлен на меня. Рядом с оператором сидела девушка, державшая у лица небольшой, темный, округлый предмет — микрофон; девушка глядела на меня, говорила в микрофон.

На всякий случай я осмотрелся: улица, по которой я шел, мало чем отличалась от той, где стоял мой дом. Обычная спальная улица, напрочь лишенная особенностей, до зевоты похожая на все остальные спальные улицы спальных пригородов Антверпена. Прохожих и здесь почти не было, если не считать женщины, вошедшей только что в булочную по соседству с газетным магазином, да трех хмурых мужчин, вышедших из остановившейся впереди машины и скорым шагом двигавшихся мне навстречу.

Вот я поравнялся с телевизионным автомобилем; все-таки странно, подумалось мне, что ни оператор, ни журналистка не вышли из него, а снимают свой репортаж, оставаясь в автомобильном салоне. Я бы понял их действия, если бы на улице было холодно, шел дождь, валил снег или град, — а сегодня лишь слегка прохладно, дождя нет; время снега, явления редкого в этих краях, еще не наступило.

Обычный, банальный городской сюжетец, понял я. Вот идет одинокий, небритый прохожий в черных ботинках и черном пальто, держа руки в карманах, нос его слегка порозовел от свежего осеннего воздуха. А вот та же улица в другой перспективе: трое мужчин, шагающих плечом к плечу по тротуару навстречу небритому. Один — чуть пониже ростом, другой — повыше, пошире и поздоровей, на третьем — вполне дурацкая вязаная шапочка из тех, что дарят мужьям жены-рукодельницы. Трое, подобно мне, в объектив не смотрели и вообще держались так, словно и не подозревали о присутствии телевизионщиков. Простые ребята, подумалось мне, работяги, отработали смену, решили совместно посетить родное кафе, выпить пивка.

Все трое глядели на меня. Некоторое напряжение, сквозившее в их лицах, говорило о том, что и они, подобно мне, знают о лениво снимающей нас телевизионной команде.

До сих пор я отчетливо помню, о чем думал, сходясь с этими людьми. Было у меня ощущение, что, выходя из дому, я что-то забыл взять с собой. Деньги? Паспорт? И то и другое лежало в бумажнике, а бумажник, я проверил, был со мной. Сигареты? Зонтик? Действительно, зонтика-то со мной и не оказалось.

Нас разделяла пара шагов, когда шедший посередине вдруг страшно закричал, достал из кармана куртки что-то похожее на небольшой, беременный барабаном револьвер, присев, наставил его на меня, другой ударил меня ногой под ребра, я устоял, но уже следующим ударом (откуда-то сзади, что означало, что нападавших больше, чем трое) меня сбили с ног, мгновенно заломили за спину руки, больно затянули их узким, жестким ремнем, а на лицо надели что-то дурно пахнущее и непрозрачное, что оказалось потом глупой шапочкой с головы одного из хмурых мужчин — из-за которой я, кстати, и не увидел, кто именно бьет меня, лежащего на земле.

Вокруг кричали, топали по гулким тротуарным плитам; подъезжали и останавливались машины, в том числе одна с оглушительной сиреной. Меня больше не били, только переворачивали на тротуаре; где расстегивали, где просто рвали пуговицы, обыскивали. Кроме бумажника с паспортом и незначительной суммой денег, сигарет и зажигалки да связки ключей в кармане у меня ничего не было. Сейчас я уже знал, что именно забыл взять с собой, выходя из дому: конверт с дневником Виктора, который должен был передать адвокату.

Подняли на ноги, держа с двух сторон под руки, повели в машину; я несколько раз ударился голенью об острые ступеньки. Меня уложили на сиденье. В машине было шумно.

8

Я никогда в жизни не совершал ничего противозаконного, во всяком случае, ничего, что могло бы оправдать такого рода арест. Случалось, что переходил улицу на красный свет; случалось, что не платил в автобусе за проезд. В детстве я похитил у друга почтовую марку из Бурунди.

Кстати, случай этот до сих пор помню как сейчас. Бурундийская марка поразила меня в самое сердце. Ничего равного ей у меня не было. Берясь за альбом, я первым делом раскрывал ту сероватую картонную страницу, на которой под прозрачной дорожкой из полиэтиленовой пленки лежала драгоценная бурундийская марка. Выменять ее было невозможно. Вот я и украл ее, достал из альбома, положил в нагрудный карман детской рубашечки в клетку, побежал поскорее домой, волнуясь, трепета и’ликуя. Любопытно, что и мысли у меня не возникло о том, чтобы спрятать ее получше, положить в такое потайное место, где бы она не попалась на глаза моему ограбленному приятелю: в шкаф, например, под одежду, в чемодан, вечно стоявший под кроватью, под матрас, под ковер, в сейф, в камеру хранения на вокзале, в обитый жестью сундук, а сундук — закопать ночью в лесу под разлапистой елью, пятнадцать шагов на юг, двенадцать — на запад, девять — на восток и три — на север. Придя ко мне на следующий день и перелистывая главнейший из моих альбомов коричневой фальшивой кожи, приятель неизбежно наткнулся на пропавшую у него марку.

Трясясь на сиденье полицейской машины, я старался и никак не мог представить себе причину ареста. Ведь не за бурундийскую почтовую марку?! Единственное, что приходило в голову, — опасное знакомство с Виктором. Однако и в этом было что-то неправильное: я сам приходил в суд, встречался со следователем, ему известен мой телефон, он мог позвонить, наконец, вызвать к себе повесткой… Представляю, кстати, как оживил мой арест унылую жизнь улицы, с каким неподдельным интересом следили за действом окрестные пенсионеры, безработные и домохозяйки.

Я потерял всякую ориентацию, как только машина тронулась, так что не мог сказать даже приблизительно, куда меня везут. Ехали мы минут десять, самое большее — пятнадцать. Когда машина остановилась, меня подняли на ноги и повели к выходу. Кто-то сзади снял шапку, закрывавшую мне глаза. Мне показалось, что машина стоит в подвале — так сумрачно было за открытой дверцей.

Стоявший внизу человек в черном комбинезоне, в маске, со стальным Шлемом на поясе, с толстым, коротким автоматом на коротком ремне, подхватил меня под локоть, когда я оступился и чуть не упал со ступенек. Сквозь прорезь в черной трикотажной маске на меня смотрели прозрачные, светло-голубые, спокойные глаза. Таких людей в комбинезонах, в масках и особых шлемах, вооруженных какими-то особыми короткоствольными автоматами, мне приходилось видеть только по телевизору; входили они в таинственную бригаду борцов с терроризмом, освобождающую заложников, отбивающую захваченные самолеты, уничтожающую вооруженных до зубов, опасных бандитов.

Черное мое пальто запачкалось, на нем видны были отпечатки бивших меня ног.

Я не успел осмотреться; как только оказался я на земле, человек в маске тут же потащил меня к двери в кирпичной стене; на высоких каменных ступенях, ведущих в здание, я снова споткнулся. Дверь закрылась за нами не сразу, я слышал, как в коридор вошли еще несколько человек. Коридор был ярко освещен. Все шли быстро, в полном молчании. В комнате без окон нас уже ждал невысокий, с лысиной во всю голову, мужчина лет сорока. Меня усадили на стул. Мужчина что-то сказал, судя по всему, представился, улыбнулся, подал мне руку желтоватой ладонью вверх, — я хотел было протянуть ему свою… Он кивнул замаскированному полицейскому, замаскированный кивнул в ответ, зашел мне за спину, и скоро я почувствовал, что мои запястья освободились.

Мужчина все еще держал перед собой руку.

Как больно, оказывается, становится, когда снимают с тебя такие вот наручники, такую тоненькую пластиковую ленту, врезающуюся в самое мясо! Кисти затекли настолько, что невозможно было пошевелить пальцами, опухшими, какими-то не то бурыми, не то синими.

Человек убрал руку. Кроме нас двоих в комнате никого не было; полицейский, видимо, вышел, когда я рассматривал свои руки. Человек кашлянул, прочищая горло. Из его ноздрей торчали несколько черных волосков. От дыхания они слегка колебались: вперед, назад, вперед, назад.

Он потер ладонь о ладонь.

— Вы, вероятно, ждете разъяснений? — сказал он. — Произошла ошибка. Досадная ошибка.

— Ошибка? — повторил я.

Мне было больно говорить; вообще, было больно и сидеть, и дышать.

— Мы приняли вас за другого.

Интересно, за кого?

— За Ивлева. Должен вам сказать, что вы и вправду на него очень похожи. Мы, со своей стороны, приносим вам всевозможные извинения. Я понимаю, что это — небольшое утешение… К нам поступил звонок, что Ивлев бежал, что его якобы видели на улице. И надо же было такому случиться, что его, как назло, не оказалось в камере и никто не мог сказать, куда он подевался.

— Мне можно курить? — спросил я.

— Так что, сами понимаете, времени на размышления у нас не оставалось.

— Значит, он бежал?

— Нет… Он находился в суде, где знакомился со своим делом.

Карманы мои были пусты.

— Но вы на самом деле разительно похожи на Ивлева.

Он помолчал.

— Знаете, что бы я посоветовал вам на будущее? — спросил он.

— Нет.

— Постарайтесь поддерживать со своими соседями более тесные отношения.

— При чем здесь мои соседи?

— А как вы думаете, кто позвонил в полицию?

Конечно. Как и почти каждый день, видел я, выходя из дому, за грязно-серыми, полупрозрачными занавесками два силуэта пожилых следопытов. А потом, оглянувшись из сквера, видел их' на улице, дружно стоящих на тротуаре, глядящих на меня… Неужели они?! Но тогда какой поразительный идиотизм, какое невероятное отсутствие элементарных мыслительных способностей: после многих месяцев ежедневных наблюдений из-за занавески они вдруг узнают во мне убийцу, сбежавшего из тюрьмы! Какая чушь.

— Мы тут, пока суд да дело, устанавливая вашу личность, выяснили, что вы обращались к нам с информацией о письме от Ивлева…

— Да.

— Почему вы не передали письмо следователю?

— Потому что я его уничтожил. Я ведь рассказывал об этом.

— Да-да… Как вы думаете, почему Ивлев отрицает факт существования такого письма?

— Отрицает? Не знаю.

— Вам это не кажется странным? Если у него было желание поделиться с вами неизвестными подробностями преступления, почему он не хочет признаться нам? Я не говорю о подробностях — но хотя бы в том, что написал вам письмо? Просто письмо?!

— Не представляю.

— Простите меня за такой вопрос: а вам не почудилось, что вы получили это письмо? Кто вам его, кстати, передал?

— Оно пришло по почте.

— Вы же говорили, что его передал адвокат Ивлева.

Я не мог такого сказать.

— Нет, я получил его по почте.

— Просто по почте? С почтовыми штемпелями? Или его кто-нибудь подбросил в ваш ящик? На нем были почтовые штемпели?

Я подумал.

— Мне кажется, со штемпелями.

— Я повторю свой вопрос. Вы на самом деле получили от Ивлева письмо, о котором вы рассказывали следователю господину Жаки Веркаутерен, или…

Он замолчал, предоставляя моему воображению возможность самостоятельно восполнить пропущенное окончание вопроса. В его руках был листок бумаги — как мне показалось, с протоколом моей беседы со следователем. Вот и моя подпись в правом нижнем углу.

Все-таки странно, что в невероятной спешке, последовавшей после звонка моих соседей, они успели так основательно установить мою личность, не только выявить факт моего визита к следователю, не только выяснить тему моих показаний, но даже найти протокол, составленный следователем господином Жаки Веркаутерен по мотивам нашей встречи! И, кстати, где он сам, почему не присутствовал при задержании якобы бежавшего подследственного?

— Конечно.

— А почему же он тогда отрицает?

— Не знаю.

— А как вам кажется, в чем же все-таки причина? Ведь вы лучше меня знаете этого человека.

— Я знаю его совсем не так хорошо.

— Вы же говорили, что он ваш друг.

— И гем не менее… Я не представляю, почему он отказывается.

— А скажите, с какой целью вы навестили его в тюрьме?

Надо же, и это им известно.

— Мне хотелось самому выяснить, лжет он в письме или говорит правду.

— Зачем?

— Например, чтобы помочь ему.

— Каким же образом?

— Если он не лжет и дела обстояли именно так, как пишет он в письме, это значит, что он — больной человек и нуждается в медицинской помощи. Больной человек, но не убийца.

— И что же вы выяснили?.

Что ответить?

— Он не стал со мной говорить.

— Как это — не стал?

Ведь так же оно и было на самом деле.

— Не стал говорить. С первого же слова устроил скандал.

— Скандал? Из-за чего?

— Из-за того, что я пришел. Из-за того, что я — как он выразился — смотрел на него с сочувствием. Или сожалением.

— Странно. А вы ему сочувствуете?

— Да. Я ему сочувствую.

— Убийце?

— Скажите, а когда состоялся суд?

— Какой суд?

— Который установил вину Ивлева. Насколько я знаю, вина или невиновность устанавливаются в цивилизованных странах судом.

— Вы поразительно хорошо осведомлены об особенностях юридической системы «цивилизованных стран». А как вы уничтожили это письмо?

— Какая разница?

— Просто любопытно. Выбросили в мусорку? Порвали?

Сжег. Спасибо тебе, память, одна из самых странных, непостижимых функций человеческого мозга.

— Сжег.

— Где? Каким образом?

— В пепельнице.

— А что сделали с пеплом?

— Я его съел. Запил стаканом воды.

— Вот как?! — Он серьезно смотрел на меня. — Зачем же вы его съели?

— Я не помню, что сделал с пеплом. Скорее всего, выбросил в мусорку. Может быть, бросил в унитаз.

— Почему вдруг в унитаз?

— Потому что окурки неприятно и сильно пахнут. Вот я и выбрасываю их чаще всего в унитаз. После чего смываю. Чтобы в доме не пахло.

— Но ведь вы — курящий человек и курите в доме? Значит, в доме и так пахнет табаком.

Бог мой!

— Запах табака и запах затушенного окурка — это совершенно разные вещи. Табак пахнет, окурок воняет. Отвратительно воняет.

— Вот как?

— Вы об этом не знали?

— Я не курю. И никогда не курил.

— И вам никогда не приходилось сталкиваться с курящими людьми? Бывать, например, у курящих людей в гостях?

— Мне все-таки хотелось бы, чтобы вы вспомнили наверняка, что сделали с остатками письма: бросили в мусорку или в унитаз. И чем вы его, кстати, подожгли?

Ударом молнии.

Как все-таки сложно и утомительно противостоять вот такому потоку недоброжелательных вопросов. И как, должно быть, неприятно, если длится это не десять минут, а пятнадцать часов — именно столько, если верить сообщениям криминальных хроникеров, длился первый допрос Виктора.

А потом меня отпустили домой. Разрешили идти. Перед тем как попрощаться с полицейским чином, я написал на листе бумаги текст следующего содержания: «Такого-то числа я был задержан сотрудниками правоохранительных органов для выяснения личности. Никаких претензий к сотрудникам правоохранительных органов не имею. Подпись. Сегодняшнее число». Такой вот незамысловатый текст. У меня дрожали руки, так что почерк получился не похожим на мой, словно я намеренно старался писать чужим почерком. Выйдя на улицу, я отряхнул пальто, надел, но почти сразу снова снял его. Мне не удалось сбить с его плотного черного материала всех пятен.

Поездка в такси обошлась в четыреста с чем-то бельгийских франков. Шофер вышел из машины, открыл передо мною дверь, ласково улыбаясь, заметил, что погода для текущего времени года вполне приличная, захлопнул дверцу, дождавшись, пока я не усядусь на заднее скрипучее кожаное сиденье. По окончании пути процедура повторилась, хотя и в обратном порядке. Шофер первым вышел из машины, открыл передо мною дверцу, сердечно улыбаясь, поблагодарил за поездку, взглянув на небо, сказал, что может пойти дождь, а на следующей неделе дожди ожидаются каждый день, захлопнул дверцу, продолжая улыбаться, обошел машину, произнес: «Всего самого наилучшего», — и укатил на своем автомобиле подбирать следующего пассажира.

Я уже стоял возле своего дома, доставал из кармана ключи, когда пришло мне в голову зайти к соседям, о которых случилось сегодня так много думать, на которых возлагал я вину за все неприятное, что довелось испытать мне сегодня. Путь к их двери я проходил впервые. Нажав на звонок, прислушался. Звонок прозвенел, из-за двери не доносилось ни звука. Через минуту я позвонил еще раз. Дверь мне не открыли.

Я посмотрел в их окно, когда закрывал за собой входную дверь своего дома. За занавеской ясно обозначались два силуэта, две дымчатые фигуры двух неразлучных супругов, престарелых, стремительно выживающих из остатков и ранее, по всей видимости, небогатого умишка. Полагающих, что тюлевые занавески — надежное укрытие от взглядов с улицы.

Дверь закрылась, замок щелкнул, я прошел по коридору, вошел в сумрачную гостиную, с трудом опустился на диван. На стене двигали секундной стрелкой давно опротивевшие хозяйские часы. Как только станет получше, сказал я себе, сниму и положу их куда-нибудь, чтобы не видеть. Найти положение, в котором боль менее ощутима, оказалось невозможно.

Часов около девяти вечера зазвонил телефон, но я — только вернувшийся на диван после утомительного похода в туалет — не смог заставить себя встать, хотя знал, что это может быть она: пришла домой после своих увлекательных деловых свиданий, вспомнила о моем обещании быть у нее через пятнадцать минут, решила узнать, почему не привез дневник.

В течение вечера телефон звонил еще несколько раз.

9

На следующий день, после бессонной ночи сначала на диване в гостиной, потом в постели, потом снова на диване перед телевизором, я решил вызвать врача. Врач пришел после обеда; увидев синебурые кровоподтеки, озабоченно сложил губы трубочкой.

— Как это произошло? Кто-то ударил? — спрашивал он, осматривая мои ребра.

— Да.

— Ага, — произнес он и стал прикасаться ко мне своими холодными пальцами. — Температуру не измеряли? Здесь болит? А здесь?

Там болело.

— А здесь?

И здесь.

— Здесь тоже?

И там тоже.

— А вот если так?

А вот если так, то и вообще сил терпеть не было.

— Вы в туалет ходили? В моче, кале крови нет?

Он вдруг замолчал, взглянул мне в лицо.

— Это не вас вчера по телевизору показывали?

Странный вопрос.

— Нет, насколько я знаю.

Осмотр Неожиданно прекратился: доктор отдернул от меня руки, словно испугался, что я вдруг укушу его за холодные волосатые пальцы, и встал, почти вскочил на ноги.

— Вам надо пройти более серьезное обследование. Вот направление на рентген. Прием до четырех.

Быстро принял положенные ему семьсот пятьдесят франков, сдержанно поблагодарил, мгновенно выписал на них квитанцию, положил на стол рядом с аптечными рецептами. По его мнению, у меня были сломаны ребра, не то два, не то три. А может, и все четыре.

— Не провожайте меня, если вам больно, — сказал он с испугом, глядя, как встаю я к нему с дивана. — Я сам выйду. Мне не впервой.

И был таков.

Последующие часы этого дня носили медицинский характер. Я поехал в больницу. Сделал рентген. В узкой туалетной кабинке мочился в пластмассовую бутылочку, отражаясь сразу во всех квадратиках глянцевой керамической плитки.

От рентгенолога поразительно остро пахло потом. Поставив меня на металлическую подножку рентгеновского аппарата и с отвращением взглянув на мой живот, он отошел за стеклянный экран, откуда спросил:

— Вы футболист?

На телевизионном экране я увидел собственный скелет.

Футболистом назвать себя я не мог.

Аппарат гудел, пищал, щелкал — производил, одним словом, все положенные ему звуки. Врач не стоял на месте, выходил ко мне из-за своего стеклянного укрытия, поворачивал, укладывал, говорил, когда можно дышать, а когда нельзя, вонял потом. Предыдущий врач ошибся: сломано оказалось только одно ребро.

Вернулся домой я поздно вечером, когда на улице уже совсем стемнело. Окно нижнего этажа в доме напротив было закрыто белыми ставнями. Телефонный звонок я услышал еще с улицы, стоя с ключами на ступеньках перед дверью. Бежать или не бежать? Или двигаться к телефону неторопливо, как подобает человеку с битым ребром? Я выбрал второе и, закрыв парадную дверь, пошел в темноте к телефонному аппарату. Снял трубку.

10

Она представилась, но я и без этого сразу узнал ее тихо звучавший голос.

— Добрый вечер, — сказала она.

— Добрый вечер, — ответил я. — Вы простите, что не смог к вам заехать.

— Ах, да, вчера, — сказала она, будто только сейчас вспомнила о нашей несостоявшейся встрече.

— Надеюсь, вы меня не слишком долго ждали?

— Нет, ничего, все в порядке.

Странно она говорила со мной, как-то растерянно, грустно.

— Вам ведь вчера нужно было куда-то ехать…

— Ехать? — переспросила она.

— Вы говорили, что у вас назначена встреча.

— Да, — ответила она. — Правда.

— И вы на нее не опоздали.

— Нет. А почему вы не приехали?

— Я заболел.

— Что-нибудь серьезное?

— Ничего страшного.

Так ведут себя кинематографические герои с мужественным профилем: нет, я не ранен, пуля прошла стороной, а это не кровь, это томатный сок, что пролила ты вчера на мою рубашку.

— Может, вам нужна моя помощь?

— Нет-нет, — ответил я. — Спасибо.

Чтобы прервать эту тему, следующий вопрос задал я сам.

— Ну а у вас что слышно? Как дела у вашего подзащитного?

— Пока без изменений.

Она помолчала.

— Мне нужно с вами поговорить, сказала она; по улице проехала машина, первая за время нашего разговора. — Вы не могли бы ко мне приехать? Ах, да, простите, вы больны. Вы лежите в постели? Вам нельзя вставать? Тогда приеду я, — закончила она решительно, не дожидаясь моих ответов.

К раненому герою приезжает подруга. Романтическая встреча. Бледный герой, кусая пересохшие губы, держится молодцом. Подруга делает вид, что не замечает его мучений, и заливается слезами, выскочив на балкон, где осенний ветер развевает ее белый воздушный шарф.

— Если вы насчет дневника — я могу завтра отправить его по почте.

— Нет. Мне нужно сегодня. Я расскажу обо всем, когда приеду.

Я взглянул на часы. Согласился.

— Я выеду прямо сейчас.

— Хорошо.

— До свидания, — сказала она.

— До свидания, — сказал я.

За краткое время нашего общения у нас уже выработалась одна традиция: трубку всегда первой опускала она. В свою очередь положив трубку, я задумался. Мне вспомнилось, с чего начались московские неприятности Виктора: вот точно с такого же позднего визита полузнакомой девушки. Та плакала, что-то случилось с ее мамой, она чувствовала себя такой одинокой… В отличие от Виктора, у меня не было шампанского, было только обычное вино, пара бутылок красного, пара — белого. Я усмехнулся: ничего не пить и не принимать душ, когда она ляжет в постель.

Затем я включил свет, опустил ставни, убрал с дивана постельное покрывало, заменившее мне прошлой ночью одеяло, пошел заваривать чай. За этими незамысловатыми в обычной жизни, но болезненными сегодня действиями: включением света, уборкой клетчатого пледа, наполнением чайника, расстановкой по местам книг, наваленных на журнальном столике перед диваном, — за всеми этими движениями, отдающими болью в груди, почти незаметно прошли минуты, лежавшие между нашими домами. Раздался звонок в дверь. Я двинулся ее открывать. За дверью стояла она. Улыбнулась мне, я улыбнулся ей, мы поздоровались, я посторонился, она поднялась по ступенькам в коридор. Входя в дом, она всмотрелась в мое лицо. Я знал, что выгляжу не лучшим образом.

По моему предложению она уселась в кресло, стала осматривать комнату, как осматривает всякую комнату всякий впервые в ней оказавшийся.

— У вас много книг, — сказала она.

Я уже знал об этом.

Она встала, прошлась вдоль книжных полок, снова села в кресло.

— Налить вам чаю?

— Пожалуйста, — ответила она рассеянно. — Может, вам помочь?

— Нет-нет, — ответил раненый герой. — Все уже почти готово.

В кухне долил воды в заварочный чайник и поставил его на поднос с чайным прибором: чашками, блюдцами, ложками, сахарницей.

Отпив глоток, она поставила кружку на стол, посмотрела на часы.

— Уже поздно, — сказала она. — Ничего, что я так поздно?

— Нет, конечно, нет.

Чай ей не понравился.

— Я звонила вам несколько раз, но вас не было дома.

— Да, я выходил.

— Даже не знаю, с чего начать, — сказала она.

Я чуть было не произнес дежурную шутку: начните, мол, с начала.

Взяв кружку, поставила ее на ладонь, затем — обратно на блюдце.

— Вчера вечером ко мне пришел человек. Сказал, что ему хотелось бы поговорить об одном из моих клиентов.

— Он хотел говорить о Викторе? — спросил я.

— Да. Откуда вы знаете?

Догадаться несложно.

— Он спросил, знаю ли я, что привез Виктор с собой из Москвы, что лежало в его чемодане, с которым он приехал в Бельгию. Я настолько растерялась, что ответила, что знаю. Я имела в виду всю эту историю с головой…

— Которой вы не верите?

Она не обратила внимания на вопрос.

— Он спросил, знаю ли я, где это находится сейчас. Я сказала, что знаю: я опять-таки имела в виду голову… А я знаю, где она находится, — грустно улыбнулась она мне. — Тогда он сказал, что я должна отдать это ему.

— «Это»? Что значит «это»? Он сказал, что именно вы должны отдать?

Мне показалось было, что она колеблется, словно не может решить, стоит ли откровенно отвечать на вопрос.

— Он не сказал, а я не стала спрашивать, — ответила она наконец.

— Это был русский?

Она покачала головой.

— Нет. Фламандец. Лет шестидесяти на вид. Вежливый, спокойный, интеллигентный человек. Курит сигары. Хорошо одет. Сказал, что если через день все не будет передано ему, он ни за что не отвечает.

— Ни за что не отвечает?

— Он это как-то иначе сказал, но смысл тот же.

— Но он не сказал, что именно вы должны ему вернуть? — повторил я уже заданный вопрос.

— Нет, — она качала головой, глядя в пол.

— Вы не думали обратиться в полицию?

— Уже была.

— И что?

— Ничего. Составили протокол.

— Но охрану вам дадут?

— Нет. И людей у них мало, и оснований недостаточно. Так мне было сказано.

— Сутки, которые он вам дал, прошли?

— Прошли.

— И он не появился?

— Нет. Я до шести была у себя. Потом ушла, потому что стало страшно. Я, правда, один раз не подошла к телефону. Около пяти. Это не вы звонили?

— Нет.

Чего ожидала она от меня? Какой помощи, какого совета? В комнате стало чуть темнее: в люстре погасла одна из лампочек; мы одновременно взглянули вверх.

— Лампочка перегорела, — сказала она.

— Нет. Она просто плохо ввинчена. Никак не соберусь докрутить. Все время забываю.

— Что вы об этом думаете? — спросила она.

— У нас часто бывает, что человеку, отправляющемуся в поездку, дают с собой посылку: почта работает медленно, за пересылку надо платить, так что с оказией получается и быстрее, и дешевле. Тем более если нужно что-то послать за границу. Вполне может быть, что у Виктора была посылка для вашего вчерашнего гостя, которая во всех этих событиях забылась, затерялась… Книжка, конфеты, фотографии…

— Он угрожал мне, — напомнила она.

— Может быть, он имел в виду, что будет жаловаться? Обратится в полицию, в суд?

Она пожала плечами. В комнате стало светлее, и мы снова одновременно посмотрели вверх.

— Виктор сказал мне, что здесь, в Бельгии, вы были его лучшим другом.

Странно.

— Странно, — сказал я. — Мы с ним давно не общаемся. С другой стороны, вы сказали: «были». Может быть, раньше. Он из тех людей, у которых — по разным причинам — не бывает друзей. Теряют старых, новых не заводят. По разным причинам.

— Вы прочитали его дневник… Кстати, напрасно вы сказали Виктору, что я вам его передала.

— Простите.

— Да, я, наверное, забыла вас предупредить… Так вот, вы прочитали этот дневник. Скажите, он что-нибудь пишет…

— О посылке? Если верить дневнику, он ничего с собой не брал из Москвы кроме своих собственных вещей, — перебил я ее. — Если вы об этом хотели спросить. Ни о каких посылках там речи не идет.

— Он пишет, зачем он туда ездил, чем в Москве занимался?

— Очень смутно. Он ездил туда в командировку. Подписывал какие-то контракты. Что-то связанное с алмазами, если не ошибаюсь.

— С алмазами? — переспросила она.

— Он так пишет. Я не знаю, насколько этому дневнику можно верить.

— Конечно. А что он пишет об алмазах?

— Только то, что ими торгует его фирма. Больше ничего. Он участвовал в каких-то переговорах, но о чем конкретно шла речь, не пишет.

— Понятно.

— А что он сам об этом рассказывает?

— В том-то и дело, что ничего. В том-то и дело.

Вздохнула.

— Я не думаю, чтобы вам на самом деле угрожала опасность. Если бы это был преступник и речь шла о чем-то серьезном, он не дал бы вам суток, зная, что вы можете обратиться в полицию. Ведь он не мог этого не понимать? — спросил я. — Хотите, оставайтесь на эту ночь у меня? Я ведь больше ничего вам и предложить-то не могу. Хотите — оставайтесь дольше. Вы можете жить у меня столько, сколько вам понадобится.

Она рассмеялась; я боялся обидеть ее, а получилось, что рассмешил; а мне было показалось, что огорчил ее чем-то.

— Спасибо, это очень мило, но не нужно. Я больше не боюсь, вы меня успокоили.

— Вы уверены?

— Да.

Она встала и сказала: «А теперь мне пора идти», — и первой пошла к двери. Не насильно же мне было ее удерживать.

11

Она быстро прошла к своей машине, старенькому «пежо», похожему на посылочный ящик на колесах, открыла дверцу, звякнув ключами, повернулась ко мне, помахала рукой, села в машину.

На ней была узкая синяя юбка, тонкий свитер, не скрывающий очертаний груди, на пальцах не было обычных колец.

Первый раз я позвонил ей минут через двадцать после ее отъезда, послушал гудки, нажал на рычажок, перезвонил: она забыла взять конверт.

Я попробовал смотреть телевизор, но отвлечься не получалось, я волновался все больше. Поначалу ее рассказ не показался мне сколько-нибудь серьезным. Я сразу представил себе эту обычную, в общем-то, ситуацию: кто-то передал с Виктором посылку для своего иностранного приятеля, Виктор забыл про нее, не взял с собой либо же утратил вместе с другими своими вещами в ту ночь с шампанским и отравлением. Адресат вполне логично обращается к ней, адвокату безответственного посыльного, попавшего к тому времени в тюрьму. Та неверно понимает его намерения, принимает его за бандита, в его просьбе ей видится угроза…

Но вот она уехала от меня уже полтора часа назад, сказав, что поедет домой, я звонил ей каждые пять минут, поставив телефон рядом с собой на диван, только к телефону никто не подходил, ее до сих пор не было дома. Конечно же, могло быть и так, что она не хотела поднимать трубку, думая, что звонит вчерашний посетитель, или отключила телефон и потому не слышала звонков — но могло быть и так, что с ней что-то случилось.

В третьем часу ночи я вызвал такси. За вечер я принял четыре таблетки обезболивающего, грудь не болела, только временами кружилась голова и темнело в глазах. Стоя у окна, я видел, как машина с горящим кирпичиком на крыше подъехала и остановилась у моего дома. За рулем такси была женщина. Вскоре я вышел на тротуар напротив подъезда дома адвоката. За широкой входной стеклянной дверью открылся почти квадратный в сечении коридорчик с почтовыми ящиками и нумерованными кнопками домофона; следующая дверь, тоже стеклянная, оказалась заперта. Я нажал на кнопку с номером ее квартиры и долго ждал, задержав дыхание. Ответа не было. На улице пошел дождь. Я звонил еще долго, понимая, что ответа не будет и дверь мне не откроют.

Коридор за второй, запертой дверью был короткий; в двух шагах от меня был лифт; справа узкая темная лестница с гранитными ступенями, покрытыми ковровой дорожкой, вела на второй этаж; на первом этаже дома, занятом магазином, не было ни одной двери.

Дождь усиливался; деревья, стоящие вдоль дороги, двигали голыми, влажными ветвями: поднимался ветер.

Что если звонок не работает? Что если звонок работает, но не хочет она открывать никому, в том числе и мне, своему непрошенному защитнику? Что если решила она переночевать у соседей, знакомых, родителей?

Ближайшая известная мне стоянка такси была у вокзала. Лучше всего было бы поймать машину, но никто не остановится, тем более в такое позднее, глухое время.

Я вышел на улицу и, едва дойдя до угла ее дома, увидел ее машину — старенький беловато-серенький «пежо», в котором приезжала она сегодня ко мне. То, что ее машина стояла у дома, могло означать только одно, а именно: от меня она все-таки вернулась домой. А что если ждал ее у подъезда вчерашний гость? Что если он сейчас с ней наверху?

Стекло запертой двери разбилось с одного удара, с оглушительным звоном разлетелось по черным гранитным плитам, которыми была уложена площадка у лифта. По темной лестнице я побежал наверх, на четвертый этаж. Задыхаясь, остановился перед ее дверью; справа на стене слабо горела оранжевая точка, кнопка ее звонка. Я позвонил. За дверью стояла полная, совершенная тишина. Щелкнул зажигалкой, поднес ее к медной табличке на белой двери. Ее нет дома. Или же она дома, но не может открыть, потому что ее не пускают.

Выбить ее дверь оказалось ненамного сложней, чем разбить нижнюю, стеклянную. В коридоре света я не зажигал. В комнате, служившей ей гостиной, кабинетом и приемной, никого не было. Спальня пуста, кровать убрана.

Вернувшись в гостиную, я подошел к окну, прислонился лбом к холодному стеклу. Рваные дождевые облака освещались над городом грязновато-оранжевым. Вокруг каждого фонаря стояло яркое облачко дождевой пыли. Если бы смотрела она из окна на улицу — как представлялось мне, когда выходил я из подъезда, чтобы взглянуть на ее окна, — она вряд ли узнала бы меня: слишком высоко она жила, да и темно на тротуаре под окнами. Сердце билось одновременно и в животе, и в висках, и в ушах, и в горле, и в глазах. На лестнице было тихо. Я прикрыл за собой дверь, с внешней-стороны казавшуюся неповрежденной. На нижней площадке поскользнулся на осколках стекла и чуть не упал. Улица была по-прежнему пуста. Светофоры на перекрестке, к которому мне предстояло идти, согласно мигали желтым светом. На перекрестке я свернул направо, к парку.

12

Я не заметил момента, когда дождь сменился мокрым снегом: крупные, рыхлые, редкие хлопья быстро летели к земле и исчезали, едва коснувшись ее. Таяли они и на невысокой каменной стене, ограждающей темный парк, и на листьях живой изгороди, идущей со стороны парка вдоль стены, и на моем пальто, насквозь мокром. От холода и усталости меня било такой крупной дрожью, что я едва шел. Пальцы, сведенные холодной судорогой, невозможно было разогнуть.

Из кустов вышла кошка, повернула в мою сторону голову, показала горящие зеленым глаза, пошла через дорогу.

Снега больше не было, снова шел дождь.

Единственное такси, бывшее на стоянке, уехало, когда ступил я на площадь перед вокзалом. Почти дойдя до пустой стоянки, я повернул и двинулся в здание вокзала; я не мог заставить себя оставаться на ногах, мне нужно было передохнуть, непреодолимо тянуло в тепло. В темном коридоре между входом и вокзальным залом спал на каменной скамье человек в спортивном костюме; под скамьей, в луже рвоты, стояли туфли. Из дыры в носке выглядывал большой палец.

По каменной широкой лестнице я поднялся на второй этаж. Прямо передо мной открывался выход на пустые перроны, вокзальное кафе было справа. Постояв на верхней ступени лестницы, я стал спускаться: за дверью в кафе не было света. Кафе было закрыто.

Когда я выходил на улицу, каменная скамья стояла пустой. Человек ушел, оставив под ней свои туфли. Может быть, они ему больше не нравились, может быть, жали. Может быть, его не устраивал цвет или наскучила модель. Может быть, они просто не шли к его желтому спортивному костюму. Может быть, в целлофановом пакете, лежавшем у него под головой, содержались другие, значительно более удобные и форсистые. Может быть, ему было противно пользоваться ими после того как постояли они в луже пусть и его собственной, но зеленоватой рвоты.

Добраться до дома мне удалось только к пяти. Остаток ночи я провел приблизительно так же, как встретил ее наступление, — с телефоном на диване, с той разницей, что не звонил сам, а ждал звонка адвоката. Хоть я и переоделся во все сухое, натянул на себя сначала один, а потом и второй, мой самый теплый, свитер, согреться не удавалось.

Мне все вспоминалось, как подала она мне свою руку перед тем как выйти на улицу. Я рассказывал ей о своих соседях, она улыбалась, слушая меня, смотрела мне в глаза, ее рука чуть задержалась в моей; мне так хотелось поднять ее руку к губам, что сжималось в груди. Мне до сих пор кажется, что если бы попросил я в тот момент, когда лежали ее пальцы в моей ладони, не уходить — она, наверное, осталась бы.

В холодильнике стояла почти полная бутылка водки; я налил с полстакана и выпил одним дыханием. Водка показалась мне слабой, почти безвкусной. Сев за небольшой кухонный столик, покрытый клеенкой с потертым узором, я сразу налил еще полстакана. От тоски разрывалось сердце. В оконном стекле я наблюдал свое отражение: бледный, стриженный коротко человек, сидящий за столом с бутылкой водки, одиноким стеклянным стаканом, бумажным пакетом, в котором — ломтиками нарезанный, черный, по местным меркам, хлеб. В холодильнике и шкафах была какая-то еда, но ни готовить, ни разогревать, ни даже доставать ее не хотелось. Я совсем не пьянел. Думать я мог только об одном: если с ней что-нибудь случится, мне будет сложно жить дальше. Я приподнял стакан, чокнулся с воздухом, выпил горькую воду. Я пил не один: мое отражение в оконном стекле пило вместе со мной. Жаль, что не могло оно мне помочь. Белки ее глаз чисты, как бывают чисты глаза у детей. Без всякого сожаления я отдал бы что угодно, лишь бы с ней ничего не случилось. Я все-таки пьянел. Что бы такое я, интересно, отдал? Вот этот стакан? Или вот эту наполовину пустую бутылку с водкой внутри? Или свои рваные джинсы, надетые вместе целых, но мокрых? Или вон то отражение, с трогательным самозабвением подражающее всякому моему движению вплоть до самого незначительного? Мое отражение взялось за бутылку, наклонило ее над стаканом, вернуло бутылку на ее место посреди стола, подальше от края, чтоб ненароком не упала на пол, поднесло к губам стакан — но выпить из него предоставило мне: на двоих водки оставалось недостаточно. Лучше родного брата, лучше самого лучшего друга было мне сегодня мое отражение.

Какая чепуха, какое детство, я не пьянел, я лишь делал вид, что пьянею; водка была старая, я даже едва помнил, как она оказалась у меня: кто-то принес на день рождения, что ли. За это время она стала не крепче обыкновенного столового вина. Единственное — мне сделалось теплее, я чуть согрелся.

За окном светлело. Как странно, что пошел снег, подумалось мне. Снег в этих краях — гость редкий даже в лютую зимнюю пору, тем более сейчас. Хотя можно ли то, что падало на меня этой ночью с неба, назвать снегом? Снег — это когда покрывает все вокруг, смело ложится и на землю, и на деревья, и на дома, когда скрипит под ногами, образует сугробы, когда можно делать снежки, кататься на лыжах… Прошлой зимой после подобного снегопада я видел в Антверпене человека, идущего по черному, совершенно бесснежному тротуару на лыжах, с лыжными палочками, в лыжной вязаной шапочке с помпончиком, лыжных ботинках, перчатках. Возможно, ему известно было место, в котором снег задержался, где можно вволю накататься на лыжах, утолить свойственную всякому нормальному человеку тоску по нормальному снегу?

Телефон стоял в гостиной; гостиная в трех шагах от меня. Если раздастся звонок, я его обязательно услышу.

Вот добрался я и до дна этой бутылки. Сидеть на кухне больше не было смысла. Я поднялся и пошел обратно. Как неприветлив, холоден и неуютен мой дом. Лег на диван, накрылся одеялом. Ненадолго засыпал, просыпался, снова засыпал и снова просыпался. Дождаться звонка мне не было суждено.

13

Безвкусная, слабая водка обернулась затяжным и тяжелым похмельем. Голова болела так страшно, что не только невозможно было встать, но больно пошевелиться, поднять руку, повернуть голову, открыть глаза. Так я и лежал, как проснулся, на спине, с закрытыми глазами, мечтая об избавлении от боли, головокружения, бесконечных приступов острой тошноты, оставлявших после себя парализующую тело слабость и черную тоску, — одним словом, от всех нерадостных ощущений, свойственных состоянию похмелья.

Смог встать я только под вечер. Решил было принять душ, но потом закрыл ванну резиновой пробкой на металлической цепочке и лег: стоять было сложно, ноги дрожали от слабости.

Мне еще никогда не приходилось пить в одиночестве, а тем более — напиваться до такого жуткого похмелья. Больше того, я не помню, когда последний раз был пьян: с некоторого времени состояние опьянения потеряло для меня какую бы то ни было прелесть.

Выйдя из ванной, поджарил себе яичницу. Пустая водочная бутылка так и стояла на столе. Телефон остался в гостиной у дивана.

Я звонил и до того, как принять ванну, и после, и даже в процессе приготовления яичницы, но все напрасно. Ее не было дома.

Я вышел на улицу в двух свитерах. Пальто до сих пор оставалось холодным и влажным, вот только выбора не предоставлялось, пальто было единственное, так что пришлось отправляться на улицу в нем. Глубоко вдохнув холодный, чистый осенний воздух, я как будто почувствовал себя лучше.

На трамвайной остановке никого не было; от взгляда на рекламу шотландского виски на боковой ее стенке меня снова, хоть и легко, затошнило.

Подъехал трамвай.

На заднем широком сиденье целовалась опрятная пара: пожилой, с иголочки одетый мужчина и женщина помоложе; взглянув в их сторону, я увидел, как энергично двигает он в ее рту своим толстым, от слюны блестящим, неутомимым языком. На кривом мизинце немолодого господина блистал неумеренно крупный бриллиантовый перстень.

Стеклянная дверь, разбитая мной этой ночью, была полностью восстановлена, коридор за нею — убран, подметен. Нажав на кнопочку звонка, ответа я не получил. Выйдя из подъезда, пошел в кафе, из которого был виден ее подъезд, сел у окна, заказал кофе. В кафе я просидел остаток дня, попивая то кофе, то чай, читая бесплатную газету, посматривая на ее подъезд. Вечер был серый, тусклый, скучный, стул, на котором я сидел, — жесткий и неудобный, официант особой расторопностью не отличайся, смотрел на меня хмуро, кафе весь вечер оставалось пустым, газетные статейки меня нисколько не интересовали, ее машина продолжала стоять недалеко от подъезда, в который никто не входил.

14

Дома я почувствовал себя совсем нехорошо: серый ртутный столбик термометра почти достиг сорока градусов. Вечер, ночь и утро следующего дня, слившиеся в томительный, вязкий полусон, я плохо помню. Я несколько раз звонил ей.

Из телефонного разговора со следователем выяснилось, что ничем он помочь мне не в силах, никакой информации об адвокате у него нет и быть не может. На мои слова о том, что вот уже второй день мне не удается застать ее дома, посоветовал запастись терпением и позвонить ей завтра, а если не получится завтра, то послезавтра: у нее мог начаться отпуск, она могла заболеть, уехать по работе в другой город, за границу — куда угодно. Вежливо попрощавшись, он положил трубку. В коллегии адвокатов мне любезно сообщили номер ее телефона — тот самый, по которому я звонил ей все это время.

Несмотря на то что собирался провести этот день дома, я не удержался и к вечеру, когда уже начало смеркаться, снова вышел на улицу. Народу на остановках было много, трамвай пришел набитым настолько, что едва удалось войти в салон.

Я прошел мимо ее дома, глядя наверх, на окна, дошел до конца квартала, вернулся; ее машина по-прежнему стояла у тротуара. Толкнув дверь ногой, ступил в подъезд. Надавил на глянцевую, черную кнопку звонка. Я знал, что ответа не последует. Зайти в кафе? Пойти домой? Позвонить еще? Или набраться, по совету работника следственных органов, терпения и позвонить завтра или послезавтра? Или не звонить никогда? И никогда больше не возвращаться в этот ставший мне вторым домом подъезд?

Парадная дверь за моей спиной открылась, заставив меня вздрогнуть; я не стал оборачиваться. От входной двери человек прошел ко второй, запертой, ведущей клифтам, звякнул ключами, повернул их в замке, — я шагнул за ним, спасительным господином в коричневом пальто, остановившимся у лифта; дверь закрылась, щелкнул язычок замка, зашумел лифт в лифтовой шахте, а я снова, как позавчера, в ту памятную ночь, пошел, а потом побежал вверх по лестнице, узкой, сумрачной несмотря на освещение, сложенной из черного не то гранита, не то мрамора. Я слышал, как лифт остановился на первом этаже, как раскрылись его дверцы, как гулко шагнул в кабину спасительный господин в коричневом пальто.

Лифт двинулся, заскользил в своей шахте наверх, а я стоял, задыхаясь, на площадке четвертого этажа, не зная, что думать: выбитая мною три дня назад дверь была совершенно цела.

Лифт между тем остановился на этаж выше; дверцы раскрылись, господин шагнул из лифта, снова зазвенел ключами, вошел в свою, надо полагать, квартиру, оставив меня в подъезде совсем одного.

Как был бы я рад, если бы в ответ на мой звонок в коридоре послышались шаги, дверь открылась, и на пороге встала бы девушка, чье имя такими изящными буквами выгравировано на медной блестящей табличке…

Я толкнул пальцами дверь, и дверь начала раскрываться передо мной; только теперь я увидел треснувший дверной косяк, выбитую скобу замка, висящую на выгнутом шурупе. Стоило ли мне идти дальше? Не только не ответив на этот вопрос, но и не задав его себе, я снова толкнул дверь, продолжившую свое бесшумное движение, и шагнул в коридор.

На вешалке висел плащ — светлый, легкий, пахнущий тонкими, волнующими духами. Когда я почувствовал этот запах, у меня больно сжалось в груди.

Постояв в дверях, вошел в гостиную.

Диван темно-синего цвета перед небольшим телевизором. Письменный стол у стены напротив двери. Два стула перед столом. Я долго стоял у окна, глядя на темную стену одинаковых домов напротив, на темнеющее небо над ними, подсвеченное неприятным, тревожным грязновато-оранжевым светом, на прохожих, на машины… Из окна я видел кафе, в котором сидел на неудобном стуле, читал газету, пил кофе, наблюдал за дверью ее подъезда.

Вошел в спальню, когда на улице уже было совсем темно. Нужно идти домой. Делать в ее квартире мне нечего.

Если бы увидеть ее сейчас…

Задернув занавески, я включил свет. Кровать была аккуратно застелена; круглые, старомодные механические часы на тумбочке не шли. На стене — черно-белый снимок той, в гостях у которой я был. Она не улыбалась, глядела на меня грустно, чуть склонив голову, голые по плечо руки лежали на столе, платье на ней было легкое, летнее, светлое; волосы — совсем короткие, сейчас она носит длиннее. На запястье правой руки лежала цепочка, тонкий браслет. На другой руке — часы на кожаном ремешке. Тот, кто смотрел на нее в окошко фотоаппарата, мог протянуть руку; коснуться ее волос, ее руки, ее плеча; я мог коснуться только стекла, отделяющего фотографическую бумагу от комнаты, воздуха, от меня. Поколебавшись, я открыл шкаф, стоявший по правую руку от двери. Платья, тонкие кофты, рубашки, два-три свитера… За другой дверцей, на полках, — белье. Знакомый запах тех же духов, что и в передней.

Выключив свет, я в темноте сел на постель.

Земля в горшках с цветами была совершенно суха. Часы не шли. Открытый портфель стоял у стола точно так же, как стоял он два дня тому назад. На столе так же лежали те же бумаги, что видел я в первую ночь. На кухне в раковине — тарелка, чашка, нож, вилка, две чайные ложки… Она угощала меня кофе. А у меня пила чай, сидя передо мной в кресле. У вас много книг, сказала она, осматривая мою комнату, как осматривает всякую комнату всякий оказавшийся в ней впервые. Моя комната неуютна, как вся моя жизнь.

Осторожно я лег на кровать. Слева от моего лица светился зеленоватым фосфорическим светом циферблат не шедших часов. Пальцы мои до сих пор пахли духами.

15

Когда я проснулся, в комнате было темно; светлой узкой полосой пробивался сквозь занавески свет нового дня, встреченного мною непрошенным гостем в чужой квартире. От мысли, что я всю ночь провел с незапертой дверью, мне стало нехорошо. Я сразу встал, зачем-то взбил подушку, оправил покрывало, смятое мною за ночь, которую проспал я не только не раздевшись, но и не разувшись. Из спальной комнаты направился в прихожую, намереваясь покинуть квартиру как можно скорее, но перед дверью остановился: идти мне было некуда и незачем. Единственным, что сколько-нибудь интересовало меня в этот момент, была эта квартира, а точнее, вопрос — где находится ее хозяйка, вернется ли она сюда, увижу ли я ее… О чем я стану думать, чего буду хотеть, о чем примусь мечтать, выйдя из этой квартиры?

Я не стал выходить. Вместо этого я прошел в кухню, поставил воду, нашел в кухонном шкафу нераспечатанную пачку чаю, заварил чай, как делал чаще всего, прямо в кружке.

С горячей кружкой в руках стоял в спальной комнате перед снимком, перед которым вчера провел столько времени, что помнил каждую его деталь, каждую подробность изображенной на нем девушки. Сегодня она была так же хороша, как и вчера.

Минута сменялась минутой, за одним часом следовал другой, чистое небо затянуло серыми тучами, начался и закончился дождь, прохожие на потемневших тротуарах раскрыли, закрыли зонтики, небо прояснилось, в комнате посветлело, после чего снова стало темнеть, потому что дело близилось к вечеру. Сколько чашек чаю было выпито мною за это время? Сложно сказать. Пять, десять, пятнадцать. Просмотрены журналы, лежащие на журнальном столике у дивана, прочитаны бумаги, оставленные на письменном столе.

Имел ли я право рыться в ее личных вещах, открывать и закрывать ящики ее рабочего стола? Несмотря на то что никакого права на это у меня не было, я делал это — отчасти от скуки, отчасти надеясь найти что-нибудь, что скажет мне, где она, что с ней, — выдвигал ящики письменного стола, листал тетради, перебирал бумаги. В семь часов включил новости, из которых мне не запомнилось ровным счетом ничего.

Думал я о том, что прочитал в незаконченном ее письме — то ли подруге, то ли сестре, — найденном в нижнем ящике письменного стола. «Уже давно хотела написать об этом, только все никак не могла собраться. Я до сих пор не знаю, как он относится ко мне. Да и сама я… Мне всегда казалось, что для того чтобы по-настоящему полюбить человека, нужно его хорошо узнать, нужно провести рядом с ним много времени. А сколько я знаю его? Вначале он очень не понравился мне, я тебе говорила. А теперь думаю о нем все время. Это пугает меня. Пугает оттого, что я не знаю, что будет дальше. Наша разница в возрасте больше не смущает меня, хотя вначале и это пугало. Я трусиха, и с этим ничего не поделаешь. Разница в возрасте — это не просто математическая разница в числе прожитых лет, это совсем другой взгляд на жизнь, совсем другое знание человеческой души, совсем другие интересы, другие иллюзии (или, что важнее, их отсутствие), совсем другой опыт того, что назову опытом любви, потому что ничего иного как-то не приходит мне в голову. Сколько раз он переживал этот опыт? Насколько всерьез способен он относиться к любви? Наконец, сколько их было у него, таких же, как я? Сколько женщин он знал? Видишь, о чем я думаю? Но что самое смешное (и жалкое) — я не знаю, как он относится ко мне. Можешь ты себе такое представить? Заговорить первой о том, что чувствую, я не могу — в этом, я думаю, ты понимаешь меня. Что мне остается? Ждать? Но если он ничего ко мне не чувствует, то мое ожидание не только напрасно, но и унизительно. Сегодня я должна его увидеть, но вот прошло уже полчаса, а его нет. Я жду — и не знаю, что думать. Мне кажется, что я сама отталкиваю его. Может быть…»

На этом письмо заканчивалось.

Был вечер, поздний, ненастный вечер, когда я вышел из подъезда на улицу и направился к себе домой. На этот раз я возвращался не один: меня сопровождал ее снимок, украденный со стены и заложенный под пальто, — и письмо, которое мне не удалось оставить там, где оно лежало.

Дома смотрел на ее фотографию, перечитывал письмо; ходил по улицам, ездил в полицию, где никому дела до моего беспокойства не было, где, узнав, что ни к разряду членов семьи, ни к разряду супругов я не отношусь, что толком о ней мне ничего не известно, что знакомы мы с ней всего пару недель, — со мной просто не стали говорить. О том, что в последние дни, выломав дверь студии, я стал частым гостем ее пустого дома, я, понятное дело, особо не распространялся.

Что именно она писала о разнице в возрасте? Что пугает она ее? И смешно и горько. Разница эта, с моей точки зрения совсем незначительная, ей действительно может казаться гигантской. Она только закончила университет, значит, ей двадцать два — двадцать три года. «Математическая разница в числе прожитых лет» исчисляется, таким образом, двенадцатью — тринадцатью годами. Много это или мало? Для меня — ничтожно, для нее… А вот насчет разницы в интересах и. как она правильно отметила, иллюзиях, — вот в этом она, наверное, права. Если вспомнить себя приблизительно в ее возрасте, останется только поражаться, каким плотным, каким сплошным коконом иллюзий было окружено мое сознание; коконом, едва пропускавшим свет настоящей жизни. Каких иллюзий я с тех пор лишился? Наверное, большинства. Но может ли это помешать нашим с ней отношениям? Способно ли это повлиять на одну из величайших иллюзий в человеческом обиходе — любовь? С другой стороны, было бы нечестно не признать, что человеческая жизнь заключает в себе неисчерпаемый источник иллюзий (явления, к слову, почти нейтрального, иногда блага, иногда зла, все зависит от случая — каких иллюзий придется подхватить больше, жизнеутверждающих или болезнетворных), так что на смену одним, тающим в силу своего несоответствия опыту жизни, приходят другие, кажущиеся не иллюзиями (и, следовательно, обманом духовных чувств), а чем-то более значительным и существенным, ценным и необходимым: познаниями, мудростью, тем же жизненным опытом, наконец. Ну а сколько у меня было женщин? Благодаря удачному складу лицевой части черепа да труднопреодолимой тяги к женщине, ко всему тому разнообразному, что может подарить она мужчине, — немало. Но жажда эта — из неутолимых, ее может хватить на всю жизнь, так что и тут помех мне не видится. Разве лишь… Имеет ли смысл об этом не только говорить, но и думать? Разве что есть некоторая опасность понять со временем, что поиск «единственной», «настоящей», «той самой», идеальной любимой — одно из самых печальных, самых жалких, нереальных, неисполнимых и разрушительных заблуждений всякого существа мужеска пола.

Мне вдруг показалось чрезвычайно важным вспомнить, где письмо.

На конверте проставлен обратный адрес. Что (Ты ни случилось с ней, причины произошедшего, казалось мне, кроются в Москве. Что если мне съездить в Москву, сходить по этому адресу, указанному на конверте, отосланном, если верить рассказам Виктора, мертвой девушкой?..

Часовая стрелка миновала цифру пять, минутная прошла чуть больше десятка дробных минутных делений; иными словами, был шестой час утра. Едва подумав о поездке, я тут же, немедленно, окончательно и совершенно бесповоротно решился ехать — не только не задумываясь о вероятности успеха, но и не зная толком, что именно надеялся найти у мертвой.

16

Если вам кто-нибудь станет рассказывать, как приятно ему рвалось в самолете на высоте десяти тысяч метров над уровнем моря, — не верьте такому человеку. Такой человек — лгун. Потому что блевать в самолетном отхожем месте омерзительнее, чем где бы то ни было: дома, в гостях, на улице, у приятеля, в ресторане, в театре, кино или музее изобразительных искусств. Начать хотя бы с того, что в любом другом месте за исключением этой металлической трубы с крыльями, то и дело оступающейся со своей воздушной ступеньки и ухающей на пару сотен метров вниз, меня бы не вырвало, не вырвало ни разу, не говоря уже о том, что ни в коем случае этого не произошло бы трижды. Сидеть мне пришлось у окна, от прохода меня отделяло чужое сиденье, чужие ноги, которые не было никакой возможности переступить, которым приходилось вставать и отходить в сторону, чтобы пропустить меня, задыхающегося и вконец побледневшего, в одну из четырех туалетных кабинок: две в середине салона и две — в хвосте. Когда в третий раз все четыре кабинки оказались закрыты, я стоял посреди салопа, отвратительный ком подкатывал к самому горлу; перекрывая дыхание, глаза мои слезились, словно я плакал, пассажиры самолета, мои соседи по экономическому классу, смотрели на меня, как мне казалось, с тревогой. Отчего в их глазах мне чудилась тревога? Не оттого ли, что тревожился я сам — что не дождусь открытия одной из кабинок и постыдно замараю голубые ковровые дорожки, вдоль которых тянутся сигнальные полоски, указывающие путь к спасению в случае аварийной ситуации… Но непоправимое не произошло, красный свет на боковой стенке туалета сменился зеленым, в три шага я был у двери, за дверью, на коленях, как перед святыней, у консервного унитаза, содрогаясь от боли, из всего разнообразия эмоциональных состояний испытывая одно отвращение, зато бесконечное: к себе, к противоестественному процессу, происходящему с моим организмом, к вчерашней ночи и всему за ее время выпитому — выпитому без какого-либо желания, жажды, необходимости забыться, но машинально, как открываешь зонт, когда идет дождь, и закрываешь его, когда дождь прекращается, — к унитазу перед которым приходилось склоняться, к покачиваниям самолета, сложным ароматам этого помещения и, опять-таки, к самому себе.

Стюардесса протягивала мне бумажное полотенце. Ее и ее полотенце увидел я, поднявшись на ноги, когда рвотные судороги наконец оставили меня совсем. В ее глазах я не заметил ни осуждения, ни отвращения. Смотрела она на меня с участием.

— Вам нехорошо? — спросила она.

Я только и мог что попытаться улыбнуться. Как же это угораздило меня не закрыть за собой дверь туалета? Да, я знаю, что можно воспользоваться бумажным пакетиком, не выходя из салона и даже не вставая со своего места. Беда в том, что для меня это так же исключено, как воспользоваться у всех на глазах бумажным пакетиком для отправления других нужд.

— Хотите таблеточку от тошноты?

От жизни, если можно.

— Да, пожалуйста.

Крохотная белая таблетка, авиационный стакан минеральной воды, участливый взгляд, слова благодарности, произносимые смущенным человеком, возвращение по вихляющему проходу к своему постылому сиденью у окна, к женским коленям по правую руку, чьей хозяйке ничего кроме «разрешите пройти» за весь трехчасовой полет сказано не было; подмосковные, судя по всему, пейзажи с значительной высоты. Пристегнули ремни, отвечающие за безопасность пассажиров при столкновении летательного аппарата с землей. Прошла уже известная мне стюардесса, оглядывая ремни, улыбнулась мне и кивнула, и я кивнул ей в ответ. Самолет пошел на посадку, а вместе с ним стал стремительно приближаться к земле и я.

17

В коридоре господ прилетевших равнодушно встречали люди в скучной форме зеленовато-коричневого болотного цвета, официально именуемого цветом хаки. Уже здесь, в хоботообразном телескопическом коридоре, протянутом к выходу из самолета, стало понятно, что одет я не по погоде: мое пальтишко, достойно оберегавшее меня от бельгийской непогоды, к российской зиме, пусть и ранней, не подходило. Сумрачный пограничный залец был настолько полон народом с других, предыдущих рейсов, что было трудно определить истоки очередей к немногочисленным стеклянным пограничным будкам. От пережитого в самолете болело горло, а во рту стоял ни с чем не сравнимый, знакомый каждому из нас, отвратительный привкус собственной желчи.

Сказать, что моя поездка была плохо, неудачно или недостаточно спланирована, значит не сказать ничего: она вообще никак не была спланирована. Из всего многообразия действий, которые мне предстояло совершить в Москву, я более или менее представлял себе только одно — выяснить, где располагается интересующая меня улица, разыскать на ней нужный мне номер дома, войти в подъезд, подняться на какое-то число ступенек и позвонить в дверь, за которой находится квартира, указанная на конверте. Об остальном, в том числе и о том, что буду говорить населяющим ее людям, я не думал.

Толкаясь в очереди к военной женщине в стеклянной будке, я соображал, где остановиться и не поехать ли к убитой девушке с вещами — которых, к слову, у меня была всего одна сумка с бельем и запасным свитером. Пока я перебирал знакомых, случайных и неслучайных, друзей и родственников, живущих в этом городе, в мою усталую голову, сначала в виде шутки, пришла мысль, тут же отставленная, но — именно из-за своей нелепости, странности и определенного нездоровья — возвращавшаяся снова и снова. Мне показалось интересным избрать в качестве местопребывания в этом городе ту же гостиницу и тот же номер, в которых останавливался во время своего драматического посещения Москвы мой приятель, вольный или невольный виновник всего происходящего со мной, в том числе и моего недавнего недомогания в летающей трубе.

Еще перечитывая его записки, я — с большей или меньшей степенью вероятности — определил гостиницу, одну из немногих по-настоящему приличных гостиниц в этом городе. Содержалось ее название и на гостиничном бланке, на котором написано было письмо. Номер, где довелось ему пережить столько необыкновенных происшествий, был известен мне из дневника: четыреста пятый.

И смущало, и привлекало меня в этой мысли многое. Смущало, например, то, что номер четыреста пять мог быть занят, что такой номер — с тремя окнами, как не без тайной горделивости подчеркивал мой знакомый, — наверняка был номер дорогой, мне не по карману, как, к слову, и любой другой номер в этой гостинице.

Добраться до стеклянной будочки мне удалось только на исходе третьего часа ожидания; в толпе говорили, что русишен пограничники бастуют, протестуя против не то невысокой заработной платы, не то недостаточного количества персонала, из-за чего им иной раз приходится работать больше положенного, — как бы то ни было, часть кабинок пустовала, и проверка паспортов, процедура и всегда-то неспешная, продвигалась крайне медленно. Таким образом, прилетев в Москву чуть позже трех по местному времени, я вышел из здания аэропорта почти в семь часов вечера — голодный, усталый, с первого же шага за дверь насквозь прохваченный острой волной ледяного ветра.

Экспресс, к которому я побежал бегом, вскоре отправился, он шел до ближайшей станции метро без остановок, в салоне было темно и холодно; я продышал в замерзшем окне прозрачный кружок, растер его пальцами в перчатках: за стеклом было еще темнее и еще холоднее, чем в автобусе.

Как быть, где остановиться? Этот несложный вопрос следовало решить как можно скорее; от прибытия в центр столицы меня отделяло всего-навсего полчаса. Перспектива остановиться в гостинице представлялась мне все менее и менее осмысленной, и не только потому, что ночь в ней обойдется мне в сумму, достаточную на месяц обычной жизни, а то и больше. Всякое действие должно иметь целью достижение определенного результата. Я же, сидя в замерзшем автобусе, несущемся по плохой, темной дороге к Москве, как ни напрягал свою голову, какого бы то ни было результата достичь не мог.

Дорога, по которой шел автобус, сменилась улицей. Улица — улицами, разительно широкими после бельгийских, забитыми одинаковыми, некрасивыми машинами. На одной из центральных и самых широких улиц я покинул автобус.

18

Говорят, что зимой температура в городе, а особенно в центральной его части, всегда повыше, чем за городом; мне этой разницы почувствовать не удалось. Пальцы болели от холода уже в автобусе. До гостиницы пешком было минут пять — как представилось мне, когда я вышел из автобуса; довольно скоро я понял, что ошибся: забыл Москву и отвык от ее расстояний. Шел я без малого двадцать минут — двадцать минут в тонком бельгийском пальтишке, разбитый, в расположении духа, которое иначе как дурным не назовешь. Прошел мимо сквера, в котором в далекие, ненавистные учебные годы было просижено столько времени; на противоположной стороне чернел силуэт известного памятника; перевязал и приподнял шарф, даже не шерстяной, а стопроцентно хлопчатобумажный, спрятал в него низ лица. Прошел мимо нескольких станций метро, в которые мог спуститься и спокойно, с относительным удобством, в тепле добраться до гостиницы — делать в ней мне было совершенно нечего, но к ней я шел, в ней мне, если номер четыреста пятый окажется свободен, предстояло провести наступавшую ночь.

На ступенях гостиницы стоял человек в коричневой шубе, символизируя, с одной стороны, гостеприимство, так как гостей подкарауливали прямо на улице, несмотря на мороз, а с другой — богатство отеля, который завалящего портье облачает в бесценную шубу умопомрачительного меха.

Мимо него я прошел в гостиницу.

Номер, как я и предчувствовал, оказался свободен. С сомнением глядя на. мое пальтецо, коллега оставшегося на морозе назвал цифру, в которую оценивалась ночь в четыреста пятом, раза в два превысившую мои самые отчаянные предположения.

Потребовались следующие документы: билеты, иностранный паспорт, кредитная карта. Сколько ночей в этой гостинице могу оплатить кредитной картой, я точно не знал. Две или три, вряд ли больше. Сейфы находились с правой стороны коридора и предоставлялись бесплатно; некоторым постояльцам было нечего там хранить. Рестораны были вон там и вон сям, то есть сразу две штуки; а прямо за моей спиной располагалось кафе. Номер был полностью готов, я мог занять его немедленно.

С очень смешанными чувствами я открывал его дверь; если верить тому, что написал о нем мой знакомый, его стены — свидетели странных и страшных событий, одного неудавшегося и одного осуществленного убийств. Зачем я пришел сюда?

Раскрутил и бросил на спинку кресла шарф, перчатки положил на батарею. Достал из сумки свое величайшее сокровище — похищенный фотографический портрет, поставил на стол, прислонив к стене. Походил по номеру, посмотрел из окон на темную, заснеженную улицу, положил снимок обратно в сумку: мне и так было нехорошо.

Номер был огромен, я и представить себе не мог, что в гостиницах бывают такие большие комнаты; богатая мебель орехового — если не подводили меня скудные мои познания в области древесных пород — дерева; новехонький, словно прямо перед моим приходом уложенный, ковер, такой густой и мягкий, что на нем вполне можно было спать. Вероятно, эта комната стоила денег, которые за нее просили.

Перед набором заграничного телефонного номера следовало нажать на ноль, что я и сделал. Соединили не сразу, пришлось подождать. А вот и гудок, второй, третий, четвертый… Я перезвонил, потому что международная телефонная связь иногда совершает ошибки. Запил две таблетки обезболивающего найденным в шкафчике мини-бара модным напитком, двоюродным братом кокаина.

От кресел, в одном из которых, в пальто, не раздевшись, сидел я, до кровати было шагов десять. До кровати, на которой, если все — правда, и была убита девушка, ради встречи с которой я прилетел в Москву.

19

Ехать пришлось вначале в метро, спокойном, пустынном в это время дня, затем в автобусе, выйти из которого мне рекомендовали кто на седьмой, кто — на шестой, а кто — и на восьмой остановке. На протяжении всей поездки, обошедшейся мне в полтора часа жизни, я не волновался; но, сойдя с автобуса и направившись в сквер — через него я должен был выйти к дороге, прямиком ведущей к ее дому, — вдруг ощутил волнение, сравнимое с тем, что испытывал, входя в первый раз в выбитую дверь с медной табличкой.

Голый, скучный и темный сквер кончился быстрее, чем можно было предположить. Меня продувало насквозь: вспомнив о том, что час поздний, и заторопившись, я оставил свой шарф в номере. Дорога, вдоль которой мне нужно было идти, едва заметно шла под уклон; вот и поворот направо, предсказанный мне еще в автобусе, пропустить который я действительно не мог, так как с обеих сторон дорогу ограничивали заборы: с одной — металлический, ограждающий невеселые заводские строения, с другой — кирпичный, со стеной деревьев за ним. Здесь мне предстояло пересечь дорогу и войти в первую боковую улочку, расположенную сразу за окончанием кирпичного забора; улочка ломалась под прямым углом, после чего вливалась в арку высотного дома.

Нужный мне дом был передо мной, мне оставалось пройти через двор. В котором из подъездов пятьдесят четвертая квартира, указанная на конверте? В третьем — таким был ответ на этот вопрос.

Как и в том, другом, далеком подъезде, за первой дверью оказалась другая; входная дверь, влекомая тяжелой пружиной, хлопнула за моей спиной, оставив меня в полной темноте; к счастью, вторая дверь не была на замке.

На лестнице пахло сгоревшим кофе. Каждый лестничный пролет состоял из десяти ступеней. От входной двери до двери в нужную мне квартиру — пять пролетов. Пятьдесят ступеней? Поменьше: первый пролет, ведущий к квартирам первого этажа, был покороче. Третий этаж.

«Как же ее имя?!» — пронеслось у меня в голове, когда я, с колотящимся сердцем, уже протягивал палец к звонку — опять-таки в отличие от того, другого, белому. И сейчас же вспомнил: Анна, конечно, Анна с фамилией моего друга, моего приятеля, моего далекого знакомого. На мгновение мне показалось, что я не смогу преодолеть волнение и не позвоню, вернусь сначала на улицу, затем к остановке автобуса, потом в метро, в гостиницу, а из нее — в аэропорт, в самолет и так далее, в обратном порядке проделаю весь сегодняшний путь, пока не окажусь там, откуда он начался: в пустом, неродном, не близком мне доме. Но звонок прозвонил, и скоро за дверью послышались шаги — или они только представились мне?

20

Волнение достигло своей наивысшей точки, своего почти невыносимого пика, когда дверь стала открываться, и на порог вышла, ослепив меня ударившим из коридора светом, высокая, тонкая девушка с незнакомым лицом, короткой, почти мальчишеской прической, большими темными глазами, крупными, хорошо очерченными губами.

— Вам кого? — услышал я ее голос.

Она смотрела на меня с удивлением, держась правой рукой за край двери; я все не мог сообразить, с чего начать. Она отступила назад, словно собираясь вернуться в коридор и закрыть передо мной дверь, но вдруг что-то в ее лице стало меняться. Мне показалось, что я видел в ее глазах испуг, но если это и был испуг, то продлился он не дольше секунды.

— Это ты?! — прошептала она.

Что было мне ответить на этот вопрос? Ну конечно же, я. Никто другой.

Она прикрыла лицо руками, открыла, улыбнулась, закрыла глаза, сразу ставшие влажными, опустила лицо…

— Я… — начал было я, собираясь объяснить девушке непростое положение дел, рассказать, кто я, откуда и зачем приехал, но не договорил. Она плакала. Плакала, глядя на меня.

Я почувствовал на своей руке прикосновение ее пальцев. У нее были теплые пальцы.

— Где же ты был все это время?! — прошептала она. Где я был?

— У тебя ледяные руки, — сказала она. И была права: я едва мог двигать онемевшими от холода пальцами.

— Ты замерз?

— Нет, — сказал я, собираясь сказать другое.

— Но у тебя совсем холодные руки…

Холодные руки. Она принимала меня за другого человека.

— Почему ты не звонил все это время? — спросила она. И сама же ответила: — Ты потерял мой телефон? У тебя не было моего телефона?

Я покачал головой.

— Не было? — переспросила она. — А мое письмо получил?

Господи, что было мне ей сказать?

— Да, — ответил я.

— Получил? — она снова смотрела на меня с испугом.

— Да, — повторил я.

Мы постояли друг напротив друга, молча; насколько разнились чувства, испытываемые в этот момент каждым из нас!

— Ты пройдешь? — спросила она.

Я кивнул.

Кивнул — и шагнул в открытую для меня дверь.

Закрыв за нами дверь, она обняла меня, прижалась ко мне, не замечая, что я не отвечаю ей.

— У тебя мокрое пальто, — сказала она. — Снег тает.

Я видел нас в зеркале, занимавшем половину стены напротив; видел себя и ее, обнимающую меня, думая, что обнимает другого.

Меня не раз путали с ним, но всякий раз — чужие, посторонние люди, случайные знакомые; любому видевшему нас вместе была очевидна разница между нами. Как же могла она ошибиться, принять меня за него? Они давно не виделись, это объясняет многое. В коридоре темно; она вышла из светлой комнаты…

От ее волос вдруг пахнуло тонким, едва различимым, но таким знакомым мне запахом. У меня потемнело в глазах. Я обнял ее, не сразу отдав себе отчет в том, что в точности повторил ее печальное, жалкое заблуждение… Ее отражение в зеркале склоняло голову, приближая лицо к моему. Она привставала на носки, становясь вровень со мной. Я видел, как раскрываются ее губы навстречу моим. Я коснулся ее губ, думая о других, прикосновения которых так и не узнал. Опьяневший, сведенный с ума запахом ее волос, вкусом ее губ, в которых чудились мне другие, ее жаром, предназначавшимся совсем не мне, — я больше не знал, что делаю; на какое-то время я потерял всякое представление о том, что происходит на самом деле.

Пальто мое лежало на полу, я снимал через голову ее свитер, из глаз ее катились слезы, под свитером была только майка, ее тело вздрогнуло, когда коснулась моя рука ее живота, я не мог оторваться от ее губ, от ее кожи, от ее тонких плеч, тонкой, раскинутой в стороны груди, поразившей и ослепившей меня своей наготой и белизной, мы упали на диван, мне пришлось помогать ей расстегивать джинсы, она бледнела, закрыла глаза, подняла руки, отдавая все мне — и губы, и волосы, и глаза, и слабые руки, и шею с исчезающими следами моих поцелуев, и влажные подмышки, и высокую грудь, и розовые, нежные, а потом все тверже и больше, соски, и долгий живот с провалом посередине, и островок волос у его окончания, и ноги, и колени, и пальцы ног, — застонала, почувствовав меня, обняла, закрыв подмышки с влажными волосками, прижалась к моим губам, я целовал ее мокрые щеки, брови, волосы, глаза, я не любил ее так, как любил сейчас ту, о которой думал, и никто не называл меня так, как называла она, думая, что дарит себя другому. Рассудок уже вернулся ко мне, уже давно я очнулся от своей ошибки — только слишком поздно, чтобы остановить то, что было ее следствием.

21

Она не оделась, лежала передо мной на диване, как была, говорила, перескакивая с темы на тему, словно ей нужно было спешить, словно боялась не успеть рассказать всего передуманного, перечувствованного, пережитого за то время, пока не видела она меня… А не видела она меня никогда. Знай она, что ей нужно бы рассказать мне всю свою жизнь, как торопилась бы она в этом случае…

Бледность прошла, на ее щеках теперь снова можно было различить тонкий, нежный румянец; глаза блестели, но уже не от слез. Она смеялась, не замечая, что я не отвечаю ее смеху, часто целовала меня, закрывала лицо руками, рассказывая о чем-то горьком — наверное, о том, как по мне скучала, как вначале боялась, а потом уверилась, что я забыл ее.

Я слушал — и не слышал ее.

Что я знал о ней? Или, точнее, что я знал о девушке, названной Виктором в своих записках Aнной — и убитой на кровати гостиничного номера, в котором я остановился? Убитой, если верить его дневнику; если же верить моим глазам и всему остальному во мне, что способно слышать, осязать, обонять и испытывать иные ощущения, то она жива, так же жива, как я сам, как Виктор, так достоверно и убедительно описавший ее смерть…

Но может, это не Анна, описанная в дневнике, а совсем другая, судя по всему, недолговременная и, что называется, случайная знакомая Виктора, о существовании которой мне до сих пор не было известно? Но ведь спросила же она о письме: «Ты получил мое письмо?» Что именно она сказала, как сформулировала она свой вопрос? «Ты получил мое письмо?» Но о каком письме шла речь — о том, что передано мне женой Виктора, или о каком-то другом, мною не виданном и не читанном?

Так что же я знал о ней, о той девушке, лежавшей — если верить Виктору — с перерезанным горлом на кровати, в которой думал я провести эту ночь? Знал я немногое: ее имя, ее фамилию, ее профессию, настоящую или бывшую, приблизительно представлял ее возраст. Знал, что в сумочке своей она носит губную помаду, кошелек с деньгами, краску для лица и презервативы, что пишет детским почерком с ошибками… Что-то еще было в ее сумочке, что-то, особенно врезавшееся мне в память, а теперь почему-то забытое напрочь.

Признаться ей во всем? Это лучшее, что можно было сделать в моем положении, лучшее и уж точно наиболее честное по отношению к ее нежности, наготе, теплу, счастью, доверию, смеху, словам, предназначенным не мне.

Мне следовало признаться, рассказать, как развивались события на самом деле, но решиться на это я не мог. Мне пришлось бы не только сознаться в том, что я заурядный вор, постыдно воспользовавшийся тем, что, мне не принадлежит и не предназначается, но и причинить ей боль. А причинять ей боль я больше не мог — этой девочке, так доверчиво отдавшей мне все, чем владела.

Коснувшись моих губ своими губами, она встала с постели и вышла, выбежала из комнаты, сказав перед этим что-то о чае, о том, что я, наверное, голоден, что обо всем забыла от радости; она совсем не смущалась своей наготы.

Я закрыл глаза, опустил лицо в бархатную подушку, на которой только что лежали ее волосы, чей запах и стал виновником того, что я обманул ее, обманувшись сам.

22

Когда я открыл глаза, она стояла передо мной на коленках, положив голову рядом с моей, глядела в мои глаза. Я вспомнил, что лежало в ее сумочке, открытой не мною в гостиничном туалете: фотография ребенка, сидящего на песке, тянущегося к объективу пухлыми ручками.

Она гладила меня по лицу.

— Ты изменился, — сказала она.

Я усмехнулся.

— Я ведь даже не сразу узнала тебя. У меня было такое странное ощущение, что… — Она остановилась. — Нет, ерунда.

— Что ты хотела сказать?

Назвать ее Анной? Сказать, что забыл ее имя?

— Ничего. Такое ощущение, как будто ты…

Как будто ты — совсем не тот человек, о котором я думала.

— Как будто ты меня забыл.

В этом была доля истины: я не помнил ее совсем.

— Скажи, — произнес я, — как твой ребенок?

Я видел, как быстро, в одну секунду, изменился ее взгляд. Она смотрела на меня со страхом.

— Как твой ребенок? — повторил я вопрос.

Она поднялась с пола, села на диван спиной ко мне, долго молчала. Я глядел на ее узкую спину, на ее склоненную голову, руки, сложенные на коленях ладонями друг к дружке, плавную, женственно-округлую линию окончания талии, бессильно опущенные плечи. Бедная девочка, это была твоя тайна, о которой ты не хотела рассказывать мне. Ведь так?

— Откуда ты знаешь? — спросила она наконец, не поворачивая головы. — Кто тебе сказал?

— Я видел фотографию.

— Какую фотографию? Где?

— В твоей сумке.

— Когда?

Я не стал отвечать. Скоро она повернулась ко мне. Как жалко могут выглядеть груди испуганной, только плачущей женщины!

— Ты поэтому не звонил?

Я покачал головой: нет.

— Я так и думала! Я не нужна тебе с ребенком?! Сколько горя, сколько безнадежной тоски…

Привстав, я обнял ее, привлек к себе, заставил лечь рядом, прижал к себе. Как легко плачет эта девочка, подумалось мне. Плакала, горько и бесконечно, она после последней встречи с Виктором, плакала при встрече со мной, плакала теперь.

— Сын или дочь?

— Девочка.

— Где она сейчас?

— У родителей.

— Ты замужем?

Немаловажный вопрос. Возможно, ответ на него уже был известен тому человеку, на чьем месте я лежал.

— Нет.

— Была?

— Нет.

— Сколько ей?

Она до сих пор не подняла ко мне головы.

— Почти два.

Родила в семнадцать лет. По логике подобных разговоров, теперь я должен был спросить, как ее имя — имя чужой девочки, несчастной дочери несчастной матери. Но не спросил.

— Прости меня. Я ничего, ничего, ничего не жду от тебя. Ничего. Пожалуйста, поверь мне.

Она готова была разрыдаться снова.

Боже мой, сколько горя, какое море боли заливало душу этой девочки!

Ее губы были совсем мокрые — мокрые от слез. Мокрые и солоноватые. Мне было ее жаль, так жаль, что попроси она в эту минуту о чем угодно — я сделал бы это для нее не задумываясь. И еще: мне ведь тоже хотелось забыться. Целуя ее соленые губы, я забывал обо всем. Или почти обо всем: видел только ее, помнил только о ней, думал только о ней. Хотел только ее. Любил только ее, легшую на меня своей грудью.

23

Мы оба вздрогнули: зазвонил телефон. Я хотел было ее удержать, она хотела было остаться, но телефон звонил, звонки его были громкими, резкими и неприятными, и снятие трубки казалось единственным способом заставить его замолчать.

Она поцеловала меня, словно покидала надолго, вскочила с дивана, пробежала к столу посреди комнаты; она все делала порывисто, легко — говорила, целовала, плакала, смеялась…

— Нет, никак, — сказала она, растерянно взглянув на меня. — У меня гости.

Замолчала, слушая голос в трубке.

— Нет, я ведь сказала. Я не могу.

Она больше не поворачивалась ко мне.

— Я все понимаю, но я не могу… Потому что не могу.

Она опустилась в кресло.

— Нет. Перестань. Я сказала: не могу. Сколько раз повторять? Нет, я не больна и чувствую себя прекрасно, просто не могу!

В трубке говорили, она слушала.

— Нет, я ничего не забыла. Я все помню… Я знаю, что будет…

Слушая говорившего, она отрицательно качала головой.

— Вот что, я сейчас просто положу трубку. Все. Пока.

Она действительно положила трубку.

Долго не оборачивалась ко мне. Затем встала, потерянно глядя на меня, прошлась по комнате; по ее взгляду было понятно, что думает она не обо мне — а если и обо мне, то не веселы ее думы.

Она как будто не видела, что я одеваюсь. Одеться мне было недолго, почти все оставалось на мне, успела она снять с меня только свитер. Подошла ко мне, заглядывая в глаза. Да, я все понял. Трудно не понять, кто и зачем тебе звонил. Или я ошибаюсь? Едва ли.

А вот сейчас она заметила, что я одеваюсь.

— Подожди, — просительно сказала она, взяв меня за руку.

Боже, как легко переходила она от настроения к настроению, одно выражение лица меняла на другое. Чем испугало ее то, что я одеваюсь? Или ее испугало то, что было сказано по телефону? Скорее последнее. Или и то и другое.

— Ты уходишь? — со страхом спросила она.

— Нет.

— Не уходишь?

Я повторил ответ.

Она постояла передо мной, растерянно следя за моими движениями.

— Я ведь чай поставила, да? Он, наверное, уже остыл. Выпьем чаю?

Я видел, как все ее тело покрывается холодной сыпью: снова, как сразу после окончания телефонной беседы, она смотрела на меня, меня не видя. Зябко передернув тонкими плечами, пошла в кухню. Вернулась в гостиную с двумя чашками. Потом принесла два блюдца. Затем — пузатый коричневый чайник с выгнутым горлышком, две чайные-ложечки, сахарницу. Опрокинула чайник горлышком в одну из чашек. Чайник был пуст.

— Я забыла налить воды, — сказала она тихо. — Совсем потеряла голову.

Я взял чайник из ее рук, холодный и легкий.

— Давай я помогу тебе.

Она кивнула.

Маленькая, тесная, опрятная кухонька. Мне было видно, как надевает она майку, берет с дивана трусики, поднимает с пола джинсы. Пришла ко мне уже одетой. Телефон зазвонил снова, когда вода почти закипала.

— Не поднимай, — сказал я.

Опустив голову, пошла в гостиную.

— Да, — услышал я ее тихий голос, когда звонки прекратились. — Ведь я же сказала, что не могу.

Чайник закипел, забрызгал из горлышка каплями воды, налитой чересчур обильно, был снят с огня, огонь был выключен, кипяток залит в другой чайник, заварочный, с которым Анна вышла в гостиную.

Я услыхал ее шаги только тогда, когда была она уже в кухне.

— Мне нужно идти, — сказала она.

Вздохнула.

— Ты все слышал…

Я все слышал и понял, что отказаться было нельзя.

— Ты подождешь меня здесь? Ты не уйдешь? Ты на меня не злишься?

Я не зажигал в кухне свет. Она обняла меня, и я почувствовал, как дрожит ее тело. Должно быть, ей было холодно. За темным кухонным окном стояла ночь.

24

Она больше не стала плакать, поверив, что я дождусь ее возвращения. Провела меня по крохотной своей двухкомнатной квартирке, показала спальню с двуспальной кроватью, в которой надеялась провести со мной остаток ночи — после того как вернется; объяснила, как работает телевизор, заставила обещать, что я обязательно съем все, что приготовила она мне на скорую руку; приняв ванну, я мог вытереться банным полотенцем, специально для меня принесенным из шкафа в спальной комнате. Запасные ключи лежали в деревянной шкатулке на полке у двери. Ключей было два, замков — три; разница объяснялась тем, что один из замков не работал. Я не спрашивал, когда она вернется: если учесть, какую именно работу ей предстояло исполнить, она вряд ли могла ответить на этот вопрос.

Ключ еще поворачивался в замке запираемой ею двери, когда я стал надевать ботинки: торопясь, боясь отпустить ее слишком далеко и не найти потом на улице. Сборы были непродолжительны: перчатки остались в карманах пальто, пальто висело на вешалке, а кроме этого у меня ничего с собой не было. Свет в гостиной я оставил.

Если столкнусь с ней в подъезде, если увидит она меня на улице, скажу, что решил проводить ее до дороги.

Как можно тише открыл оба замка, на которые она заперла дверь. В темном подъезде было тихо. Лестница передо мной была пуста. Спустившись к окну между этажами, увидел, как идет она через двор к знакомой мне арке, ведущей к дороге, где предстояло ей поймать машину.

Ветер стих, сыпал слабый, едва заметный снег. Она не оглядывалась, торопясь, иногда подбегая, приближалась к арке, а за ней приближался к арке ее неведомый спутник — я. Вот у арки она поскользнулась на ледке, раскатанном в снегу детьми, и чуть не упала; от ожидания ее падения у меня сжалось в груди. Но она устояла, гибкая, легкая девочка, побежала дальше. Я так и не спросил, как зовут ее дочку — которой, в отличие от сверстниц, вряд ли когда-нибудь удастся уговорить маму взять ее с собой на работу.

Кстати, отчего она так торопилась? Потому что опаздывала на встречу — или спешила вернуться ко мне?

Я потерял ее из виду, когда она вбежала в арку. Ускорив шаги, я вошел в арку, держась у стены, за колоннами, чтобы не быть увиденным. Здесь мне пришлось остановиться: Анна была в двадцати шагах от меня, стояла на тротуаре у обочины дороги, вытянув руку, показывая водителю подъезжающей машины, что нуждается в его помощи. Водитель машину остановил, но тут же отъехал: либо не по пути, либо не сошлись в ценах. Проехало еще несколько машин, пара остановилась. В одну из них, открыв заднюю дверцу, она и села. Машина тронулась. К сожалению, мне не удалось рассмотреть ее номер.

Теперь мне должно было сильно повезти.

Первая машина проехала мимо, не притормозив. Второй водитель, выслушав мой краткий рассказ о том, что мне необходимо проследить за сестрой, молча поднял стекло и уехал. За ним подъезжала желтая «волга» с зеленым огоньком в верхнем углу ветрового стекла.

Место сестры в моем кратком повествовании заняла дочь.

Такси тронулось и поехало; вместе с ним, сидя на переднем сиденье, рядом с немолодым, нелюбопытным, спокойным водителем, поехал и я.

— А что с дочкой-то? — спросил он, когда у светофора мы нагнали ее машину.

Об этом я не задумывался.

— Жена попросила. Боится, что она… Что у нее не те друзья.

Красный, желтый, зеленый. Повернули налево, выехали на какой-то проспект, название которого я представлял себе лишь приблизительно.

— А сколько ей?

— Шестнадцать.

Шофер закивал головой.

— Самый опасный возраст. Самый опасный. У меня вон тоже…

Здесь он, помрачнев и нахмурившись, замолчал. Мне так и не довелось узнать, чем второпях выдуманный мною сюжетец напомнил ему собственную жизнь.

Он дважды проехал на красный свет, хоть я и не просил его об этом. В первый раз дело было на совершенно пустом перекрестке, где кроме нас и удалявшейся от нас светлой «лады» никого и ничего не было; второй раз перекресток был покрупней, оживленный, с милицейской будкой — к счастью, пустой. Нам посигналили.

— Вроде она? — спросил он, кивнув на машину впереди.

Автомобильный поток сворачивал на ту самую улицу, по которой, покинув экспресс, этим вечером я поднимался в гостиницу. Один, второй, а за ним и третий, и четвертый перекресток остались позади. Дорога была чистая, словно снег здесь падал только на тротуары. Мне вспомнилось, что водитель, выслушав мой рассказ, посадил меня, не спросив о цене.

Ее машина свернула налево; мы остановились, отрезанные от нее встречным потоком; на мое счастье, сразу за поворотом остановилась и «лада». Задняя дверца машины открылась. Из машины вышли водитель — и девушка, сидевшая на заднем сиденье. Мужчина что-то говорил ей; она покачала головой и пошла через дорогу. Мужчина провожал ее взглядом. Мы тронулись, пересекли встречную полосу, свернули и остановились чуть дальше, проехав машину и садившегося в нее человека.

Девушка с покачивающейся на тонком ремешке сумочкой взбежала по ступенькам, прошла в двери, ступила в отделенный от улицы стеклянными стенками зал, в котором, как донные рыбы в залитом светом аквариуме, двигались люди. Швейцара в шубе у входа не было. Хотя по штату ему, наверное, полагалось стоять на своем посту у гостиницы и в этот час.

— Она? — спросил мой водитель.

— Да.

— Если хочешь знать, — он повернулся ко мне и поднял сжатый кулак. — Я бы на твоем месте… Их сейчас, таких девчонок…

Я протянул ему бумажку, которую он взял, не взглянув на нее.

— Да ладно, чего говорить, — вздохнул он.

— Спасибо, — сказал я, в темноте пытаясь найти ручку замка.

— Вон там, — указал водитель пальцем.

Дверца открылась.

Я стоял на дороге, стараясь отыскать среди людей, ходивших или стоявших за стеклом вестибюля, ту, за которой ехал все это время. Пошел через дорогу.

25

Я подходил к гостиничным ступеням, когда несколько мужчин в костюмах расступились в фойе за стеклом, и я заметил ее, стоявшую у лифта рядом с невысоким, ей по плечо, человеком в белой рубашке и красно-коричневом жилете. Сняла шапку, тряхнула головой, посмотрела наверх, на стрелки-лампочки, указывающие приближение или удаление кабинок, стала расстегивать короткую шубку; жилетник смотрел на нее и, как мне показалось, говорил ей что-то, — я не видел его лица, обращенного к девушке. Девушка на него не смотрела.

Шагнула в стену. За ней ступил в лифт и человек в жилете — и еще двое, которым пришлось подбежать, чтобы успеть до закрытия дверей.

И что теперь? На какой из гостиничных этажей нес ее лифт? В какой из номеров лежал ее путь? И что делать дальше? Подняться к себе? Тогда пропущу ее выход. Вернуться к ней на квартиру и ждать ее возвращения там? К чему в таком случае была вся эта слежка, погоня, езда на красный свет и сочувствие пожилого, легковерного водителя автомобиля?

Так и не решив, что делать, я вошел в гостиницу. Из людей, стоявших за стойкой, я не узнал ни одного. Новая смена?

Как часто случается, выход нашелся сам собой: оглядывая зал, я обнаружил в конце коридора кафе, о котором мне уже рассказывали этим вечером; раздумывая, прошел к нему, сел за первый столик, из-за которого был виден весь вестибюль. Кафе, полное народу, шумное, с «живой» музыкой, наверняка будет работать еще долго. Я взглянул на часы. А когда поднял голову, передо мной стояла официантка. Какие они здесь шустрые!

— Что будете заказывать?

— Я еще не решил. Я только пришел.

— Вот меню, — сказала она. — Выбирайте.

Улыбнулась и упорхнула. К другому столику, где улыбалась так же сердечно, как только что — мне.

А мне повезло, понял я, оглядев кафе: несмотря на довольно позднее время, все его столики были заняты. Кто пил пиво, кто — вино, кто трудился вилкой, ножом или ложкой, кто молчал, кто говорил, кто курил, кто вытирал губы салфеткой; я был самым одиноким в этом кафе: мой столик был единственным, за которым сидел один человек. Я раскрыл меню.

Все было дорого, все было слишком дорого. Самым дешевым в меню был омлет, затем шел какой-то шеф-поварской салат, потом — рыбный салат, после чего цены совершали значительный прыжок. Я остановился на рыбном салате. Поделился своим выбором с официанткой. К двери со стороны лифтов прошли трое мужчин. Оказалось, что салат состоит из лоскутков лосося, палтуса и семги, красиво разложенных по блюду. Я был голоден: поесть в самолете мне не удалось. По залу к двери пробежала девушка, но совсем не та, которую я ждал. К салату полагались булочки, усыпанные маком, и масло вколотой оболочке. Нужно быть внимательным, чтобы не пропустить ее.

Краем глаза я уловил в фойе движение, поднял голову: господин в костюме, неторопливо двигавшийся в сторону кафе, заслонял от меня девушку, бывшую уже у самой двери. Я вскочил со стула, чувствуя сердцебиение, — нет, не она.

Я уже решил, что расскажу ей обо всем: и об обмане, начавшемся невольно, и о том, что случилось с тем, за кого она меня приняла, и о том, какова цель, пусть и довольно смутная, моего к ней визита. Оставалось надеяться, что она сможет понять и простить меня, а самое главное — захочет рассказать, что знает о Викторе.

Кстати, стоит ли говорить ей, что в своем дневнике он убил ее, да еще и таким чудовищным способом?

Навстречу господину, осматривающему кафе, вышла улыбчивая официантка, с первых же слов перешедшая с русского на английский: господин был иностранного происхождения.

Кстати, в России мне всегда удавалось определять иностранцев практически безошибочно, и не только по одежде, качеством и количеством которой мы когда-то так отличались от жителей иностранных держав, включая и наиболее завалящие из них. Не был исключением и этот человек, которого я и заметил-то лишь оттого, что он помешал было моим наблюдениям за выходящими из гостиницы.

Почему, едва взглянув на него, я сразу понял, что он — иностранец? Многие мужчины, сидевшие в этом кафе, были в костюмах, в том числе в белых рубашках и при галстуках, — и тем не менее, глядя на них, я нисколько не сомневался, что большинство из них — мои земляки, мои соплеменники, мои компатриоты. Возможно, причина заключалась в характерном складе черт, определенном строении лица. Особом его выражении, — а если идти дальше — ином образе мыслей, ином характере чувств, формирующих, в конечном итоге, и выражение лица, и его склад и строение черт? Или господина выдавала сугубая белизна рубашки, достигнутая благодаря особым люминесцентным добавкам дорогих стиральных порошков? Девственная чистота и несминаемость пиджака и брюк, словно носящий их в жизни не сгибал ног в коленях, не садился, не облокачивался, не прислонялся ни к чему на свете? Особая способность поблескивать обувной кожей, вычищенной и натертой до безупречного глянца?

Несмотря на мой недавний голод, еда не доставляла мне удовольствия. Больше того: мне приходилось заставлять себя съедать каждый кусок рыбьего мяса, отделяемый с помощью вилки и ножа, проглатывать каждый кусок смазанного высококачественным маслом хлеба. В то время как сидел я в этом уютном, по московским меркам, кафе и со всеми удобствами насыщал свое тело рыбой, девушка — подарившая мне недавно столько тепла, обладавшая такой бездной невостребованных чувств, самоотвержения, добра, грусти, ласки, заботы — сама служила кому-то пищей, насыщала собой анонимного постояльца дорогой гостиницы, исполняла роль живого блюда, мяса, утоляющего половой аппетит. То, что только сейчас я осознал мерзостность своего положения, говорило обо мне не много хорошего. Она не была моей подругой, она не была мне сестрой, из ее собственных слов, написанных и сказанных, из Викторова дневника мне была известна ее профессия. И тем не менее я не должен был отпускать ее. Или — не должен был сидеть в кафе, изящными движениями пожирать рыбу, делать вид, что принадлежу к миру культурных, воспитанных и утонченных людей, потому что умело пользуюсь ножом с вилкой и время от времени утираю пасть салфеткой, — в то время как Анна принимает участие в одной из наиболее постыдных и отвратительных операций в мире.

26

Официантка обращалась ко мне, фартуком касаясь моего столика.

— Вы не будете возражать, если я подсажу к вам вот этого господина? — извиняющимся тоном спросила она, указывая на стоявшего за ее спиной мужчину.

Этого еще не хватало.

— У нас все столики заняты, — просительно заглядывала она мне в глаза.

Я уже качал головой, собираясь отказать официантке в ее просьбе, а потом вдруг подумал, что, отказав, лишу ее денег, заработка, чаевых, пусть и небольших, но на которые она уже наверняка рассчитывает, на которые имеет полное право, — и не стоит делать маленькую подлость только потому, что мучает совесть после совершения большой.

— Хорошо, — сказал я. Радость, выразившаяся в ее лице, была мне наградой.

Господин опустился на соседний стул, поздоровался и извинился.

— Ведь я вам не помешал? — спросил он, приятно осклабясь.

Сказал бы я тебе, старая сволочь…

Я ответил так, как принято отвечать в подобных обстоятельствах.

Разве не странно желание совершенно не знакомых друг другу людей собираться десятками в общие комнаты, чтобы совершить друг перед другом один из самых интимных, наиболее животных и наименее привлекательных процессов — пожирания пищи? Почему почти все остальные телесные отправления мы стремимся исполнять наедине, скрывшись от взглядов посторонних, а иногда и близких людей, — а едим напоказ?

Господин, блеснув запонками, ухватился за меню; интересно, настоящими были бесчисленные бриллианты, наполнявшие сверкающие квадратики запонок, или стеклянными, поддельными? Если настоящими, то выбирать еду подешевле ему не придется.

Ах, он забыл представиться! Старомодно привстав, он протянул мне руку. Судя по имени, происходил он приблизительно из тех же мест, в которых проживал в последнее время я, так что говорить по-английски нам смысла не было.

Поняв, что со мной можно общаться на его родном языке, он рассмеялся; вопросы, как говорится, полились рекой: и кто я, и откуда, и почему здесь, и почему там, ведь я… Да, я русский, а почему там? Как замучил, чуть не до судорог, меня этот идиотский, повторяемый каждым вторым, если не первым, собеседником, и «здесь» и «там», вопрос!

Как ответить, почему у тебя карий цвет глаз, курчавятся или не курчавятся волосы, а у мамы твоей белый, темный, красный, желтоватый — какой угодно — цвет кожи? Как ответить, почему на улице снег, дождь, ветер, ночь, день или утро, почему встречаешь именно этих, а не других людей, отчего увлекаешься теми, а не другими женщинами, отчего думаешь, что сможешь с ними провести все до единого дни своей жизни?

— Случайно, — ответил я. Это был лучший, наиболее емкий, точный и честный, исчерпывающий ответ; за все последние годы, прожитые там, где они были прожиты, мне не удалось придумать лучшего.

— Случайно? — удивился он, подняв брови.

— Встретился с девушкой, здесь, в Москве, разъехались, снова встретились, жили вначале здесь, женились, обзавелись ребеночком. Потом по работе ей пришлось вернуться домой. Я работой не связан. Переехал к ней. Вот так.

О том, что обзавелись мы ребеночком, родив его в одном из здешних роддомов, говорить не следовало. Это его не касалось. Не касалось его и то, что брак наш давно разрушился и я не видал ее, переехавшую по работе в очередную страну, многие месяцы, многие годы. Не касались его и причины развода. Почему сегодня эта женщина кажется самой родной, дорогой и красивой на свете, а завтра от ее взгляда хочется выть, как воют, если верить документальным фильмам, волки, собравшись в небольшую стаю на залитой лунным светом лесной поляне?

Официантка принесла пивца, из патриотических или иных побуждений — бельгийского. Господин учтиво повел бокалом в мою сторону, отпил, слизнул с верхней губы белую пенную полосу.

Из гостиницы вышли сразу несколько человек, и мне удалось рассмотреть каждого из них. Боже мой, сколько же это будет длиться? Как неприятно осознавать себя подонком! И еще эта старая рухлядь под боком, произносящая слова, к которым необходимо хоть сколько-нибудь прислушиваться, чтобы вовремя отвечать на вопросы. Не пожалей я официантку — хоть от этой неприятности был бы избавлен!

Сколько же будет она оставаться наверху?!

— Что? — переспросил я, не расслышав вопроса.

Какова моя профессия? В данный момент она представляла собой нечто среднее между обязанностями сутенера и заботами, скажем, отца. Я не к месту вспомнил телевизионную передачку, в которой муж проститутки рассказывал, как ведет себя, когда в дом к ним приходят женины клиенты.

Я посмотрел на часы, и меня бросило в пот. Я сидел в кафе полтора часа.

Господин тоже взглянул на часы.

— Здесь позже ложишься спать, — сказал он. — Вообще, в России не принято ложиться раньше двенадцати, часа… Поправьте меня, если я не прав. У нас после девяти часов вечера звонят только хорошим знакомым, близким друзьям или родственникам, да и то не всяким. А русский в это время только отправляется в гости, только откупоривает первую бутылку водки!.. Вы не согласны со мной? — спросил он, заметив усмешку, которой мне не удалось скрыть.

За одно это упоминание о водке его стоило повесить за ноги, ну а заодно и раздавить плоскогубцами яйца.

— Мне слишком часто приходится слышать комбинацию этих слов: «русский» и «водка». Боюсь, это один из мифов, созданных на пустом месте, на литературе, кино… Мне не кажется, что русские пьют больше, чем любой другой народ.

Прикладывая руку к тому месту, где предположительно находилось его сердце, человек извинился: он не имел в виду ничего плохого.

Стремление к саморазрушению проявляется всяким народом по-своему: кто пьет, кто пользуется наркотиками другого сорта, кто работает, не видя света, кто измеряет жизнь, честь и достоинство деньгами, ступенями карьеры, марками автомобилей и прочим мусором.

— И все-таки спорить с тем, что русские ложатся спать гораздо позже нашего, вы не станете?

Не стану, старая сволочь.

— А мне это нравится. Город не прекращает свою жизнь никогда. Посмотрите, сколько на улице машин. Сколько людей в этом зале. У нас в это время все мертво, все спит, на улице ни души…

Вот и еще прошла к дверям пожилая пара. Откуда берется весь этот сброд, выходящий из гостиницы в такое время? Ах да, наверху — два ресторана; отужинав, граждане из местных отправляются по домам, спать, следуя положительному примеру своих иностранных собратьев, о которых рассказывает мой словоохотливый сосед.

Я заказал бокал белого вина. Попросил заодно рассчитать меня — чтобы не задерживаться, когда выйдет она.

Что может заставить такую девушку, какой казалась мне Анна, заниматься тем, чем она занимается?

Я не помнил в точности, что писал об этом Виктор, но из его слов получалось, что делает она это сознательно и добровольно, начав, чуть ли не школьницей… В те времена, на которые приходились мои школьные годы, подобное было немыслимо. За Последние годы здесь изменилось многое. Я не был свидетелем этих перемен, а если и был, то сторонним. Может быть, поэтому мне сложно понять, что может заставить русскую школьницу отдавать свое тело за деньги.

Мне приходилось слышать, что женщин принуждают заниматься проституцией; не знаю отчего, подобные истории всегда вызывали у меня недоверие. При всем желании мне не удавалось представить себе ситуацию, в которой взрослый человек не нашел бы способа и сил отказаться делать то, что ему не по душе. Другое дело дети… Когда она начала? Сколько ей было лет, когда ей впервые пришлось продать себя? Почему теперь, когда я со стыдом вспоминал ее телефонный разговор, мне казалось, что ее не просто уговаривали, не просто убеждали, а угрожали? Что могло означать, например, произнесенное ею «я знаю, что будет»?

— А вы знаете, — сказал мой сосед, уже давно присматривающийся ко мне, — мне кажется знакомым ваше лицо…

— Правда?

Он рассмеялся.

— Только никак не могу вспомнить, откуда. Но у меня твердое ощущение, что я вас где-то видел… Или же вы мне кого-то напоминаете.

Я отпил из бокала; вино было холодное, терпкое, невкусное. Интересно, кого же я тебе напоминаю?

27

Он все посмеивался, посматривая на меня. Перстень с бриллиантами, повторявший стиль и форму запонок, отбрасывал на стол отражение, состоящее из множества крошечных светлых пятнышек. На галстуке застыла в волнообразном изгибе горящая бриллиантовая саламандра в оправе из белого золота; почти всю ее голову занимал темно-зеленый изумруд, обрамленный тонкой бриллиантовой короной.

— Вспомнил! — воскликнул он.

— И кого же?

— Надеюсь, вас не обидит это сравнение…

Я отрицательно покачал головой, следя за выходящими из гостиницы.

— Вашего соотечественника, художника Ивлева, так печально прославившегося в нашей стране.

Я повернулся к нему. Он улыбался, ожидая моего ответа. Кто из нас был больше смущен? И было ли то, что я чувствовал, смущением? Или чем-то иным — например, раздражением? Неужели сходство с этим идиотом будет преследовать меня всю мою жизнь?!

Надо было что-то ответить: не хватало еще, чтобы он испугался, поднял крик о том, что обнаружил сбежавшего международного убийцу, позвал милицию!

— Да. я знаю, мы действительно похожи.

Господин сочувствующе покивал головой: бывает же такое.

— Его обвиняют в страшных вещах.

— Обвиняют? — переспросил я. — Да все уверены в этом!

— А вы?

Я пожал плечами.

— Я был знаком с ним… Еще до всей этой истории. Не скажу, что мы были друзьями, но я знаю его достаточно хорошо, чтобы сомневаться в том, что о нем говорят.

Господин поднял брови, изображая удивление.

— Вы серьезно?

— Абсолютно серьезно.

— Но ведь, насколько я знаю, он ни от чего не отказывается, он сознался во всем самостоятельно.

— Может быть, это больной, психически ненормальный человек, но вряд ли убийца.

— Нет?!

Святая, незыблемая уверенность европейского обывателя в безошибочной справедливости юридической машины!

— Нет. Кроме того, мне известны некоторые обстоятельства всех этих событий… Я знаком с его адвокатом.

— Правда? — лицо моего собеседника выразило живейшее любопытство. — У него в адвокатах ведь совсем юная девушка?

— Да.

Мне не хотелось говорить — не хотелось еще больше, чем до этого. Только некуда было уйти из-за столика.

— Так вы знакомы с его адвокатом? Тогда вам и вправду должны быть известны вещи, недоступные нам, простым смертным. Скажите, а как по-вашему, что же могло заставить его сознаться в несовершенном преступлении? И не просто в каком-то заурядном преступлении, я не знаю, воровстве, контрабанде, продаже наркотиков, — а в убийстве!

Говоря неторопливо, с улыбкой, учтиво, как подобает говорить воспитанному человеку даже на подобную тему, он время от времени подносил к губам бокал, держа его за ножку. Мой взгляд задержался на красном пятнышке, бывшем у моего собеседника на ногте. Вначале я принял его за остаток маникюрного, не совсем аккуратно снятого красного лака, но странно было представить себе, что этот седоволосый, донельзя традиционный, правильный на все сто процентов человек красит ногти.

— Если я не ошибаюсь, а я могу ошибаться, потому что не особенно внимательно следил за ходом этого дела, — говорил он, — Ивлев сам обратился в полицию, хотя никто его ни в чем не подозревал. Согласитесь, что подобные поступки просто так не совершаются.

Он говорил, а я все смотрел на его палец, стараясь понять, что это за красное пятно.

— Кроме этого, по его указаниям полиция нашла тело убитой…

— Голову, — перебил я его.

То, что нашли по его указаниям голову, было известно в Бельгии всем и каждому. Последняя собака, слепая, глухая, немая и безногая, знала об этом. Об этом писали во всех газетах, шагу нельзя было ступить, чтобы не прочитать или не услышать о найденной по его указаниям голове.

— Ну или голову. Ведь он сам указал, где она лежала? Откуда же он знал о ней? Разве можно предположить, что он не имеет к убийству никакого отношения?

Красное пятно было у него не на ногте, а под ногтем.

— Голову ему подбросили, — проговорил я, — он нашел ее…

Занятый пятном, я не думал, что говорю.

— Где? — спросил он.

— В чемодане, с которым вернулся из-за границы.

Человек помолчал. Я ожидал, что он рассмеется, но он даже не улыбнулся.

— Откуда вы знаете об этом? От адвоката?

— Да, — ответил я.

— Ну посудите сами, ведь это крайне странная, непонятная, я бы даже сказал, абсурдная ситуация!

Пятно было похоже на выступившую под ногтем капельку крови.

— Да, я знаю, — сказал я, лишь бы что-нибудь сказать.

— Ведь бывает и так, что люди берут на себя несовершенное преступление, чтобы скрыть другое, зачастую более тяжкое… Идут в тюрьму добровольно, надеясь, скажем, отсидеться, думая, что о них забудут…

Заметив мой взгляд, человек посмотрел на свою руку, достал платок, внимательно отер пальцы. Махнул рукой официантке. Официантка получила свои чаевые.

Поднявшись со стула, он любезно, с улыбкой, хотя и кратко, попрощался со мной. Воздушная и улыбчивая официантка, убиравшая после него столик, заслонила от меня коридор; я не заметил, в какую сторону он свернул, налево — к лифтам или направо — к двери, ведущей на улицу.

28

Мои часы показывали без пятнадцати три часа ночи. Последние минуты разговора с этим человеком я не следил за выходившими из гостиницы. Я мог пропустить ее. Могла она выйти и раньше. Кроме того, мне только сейчас пришло в голову, что она могла покинуть гостиницу иным путем: через служебный ход, если таковой имеется, или через подземный гараж, хотя эта возможность — из разряда чисто гипотетических. В любом случае, я был не в состоянии оставаться за столиком, длить это мучительное ожидание.

В фойе из-за стойки на меня одновременно посмотрели двое молодых людей в одинаковых рубашках и жилетах, составлявших в комплекте с темно-серыми брюками и именными значками на груди форменную одежду рядовых сотрудников этой гостиницы. Я выбрал того, что казался помоложе, помягче, подобрее своего напарника.

— Можно вас на секундочку? — спросил я, подойдя к краю полированной деревянной стойки, ограждавшей их рабочее пространство.

— Конечно, — с готовностью ответил тот, к которому я не обращался, и в два шага был возле меня.

Позвать другого? Но тот, который помоложе, помягче и подобрей, сложив какие-то листки в картонную папку, вышел с ней в каморку, располагавшуюся за стойкой; дверь, ведомая хитроумной пружиной, закрылась, приостановившись в самый последний момент, чтобы избежать удара.

С чего начать?

— Я ищу одну девушку.

— Она живет у нас? — деловито осведомился он.

— Нет.

— Работает?

— Тоже нет.

— А, — догадался он, одарив меня понимающей, но в то же время совершенно дискретной улыбкой. — Вы договорились с ней у нас встретиться?

— Не совсем.

— Не совсем?

— Я видел, как она сюда вошла.

На его липе выразилось некоторое удивление.

— Мало ли кто сюда входит. Вот вы, к примеру.

— Она поднялась на лифте…

— Здесь все поднимаются на лифте. Или спускаются. Боюсь, что ничем не смогу вам помочь… Подождите, может, она еще придет. Или обратитесь в справочную службу. Вам дать телефон?

Ситуация предоставляла мне не слишком обширный выбор возможных действий. В моем бумажнике, знал я, содержится несколько бумажек мелкого достоинства, по пять, десять долларов; пять по двадцать, две пятидесятки, одна сотенная. Больше наличных у меня не было, этим исчерпывалось все, что поменял я перед отлетом в меняльной конторе, забранной двухсантиметровым пуленепробиваемым стеклом. Какова цена этого высокого, здорового, самоуверенного человека лет тридцати, свободного гражданина свободной России? За двадцатник такого не купишь. Оставался выбор между пятьюдесятью и сотней. Я протянул ему сотню — несмятую, отпечатанную в начале девяностых годов, выданную бельгийским менялой по моей специальной просьбе не давать старых, мятых, надорванных или зарисованных билетов. Сотня была принята быстро, просто, обыденно, очень естественно.

— Так как девочку звать? — спросил он, сунув билет в карман форменных брюк. Окинул зал внимательным взглядом.

— Анна Ивлева.

В его лице появилось как будто что-то новое: напряжение, сомнение, неуверенность — сложно сказать.

Переспросил:

— Ивлева?

— Да.

Нахмурился, хоть и нельзя было знать наверняка, отчего: оттого ли, что не понимает меня, либо как раз оттого, что понял, кого я ищу.

— Анна?

— Я ведь сказал! — ответил я.

Он покивал головой, глядя в пол.

— Я сейчас вернусь, — сказал он. — Погодите. Только никуда не уходите.

Об этом он мог бы и не просить.

Я ждал недолго, минут пять, в продолжение которых моложавый коллега ушедшего, вернувшийся за стойку, посматривал на меня, на лестницу, по которой из ресторана спускалась поздняя публика, провожал взглядом покидавших гостиницу… Я не мог понять, известно ли ему о моей просьбе.

Дверь открылась. Он шел ко мне. Его моложавый напарник был не в курсе, потому что Игорь — прежде чем поведать мне, что удалось ему узнать, — обогнул стойку и подошел ко мне вплотную, так, чтобы слышать его мог только я.

— Я пока что не могу вам помочь, — сказал он тихо. — Ведь вы у нас живете? В каком номере вы остановились?

Говорил он хмуро, больше не стараясь имитировать вежливость.

— В четыреста пятом. А что?

— Я постараюсь что-нибудь узнать и сообщу вам. Как можно быстрее. Вы подождите пока у себя в номере. Разумеется, если это вам необходимо… Я имею в виду информацию об этой… об Ивлевой.

Деньги отдавать он не собирается, это было понятно. — Так что? Будете ждать в номере? — спросил он.

Что-то уж слишком часто и слишком настойчиво повторялось это «в номере».

— Почему именно в номере? — спросил я.

— Где хотите, — развел он руками. — Ваше дело. Хоть на улице. Если вас это больше устраивает. Насколько я понимаю, вам нужно срочно узнать, где она? Если так, то проще всего связаться с вами именно в вашем номере… Тем более что здесь, внизу, у нас уже почти все закрывается.

Он кивнул за мою спину, в сторону ресторанов, кафе.

— Так что? Будете ждать в номере?

— Буду ждать в номере, — ответил я.

Он уже был за стойкой, когда я, не очень понимая, что думать, пошел к лифтам. Красивый лифт раскрылся передо мною — и терпеливо ждал, пока я не решу, на какую именно кнопку следует нажать, чтобы подняться на свой этаж, к номеру четыреста пятому. Выйдя из лифта, я опустился в одно из кресел, стоявших в зале, пытаясь разобраться в том, что случилось, соображая, зачем Игорю было необходимо отправить меня в номер (или это только показалось мне, всего лишь показалось, что немудрено, имея в виду всевозможные обстоятельства), наконец, стараясь представить, что может ожидать меня в номере. Комбинация обезболивающих таблеток двух сортов (одни кончались, другие были слабые), помноженных на известную усталость и напряжение, накопившееся за последнее время, разбавленных остатками утреннего похмелья и бокалом только что выпитого вина, придавала окружавшему меня коридорному интерьеру что-то очень неприятное, зыбкое, как бывает в болезненном состоянии при высокой температуре или в очень жаркий, солнечный день, когда волнуется и кипит тяжелый воздух. Я прошел к номеру, открыл дверь. Когда Виктор вошел в номер, где лежала убитая Анна, он почувствовал отвратительный запах человеческой крови, вспомнилось мне. Свет не горел. Ожидая увидеть Анну на кровати, мертвой, голой, с перерезанным горлом, я нащупал на стене выключатель. Осветил пустую комнату с нетронутой, заправленной постелью, моей сумкой у кресел, открытой и выпитой мною баночкой лимонада; в квадратной пепельнице — окурок выкуренной мной сигареты.

Прошел по номеру, заглянул в ванную; включил свет и здесь. Загремев металлическими кольцами, отодвинул непрозрачную клеенчатую занавеску перед ванной. Помер был пуст, в нем никого кроме меня не было, все находилось в том же положении, в котором оставалось, когда я выходил, направляясь к Анне: стулья, кресла, кровать, покрывало на ней. занавески, моя сумка… Как же тряслись мои руки!

Я закрыл входную дверь. Анны здесь нет. Металлическая лимонадная баночка была пуста, так что пришлось воспользоваться услугами мини-бара, достать из него другую, полную. С напитком в руке я прилег на кровать. Глаза невозможно было удержать открытыми. Чтобы не уснуть, встал с кровати, заходил по комнате. Так где же она сейчас? Дома? Жаль, что я не записал ее телефон. Телефон.

Набрал привычный, ставший неотъемлемой частью моей жизни, многозначный из-за международных добавок телефонный номер; линия была занята, срывалась сразу же после набора последней цифры. Бывает. Случается и не такое.

В дверь постучали. Вот она, вот Анна. Быстрей, бегом к двери!

29

Как известно, жизнь соткана из разочарований, как шелк — из нити шелкопряда. Чтобы произвести метр шелка, нужно обобрать тысячи шелковых червячков; чтобы удалась ткань жизни, нужно пережить множество разочарований.

Если это и была Анна, то за несколько часов она страшно изменилась, как не меняются люди за долгую жизнь. Не удалось бы ей так сильно измениться даже при участии косметической хирургии. Передо мной стоял мужчина лет сорока с беспокойным, усталым, слегка желтоватым лицом, в несвежем сером костюме, без галстука. Верхняя пуговица светлой рубашки расстегнута. Он всматривался в меня. Ошибся номером? Но вместо того чтобы извиниться, как я ожидал, он вдруг потребовал паспорт.

— Какой паспорт? — спросил я.

— Ваш паспорт, — коротко ответил он.

— А с какой стати я вдруг должен…

Мужчина достал из кармана и протянул мне красную книжечку. Я раскрыл ее. Называлась она «Удостоверение», содержала одну иллюстрацию (фото автора, надо полагать) и предельно краткий текст. Одно из самых лаконичных изданий, которые довелось мне прочитать за свою жизнь.

Мой паспорт был в бумажнике, бумажник — в заднем кармане, задний карман — на джинсах, джинсы — на мне, а сам я стоял в дверях перед следователем по особо важным делам службы государственной безопасности, так что предъявить паспорт я смог почти так же быстро, как он — свою книжку.

Он смотрел в мой паспорт, снова на меня, в паспорт, листал его странички, но ничего интересного там так и не нашел — как, кстати, и я — в его книжке. С другой стороны, мне показалось, что возвращает он мой паспорт как бы с сожалением: полюбился он ему, что ли, стал родным за ту минуту, что был в его руках?

— Получите, — сказал он.

Паспорт вернулся в бумажник, бумажник — в задний карман джинсов.

Человек неприязненно смотрел на меня.

— Да-нёт, вы на него совсем не так похожи, — проговорил он.

— На кого?

— На кого? — спросил он. — Да вы сами знаете. С какой целью сюда пожаловали?

— А вы с какой целью сюда пришли? — в свою очередь задал я закономерный вопрос.

— Вы меня не пригласите? — он указал подбородком в глубь моего номера — и вошел в прихожую, не дожидаясь ответа.

Закрыв дверь, я обнаружил его сидящим в кресле: в моем кресле, нога на ногу, с моей баночкой лимонада, открытой для утоления моей жажды и мною же оставленной на столе рядом с выпитой, когда пошел я к двери в надежде увидеть Анну.

— Хотя, — проговорил он, качая ногой в ботинке с соляными разводами, — если бы я не знал, где он сейчас находится, мог бы принять вас за него.

Откинулся, допивая, со стуком поставил пустую баночку на стол.

— Не страшно? — спросил он, имея в виду выпитый напиток.

Очень страшно, страшно до головокружения.

— Так с какой же целью вас сюда принесло? — повторил он вопрос, на этот раз с небольшой вариацией.

Взгляд его упал на пачку моих сигарет. Быстрое, натренированно-точное движение, пачка открыта, сигарета — в зубах, щелчок зажигалки, ядовитый дым наполнил легкие профессионала, зажигалка брошена на стол, откуда упала на пол: на стол — громко, на пол — бесшумно.

— Так что же?

— Я ищу одну девушку, — сказал я, помедлив. — Она исчезла.

— Какую именно, позвольте спросить? В наше неспокойное время исчезает так много девушек, что за всеми не уследишь.

Я назвал ее имя.

— Это кто же такая, — задумался тот. — Уж не…

— Вы ее не знаете. Она адвокат. Живет и работает в Бельгии. В Антверпене.

— Ах вот оно что! И вы приехали ее искать в Россию? В Москву? Разумно. Почему бы и нет?! Почему бы не поискать и здесь?! А потом — в Нью-Йорке. А потом — в Токио. А потом отправляйтесь на Луну. Может, и найдете. Кто ищет, тот всегда найдет… Ну а с какой тогда стати вас вдруг заинтересовала Ивлева?

— Это сложно объяснить.

— А вы постарайтесь. Я парень понятливый. Авось разберусь.

Наглость у таких людей — не столько черта характера, сколько профессиональная необходимость.

— Я получил от нее письмо.

Он поднял брови:

— Вот это очень, просто крайне интересно: вы получили от нее письмо?! От Ивлевой?!

— Не совсем я…

— И не совсем получили? — насмешливо продолжил он.

— Жена Ивлева передала мне в Бельгии ее письмо, адресованное Виктору.

— Почему его жена передала это письмо именно вам?

— Потому что я обещал передать его следователю.

— Передали?

— Нет.

— Нехорошо обманывать женщин. Оно с вами?

— Со мной.

— Дайте-ка его сюда.

Взял не поблагодарив, а прочитав — усмехнулся.

— Трогательно. Любовь, нежность… И почерк вроде ее. И когда же она успела его отправить? Ах да, там же написано… — он снова обратился к письму. — Прямо роман какой-то.

И без перехода, не поднимая от письма глаз:

— Он вам что — родственник? Брат?

— Кто? "

— Да вы не ломайтесь.

— Нет.

— Не родственник?

— Нет.

— У вас фамилии разные.

Вот она, профессиональная наблюдательность!

— Так кого же вы, в конце концов, ищете? Ивлеву? Раскинулся в кресле, сладко курит, густо и далеко выдувает дым, в том числе и в мою сторону.

— Адвоката Виктора.

— А ведь вы были правы, все это действительно сложновато для моего скромного умишка. Если вы ищете его адвокатшу, какого такого ляда вам понадобилась Ивлева?

— Мне не нужна Ивлева.

— Тогда какого же черта вы ее ищете, если она вам не нужна?!

— Здесь, на конверте, — ее адрес… Это единственный известный мне человек, который как-то связан со всей этой историей. Кроме самого Виктора, разумеется. Я думал, она сможет что-то рассказать мне, поможет найти…

Он рассмеялся, не дослушав.

— Как же, она вам поможет! Умора с вами. Так что там случилось с вашей адвокатшей?

— Она пропала.

— Это вы уже говорили. Не повторяйтесь.

— Пропала после того как ей угрожали.

— Кто и почему?

— Кто — не знаю. Почему — в принципе, тоже. Требовали вернуть то, что ее подзащитный привез из Москвы.

— «Подзащитный», — передразнил он меня. — Ивлев, что ли? А вы знаете, что он привез из Москвы?

— Да.

— И что же?

Без интереса или с интересом спросил он? Трудно определить.

Каким непослушным бывает язык, когда приходится произносить постыдно-абсурдные, заведомо нереальные вещи.

Я сказал.

— Голову? — переспросил он без особенного удивления.

— Голову. Отрезанную голову. Завернутую в мешки.

— Чью?

— Девушки, с которой он якобы случайно познакомился. Здесь, в Москве. На улице. В парке.

— Откуда вам это известно?

— От него самого. Через адвоката.

Не будем вдаваться в подробности.

— Вы можете мне помочь? — спросил я.

— В чем?

— Я же говорил…

— Ах да. В поисках адвокатши. Вы не объяснили мне, почему ищете ее в Москве.

— Потому что исчезла она после встречи с человеком, который требовал от нее того, что ее подзащитный привез из Москвы…

— Вы присутствовали при этой встрече? — перебил он меня.

— Нет.

— Этот человек говорил, что именно он хочет получить?

— Ведь не голову? — спросил я.

— Конечно, нет.

Он смотрел на меня равнодушно, устало, мрачно, словно раздумывая, стоит ли продолжать разговор, имеет ли смысл тратить на меня время. Если верить Викторову дневнику, обладал он некогда «живым, приветливым лицом». Хотя, возможно, виновато было позднее время дня.

— Вашему другу, — сказал он наконец, — показалось, что он умнее всёх на свете, что он сможет обмануть весь мир. Захотелось одним движением выйти из пешек в короли. Этого даже в шахматах не бывает, тем более — в жизни. Хотя нас, надо признаться, обманул он мастерски. Смешно вспомнить: я его, как последний болван… Ну да ладно, что было, то прошло и более никогда не повторится. Как выяснилось впоследствии, ему была отведена скромная, безопасная роль курьера. Безопасная, но и недостаточно прибыльная. Можно было заработать, но заработать немного. А ему захотелось всего сразу.

— Ничего не понимаю, — сказал я. — Ведь он вез из Москвы не голову?

— Он вез из Москвы именно голову. Глупую голову дерзкой девчонки, которой вместе с ним тоже хотелось из пешек — в королевы.

— Я вас не понимаю.

— А вам и не нужно понимать. Помните? Кто умножает знание, тот умножает скорбь. Хорошо сказано… А ваш дружок — он просто подонок, обычный, заурядный, мелкий подонок. Из-за которого уже погибли два человека. В том числе мой лучший друг.

Он остановился, неприязненно глядя на меня.

— Я могу помочь вам хорошим советом. Вот вы идете по улице. Разве вас интересует, что происходит в этот момент под вашими ногами? Из чего состоит асфальт, что под ним лежит, из каких микроэлементов состоит почва, какие звери ее населяют и чьим мясом питаются? Лишь бы асфальт был ровный да самому под землю раньше времени не угодить. Разве не так? Вы думаете, почему Ивлев сел в тюрьму? Потому что понял, что задуманное не получилось, что прекрасный воздушный замок рухнул, что большие люди, которых он надеялся обвести вокруг пальца, обман раскрыли… Если вернуться к моему сравнению, земля под его ногами вдруг стала прозрачной, и он враз увидел все ее население. всех тех подземных существ, о которых до самого последнего момента знал лишь понаслышке. И почувствовал себя так, как и всякий другой, обнаруживающий, что под ногами — пропасть. Закружилось в глазах, заметался, испугался, одним словом. Решил отсидеться в тюрьме.

— Мне это уже говорили о нем сегодня, — сказал я. — Почти слово в слово.

— Кто говорил?

— Один человек, которого подсадили в кафе за мой столик.

— Что еще за человек? — неприязненно спросил он.

— Обычный человек. Бельгиец. Ему бросилось в глаза наше сходство. Весь в бриллиантах: перстни, запонки, даже булавка в галстуке — и та с бриллиантами. Бриллиантовая саламандра. С изумрудом. Никогда не видел на одном человеке столько бриллиантов.

— Саламандра?! — переспросил он.

— Ну да… Золотая булавка в виде ящерицы. С изумрудом в голове.

Он на самом деле побледнел или мне показалось?

— Да, у него есть такая булавка, но ведь это ничего не значит! — в волнении, не глядя на меня, проговорил он. — Или он все-таки здесь?! Как же это могло получиться?! Но ведь это может быть кто-нибудь другой… А пятна, большого родимого пятна, вот здесь, — волнуясь, указал он место над правым углом рта, — не было?

— Да, у него на щеке бородавка. А что?

— Сколько лет? — тихо произнес он.

— Сколько ему лет? — переспросил я, не совсем поняв вопрос. — Трудно сказать. Лет шестьдесят. Семьдесят. Не знаю.

— Седой?

Он был седой. Или не был?

— И говорил с вами о Ивлеве?

— Да.

— Где вы встречались с ним?

— Здесь, — я указал рукой в пол. — Внизу. В кафе.

— Так он здесь! Как же это могло получиться?!

— Кто?

Ответа не было. Глядя широко раскрытыми глазами в пол, человек повернулся и пошел к двери.

Я двинулся за ним, но нагнать не успел: когда я оказался в прихожей, дверь уже захлопнулась за его спиной. Из-за двери слышались быстрые шаги: он бежал. Хлопнула дверь, как мне показалось, на черную лестницу. Все стихло, в коридоре больше не раздавалось ни звука. Я открыл дверь — коридор пуст. Вернулся в номер, стал у окна.

Человек, выбежавший на тротуар и бегом направившийся к перекрестку, мог быть им, а мог — и кем-то другим. Побежал через проспект, не оглядевшись по сторонам. Благополучно достигнув противоположного тротуара, продолжил свой бег. Скоро я потерял его из виду.

Справедливости ради нужно отметить, что закончилась наша встреча не совсем так, как я только что описал, хотя в общих чертах описание соответствует действительности. Признаем: и это немало, когда в общих чертах, да еще и соответствует.

30

Я уснул, едва положил голову на спинку кресла; проснулся, не проспав и получаса. В ванной долго умывался холодной водой, надеясь отогнать таким образом сон; от холодной воды заболели руки. Нужно было собраться с мыслями, решить, что делать дальше, а хотелось только одного — спать: лечь в постель, накрыться одеялом, закрыть глаза, не бороться со сном. Сел в кресло — и снова уснул. Какой он был внезапный в этом кресле — сон. За пробуждением последовал период борьбы со сном, исход которой долгое время оставался неясен. Я просыпался, решался немедленно встать, тут же засыпал, чтобы сразу проснуться, и снова уснуть, и снова проснуться, и снова уснуть, и снова проснуться. Сколько раз я засыпал и сколько — просыпался? Засыпая, я видел сны, просыпаясь — то потолок над собой, то кожаный край кресла и ковер за ним, то стену напротив кресел, то самого себя, сидящего в кресле в пальто, в то время как на самом деле сидел я в свитере, а пальто, раскинув руки и подняв воротник, лежало там, где хотелось быть его хозяину — на кровати. Откуда у меня этот свитер, где я купил его? Неподалеку от нас открылся новый магазин, и мы поехали туда в субботу; в соседней примерочной девушка примеряла рубашку, надевая ее через голову; в щель между занавеской и стеной я увидел то, что видеть мне не полагалось. Я поднялся на ноги — и пошел по дороге к парку, чугунные ворота которого были всегда открыты, в любое время дня и ночи, хотя относительно ночи уверен я не был, потому что бывал в этом парке только в дневное время. Сразу за воротами начиналась аллея, с левой стороны располагалось кафе, куда я так и не собрался зайти, а за ним — лужайка, залитая солнцем, окруженная деревьями, кустами; там, где кусты собрались особенно густо, протекала речушка. Я ложился в траву, иногда чуть влажную от росы, если ее не успевало высушить солнце, но чаще — сухую, теплую, густую, мягкую, закрывал глаза, потому что смотреть в небо было и не нужно, и больно, — и засыпал, но тут же просыпался, и пальто черным пятном лежало на кровати, а я до сих пор сидел в кресле, хотя время не стояло на месте, в чем можно было убедиться, взглянув на часы на моей руке, после чего поднять голову и проверить их точность по расположению стрелок привокзальных часов. С огромным трудом я поднял голову со спинки кресла, встал на ноги. Надев пальто и прервав тем самым его сладкий сон на несмятом покрывале, я проверил карманы, до отказа заполненные перчатками. Где шарф?

В коридорах было как будто поменьше света. Лифт пришел сразу. Выйдя на улицу, я стал застегиваться, потом надел перчатки. До начала движения городского общественного транспорта оставалось не менее часа, так что добираться мне предстояло На транспорте частном либо на такси. В какую сторону идти? Направо, вне всякого сомнения.

К перекрестку приблизилась машина с зеленым огоньком — стремительно проехавшая мимо несмотря на то, что мне очень хотелось, чтобы она остановилась. Не остановилась ни другая, ни третья — но зато вот четвертая уносила меня вниз по проспекту, через все те перекрестки, которые уже пришлось мне сегодня пересечь дважды.

Я закрыл глаза.


А проснулся, когда машина остановилась у нужного мне дома; отдав деньги, вышел из машины; от резкого движения немного закружилась со сна голова. Шагнул, поскользнулся на ледке. Нужно быть осторожнее. Который подъезд — ее? Я стоял у последнего. Или был он первый? В любом случае, ее подъезд — где-то посередине.

Дверь не захотела открыться с первого раза. На лестнице пахло сгоревшим кофе. К площадке первого этажа вело семь ступеней. Между двумя нижними этажами располагались почтовые ящики. Что последует за моим признанием? Зная ее, можно предположить, что слезы. А потом?

Во всем доме горело только одно окно: на третьем этаже, в ее квартире. Почему она не ложится спать? Потому что ждет меня. Я предложу ей поехать со мной. Разумеется, после того как скажу, кто я на самом деле. Принуждают ее или «работает» она по своему желанию? — вот главный вопрос. Как она сказала? — «да, я знаю, что будет». И дрожала, прижавшись ко мне. Я убедил себя, что дрожала она от холода. Пусть вся ее нежность предназначалась не мне; пусть видела она во мне другого: узнав ее, мне было трудно оставить ее людям, распоряжавшимся ею, как вечною. Другое дело — захочет ли она ехать со мной? В конце концов, обманув ее один раз, я мог обмануть ее и в другой — сказать, что приехал по поручению ее любимого, что он ждет ее, просит приехать, что послал меня, своего лучшего друга, в Москву специально за нею… Хорош друг.

Или не стоит рассказывать ей ни о чем?

Я стоял перед дверью. Что важнее: сказать ей правду — или заставить уехать со мной? И возможно ли представить, что после того как расскажу я ей обо всем, захочет она не только ехать со мной в чужую страну, но и вообще видеть меня?! И так ли простителен, так ли маловажен был мой поступок? Встреча с обычным клиентом предполагает предоставление фиктивной нежности в обмен на сумму денег, средств к существованию, если и не оправдывающих постыдный акт, то придающих ему видимость осмысленности, в сумерках совести напоминающей проявление свободной воли, — я же взял у нее то, что мне ни в коем случае не предназначалось, ни за деньги, ни без денег, ни из любви, ни из желания получить удовольствие.

С другой стороны, как все-таки невыносимо банально это мое намерение спасти падшую женщину, так распространенное среди утонченных сладострастных интеллигентов, в основе которого — двойная, как дрожащий язычок ужа, приторно-сладкая мечта: совершить щемяще-героический поступок и приобрести преданную рабыню, обязанную тебе счастием своей обновленной, теперь уже предельно чистой и праведной жизни до горьких слез и скончания времен!

Надо иметь смелость называть вещи своими именами. Это не моя история.

Мне вдруг показалось, что за ее дверью что-то стукнуло, как будто уронили на пол тяжелую книгу, раздались торопливые шаги. Прислушался: нет, я ошибся, за дверью тихо.

Да, именно так оно и есть: история-то не моя. Не я ее начинал, не мне ее и заканчивать. Не я был скотом, увлекшим ее в ту сумеречную область человеческих взаимоотношений, в которой она находилась; не было у меня, если вдуматься, ровным счетом никаких доказательств — кроме опять-таки избитых интеллигентски-жалостливых предположений — того, что приходится ей совершать свой неприглядный бизнес против воли, из страха, по принуждению, что не может она бросить его по своему собственному свободному желанию. В конце концов, не был я и тем, кто, случайно столкнувшись с ней в доме хлебосольного — как его? — Б., невольно задел в ее публичном сердце какую-то чувствительную струну, случайно обронил искру, из которой суждено было возгореться жаркому пламени индивидуальной любви… Любви, во-первых, не ко мне — да и вообще, любви ли (если так просто она перепутала нас, с такой поразительной легкостью приняла меня за него, а его — за меня), а не понятного, но узкопрофессионального стремления подцепить долговременного клиента посостоятельнее? Ну и самое главное: что я стану с ней делать, увезя в чужую страну? Предложу продолжить дело ее спасения Виктору, у которого в отношении нее и планы, и возможности совсем иные, или оставлю себе, — и если оставлю себе, то в каком качестве? Не жениться же на ней после всего того, что случилось между нами, хотя и хорошего, но опять-таки — как ни разглядывай его на просвет — предназначенного не мне!

Не стану описывать, как спускался я по лестнице, все так же пахнущей кофе, и возвращался по тропинке в неглубоком снегу через двор к дороге. Вот перед этой аркой она поскользнулась и чуть не упала, но устояла и побежала дальше, чтобы поскорее закончить куплю-продажу и вернуться ко мне, обещавшему дождаться ее возвращения, съесть все ею предложенное, принять ванну и вытереться насухо специальным полотенцем поразительной мягкости. Ледок, на котором она поскользнулась, между тем припорошило снегом. Я очистил его ногой, разбежался, проскользил по нему от начала почти до самого конца.

Дорога была совершенно пуста. Снег у столба украшен пятнами, теми, которые остаются после того как задерет задумчиво пес у столба одну из своих задних лап. Я до сих пор не мог толком проснуться. Машин не было, так что пришлось ждать и ждать. Сел в «москвичок», чей водитель молчал, постоянно зевая; останавливаясь на немногочисленных работающих светофорах, чуть не засыпал. У гостиницы я было расплатился с ним, а потом предложил ему отвезти меня обратно, на ту же улицу, на которой подобрал он меня у фонарного столба. Он отчаянно зевнул, утер с глаз набежавшие от зевка слезы, пожал плечами, произнес: садись, — и мы поехали, поехали обратно. Как далек показался он мне — либо же и был он такой на самом деле, — на слабенькой машине, с полуспящим, донельзя усталым шофером, — путь назад, дорога к почти покинутой публичной девушке, никому на свете не нужной, доверчивой Анне. Расплатившись вторично, я вышел на дорогу и сразу набрал в ботинок снега.

Ботинки стали холодные, но зато их подошвы со сложным рифлением не скользили, что позволяло идти по местами раскатанному снегу спокойно, почти не боясь упасть. Дойдя до ледка, я снова разбежался и прокатился. С запахом кофе, стоящим в подъезде, я уже сроднился. Что же заставило меня вернуться в этот проклятый подъезд?! «Долг честного человека»? Но кто сказал, что я ей что-либо должен, а также являюсь «честным человеком»? Или это благотворное действие пресловутой совести, доведшей, надо полагать, господина Ивлева до умопомешательства и тюрьмы?

Я прислушался к ударам в груди: сердце, побуждаемое адреналином, работало чаще, усиленно снабжая мой взволнованный организм кровью. Только не остановись, пока я не позвонил.

31

Трудолюбивое сердце не остановилось, но толку от звонка было немного: дверь мне не открывали. Не случалось ли со мной такого прежде? А если случалось, то когда и где, при каких обстоятельствах? Deja-vu да и только.

Как бы там ни было, в отличие от того случая, сегодня в кармане моего пальто есть ключ. Ведь он до сих пор в моем кармане? Так точно. Если она уснула, устав меня ждать, то не будем ее будить: войдем бесшумно, отперев дверь ключом. Вот этот — в верхний замок, а этот — в нижний. Средний замок не работает. Я нажал на дверную ручку, открыл дверь, тихо вошел в переднюю. А вот и шубка, в которой бежала она от меня к машине, а от машины — в гостиницу. Ни в чем не стану ей признаваться. Значение правды абсолютно только в детском саду да начальных классах средней школы, — взрослая жизнь неизбежно вносит в него свои коррективы. Шубка пахла ее духами. Скажу: поехали со мной, я не смогу прожить без тебя ни дня; возьми только самое нужное и едем, прямо сейчас, прямо как в сказке. С утра первым делом — в посольство. Скажу, что она — моя невеста. Вошел в гостиную.

Моя невеста была передо мною. С минуту я смотрел на нее, не в состоянии осознать, как получилось, что висит она посередине комнаты, под люстрой, ближе к потолку, чем к полу, до которого ее ногам в черных колготках не хватает с полметра…

Надеюсь, мне когда-нибудь удастся забыть ее лицо.

Я приподнял ее, но таким образом снять ее с люстры было невозможно. Поднял упавший на бок стул, встал на него, принялся развязывать узлы: вначале у основания люстры, потом — под ее подбородком. Бросил распутывать намертво затянувшийся узел.

Побежал в кухню, нашел нож, разрезал веревку…

Не удержал ее тело, грузно упавшее на пол. Если бы она была жива, от этого падения и удара головой об пол ей, несомненно, было бы больно.

В детстве мне однажды пришлось найти в траве птицу, какую-то маленькую, наверное, воробья; было холодно, как раз той ночью ударили первые заморозки. Мне показалось, что птица умерла от мороза. Я взял ее слабенькое, невесомое тельце в руки, накрыл со всех сторон ладонями, надеясь отогреть, оживить ее своим теплым дыханием. Что-то подобное чувствовал я и сейчас — только не мог я взять ее в руки, не мог накрыть со всех сторон ладонями; не было смысла согревать ее и дыханием.

Стараясь не смотреть ей в лицо, я поднял ее с пола и перенес на диван.

Из всех событий, ощущений, мыслей и действий мне запомнилось немногое. Вот я сижу перед телефоном, набираю двузначный, известный мне с детства номер милиции. Странно, что так долго приходится ждать ответа. Или не работают они еще? Я ожидал услышать мужской голос, а ответила женщина. Наш разговор был недолог. Адрес я помнил наизусть. Меня попросили никуда не уходить. Разумеется, я никуда не уйду.

«Скорая» приехала быстро, минут через двадцать. В любом случае, помочь ей они не могли. За двумя сотрудниками милиции прибыли еще несколько. Меня не то чтобы арестовали, но попросили проехать для дачи показаний.

Еще до их приезда я заметил, что то, на чем висела она между люстрой и деревянным полом, был мой шарф: именно его я разрезал ножом, найденным в ящике кухонного стола. Шарф только странно удлинился; раньше он был гораздо короче. Из-за этого мне было показалось, что я ошибся, что шарф не мой. Присмотревшись, пришлось убедиться. Он растянулся. И был, без всякого сомнения, моим.

32

Мой отъезд, намеченный на следующий день, задержался. Я выписался из гостиницы, заплатил за ночь, проведенную в ней лишь отчасти, и выпитые в минибаре напитки, переехал к знакомым. К вечеру мне пришла в голову мысль, заставившая меня одеться, собраться — и провести оставшееся до утра время в самых разных местах, не закрывающихся на ночь: на улице, в метро, в дешевом ресторане, в кафе, на вокзале. В вокзальном зале ожидания я и встретил рассвет, среди сотен усталых, измученных, как и я, ожиданием утра людей. Телефонных аппаратов, с помощью которых можно совершать международные звонки, здесь не было — или я не знал, где их следует искать. Вообще, мест в зале ожидания было немного, так что если мне не хотелось провести остаток ночи на ногах, нужно было хранить свое место, не вставать с него и никуда не уходить. Мне казалось, что я не сумею уснуть, но я уснул. Речь могла идти только о самоубийстве. Следов насилия не было никаких. Никаких следов насилия. Что же тогда могло заставить тебя затянуть на шее узел?

Затем я был арестован — так просто, буднично и незаметно, что и сам в первую минуту не понял, что меня арестовали. В сопровождении пяти или шести молчаливых людей мы прошли к выходу; один из моих спутников взялся нести мою сумку, другой открывал передо мною двери. Машина, в которую мне предложили усесться, стояла не у далекого края тротуара, а прямо у дверей, в том месте, где заканчивались каменные ступени и начинался тротуар. Остаток дня я провел в беседах с незнакомцами, задававшими бесконечное множество самых разных вопросов. На меня не кричали, меня не запугивали, обращались со мной хотя и сухо и сдержанно, но, что называется, корректно и даже любезно — если не считать того, что оставили ночевать в одиночной камере. Интересовало моих собеседников только одно: что мне известно о партии вывезенных Виктором из страны алмазов. Алмазы оценивались в десять — пятнадцать миллионов долларов и являлись, как я понял, частью другой, значительно более круглой партии, похищенной из страны бельгийскими сообщниками Виктора и растворившейся на бездонном и безбрежном антверпенском алмазном рынке. К сожалению, удовлетворить их любопытство я не мог. Равно как и они — мое. О том, что повесившаяся, повешенная, убитая, погибшая, безвременно ушедшая, называй как хочешь, ни Анной, ни Ивлевой не является (Анна Ивлева действительно проживала по данному адресу, а нынче выбыла неясно куда, да и, по большому счету, непонятно когда), мне стало известно еще позавчера, от тех господ милицейских сотрудников, которые приехали по моему звонку убедиться в том, что мертвая мертва.

Утром меня передали недовольному работнику бельгийского посольства. Я не нуждался в его дальнейшей помощи: у меня были и деньги, и необходимые вещи, и документы.

Было у меня и о чем подумать. Вот, например, хотя бы о том, что означала вся эта сцена со встречей меня по адресу Ивлевой, с убедительно разыгранным «узнаванием» во мне Виктора, слезами, нежностью, страстью, страхом, звонками, таинственным ночным вызовом, так сказать, на работу… Единственное, что мне приходило в голову — и казалось вполне похожим на правду, — была мысль, что попал я в нечто вроде засады, ловушки, устроенной на тот случай, если Виктора все-таки объединяет с Анной сладкая алмазная тайна, если вздумается ему связаться либо с Анной, либо с ее друзьями, подругами, сподвижниками, соратниками, соратницами — наиболее подходящее наименование выбирайте, друзья, сами, хоть все сразу — непосредственно или через связных, друзей, знакомых, похожих на него как две капли воды. На тот случай, если, скажем, алмазы были спрятаны ею. Алмазы, которые похитил Виктор. Причем похитил с помощью совершенно другой женщины, чью голову не поленился захватить с собой в далекий рейс… И так далее и тому подобное.

Повешенная не могла не знать его в лицо; не могла она — так, во всяком случае, представляется мне — не знать, что он в тюрьме; чем же объяснить тогда, что приняла она меня за Виктора, неожиданно освободившегося из бельгийской темницы и без предупреждения нагрянувшего к… К кому? Если на самом деле связывало его с Анной больше, нежели случайная встреча, а затем — случайная ночь, если разделяла она с Виктором такую дорогостоящую тайну — разве не узнал бы он подмены, не заметил обмана? Или и она была отчасти похожа на Анну, как я — на Виктора? Скажем, специально найдена, подобрана, отобрана, взята на роль… Да нет же, ведь видел же он Анну своими собственными глазами мертвую, убитую, с перерезанным горлом?! Или об этом не было известно (или не было известно наверняка) тем, кто поселил в квартире Ивлевой постороннюю девушку? Которая, увидев меня — как две капли воды похожего на самого себя, — испугалась, растерялась, решила действовать так, как решила. Лишь бы только задержать, лишь бы не ушел… А вот интересный вопрос: назвала ли она меня хоть раз по имени — то есть, разумеется, по имени того человека, за которого меня якобы приняла? Если не изменяет мне память — не назвала. И чем была занята ее голова, пока с таким жаром она разделяла со мной страсть, ласкала меня с такой чистой нежностью? Приблизительно тем же, чем моя? Лихорадочным «она или не она?!» — «он или не он?!»? И как узнать, и как проверить, и как сообщить… Сообщить в «подземный мир», как славно выразился мой недавний знакомец.

И все-таки, и все-таки — мне было жаль ее. Мне было ее жаль. Хотя бы ее красоты, которой больше в мире нет.

Рейс отложили на два часа из-за сильного снегопада.

Загрузка...