ОДИНОКИЙ ВОЛК

Глава первая

Андрей Шишига проснулся: показалось, кто-то провел по его щеке холодной ладонью. Шишига открыл глаза — никого. Вспомнилось: сегодня похороны Петра Харлана, в час дня. Часы показывали начало первого. Андрей поднялся с постели, подергал дверь — заперта. В замочной скважине торчал ключ.

Посмеиваясь над своим испугом, открыл шкаф: там висел праздничный костюм, сорочки. Он чувствовал себя усталым — едва ли не всю ночь просидел у гроба. Уже под утро вызвал такси, приехал к себе в Голосиево, чтобы отдохнуть перед похоронами.


Какая все-таки трагическая и бессмысленная смерть! Было без пяти минут девять, вот-вот должен был подъехать Георгий Васильевич. Петро пробежал мимо меня, но я не обернулся, потому что мы уже виделись, — я в это время стоял у окна и любовался паутинкой бабьего лета, повисшей на ветке каштана. Вдруг я услышал болезненный крик, что-то упало, покатилось по лестнице, ведущей в приемную директора, и — тишина.

Харлан лежал на нижней ступеньке, его рука все еще прижимала к груди папку с бумагами для Георгия Васильевича. Из головы Петра на серую плиту тоненькой струйкой стекала кровь. Я подскочил к нему, наклонился, взял папку и почти бегом бросился в приемную…

Признаться, до этого меня никогда не привлекал мир, начинавшийся за порогом приемной директора. В конторе у меня был свой собственный микромир: чертежная доска, письменный стол и еще мое окно, за которым, свидетельствуя течение времени, сменяли друг друга, словно на экране телевизора, времена года. На подоконнике стояли кактусы; я любил их. Об этом знали наши женщины и дарили мне кактусы в дни рождения. С администрацией конторы, когда дело касалось отпуска, командировки, производственных вопросов, я общался через заведующего отделом. Во время общих собраний, которые всегда казались мне слишком долгими я мог лениво-добродушно, шепотом (на ухо Петру Харлану) иронизировать над конторским начальством. В такие минуты лицо Петра каменело, глаза его застывали на директоре или заместителе, и я чувствовал, как он отодвигается от меня, демонстрируя свою непричастность к моей иронии. Эти перемены в нем меня веселили. Правда, мне нравилась секретарша директора. Не то чтобы нравилась, а как-то странно волновала. Я любил, когда она во время собрания появлялась в дверях приемной, словно в церковном алтаре, и сходила вниз, чтобы прошептать на ухо Георгию Васильевичу о срочном звонке из управления. Она уверенно ступала по лестнице, даже не делая вида, что пытается приглушить своевольный перестук каблучков. Точно так же торжественно и невозмутимо поднималась она по ступенькам и исчезала за дверью приемной, оставив после себя тонкий запах французских духов. «О синтетическая богиня двадцатого века! Я ревную вас к нашему директору. Какое счастье — иметь красивую секретаршу! Никогда не стремился на административную работу, она вредна для здоровья, но, когда вижу вас, начинаю завидовать дорогому Георгию Васильевичу…» — такой монолог из канцелярской мелодрамы произнес я однажды за ресторанным столиком — мы отмечали день рождения Петра. Секретарша загадочно улыбнулась в ответ.

Но все это, конечно, шутка, не больше. В действительности же я и пальцем не пошевелил, чтобы сблизиться с секретаршей директора или продвинуться по должности. Как-то я шутя сказал Петру Харлану (в конторе как раз заговорили о пенсионном возрасте заведующего нашим отделом), что стоит мне лишь захотеть — и я занял бы место зава, а там и выше, выше, до самого управления или министерства — руководство конторы обо мне хорошего мнения, все дело лишь в моем желании. Но нет, я доволен, я счастлив, я никуда не рвусь… Харлан саркастически рассмеялся:

— Знаешь, кто ты, Андрей? Ты из тех стихоплетов, которые всю жизнь втайне от мира портят чернила и бумагу, но никому, ни за что не покажут своих опусов. Ты даже от самого себя таишься.

— Зато ты у нас поэт! — рассердился я, хотя вообще сержусь редко, и надо очень глубоко меня пырнуть, чтобы я вспыхнул. — Боян! Жаль, что никто не записывает твоих устных поэм про министерских уборщиц!

Петро страх как любил болтать про начальство, он знал все про всех в управлении и министерстве, которому подчинялась наша контора: кто с кем дружит, кто с кем земляки или даже знакомые, у кого есть перспектива роста по службе…

— Можешь записать: ты пока что вне игры, и хоть лопни, а дальше своего стола у окна не прыгнешь. Пока что, — многозначительно повторил он.

— На роль в твоем театре я никогда не претендовал, будь уверен!

— А я как раз и не уверен.

— Ну, себя-то я немного знаю!

— Немного… — утвердительно кивнул Петро. Он любил делать вид, будто знает то, чего другие не знают, и меня это раздражало.

— У тебя не голова, а холодная кибернетическая машина! — Я и вправду злился в ту минуту. Было неуютно под его острым, насмешливым взглядом. — Разве ты живешь? Ты играешь людьми, как шахматными фигурами.

— А ты всю жизнь играешь в поддавки, но когда-нибудь это тебе осточертеет…

Я и вправду любил поддавки: это гениальная игра, антиигра — побеждает тот, кто проиграет. Любил до вчерашнего дня…


Когда я с папкой Петра под мышкой вошел в приемную, секретарша директора печатала на машинке. Ничего от богини в ней не было — будничная, посредственная, глаза красные от слез. Я на миг смежил веки: ненужные эмоции. Когда я вновь взглянул на секретаршу, она меня уже не интересовала — такими глазами я смотрел на стол, на графин с водой, на приземистый сейф. Секретарша достала из ящика пачку бумаг, не поднимая головы, протянула ее мне:

— Для Георгия Васильевича — из управления.

Шишига (я с холодным интересом следил за собой) важно кивнул, взял бумаги и вошел в кабинет директора. Навстречу радостно сверкнули широкие окна, обрамленные шелковыми занавесками, надувавшимися у открытых форточек, словно паруса. Кабинет плыл по небу, у Шишиги приятно затуманилось в голове. Было много света, простора, небес — и ни малейшего намека на смерть. Никто не умирал у дверей приемной: не было ни «Скорой», увезшей бездыханного Харлана, неудачно упавшего на лестнице, ни милиции, ни плачущих женщин, — смерти не существует, мы меняем оболочку тела, как одежду… Мысли были необычные, но удивляться им не было времени: не прозевать бы директора. Тот почему-то опаздывал.

Шишига метнулся на улицу. Он едва успел одернуть пиджак, поправить галстук и изобразить на лице грустновато-приветливую улыбку, как зашуршали шины, к дому подкатила «Лада». За рулем сидела дочь директора — Виктория. Шишига не раз видел из окна, как Петро встречал Георгия Васильевича, и представлял потом в лицах, как это происходит: когда Петро был в хорошем настроении, он разрешал иронизировать над собой. Теперь Шишига лишь повторял заученные движения покойного товарища. На какое-то мгновение Андрею показалось, что он сейчас лишь игрушка, марионетка, управляемая таинственной рукой, но усилием воли поборол это неприятное ощущение. Еще не замерли колеса, а он уже взялся за ручку дверцы и почтительно открыл ее. Георгий Васильевич легко ступил на тротуар, подал Андрею руку.


Я осторожно вобрал в свою ладонь мягкие пальцы директора…


Шишига надел серый костюм, который носил в будни (не на парад ведь собрался и не в театр), но внезапно подумал, что директор, конечно же, приедет в черной паре — сорочка белая, вид торжественно-печальный, само воплощение траура. Андрей поспешно переоделся в темный костюм и стал еще больше похож на Харлана. Отошел от зеркала: сходство опечалило — Петро ведь мертв…

У калитки заметил вишнево-красные, прихваченные осенними заморозками георгины. Вдруг представил себя: еще довольно молодой, красивый мужчина, прилично одет, цветы в руках. Георгины уже цвели, когда к Андрею в последний раз приезжал Харлан. В этот свой приезд он рассказал Шишиге о случае со шляпой.

— Помнишь площадь в Мрине? Поле, выстланное брусчаткой… Так вот, я был еще мелким клерком, но гордыни хватило бы и на крупного — это уже потом научился я трижды за день линять. А тогда ходил в темном плаще и в такой же шляпе с широкими полями. Был уверен, что все в Мрине знают меня в лицо и при встрече со мной едва ли не перестают дышать от почтительности. Как-то ветреным днем, когда переходил площадь, ветер сорвал с меня шляпу и покатил ее по брусчатке. Я сделал несколько торопливых шагов, нагнулся, но шляпа покатилась дальше. Я пылал от стыда и уязвленной гордости. Казалось, что все, что сейчас на площади, да что там на площади, — все горожане смотрят на меня и смеются. Несколько раз я мелкими перебежками, чтобы не бросалось в глаза, догонял шляпу, но напрасно: ее катило по площади, словно колесо. Это было ужасно, впрочем, тебе не понять. С того дня я возненавидел Мрин и начал рваться в Киев. В городе, который видел меня смешным, я уже не чувствовал себя победителем, а иначе — зачем жить? Столько лет прошло, я давно в столице, но страх остался, мне даже порой снится: снова голая площадь, ветер, люди вокруг, а я семеню вдогонку за шляпой… Ты, Шишига, не пишешь романов в свободное от работы время? Могу продать сцену — впечатляет, правда? Нет, лучше не для романа, а как начало модернового кино. Впрочем, выйду на пенсию — сам стану писать. Воспоминания. Вот и коплю эффектные эпизоды. Уже есть и название будущего творения: «Мой путь на вершины». В конце книги будет написано: «Пакуль — Мрин — Киев». А может, «Пакуль — Мрин — Киев — Москва»? (Тут Харлан засмеялся, — никто так не смеялся, как он: будто быстро-быстро вбивал гвоздики в дерево.) Ты в детстве видел фильм по роману Мопассана «Милый друг»? Если и видел, то давно забыл. А я не забыл и никогда не забуду. Его нужно было видеть, как я, — в Пакуле, безнадзорным сиротой: представь себе темные пакульские хаты, утопающие в грязи улицы, тесная хижина из лозы возле леса, печь, что дымит, вечно больные тетки, и вдруг на экране сельского клуба — парижские дворцы, женщины в роскошных туалетах, лоск, пышность, веселье, и все это завоевывает для себя молодой, энергичный плебей вроде меня. А может, подумалось мне, я из другой эпохи, припоздал родиться? Где-то какой-то ангел-канцелярист, посылая меня на землю, ошибся на столетие?

Он любил говорить о себе, однако даже я не знал доподлинно, когда Харлан шутит, а когда говорит всерьез.

Я спилил пилочкой для ногтей три георгина, посмотрел на часы. До несчастья с Харланом я никогда не торопился, и удивлялся людям, которые вечно куда-то спешили. «Тише едешь — дальше будешь». Было уже половина первого, а из Голосиевки на Нивки добираться почти час. «Нужно ловить такси…» — подумал я. Машина оказалась за углом, словно прибыла по моему заказу. Я сел в такси и жестко — так разговаривал с таксистами Петро — назвал улицу…

Я всегда был уверен: Петро рожден не для того чтобы падать. И вот горькая насмешка судьбы: так любить жизнь, так стремиться к победам — и совсем молодым лечь в гроб. Впрочем, Харлан всегда боялся внезапной смерти. И даже не смерти как небытия (меня не будет, я не буду жить, я не буду ничего чувствовать, любоваться и т. д.), а смерти как неспособности к действию, к движению:

— Тебе, Шишига, легко живется: плюешь в потолок, и только одно желание — лишь бы на тебя не упало. Я же стараюсь самого себя обогнать. А ночью задумаюсь — и душа зайдется, как руки на морозе: сегодня жив — завтра злой случай, камень с крыши упадет или сосулька зимой, или поскользнешься — и все, и тебя нет, и покатишься по мостовой, как шляпа по площади, и все твое погибло, пропало на веки вечные, и уже никогда не вернется, а сколько энергии, нервов стоила каждая ступенька вверх…

За квартал от дома Харлана Андрей рассчитался и пошел пешком: не годится подъезжать к дому, где покойник, на машине. Листья тополя шуршали под ногами. Пахло дынями, яблоками, виноградом, полем, а тот, который так любил все земное, лежит в гробу и вот-вот станет землей…

Посредине комнаты стоял гроб с телом покойного. У гроба сидели пакульские тетки Харлана. Кроме них, у него не было родственников. Андрей тяжело шагнул в комнату, положил георгины. Петро лежал как живой: характерные для уроженца Полесья скулы, узкая прорезь глаз, выпуклые надбровья… Шишига спрятал лицо в ладони, отошел к окну. Он еще не плакал — смотрел сквозь пальцы вниз, на улицу. Улица была пуста, а уже час дня (краем глаза, из-под ладони он взглянул на циферблат). Вдруг сердце Шишиги забилось сильнее: черная «Волга» стрелой промчалась мимо дома, а через минуту на противоположной стороне улицы появилась тучная фигура Георгия Васильевича. Он тоже вышел из машины не у самого дома, а немного поодаль. Директор переходил улицу на зеленый глаз светофора — элегантно-печальный в темной паре, черных туфлях и белоснежной сорочке. Плечи печально опущены, в руках — пышные вишневые георгины. В эту минуту Андрей почти любил директора.

Шишига стоял у гроба, когда толпа в коридоре расступилась и в комнату вошел Георгий Васильевич. Его ласковые глаза остановились на Петровом лице. Он тяжело вздохнул и положил цветы на грудь покойного, где уже лежали георгины Андрея. Теперь Шишига не сдерживал себя: его скорбь по товарищу прорвалась в беспомощных рыданиях. Рука Георгия Васильевича легла ему на плечо, Шишига зарыдал еще неутешнее, а голову склонил на грудь директора. От одежды Георгия Васильевича нежно пахло. Так они стояли, скорбящие и безутешные, над гробом Петра Харлана, а вдоль стен и в коридоре утирали заплаканные глаза коллеги — конторская масса.

Петро Харлан был не из тех людей, которые торопятся мысли свои увековечить на бумаге. Он спешил жить, а писать — это разве что потом, когда не будет сил жить и побеждать. Для Харлана важен был лишь день нынешний. Что успеет, пока ходит по земле, то и его. Нет будущего, нет и прошлого, реален лишь сегодняшний день — он с гордостью называл себя реалистом.

Однако Петро Харлан иногда отступал от своих жизненных принципов. Шишига, оставшись на ночь у гроба с его телом, (коллеги понемногу разошлись по домам, тетки дремали на диване), перебирал бумаги Харлана. У каждого человека время от времени возникает потребность заглянуть в свою душу. Видимо, в такие минуты Харлан и открывал блокнот, на обложке которого большими буквами написал: «Сжечь!!!» Еще и нарисовал череп, как на трансформаторных будках с высоким напряжением. Почерк Петра — четкий, каллиграфический, каждая буква словно солдат в строю, читать было легко. Харлан записывал в блокнотике преимущественно сны, а может, видения, потому что снами в полном понимании этого слова эти кошмарно-фантастические картины назвать было нельзя. Записывал скупо, отрывками, для памяти.

На первой странице блокнота было написано: «Снилось: меня везут в автомашине по небу, звезды под колесами, а по бокам — эскорт, черти на мотоциклах, рожки у них — из люминесцентных ламп, холодно светятся. Впереди что-то непроглядно-черное, словно грозовая туча, она вот-вот нас поглотит. Проснулся в ужасе. Вспомнилось, как, собирая грибы в пакульском лесу, однажды подумал: продал бы душу дьяволу на все века, лишь бы достичь, пока жив, всего, чего жажду! Допустим, подписи кровью на пергаменте — средневековые сказочки, но подобные мысли, может, уж и есть сама сделка с мифическим чертом? Я, реалист, и эта мистика? Смешно. Но на душе время от времени скребет…» Андрей дошел до этого места и улыбнулся, хотя рядом стоял гроб и за окном — ночь. Ему, Шишиге, до сих пор сны снились легкие, приятные, комфортабельные: вдруг он — за рулем «Волги», машина не катит — летит, сиденья мягкие, застланные мехом, тонешь в них, ощущая невесомость и власть над пространством…


Коллеги до сих пор считали меня человеком инертным, который аккуратно выполняет свои обязанности, и наплевать ему на все остальное. Я признавал авторитеты как необходимость. Как-то, подвыпив, говорил Петру и Великому Механику: я, Шишига, милостиво соглашаюсь во имя собственного покоя играть в поддавки, уступать всем и каждому, быть незаметным. И это я говорил искренне. Но когда Харлан торжественно открывал дверь приемной и выразительно, немного заговорщически поглядывал на нас — мол, будьте настороже, директор грядет, — меня охватывало почти необоримое желание вскочить и вытянуться у своего стола. Я все-таки поднимался с места, когда директор проплывал мимо меня: спешил к чертежной доске, или лихорадочно искал в карманах авторучку, или делал вид, что стоя мне удобнее работать. И делал это не для директора — мне было неважно, замечает ли он мою старательность, просто не мог иначе…

Но с тех пор как я взял из рук мертвого Петра Харлана папку, я уже не боялся Георгия Васильевича — я любил его.

Любил его кабинет, его машину, лестницу, по которой он поднимается каждое утро, любил его дочку Викторию, которая иногда подвозила отца на собственной «Ладе».

В первое же утро после смерти Петра Харлана, когда директор выходил из машины, я вежливо поклонился Виктории, — глаза мои излучали дерзкое желание ездить в этой комфортабельной машине и любить дочку директора. Виктория, машина и Георгий Васильевич — раздельно они для меня уже не существовали. Наверное, дерзость моя испугала девушку — Виктория натянуто улыбнулась и нажала на педаль газа. В следующую минуту машина исчезла за углом.

Я почтительно ступал по лестнице вслед за Георгием Васильевичем, но жил еще этим воспоминанием: словно в ленту черно-белого фильма моей жизни нечаянно, при монтаже, попало несколько кадров, снятых в цвете.

— Впрочем, это уже дело «интеллигентствующих неврастеников» — анализировать собственную душу.

Петро Харлан не раз говорил, что в двадцатом веке нужно анализировать ситуацию, а не душу.


Я вошел в кабинет следом за Георгием Васильевичем и остановился в растерянности. Разум подсказывал, что я должен изображать деловитого, задумчивого, измученного работой сотрудника, иначе для чего я тут? Но чем заняться? «Тащить плуг и дурак сможет, а делать вид, что тащишь десять, сто плугов, для этого великий талант нужен», — умствовал Харлан. Мне казалось, будто весь он состоит из пружин, а к подошвам его ног прикреплены колесики. И не только мне. Многие были уверены, что Харлан держит на своих плечах чуть ли не всю контору. А на самом деле — чем он занимался целые дни? Изображал ужасно занятого человека.

Я задумчиво нахмурил лоб, раскрыл папку и вперил взгляд в бороздки на искусственной коже — папка была пуста. Между тем лихорадочно думал, сказать или не сказать директору о смерти Петра.

Георгий Васильевич уселся за стол и произнес, уставившись в бумаги:

— Передай секретарше, пусть соединит меня с Дмитрием Семеновичем.

Я выскользнул из кабинета, осторожно прикрыв за собой дверь. Холодными глазами посмотрел мимо секретарши — на телефон:

— Соедините директора с Дмитрием Семеновичем.

Я был при деле.

А печальную весть — о смерти Петра Харлана — пусть приносят директору другие.

Секретарша смерила меня насмешливым взглядом. Мне стало не по себе. «Напрасно я так — нужно мягче. Плохо иметь врагами женщин, — подумал запоздало. — И этой пустышке, наверно, директор симпатизирует. Ничего серьезного, но так, легонький, приятный и безопасный для обоих флиртик в рабочее время…» Внезапно захотелось недавнего спокойного существования, как хочется домой после утомительного путешествия. А ведь не прошло и часа, как я взял из рук мертвого Петра папку. Казалось, это было уже бог знает когда.

Я немного потоптался у двери, чтобы не мешать разговору директора, затем вновь ступил в кабинет, словно в холодную воду. Однако Георгий Васильевич уже ждал меня:

— Отвезете Дмитрию Семеновичу чертежи, — кивнул на бумаги, лежавшие на краю стола. — И занимайтесь своим делом.

Бедняга, он все еще не знал о гибели Петра!

Я взял чертежи и быстро, но осторожно, помня о падении Харлана, сбежал по лестнице на улицу. Машина директора стояла у крыльца. Лишь теперь подумал, что не знаю, кто такой Дмитрий Семенович, и стал вспоминать рассказы Харлана про начальство из управления. Тогда я мало к ним прислушивался! Но отступать нельзя. Сев в машину, разлегся на подушках и сказал басовито, почти Петровым голосом:

— К Дмитрию Семеновичу. Скоренько.

Машина рванула, и улица покорно поплыла навстречу, будто на экране панорамного кино. «Видели бы сейчас меня мои — и мать и отчим…»

Ехать по улицам города в директорской машине — совсем не то, что ехать в такси, теперь я понимал покойного товарища. В машине директора чувствуешь себя не рядовым конструктором, чертежником проектной конторы, а кем-то несравненно большим, причастным к делам государственного масштаба. Люди на тротуарах сновали как муравьи, они казались мелкими, серыми, безликими, и я сердился, когда из-за них машина задерживалась на переходах. Не однажды видел я, как ездил в директорской машине Петро Харлан, и теперь копировал его: лениво откинулся на спинку сиденья, согнутую в локте правую руку положил на ребро опущенного стекла, чтобы встречный ветер щекотал ладонь, так острее ощущаешь движение, взгляд — вперед, задумчивый и суровый.

«Великому Механику этого не понять, ну и пусть!» — мелькнуло в сознании.


Еще одно фантастическое видение, зафиксированное в блокноте Петра Харлана: «Возвращался с работы в автобусе, словно в бочке с хамсой. Я, Харлан, — маринованная хамса. Привиделось, пока ехал: я — гость из космоса, гигант, опустился на Землю, одна нога на левом берегу Днепра, другая — на правом, голова под облаками, нитка реки внизу, и мост через реку — как спичка, автобусы и машины на мосту — как тля, люди — мелкие муравьи: бегут, суетятся. Я наклоняюсь, беру двуногое существо на ноготь, человечек в панике бежит по моему пальцу, морщинка на моей ладони для него ров, человек падает в этот ров, я смеюсь и сдуваю его с ладони, он летит, словно крылышко клена, вниз, падает в реку. Я ставлю ногу поперек асфальтовой нитки, пересекаю поток людей и автомашин — столпотворение…»


Георгий Васильевич и председатель месткома впереди, сразу за Георгием Васильевичем — Андрей Шишига, и уже за ним рядовые работники конторы подняли гроб с телом Петра и понесли по лестнице вниз. Лестница была узкая, гроб едва разворачивался, задевая стены. Шишиге пришлось-таки попотеть. Он то поднимал край гроба на вытянутых руках, то подпирал головой, то снова опускал на свои плечи, чтобы облегчить директору ношу. Георгий Васильевич добросовестно напрягал руки — он был добросовестным во всем. Наконец гроб поплыл в серое нутро автобуса. Зарыдал оркестр, женщины вытирали платочками глаза.

Шишигу толпа подталкивала к дверям автобуса. Время было ехать на кладбище, но он все пропускал мимо себя людей, пока салон не заполнился до отказа. Тогда метнулся наверх, запер квартиру Петра. После похорон вернется с тетками: они хотели прямо сегодня, взяв вещи Петра, уехать в Пакуль. Андрей пообещал мебель продать и выслать им деньги.

Когда Шишига снова спустился во двор, автобус уже пополз на кладбище. Георгий Васильевич не уехал, поджидал Шишигу. Они вышли со двора вместе. Андрей, как полагается, отставал на полшага. Молчаливо зашагали по улице, и это молчание сближало их. Миновали в задумчивости квартал, остановились на краю тротуара. В ту же минуту конторская машина подплыла к ним. Андрей открыл директору переднюю дверцу, сам скромно примостился на заднем сиденье. «Волга», маневрируя в уличном потоке, покатила в сторону кладбища. Георгий Васильевич сказал, не поворачивая головы:

— За квартирой покойного приглядывайте. А там — будем решать…

— Спасибо, Георгий Васильевич… — взволнованно ответил Андрей Шишига.

Директор удивленно посмотрел на его отражение в зеркальце, наверно, хотел спросить, за что тот благодарит, но Андрей торопливо заговорил о великом таинстве смерти, и о квартире больше не вспоминали.

Глава вторая

Сорочки и простыни я сложил в чемодан, книги связал в пачки, завтра подскочу за ними в машине директора. Но припереться на бывшую квартиру Харлана засветло, да еще с вещами, — только удивить соседей. Харлан жаловался, что в людском столпотворении приходится считаться с моральной имбецильностью не только отдельных личностей, но и массы. Он любил время от времени удивлять меня такими словечками и заставлял копаться в словарях. Однажды он заявил, погладив меня по плечу: «Шишижко, у нас с тобой разные темпераменты, но мы инсепарабли. Это точно!» Словари — дело кропотливое, я спросил нашу «ходячую энциклопедию» — Великого Механика:

— Юрко, покрути колесиками. Как перевести на человеческий язык «имбецильность»?

— Ну, это что-то вроде недоразвитости, тупоумия.

— Дзенькую бардзо. А «инсепарабли»?

— В зоологии — попугаи-неразлучники, которые живут парами. А вообще — неразлучные друзья.

Я присел на чемодан. Торопиться было некуда. Похороны почти не оставили во мне меланхолической грусти. Впервые смерть, пройдя так близко, не посеяла в моей душе уныния. Я был полон энергии и жажды жизни. И ни одного неврастенического вопроса: для чего, мол, эта суета?..

Я рано столкнулся со смертью и с тех пор ни к чему серьезно не относился, ибо предвидел конец всего: медленное угасание. Петро Харлан таких комплексов не знал. Его мать подорвалась на немецкой мине (собирала в лесу хворост), когда Петру едва минул год. Отец не вернулся с фронта. Харлан над загадкой смерти не размышлял. А мой отец умирал на моих глазах. Потомственные пакульцы, мы после войны переехали в город. Это была давняя мечта матери. Купили хатку на окраине — ради усадьбы, стали строиться. Достатки были невелики, хотя мать вскоре и устроилась медсестрой в поликлинику, а задумали дом на три комнаты. Отец полагался только на свои руки. Не знали они, отцовы руки, ни выходного, ни праздника. Стены выложили, крышу подняли. Начали стены глиной обмазывать. На глине отец и укоротил свой век. Перекидал воз, надорвался — и в скором времени в недостроенной хате богу душу отдал…

Но пора было ехать. До сих пор я любил путешествовать трамваем. Трамваи не торопились. Сегодня я искал глазами зеленый огонек такси, словно у меня были какие-то неотложные дела. Остановился на углу улицы, где днем, когда ехал на похороны, вдруг затормозила машина. Во мне жила нагловатая уверенность, что и теперь такси сразу же прикатит. «Пока я верю в себя, весь мир в меня верит», — любил повторять Харлан. Он терялся перед единственным человеком — Великим Механиком. Но об этой его слабости не догадывался никто, кроме меня. Ибо внешне Харлан ходил перед Юрком петухом. Как-то мы с Великим Механиком задержались после работы, а когда вышли, Харлан прохаживался на крыльце конторы; увидев нас, он небрежно бросил:

— Я подвезу вас! У меня деловая встреча в ресторане «Ветряк». За мной придет машина из управления.

И действительно, через несколько минут к конторе подкатила управленческая «Волга». Харлан по-хозяйски устроился рядом с шофером. Я открыл заднюю дверцу. Только Великий Механик, которому, собственно, и адресовалась эта маленькая интермедия, иронически улыбнулся:

— Мне близко — я в библиотеку. До завтра, хлопцы!

Он поплелся, худой, долговязый; Харлан закурил, только лишь мы тронулись, и зло сказал:

— Никто ведь, а корчит из себя…

— Каждый по-своему с ума сходит, — ответил я своей любимой поговоркой, и мы умолкли. Я-то знал, что Петро время от времени угощает управленческого шофера, и парад не произвел на меня впечатления.

А однажды Петро с Великим Механиком здорово схватились. Помню, Харлан с таким сияющим лицом вбежал в комнату, что мы даже не спросили его, как всегда, когда кто-нибудь из нас носил чертежи на подпись: «Ну что, пробили?» Петро лихо хлопнул ватманом о стол заведующего отделом:

— Магарычевое дело! С «фонарем» протолкнул! (На нашем конторском языке это означало — с ошибкой.) Захожу к директору, Георгия Васильевича нет. Я — к новенькому заместителю, к Прагнимаку. Обхаживаю его, как невесту. Ну, ставьте подпись, говорю. Какая разница, мол, директор или вы? Ваша подпись даже авторитетнее для управления. Ну он и размяк… Что лесть с людьми делает! Георгий Васильевич с таким «фонарем» прокатил бы меня на вороных… Учись, Механик!

И тут Великий Механик, всегда тихий, углубленный в свои чертежи, взорвался:

— Нашел чем хвастаться — подвел нового человека! Он тебе поверил, подписал, а ты…

Харлан покрутил пальцем у виска, мол, ненормальный ты, Великий Механик, и молча исчез: он не любил огласки…

Такси тихо подкатило ко мне. Я не удивился, я уже привыкал, что добрый или злой дух подыгрывает мне. Я сунул чемоданы в багажник, и мы поехали. В машине было просторно, я раскинул руки, а голову положил на спинку сиденья. В такси, особенно если ты один и можешь свободно разлечься, если никто не толкает тебя под бок, нужно ни о чем не думать, а пить каждую секунду скупыми глотками, как гурманы пьют кофе. Но сегодня я был достойным сожаления провинциалом, который хлещет черный кофе, как молоко, из большого стакана. Я спешил жить, суета увлекала меня. Я беспокоился, не оставил ли среди книжного хлама (я уже давно, кроме детективов и приключенческой фантастики, ничего не покупаю), брошюрки по онкологии. Великий Механик одолжил ее на два вечера, но я не такого высокого мнения о человечестве, чтобы заботиться о его телесном здоровье, растрачивая собственное на ночное чтение. В брошюрке речь шла про антигены… гены… Прагнимак завтра утром возвращается из командировки, Георгий Васильевич просил послать на аэродром машину, но будет лучше, если я сам встречу заместителя директора, так поступил бы Петро. Прагнимак недолюбливает меня, он недолюбливал и Харлана. Георгий Васильевич — лишь общее руководство, а поточные дела вершит его заместитель, и если я не взнуздаю Прагнимака, придется послезавтра переезжать назад в Голосиево, потому что квартиру Харлана отдадут Великому Механику с Лелькой, они в субботу регистрируются. Что ж, это было бы справедливо, гуманно, как сказал бы Харлан, несправедливость — вещь условная, что справедливо для Юрка и Лельки, для меня обернулось бы поражением.

С Прагнимаком я столкнулся вскоре после его появления в конторе. Я как раз вошел во вкус чтения детективных романов. Чертежник из меня стопроцентный, я выполнял дневную норму за пять-шесть часов, а тащить плуг за соседа — извините. Я клал на стол деловые бумаги (рабочее поле!), устраивал книжку в открытом ящике и до конца дня погружался в мир умопомрачительных приключений.

Как-то меня пробудила от созерцания чужого мужества и непоседливости странная тишина в комнате. Я поднял голову и встретился взглядом с Прагнимаком. Заместитель директора стоял на лестнице, любуясь моей вдохновенной работой… Худощавое напряженное лицо его еще сберегало выражение вежливого интереса и внимания, но губы были неподкупно сжаты. Глаза смотрели грустно, устало. Я подхватился совсем по-глупому: словно школьник, который провинился и теперь боится, что его пошлют за родителями. Прагнимак сошел вниз, взял из моего стола книгу — это была пустая приключенческая повестушка. И, наверно, кричащее несоответствие пустой книжонки с моим импозантным, как говорил Харлан («Ты, Андре, очень импозантный»), видом, серьезными глазами, спасло меня. Прагнимак передернул плечами и пошел вперед мимо столов, за которыми усердно работали мои коллеги, и с щемящей обидой в голосе сказал:

— Я укорачиваю себе жизнь, лишь бы здесь хоть что-нибудь делалось, а вам скучно, развлекаетесь…

Я ждал выговора. Но все обошлось. Только еще долго, когда мы случайно встречались, лицо Прагнимака становилось грустным.


Шишига расплатился с таксистом и был уже на лестнице, когда из квартиры Харлана донесся телефонный звонок. Он ускорил шаг, но когда наконец открыл дверь, телефон умолк. Андрей вошел в квартиру. Автоматический замок клацнул за его спиной, как ловушка, захлопнувшая добычу. Дверь из коридора в комнату была застеклена: сквозь стекло виднелся стол, на котором недавно стоял гроб. В ванной или на кухне монотонно капала вода. За стеной у соседей были слышны шаги и невнятные голоса. Андрей дрожащими пальцами пробежал по стене, нащупал выключатель и…


Тут мне припомнились давние пакульские рассказы про мертвецов, о том, как душа усопшего сорок дней бродит по хате, ночует под сволоком и пьет воду из мисочки в красном углу; о том, как вурдалаки выходят в полночь из могилы пить людскую кровь; об оборотнях, что вселяются в живых людей, разной нечисти, страшилищах. На смену этим видениям явились неожиданно легкие и точные мысли о себе и Прагнимаке. Не подхалимством и не умеренной лестью завоюю я благосклонность заместителя директора, этого человека во что бы то ни стало нужно убедить: меня тоже заботит все, что происходит в конторе. И я способен принести конторе пользы больше, чем кто-либо другой…

Наконец я решился включить свет: конечно, ни в коридоре, ни в комнате никого не было. Пол блестел, будто только что натертый. В открытое окно вплывал с поля свежий ветер. Ничто не напоминало о недавних похоронах. Тетки перед отъездом тщательно убрали в квартире…

На цыпочках я прошел через комнату и присел в кресло за журнальный столик, на котором стоял синий телефонный аппарат. Было совсем тихо, даже вода перестала капать. Я еще раз внимательно обвел взглядом комнату. Усталым себя не чувствовал. Хотелось что-то делать, но я не знал что. Мысленно перебрал заботы последних дней. Ничего достойного внимания в такой важный день, как сегодняшний: я намеревался ответить матери на письма, поискать в магазинах теплый свитер (я любил тепло, а уже надвигалась осень), пойти на двухсерийный приключенческий фильм, о котором прочитал в рекламном бюллетене… Все это уже было не для меня, нынешнего, все эти мелкие заботы словно из другой жизни. Странная мысль возникла: мне показалось, будто умер не Харлан, а я, Андрей Шишига.

Я принялся вспоминать, что заботило в последний день Петра. Моя жизнь как бы постепенно срасталась с жизнью Харлана, оборвавшейся так неожиданно. Не случайно я взял папку из рук мертвого Харлана и понес в приемную директора, было что-то закономерное в моем неожиданном порыве. Я достал из-под телефона записную книжку Петра (я ведь и положил ее под телефон, когда тетки забирали после похорон одежду: вынул из кармана рабочего костюма). Волнуясь, полистал страницы, исписанные четким, каллиграфическим почерком. Я словно перелистывал свой собственный старый, полузабытый блокнот, в котором было много телефонных номеров, имен, фамилий, адресов. Последний номер записан, видимо, совсем недавно, цвет чернил совсем свежий. Одни цифры — ни имени, ни адреса. Но номер подчеркнут дважды и рядом с ним три восклицательных знака. «Почему я не могу себе позволить маленькой прихоти — позвонить сегодня, сейчас же, по этому номеру?» — подумал я и, развалившись в кресле, набрал номер.

Откликнулся мягкий женский голос:

— Слушаю.

— Это я, — произнес многозначительно. — Добрый вечер.

— Послушай, я была почему-то уверена, что ты никогда не позвонишь, — торопливо сказала женщина, словно боялась, что я могу положить трубку. — Я ждала твоего звонка вчера, но ты не позвонил, и я была уверена, что ты уже не позвонишь. Извини, я такая суеверная. Разве ты не знал, что мой Прагнимак уехал? А завтра он возвращается, я жду телеграмму, слава богу, он всегда предупреждает о своем возвращении…

Женщина засмеялась. Телефонные провода бережно донесли до меня ее смех: она очень красиво, музыкально смеялась. Я молчал: фамилия заместителя директора просто ошеломила меня.

— Почему ты все молчишь? Я щебечу, щебечу, а ты помалкиваешь. Почему ты не звонил мне вчера?

Я прокашлялся:

— Вчера меня не было в Киеве…

— А куда ты ездил? Далеко? Ты, наверное, простудился, я слышу — кашляешь? Тебе нужно немедленно лечь в постель и выпить горячего чаю с малиновым вареньем. Слушай, где ты мог так простудиться? Может, в автобусе сидел у открытого окна? Или ты ехал поездом?

— Летел на крыльях… Но меня хорошо укутали. Было даже душно, — сказал я и невесело пошутил: — Но теперь все хорошо, и я снова в своей уютной квартирке.

— Ты звонишь из дома?

— Конечно, из дома, — помедлил я. — Встретимся?

— Но уже поздно, и ты простужен, — неуверенно сказала трубка. — И тебе далеко ехать. Я боюсь за твое здоровье. А ты сердишься.

— Я не сержусь, — ответил примирительно. — Но я и не простужен. Так, легкая усталость. И немного горло.

— Тогда приезжай, я сама буду тебя лечить. Где мы встретимся?

— Где тебе удобней. Минут через сорок я буду в центре.

— Послушай, а может, и вправду не нужно? Ты разочаруешься. Тогда ты меня даже не рассмотрел как следует, и, наверно, уже забыл. — Она засмеялась, и тут я понял, в чем особая привлекательность ее смеха: он был очень искренним. — Нет, правда. Ты даже не узнаешь меня. Я старая и некрасивая.

— Что ты, — несколько растерянно улыбнулся я. — Почему же я тебя не узнаю? — И добавил: — Так быстро я женщин не забываю. Где же нам встретиться?


Я вышел из дома, нарочно не выключив в комнате свет: думал о своем позднем возвращении. Метнулся на остановку троллейбуса. Уже в троллейбусе начал анализировать ситуацию. Сейчас никто не мог помочь мне, кроме меня самого. Итак, Петро возлагал на это знакомство особые надежды. А то, что в блокноте не было имени и даже инициалов, означало, что знакомство он хотел сохранить в тайне. Впрочем, для меня это уже не тайна. Женщина, с которой я только что разговаривал, — жена Прагнимака. Недавно Харлан рассказал мне, что был в гостях у знакомых, ради которых он пожертвовал своим любимым футболом. Значит, дело было действительно серьезное. Выслушав его, я равнодушно поинтересовался, отчего у него на лице такая загадочная улыбка.

— Ко мне в сеть попала большая щука. Честное пакульское, я даже не смел надеяться. Собственно, я знал, кого ловил, но чтобы так скоро… Но тут исключительная психологическая ситуация: щука сама стремилась в сеть. Такой парадокс: щука исподволь уже давно готова попасть в сеть и охотно дает себя поймать. Мудрость рыбака в том, чтобы знать, как закинуть невод и когда…

— Честное пакульское, — сказал я, передразнивая Петра, — я ничего не понимаю.

— Потому что ты никогда не жил на Печерских горах, — Петро холодно засмеялся.

Это был наш последний разговор. Итак, у знакомых Петро встретился с женой Прагнимака, в то время как заместитель директора был в командировке.

Зная, как легко Петро завоевывает женщин, я мог достаточно точно вообразить этот важный для него вечер. Конечно, Харлан добился, чтобы его познакомили с женщиной, которая ему приглянулась, хотя интересных мужчин было приглашено достаточно и без него. В начале знакомства Харлан своей напористостью скорее отталкивал от себя женщин, нежели покорял их. Нужно было сойтись с Петром ближе, чтобы запутаться в его паутине. Он не очаровывал женщин, он затягивал их в свой фантастический мир, где было все: и наивная пакульская вера в себя, и обаяние, и страсть, и поставленные с ног на голову принципы, и… Одним словом, Петро ждал ее на лестнице, он сказал какую-то шутку, она ответила, он попросил разрешения ее проводить — тут-то щука и поплыла в сеть.

Поднявшись на Крещатик, я пошел по улице Свердлова вверх и свернул в скверик на углу Пушкинской. Она шла мне навстречу, как и условились, в светлом летнем пальто и с белой сумочкой в руках. Скверик был пуст. Я молча поклонился, и мы пошли рядом.

— Ты еще не забыл, как меня зовут? В другой раз, если трубку возьмет муж, спрашивай меня официально: «Попросите, пожалуйста, Олену Владимировну». Мне с работы звонят часто. Прагнимак ничего не заподозрит.

— Сегодня такой день, что можно забыть и собственное имя. Но твоего, я, конечно, не забыл.

— У тебя даже голос изменился. И весь ты какой-то не такой.

— Ты просто не привыкла ко мне, — я сжал в сумерках ее руку. — На днях погиб один мой товарищ, так глупо: поскользнулся на лестнице, ударился виском и — прощай. Тогда я, сам не знаю зачем, назвался тебе его именем… Ты должна понять, такая смешная ситуация: ты мне страшно нравишься, но ты жена моего начальника, и мне не хотелось, чтобы ты даже подумала что-нибудь такое… Меня зовут Андрей…

— Глупенький… Неужели я была бы с тобой, если бы что-то подумала? Ты очень славный. Может, я не всегда понимаю людей, зато чувствую. Куда мы пойдем?

— Не знаю. Поужинаем в ресторане?

— А ты хочешь есть? Нет? Я тоже не хочу. Пойдем лучше ко мне. — Олена вошла в полосу света, и я наконец увидел ее лицо: ей явно было за тридцать, но она, конечно, моложе Прагнимака. — Или тебя в чужой квартире будут мучить комплексы? Я сразу пригласила бы тебя, но подумала…

— Пойдем к тебе, — сказал я, думая о завтрашней встрече с Прагнимаком. — Ты такая красивая…

Олена рассмеялась и взяла меня за руку. Ее ладонь была горяча. Я уже с удивлением вспоминал себя недавнего — золотую серединку между Харланом и Великим Механиком, единственного человека из нашей троицы, которого не волновали мелкие земные страсти. Однажды Юрку удалось затащить меня в читальню, как я ни отнекивался, утверждая, что всякие мудрствования осточертели мне за студенческие годы. Все же я терпеливо листал подшивку «Науки и общества», пока Юрко утюжил своим шишковатым лбом (был близорук) страницы новой технической информации. Возвращались из библиотеки поздним вечером. Навстречу важно шагали элегантные молодые люди, вероятно, из театров и ресторанов, до нас доносились брызги женского смеха. Был погожий летний вечер, и улицы долго берегли запах духов. Я почти не слушал Великого Механика, который пространно разглагольствовал о бессмертии, излагая собственные гипотезы относительно конечного и бесконечного: истина была рядом, истина, которую не точат черви сомнений, — это жизнь, что проплывала мимо нас, неразумных, пока мы умничали. Великий Механик с его рахитичной лобастой головой этого никогда не поймет, ему не хватает темперамента, он из одержимых…

— Может, нам пойти тут порознь? Мне лично все равно, карьеры под руководством твоего Прагнимака я делать не собираюсь. Но я думаю о тебе.

— Ты заботишься о моей чести больше, чем я сама, — грустно улыбнулась Олена. — А может, у тебя и есть для этого основания. Вдруг Прагнимак уже дома? Причинить Илье боль я не хочу. Если что, я выйду тебе навстречу. Второй подъезд, двадцать шестая квартира.

От ее слов душа моя похолодела, я никогда не был отчаянным. Попасть в скандальную историю, а значит, оставить контору теперь в мои планы не входило. А в этом доме, возможно, живет еще кто-нибудь из наших. Сплетня непременно дойдет до заместителя директора. А избавиться от меня для Прагнимака все равно что стряхнуть с рукава жука. В лучшем случае дождется очередного сокращения штатов. Или начнет объявлять выговор за выговором, и я вынужден буду сам уйти с работы. До сих пор в конторе меня ценили, и уволить конструктора не так легко, но я мысленно пугал самого себя, чтобы оправдать овладевший мною страх: сегодня нахальство граничило у меня с неосознанным до конца ужасом.

Олена заговорщически кивнула и свернула во двор. Я почувствовал себя уверенней. Пошел мимо ее дома — каменного, с высокими окнами, в таких домах высокие потолки, просторные кухни и коридоры, разделенный санузел. «Если живешь в таком доме, всегда найдешь, за что себя уважать, — подумал я. — На тебя не наступают стены, а головой не стукаешься о люстру».

Я прогулялся по улице, а потом уже свернул во двор. На лестнице искал глазами жестяные металлические ромбики квартирных номеров. Двадцать шестая квартира была на третьем этаже. Пахло куриными котлетами. Девять букв бежали от кнопки звонка вниз: ПРАГНИМАК…

Я все-таки терялся и смущался перед этим домом, перед широкими лестницами, перед обитыми дерматином дверями квартир. Так чувствуешь себя, говорил Харлан, в армейском прошлом ефрейтор, когда видишь перед собой генерала в серой каракулевой папахе, — хотя никакой вины за собой не знаешь, увольнение в кармане, пуговицы и пряжка начищены, а все равно смутишься.

Олена открыла мне дверь. Она переоделась и была вся в ярко-красном: спортивные брюки и джемпер, тесно облегавшие ее стройную фигуру, домашние туфельки, отороченные серебристым мехом. Я вошел и положил ладони на плечи женщины. Это было искреннее движение, так с мороза стремишься поскорее к теплому камину. Олена смутилась, голова ее склонилась мне на грудь. Я спрятал лицо в мягких, ласковых волосах, словно в шелковой траве, что когда-то росла под окнами Петровой хаты. Но нет, теперь я вспомнил: это было все-таки мое собственное воспоминание, а не Петра — я уже видел пышный серебристо-зеленый куст возле нашей хаты. В груди впервые за сегодняшний день потеплело: во мне все еще оставалось что-то от Андрея Шишиги.

— Ты сейчас такой добрый, — тихо сказала Олена. — Я это чувствую. Я даже по голосу в телефоне почувствовала, какой ты. Ты человек со странностями, и настроение у тебя меняется, как погода осенью. Когда ты мне звонил, ты был совсем другой, не такой. Я даже подумала, что тебе не очень хочется меня видеть. И что ты не уважаешь меня… за тот вечер. На вечере было столько молодых девушек, я думала, что для меня уже все в прошлом, и вдруг в моей жизни появился ты. Я себя не оправдываю, я должна была вести себя иначе, строже, но разве мало я жила только для Прагнимака, разве я не имею права на что-то свое? Впрочем, не будем об этом. Твоя боль — моя боль, а моя боль тебя не касается. Все мужчины такие, и я тебя не упрекаю. Ты еще не сердишься на меня?

— Глупенькая, — с грубоватой нежностью сказал я. — Мне было очень хорошо. Это самый приятный вечер в моей жизни.

Олена подняла голову и легонько поцеловала меня, это был очень нежный поцелуй, без намека на будущую физическую близость. Мы взялись за руки и вошли в комнату.

— Вот тут мое царство. — Олена щелкнула выключателем, комната погрузилась в сумерки, лишь в одном углу, неподалеку от балконной двери, рдел розовый, подсвеченный электрической лампочкой зонтик бара. Между креслами, на выдвинутом столике, — рюмки, кружочки лимона и ветчина. Мы сели в кресла. Олена открыла бар, уставленный разноцветными бутылками.

— Сейчас я буду тебя лечить. У нас всегда найдется бутылка коньяка, как в каждом порядочном доме… — В последних ее словах зазвучала грустная ирония. — Прагнимак пьет мало, но еще никогда не возвращался из командировки с пустыми руками — он любит коллекционировать экзотические напитки. — Олена наливала коньяк из граненой бутылочки, свет отражался в темных гранях и скользил по ее рукам и лицу.

Я поймал ее руку и благодарно поцеловал. Мне и вправду было хорошо. Олена смутилась:

— Что ты, Андрейка!..

— У вас с Прагнимаком есть дети?

Я не должен был так спрашивать, но было уже поздно.

— Я похожа на женщину, у которой нет детей?

Я растерялся, но вовремя нашелся:

— Нет, но ты смотрела на меня, как на пятилетнего.

— Мужчина, который нравится женщине, всегда для нее ребенок. А вы этого не понимаете. Моему лоботрясу уже семнадцать. Странно, правда? Я рано вышла за Прагнимака, когда училась на втором курсе. Наш сын у моей мамы. Там у него есть отдельная комната, где он конструирует какую-то неслыханную гравитационную машину. Я не разбираюсь в технике, а он не интересуется моими делами. Когда он прибегает ко мне просить деньги на какие-то там конденсаторы, я смотрю на него снизу вверх, потому что он выше меня на голову, и спрашиваю себя: неужели это я его родила?..

Я попросил разрешения снять пиджак, повесил его на спинку стула. Взял крохотную рюмочку с коньяком, нежно взглянул на Олену и неожиданно для самого себя произнес привычное Харланово:

— Хай живе…

— Хай живе… — Олена рассмеялась. — Эти два дня мне было очень грустно, но я вспоминала твое «Хай живе!», и мне снова хотелось жить.

Я выпил, Олена только пригубила и налила мне. Теперь мы оба выпили до дна. Коньяк был мягкий на вкус. Мне захотелось поскорее опьянеть. Понемногу я стал забывать, как попал в эту комнату. Мне показалось, что знаю Олену давно, и не впервые сижу в этом уютном розовом мирке, и буду сидеть завтра.

— Я мечтаю побывать в погребах, где выдерживается вино, — сказала Олена. — Только не с экскурсией, одна. Идти, идти, а в дубовых бочках — вино, которому уже пять, десять, двадцать лет. Полумрак, пьянящий запах, таинство дозревания и претворения… Мне кажется, что хорошее вино — это как женщина… Сорокалетняя, — добавила она печально.

В коридоре резко зазвенел звонок. Стихло, и вновь — такая же резкая трель. Я поднялся, торопливо натягивая пиджак, зацепил локтем откидной столик: рюмка с коньяком упала, а в баре звякнули бутылки. Олена откинулась на спинку кресла и следила за мной. Я спрятал руки в карманы, чтобы скрыть нервную дрожь, неуверенно шагнул к окну. Третий этаж, старый дом, высоко. Далеко внизу темнела в пятнах света улица. Сейчас войдет Прагнимак, и все будет кончено: завтра можно не появляться на работе, разве что принести заявление об уходе и отдать ключ от квартиры Петра Великому Механику. Противно подташнивало — от страха. Олена шепотом сказала:

— Если он — у него ключ. Начнет отпирать. Но он всегда предупреждает. Наверно, принесли телеграмму…

Больше не звонили. Стало до нереальности тихо, ни звука. Я боялся пошевельнуться. Чуть скрипнула дверь гостиной.

— Сквозняки, — громко сказала Олена. — Нужно закрыть форточку. Хотя пусть, сейчас мы будем курить, правда?

В баре лежала коробка сигарет и зажигалка. Я жадно закурил, вдохнул табачный дым, не спеша прошелся по комнате, трезвея, выбираясь из розового тумана. Повернул выключатель — под потолком вспыхнула люстра. Сумерки убаюкивают, яркий свет побуждает к действию. Тут впервые я окинул взглядом боковую стену комнаты. Она была разрисована под море: синие волны, казалось, подкатывали к ногам. В комнату вплывала соленая морская ширь, где-то там, на горизонте, белел треугольник парусника…

— Я тоже люблю море, — голос мой прозвучал взволнованно. — Море — это жизнь, это единый живой организм…

— Погоди, Андрей! — сказала Олена. — Хочешь, я покажу тебе море?

Взяла с секретера деревянную резную шкатулку, села на ковер у моих ног. Открыла шкатулку, достала стереоскоп и диапозитивы, поднесла его к моим глазам. Я увидел далекий мир, где заходило солнце, где море лежало утихомиренное и ласковое, а вдали розовели паруса спортивной яхты.

— Мы плавали на ней в открытом море. Капитана звали Ян, правда, красиво? Он был когда-то, очень давно, капитаном большого корабля. Теперь ему уже за семьдесят. Он курил трубку, как все капитаны. Месяц назад он написал мне: «Оленятка, яхту забрали ремонтировать, и у меня такое ощущение, что я умер…» Кроме него, на яхте был еще старый рыбак и девушка, его внучка. Мы с Прагнимаком в то лето отдыхали в санатории. Однажды Ян увидел меня одиноко сидевшую на берегу и сказал: «Поплывем с нами, вон наша яхта». — Олена сменила диапозитив, теперь на экране возникла палуба парусника, женщина с щеткой и ведром на палубе (лицо ее невозможно было рассмотреть), а поодаль стоял седой, однако еще стройный мужчина. — Это я на вахте, а это — Ян. Однажды вечером, когда мы остались на палубе одни, он сказал: «Оленка, если бы мне было лет сорок, я сделал бы тебя счастливой». — «Хорошо говорить это в семьдесят, — ответила я. — Это ни к чему не обязывает». — «Должно быть, так, — невесело согласился Ян. — Потому, наверное, я и говорю, что мне за семьдесят».

Она вновь сменила диапозитив, но я уже не смотрел на экран. Видел лишь золотистый пушок на шее, высокую Оленину грудь, и едва сдерживал внезапное желание. Ухватился вспотевшими руками за подлокотники кресла. Олена взглянула на меня снизу вверх и встревожилась: «Андрейчик…» Я задохнулся и почувствовал, что падаю в пропасть вместе с нею: мы опустились на ковер…

Затем пришла удивительная в такой момент трезвость. Я искал ее увлажненные, затуманившиеся глаза, а видел холодную улыбку Прагнимака, который брал из моих рук книгу, а я поднимался из-за стола, словно школьник. Мстительное торжество было для меня слаще любви, я смотрел на лицо Прагнимака и возвеличивался над ним, заместителем директора, потому что держал в своих руках его жену. Теперь я понимал, что сегодняшний вечер был необходим мне во имя завтрашнего утра, когда я буду встречать на аэродроме Прагнимака.

— Я не люблю запоздалого раскаяния и не жалею, что так случилось… — Олена отодвинулась от меня. — Наверно, так нужно. Но у меня такое ощущение, будто ты взял меня силой. Ты не умеешь любить, ты только берешь. Женщина это сразу чувствует. У тебя слишком много страсти, мне даже страшно с тобой. И для чего ты следишь за выражением моего лица? В этом есть что-то неприятное. Будто я животное, которое исследуют… Еще и искусал мне губы, а завтра появится Прагнимак, а послезавтра… послезавтра я должна быть красивой. — Она снова прижалась ко мне и вытерла ладонью мой лоб. — Ты такой живой…

Ничего более сладостного для меня не могла сказать Олена. Ко мне пришла ленивая, высокомерная снисходительность победителя:

— Твой Прагнимак живее всех в конторе.

— Его страсть — это его работа. Он мне говорит: «У нас с тобой, Оленка, уже лошадиный возраст, нужно изо всех сил тащить плуг, потому что через какой-то десяток лет придется оглядываться и мысленно мерить: а сколько ты вспахал за жизнь?» А я боюсь осени, я еще хочу жить, не только тащить плуг, у меня еще лето — скоропреходящее, бабье, но лето! Впрочем, для него и смолоду все это… ну, вот как мы… было стыдное. Таков уж он. Очень сельский, что ли. Думаешь, он на мне женился? Я его на себе женила. А он до сих пор краснеет и отворачивается, когда я раздеваюсь…

— Недостает воли к жизни, — повторил я где-то услышанную (уж не от Харлана ли?) фразу.

— Смешной ты, Андрейка, ну что ты знаешь о воле к жизни? Мой Прагнимак молоденьким закончил танковое училище и сразу же на фронт, командир танка — нам трудно это представить. Под Кировоградом танк загорелся. Илья успел выскочить, но его ранили, и он попал в плен. Он дважды бежал из лагеря. Первый раз после тифа, голова голая, язык во рту не поворачивается, глаза из орбит вылезают… За пять километров от фронта поймали, избили, и снова в лагерь. Через месяц они с хлопцами напали на конвоиров, обезоружили и ушли к своим. Потом он рядовым воевал, в пехоте. Еще и японской прихватил. Ты подумай — совсем юным такое пережить! Теперь в двадцать лет матери своих чад еще манной кашей кормят, а он с войны в двадцать вернулся: ни хаты — его село немцы сожгли, — ни профессии, одни раны. Его взяли на работу в бухгалтерию, он учебник раздобыл и за несколько ночей выучил, потом еще и коллег своих консультировал. Затем поступил на дневное отделение института — знания хотел получить, не только диплом. А ведь есть что-то нужно — сколько он в ту пору вагонов разгрузил! А ты говоришь — воля к жизни… Теоретики мы с тобой, Андрейка, что мы видели, что мы знаем!

Она еще лежала в моих объятиях, но я уже терял власть над нею, я это чувствовал. Иметь женщину — это нечто большее, чем пробыть с ней какой-то час в одной постели. Я допустил ошибку: оскорбил Прагнимака, — и в Олене проснулось то, что было усыплено буднями семейной жизни.

— Поедем, Оленка, завтра в лес. — Я был ласковым, словно кошка, я линял (который раз за сегодня?), я плел паутину вокруг мухи, которая вдруг встрепенулась. — Город меня уже доконал. Хочу подышать осенью, хочу видеть тебя среди золотых сосен…

Лирик! Будто я всю жизнь только и делал, что читал стихи. Как-то я встретился с Петром Харланом в библиотеке. На его столике лежало десятка два сборничков стихов. «Для чего тебе это?» — удивился я. «Вооружаюсь знанием современной поэзии, пригодится», — засмеялся Харлан.

— Только видеть? — Я не знал, чего больше в голосе Олены: игры, иронии или печали.

— Я по-настоящему люблю тебя. Или, думаешь, не нашел бы с кем спать? — грубо сказал я и отвернулся от Олены, нащупывая на столике сигареты.

— А разве нашел бы такую красивую? — Олена положила голову мне на плечо. — Правда, я все еще красивая? Ну, скажи, скажи…

— Красивая… — ответил я, подумав, что было бы хорошо, если б в эту минуту глаза мои увлажнились от чувств.

Пробило одиннадцать, пора было домой. «Пока метро работает», — оправдывался я перед Оленой, торопливо собираясь, хотя мог бы остаться здесь до утра. Однако что-то неотступно тянуло меня на Нивки, в Харланову квартиру. Олена метнулась на кухню — захотела угостить меня цейлонским чаем. Я заглянул в комнату Прагнимака. Мне давно не терпелось это сделать, но не хотел настораживать хозяйку. Чтобы завтра чувствовать себя рядом с заместителем директора независимо, я должен знать о нем как можно больше. Отбыв рабочие часы, мы прячемся, как в панцирь, в наши квартиры, которые со временем делаются чем-то неуловимо похожими на нас самих. Жилье человека может многое сказать о нем тому, кто умеет смотреть и слушать. До смерти Харлана я мечтал иметь квартиру на тихой зеленой улице, обязательно с просторным балконом. Мысленно я уже покупал в комиссионном мебельном магазине кресло-качалку, а полкомнаты собирался застелить большим пушистым ковром, мать когда-то обещала подарить мне на новоселье. Придя с работы, я снимал бы с себя одежду, смывал под душем пыль рабочего дня, людских разговоров, взглядов и прикосновений, облачался бы в роскошный халат, ложился посреди комнаты на ковер и включал цветной телевизор с дистанционным управлением…

Комната Прагнимака была узка и длинна. В ней не хватало главного: комфорта и уюта. Письменный стол (из самых дешевых), на краю стола — кипа газет, под стеклом календарь, колонка телефонных номеров конторы и управления и фотография сына. Возле стола скромный книжный шкаф, тоже отечественного производства, с томами энциклопедии и справочниками. У стены поблескивала железная кровать — точно такая ржавела у нас в саду, в моем далеким детстве, под яблоней. Посреди комнаты торчала чертежная доска с листом ватмана. Над письменным столом висел портрет старика с суровыми глазами — во много раз увеличенная фотография.

— Это его дед, — тихо произнесла за моей спиной Олена. — Илья своего деда почти не помнит, но любит. Хотя я не понимаю, как можно любить тех, кого ты почти не знал, давно умерших?

— Ты несправедлива, — вырвалось у меня. — Есть люди, которые не умирают. Лишь меняют телесную оболочку.

— У Ильи и вправду есть многое от деда. Дед тоже знал в жизни только одни обязанности. А дома у него была лишь вот эта железная кровать, которая перешла в наследство к матери Прагнимака, когда дед погиб. Хотя мог иметь все, что душа пожелает, даже в те времена. Дед приходился Прагнимаку двоюродным, жил одиноко, даже не собрался со временем, чтобы жениться и заиметь своих детей: революция, гражданская, первые пятилетки, коллективизация… Как-то в гневе я сказала Прагнимаку, что его дед жил не в реальном мире, а выдумывал и жизнь и людей. Прагнимак обиделся: мой дед, сказал он, не заигрывал с реальностью, а конструировал реальность, как я теперь конструирую машины. Понимаешь, жизнь любит гибких, а Прагнимак, как и его дед, внутренне не способен на компромиссы. Я над ним часто посмеиваюсь, как над ребенком, но и восхищаюсь им. В институте, где Илья работал раньше, выдвинули его на заместителя директора. Месяц проработал и вернулся в отдел — характер не тот. Нужно побелить стены — ни одна организация не берется, а «левакам» он не хочет государственную копейку переплачивать. Протекла как-то крыша в институте. Директор ему говорит: «Договоритесь с хлопцами, пусть машину смолы на чердак накачают, и течь не будет». — «А как же я рассчитаюсь?» — «Человека на две недели на работу оформите — вот и рассчитаетесь». — «Нет, так не могу, это обман». Директору в конце концов надоело, и он сам с «леваками» договорился. Тогда Илья идет к директору: «Вы поступили нечестно, так нельзя, это нарушение закона…» — и заявление на стол. Не думай, что он уж такой теленок, он честолюбив и хотел бы быть на видном месте, потому что считает, что чем выше стоит человек, тем больше у него возможностей делать доброе дело, но совестью своей ни в чем не поступится, даже в малом. А ты поступился бы, Андрейка?

— А может, мне нечем поступиться? — улыбнулся я и прикрыл ей глаз завитком ее волос.

Люди обычно маскируются ложью, Петро Харлан маскировался правдой.


Я спускался по лестнице, уверенный, что вечер прожил не зря. Теперь я знал достаточно, чтобы завтра не чувствовать себя слепым. Главное, я знал, что Виктория, дочка Георгия Васильевича, дружит с Оленой. Через три дня, в субботу, — день рождения Олены. Соберутся близкие знакомые, приедет Виктория. Олена меня пригласила. Что будет потом, я не задумывался. Потом будет жизнь. Глазное, как говорил Харлан, сесть в седло. Неожиданным, эффектным рывком. Приступом.

Я даже скрипнул зубами.

Такая холодная трезвость была непривычна, не давала покоя, и я стал думать о завтрашней поездке с Оленой в лес. Мы сядем в такси и покатим в Пущу-Водицу, будем ходить в сосновом лесу по хвое, мягко пружинящей под ногами, на солнечной поляне или в чаще, где медовый дух живицы и где Олена снова станет моей. Но до этого необходимо встретить Прагнимака на аэродроме, это мой первый экзамен на зрелость. У меня появилось весьма реальное ощущение себя завтрашнего: вот я выхожу из директорской машины, иду к аэровокзалу, предстаю перед Прагнимаком в своей новой роли, сдержанный, серьезный и почтительный, но без заискивания. Я чувствовал себя актером, готовящимся к премьере.


Я впервые очутился так поздно на Нивках — часы показывали половину первого. После залитого огнями людного Крещатика тут было пустынно и темно. Я побрел напрямик через дворы, вслед за одинокими прохожими, надеясь выйти на Ново-Гостомельское шоссе, а там уже отыскать свой дом. Но скоро фигуры прохожих растаяли во мгле. Я осмотрелся. Высились каменные тени домов, совершенно одинаковых, словно спичечные коробки или столы в нашей конторе. Я испугался, что проброжу в кирпичном лесу до утра, а мне завтра на работу… Я бежал вдоль шеренги домов, вдоль фронта, которым город наступал на поле. С поля тянуло влажной распаханной землей, тлением и чем-то острым, от чего я невольно щерился, а по спине ползли щекочущие мурашки, словно надевал на голое тело кожух. Поле звало, влекло к себе, и я не успел опомниться, как оставил предместье и нырнул в густеющую тьму; уже с поля я инстинктивно оглянулся и сквозь туман узнал свой дом и разглядел вверху оранжевый прямоугольник окна. Как предусмотрительно я оставил свет!

Я опрометью взбежал на пятый этаж, вошел в квартиру, разделся, кое-как приготовил постель, выключил свет и упал на тахту. Еще мелькнула мысль: завтра рано вставать, нужно завести будильник. Но в ту же минуту навалилось беспамятство, я заснул.

…Волк прыгнул с тахты, его длинное пружинистое тело проплыло над журнальным столиком и опустилось на ковер. Потом прыгнул еще раз, ударился грудью о дверь — она не поддалась. Волк оскалил зубы, роняя на ковер тягучую слюну, — глаза его загорелись холодным белым пламенем. Еще раз толкнул телом дверь, но напрасно. Волк поднялся на задние лапы, спина его выгнулась, и он стал люто царапать дверь. Потом, отчаявшись, прыгнул в сторону — когти звонко цокнули о паркет — и помчался по комнате, вдоль стен, перепрыгивая через стулья, стол, кресло, тумбу с телевизором, все быстрее, будто задался целью догнать самого себя…

Глава третья

Шишига открыл глаза, когда за окном чуть серело. Но нужно было вставать: Прагнимак прилетает рано. Для матери идеал человека уважаемого — если за ним каждое утро приезжает персональная машина. Что ж, настанет время, когда и он, Шишига, выглянет из окна и увидит внизу у подъезда ожидающий его лимузин. Наступит время, когда он каждое утро будет важно покачиваться на подушках «Волги» в гордом одиночестве, пока другие будут штурмовать битком набитые троллейбусы и автобусы.

Он поднялся, открыл окно — с поля повеяло терпкой прохладной свежестью, над дачными улочками плыл белый туман, небо розовело. Шишига прошелся по комнате, размахивая руками и глубоко дыша. В Голосиеве ему не хватало упорства каждое утро делать зарядку — ленился. Просыпался, когда времени оставалось только выпить стакан молока и стремглав бежать на троллейбусную остановку. С тех пор, как в конторе распоряжается Прагнимак, на работу приходится являться минута в минуту. Зато Петро находил время и силы для утренней зарядки. «Если мужчина растолстел, как баба, он уже достиг своего потолка, и тогда уже не тратьте, куме, силы, спускайтеся на дно, — говорил Харлан. — Сейчас мужчина должен быть стройным и сильным. Каждая эпоха создает свой человеческий стереотип. Идеал нашего времени — мужчина спортивного типа, который выглядит молодо». Мечтой Харлана было попасть на корт и трижды в неделю после работы гонять теннисный мяч. Эта игра для избранных, и на кортах он надеялся познакомиться с нужными людьми. Этой осенью Петру уже определенно пообещали достать абонемент. В записной книжке Петра должен быть нужный телефон. Да, Харлан прав: если хочешь достичь чего-то, нужно иметь прежде всего запас сил и бодрости.

Шишига заглянул под стол, где всегда лежали гантели Петра. Должно быть, тетки вынесли на кухню. И тут взгляд его упал на глубокие и длинные борозды на двери… Казалось, дверь царапал когтями огромный пес. В памяти всплыло ночное видение… Он отвернулся от двери и, как лунатик, начал одеваться. Уже надел сорочку, когда вспомнил, что еще не умылся. Стараясь не смотреть на исцарапанную дверь, прошел в ванную, поплескался, вытерся Петровым полотенцем — свои вещи не было времени разобрать. Затем принялся складывать постель. В этот момент густо-красное солнце вынырнуло из-за горизонта, повисло над полем, и вся стена напротив окна окрасилась в красное — и простыня, и подушки, и одеяло… Шишига упал лицом в подушку, мял, кусал, рвал зубами полотно сколько было сил, пока не изнемог; глухое рыдание или вой вырвалось из его груди…

Господи, почему именно он, Шишига? Почему не Великий Механик, не тот, другой, третий? Почему в него, а не в кого-то другого вселилась черная Харланова сила? Почему именно в него, который всю жизнь старался жить тихо, особняком от людского муравейника? До сих пор он жил под вербой у края людского пути и даже не ждал, когда упадет с вербы в рот груша.

…Это было вскоре после института, когда он работал на кирпичном заводе, в районном городке между Киевом и Мрином, куда попал по распределению. В выходной день он ложился под вербой, доставал набор пилочек и с наслаждением чистил и ровнял свои розовые ногти. Это занятие успокаивало его. Неподалеку была автобусная остановка, автобусы непрерывно отправлялись в Киев и Мрин. В столице его ждали столичные развлечения, в Мрине — материн борщ, голубцы и холодец, но он лежал под вербой и чистил ногти до самого вечера, и это были самые приятные минуты его жизни: наблюдать человеческую суету, тайно жаждать ее и… не двигаться.

Действительно, почему не Великий Механик, который жил так, будто рассчитывал по крайней мере на две тысячи лет, а не на куцые людские семь десятков, Великий Механик, казавшийся самому себе архангелом, которого творец мира прислал навести порядок на земле? Когда они проектировали автоматический цех для одной из фабрик, он устроил бучу на весь город, доказывая, что для того же помещения можно легко сконструировать более продуктивную автоматическую линию. Кипя как лава, отчаянно жестикулируя, точно речь шла о его собственной жизни и здоровье, он обошел все руководство вплоть до министерства. «Тебе рано или поздно прищемят нос дверьми, обитыми кожей!» — смеялся тогда Шишига. Но его неугомонный товарищ все-таки добился своего: проект пересмотрели, цех построили, хотя сам Великий Механик в ту пору уже увлекся другим и даже не оформил авторского свидетельства. Не так давно Шишига и Великий Механик побывали в том цехе. Они «привязывали» к линии новую упаковочную машину, созданную в отделе. Цех действительно напоминал декорации из какого-то фантастического фильма: безлюдье, машины сами берут, режут, складывают, сваривают, красят, сушат; красные, синие, зеленые огни сигналов, задумчивое гудение в ящиках с автоматами, а собственно — ничего особенного, обычное современное производство. Однако Великий Механик носился по цеху словно безумный, восхищаясь человеческим разумом. Именно тогда я сказал Великому Механику: «К твоей бы божьей искре, Юрко, да Харланову практичность — на великую орбиту взлетел бы». — «Есть механизмы, которые не стыкуются», — сверкнул глазами Великий Механик.

А Шишига и Харлан, оказывается, стыкуются?

«Не думай, что ты такой уж чистенький лист бумаги! — кричал на Шишигу Петро Харлан, когда они поцапались из-за какой-то мелочи. — Ты белая страница, которая исписана невидимыми чернилами, придет время, и они проявятся! Лучше вспомни, как тебя выбирали старостой класса!»

Андрей сам же и рассказал Харлану об этом случае. Было это в седьмом или восьмом классе. Ученики выдвинули две кандидатуры — Шишигу и его соседа по парте. Сначала голосовали за соседа — подняла руки почти половина класса. Шишига и тогда не «высовывался» из массы, лишние заботы были ему ни к чему. Но когда поставили на голосование его кандидатуру, Андрей словно утратил разум: лицо запылало, в ушах шумело. Отрезвил его удивленный взгляд учителя, подсчитывавшего голоса: «Ты, Шишига, тоже за себя голосуешь?». Он взглянул на свою руку, словно на чужую: она была поднята…

Когда Шишига наконец сел на постели, глаза его были сухими.

— Ну теперь берегитесь… — сказал он через минуту, думая вслух и не слыша себя. Кончики его пальцев набухли. — Теперь я уже не клерк, который меланхолически философствует, удобно пригревшись в креслице. Я даже не Петро Харлан с его примитивным интеллектом…

Он не знал, к кому обращается, он угрожал всему миру. И от этих слов и мыслей душа Шишиги словно выпрямлялась, росла. Он с раздражением взглянул на солнце — почему оно поднимается над горизонтом так медленно? Скорее бы день. Ему не терпелось начать действовать…

От ленивой утренней расслабленности не осталось и следа. Мысли и движения были удивительно точны. Нужно чем-то закрыть царапины, подумал он, и прикрепил кнопками к двери газету «Футбол — хоккей», исчерченную красным карандашом (спортивные газеты и журналы покойный Харлан едва ли не конспектировал). Оделся и сел за стол. Нет смысла продавать мебель Харлана, иначе придется потом носиться по мебельным магазинам, подыскивая что-нибудь стоящее. Харлан достал этот венгерский гарнитур не так давно, через знакомых. Пусть все будет, как и при нем. А деньги Петровым теткам нужно отдать из собственного кошелька. Точнее, из материного. Немедля надо написать матери и отчиму. Он долго припоминал ласковые слова, которыми обычно начинал письмо к матери, но ничего подходящего не приходило в голову. Будто добрых слов уже и не существовало в человеческой речи.

Решил ограничиться информацией, подсластив ее легким юмором. «Уважаемые родители, мама и Семен Михайлович! (так он сызмала звал отчима). Как-то вы писали, что понемногу собираете деньги, чтобы осчастливить своего единственного сына квартирой в кооперативном доме. Спешу сообщить, что потребность в кооперативе для меня отпала. Со вчерашнего дня ваш любимый наследник имеет ответственную должность в своей конторе и отдельную однокомнатную квартиру в Киеве, шестнадцати квадратных метров, плюс кухня, пятый этаж. Представляется счастливый случай купить чудный венгерский гарнитур для однокомнатной квартиры. Нужны деньги. Спасите своего Андрейку. Нужно ему немало, но на первый случай хотя бы рублей пятьсот. Подробности — в следующем письме или по приезде. Желаю вам здоровья. Ваш Андрей Шишига».

Заклеивая конверт, он представил мать, которая будет плакать от радости, прочитав об его успехе. Наплакавшись, она побежит по соседям хвалиться, что Андрей получил в Киеве квартиру. «Почти в центре города, — прибавит она уже от себя. — Андрейку повысили по службе, теперь у него очень ответственная должность. И та была, конечно, ответственной, но эта еще ответственнее. Теперь у него будут заграничные командировки, скоро должен поехать в Англию, а в той Англии такие сырые осени и зимы, дожди и туманы, а у Андрейки слабое горло, еще в детстве собирались вырезать гланды, да так и не вырезали…» Она будет фантазировать, все больше веря в собственные выдумки.

Шишига подошел к окну и засмотрелся на поле, темневшее за цветистым островком кооперативных дач. За полем — лес, а дальше — леса Придеснянья, и мринская околица, и Пакуль, где в Рогу, под лесом, Харланов двор. Чаще всего Харлан вспоминал не о хатенке, которую тетки после войны купили у деда Шишиги и в которой он вырос, а тот двор в Рогу…

Белый туман поднялся над полем, и поле уже не казалось таким чужим.


Никто не уполномочивал меня встречать Прагнимака. Директор сказал, чтобы послали на аэродром машину — только и всего. Но я знал, что должен приучить Илью Денисовича к мысли о моем внезапном выдвижении раньше, чем это произойдет на самом деле. Воспоминание о вчерашнем вечере, проведенном с его женой, прибавило мне нахальной уверенности. Я накупил газет, закрылся ими, словно веером, но не читал, а внимательно следил за летным полем. Самолет уже приземлился и подруливал к стоянке. Прагнимака я выделил из толпы сразу, когда он шел еще по трапу. Плащ на руке, худенький портфельчик в правой, стремительная для его уже немолодых лет походка. «Заместитель директора так и не приобрел солидности и навряд ли ее уже приобретет», — подумал я с некоторым высокомерием, неожиданно возникая перед ним и протягивая руку к его портфелю. Острый, удивленный взгляд остановил меня.

— Благодарю. — Прагнимак переложил портфель в другую руку. — Я пока что не инвалид… Что случилось?

— Все в норме, — поспешил я. — Мне поручено вас встретить.

— До сих пор я и сам находил дорогу. — Прагнимак пожал плечами. — Хорошо, как там у нас с квартальным планом, не слышали?

Харлан хвастал, что умеет предвидеть успех или неуспех человека на административной лестнице по его манере держаться, разговаривать. Прагнимаку он не пророчил особенного успеха: слишком угловатый, не ложится в кладку, а обтесываться не желает. Теперь я сомневался в пророчестве Харлана. Я чувствовал себя в эти первые минуты перед заместителем директора мальчишкой, который набедокурил и думает лишь о том, заметят его грехи или нет. Не нужно было тянуться к Прагнимакову портфелю. И если уж приезжать на аэродром, так не в праздничном костюме. Прагнимак не любит парадности. Да и не в деталях дело. Этот острый, проницательный, а главное — бескомпромиссный взгляд…

И я не бросился открывать дверцу машины, как сделал бы это для Георгия Васильевича, а подождал, пока Прагнимак откроет ее сам и опустится на заднее сиденье. Лишь тогда и я сам примостился с краю. Рядом с шофером заместитель директора никогда не садился, не любил выставляться, а я не хотел, чтобы он смотрел мне в затылок. Я боялся его глаз. Но сегодняшнее утро наедине с Прагнимаком — мое первое испытание. Если не выдержу его — на этом все для меня и кончится. Другого такого случая может не быть. Перебороть свой страх и пробудить в заместителе директора интерес к себе. Я вновь и вновь воссоздавал в памяти вчерашний вечер, чтобы приободриться. «Побольше слов», — мелькнула спасительная мысль. Слова — это туман, дымовая завеса, хорошая маска.

— С планом пока что в норме, перспективы хорошие. Но, по моему мнению, мы еще зря тратим немало рабочего времени. Мы смеемся над лозунгом американцев: время — это деньги. Думаю, нам не помешало бы перефразировать его и взять на вооружение: время — это план. Вчера я наблюдал за нашей комнатой с часами в руках. Едва ли не четверть драгоценного рабочего времени тратим на разговоры! Два часа ежедневно мы работаем только языками. Это общественное бедствие! То ли еще творится после футбольного матча, а зимой — после хоккейных баталий или после очередной серии многосерийного телевизионного фильма? Кто с этим должен бороться, как не мы!..

Естественно, я никогда ничего не подсчитывал, до сих пор наши общие успехи интересовали меня разве что с точки зрения премиальных — дадут или не дадут в конце квартала. Но я так и сыпал цифрами, первыми, что приходили на ум, это была чудесная минута вдохновения, когда не мы собой управляем, а управляют нами ангелы или дьяволы. Ей-богу, Петро Харлан был бы в эту минуту мною доволен! А может, и позавидовал бы моей ловкости. Прагнимак сначала слушал без внимания, отвернувшись к окну, но вскоре его взгляд остановился на мне, в нем светилось любопытство, и теперь я не боялся этих глаз. Я играл правдиво, как талантливый актер.

— Мы не должны опускать руки, мы должны противопоставить свою волю инерции масс, мы…

Как вдохновляло меня и возвышало это многозначительное слово «мы», как бы объединяющее с Прагнимаком, с Георгием Васильевичем, с лидерами коллектива! Не мы — то есть коллектив, масса, а мы — помощник директора, заместитель директора, директор конторы и выше, выше! В голове моей туманилось.

— Возмущаться мы все умеем, — дохнул на меня холодом Прагнимак. — Но сегодня нужны не критиканство и эмоции, а деловые предложения. Возмущаться есть кому, а вот засучить рукава и взять веник и мокрую тряпку в руки, как видел я в одном фильме…

— Я теперь много над этим думаю. После обеда, с вашего разрешения, доложу детально. Не было времени набросать, сконденсировать мысли. Похороны выбили из колеи. Да вы, наверно, еще и не знаете о нашем горе? — Я сделал вид, будто только что вспомнил о смерти Харлана. — Петра Харлана нет в живых. На работе, можно сказать, сгорел. Бежал по лестнице, поскользнулся — и виском… Врачи из «Скорой» констатировали мгновенную смерть. На днях похоронили. — Я с ревнивым любопытством скосил глаза на заместителя директора, но он отвернулся к окну.

— Жаль парня, — после долгого молчания заговорил Прагнимак глухим голосом, в котором звучала искренняя боль. — С его энергией хороший плуг мог бы тащить на пользу людям, если б честно впрягся… — Снова умолк, достал сигарету, закурил. — А так — все логично. В жизни есть свои закономерности. Поскользнулся на лестнице… Жаль, что других его смерть ничему не научит. Кто очень любит ступени вверх, тот научится чему-то, только если сам поскользнется…

— На его место Георгий Васильевич назначил меня, — сказал я с вызовом и застыл, словно после первого выстрела на дуэли.

На эти мои слова заместитель директора никак не отреагировал, и мы промолчали до самого Киева.

Прагнимак сказал, что заедет домой. «По Олене соскучился…» — ехидно подумал Андрей, выходя из машины у конторы. Машина рванула. Прагнимак всегда торопился, это Георгий Васильевич наслаждался медленной ездой. Шишига заметил в окнах насмешливые лица своих коллег.

Итак, они уже заметили перемену. Неудивительно: еще совсем недавно он был такой инертный, тихий, не болел ни за одну из футбольных команд, анекдоты любил больше слушать, а не рассказывать, пить не пил, а если и выпивал рюмку-другую, то в одиночестве или с Харланом.

Он не ходил с ними в их шумные туристские походы, никогда не рвался на трибуну или в президиум. Он незаметно промолчал на комсомольских собраниях до двадцати восьми лет, порой разрешая себе легкую «кулуарную» иронию, и с облегчением выбыл из комсомола. Они спорили, даже ссорились меж собой из-за машин, конструкции узлов, технического решения, они считали себя творцами новой техники, нового, технологического века. И при этом напоминали Шишиге людей, которые играют с детским конструктором. Сам же он любил (только в рабочее время!) одно: чистый лист ватмана, который можно бездумно разрисовывать темными линиями. Он был лишь исполнитель, копиист, ибо отражал огонь чужой мысли, но делал это старательно и умело, его за это уважали и каждый квартал давали премии и отмечали в приказах директора. Он только добросовестно давал план, тогда как Великий Механик и ему подобные легко загорались, месяцами работали над новыми машинами, чтобы удивить мир, а план не выполнялся, потому что они находили все новые варианты и начинали сначала. А он никого не хотел удивлять, хотел лишь жить, получая каждый месяц свои сто тридцать рублей и поквартально премии, снимая дома вместе с одеждой конторские заботы и все мировые проблемы и забывая всех этих умников-разумников, этих болельщиков, поборников технического и всякого другого прогресса, которые сейчас припали ненавистными ему сочувственно-ироническими рожами к конторским окнам.

Шишига впервые подумал о своих коллегах так неприязненно и отчужденно. До сих пор он хотя и сторонился компании, но все же откровенно не противопоставлял себя людям. Тогда он плыл по течению, раскинув руки. А теперь бешено греб, рвался вперед, чтобы опередить вчерашних коллег, подняться над ними. И он должен немедленно надеть маску, чтобы не задевать их самолюбие. Но играть ему предстояло не бывшего Шишигу, а Петра Харлана. Они к Петру привыкли и многое прощали ему. Быть не собой, а им…


Я, беззаботно напевая, вошел в приемную. Секретарша разговаривала по телефону и сделала вид, что не заметила меня. Я подождал, пока она насытится болтовней, потом почтительно поздоровался и поцеловал ее худую, с длинными перламутровыми ногтями руку.

— Эта прическа вам так к лицу…

Секретарша недоверчиво улыбнулась.

Я вошел в пустой кабинет директора, закрыл за собой дверь и несколько минут стоял, закрыв глаза и тяжело дыша.

Я явился к коллегам с лицом, еще излучавшим беззаботную радость, и уже пожимал руку своему бывшему начальнику (собственно, я еще и сейчас формально подчинялся ему, приказа о переводе меня в помощники директора не было, как не было в штатном расписании и такой должности — ее придумал скорее всего сам Харлан), когда внезапная мысль встряхнула меня: не успел похоронить близкого товарища, а уже сияю как новая копейка. В следующую минуту на мое лицо легла тень печали, я еще улыбался, однако элегичнее, интимнее. Присел за свой стол, спрятал лицо в ладони и вздохнул:

— Боже, как я устал за эти дни! — Все молчали, мне казалось — сочувственно. Я рывком поднялся и взглянул на часы. — Скоро Георгий Васильевич приедет.

Интуиция подсказывала мне, что говорить о начальстве нужно только так: полушутя. Скользнул взглядом по лицам коллег и заметил Лелины глаза, внимательно смотревшие на меня. Так пристально она еще никогда на меня не смотрела. Уже третий месяц она вообще ничего не видела, кроме своего Юрка, Великого Механика, который сидел за столом напротив нее. Я попробовал улыбнуться, но улыбка не получилась, лицо передернулось жалостливо и беспомощно. «Откуда она все знает?» — с тоской подумал я. Но скоро здравый смысл вернулся ко мне: конечно, она ничего не знает, женская интуиция, и только, Лелька чувствует, что я как-то странно изменился. Все прочее для нее — за семью замками. Однако нужно быть осторожнее, женщины остро чувствуют неискренность. Я заглянул в ящики стола, будто что-то искал, а когда вновь показал сослуживцам свое лицо, оно было спокойное, самоуверенное и даже дерзкое.

— Что, Лелька, в трауре по своему благодетелю? Эх, такого человека не стало! — Мне хотелось отомстить за свое унижение.

В этой незначащей для постороннего уха фразе была большая капля яда. Я напоминал, как много сделал Харлан для Лельки, и упрекал за равнодушие к судьбе Петра. Но она была влюблена, об этом кричала каждая черточка ее словно высвеченного изнутри лица, а любовь и смерть всегда непримиримо чужды. Лелька сделала вид, что мои слова ее не касаются, а может, и вправду не поняла их.

В это время все продолжали заниматься своими делами…

Заведующий отделом отказывался подписывать чертежи, принесенные бригадиром нашей группы, — он требовал резиновые прокладки в будущей машине для защиты от пыли заменить лабиринтами:

— Я не подпишу с прокладками. Посидишь на внедрении месяц — узнаешь! Там такая пылюка, что в душу пробирается…

Мой сосед по столу, оперевшись на чертежную доску, утешал коллегу, у которого на днях родилась девочка:

— У меня тоже сначала родились две девчушки, а сын — потом. Так ты знаешь — девчушки красивее получились. Оденешь их в платьица красивые, бантики завяжешь, поведешь за ручку по улице — все любуются…

Я почувствовал себя лишним. Я стал чужим для этих людей.

Мне вспомнилась прошлая ночь, упругий волчий бег, бешеная погоня по тесной комнате за самим собой, следы волчьих когтей на двери… Но, странно, воспоминание об этом уже не действовало на меня так ошеломляюще, как утром, я уже потихоньку забавлялся, представляя, как бросились бы к окнам с криком о помощи все эти люди, увидя Андрея Шишигу таким, каким он был с полуночи и до третьих петухов… Однако на лице моем при этих мыслях ничего не отразилось. Я улыбался всем доброжелательно и оптимистически, лишь холодный блеск появился в прищуренных глазах и пальцы рук знакомо напряглись, будто из них сейчас должны были вырасти когти…

«Привиделось: наша контора — собрание восковых фигур, я — скульптор и распорядитель, — записал Харлан в своем блокнотике. — Делаю с людьми что захочу: меняю выражение лиц, позы; кто мне не нравится — ломаю и отправляю на переплавку. Злорадное ощущение покорного воска под пальцами…» Он был фантазер, этот Харлан, хотя и считал себя реалистом. Реалист — я, Андрей Шишига, которому Петро передал в наследство свою волчью жадность к жизни. Рано или поздно, но я стану директором конторы, а пока что стою на первой ступеньке лестницы, ведущей вверх.

Я не спеша прохожу между чертежными досками, за которыми трудятся они, те, кто сегодня еще игнорирует меня, кто осудил меня на одиночество. Рано или поздно они будут зависеть от меня, и покорных я помилую, а непокорных вытолкаю в спину, и прежде всех — Юрка с Лелькой, чтобы не считали себя слишком принципиальными…

Уже в дверях меня нагнал Великий Механик. Я не удивился, я знал, что мне не удастся уклониться от разговора с ним. Мы вышли в коридор.

— Ты книжки не забыл? Сегодня нужно вернуть. А знаешь, вчера я откопал в кабинете новых поступлений интереснейшую работу. Совсем неожиданный взгляд на антигены. Антииммунитет для современной науки — пока еще темный лес, и мы можем смело допустить, что патологическое состояние организма… — Юрко вдруг оборвал себя и с искренней тревогой (Великий Механик никогда не умел прикидываться, он был как раскрытая книга) сказал: — Что с тобой происходит, Андрей?

— А что? — Я чуть высокомерно улыбнулся. Не нужно было так улыбаться, конечно.

— Ты очень изменился. Ты не был таким.

— Откуда ты знаешь, каким я был? Что, моя душа — один из двигателей, которые ты конструировал? Что ты знаешь? — вдруг вспыхнул я. Но тут же примирительно добавил: — И нисколечко не изменился, Юрко. Тебе и Лельке все это только кажется. Вы живете в мире иллюзий. А реальность существует сама по себе, вне вас.

— Верни мне книгу.

— Вот видишь, как просто устроен человек: наступил тебе на мозоль, и твои нервы заиграли воинственный марш.

Сегодня я сам по отношению к Юрку был настроен весьма воинственно. Слишком уж уверенным в себе он мне показался. А на меня смотрит как на больного. Нет ничего хуже, когда человека жалеют. Харлана это всегда злило. Какой всеобъемлющий разум рассудит, кто из нас болен и кто здоров?

— Ну за что, собственно, ты сейчас бьешься? — продолжал я спокойнее. — Ты хочешь сэкономить человеку время и силы при помощи всяких технических уловок. А этот человек сейчас уже не знает, куда деваться в те несколько часов, которые для него высвободили чугунные колесики. Представляю, как люди станут тебя проклинать, если ты действительно подаришь им прорву свободного времени: «Нате вам, наедайтесь от пуза, лупите косточками домино по столам, свистите на стадионах, хлебайте пиво у пивных и сорокаградусную во дворе гастронома, одну бутылку на троих, из горлышка, а придя домой, смотрите сорок седьмую серию детективного фильма…» И ты обижаешься, когда я говорю, что реальность где-то вне нас. Ты, который живешь в розовом, самим тобой придуманном мире! Ты говоришь себе: я хочу освободить человека от механической работы, чтобы он творил! Но ведь творить могут единицы, сотни, пусть тысячи, только не миллиарды! И не потому, что эти миллионы-миллиарды не хотят творить, а потому, что они способны быть только на побегушках в гигантском людском муравейнике, колесиками общественного механизма! Ты не потому Великий Механик — хотя я говорю это всегда с легкой иронией, — что учился и работал над собой. Ты родился им, а другой родился просто механиком, и ему вполне хватает его семидесяти лет обыкновенной человеческой жизни: родить детей, дослужить до пенсии, немного понянчить внуков и наконец освободить жилплощадь. А ты ему предлагаешь вечность и ждешь благодарности.

Договорив, я махнул рукой и пошел, но, дойдя до конца коридора, обернулся. На моем лице была беззаботная улыбка.

Юрко смотрел так, будто впервые увидел меня.

— Что, давно не видел?

Мне стало не по себе, как в детстве, когда я на школьной линейке тайком кольнул соседа пером, по меня поймали и поставили перед строем.

— Хочу понять, когда ты играешь и каков ты на самом деле.

— А может, я великий актер и игра для меня — это и есть жизнь, ты об этом не думал? Театр одного актера, монопьеса — всю человеческую жизнь. На мгновение я отворачиваюсь от зрителей, а когда они вновь видят мое лицо, на мне новая маска. Гений перевоплощения Андрей Шишига! Бурные аплодисменты, переходящие в овацию. Жить по-настоящему — это все время быть на сцене, которую называют жизнью. Я долго сидел за кулисами — хватит!

— Что ж, поактерствуй, полицедействуй, боюсь только — аплодисментов тебе не дождаться, Андрей. Театр не тот… Тебе бы в такой театр, где один другого за горло хватает. Полицедействуй, лишь сказочку про попа не забывай. Помнишь, облачился поп в звериную шкуру, пошел к вдове требовать деньги, а шкура и приросла к телу… — голос Великого Механика звучал решительно и жестко.

— Я что — на ноги тебе наступаю? — искренне удивился я.

— Ты всем нам на ноги наступаешь, — упрямо возразил Юрко.

— Нам? — я холодно рассмеялся. — Кому это — нам? Каждый существует обособленно.

— Каждая молекула обособлена, это правда, но вместе они составляют тело. Так и общество людей. И когда в одну из клеток вселяется микроб, всему телу приходится думать о лекарствах. Страшен, Андрей, не сам микроб, страшна болезнь, которую он может вызвать…

— Есть микробы, на которых не действуют никакие лекарства! — оборвал я его.

— Ты забыл о реактивности организма, — очень серьезно сказал Юрко. — Живой, здоровый организм, почувствовав опасность, мобилизует защитные силы, и это — лучшее лекарство…

— Ну вот, теперь ты читаешь мне лекцию… Извини, смерть Петра выбила меня из колеи. Смерть, особенно такого молодого человека, — это ужасно. Все на свете так странно устроено, я сейчас много думаю об этом. — Голос мой звучал очень искренне, мне вдруг захотелось перетянуть Великого Механика на свою сторону, заставить его согласиться со мной, хотя для чего все это — я еще не понимал.

Великий Механик никакого особого положения в конторе не занимал, обычный конструктор первой категории, даже не ведущий, — самостоятельной работы ему почти не поручали, а все потому, что у него всегда масса идей в голове и нет им удержу. Дни и ночи он ищет новые варианты, но не может выбрать окончательного, его машины нежизненны, потому что рассчитаны на высшую, не сегодняшнюю технологию и на высшую квалификацию людей, которые должны эти машины обслуживать. Великий Механик нужен конторе постольку поскольку. Внешность у него неброская, неприметная, хотя он после знакомства с Лелькой и изменился в лучшую сторону. Лелька научила его одеваться по-человечески, заставила вставить зубы — щербинка впереди очень портила его улыбку, — и подстрижен он теперь аккуратно, не то что прежде. Но все же в конторе его особенно не принимают всерьез, и директор никогда не будет спрашивать у какого-то неприметного сотрудника, каковым является Великий Механик, об Андрее Шишиге, и все же в эту минуту я почему-то заискивал перед ним.

— Но опустимся, друг мой, на землю! — продолжал я ласковым тоном. — Георгий Васильевич попросил меня заменить Харлана, он весьма благосклонен ко мне, я сегодня же попрошу его, чтобы тебя перевели в ведущие или в руководители бригады, ты давно этого заслуживаешь, ты — талант, а ходишь в одной упряжке с бездарью. Сразу же и перспектива: сегодня бригадир, завтра — заведующий отделом, да и лишняя тридцатка не помешает. А с Лелькой я так решил: пусть перебирается за мой стол, заведующий отделом возражать не будет, ведь она уже на втором курсе института, и вот вам в семейный бюджет еще десятка. Когда вы поженитесь, нужно будет думать не только о вечности, но и о семье.

— Ты обо мне заботишься больше, чем я сам. — В голосе Юрка слышалась издевка.

— Как знаешь, — буркнул я. — После смерти Харлана нас осталось двое. Да и Лелька твоя, ты это знаешь, мне, как и Петру, не чужая. Дай сигарету. Снова начал курить. Столько держался, а после похорон закурил. Это ужасно… Так что ты говорил про антииммунитет.

Я курил, вдыхая полные легкие дыма, и слушал, как Великий Механик уже без прежнего энтузиазма рассказывает о новейших идеях в медицине, которыми он теперь увлекался. Антигены, патология, болезнь… Если бы Лелька перебралась за мой стол, кто-то автоматически занял бы ее место, и пошли бы перемещения, как лавина с гор, таким образом, я останусь на месте Харлана, а со временем пойду и выше…

— Ты меня не слушаешь, — донесся до меня обиженный голос Великого Механика.

— Я очень устал. И эта новая должность… Столько сразу на плечи навалилось. Ты в читальне сегодня был? Я тоже приду. Мы должны еще о многом поговорить. Хай живе… — невольно вырвалась у меня Петрова поговорка.

Я пошел меж столами деловитой походкой Петра Харлана и уже не обращал внимания на иронические взгляды коллег. «Пусть таращатся, они все мне завидуют», — подумал я со злостью, и вдруг скрежетнул зубами. Оглянулся — не услышал ли кто? Но я был уже на лестнице. Внизу, среди бумажных огородиков кочанами капусты возвышались головы сотрудников, только мой стол светился, как лысина, как лоскут ничейной земли среди вскопанных и засаженных участков. Великий Механик и Лелька, чьи столы были рядом, вместо того чтобы смотреть в чертежи, не сводили друг с друга влюбленных глаз. Еще ни одна женщина не смотрела на меня так, как Лелька смотрела на Юрка. В это утро я или завидовал каждому встречному, или подозревал всех в зависти ко мне. Великий Механик никогда не достигнет того, чего уже достиг я, хотя для меня это только первая ступенька. У него много фантастических идей, много огня, но он заурядный человечек и больше разбирается в книгах, чем в реальной жизни. Лелька и книги — и ему уже больше, ничего не нужно, серенькая посредственность. Да если бы Харлан сам не подсунул ему Лельку, в голове Великого Механика даже мысль о таком везении не появилась бы. Он боялся женщин. Потому что женщина — это уже реальность. Харлану нравилась Лелька, но она не смогла бы помочь ему в достижении заветной цели.

Вдруг меня озарило: сколько времени для продуктивной работы освободится после простейшей реорганизации — усадить всех, кто в комнате, спинами друг к другу! Разговоров станет вдвое меньше. А Юрко и Лелька не будут восемь часов улыбаться друг другу, как телята весне. Я представил себе серьезное лицо Прагнимака, задумавшегося над моим рационализаторским предложением, и мне захотелось громко засмеяться, но я поборол минуту слабости, собрал свое лицо, что так и расползалось от смеха, словно вылепленное из сырого теста, озабоченно нахмурил брови. И только тогда я вошел в приемную.


Еще не переступив порога, почувствовал опасность… Я навострил уши и припал к земле: где-то шуршала листва, там, за деревьями, кто-то крался, и на меня вдруг повеяло острым людским духом. Лес сразу стал чужим, грозным. Я шмыгнул в кусты, поджав хвост…

Тряхнул головой, лес исчез. Какая-то бессмыслица, минутное помрачение — этот волк в лесу… Секретарша улыбалась не так холодно, как вчера.

— Вы слышали? Георгия Васильевича отправляют на пенсию.

Я склонился и поцеловал ей руку, чтобы спрятать внезапно побледневшее лицо.

— Это паника.

— Не узнаю вас, Петр. Неужели вы сомневаетесь в точности моей информации?

Она назвала меня Петром, но я пропустил эту обмолвку мимо ушей. Подумал, что сейчас могу поцеловать эту хорошенькую куколку, и она не будет сопротивляться. Я взял ее голову в ладони, повернул лицом к себе, наклонился и поцеловал ее, ощущая в душе тоскливую растерянность, потому что не предвидел такой критической ситуации, а действовать нужно быстро…

Секретарша достала зеркальце.

— Вы — жестокий, вы не жалеете меня, теперь мои губы припухнут. И вы жестокий, что такое себе позволяете. Вы ведь меня не любите. А без красивого чувства это пошло…

— Все настоящие мужчины жестоки. Без этой жестокости эволюция человечества давно бы прервалась. Но я искренен. Я всегда поступаю так, как мне хочется. Я не умею притворяться.

На горизонте понемногу светлело, я уже подумывал, что все окончится благополучно. Опершись об угол стола, машинально слизывал с губ сладковатую помаду.

— Вы меня так мало знаете…

— Как банально — знаете, не знаете. Разве мы кого-нибудь знаем, даже самих себя? Вы понравились мне с первого взгляда, — я уже мысленно прикидывал, станет ли мне эта штучка полезной, если место директора займет Прагнимак. Впрочем, Прагнимак на нее просто не будет обращать внимания.

— Какие у вас твердые пальцы, — сказала она и погладила мою ладонь.

— Обыкновенные пальцы, — вынужденно улыбнулся я, пряча руку.

— Подушечки пальцев твердые. Я люблю волевых мужчин. Вы, конечно, читали про феминизацию общества? Женщины, чем дальше, чувствуют себя все уверенней, но я этому не радуюсь.

— Кто же теперь будет хозяйничать в этом кабинете? — спросил я.

— Конечно, Прагнимак. Как вам это нравится? — Видимо, она принимала меня за своего сообщника.

— Начальство знает что делает, — ответил я поговоркой Харлана. И прибавил поспешно: — Всегда знает…

Отвернувшись к окну, я рассматривал свои пальцы: нет, мой страх был напрасен, подушечки пальцев обыкновенные. Прижался горячим лбом к стеклу: дышать вдруг стало нечем, будто из приемной постепенно выкачивали воздух. На той стороне улицы на круглых часах вздрогнула и прыгнула вверх большая стрелка.

— Машина пошла за Георгием Васильевичем?

— Георгий Васильевич в управлении. А Прагнимака прямо из дому вызвали. Не успел и передохнуть после командировки.

«Она все знает…» — с завистью подумал я и прижал ко рту ладонь, делая вид, что сладко зеваю:

— Пока никого нет, пойду подремать…

Плотно закрыв за собой дверь директорского кабинета, я упал ничком на диван. Было лень шевельнуть хотя бы одним мускулом. Все здание, возведенное мною и Харланом, разваливалось. А я, наивный, поспешил написать матери, расхвастался, словно синица, обещавшая поджечь море. А море катит себе синие волны и не думает гореть. Я останусь, как и был, мелким служащим… Я чувствовал себя страшно одиноким. Даже слезы выступили на глазах, так стало жаль себя. Одинокий счастлив, пока его верх, пока он побеждает. Хотелось, чтобы кто-нибудь меня пожалел, но и поплакаться в подол было некому. Я мысленно перебирал своих знакомых. Нынче все были чужие и далекие. Вдруг сердце ожило: Оленка!.. Я вскочил с дивана, набрал номер и радостно вздохнул, услышав ее глубокий голос:

— Я слушаю…

— Это я. Извини, что беспокою, но я все время думаю о тебе. Почему-то стало так тоскливо, и мне захотелось сказать тебе, что я очень хорошо — ты понимаешь? — очень хорошо к тебе отношусь. На свете так мало людей, которые думают о нас и любят нас.

— Спасибо, Андрейка. — Олена была взволнована. — Спасибо тебе… Я тоже очень хорошо к тебе отношусь…

— Я не могу дождаться трех часов, я схожу с ума, — твердил я ей. Женщины доверчивы и сентиментальны, маслом каши не испортишь, я ощущал себя на сцене провинциального театра девятнадцатого столетия, мое амплуа — первый любовник, и жизнь — это театр.

— До встречи, — Олена положила трубку: наверно, кто-то был с нею рядом, а может, она боялась довериться телефону, она осторожна. Реклама и мне не нужна. Олена — мой тыл, мой запасной выход на случай, если в театре вспыхнет пожар…

Я медленно утопил рычажки телефона. «Эмоции — это шумы в корригирующем канале связи, — повторил я мысленно Харланову формулу. — Шумы, как известно, изменяют форму сигнала, и корригирующий канал возвращает их к истинной форме. Все, что не приносит пользы, непотребно. А каков коэффициент полезного действия эмоций и искусства? Ноль…»

Мне уже было стыдно за свою недавнюю эмоциональную вспышку. Если ты решил руководствоваться лишь холодным разумом, надо меньше делать глупостей. Но и минуту своей слабости я использовал полностью — напомнил о себе Олене, что нелишне.

Мне снова хотелось жить и бороться.

И я поспешил к парадному подъезду конторы.

Глава четвертая

…Они уже, наверно, знали об изменениях в руководстве и насмешливо поглядывали на меня из окон. Я попробовал ответить коллегам бодрой улыбкой, но не сумел, ухмыльнулся принужденно, будто просил сочувствия.

И в эту минуту я увидел в потоке машин конторскую «Волгу»! Я зажмурился, боясь поверить в неожиданное везение. Когда вновь открыл глаза, машина была уже у крыльца. Успел вызывающе оглянуться на окна конторы, одернул полы пиджака и шагнул на край тротуара. Сквозь прищуренные глаза — яркое солнце светило прямо в лицо, — следил за блеском резиновых узоров на колесах «Волги», уверенный, что машина подчинится моей воле.

Конечно, это Прагнимак в директорской машине прибыл из управления. Едва лишь замерли колеса, я открыл заднюю дверцу и увидел тень на лице нового директора, который еще не привык к такому почитанию. «Привыкнешь, — победно и лихо подумал я. — И Георгий Васильевич сначала сердился на Петра».

— Я вам нужен, Илья Денисович? — спросил, проводив Прагнимака до кабинета.

Прагнимак не ответил, и я задержался в его кабинете. Известное дело, я завидовал ему. Но зависть эта была добрая, потому что я знал, что способен на большее и достигну большего, если все сложится для меня счастливо. Кроме того, своим успехом он не помешал мне. Конечно, с Георгием Васильевичем спокойнее, но под ним я долго был бы на побегушках. Если же Прагнимак меня признает — быстро поднимет. Ему нужны энергичные люди, люди с перспективой. И я с интересом следил за ним, зная определенно, что скоро одержу над ним победу.

— Я очень рад за наш коллектив и за вас, — тихо сказал я и через короткую минуту прибавил уже грубее — искренность простецкого парня, который не привык скрывать своих чувств: — Не подумайте, что подхалимничаю. Так, по-человечески рад…

Прагнимак вскинулся, словно молодой конь, внезапно почувствовавший на себе уздечку, но я независимо, сурово смотрел на него, и во всей моей фигуре, как и в голосе, не было намека на подхалимство. Он тоже стал серьезнее, угрюмей.

— О чем это вы? А, уже сороки принесли? — Он подошел к окну. — Я никогда не добивался высоких должностей, и меня это не волнует. Конечно, самостоятельная работа. У меня много планов. Время течет, но не каждый это течение ощущает. Впрочем, еще ничего не известно, одни разговоры.

«Тоже мне, святошу из себя строит. — Прагнимак смотрел в окно, и я позволил себе скривить в насмешливой улыбке губы. — Однажды человек наденет маску, а потом так входит в роль, что и сам же уже не понимает, где правда, а где лицедейство». Добродетели других сегодня раздражали меня.

— Я знаю, что наша проектно-конструкторская контора — лишь крохотный винтик в огромной хозяйственной машине государства, — вдруг сказал Прагнимак, нарушив тишину, которая какую-то минуту словно объединяла нас. — Лампочка, полупроводничок в сложной электронной системе, говоря языком научно-технической революции. Мы мало конструируем, мы скорее копиисты, если смотреть приземленно. Но этой приземленности, этому бескрылому натурализму каждый из нас должен противопоставить свой крылатый реализм. Потому что если вдуматься, если взглянуть на работу нашу в перспективе, мы вершим большое дело, даже тут, в конторе, в наших канцелярских буднях. Сколько строится, сколько делается на основе тех ватманских листочков, которые рождаются и множатся в нашей конторе, у нас!

Тут Прагнимак взглянул на меня и, должно быть, пожалел о своей откровенности. И словно замкнулся. Я невозмутимо перебирал на журнальном столике газеты, изо всех сил изображая стену, перед которой можно раскрывать душу, стену немую.

— Пригласите заведующих отделами на обсуждение. Шофер пусть возвращается в управление и ждет Георгия Васильевича. — Голос Прагнимака прозвучал холодно и чуть обиженно.

— Заведующих пригласить сюда или в ваш новый кабинет? — Я все больше наглел.

— Мое рабочее место здесь. Вы что, не знаете этого? — строго спросил Прагнимак. — И, кстати, я запрещаю вам торчать на крыльце, встречая меня или директора. У вас нет другой работы?

Я молча выскользнул из кабинета.

Мне вспомнилась страница из записной книжки Петра: «Я повесил бы на Прагнимаке табличку: «Осторожно: принципы!» Его не распринципишь и не подомнешь, его надо обойти. Хитростью». И я обойду его. Пройдет немного времени — и в управлении я стану над Прагнимаком или еще выше — в министерстве. Моя секретарша позвонит Прагнимаку:. «К вам выезжает товарищ Шишига». Он будет торчать у конторского крыльца, чтобы встретить меня (я не буду запрещать своим подчиненным открывать мне дверцу машины!). Я не торопясь, наконец, — о, мгновение, остановись, ты прекрасно! — подъезжаю к конторе, выхожу из машины, небрежно подаю руку Прагнимаку, а они, все, кто сегодня молча презирает меня, оставив свои чертежные доски и столы, будут жаться в окнах. Я буду идти через комнаты отделов, кивком головы здороваясь со всеми и ни с кем, а в кабинете директора засмеюсь прямо в лицо Прагнимаку и скажу… Нет, не засмеюсь, я сокрушенно и загадочно склоню голову: «Есть мнение, уважаемый товарищ директор, омолодить руководство конторы, таким образом, нам с вами, наверно, придется распрощаться…»


На всякий случай он забежал в приемную, ласково обнял секретаршу за плечи. Георгий Васильевич не появлялся. И вестей из управления не было. Шишига отправился в отдел. Юрко и Лелька не спускали глаз друг с друга. «И за какие такие заслуги государство платит им деньги?» — уже раздраженно подумал Андрей. Пробрался между столами к своему заведующему и прошептал на ухо: «Товарищ Прагнимак зовет на совещание…» Старик кивнул без энтузиазма. Шишига даже обиделся, но простил ему: не сегодня-завтра он уйдет на пенсию, его заменит более молодой — кто? Андрей скользнул дальше, останавливаясь лишь подле заведующих отделами. Петро Харлан делал иначе. Если директор или Прагнимак собирали заведующих отделами, об этом знали все. Петро играл в «свойского» парня, он ходил между столами с неизменным оскалом крепких крестьянских зубов, в его появлении было что-то карнавальное.

«В выработанном мной ритуале есть элемент избранности и таинственности, мы союз высших, — самодовольно подумал Андрей Шишига. — Я посланец, собирающий единомышленников. Пароль — принадлежность к людям, которые поднялись над толпой. Вы, товарищ Харлан, несмотря ни на что, селюк. Ваши ноги увереннее чувствовали себя на грунтовой дороге, чем на полированных ступенях. Скользкий гранит щекотал вам пятки, и вы теряли ориентиры. Ваши практические возможности не отвечали вашей теоретической базе. Глядя из мансарды каменного дома на Печерских горах, вы мысленно завоевывали Киев, но лишь ступили на землю — поскользнулись. Я не поскользнусь…»

Заглянув в кабинет Прагнимака, Шишига с облегчением вздохнул: тот был один. Андрей сделал очень серьезное лицо:

— Через две минуты все соберутся.

Наверно, было бы лучше, если бы он совсем не попадался Прагнимаку на глаза. Шишига почувствовал это по неуютной тишине, повисшей в кабинете, лишь только он вошел в него. Но он знал: если сейчас уйдет от Прагнимака — проиграет.

— Вы хотели услышать мои предложения относительно производственного процесса…

— Ну, я думаю, это не к спеху. Еще будет профсоюзное собрание. Для начала вам нужно на нем выступить. А пока что…

Точно, он хотел отослать Шишигу, придумав какое-нибудь неотложное дело. Но опоздал на долю секунды! В кабинет входили заведующие отделами. С Прагнимаком здоровались, его обступали, и Андрей отошел в сторону. Скромно уселся за журнальный столик, положил перед собой листок чистой бумаги, авторучку — он был лишь помощник, писарь, летописец, но все должны видеть, что он при деле, нужен тут, что без него нельзя. Незаметно для себя они смирятся с его присутствием.

Тут Шишига вновь, как вчера в машине директора, осознал свою принадлежность к чему-то большему и значительному, чем он сам. Это было чувство острое, сладострастное, чувство избранного. Ни единого звука не проникало из конторских комнат. Здесь же каждый что-то говорил важное, значительное, а он делал вид, что записывает всякое их слово. В действительности же Андрей рисовал квадратики, а видел лишь одного Прагнимака и слышал только его голос.


Я вперил взгляд в Прагнимака и неустанно повторял про себя: «Мне слово! Мне слово!..» Харлан хвалился, что таким способом может заставить человека сделать именно то, что ему, Петру, нужно. Он прочитал все, что мог достать о гипнозе, и часто упражнялся в своих гипнотических способностях: шел позади человека и мысленно приказывал ему споткнуться или шагнуть в сторону и дать ему дорогу. Если тот случайно спотыкался, ему хватало тихой радости на добрую неделю.

«Мне слово! Мне слово!..» — страстно нашептывал я. Я еще не знал, о чем буду говорить. Единственная куценькая идейка вертелась в голове: переставить столы и доски для черчения, чтобы в комнатах сотрудники сидели и стояли спинами друг к другу. Не имеет значения, что говорить, главное — напомнить о себе.

И Прагнимак остановил на мне острый взгляд:

— Вы что-то хотели сказать нам, товарищ Шишига?

Я сложил, а потом разгладил листок, медленно поднялся, оперся кончиками пальцев о край журнального столика. Это была поза Георгия Васильевича. Потом я резко выпрямился, заложил руки за спину. Поза, кажется, была внушительной. Я заговорил — без излишней горячности в голосе, но весьма строго.

— Уважаемые товарищи! Мне не очень пристало выступать перед опытными коллегами, которые собрались в этом кабинете, можно сказать, на очень важное совещание. Но я много думаю, особенно сейчас, оказавшись на скромном месте помощника директора (пусть все знают — пока нет приказа, утвердиться в их сознании в этой должности), как бы помочь некоторым работникам конторы избавиться от недисциплинированности. Я думаю, товарищи, что нам самое время обратить серьезное внимание на научную организацию труда, прислушаться к голосу науки. А это значит, что нужно учитывать в нашей обобщающей деятельности (как значительно звучит! Я бросил взгляд на Прагнимака, который пристально и недоверчиво смотрел на меня), в нашей обобщающей деятельности, я еще раз подчеркиваю это, товарищи, психологический фактор. Да, именно психологический, мы до сих пор его недооценивали, нужно это откровенно признать. Что ж, на ошибках учатся, не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. Между тем наука об организации труда, опыт отечественный и частично зарубежный учит, что самые простейшие способы порой дают неожиданно разительные результаты. Но каковы же мои конкретные предложения, товарищи? Для начала предлагаю осуществить самое элементарное: поставить столы и доски в комнатах так, чтобы рядовые работники отдела сидели друг к другу спинами, а отделы были разделены широкими проходами, в которых будут стоять столы заведующих. Уже одно это, по моим подсчетам (я заглянул в листок бумаги, в котором не было ничего, кроме гирлянд квадратиков и прямоугольников), по моим подсчетам, повысит продуктивность труда на тринадцать и семь десятых процента (Прагнимак любил точные цифры). При таком размещении столов листы ватмана будут идти словно по конвейеру (эта идея пришла ко мне сама собой — да, я действительно талантливый импровизатор). Да, товарищи, словно по конвейеру. Я мыслю это (Прагнимак внимательно и с интересом смотрел на меня) как подготовку к нашей будущей принципиальной реорганизации — имею в виду внедрение в производство конвейера, обыкновенного, заводского образца, конвейера, естественно, соответствующим образом модернизированного, усовершенствованного (мой заведующий, без пяти минут пенсионер, спрятав подбородок в пригоршни, с какой-то неприятной печалью и сосредоточенностью смотрел на меня, а может, сквозь меня, и это раздражало, я споткнулся на слове из-за этого взгляда), который заставит каждого отдаваться конторе полностью, а не отсиживать под ее крышей надлежащие часы. По моим подсчетам, это нововведение повысит производительность труда на (я опять заглянул в разрисованную бумажку) на тридцать семь процентов. Да, товарищи, на тридцать семь! А это, по моему мнению, открывает перед нашей проектно-конструкторской конторой новые большие перспективы…

Я договорил и сел, довольный, что выскользнул из-под докучливых взглядов. Начиная речь, намеревался закончить ее каким-нибудь бодрым лозунгом, но слова застряли у меня в горле, и поэтому я страшно злился. Не скрывая злости (в лесу пахло человеком, волк оскалился и припал к сухой листве), я посмотрел на своего бывшего зава как на смертельного врага, но он уже уткнулся взглядом в бумаги.

— Товарищи! — Прагнимак поднялся из-за стола. — Мне кажется, что мы не должны пренебрегать мнением нашего молодого коллеги. Конечно, его предложения наивны, похожи на басню, в которой оркестранты меняются местами, вы помните, что из того вышло, но в них чувствуется главное — желание поиска. Мы стоим перед необходимостью коренным образом перестроить нашу работу, так сказать, согласовать наш пульс с пульсом научно-технической революции. В самое ближайшее время мы соберемся всем коллективом и будем очень серьезно об этом говорить. А пока что перейдем к нашим текущим делам…


Время было обедать.

Я заглянул в комнаты — пусто. Вышел на улицу и увидел метрах в ста от конторы Великого Механика и Лельку. Я крикнул — они даже не оглянулись. Впервые они не подождали меня — до сих пор мы обедали вместе. Неприятно заныло в груди, но догонять рядовых работников конторы помощнику директора было унизительно. «Ты гляди, серый, а корчит из себя… — подумал я. — Что ж, перешагнем и через вас».

Остроумные, лаконичные, значительные мысли накручивались в моем мозгу, как пряжа на веретено, но гнетущее раздражение не проходило. Услышал знакомые голоса и радостно обернулся. Из конторы вышел мой недавний начальник, заведующий отделом, и наш председатель профкома. Я устремил на них настойчивый взгляд. Но они проплыли мимо, будто и не заметили меня. Сжав зубы, я долго смотрел им вслед…

…Вон они делают шаг, еще, и вдруг спотыкаются о натянутую моим воображением веревку, вон она, между тех двух деревьев. Они летят на тротуар, под ноги толпы, которая хохочет, я открываю глаза, чтобы и самому зло засмеяться, но мой заведующий и председатель профкома спокойно сворачивают за угол дома. Эксперимент не удался. Впрочем, он никогда не удавался и Петру Харлану. Теперь я подкапываю в воображении фундамент дома, пусть стена упадет на их слишком умные головы, пусть похоронит их под кирпичом, глиной и битым стеклом. Я не знаю жалости, ненависть клокочет во мне. Но каменные дома стоят неподвижно, а мои коллеги переходят улицу и исчезают в дверях кафе. Но я все равно отплачу за сегодняшнее унижение, когда стану директором конторы…


Оставшись один, Шишига побрел по улице куда глаза глядят. Есть расхотелось. Заглянул в книжный магазин, но быстро вышел: книги опротивели ему. В воздухе пахло опавшей листвой. Шишига опустился на скамью, подставив лицо осеннему солнышку. Но не сиделось, каждая мышца его тела была напряжена, пальцы рук невольно сжимались в кулаки. Он прислушался к разговору пенсионеров на соседней скамье. Старики говорили об обмене квартир. Один из них имел двухкомнатную по улице Леонтовича, возле Владимирского собора, на четвертом этаже в доме без лифта. У детей свои квартиры, а их со старухой ноги уже носят плохо, и они мечтают обменять свою квартиру на однокомнатную где-нибудь на Русановке, возле Днепра, чтобы прогуливаться у воды, это, говорят, очень полезно для гипертоников. Второй отвечал ему, что на Русановке осенью и ранней весной всегда сыро, туманно, лучше выменять где-нибудь возле Голосиевского леса, туда метро тянут, и там есть озера — одно время он сам давал объявление, так не было отбоя от желающих меняться, даже доплату предлагали. Но его дочке расхотелось забираться далеко от центра, она развелась с мужем и думает, что будет хозяйничать в доме отца, правда, какой-то молодой человек клинышки под нее подбивает…

Так они болтали, коротая время, которое для них не имело никакой ценности, а Шишига, прислушивающийся к их беседе, удивлялся, как это раньше такая мысль не пришла ему в голову. Закрыл глаза и представил, что уже имеет однокомнатную или двухкомнатную квартиру поблизости от оперного театра. Жить в старом Киеве — это совсем не то, что ютиться на окраине, где чувствуешь себя словно в приймах у большого города. Андрею виделась уютная квартирка в старом доме с высокими потолками, с широкими окнами, к нему приходят гости, пьют кофе в просторной комнате, где много света, а он стоит на балконе и курит, наблюдая сверху, как течет толпа по центральной улице. «Где ты живешь?» — «Возле оперного, — ответит небрежно. — За квартал от оперного». — «Малометражка?» — «Нет, старый дом, до потолка — три семьдесят, если нужно ввернуть лампочку, вызываю дворника со стремянкой…» В такую квартиру не стыдно будет привести Викторию, дочку бывшего директора, и сказать: «Вот наша хата…»

Возбужденный, он поднялся. Крылья его носа затрепетали. Сейчас было все равно куда идти, лишь бы двигаться. Пошел напрямик, и с каждым шагом все быстрее, — через скверик, через дворы, кривые улочки, пока не влился в людской поток на Крещатике. Было все еще по-летнему жарко. Пахло яблоками, дынями, гроздья винограда лежали на весах, будто соты полевых пчел. И хотя до сих пор Крещатик нравился Андрею, сейчас эта щедрость плодов, запахи и краски зрелой осени почему-то раздражали его. «Такое все невкусное, травянистое, — подумалось Шишиге, и он повернул назад. — Перерыв кончается, я все равно не успею ничего узнать. Да и не знаю, где бюро обмена квартир. Нужно смотреть на столбы, прежде мне попадались объявления об обмене на столбах и рекламных досках. Но я скользил по ним равнодушным взглядом и шел дальше. Я был очень непрактичный. Харлан был прав: тогда меня еще не разбудили…»

Шишига ощутил голод. При мысли о винограде и яблоках его даже затошнило. Сладковатый запах дынь тоже вызывал отвращение. И как он мог раньше любить дыни? Нет ничего отвратительней. Тут его внимание привлекла банка тушенки на витрине продовольственного ларька. «Говядина, — Андрей облизал губы, — мясо». На наклейке был нарисован луг, обрамленный лесом. Седой вол с туповатым равнодушием смотрел на Шишигу. Он стиснул зубы и проглотил слюну, а желудок аж свело. Андрей купил тушенку, забежал в булочную за четвертинкой черного хлеба и помчался в контору.

— Нож не найдется? — нетерпеливо спросил он вахтера.

— Как всегда — на столе в дежурке, — кивнул тот.

Раня пальцы об острые края жестяной банки, открыл тушенку и припал к ней, испытывая волчий аппетит. Ножом и горбушкой поддерживал жирное мясо и, почти не жуя, глотал. Вкуса он не чувствовал, охваченный одним лишь желанием — набить утробу. Через несколько минут лишь подливка, крапленая белыми кружками сала, жирно поблескивала на дне жестянки. Он запрокинул голову и, наклонив жестянку, выпил жир — сладкий, с привкусом железа. Когда, приятно изнеможенный, как вчера после Олениных объятий, опустил пустую банку и открыл глаза, заметил вахтера, который с порога дежурки растерянно смотрел на него.

— Покойный товарищ Харлан тоже любил тушенку. Каждый день тут у меня перехватывал…

А Петро хвалился ему, что бережет спортивную форму и обходится без обеда!

Глава пятая

Я вышел из проходной во двор и механически, словно в сотый раз, швырнул жестянку за стену — там звякнуло. Заинтересовавшись, я пошел на звук: в закутке, возле глухой стены конторы, ржавела довольно большая куча банок из-под тушенки. Между давними уже торчал бурьян, а сверху поблескивали новенькие жестянки, и морды волов еще не слиняли. Но это зрелище не угнетало меня. Наоборот, чувствовал себя так, будто это я умолотил гору мяса, и силы мои утроились, энергия выплескивала через край. Хотелось подпрыгнуть и шлепнуть по солнцу, словно по мячу, выкатившемуся на ровное поле осеннего неба.

В конторе было тихо и пусто. Приемная показалась прохладной и сумеречной после улицы, залитой ярким солнцем. Секретарша поправляла прическу, заглядывая в зеркальце. Я же видел только высокую грудь, натягивавшую белоснежную водолазку. Крадучись, словно кошка, подступал к ней. Девушка подняла голову, когда я был уже рядом. Жадно припал к ее губам и почувствовал знакомый сладковатый вкус помады. Она ответила на поцелуй всем своим телом, будто давно ждала меня, и тут же ловко выскользнула из моих объятий, словно рыба, гибкая и скользкая в своей синтетической оболочке. Быстро встала по другую сторону стола.

— Петрусь. Глупенький, ведь Георгий Васильевич у себя…

Слова ее едва пробились ко мне сквозь розовый туман, но сразу же протрезвили. Я поправил галстук, выпил стакан воды. Потом спросил глухим, словно осевшим от курения, голосом:

— Что, укладывает чемоданы?

— Кто знает, кто знает… — загадочно улыбнулась секретарша и принялась заново красить губы. — Сумасшедший, разве можно так целоваться на работе!

Я постучал в дверь директорского кабинета и вошел.

Кажется, Георгий Васильевич не заметил меня. Сидел за столом, подперев ладонью голову в венце седых волос. Пиджак расстегнут, на ярко-белой шелковой сорочке поблескивает позолоченный зажим для галстука. Лицо серое, утомленное. Прошла не одна минута, пока он наконец поднял увлажненные слезою глаза. Но, увидев меня, директор привычно улыбнулся. Улыбка была широкой, жизнерадостной, но немного отчужденной, будто мысленно он был сейчас где-то далеко, а над столом висел лишь слепок, оттиск его лица.

— Ну что, Андрей, все бегаешь? — Он впервые назвал меня по имени. — Вот так, Андрей… — И быстро перешел на будничный, официальный тон: — Передай секретарше, что я никого не принимаю. Но пусть не отходит от телефона, мне позвонят.

«Это один из тех моментов, которые редко случаются и которые нельзя не использовать. В жизни очень легко опоздать…» Я отвернулся к окну и сказал дрожащим от сдерживаемой боли голосом:

— Мне очень жаль… Я так мечтал работать рядом с вами… — От волнения у меня перехватило дыхание. — Вы мне как отец. Простите, теперь я имею право это сказать…

Я махнул рукой и почти побежал к двери, спотыкаясь деревенеющими ногами о ковер. Но на пороге, меж двойных дверей, убрал с лица взволнованную маску и шагнул в приемную сдержанно, деловито. Секретарша кому-то звонила, наклонившись к аппарату.

Подойдя к окну, я стрельнул глазом на уличные часы: начало третьего, нужно торопиться, в половине третьего Олена будет ждать на стоянке такси. Я осторожно постучал в кабинет заместителя. Прагнимак был у себя.

— Извините, Илья Денисович, мне крайне необходимо часа на два уйти из конторы. Завтра профком рассматривает квартирный вопрос, и я должен дооформить некоторые бумаги…

— Вы мне не нужны, — Прагнимак передернул плечами. — Но предупредите своего заведующего…

Я принудил себя выдавить на лице благодарную улыбку:

— Я не задержусь…

Прагнимак не отрывался от бумаг, я тихо прикрыл за собой дверь кабинета и побежал по теплым полуденным улицам в сторону Бессарабки. Пожелтевшее небо висело низко над городом, было душновато, словно в малогабаритной квартире. Я еще никогда не чувствовал себя таким возбужденным: пялился на каждую молодую женщину, шедшую навстречу, женщин было много, и все пышнотелые, грудастые, с бедрами, прельстительно обтянутыми узкими мини-юбочками. Безумное желание обессиливало меня. Я вспотел и тяжело дышал, особенно в переходе под Крещатиком, когда десятки оголенных женских плеч окружили и сжали меня, лишая сознания случайными прикосновениями.

Олена, как и уславливались, стояла на стоянке такси.

— Я за вами?

Она оглянулась и сняла темные очки. Это был скорее взгляд матери, чем любовницы, — столько мягкой нежности светилось в глазах.

— Да. Вам далеко ехать?

Я наклонился и прошептал ей на ухо:

— Безумие, конечно, но я очень тебя хочу…

Олена взяла мою руку в свою и погладила. Я невольно оглянулся: не наблюдает ли кто-нибудь за нами?

— Глупенький, ты хочешь не меня, ты хочешь всех… А я уже старая, никому не нужная женщина.

— Неправда, ты молодая и красивая… — За нами уже заняли очередь и, казалось, прислушивались к разговору. — Так вам на Куреневку? Нам по дороге.

Олена понизила голос:

— Мне давно не говорили таких слов. Только очень прошу, будь со мной искренним. Если я ошибусь в тебе, буду очень страдать. Понимаешь? Но ты меня совсем не слушаешь…

— Я не мог дождаться, когда наконец будет четверть третьего. Уже хотел тебе звонить, чтобы перенести свидание на более раннее время, но появился Прагнимак и прибавил работы.

— Сегодня он особенно озабоченный. Даже не позавтракал. Побрился, оделся — и сразу в управление.

— Ему светит быть директором. Ты разве не слышала?

— Он этим не увлекается. Тем более я.

— Ты плохая жена.

Олена снова надела очки, уголки ее губ задрожали.

— Спасибо… Но я хорошая любовница. Разве нет?

— Извини. — Я понял, что сморозил глупость, это меня немного отрезвило. Следует быть осторожнее. «Нужно быть хи-и-и-трым», — говорил Петро Харлан, посмеиваясь.

Мы сели в такси, и я ощутил Олену совсем близко. «Волга» ползла по запруженным машинами центральным улицам, шофер напряженно смотрел вперед. Я упал лицом на Оленины колени и, пьянея, поцеловал их.

— Безумный… — прошептала Олена, запуская пальцы в мои взлохмаченные волосы, и это была самая волнующая минута за последний час и за два последующих. Ибо вопреки всему я в душе был сентиментален.

Впрочем, сентиментальность и волчья натура не исключали друг друга. Я вспомнил, как плакал Петро, когда решил расстаться с Лелькой. Сейчас мне хотелось, чтобы машина никогда не останавливалась: в лесу, на безлюдье, я буду совсем другим, а тут в моей груди теплилась нежность…

— Ты мне сейчас очень-очень нравишься, — сказал громко, не боясь, что шофер услышит. — Я не люблю красивых слов, они пошлы, но ты понимаешь…

Видел, как из-под ее накрашенных ресниц выкатилась слеза и побежала по щеке, оставляя тусклый след. Олена отвернулась к окошку, улыбаясь сквозь слезы. Я закрыл глаза, понемногу нащупывая себя прежнего, которым, казалось, был до несчастья с Петром, и в душе посветлело, будто далеко на горизонте занимался день. Но такси остановилось, шофер властно щелкнул счетчиком. Я протянул водителю два рубля и, не ожидая сдачи, вышел из машины.


Шишигу оглушил густой дух нагретого соснового дерева. Он оскалился и вздохнул полной грудью. Все нутро его дрожало. Он взял Олену за руку выше локтя и повел в глубь леса. Под ногами шуршала хвоя и дубовые листья. Позднее он увидел на Олениной руке следы своих пальцев — два синяка. Олена едва поспевала за Шишигой на своих высоких каблуках, что нанизывали красные листья, словно куски мяса на вертел; Шишига щелкнул зубами и тут же рассмеялся, чтобы свести это к шутке. Олена даже не улыбнулась. Наоборот, рука ее напряглась, словно противилась его насилию. Он испугался, что Олена сейчас повернет назад, сядет в трамвай и поедет в город. Огляделся вокруг — они стояли в молодом редком дубняке. Неподалеку темнела ложбина, устланная сухими листьями. Он обнял Олену и опустился с нею в ложбинку. Олена была покорна, но Шишига сначала не замечал, что она уступает ему через силу. Он ощущал лишь себя и уже потом только заметил, что женщина плачет.

— Что с тобой? — неприязненно спросил он; слезы раздражали его.

Вдруг в нем проснулся страх. Ослепленного страстью, его не трогало, что лес просвечивает, и хорошо еще, если никого поблизости не было. Сколько он клялся себе быть осторожным! Еще наткнется кто-нибудь из знакомых. Почему она не прикроет своих голых ног?

— Тебе плохо?

— Нет. — Олена достала из сумочки платочек, вытерла глаза. — Я не сержусь. Это сейчас пройдет. Что ж, во всем виновата только я, только я. Обними меня. Почему ты сразу после этого становишься таким чужим?

Не отвечая, он заставил себя пальцами погладить ее плечо. Подняв голову, украдкой окинул взглядом лес: вокруг не было видно ни души. Это немного успокоило Шишигу. Было душновато, солнце, повиснув между двух сосен, смотрело прямо в ложбинку, где они лежали. Он придвинулся ближе к женщине, положил голову ей на колени, как герой недавно виденного им фильма, — и удивился, что сознательно копирует чужую нежность. Впрочем, это была минута слабости, дань его человеческой природе. Он подумал, что не стоит тратить много времени и что надо вытянуть из Олены всю информацию. Сначала необходимо произвести разведку в тыл противника: узнать как можно больше подробностей о Прагнимаке, о его жизни, о человеческих слабостях, чтобы играть на них. Он не будет ползти годами и десятилетиями на гору, как это делал Харлан, чтобы неожиданно поскользнуться и упасть на полдороге…


…Мужчина в широкополой шляпе и с плащом, переброшенным через плечо, стоял на трамвайной остановке. Со спины он показался мне знакомым, и я поспешно отпустил Оленину руку. Мужчина швырнул окурок и повернулся к нам. Лицо было чужое, но я остановился, чтобы вытряхнуть песок из туфли. Для чего рисковать, вдруг нас увидит кто-нибудь из знакомых Прагнимака. Олена, наверно, почувствовала мою предосторожность, потому что не стала ждать, а пошла к остановке.

Когда из тоннеля выбежал трамвай, она забылась и взяла меня за руку. Меня так и ожгло страхом: трамвай — это посланец города, а я и в лесу не чувствовал себя в безопасности. Осторожно высвободил свою руку и озабоченно пошарил по карманам, словно в поисках мелочи. Я ждал, пока возле Олены займут место. Это уже слишком — сидеть рядом. И как она, опытная женщина, этого не понимает. Первому же попавшемуся знакомому станет ясно, для чего мы вдвоем ездили в лес, а у меня не было желания рекламировать наши отношения.

Но место возле Олены так и не заняли. Пришлось сесть самому. Сидел словно на горячей сковородке, делал вид, что смотрю в окно, что не имею к Олене никакого отношения. Ближе к Киеву пассажиров в трамвае стало больше, и я любезно уступил место беременной женщине.

Я злился, что трамвай ползет медленно, ожидая пассажиров, притормаживая на перекрестках. Я требовал движения, действия, наступления. На сегодня еще так много дел. Главное, выяснить, не «уйдут» ли на пенсию Георгия Васильевича. От этого будут зависеть мои дальнейшие планы. От одной мысли, что Георгий Васильевич уже не будет руководить нашей конторой, мое увлечение его дочкой увядало. Пока Вика была дочерью директора, она мне действительно нравилась. Без защитного сияния отцовской власти Виктория как бы тонула в тени обыденности. Если Георгий Васильевич удержится в директорском кресле, я возьму на вечер билет в оперный театр. Олена и Виктория сегодня будут там на балете. Олена должным образом аттестует меня Вике, а все остальное будет зависеть уже только от меня. Если же директором конторы станет Прагнимак, я и дальше буду обхаживать Олену. Конечно, Прагнимак не из тех мужей, которые в работе руководствуются вкусами своих жен, а все же я всегда буду иметь козырь в игре. Так или иначе, но Олена будет мне еще полезна, а пока я должен обходиться с нею ласковее. Я заметил: теперь люди были мне интересны до тех пор, пока они мне полезны.

Протолкавшись поближе к Олене, я осторожно, чтобы не заметили пассажиры, погладил ее по волосам. Она подняла голову и благодарными, влажными глазами посмотрела на меня. «Как эти женщины любят ласку, — подумал я. — Но Вика — другая. Новое поколение. Меньше сентиментальности. Тяготение к загадочному. И больше рацио. С Викой мне будет сложнее. А в конце концов, основа одна и та же: женщина, неудовлетворенная чувственность…»

Трамвай остановился на Червоной площади. Мы бегом бросились к стоянке такси. Мое нетерпение передалось Олене. На стоянке было свободно, и мы могли бы сразу сесть в машину, если бы нас не задержал глупый случай. Неподалеку от стоянки за деревянным забором мы вдруг услышали тоненькое поскуливание. Не успел я и глазом моргнуть, как Олена скользнула за забор и через минуту вышла с крохотным щенком в руках.

(«Ох, эти мне женщины! — с неприязнью подумал я. — Их хлебом не корми, только дай кого-нибудь пожалеть…»)

— Он даже не породистый, — поморщился я. — Какой-то хлюпик оставил на улице, чтобы не топить. Ну для чего он тебе?

— Без меня он погибнет, он ведь такой беззащитный.

Мы сели в такси, машина тронулась, и Олена пододвинулась ко мне:

— Ты только посмотри, он такой милый. И сразу полюбил меня. Смотри, как прижимается.

И тут собачонка словно взбесилась: взвизгнула, рванулась из Олениных рук и забилась в уголок, под переднее сиденье. Еще и молочные клыки оскалила на меня. Затем энергично стала царапать дверцу такси, словно просилась наружу. Шофер обернулся и велел унять щенка, чтобы он не попортил обивку. Олена взяла собачонку на руки, закрыла от меня своим телом. Щенок немного угомонился, но все равно, слыша мой голос, начинал трястись и рычать.

— Подумаешь, характер… — Я насильно улыбнулся.

— Он тебя боится, — сказала Олена. — Впервые вижу, чтоб собака так боялась человека.

— А может, я волк? — дерзко пошутил я. — Может, я волк, только обратился в человека?..

Шофер оглянулся и оскалил зубы: веселые пассажиры попались. Олена ничего не ответила: она успокаивала щенка.


Я важно шагал по тротуару мимо конторских окон. На лестнице позволил себе побежать, перепрыгивая через ступеньки. В приемную вошел степенно, без торопливости. Секретарша накрывала пишущую машинку. Увидя меня, поднялась из-за стола.

— Вы знаете, тут такое было… — зашептала, оглядываясь на дверь директорского кабинета. — Во-первых, о вас уже дважды спрашивал Георгий Васильевич. Вы, конечно, знаете, что он остается директором? Но какое сердце, Петр, какое сердце! Сегодня я влюбилась в него, честное слово. Не ревнуйте, вы такой умненький, интеллигентный мальчик, вы все поймете. Это платоническая любовь. Представляете, еще ничего не известно, еще все уверены, что его отправят на пенсию, директор собирает в своем кабинете актив… Петр, это нужно было видеть. Я стояла в дверях, звонили телефоны, но я не могла оторвать глаз от его лица! Ну, не хмурьтесь, Петр, он со мной не заигрывает! И вот представляете, все словно на похоронах, он поднимается и говорит взволнованным, мужественным голосом: «Товарищи, это наше последнее общее собрание, завтра за этим столом будет сидеть новый директор, я честно руководил конторой семнадцать лет, и мне хочется попрощаться с вами… Тут он заплакал, натурально заплакал!

Я поцеловал ее холодную щеку и решительно вошел в кабинет.

— Наконец-то! — воскликнул Георгий Васильевич. — Ну как, собрал свое бумажное войско?

Итак, он уже говорил обо мне с Прагнимаком, потому что, кроме заместителя, никто не знал, для чего я отпрашивался.

— Готово к бою! — отрапортовал я, ища на лице директора следы тревожного дня, — их не было. — Форма номер три, оказывается, мне не нужна, справку из домоуправления подпишут завтра, теперь с места прожи…

— Эх, развели мы бюрократию! — покачал головой Георгий Васильевич, прерывая мой монолог. — Есть срочное поручение. Билет на завтрашний матч уже имеешь?

— Нет, — загрустил я. — Так забегался. Да и не достать, наверно. Международная встреча (я вспомнил афиши на рекламных щитах).

— Тоже мне молодежь. Уже и крылья опустил. Боимся мы трудностей, боимся. А когда-то не боялись. Хорошо, бери машину и мчись на стадион. Там у меня знакомая кассирша, постучишь, скажешь — для Георгия Васильевича. Возьмешь четыре билета — два для меня и моей Вики, пусть спустится со своего Олимпа на грешную землю, и для себя с шофером. Как, выиграют наши?

— Должны выиграть… — растерялся я, потому что не знал даже, какие команды играют.

— Что я слышу! — Георгий Васильевич откинулся в кресле. — Где твоя боевая уверенность? Боевой дух болельщиков — главное для победы команды!

— Выиграем, Георгий Васильевич!

— Вот так-то. А что, говорят, Блохин не будет играть?

— Впервые слышу.

Директору не терпелось поговорить о футболе, но я давился каждым словом. Это было для меня все равно, что анализировать лексические особенности китайского языка.

— Эх, не узнаю своего помощника! — Директор взглянул на часы. — Покойный Харлан был футбольный академик. Вот голова! Он знал результаты встреч десятилетней давности. А футбольный прогноз!.. Ну, хорошо, — смилостивился наконец, — завтра у нас будет время обмозговать футбольные проблемы. Поедем с тобой, друг, в древний Мрин. Дела, браток, дела. Утром приготовишь бумаги и в десять — как штык. Должны вернуться до футбола.

— Понял, Георгий Васильевич!

— Будь здоров! Возле стадиона машину отпустишь.

— Слушаю, Георгий Васильевич! Разрешите…

И тут лицо директора стало холодным.

— Откуда это у вас, молодой человек: «слушаю», «разрешите»… Из какой такой оперы?

Я смутился и молчал, чтобы еще больше не испортить себе дело.

— В нашем коллективе, парень, отношения товарищеские. Конечно, не какая-то там вакханалия, а с чувством ответственности. Только так, молодой человек. Подумайте…

— Инерция, — промямлил я, едва не плача от злости на самого себя.

— У нас с вами не должно быть инерции, — твердо произнес Георгий Васильевич, и лицо его посветлело. — Мы с вами не имеем права на инерцию. Вот так.

— Извините.

Я почтительно склонил голову и вышел.


Когда он наконец пробился сквозь толпу к кассе и взял билеты на футбол, было уже шесть. Начало спектакля в оперном (итак, курс на Викторию, а Олену — в запасные…) — через полтора часа. За эти полтора часа нужно было побывать в обменном бюро (адрес он узнал у секретарши директора), читальне — наскоро просмотреть последние публикации о футболе (иначе о чем разговаривать завтра с Георгием Васильевичем?) и поужинать.

Шишига взял штурмом переполненный троллейбус — люди возвращались с работы.

Он вступил во двор бюро по обмену жилой площади, как ступают первооткрыватели на берег неизвестного континента: с осторожностью и триумфом. На сером асфальтированном квадрате толпились, живо переговариваясь, люди. Шишига в нерешительности остановился, не зная, в какую дверь войти. Но к нему уже подходили:

— А вы что обмениваете?

— Однокомнатную на Нивках.

Разочарованное молчание.

— А что хотите?

— Однокомнатную или двухкомнатную в центре.

— Ну…

Иронически:

— Возле оперного — согласны?

— Именно возле оперного и ищу.

— Какой быстрый! Однокомнатную в центре!

— Да он шутит!

— Что он хочет?

— Однокомнатную в центре за однокомнатную на Ново-Гостомельской…

— Года два походит — найдет. Помните, зимой тут ходил долговязый, с бородой? У него двухкомнатная на Отрадном, так уже выменял на площади Толстого, оформляет.

— Ну, знаете, лучше жить на площади Толстого в ванной, чем на Отрадном в двухкомнатной.

— Извините, но это уж для кого как.

Шишига выскользнул из толпы и открыл первую попавшуюся на глаза дверь.

— Вы уже нашли себе обмен? — остановила его на самом пороге пожилая женщина. — Вот счастливчик…

— Да нет, я тут впервые, — Андрей смутился. — Чувствую себя первоклассником.

— А на учет стали?

Шишига покачал головой. Наконец-то он получит информацию — до сих пор лишь терял время.


В регистрационном была очередь. Андрей прислонился к дверному косяку и жадно слушал разговоры. Говорилось, естественно, о квартирах. Однокомнатных, двухкомнатных, о комнатах в коммуналках. «А сколько у вас соседей?.. У меня трое, но тихие, где б еще мы и хвалили своих соседей, как не в обменном бюро…» Кто-то тихо засмеялся, разговаривали только шепотом, словно там, за дверью, шло богослужение или заседал суд.

Двое лысоватых сотрудников в темных пиджаках с синими сатиновыми нарукавниками сидели за письменными столами регистрационной. Шишига опустился на стул и довольно флегматичным голосом сказал:

— Извините, я забыл дома паспорт. Можно без паспорта?

Паспорт лежал во внутреннем кармане пиджака, но с пропиской в Броварах.

— Вы в картотеку или в бюллетень?

Он не понял.

— Мы выпускаем раз в месяц бюллетень, который продается в газетных киосках. А еще у нас имеется внутренняя картотека.

«Бюллетень — это долго… — мозговал Шишига. — Да и заглянет вдруг в бюллетень кто-нибудь из конторских. Скажут: меняет квартиру, которой еще не получил…»

— Бюллетень — это позже. Мне пока нужна картотека, — услышал в собственном голосе просительные нотки, и это удивило его. В более сложных ситуациях хватало нахальства и уверенности, а тут растерялся перед мелким клерком. Регистратор достал бланк, и он с наслаждением продиктовал бывший адрес Петра, сведения о квартире, а затем что он взамен желает однокомнатную или двухкомнатную квартиру в центральных районах, желательно неподалеку от оперного. Андрей заметил легкую улыбку на бледном лице сотрудника бюро.

— Извините, — Шишига заговорщически наклонился ближе, голос его дрожал от возбуждения, — а такой обмен в принципе возможен?..

— Разные бывают обмены. Иногда сам удивляешься: и чего это люди меняются? Вот, пожалуйста, квитанция, оплатите в сберегательной кассе. Если не успеете до семи, придете завтра.


Я выбежал из обменного бюро на бульвар и рысью понесся в сторону ближайшей сберегательной кассы. На улицах было полно людей. Я наталкивался на прохожих, извинялся, если успевал извиниться, а то и молча мчался дальше. «Я должен все оформить сегодня», — твердил я, хотя и не мог объяснить себе, зачем так спешу. И успел. Вернул регистратору квитанцию со штампом сберегательной кассы, вместо нее получил пропуск и нырнул в картотеку.

…Из картотеки я вышел последним. Вернее, меня выпроводил человечек в круглых очках с веревочной дужкой: пробило семь часов, картотека закрывалась. Глубоко вдохнул горьковатый воздух — я чувствовал себя захмелевшим. Во дворе по-прежнему толпились люди и разговаривали о квартирах, но я уже не мог позволить себе такой роскоши: меня ждали библиотека и театр. Пошатываясь, пошел со двора и все убыстрял шаг, пока не побежал напрямик, через Ботанический сад.

Был тихий осенний вечер, в овражках Ботанического сада сгущались сумерки, острые запахи лесной земли, прелой листвы окрыляли меня. Я в шутку щелкнул зубами, звук был громким и характерным, будто закрылся капкан с тугой пружиной. Прохожие удивленно покосились в мою сторону. Я вновь пьянел, теперь уже от лесного духа.

Совсем не помню, как оставил людную аллею и скатился в овраг, где уже было темно. Тени и запахи дразнили меня, и я гнался за ними по пятам под молодым орешником и дубняком и уже свободно, не сдерживая себя, щелкал зубами. Чувствовал себя сильным, как никогда; забыв об усталости, ошалело носился по Ботаническому саду, предусмотрительно огибая освещенные аллеи. Я был словно в загоне, оградой которому служили блестящие под зонтиками фонарей ленточки асфальта. Вдруг испуганный девичий вскрик остановил меня, я замер под деревом и лишь спустя какое-то время отважился выглянуть. В сумерках я видел, казалось, даже лучше, чем днем. Двое, он и она, сидели на скамье. Она обвила его шею и дрожащим голосом говорила:

— Там кто-то есть. Я боюсь. Идем отсюда…

— Глупенькая… В саду еще полно людей, кто-то и тут шатается. Что нам до них? Ты любишь меня?

— Люблю…

Какая там любовь, бесился я во тьме, одни только бредни, литературные штампы, которые надергали из книжек людишки, истинно одно лишь желание и вечно неутолимая мужская страсть! Не удержался и закричал им что-то злое: из моей широко открытой пасти вырвалось рычание. Черным призраком проскочил я мимо съежившихся от страха влюбленных и с разбега вынырнул на залитую белым светом аллею. Лишь только тут я пришел в себя, поправил галстук, стряхнул землю с коленей и торопливо убрался с удивленно-испуганных людских глаз.

Было десять минут восьмого, я мог еще успеть в студенческую читальню, но там можно было натолкнуться на Великого Механика. «А впрочем, он со своей Лелькой наслаждается безоблачным семейным счастьем», — подумал иронически. Я выбежал на Владимирскую и запрыгал по крутой лестнице университетской библиотеки вверх.

…Спустя полчаса я возвращался назад, наспех надергав из последних номеров спортивных газет чужие мысли и высказывания о перспективах футбольных команд в нынешнем сезоне, чтобы завтра было с чем предстать перед очами Георгия Васильевича. И вдруг увидел на лестнице Великого Механика, в задумчивости бредущего мне навстречу. Я молниеносно сориентировался и, крепко хватаясь за перила, метнулся наверх и спрятался за выступом стены. Юрко прошел мимо и исчез за дверью читальни для научных работников. Я с облегчением вздохнул и покинул библиотеку: только и было времени, чтобы добежать до оперного, взять билет и войти в театр.


И прежде, до гибели Харлана, Шишига изредка бывал в оперном. Билет брал самый дешевый — на балкон. Там было пустынно, разве что несколько студентов жались к красному барьеру. В первом антракте он бродил по пустому фойе, между колоннами, пугая целовавшихся по углам молодых людей. Во втором антракте спускался в буфет и выпивал пятьдесят граммов коньяка, закусывая шоколадной конфеткой. В Голосиево возвращался с ощущением, что воскресный вечер провел приятно. Но сегодня дешевый билет на балкон не годился — Андрей купил самый дорогой, в первые ряды партера. В фойе уже было безлюдно, оркестр играл увертюру. С первыми музыкальными тактами до Шишиги донесся соблазнительный запах колбасы. Запах наплывал со второго этажа. Андрей поднялся по лестнице и увидел в буфетной витрине бутерброды с колбасой. Лишь теперь почувствовал, как проголодался. «Заверните пять бутербродов, — непринужденно сказал буфетчице, глотая слюну. — Нет, семь, — добавил поспешно, нас семеро…» В углу фойе, за колоннами, дрожащими от нетерпения пальцами развернул бумагу и проглотил бутерброды, один за другим, почти не жуя. С последних двух съел только колбасу, а хлеб выбросил в урну. И лишь тогда направился в зал.


В зале в это время щедро аплодировали оркестрантам. Под этот шум я прошмыгнул на свое место и удобно устроился в кресле. Оркестр снова заиграл. Пополз вверх занавес, оголив картонные деревья, чащи, тюлевые туманы — сегодня, как никогда, я был трезв и не обольщался жалкой иллюзией, которую сплели руки декораторов. Я закрыл глаза. В партере было тепло и сумеречно. До антракта — минут сорок, я мог немного отдохнуть от напряженного дня. Сладкое забытье наплывало на меня. Я не спал, но и не реагировал на внешние раздражители, как сказал бы Великий Механик. Перенапряженные нервы расслаблялись, желудок спокойно, деловито перерабатывал ужин. Я прислушивался лишь к его приятной работе, иногда резко поворачивая в сторону голову и щелкая зубами. Это было инстинктивное невольное движение, и, почувствовав на себе удивленные взгляды соседей, я стиснул зубы и заставил себя сидеть неподвижно.

Скосив глаза, я увидел оголенные плечи женщин в отблесках прожекторов, ледяную гирлянду люстр, свисавшую с потолка, и лица зрителей в сумерках, словно подсвеченные луной кувшинки на воде. Я снова закрыл глаза — усталость брала верх. Но теперь я не мог отмежеваться от музыки, что коварно тревожила сознание, вызывая во мне удивительные картины.

То виделось, что я в чаще — тусклой, влажной. Где-то далеко над головой шумят верхушки деревьев, а тут, внизу, затишье. Я лежу в ямке, которую сам вырыл под поваленным грабом. Гомон леса навевает сладкую дремоту. Вдруг вихрь злых, ошеломляющих звуков падает на меня, тревожно звучит флейта, струнные, где-то далеко на опушке трубят предостерегающие трубы, и уже мелко рокочет барабан в глубине оркестра: ветер доносит людской дух, запахи железа и пороха, мышцы мои напрягаются, я скалю зубы и деру когтями лаковые подлокотники кресла; сурмы звучат все ближе, они зовут к борьбе за жизнь, я вскакиваю на ноги и в эту минуту меня зло толкают в спину:

— В конце концов, вы мне мешаете…

— Да он пьяный, разве не видите? — злой шепот из соседнего ряда. — И для чего пьяных пускают в театр!

Я прихожу в себя, сажусь прямо, чинно, но через несколько минут теплые сумерки вновь убаюкивают меня…


Пробудили Шишигу громкие аплодисменты, напоминавшие выстрелы под зеленым сводом. Они гремели все оглушительней и сливались в беспорядочную пальбу, словно лес уже окружен и загонщики трещотками и холостыми залпами гонят зверя к стрелкам, притаившимся на волчьих тропах. Он резко выпрямился, охваченный тревогой и злым страхом, рванулся в сторону — его сосед по креслу едва успел подхватить очки. Без очков он был смешон. Шишига весело щелкнул зубами у самого его лица. Затем, наступая на ноги, задевая за колени, рванул к выходу: зал наполнялся светом.

В туалетной комнате он умылся и вытерся платком — холодная вода окончательно отрезвила. Лишь теперь понял, что там, в зале, натворил глупостей, привлек к себе внимание. Остановился перед зеркалом, попробовал организовать лицо. Помогал себе пальцами, словно имел дело с пластилином или гончарной глиной. Лицо, будто по заказу, делалось то энергичным, бодрым, а то он вылепливал простецкого, рекламно-радостного хлопца, «нашенского». После нескольких репетиций элегическая грусть окутала его высокий лоб и глаза, а уголки губ меланхолически опустились. Андрей месил свои пухлые щеки, сдвигал к переносице брови, и на глазах рождался новый Шишига — серьезный, внутренне углубленный, сложный, умный — женщины так любят индивидуальность! А в глазах усталость и затаенная страсть… Игра ему понравилась, но в туалет уже входили, и он остановился на последней маске: лицо послушно изобразило меланхолическую самоуглубленность с намеком на разумный скептицизм. Эта мина наиболее соответствовала минуте, к которой он готовился, и должна была, по его мнению, заинтриговать Викторию.

Шишига видел в зеркале, как тяжелеет его взгляд, как сужаются зрачки, словно у зверя, который выходит на охоту. Сравнение со зверем уже не раздражало его, наоборот, поднимало и возвеличивало. Для победы необходим непрестанный жестокий контроль над собой. Он позавидовал Харлану, у которого было волевое, точно вытесанное из камня, лицо. «У тебя, Шишига, совершенно бесформенное личико, — колол его Петро. — На нем написано твое социальное происхождение, можно не заглядывать в паспорт. Ты из служащих. Из тех, которые служат».

Пора было идти на люди.


Я вышел в фойе, влился в пешую кавалькаду. Горделиво прошел мимо буфета, скользнув сытым взглядом по бутербродам, по столикам, на которых густо зеленели бутылки из-под пива и лимонада, по витрине с фотографиями актеров. Тут я наконец увидел Олену. Собственно, первой я увидел Вику. Стройная фигурка в белом платье, оставлявшем оголенными острые загорелые плечи, худые руки — Виктория была приятно дисгармонична. «Она красивая, — отметил я с холодной трезвостью, — но ее красота иная, интеллектуальная красота, красота интеллигентки, это надо будет запомнить и при случае сказать ей». Облагораживали лицо Вики не только глаза — большие, выразительные, с живым блеском, но и высокий лоб, чувственные губы и подвижные брови. Олена рядом с Викой проигрывала: несколько банальное лицо уже немолодой женщины, впрочем, она мне никогда и не нравилась, это была лишь игра, теперь уже ненужная. Но надо делать вид, что ничего не изменилось, женщины мстительны; я радостно улыбнулся навстречу Олене:

— Добрый вечер!..

— Вечер добрый! — Олена искренне мне обрадовалась, она уже не надеялась увидеть меня в театре. На Вику я не смотрел, я еще днем мысленно наметил сценарий знакомства.

— Вы не знакомы? — скорее подтвердила, чем спросила, Олена, и лишь теперь я разрешил себе перевести равнодушный взгляд на Вику, взгляд, сосредоточенный на чем-то более глубоком и существенном, нежели театральное знакомство. И вдруг я почувствовал, что лицо не подчиняется мне: водоворот давно сдерживаемого, неутоленного чувства прорвал плотину насильственной мимики, и я улыбнулся. Вика зарумянилась, подала руку.

— Почти знакомы. Киваем друг другу едва ли не каждое утро сквозь стекло автомобиля. Хотя вы такой деловитый, что не замечаете легкомысленных студенток…

Я легонько взял ее тоненькие холодные пальцы:

— Андрей Шишига. Шишига — злой дух в славянской мифологии. Так что берегитесь!

— Виктория. Одни лишь символы.

Я улыбнулся, давая понять, что оценил ее находчивость. Теперь мы прогуливались вместе: я, Виктория и Олена. Но вскоре Олене понадобилось позвонить домой; и она направилась к автомату, оставив нас вдвоем.

— Как вам сегодня Калиновская?

«Калиновская, калина, калиновое дерево, опушка, калиновый цвет, красная калина, красная кровь, вечер, вечерняя газета, фотография — да, это популярная балерина…»

— Эффектно, но пресно, согласитесь, Вика. Мавка в драме олицетворяет природу. А природа — вечная борьба злых, непримиримых, мстительных сил. Это неистовые страсти, а не сладенькая элегия.

— Крайне субъективное мнение. — Я едва не рассмеялся, так серьезно, менторски прозвучали ее слова. — Есть установившееся, традиционное понимание образа. Мавка для меня, как и для большинства, с детства — что-то очень светлое и нежное. Мавка Калиновской такая, какой мы привыкли и хотим ее видеть. А техника у нее поразительная!

— Искусство — оголенный нерв, а не дешевые сантименты. — Я криво улыбнулся. — Сентиментальность от неполноценности. Жизнь — это хаос, кутерьма света и тьмы, а тут бархатные креслица, уютный зал, картонные кустики, рисованные пейзажи, приятная музыка, балеринки — ненавижу!

— Вы такой нервный, нужно спокойнее…

— Вы хотите сказать — равнодушнее? Не могу, не умею. Каждому из нас приходится заново строить мир, начиная с первого дня творения и до последнего. А равнодушно творить нельзя.

— Почему бы вам не жить в мире, построенном до вас?

— Правда, почему? — В моем голосе звучала горечь человека, которого не хотят понять. — Я чувствую, что для вас этот мир тоже узок, душен, но он слишком уютно обставлен, чтобы желать еще чего-то. Я говорю правду, не так ли?

Я заглядывал Виктории в глаза, я не давал ей опомниться, призывал на помощь всю свою силу и обаяние, чтобы пленить эту золотую рыбку. Но она ускользала от меня, она в это время здоровалась со знакомыми, пропуская мои слова мимо ушей:

— Добрый вечер, Маргарита Семеновна! Как Анатолий Григорьевич? Мама говорила, что у него был инфаркт? Боже, какой ужас! Приветствуйте его от меня. Нет, мама на даче. Она в воскресенье вернется. Всего доброго… Видели, какие у нее круглые глаза? Признак того, что мое новое платье понравилось. Вы, мужчины, не понимаете, что женщина устает от эмансипации и даже от интеллектуальных разговоров. Ей хочется время от времени чувствовать себя настоящей дамой, нарядом которой восхищались бы и которой целовали б ручку. Лев Толстой гениально почувствовал это. Помните первый бал Наташи Ростовой? Эта сцена до сих пор пьянит меня, хотя я почти достигла той поры, когда литературу воспринимаешь лишь разумом…

Голос Вики звучал где-то рядом, но я уже не разбирал слов, я видел себя со стороны: хорошо одетый, уверенный в себе мужчина, галантный спутник красивой молодой женщины, расхаживает с нею по фойе и раскланивается с ее знакомыми. Добрый вечер, вечер добрый, вы завтра у нас будете? Я не знала, что вы уже вернулись с дачи, я вам завтра позвоню, благодарю, отец чувствует себя неважно, очень устает, ему нужно отдохнуть, я собираюсь летом поехать в Болгарию, на Золотые Пески, да, мне говорили, что ничего особенного, но, по крайней мере, не скучно, а то все прошлое лето я просидела в Гаграх, очень скучала, до завтра, милая, приветствуйте папу…

Люстры горели под сводами фойе, как маленькие солнца, — огни триумфальной дороги, по которой катится колесница завоевателя Андрея Шишиги. Город, взятый на щит, счастливое ощущение власти над материей и временем, ощущение скульптора, руки которого вылепят из глины все, что придет на ум, окружающее — это глина, умен тот, кто умно действует, живой организм, если он действует разумно, ведет себя так, чтобы поддерживать в себе жизнь, это тоже симбиоз, агрессивность Петра Харлана плюс ум Андрея Шишиги.

А между тем, убаюкивая себя сладкими мечтами, я, наверное, был похож на ленивого хлебороба, который сыпанул в борозду горсть проса и сладко захрапел в предчувствии пшенной каши, а воробьи ж тем временем выклевали все просо…

— Ага, вы хотели убежать, а я вас догнала! — Олена взяла меня под руку.

Недовольный собою, я угрюмо молчал. Уже звонил второй звонок. Антракт был потерян. Я убаюкал себя мечтами, а нужно было действовать.

Рядом с Оленой и Викой оказалось для меня свободное место, и я уселся между ними. С видом человека, глубоко и тонко чувствующего музыку, я прикрыл ладонью глаза. А сам глазом все косил на Викторию… Она тоже бросала на меня любопытные взгляды.

Во втором антракте Олена не оставляла нас ни на минуту. Они о чем-то болтали, я же предпочитал хранить задумчивое молчание, отделываясь скупыми ироническими шутками. Все же я был вознагражден. Когда мы выходили из театра, Виктория немного отстала от Олены и прошептала:

— Мне было интересно с вами…

— Спасибо, — как можно взволнованней ответил я.

Вика, возможно, ждала, что я воспользуюсь ситуацией и напрошусь в гости. Но я мужественно промолчал, полагаясь на счастливый случай. Завтра после футбола, завтра после футбола. «Если женщина заметит, что ты ею заинтересовался, ты уже теряешь в ее глазах», — любил говаривать Петро Харлан.

— Может, вас подвезти? — спросила Виктория.

— Благодарю, мне удобней на метро.

Женщины сели в машину, и Вика включила мотор. Я одиноко стоял на краю тротуара. Автомобиль медленно проплыл мимо меня, и я долго смотрел ему вслед, пока два его красных глаза не потерялись среди уличных огней.

Королевский бал закончился, Золушке пора снимать хрустальные туфельки.

Еще никогда я не чувствовал себя таким одиноким на шумной вечерней улице. Люди, казалось, что-то подозревали и шарахались от меня. В гастрономе кассирша приняла из моих рук деньги двумя пальцами, словно я был чумной. На эскалаторе метро я жадно всматривался во встречный поток лиц, но люди смотрели сквозь меня. В вагоне рядом со мной никто не садился, будто от меня за версту разило волчьим духом. А может, я стал очень подозрительным, и все это мне лишь мерещилось.

В Харлановой квартире я сел возле телефона, мысленно перебирая, кому бы сейчас позвонить; я был один во всем городе. Я набрал справочную — и положил трубку, едва услышав голос телефонистки. Я мучился от одиночества — и одновременно человеческие голоса меня раздражали. Торопливо разделся, лег в постель и с головой укрылся одеялом, ожидая прихода сна, как спасения. Уже засыпая, я вдруг вскочил и отпер входную дверь: в запертой квартире мне было душно и тесно…

Кукушка в кухне (Харлан любил настенные часы с гирями, они напоминали ему сельское детство) прокуковала двенадцать: я уснул.


…Волк растянулся посреди комнаты. В лунном свете, скупо просеивающемся сквозь окно, он весь серебрился. Волк встал, обошел комнату, цокая когтями по паркету, и ткнулся головой в дверь. Комнатная дверь открылась, громко хлопнула форточка, сквозняк пощекотал волчьи лапы, и с лестничной площадки сквозь щель в распахнутой сквозняком двери легла на исшарканный паркет прядь света. Волк прижал уши и осторожно вышел на скользкие ступени, навстречу запахам жареного лука, мела, нафталина и стирального порошка.

Под желтым электрическим небом (отсветы города, пожар в лесу, запах горелого, но пожарищем не пахло, пахло людьми) глубокая дрожь охватила его, мурашки побежали по спине. С поля, размывая контуры домов, наплывал туман. Волк в несколько прыжков пересек асфальтированный двор. На автотрассе острый запах смолы и бензина еще раз напомнил ему о городе, но по ту сторону дороги уже лежало поле, пахнущее влажным туманом, гнилой картошкой и мышами. Земля легко пружинила, бежать было приятно, впереди вспорхнула птица, сквозь серую мглу замаячили скирды. Внезапно стоявшие торчком уши волка шевельнулись. Низкий, призывный, возбуждающий вой пробился сквозь пелену тумана. Волк оскалился и уперся лапами во влажную землю, прислушиваясь к ночи. Ночь молчала, зато ветер, кативший клубы тумана на желтый волдырь города, принес далекие запахи, и они наполнили волка сладкой тревогой: пахло лесом и зверем в лесу. Он всеми четырьмя лапами оттолкнулся от земли и крупной рысью, напрямик, через ложбинки, межи, канавы, рвы, бурьян пустырей помчался от себя, от людей, от своего одиночества — к волчьей стае…

Глава шестая

…Лишь теперь, когда машина директора вырвалась из лабиринта городских магистралей на Мринское шоссе и навстречу поплыли раскидистые сосны и двухэтажные коттеджи, Шишига почувствовал, как он устал от города. Так весной, освободившись от зимнего пальто, шапки и теплых ботинок, удивляешься своей внезапной легкости. «Город — это морское дно, усеянное жемчужинами, — подумал он, раскинув руки на заднем сиденье и победно глядя вперед на ленту шоссе. — Мы же — ловцы жемчужин. Нырнув в глубины, скорее рвемся вверх, чтобы глотнуть воздух…» А он удивлялся, что Петро Харлан каждые три месяца наведывался в свой задрипанный Пакуль, хотя там у него, кроме старых теток, к которым давно был равнодушен, никого не осталось.

Андрей умиленным взглядом провожал зеленые заборчики мринского предместья, зеленые ставни, белье на веревках через весь двор, голубятни в глубине дворов, сизые головы капусты на грядках. Спокойные провинциальные декорации умиляли его. Он стал вспоминать старосветское предместье Мрина, где прошло его детство. Но незаметно идиллические, мирные картины городского детства отплывали и гасли, их закрывали собою черно-белые, гравюрно-четкие пакульские воспоминания Петра Харлана: черные линии подсолнухов на занесенном снегом огороде, седые деревянные амбары на колхозном дворе, черное вспаханное поле, на котором он, увязая по щиколотку в пашне, собирал прошлогоднюю картошку — на крахмал, вязкий полесский чернозем обсаженной вербами дороги на Шептаки, куда ходил в восьмой, девятый и десятый классы (три года, десять тысяч километров, четверть экватора), чуни, в которых хлюпает вода, и вдруг — как вспышка: розовый, в белых цветочках шар под сволоком, в приземистой хатенке, его оставил мальчик из города, который летом жил в Пакуле; когда тетки затапливали печь и теплый дух шел по хате, шар крутился на нитке, словно жар-птица летала под потолком, жар-птица, которая случайно залетела из недосягаемого далекого красочного города и зазимовала…

— Так что, твой товарищ женится, а ты в бояре идешь? — неожиданно спросил Георгий Васильевич.

Черные птицы воспоминаний вспорхнули и разлетелись, он снова осознал себя Андреем Шишигой, который бегал в школу на соседнюю улицу, имел в детстве отдельную комнату, устланную бархатными на ощупь дорожками, с цветистым ковром на стене, с красным абажуром под потолком и даже имел сверкающий красками и металлом спортивный велосипед: мать с отчимом ничего для него не жалели, лишь бы только учился на «отлично» да поступил бы в институт.

— Не такой уж он мне и товарищ, — сказал осторожно. — В одном общежитии студентами жили, только и всего. И не он женится, а его женят. Знаете, Лелька…

— А где же они будут жить?

— На Подоле комнату сняли. Кооператив намерены строить. Лелькина мать — директор школы, поможет.

— Но конструктор он толковый, ведь так?

— Толковый, божья искра есть, только… — Андрей насторожился: дуновение ветра донесло на опушку дух человека, человеческого жилья и домашнего очага — черный ночной бред снова проснулся в нем. «Для чего директору мое мнение о Великом Механике и весь этот разговор?» — тревожно билось в голове.

— Только недисциплинированный?

— Это вы точно сказали — недисциплинированный, в мыслях своих недисциплинированный! Никогда не знаешь, что от него ждать, тормоза у него нет. И с этим цехом — помните? — будто он и прав, а такую бучу поднять, да еще через голову руководства, будто он самый умный в конторе, а все остальные дураки… — Шишига паниковал: возможно, речь пойдет о квартире или о должности заведующего отделом. Такие, как Юрко, долго плетутся в хвосте, прикидываются овечками, а потом так рванут, что только пыль вслед. — Еще в институте, помню, неделями не ест, не пьет, на лекции не является — вечный двигатель изобретает. Ночью в коридоре или в умывальнике на подоконнике пристроится — и чертит. Тогда его Великим Механиком и прозвали, так и прилипло. Механический факультет закончил, в медицине ни бум-бум, а сейчас он впрягся, вы только подумайте, — в онкологию! Решил синтезировать все, что известно о раке, и открыть человечеству путь, что ведет в Мекку! А ты, человечество, благодарно аплодируй Великому Механику и отливай из чистого золота его сухоребрую фигуру…

Шишига умолк, ожидая, как директор прореагирует на этот выпад, но тот невозмутимо шелестел газетами. Андрею следовало бы придержать эмоции, но страх, что Георгий Васильевич действительно имеет относительно Юрка какие-то планы, лишал его здравого смысла.

— Конечно, его самодеятельная онкология — дилетантство. Это не восемнадцатый век, когда можно было заниматься науками, не поднимаясь из-за письменного стола, и находить истины на кончике пера. В основе современной науки — сложнейшие эксперименты. Онкология как хобби — по меньшей мере смешно. Видите ли, он собирает факты и обобщает! Новый Гегель… — Андрей говорил уже с нескрываемой злостью, а Георгий Васильевич невозмутимо молчал. — Будто такое бессмысленное барахтанье в книжном половодье дает ему право чувствовать себя на голову выше других! Никогда я не любил книжников, которые пренебрегают реальной жизнью. Конечно, я тоже мог витать в облаках и плевать свысока на всех, кто роется в земной пыли. А как припечет, стучаться к администрации и канючить квартиру: женюсь. Да еще и просить не так, как все смертные просят, а с видом, будто тебе все обязаны, я, мол, выше этих мелочей, вы радоваться должны, давая мне квартиру…

Наконец Шишига заставил себя замолчать. Директор молча просматривал газеты, шофер молча вел машину — и их молчание казалось Андрею осуждающим. Он хотел бы сейчас беседовать о чем угодно: о Великом Механике, конторе, футболе, космосе — лишь бы не оставаться наедине с самим собой. Дорога уже давно вынырнула из предместья, рассекла сосновый, с багряно-желтыми островками дубняка лес. Дорога, как большое дерево, отбрасывала от себя малые побеги лесных дорожек и троп, терявшихся в глубине леса, и он провожал их жадными, туманящимися глазами. Ярко-зеленый после недавних дождей луг распростерся впереди, дальше стлалась такая же ярко-зеленая озимь, выскакивали из-за горизонта купол церквушки и блестящие сизые крылья ветряка. Андрей уже с полгода не выезжал за город, и сейчас чем дольше смотрел на уходящие вдаль поля, тем острее ему хотелось ступить на сыроватую, мягкую землю и потихоньку пойти куда глаза глядят, ему хотелось двигаться самому, идти своими ногами, ибо только ощущение внешней свободы спасло бы его сейчас от этой трусливой скованности. Но машина каждую минуту преодолевала полтора километра, и простор полей с гуляющим по ним сырым ветром оставался там, за стеклом автомобиля. Шишига начинал возвращаться в самого себя. И неожиданно с наглой веселостью и удивлением прошептал: «А все ж ты, Шишижка, — большая сволочь…»

Чтобы еще больше уязвить себя, начал вспоминать дружбу с Юрком: светлые минуты взаимной приязни, вечерние беседы, когда твой ум не знает удержу и достигает, кажется, вершин, когда думаешь и заботишься не о себе, а обо всем человечестве, думаешь наивно, самоуверенно, идеализируя и себя и человечество…

«Ну и что? Предатель, оборотень, сволочь я — вот что!» От этой холодной ясности Шишигу словно морозом обожгло. Машина так же стремительно подминала под себя пространство, мимо проносились села, поля, перелески, стада коров, пасшихся по обочинам дороги, под акациями и осокорями. Шишига усмехнулся: сначала осторожно, несмело, уголками губ, будто становился на тонкий лед, затем губы его растянулись, обнажая две обоймы широких, плотно посаженных зубов. Он оборонялся наступая.

«Какая, собственно, разница, такой я или другой? Мораль — только накипь, пена на реальной жизни, в каждом из нас сидит волк и лишь ждет удобного случая, чтобы показать клыки. Я существую, и неплохо существую, дай бог каждому, и небо на меня не упало, и машина, в которой я так удобно разлегся, не врезалась в дерево…»

Но понемногу волна холодной искренности отхлынула, и Шишиге захотелось найти себе оправдание: нельзя, даже перед самим собой, представать в таком неприкрытом виде. Андрей начал думать о том, что Великий Механик давно порывается уйти из проектно-конструкторской конторы в институт, ему хочется больше творческой работы. Но уж слишком он боится перемен, особенно после знакомства с Лелькой… Теперь директор, если он принял всерьез все сказанное Шишигой, сам подтолкнет Юрка к этому решительному шагу. Андрей решил, что этот разговор только на пользу Юрку. Однако осадок в душе остался, и пейзажи за окном машины уже не волновали его. Он закрыл глаза, считая, что лучше подремать, но сквозь серый туман дремоты то и дело проскакивали искорки неожиданных мыслей, воспоминаний, картин прошлого. Андрей попытался вспомнить себя прежнего, еще до трагедии с Харланом, и прежняя жизнь представилась ему такой светлой, что Шишига даже встрепенулся, желая шагнуть назад, в прошлое, чтобы вновь ощутить прежнюю легкость и беззаботность.

Например, он любил вечерами посиживать за бокалом вина в баре на Крещатике и бездумно смотреть, как густеют за стеклянными стенами сумерки, как дым синими клубами окутывает люстру под потолком и зависает на крыльях неподвижного вентилятора. В такие минуты он действительно ни о чем не думал: над его уютным гнездышком тихо проплывало время, словно спокойная могучая река. Он выкуривал единственную сигарету, которую разрешал себе раз в день. Зато эта единственная сигарета была чрезвычайно ему по вкусу, и он с наслаждением глотал дым, как вино или кофе, мелкими глотками. Бывало, с ним заговаривали подвыпившие люди, он слушал их пьяную болтовню и молчал.

В выходные спал едва ли не до полудня, потом тщательно брился, надевал свежую сорочку, праздничный костюм и ехал в ресторан обедать. Выпивал сто граммов водки и не торопясь съедал свой обед. Потом обычно бродил по Киеву, смотрел какой-нибудь фильм, а вечером напрашивался в гости к знакомой разведенной парикмахерше. Раздевшись у нее, вешал костюм в шкаф, на плечики. Но ночевать не оставался никогда, чтобы не давать парикмахерше надежду на новое замужество. Еще он любил в дни больших футбольных баталий, когда все — даже хозяйка, у которой снимал комнату, — спешили на стадион и Шишига оставался один на весь дом, сесть в широкое кресло перед телевизором и смотреть матч, выключив звук: фигуры футболистов беззвучно метались по голубому экрану, словно мальки в аквариуме.

«Когда тебя, Шишига, родили, — добродушно говорил Петро Харлан, — поленились завести пружину. Раз всего крутнули, чтобы тебя хватило на самое элементарное, но если чья-нибудь рука крутнет еще хоть на два оборота — то, может, и ты человеком станешь…»

Петро даже на пляже не знал отдыха: то плавал у берега, то приставал к какой-нибудь компании, гонял мяч, то боролся с первым встречным. Заплывать же далеко не рисковал, через каждый метр искал ногой дно: чуть где глубоко — сразу же к берегу. И хорошо плавал, и сильный был, а боялся утонуть, боялся, что вдруг руки или ноги сведет судорога. А Шишига — напротив, был превосходным пловцом. Немного размявшись на берегу, он бросался в воду и плыл аж до середины Днепра. Возвращался, когда уже какой-нибудь пароходик или катерок начинал тревожно трубить, и лодка спасательной службы нагоняла его и поворачивала к берегу. Он выходил на берег, приятно уставший, ложился на песок, лицо от солнца прикрывал газетой или каким-нибудь детективным романом, и наступали едва ли не самые сладкие минуты в жизни Шишиги. Тело вскоре обсыхало, наливалось солнечным теплом, в груди делалось горячо, нега растекалась по жилам, было лень даже думать. Время останавливалось, и солнце покорно замирало над распростертым телом Андрея, а затем наплывало глухое, оранжевое марево…

…Андрей дремал, словно зависая в невесомости, не ощущая ни себя, ни мира, — и только когда встречная машина на большой скорости проносилась мимо них, он вскидывался на подушках директорской «Волги», улыбался, не открывая глаз, потому что все еще не хотел расставаться с полузабытым покоем, с ясным летним днем, с горячим песком… Думал о том, что, если не вытанцуется с квартирой Харлана, тесть купит им с Викой кооператив. Однокомнатную покупать нет смысла, нужно двухкомнатную, это будет стоить, конечно, недешево, ну да ничего, тесть не поскупится. А уж как бы порадовалась мать благополучию сына… Матери его, пусть бог даст ей здоровья, еще жить и жить, она все подгоняет сына с женитьбой, потому что мечтает дождаться внуков. Сельская закалка у женщины, смолоду и жала, и косила, и носила, а сейчас все время возится на своем огороде и в цветничке. Нервы у нее такие, что и он, молодой, может позавидовать. Еще поживет старая, если ничего не случится, мало разве трагических случаев происходит в наше время: ведь даже улицу страшно перейти, идешь из дома и не знаешь, вернешься ли…

Он заставил себя думать о другом…


И не заметили, как проскочили большую часть дороги. Мы были уже за Тереховкой, где я когда-то после института работал на кирпичном заводе. Мне вдруг захотелось попросить шофера притормозить у двух верб, под которыми я провел столько безмятежных часов, но я удержался от этого порыва — директор на переднем сиденье задремал: газеты шелестели, сползая с его коленей.

Из окна машины я снисходительно поглядывал на тех, кто голосовал нам с обочины. Я нежился на мягком сиденье и растроганно думал, как это хорошо — идти по асфальту, а еще лучше — по тропинке, а вокруг поля, поля…

Почему-то вспомнилось, как в самом начале теплой осени приезжал к нам на завод из областного центра Петро Харлан. Руки его были в черных кожаных перчатках, которые он обожал носить. Уже тогда Харлан рвался в столицу. А я никуда не рвался, лениво чертил проект реконструкции кирпичного завода, который потом попал к Георгию Васильевичу, понравился ему, и меня забрали на работу в Киев, в контору. Многое забылось, а черные перчатки Петра запомнились…

«У матери тоже, конечно, водятся кое-какие деньжата, один дом чего стоит! — продолжал размышлять я. — Тысяч восемь дадут за него, но ведь половина дома — отчима, а он крепкий дедок и меня еще переживет. У матери на сберкнижке не одна сотня лежит. Но сотни эти мне выдадут лишь через шесть месяцев после ее смерти — таков закон…»

Тут я опомнился: господи, что за мысли! Ничего подобного мне на ум не приходило раньше, когда я ездил в последний раз в гости к матери. Ей как раз исполнилось пятьдесят пять, она уходила на пенсию и очень просила приехать. Я согласился не очень охотно: не любил домовничать; мать при встречах с такой надеждой всегда заглядывала мне в лицо, словно ожидала радостных вестей. Всю жизнь она надеялась на мои сказочные успехи. Вместо этого было обычное обеспеченное холостяцкое существование, без головокружительных взлетов, зато и без падений. Мать разочарованно бурчала, опрокидывая рюмочку с вином, что сын удался не в нее, а в своего отца, тоже равнодушного ко всему на свете. Не находя подтверждения своим мечтам, придумывала, фантазировала, рассказывала небылицы соседям и родственникам. Я знал об этом и чувствовал себя в Мрине скверно.

«Я позволю себе отчаянный, но блестящий жест, — подумал я, — красиво сыграю на публику. Если в понедельник с квартирой Харлана будет решено в мою пользу, а оно скорее всего так и будет (ко мне вернулась привычная самоуверенность), — я в тот же день подам новое заявление! Мол, покорно благодарю руководство, но считаю, что квартира сейчас нужнее Юрку и Лельке, а я пока что холостой, обойдусь как-нибудь и так, поэтому прошу выделенную мне площадь передать молодой семье… — Я аж горел от возбуждения. — Этот стратегический ход создаст мне популярность и среди начальства, и среди коллег. Ведь никому и в голову не придет, что я вдруг унаследовал четырехкомнатный коттедж…»

Я едва отмахнулся от этих привязчивых мечтаний и с тревогой подумал, что и вправду не случилось бы чего плохого с матерью: может, это интуиция? Я любил свою мать. Пока она жива, я чувствую себя запущенным в поднебесье аэростатом, который только тонкий канат соединяет с землей, и этот канат держат материны руки. От одной мысли о несчастье глаза увлажнились, я засмотрелся в окно, на преддеснянские поймы, чтобы скрыть свое грустное умиление.

Но вскоре мысль о наследстве полностью овладела мной. «Наследство сразу решает для меня столько проблем! — думал я. — Мать всегда хотела, чтобы я стал кем-то более значительным, чем был до сих пор. Впрочем, с биологической точки зрения все это справедливо — старое дерево отмирает, лишь бы корни живили и гнали вверх молодую поросль…»


Въезжали в Мрин.

Прямо у дороги на зеленом пригорке возвышалась церковь. Ее белые стены стремительно возносились в небо, которое заволокли низкие перистые облака, — под самыми облаками вершили полет золотые купола. Дорога огибала холм с церковью, и та словно летела над путниками, распростерши ярко-белые крылья.

— Умели строить! — произнес директор, поворачиваясь всем телом и разглядывая храм. — Смотришь, и, кажется, поднимает тебя, возвеличивает…

— Иллюзия! — возразил я с такой злостью, что Георгий Васильевич даже удивленно взглянул на меня. — Умели бить на психику, внушать веру в рай небесный…

— Оно конечно… — Директор притих, глядя теперь прямо перед собой — в асфальтовую ленту дороги.

Я понял: сегодняшняя поездка не сблизила меня с директором, скорее наоборот. Георгий Васильевич ощутил мою волчью натуру, но почувствовал и мою силу! Еще Харлан хвалился, что директор иногда пасует перед ним. Моя неудержимая, наступательная (будем откровенны — нагловатая) энергия пугала его. Пусть скорее дает мне дорогу, пусть уступает место, иначе я и ему покажу зубы. Георгий Васильевич нужен мне лишь как ступенька. И как щит против Прагнимака. Потому что ему пока еще зубы не покажешь — выбьет. При воспоминании о заместителе директора у меня испортилось настроение…

С делами мы управились быстро, тут я уж постарался. Заметив мое усердие в работе, Георгий Васильевич смягчился:

— Ну, козаче, час-другой, пока мы тут с товарищем будем вспоминать наши молодые годы, погостюй у матери. Скажи шоферу, пусть подкатит тебя под матушкины окна. Но не задерживайся, иначе будешь догонять нас автобусом — вечером футбол!

Я заскочил в кондитерскую, купил торт и бутылку муската для отчима. Хотя отчима, возможно, и не будет дома — ремонтный сезон, у кого-нибудь мастерит окна-двери-печи — он на все мастер. Машина пронеслась короткими центральными улицами города и свернула на дорогу, которая брала приступом песчаное взгорье. По обеим сторонам ее стояли одноэтажные, на высоких фундаментах, домики с выгоревшими на солнце коричневыми, рыжими или зеленоватыми крышами. На воротах дремали коты, бумажные цветы розовели на свежей вате между двойными рамами. Вдоль мостовой у заборов белели тропки.

Это уже был мир моего детства, и сердце ускоренно забилось. А когда машина по моему знаку шмыгнула в боковую улочку — я почувствовал себя совсем растроганным. От недавних печальных мыслей не осталось и следа. Мать моя, живая и здоровая, стояла на крыльце, едва шофер затормозил, всплеснула руками и побежала к калитке. Я вышел из машины, небрежно хлопнув дверцей, словно это было для меня обычным делом — выходить из «Волги», — и тепло улыбнулся матери. Она обняла меня, потянулась поцеловать. Я никогда не любил этих ритуальных поцелуев при встречах, но все же пересилил себя и чмокнул ее возле уха, поймав себя на четкой мысли: «Только что я думал о материной смерти…» Однако в душе не почувствовал ни отвращения к себе, ни отчаяния — одно лишь ленивое холодное равнодушие. Вернулся к машине, пригласил шофера перекусить, но тот молча покачал головой: машину ждал директор. Я свысока кивнул, словно разрешал ехать, мать следила за каждым моим движением, через забор смотрели соседи.

— За тобой приедут? — ревниво спросила мать.

— Аккумуляторы сели, едва дотащились, — сказал первое, что пришло в голову, лишь бы не разочаровывать ее. — Послал в мастерскую, может, немного подзарядят, оттуда и поедем. С ленцой шофер попался, нужно гнать в три шеи. Руки до всего не доходят, работы по горло. Я на часок…

— Ну, как там у тебя, рассказывай, — заторопилась мать, едва мы вошли во двор, — как с квартирой? Мы утром письмо твое получили. Я уж так наплакалась! А старый ругаться. Ревешь, говорит, как корова, и с добра, и с горя. Я ж ему отвечаю: как не плакать, коли такая радость. Вон, говорю, некоторые, с кем Андрейка в школу ходил, пиво возле ларьков тянут да валяются под заборами. А нашему, говорю, дал бог светлую головушку…

— Квартиру получил, живу, но еще не прописан, — пробасил я. — Работа, конечно, ответственная, думать за многих приходится.

— Ты уж так, сыночек, я тебе скажу: о службе заботься, только ж и здоровье береги. А то как погубишь здоровье, так никому уж не будешь нужен…

Мать заставила меня тут же, во дворе, нарисовать палочкой на песке план квартиры, расспросила, большой ли балкон и куда выходят окна. Я аж вспотел, удовлетворяя материно любопытство, но ведь сегодня надо было выклянчить у нем немалые деньги, и поэтому решил быть терпеливым. От зарплаты осталось рублей двадцать, а при моих планах двадцатка ничего не значила. Наконец вошли в дом. В комнате за столом сидели отчим и его брат, бывший шофер, который жил по соседству. Оба были уже изрядно выпивши.

— А, сынок! — начал разговорчивый после чарки отчим. — А мы думали, что это за министр приехал на «Волге»? Ну, здоров, здоров! Садись к столу, брательник уточку подстрелил, дичинкой закусим. Может, оно и не так культурно, как в столичных ресторациях, зато вкусно и дешево. Сам застрелил, сам и съел… Так что, мать говорит, уже косо расписываешься?

— Как это? — насупился я. Меня раздражала непочтительная речь отчима.

— А это такая поговорка. Сосед соседу, чьи сыновья где-то там, в городах, по канцеляриям, и говорит: «Так что, Пантелей, твой сын все еще прямо расписывается?» — «Прямо…» — вздыхает Пантелей. «А мой пошел в гору, уже косо!» — хвалится сосед. Ну, резолюции разные там накладывает на бумагах, возле начальства крутится. Так я и тебя спрашиваю: косо или прямо?

— Косо…

— Ну так давай выпьем, что и ты наконец косо, а то мать тут переживала…

— Андрейка наш — уже заместитель директора, — вмешалась мать, которой не терпелось похвалиться перед шурином. — Вот вам…

— Не заместитель, мама, а пока что помощник, — скромно уточнил я. Но брат отчима не дослушал, ему не терпелось выговориться перед свежим человеком.

— Был у нас заместитель директора по хозчасти. Ну и шельма был. Тянул все, что под руку попадало. Предчувствовал, что вот-вот выгонят, как шкодливый кот сделался. Вызывает раз меня; вывези, говорит, ящик мыла, тебя на проходной не потрошат, доверяют. А я отвечаю не моргнув глазом — уже все знали, что попрут его: «Не хочу из-за вашего куска мыла в милицию попадать. Ты, говорю, будешь себе брюхо набивать, а я — по тюрьмам?» Так он как вызверится: «Теперь ты у меня промоешь машину спиртом! Знаю, как ты промываешь!» А тут конец месяца, я несу заявку на пол-литра спирта в контору. А он, шельма, пишет: «Выдать литр авиационного бензина». Я к главному, главный посмеялся и выписал спирт. Так что ж вы думаете, выгнали его, а недавно возле пивного ларька встречаю. Узнал, с пьяных глаз обниматься лезет. А я дулю вот такущую свернул и под нос ему: «А спирт помнишь?»

— А я век прожил — чужого не взял, разве что когда щепочку на растопку (отчим положил на стол между рюмками, тарелками, мисками корявые, с затвердевшими мозолями руки). — Топор или кельму в руку и вперед, за Родину, как говорил наш ротный… Ну, долбанем, чтоб ты расписывался еще косее!..

Провожала меня до троллейбуса мать.

— Ты уж там смотри, Андрейка, почитай старших. Когда умирал мой отец в Пакуле, твой дедушка… он собрал нас всех и говорит: «Как аукнется, дети мои, так и отзовется. Скажут на белое черное, и вы говорите — черное, а скажут белое…»

Я ласково улыбался матери сквозь окно троллейбуса. Она что-то кричала, я скорее угадал, чем услышал:

— Береги деньги!..

Закивал головой и прижал локоть правой руки к карману, где похрустывало шестьсот рублей. Пятьсот она приготовила, получив мое письмо, а сотню добавила «на обзаведение».


Кольцевой троллейбусный маршрут огибал предместье, прилучая к цивилизации романтические прерии шишигинского детства.

Скоро троллейбус вынырнул на окраину города, описал эллипс вокруг клумбы и повернул к центральным магистралям. За клумбой асфальт был словно отчекрыжен гигантским резаком: дальше лежал битый песчаный большак. Неожиданно широкий после городских улочек, не укатанный как следует (только две кремнистые колеи извилисто блестели под хмурым небом), с островками выгоревшего за лето солонца и горбатыми вербами на обочинах, он внезапно открылся глазам Андрея и всколыхнул что-то в его душе. Шишига в волнении припал к окну. Но троллейбус уже разворачивался, и теперь лишь сквозь заднее запыленное стекло маячила неясная тень забытого, чужого и одновременно удивительно родного мира: песчаная дорога со змейками выбитой колеи, вербы, поле и небо.

Троллейбус остановился, двери распахнулись. Не задумываясь над тем, что он делает, Андрей подхватился и метнулся к выходу. Толпа, скопившаяся у дверей, немного намяла ему бока, но Шишига оскалил зубы, дернулся, кого-то оттолкнул, кому-то наступил на ноги — и высвободился.

Он стоял посреди серой пыльной поймы и, жадно раздувая чуткие ноздри, вдыхал будоражащие запахи поля. Свежо и сладко пахла сложенная в скирды солома, только что вывернутая плугами земля, полынное сухотравье на лесополосах, устланное вымолоченным льном полужье.

Будто лунатик, он огляделся затуманенными глазами вокруг и увидел толпу девчат и хлопцев, одетых по-городскому, но с обветренными загорелыми лицами и особой, сельской свободой в походке и жестах. Люди толпились вокруг такси. Шофер курил, поставив ногу на бампер. Андрей подошел, властно взялся за рукав шоферской кожанки.

— Пакуль. Туда и обратно.

— «Па-куль»… — передразнил шофер, не обращая внимания на тон Андрея. — Всю жизнь мечтал ночевать в поле. Вон скоро дождь хлынет.

Шишига достал новенькую, из подаренных матерью, десятку.

— Без сдачи.

Шофер передернул плечами и не торопясь полез в машину. Андрей плюхнулся на заднее сиденье.

— И нас, дядя, до Пакуля! — закричали из толпы.

— По рублю, девки, — оскалился таксист.

— Я вам плачу, поезжайте, — густым голосом приказал Шишига.

Шофер развел руки, сочувствуя девчатам, и завел машину. Такси тронулось. Шишига свободно раскинулся на подушках: хотел быть один. Закрыл глаза и словно окаменел. Челюсти сводила судорога, и время от времени он шевелил ими, словно острил зубы. Ни осенние поля, ни перелески по сторонам дороги, ни встречные машины, ни сама дорога — ничто не привлекало его взора. Он хотел сосредоточиться на мысли, что едет в Пакуль. Почему-то припомнилось падение Петра на лестнице, похороны, глухой стук, когда забивали гроб, шлепанье мокрой глины о крышку гроба, звон лопат — и вдруг торжествующий яркий свет впереди, будто он одолел смерть…

Подъезжая к Пакулю, Шишига открыл глаза и увидел луг, окаймленный речушкой, за которой сплошным синим туманом стоял лиственный лес, далекий и близкий одновременно. Это были уже не те обжитые светлые боры, которые обступали Киев и Мрин. Где-то тут, за болотами, начинались полесские чащи. Шишига мог охватить глазом только опушку: густой кустарник на вырубках, непролазную осоку, ольшаник, дальше темной стеной поднимались гребни пущи, заполняя собой горизонт.

— Грибов, наверно, много, — срывающимся голосом произнес Андрей. Его давило удушье. — Сходить бы… — И вдруг крикнул шоферу: — Влево крутите, видите, — колея, прямо на село!

Большак проходил близко от леса, а Шишига уже не надеялся на себя.


В последний раз я был в Пакуле еще школьником — приезжали с матерью и отчимом за картошкой. Мать хоть и чуралась сельских родственников, хотя и презирала все, что напоминало ей село, от клетчатого платка и до говора, все же стремление сэкономить лишнюю копейку брало в ней верх. В селе можно было купить все и дешевле, и без обмана.

Старая полуторка, на которой мы приехали, остановилась на перекрестке сельских улочек. На пригорке темнела, укутанная под самую стреху будыльями подсолнечника, хатка с высоким дощатым крыльцом. На крылечке стоял хлопчик моих лет и широко открытыми глазами смотрел на нас. Он был в шитых валенках с красными чунями и в стареньком ватнике с закатанными рукавами. Его большую голову венчала шапка-кубанка с выцветшим, но все еще малиновым верхом. Я позавидовал: кубанки у меня не было. Мать выглянула из кабины (мы с отчимом ехали в кузове):

— В этой халупе ты родился, Андрейка. Благодари мать, что до сих пор тут не пропадаешь…

Во мне материны слова не пробудили никаких эмоций: я просто не мог представить себя на этом юру, под зеленым от моха козырьком стрехи, в душе моей неотступно жила другая реальность — мощеная городская улица, нарядный дом под шифером, где всегда было тепло и уютно, моя отдельная, с голубыми обоями, комната. Зато я немедленно осознал свое большое преимущество перед селюком в чунях и ватнике — я был городской. И, мстя за кубанку, которой я не имел, но которую мне хотелось иметь, показал ему язык. Тот на это никак не ответил, и я почувствовал, что он признает мое превосходство. Уже когда я работал в Киеве, Петро Харлан (а это он был тем хлопчиком на крыльце), приезжая из Мрина по делам, пасовал передо мной, хоть и недавним, но все же жителем столицы. Это было в нем с детства — точное ощущение ступени, на которой стоит тот или иной человек. Мир в его представлении был похож на лестницу, где у каждого есть своя ступень.

Хату у матери с дедом купили Харланчихи, тетки Петра. Были они из Рога (это самая окраина Пакуля, возле леса), в войну их усадьба сгорела. В нашем гористом краю они так и не прижились, все порывались назад, но им не на что было строиться. Я знал это из Петровых рассказов. «Возле леса дух другой, — говорил Харлан таким тоном, словно и тут, в Киеве, печалился по Рогу. — И все другое… Ты не понимаешь. В городе нужно держаться центра, а в селе — леса…»

Дорога была в выбоинах, изодрана плугами. Мы миновали кладбище и уже подъезжали к овчарне, когда дорогу перерезала широкая полоса свежей вспашки. В поле (гоны были длиннющие) тарахтел трактор: пахали под зябь и заодно прихватывали полевую дорогу. Было ясно, что машина пахоту не переползет. За овчарней начинались пакульские огороды, и я мгновенно принял решение:

— Подождите меня. Я заплачу.

— Скоро задождит. Тогда будем сидеть на этих дорогах до страшного суда.

Портфель я оставил в машине, дождевик взял на руку. Вспаханную полосу преодолел широкими прыжками. Ноги увязали по щиколотку, сырой чернозем набивался в туфли. Переобувшись, я обошел овчарню и через пустыри направился в село. По ногам моим хлестало дикое зелье, названия которого я не знал, оно сладко, дурманяще пахло. На пустоши заметил колонии паслена (узнал его по рассказам Петра, он хвастался, будто все детство лакомился пасленом, я же доказывал, что паслен ядовит). Я сорвал несколько ягод и не без страха кинул в рот. Ягоды показались тошнотворно-сладкими, но я быстро привык к их вкусу, словно тоже, как и Петро, в детстве лакомился ими. Как-то мы с Харланом шатались по Подольскому рынку, спрашивая паслен, — над нами смеялись: «А дегтя не нужно?»

Пустырь кончился. Я перелез через жерди ограды и пошел межой. Картошка была выкопана, снесена в кучи и накрыта усохшей ботвой. На круглых буртах под открытым небом лежали оранжевые тыквы. Вдоль межи торчали будылья подсолнуха. Я гладил их ладонью. Прямо передо мною вспорхнула стая воробьев. Вдоль межи поднимались из чернозема какие-то красные, почти рубиновые цветочки, похожие на колокольчики. Я улыбнулся сам не знаю чему. Казалось, все это я когда-то знал, любил, и теперь оно мне снится. В вишеннике стоял терпкий запах винного погреба. На коре старых деревьев медвянисто розовел вишневый клей, по-осеннему тугой, с шершавой коркой. Я жевал клей вместе с чешуйками вишневой коры, ощущая горьковатый вкус дождевой воды, живицы.

По ту сторону оврага выстраивалась новая пакульская улица — деревца в палисадниках были еще молодые, невысокие, и кирпичные коттеджи с мансардами, окрашенные в белый, синий и зеленый цвет, возвышались над ними тучными кирпичными Гулливерами, которые забрели в страну лилипутов, их выпуклые цинковые и шиферные крыши напоминали аэростаты, хотя и прикрепленные к земле, но исполненные мечтой о небе. Хуторок Харлана, отгороженный от Пакуля колхозным двором, не входил в генеральный план застройки села, участков для строительства здесь не выделяли, и он был обречен на естественное, биологическое, как говорил Петро, исчезновение. Наверное, через какой-нибудь десяток лет здесь будет колоситься поле.

Темно-серые тыны, заборчики, частоколы, сарайчики и хаты хутора, опоясанные под самые стрехи будыльями кукурузы и вымолоченными снопами, так прочно укоренились, вросли в жирный чернозем, что я почувствовал: стоит мне на минутку остановиться посреди улочки, как и я тоже начну врастать в пакульскую землю. Харлан иногда наведывался на свой хутор, но всегда лишь на несколько часов, ночевать никогда не оставался. Петро тоже был исполнен мистического недоверия к пакульскому вязкому чернозему, словно боялся врасти в него и уже не выбраться: «Хотя один раз в три месяца мне нужно взглянуть на Пакуль, убедиться, что он еще есть, и есть хуторок на краю Пакуля, есть околица Пакуля — Рог, где я родился, и есть по ту сторону болота лес, в котором живет, по теткиным рассказам, нечистая сила. Мой Пакуль — это единственная иллюзия, которую я себе позволяю. Но сумерек в Пакуле я боюсь — черт знает что лезет в голову, мы ведь с тобой, Шишига, хоть ты и притулился сызмальства к городу, на бесчисленное множество поколений в глубину — полещуки, лесные люди…»

Туфли скользили по буракам, ломали сочно хрустевшую ботву. Посреди грядки медленно выпрямилась закутанная в платки женская фигура. Я узнал Петрову тетку.

— А я копаюсь в земле да и думаю: кто же это к нам идет? — У ног Харланихи стояла корзина с розовой, в черных земляных полосах, морковью.

— Деньги вам привез. — Я передохнул. — Мне Петрову квартиру отдали, так я сам за мебель и заплачу. Триста рублей. Гарнитур он брал в кредит, и лишь триста выплатил. Кредитное письмо я на себя перепишу.

— Ой, сыночек, что уже нам те деньги, коли нашего Петруся нет… — Она сухими, вылинявшими глазами смотрела мимо меня. — Лишь для него и жили.

Я помолчал для приличия, потом вынул деньги, отсчитал, положил в черную ладонь Харланихи.

— Я сам за Петром тоскую, как за родным братом… Но нужно жить. — Еще помолчал и добавил: — Побегу, я на минутку: был в Мрине, дай заскочу, думаю. Возле овчарни меня машина ждет. Еще сегодня в Киев нужно успеть. Служба.

— Иди, сынок, иди. Пусть хоть тебе хорошо будет. Так вы с Петром чем-то схожи вроде: как гляну на тебя — сердце заходится.

Я поспешно опустил голову и пошел с огорода. Уже отойдя, сказал:

— Сколько ни плачь, не вернешь теперь.

— Да и я своей сестре так говорю… Бог дает, бог и берет. А она не слушает. Сказал председатель по радио, чтоб бураки до воскресенья выкопать, и старых и малых просили, — а кто копать будет, того в воскресенье городскими автобусами повезут в тиатры. Так и она на бураки подалась. А что ж, поеду и я с людьми в город, говорит, в церковь схожу, свечечку за Петрову душу поставлю. Кажется все ей, что Петрусева душа по свету до сих пор бродит, покоя не знает…

С погреба на нас с любопытством поглядывал серый, с рыжими подпалинами котенок. «Пакульский кот, — растроганно подумал я. — Широкая скуластая мордочка, узкие глаза. Характерный полещук…

— Возьму этого котика в Киев, — сказал неожиданно. — Пусть еще городской жизни попробует.

— А бери, если он тебе нужен. Кошка вон уже снова брюхатая ходит. Сестра хотела этих утопить, а я ей говорю: пусть растут, все-таки что-то живое под ногами крутится, мо’ кому и приглянется котик…

Я почти бежал пакульскими улицами с котенком в руках. Хаты по-прежнему держались земли, неподвижные и загадочные, как египетские сфинксы. Сырые темные тучи тоже жались к земле, повисая на крестовинах телеантенн, возвышавшихся над стрехами. Харлану было уже лет десять, когда он впервые на возу с арбузами приехал в город.

Сначала город ассоциировался у него с пряником и морсом, которые привозили перед праздником тетки, потом с халвой. Петро мечтал, что, когда вырастет и будет жить в городе, он купит полную бочку халвы и съест за один присест. Тетки говорили ему: «Если будешь хорошо учиться, — вырастешь, заработаешь много денег и купишь халвы сколько захочется». Четыре класса пакульской школы он окончил на «отлично». Потом к соседям приехал на лето городской хлопчик с красным, в белых рисованных цветах надувным шаром. Он подарил этот шар Петру, и с той поры город виделся ему украшенным яркими цветными шарами. Обычно я слушал эти Петровы байки с недоверчивой улыбкой. В добром настроении он мог рассказывать про свое пакульское детство бесконечно. «Я впервые въехал в город на возу с арбузами… — рассказывал мне Харлан. В тот воскресный день мы с ним ужинали в ресторане «Прага», ели фирменное мясное блюдо под названием «Моравские воробьи» и запивали хорошим сухим вином. — С самых малых лет, сколько помню себя, я ни одной минуты не думал, что взрослым буду жить в Пакуле. Я знал, что настоящая жизнь начнется, лишь когда я навсегда уеду из Пакуля. Долгие годы я ждал и волновался. Я любил город, еще не зная его. Я с детства мечтал утвердиться в глазах людей, но не в Пакуле (Пакуль я любил и одновременно презирал), а в городе. Я мечтал завоевать город, как женщину, поразившую воображение, взять его приступом…»

Наконец я добрался до такси, дожидавшегося меня, вытряхнул из туфель землю и плюхнулся на переднее сиденье. Машина развернулась и помчалась, вызванивая на ухабах. Дождевые тучи стлались над самой дорогой. Котенок свернулся в клубочек, притих. Шофер скосил удивленные глаза, и я произнес взволнованно:

— Пакульский кот!..

Глава седьмая

Киев летел навстречу — ехали быстро.

Открыв глаза, Шишига с облегчением увидел у края неба красные огни радиоантенн. Была минута, когда Андрей вновь ощутил беспокойство. Сумерки сгустились, сосны подступили к самой дороге, туман темнил огни встречных машин, размывал очертания видимого мира, и казалось, что нет ни асфальтированной дороги, ни линий электропередачи вверху, а машина затерялась в непроглядном, необъятном мраке. Полил не по-осеннему буйный дождь. Шофер остановил машину на краю дороги, прикрыл голову газетой и принялся ставить щитки на ветровое стекло. Ветер развихрил молодые тополя в подлеске, небо легло на мокрый луг, и только в машине еще тлел живой огонь: тут не было ни дождя, ни ветра. Шишига сжался и притих. «А в Пакуле сейчас темень и грязища…» — подумалось ему, и он порадовался тому, что сидит в уюте и тепле.

Шофер не отрывал глаз от дороги, Георгий Васильевич дремал. Котенок нарушил одиночество Андрея, лизнул шершавым языком ладонь. Шишига пробежал кончиками пальцев по его костлявой спине, пощекотал за ухом. Котенок забрался под полу пиджака, свернулся и опять притих. Андрей ощущал тепло его крохотного тела и сидел спокойно, чтоб не потревожить Пьера (еще по дороге от Пакуля до Мрина ему пришло на ум так назвать котенка). Глаза его увлажнились от умиления: не такой уж он плохой человек, если хочет любить и любит это крохотное, беззащитное живое созданьице. Сильные любят лишь слабых. Мир, в который сейчас едет Пьер, так велик, что котенок в нем как маковое зернышко. Только он, Андрей, мог защитить его.

— Ну что, Пьер, — прошептал Шишига, наклонившись к котенку. — Довольно дрыхнуть, соня. Наш Киев скоро…

И будто от этих его слов сумерки вдруг распались, на горизонте между небом и землей повис гигантский круг освещенного огнями вечернего города. Андрей взял котенка на руки, ткнул носом в стекло. Жадно следил, как Пьер, поблескивая антеннами пышных усов, косил выпуклые глаза на городские огни, и Шишига смотрел сейчас на город его же, пакульскими, глазами: словно впервые видел громады кварталов, засеянные блестками освещенных окон, прямоугольники новых многоквартирных домов, такие отличные от форм биологического, растительного мира и такие уверенные в себе, что живые линии молодых тополей по обеим сторонам магистрали казались жалкой неудачей творца; огни мерцали, переливались, вились, словно на табло гигантской кибернетической машины, электронного мозга. Искрились провода над трамваями, троллейбусами, сине-зеленые змейки плавали в витринах, асфальт после недавнего дождя тоже сверкал, разрисованный в красное, зеленое и желтое строгими светофорами. Шишига впитывал в себя город, как хмельной напиток. Одной из множества фантастических идей Петра Харлана было привезти в Киев теток и показать им завоеванный Харланом город. Он отодвигал эту минуту то до въезда в новую квартиру, то до свадьбы. Тетки приехали, но на его похороны…

— Ну, как там твой пакульский кот? — прозвучал добродушный голос директора.

— Любуется Киевом. В диковину… — счастливо улыбнулся Андрей.

— Так-так… Кажется, не опоздали.

Город тяжело вдыхал в себя неисчислимую массу людей, чтобы через какие-то часы точно так же тяжело выдохнуть ее в микрорайоны и предместья.

Наземные станции метро были полны людей. На перронах, в желтом месиве подсвеченных фонарями сумерек и тумана, роились, словно мураши, фигуры. Один за другим подбегали вагончики, глотали толпу и, полнобрюхие, везли по мосту через Днепр. А там их ждали новые, более густые, толпы. Андрей, проезжая по нижней магистрали, видел, как эти толпы штурмовали двери вагонов, доказывая относительность привычных представлений об объеме и емкости; затем разбухшие до предела вагоны медленно вползали в жерло тоннеля. Гирлянды тел свисали со ступенек трамваев, троллейбусов и автобусов. Легковых машин было намного больше, чем обычно, будто они только и ждали случая, чтобы вырваться из фанерных и жестяных хижинок на улицы; все это плавно текло в город, то и дело спотыкаясь о запруженные перекрестки, все стремилось на стадион.

Мне казалось, вокруг меня кипит карнавал, и я впервые торопился на него не как гость, а как полноправный участник. Меня и возбужденную предчувствием зрелища толпу объединяло ожидание матча. Мое сердце, как и сердце того молодого человека, повисшего на ступеньке трамвая, замирает в ожидании футбольного священнодействия. Итак, сегодня, раскинувшись на подушках комфортабельной машины, я ближе к массе, чем два дня назад, зажатый в уголок троллейбуса.

— Ну как, Андрей, выиграют наши? — сдавленным от внутреннего напряжения голосом спросил Георгий Васильевич.

— Выиграют, — отрывисто бросил я и через минуту повторил: — Выиграют.

Разговаривать не хотелось. Каждое слово сейчас должно было быть объемным и весомым.

— Ближе к стадиону? — отозвался шофер, когда они вползли в старый город.

— Заскочим ко мне, — голос директора смягчился, — и мою стрекотуху посвятим в болельщицы.

Я достал платок и вытер потные ладони.

Мы перебрались через запруженный людом Крещатик и вскоре остановились возле дома, где жил директор. Пока Георгий Васильевич поднимался к себе, я торопливо переоделся в серый, крупной вязки свитер, который связала и подарила мне мать. Свитера идут мне, я выгляжу в них как-то мужественнее.

Кусочком домашней солонины я подкормил котенка. Потом разлегся на сиденье и призадумался над тем, какую роль мне сейчас следует выбрать. Жить — это значит постоянно лицедействовать. Через несколько минут я вышел из машины и прошелся перед подъездом — задумчивый, одинокий; поперечные морщины прорезали мой высокий, уже с залысинами лоб, а скулы под белой кожей нервно напряглись.

Вика появилась впереди Георгия Васильевича, одетая в легкое осеннее пальто необычного покроя, без рукавов, колоколом, покрытая большим ярким платком. Лицо казалось бледным, неподвижным — словно фарфоровая маска. Вика несла голову осторожно, как будто боялась, что маска упадет, разобьется вдребезги и оголит лицо. Она ступала, глядя себе под ноги, как цапля на лугу. Шага за два до меня вдруг произошло чудо — веки поднялись, открыв большие глаза, и из них плеснул живой свет, осветив все вокруг; маска растаяла, и на лице Вики показалась улыбка.

— Привет! — Она кивнула мне, как кивают давнему знакомому, и белая рука с тонкими лучиками пальцев выпорхнула из-под пальто.

Я почтительно склонился и поцеловал руку.

— Добрый вечер, Вика.

Она засмеялась. Этот беспричинный смех взволновал меня, но через мгновение я нахмурился, сердитый на себя: не допускать эмоций, быть собранным и трезвым. Впрочем, успокоил себя, не так уж и плохо, что дочка директора мне нравится, моя игра покажется правдивее. Для начала нужно сказать комплимент. Но мимо нас уже плыл Георгий Васильевич.

— Молодые люди, садитесь, опаздываем!

— Итак, товарищи, начинаем наш репортаж. Футбол — самый популярный вид спорта в нашей стране… — заговорила Вика тоном радиокомментатора. — Футболом увлекаются все — и космонавты, и писатели, и сталевары, и директора, и простые советские рабочие. Внимание, внимание, вот внизу, под нами, на центральной трибуне стадиона, мы видим заслуженного деятеля вашей передовой науки, лауреата многих премий и тэдэ и тэпэ. Что привело на стадион седоголового профессора? Прославленный деятель науки пришел полюбоваться игрой прославленного полузащитника Анатолия Крижа, чье имя сейчас на устах всего спортивного мира! Анатолию принадлежат широко известные слова: «В науку я всегда успею, а футбол — молодость!» Простите, мяч у Анатолия Крижа, рывок, еще рывок. Анатолий обходит одного защитника, второго, третьего, он уже приближается к воротам, вы слышите, что творится на трибунах? Вратарь падает в ноги прославленному бомбардиру, седой профессор вскакивает и что-то напутственно-отеческое кричит своему маститому воспитаннику, удар! Мяч, словно выпущенный из пушки снаряд, летит… — выше ворот! Профессор хватается за седую голову, кажется, он плачет; наша команда имела реальную возможность забить гол и избежать поражения, что ж, скажем мы, спортивное счастье изменчиво…

— Блестяще! — воскликнул я. — Вы обладаете врожденным даром перевоплощения. — Тут мои глаза остановились на толстом затылке директора, и я своевременно одернул себя. — Хотя я, как истинный болельщик, и протестую…

— Насмехается… — пожаловался Георгий Васильевич. — Нет, мы были почтительнее с родителями. Мой отец очень любил петушиные бои. С соседом Паньком, бывало, подпоят своих кочетов и натравливают. Но чтоб я когда-нибудь хоть слово сказал! А ты знаешь, что красивый футбол и министры любят?

— Ну, папа, я ведь у тебя балаболка, разве на меня можно обижаться? Слушайте, что было сегодня! После последней пары входит в аудиторию Сенечка, ты, па, его знаешь, супруг Ганны Сидоровны, ставит на стол свой блестящий портфель и торжественно говорит: «Девочки, вы знаете, что у нас сегодня с вами зачет?» — «Знаем, Семен Иванович!» — «Отвечать готовы?» — «Немножко, Семен Иванович!» — «А помните, что в Киеве сегодня решающая футбольная встреча?» — «Помним!» — «Так вот, зачет отменяю, а завтра на лекции в честь нашей исторической победы поставлю всем «сдано»!» Мы дружно: «Шай-бу! Шай-бу!»

«Настоящий человек от простого обывателя отличается не дипломом и положением, не должностью, а наличием принципов», — говаривал Великий Механик, «Один наш общий знакомый, — смеясь, возражал я ему, — чтобы иметь хоть какие-нибудь принципы, принципиально не обедает у родной тещи». Я сам имел в прошлой жизни целых четыре принципа: не пил черный кофе, не пересказывал анекдотов, читал лишь детективы и играл лишь в поддавки. Петро Харлан поддавки ненавидел: он знал одно — наступать, и не поднимался до диалектической мысли, что и подыгрывая партнеру можно победить. Теперь, по дороге на стадион, я вспоминал свои непревзойденные партии (в конторе я давал сеансы одновременной игры в поддавки на шести досках) и точил зубы. Я должен был играть на две доски — против директора и его дочки, но противники были серьезные, особенно Вика. Усилием воли я настраивался на Вику, словно ловил капризную радиоволну: приятно возбужденная в предчувствии зрелища, упиваясь собственным остроумием, она смотрела из окна машины на людской поток, и в ее взгляде было подсознательное отвращение аквариумной рыбки к безбрежному морю. Я пододвинулся ближе к умолкшей Вике, прошептал, чтобы услышала только она:

— Правда, толпа угнетает? Почти физическое ощущение тяжести. Словно спускаешься на морское дно и невольно дрожишь за прочность иллюминатора в барокамере.

Вика взглянула на меня выпуклыми глазами:

— Пусть я — изнеженное комнатное растение, но вы…

— А я — бродячий волк, много терся среди хребетных… — загадочно улыбнулся я. — Я терпим к людям, но толпу — презираю.

— Разве толпа состоит не из людей?

— Там, где сборище, индивидуальности уже нет места, есть лишь безликая толпа. Таков закон перехода количества в качество…

— Ни один университетский учебник не трактует таким образом закон перехода количества в качество.

— Искать истину в книгах, а не в реальности — это слабость. Ваш ум слишком пытлив и цепок, чтобы питаться мудростью учебников.

— Что вы знаете о моем уме?

— Я не знаю — я чувствую. Если человек тебе небезразличен…

— Уже щебечете, молодые люди? — вмешался в разговор Георгий Васильевич. — Не забивай хлопцу голову перед матчем. У него, может, есть дела поважнее, чем твоя болтовня. Ну, Андрей, раз, два, три… Какой будет счет?

— Два — один! — Я услышал свой собственный голос раньше, чем успел собраться с мыслями. И, ускользая от взгляда Вики, уже без прежней уверенности добавил: — Мы, конечно, выиграем.

Петро Харлан умел довольно точно предвидеть результаты самых ответственных футбольных игр. Я полагался на интуицию, а ему эта капризная арифметика давалась тяжким трудом. Вечера просиживал он над спортивными газетами и журналами, выписывал, подсчитывал, чертил таблицы и графики. Одно время он хвастался, что хочет написать фантастическую новеллу, и каждому встречному пересказывал сюжет: в какой-то стране обычный человек, мелкий служащий, однажды открывает в себе мистическую способность наперед угадывать результаты футбольных матчей, больше того, его прогнозы удивительным образом влияют на игру футболистов, он уже не угадывает, а диктует, болельщики боготворят его, и он сам начинает верить в свою божественность и открывает новую религию, где символом единения становится футбольный мяч; но однажды толпа заядлых болельщиков, чью команду он обрекает на проигрыш, разрывает на куски нового идола… Петро продумал сюжет до мельчайших подробностей, и лишь недостаток литературных способностей не позволил ему изложить придуманное на бумаге.


Машину мы оставили в одной из боковых улочек, а сами нырнули в людской поток. Толпа подхватила нас и вскоре внесла в ворота стадиона. Директор с шофером остановились, чтобы купить программку, и на несколько минут мы с Викой остались одни. Я знал, что такой случай может представиться не скоро.

— Что вы делаете после матча, Вика? Может, побродим по городу?

Вика молчала. Мимо безостановочно сновали люди, толкая нас. К нам уже пробирался директор. Мы спустились в свой сектор — и тут я увидел Прагнимака. Он сидел в нашем ряду, немного сбоку. Теперь я должен был подыгрывать еще и заместителю директора. И именно на этой — третьей доске игра требовала особой сосредоточенности и напряжения, потому что таким Прагнимака я еще не видел. Его худощавое лицо побледнело и напряглось, крепко сцепленные руки обхватили колено; вся фигура его с сутулой спиной казалась вытесанной из дубового бруса и прибитой к скамье. Он так ни разу и не раскрыл рта, за все время матча не обмолвился с нами ни единым словом, а в перерыве между таймами жадно курил сигарету за сигаретой.

Когда мяч катился к воротам соперника и Георгий Васильевич вскакивал с места, закрывая меня от Прагнимака, я тоже вставал и, размахивая руками, в унисон ему и стотысячной толпе пел: «Шай-бу! Шай-бу!» В минуты, когда гроза нависала над нашими воротами, директор хватался за воротник сорочки, душивший его, и кричал: «Дураки, дураки, ой, дураки — разогнать сопляков!..» Если же наши мчались в безоглядную атаку, Георгий Васильевич прижимал к коленям вспотевшие ладони и дрожал, словно паровоз с раскочегаренной топкой: «Ну, ну, ну! Хлопчики, соколики, сыночки, га?» Тут он вспоминал обо мне и весело подмигивал: ему было мало собственных ощущений, он требовал еще и моих эмоций.

— Здорово! — кричал я, смеясь, и косил глазом в сторону Прагнимака.

Бросаясь из огня в холод, я еще должен был не забывать о Вике, которая широко открытыми глазами следила за буйством страстей. Время от времени я смущенно улыбался ей, словно молил простить мне мою слабость: я тоже человек, и ничто человеческое мне не чуждо, даже спортивные страсти, хотя я прекрасно понимаю — на трезвый взгляд это, по крайней мере, смешно.

— Сумасшествие… — шепнул я Виктории в перерыве между таймами и уже громче, чтобы услышал Прагнимак, добавил: — Что вы хотите, Вика, футбол — это великое современное действо, где человек двадцатого века освобождается от скрытых эмоций.

Ничейный счет держался до последних минут матча; уже перед финальным свистком мяч ударился в верхнюю штангу наших ворот, скользнул вниз — и сетка затрепетала. Это произошло так неожиданно, что ошеломленный стадион словно онемел, тяжело вздохнул, потом на верхних трибунах засвистели, и все стали подниматься и молча проталкиваться к выходу. Мяч еще лениво катился по зеленому полю, еще судья назначал штрафной, и измотанные футболисты выстраивали стенку перед нашими воротами, но мы не оглядывались, мы знали, что все кончено. Я вновь оказался наедине с Викой, нас прижали друг к другу, я совсем близко видел ее испуганные глаза. Под ногами шелестели, словно листья в осеннем саду, газеты.

— Жаль, что не мы выиграли, сейчас светился бы весь стадион — болельщики салютуют победе факелами из газет. Это бывает красиво. — Впереди маячила широкая спина директора, и я продолжал увереннее: — Человеческий язык бессилен передать это: эмоциональная общность, что-то глубоко демократическое, карнавальное. — Я на минуту задумался. — Но даже и теперь, после драматического поражения, вы ощущаете слияние тысяч личностей в единое целое. Толпа в печали тоже прекрасна, она едина — и это главное…

Слова текли как бы сами собой, без единого моего усилия. Но мой печальный оптимизм был неискренен.

Я обещал Георгию Васильевичу выигрыш нашей команды и сейчас чувствовал себя виноватым. Я почти не следил за игрой, положился на счастливый случай, я не руководил боем — и бой проигран.

— Заскочим в контору, — угрюмо буркнул директор, садясь в машину.

Тяжело молчал Георгий Васильевич, молчали и мы. Словно возвращались с похорон. Мне оставалось молча делать вид, что ничего не произошло.

— Андрей, — возле конторы директор нарушил тишину, — сбегайте за вечерней почтой.

Я взял чемоданчик и с котенком за пазухой вышел из машины. Растолкав вахтера, дремавшего возле электрического камина, приказал ему (в моем голосе прорезались властные нотки) покормить Пьера и присмотреть за ним, оставил чемодан и с пачкой газет побежал назад. К машине подошел без излишней поспешности, упругим, деловитым шагом. Георгий Васильевич, взяв газеты, что-то буркнул под нос, и машина умчалась.

Я с похолодевшим сердцем поднял глаза — и едва не рассмеялся от радости: на противоположной стороне улицы, на тротуаре, стояла Вика…

Глава восьмая

Осторожно ступая, словно подводил к берегу край сети, в которой трепетала рыба, я пошел через улицу. Вика была без платка; волосы, зачесанные назад, открывали высокий выпуклый лоб. Дня три назад я мог бы искренне влюбиться в эту девушку, даже если бы она и не была дочерью директора. Я опустил глаза, играя смущенного школьника, который впервые пришел на свидание. Мозг между тем лихорадочно обдумывал первые ходы; теория поддавков сейчас не годилась, нужно наступать, волк острил о корень дуба когти, ветер доносил с луга дразнящий овечий дух…

— Мне захотелось пройтись, я так мало бываю на свежем воздухе. Если у вас есть время, проводите меня.

— Я глубоко благодарен… — В моем голосе звучала ирония.

Вика взглянула на часы и медленно пошла к центру. Каблучки ее, казалось, выстукивали на тихой вечерней улочке тревожные секунды.

— Странный вы… Но, может, потому с вами и интересно: вы непохожи на других, вы необычны. Я ненавижу стереотипы. Когда человек словно сошел с конвейера, пусть у него даже манеры дипломата и краешек платочка белеет из нагрудного кармашка модно сшитого костюма, — это противно. Вы индивидуальность.

— Не говорите мне комплиментов, я к ним не привык. — Я холодно засмеялся. — Преувеличиваете, Вика. Я не лучше и не сложнее других. Порой мне кажется, что я только играю в сложность, а в действительности на мне стоит заводской знак и порядковый номер. Хотя я, поверьте, и не хотел бы разрушать ваши иллюзии, их приходится ценить в жизни наравне с реальностью…

— У меня нет иллюзий. У меня холодный рациональный разум, мама порой даже пугается.

— Но вы рыбка из аквариума, и вам кажется, что по ту сторону стеклянной стены в рыбах течет кровь более горячая. А кровь у всех одинаковая, температура ее давно известна. Смолоду мы смотрим на мир через розовые очки, однако с годами их снимаем. Диалектика бытия, как говорил мой покойный товарищ Петро Харлан. Лучше давайте любоваться прекрасным вечером. Скоро задождит, затуманит, а сегодня звезды, словно яблоки антоновки у нас на Полесье…

Чуть ниже звезд висели грозди густо-красных огней телебашни; в скверике сквозь четкие гравюрные штрихи безлистых деревьев белели пышные одуванчики фонарей; неподалеку упал каштан и покатился по крутой дорожке.

— Последние каштаны падают. Поздняя осень. Знаете, — Вика пристально посмотрела на меня, — возле вас мне временами становится не по себе. Вы словно читаете в душе то, что прячешь от посторонних глаз. Каштаны падают… Вы когда-нибудь писали стихи?

— Слава богу, нет.

— А в детстве?

— Я всегда был слишком ленив для литературных упражнений. Я любил сидеть под стогом и млеть от весеннего солнца.

— А я, знаете, когда писала? Когда одно лето гостила у деда. Отец с матерью где-то путешествовали, а меня подбросили в село. Дед жил над рекой, и я целыми днями бродила в некошеных лугах и писала сентиментальные строки: я глупым теленком заблудилась в травах… Идемте, выпьем по коктейлю. Это ничего, что я первая приглашаю? У меня есть еще полчаса, обещала отцу рано вернуться.

После футбольного матча, в баре, стеклянной коробочке, жавшейся к крайнему дому на Крещатике, было тесно и шумно. Мы нерешительно остановились в дверях, но из-за столика в углу поднялись два бородача лет по семнадцати, и я, опережая молодых людей, толпившихся у стойки, занял места. Посадив Вику за столик, я протиснулся сквозь толпу к знакомому бармену и поднял два пальца. Он быстренько сделал два «моих» — апельсиновый сок, коньяк, вишневый ликер и лед. В очереди что-то сердито проворчали в мой адрес, но я и ухом не повел. С коктейлями и несколькими шоколадными конфетами победно пошел к своему столику.

Вика расстегнула плащ — на ней был бледно-голубой свитер. Она меланхолично курила. Огонек ее сигареты отражался в синем стекле стены, за которой сиял вечерний Крещатик. «ЭКОНОМЬТЕ ВРЕМЯ — ФАКТОР…» бежало по карнизу дома на противоположной стороне улицы, последнее слово мерцало и никак не зажигалось. «Успеха…» — добавил я мысленно: «ЭКОНОМЬТЕ ВРЕМЯ — ФАКТОР УСПЕХА». Я поставил фужер с коктейлем перед Викой.

— По собственному рецепту. Фирма а ля Шишига!

— Вы тут свой человек…

— Дважды в неделю я сижу за одним из этих столиков, смакую коктейль из коньяка и апельсинового сока и смотрю на вечерний Крещатик.

— Моя мама называет этот шинок резиденцией киевских парикмахеров и кельнеров…

— Ваша мама — гений.

— Я не хотела вас обидеть.

— Неужели я похож на человека, который обижается, когда его называют кельнером? Когда я здесь и в хорошем настроении — это лучшие минуты моей жизни. Мне не нужно никуда торопиться, и ко мне никто не постучит, разве что попросят прикурить. Тут не липнут друг к другу, здесь пристанище меланхоликов. Время под этой крышей останавливается, оно плывет там, за стеклянной стеной, где улица, как река, закованная в тесный гранит, куда-то мчит, грохочет, несется…

— За что мы выпьем?

— Каждый за себя, это естественнее.

— Я выпью за вас. Чтоб вам было хорошо не только в этой коробке.

— Мне уже никогда не будет хорошо. — Я провел ладонью по лицу и выразительно, со значением, посмотрел директорской дочке в глаза. — Но я — что? Лишь бы вам быть счастливой. Я выпью за то, чтобы вы не ошиблись в выборе… жизненных дорог, как пишут газеты.

— Вы добрый…

Я едва не рассмеялся, но вовремя опустил глаза на часы: было без двенадцати минут одиннадцать. Впрочем, Вика спокойно смаковала коктейль. Я выиграл первую партию, но радоваться было бы преждевременно. Шашечные фигурки снова выстраивались на квадратиках доски, и я на этот раз играл черными…

— Если б кто-нибудь знал, как я ненавижу эту свою доброту! Добрые нерешительны и всегда проигрывают. Я так давно жду счастливого случая, чтобы познакомиться с вами! Смешно, правда?

— Не нужно… — Вика поставила фужер, положила свою холодную, малокровную руку на мое горячее запястье. На миг сомкнула веки и, ласково улыбаясь, покачала головой. — Сейчас не нужно, хорошо?

Я взял ее руку в свою. Лицо Виктории внезапно побледнело, а глаза расширились. Чтобы скрыть свое торжество, я наклонился и коснулся губами ее пальцев. Впрочем, я и вправду волновался, я был растроган. Виктория испуганно отдернула руку — она уже боялась меня, моих слов и прикосновений. Когда-то Петро хвалился, что может покорить женщину одним прикосновением пальцев. Я поспешил заговорить о другом:

— А еще мне хорошо бывает на музыкальных вечерах в консерватории. Опера — в ней есть что-то слишком парадное, шумное. А в Малом зале консерватории всегда пусто, разве что в передних рядах сидит с полдесятка родственников будущей знаменитости. Люди бегут на работу, с работы — наперегонки в метро, трамвай, автобусы. Библиотеки, уроки, лекции, футбол, баскетбол, волейбол, семья… А я последним выхожу из конторы, чтобы не толпиться в дверях, медленно иду по улицам, любуюсь предвечерним небом, а потом слушаю Гайдна в пустом зале консерватории…

— Я привыкла к людям, которые всю жизнь торопятся.

— Например, на футбольный матч.

— В позапрошлую осень один наш знакомый получил инфаркт после проигрыша киевского «Динамо». Жена его трагическим голосом говорила: «Он сжег себя на работе…»

— Вы такая умная, наблюдательная, вам, наверно, нелегко придется в жизни…

— Я знаю, — просто ответила Вика, и я заметил, как глаза ее благодарно увлажнились.

«Женщины любят, чтобы подчеркивали их душевную сложность, — подумал я. — Каждая придумывает себя и хочет, чтобы в ее фантазии верили».

— Но если к вашему уму прибавится мужество и сила воли…

— Я с семнадцати лет вожу машину.

Я едва скрыл насмешливую улыбку; моментально настроил лицо, рассудительно покачал головой:

— Жизнь сложнее любой машины. Жизнь, как и дьявол, искушает.

Мы тянули коктейль через упругие соломинки и смотрели друг на друга; время плыло вместе с машинами за стеклянной стеной бара. Наконец Вика положила недокуренную сигарету в пепельницу.

— Мне пора домой.

Шли, взявшись за руки: город немного утих, людей и машин стало меньше. Наши шаги четко отзывались в ущельях улиц. Неподалеку от директорского дома нас вдруг разъединила толпа, ринувшаяся из кинотеатра. Когда я зло протолкался через людской водоворот и хотел снова взять девушку за руку, Вика рассмеялась и быстрее зацокала каблучками, потом побежала, быстрая, длинноногая, и я тоже, возбужденно смеясь, пустился вслед за нею; погоня пьянила меня больше, чем алкоголь, и когда Вика изнеможенно прижалась к дереву, я едва не забылся и уже сомкнул свои лапы на ее плечах, которые вздрагивали от дразнящего смеха, но взгляд широко раскрытых глаз девушки вовремя протрезвил меня. Я вдохнул полную грудь прохладного вечернего воздуха и припал губами к ее руке, выше запястья, вкладывая в поцелуй едва сдерживаемую страсть.

— Сумасшедший… — прошептала Вика и отступила к освещенному подъезду.

— Я позвоню тебе завтра в полдень.

— Не нужно… — сказала она, но в ее голосе не было уверенности.

— Все равно позвоню, ты это знаешь.

Стоял под деревом и слушал, как Виктория стучит каблучками по лестнице. Вскоре на втором этаже засветилось окно. Вика раздвинула шторы и вышла на балкон.

— Иди. До завтра.

— Ты с кем там, попрыгунья? — послышался голос Георгия Васильевича.

— Монолог, па… — Вика взволнованно засмеялась. — Осень красивая.

Она махнула мне рукой и закрыла балконную дверь. Я неохотно поплелся из палисадника.


Глубоко вдыхая терпкий, прохладный воздух осенней ночи, я то улыбался самому себе, то начинал что-то напевать, то оскаливался во тьму, словно следил за кустами желтой акации осторожную тень зверя. После стольких часов напряжения мне хотелось немного расслабиться и побыть какое-то время самим собой, но я уже не знал, какой я в действительности, — так часто менял маски и бросался от образа к образу.

В контору можно было пройти тихими переулками, но я отправился на Крещатик. Вечер после дождя был удивительно тих и мягок. Молодежь весело сновала по улице, залитой неоновым светом. Я сегодня видел только женские фигуры. Женщины со своими мужчинами (рука на плече, рука в руке, таинственный смех — как я завидовал каждому из них!), женщины в звенящей толпе, женщины одинокие (приближался к каждой вкрадчивым шагом, многозначительно заглядывал в лица, но они невозмутимо проплывали мимо), женщины с авоськами и сумками, с работы, с вечерней смены, из магазинов, парикмахерских и ресторанов. Мысленно я спрашивал каждую, не в пустую ли квартиру она возвращается, и убеждал, что лучше вернуться в пустую, холодную квартиру вместе со мной. Они же не прислушивались к моему призыву, исчезали в подъездах домов, в троллейбусах и автобусах, растворялись в толпе, направлявшейся в метро.

Нащупал в кармане двухкопеечную монету и вошел в телефонную будку. Трубку долго не брали, наконец послышался тревожный голос Олены:

— Квартира.

— Добрый вечер, это я…

— Здравствуйте.

— Я разбудил тебя?

— Ага. Завтра хлопотный день, и мы решили выспаться.

— Извини. Я очень соскучился по тебе. А позвонить раньше не мог. Оставляй своего Прагнимака и приезжай ко мне.

— Что вы… — Олена старалась отвечать равнодушным голосом, но едва сдерживаемая нежность звучала в ее голосе. — Сегодня уже поздно. И вообще, я не знаю, смогу ли что-нибудь обещать. Скоро мы с мужем едем в Болгарию, на Золотые Пески.

— Возле тебя Прагнимак?

— Конечно. Он уже два года не отдыхал, и я хочу наконец вытащить его на солнце.

— Если б ты знала, как я сейчас ненавижу его! Прости. Но когда подумаю, что он рядом с тобой и может сейчас тебя обнять…

— Позвоните завтра. После десяти. Спокойной ночи…

Я вышел из автомата и побрел ночной улицей, теряя рассудок от одной только мысли, что сейчас, наверно, рука Прагнимака дремлет на роскошном Оленином бедре. Неподалеку от метро я увидел стройную тонконогую девчушку с сумочкой в руке. Длинные волосы взлетали при каждом ее шаге. Я встрепенулся и пошел по ее следу. Вскоре девчушка заметила погоню, но не подала никакого вида и лишь ускорила шаг. Я упрямо преследовал. Это уже походило на настоящую погоню, такую бесперспективную для меня на людном Крещатике. Вдруг девчушка прыгнула в троллейбус, который уже тронулся, и он клацнул дверцами перед самым моим носом.

На здании почтамта пробило двенадцать. А еще нужно было забрать Пьера и чемодан с материными гостинцами.

Я свернул на стоянку такси.


Дома я прежде всего стал под холодный душ. Долго стоял под колючими струями, нужно было успокоиться, иначе не усну. Гудели водопроводные трубы, в кухне раздражающе мяукал Пьер. Накинув Петров халат, я отрезал кусок солонины и положил перед котенком. Но Пьер даже не обнюхал мясо. Зато я, учуяв мясной запах, вспомнил, что до сих пор не ужинал, и стал торопливо есть. Я резал мясо ножом и почти не жевал, глотая большие куски. Пора было спать, глаза мои слипались. Пьер между тем затравленно кружил по тесному пятачку между газовой плитой, столиком и ведром для мусора, и тонкое попискивание его действовало мне на нервы.

Я запил мясо водой из-под крана и забрался в постель. Но только выключил торшер, как Пьер заметался по комнате; писк его сделался еще пронзительней, капризней. Я включил свет, выпроводил котенка на балкон. «Не привык к замкнутому пространству, — подумал сочувственно, — пусть ночует под небом, как на чердаке». Я трогательно демонстрировал усатому пакульцу свою квартиру, как там, в машине, демонстрировал вечерний город.

Пьер подполз к краю балкона, взглянул на уличные фонари, тлевшие далеко внизу, в тумане, и безоглядно кинулся мне в ноги. Он испугался высоты. «Что, высоко, почтенный? — высокомерно произнес я. — Это тебе не Пакуль…» Затем без сантиментов прикрыл за собой балконную дверь.

Но только я скользнул под одеяло, дрожа после купели, как Пьер прыгнул на подоконник балконного окна и зацарапал по стеклу когтями. Вместе с пронзительным паническим мяуканьем это создавало такую какофонию, что не спасала и подушка, под которую я спрятал голову.

Взбешенный, я снова выскочил из постели, схватил котенка за шкирку и выбросил на лестницу. Мяуканье стало глуше, и я закутался в одеяло, но сон куда-то запропастился. Пакульский мир — дорога, лес, осенние поля, будылья подсолнуха на огородах, темноликие хаты, Петрова тетка, подпоясанная шерстяным платком поверх ватника — эти картины одна за другой оживали в памяти. И внезапно жалость к частице этого мира — Пьеру — всколыхнула меня. Я поднялся и торопливо натянул брюки.

Был уверен, что, только лишь открою дверь, как Пьер кинется мне в ноги. Но котенок словно хватил горячего: он понесся вниз по лестнице. Я пошел следом, призывая его, но Пьер панически скатывался со ступеньки на ступеньку, пока не скользнул в щель открытой входной двери. Была глухая ночь, только небо слабо мерцало над старым городом. «Непонятно и смешно, эмоции…» — подумал я, шагнув в темноту. Что-то зашелестело в цветнике, потом несмело мяукнуло и стихло. Пройдясь по двору, я сиротливо присел на доски у сарая: снова остался один.

Только теперь я понял, для чего приволок из Пакуля этого несчастного котенка: мне необходимо было общество, хотелось с кем-нибудь быть искренним. Люди отвернулись от меня, или я отвернулся от людей — сейчас это для меня не имело существенного значения. И теперь даже котенок покинул меня, оставил один на один с городом, где столько людей — и все мне чужие. Город был бы терпимее без людей: каменные леса пустых домов, просеки улиц, поляны площадей; ростки деревьев и трав, разламывающие асфальтовую корочку города, пронизывают и рушат стены, стаи зверей в скверах, квартал лисиц, квартал зайцев; собак — на окраину, а для волков — лучшая половина города, весь город. Но ведь нужно кого-то есть… Я щелкнул зубами. Глаза мои слипались, и я, не успев ужаснуться черноте моего воображения, провалился в забытье…

…Волк царапнул асфальт — он был холодный, мокрый, но в подушечках под когтями волка чувствительно жгло, будто попал на тлеющий торфяник. Огнем дохнуло от каменных стен, от бетонных столбов, меж которыми болтались веревки для белья, от желтого неба. Огонь этот занимался в теле возбужденного желанием волка, жег и волновал его. Зверь закружил по пятачку двора, ловя кончик собственного хвоста, все быстрее и быстрее. Вдруг он замер, подняв голову, — ветер, бежавший по небу, покрытому тучами, принес далекий призыв: низкий протяжный вой волчицы.

Волк оскалился, прыгнул в сторону леса и понесся мимо фанерной дачки, мимо коллективных садов, через картофельное поле и стернище — уже знакомой со вчерашней ночи дорогой. Волчица стояла на пригорке, у леса, и, задрав голову, выла на звезды. Кожана лбу волка дернулась, уши прижались, тело вытянулось и в лете едва касалось лапами земли. Он раскрыл пасть, чтобы отозваться волчице радостным возбужденным визгом, но волка опередили. Певучий тенор переярка нежно прозвучал с опушки, и синяя длинная тень мелькнула наперерез волку, сверкнув жаринками глаз. Переярок выписал вокруг волчицы круг и потянулся к ней. Волчица огрызнулась, села съежившись.

Шерсть на загривке волка поднялась, клыки обнажились. Он перелетел через ров, отделявший лес от поля, и стал возле волчицы. Волчица шевельнула ушами, приветствуя его. Переярок отскочил в сторону и лег, положив голову на лапы и не сводя с волчицы пылающих глаз. Волк щелкнул зубами, одним прыжком достиг переярка и подмял его. С глухим рычанием, приходя в ярость от собственной силы и беззащитности врага, он рвал волчонка. Привлеченная запахом крови, волчица неторопливо закружила вокруг них. Переярок вырвался из-под волка, тень его мелькнула с пригорка, перелетела через ров и растаяла в ночном тумане.

Волк не преследовал соперника — дух волчицы сладко туманил ему голову. Он припал к земле и напряженно следил за каждым движением волчицы. Она прижала уши, выгнула спину и крутнула хвостом. Огненная волна зарождалась в глубине страстного волчьего тела, чтобы выплеснуться на волю ослепительным, как близкий выстрел, пламенем.

И в эту минуту за соснами, в лесном хуторке, вещая зарю, засурмили петухи…

Я поднял тяжелые веки: в утреннем сумраке надо мной с метлой в руках стоял дворник:

— Что, немного перебрали, молодой человек?

Голова и вправду гудела, как с большого похмелья. Я молча поднялся с досок и потащил свое чужое, опротивевшее мне тело наверх — досыпать.

Глава девятая

Проснувшись, я завернулся в покрывало и подошел к окну. Ярко светило солнце. Мне было видно, как под молодыми деревьями в садиках возились с граблями и лопатами владельцы дачек; немного ближе, возле гастронома, толпились мужчины, мимо них семенили женщины с авоськами и хозяйственными сумками; на другой стороне улицы таксист менял колесо — он стоял на коленях возле машины и завинчивал гайки. Я взглянул на часы: было начало одиннадцатого! Лихорадочно стал одеваться, но вспомнил, что сегодня суббота, и вернулся в постель. Впереди был весь выходной — пропасть свободного времени.

Я лежал и меланхолически думал о Вике, и губы мои растягивались до ушей. Все же я был к ней неравнодушен. И тут я спросил себя: а если бы Вика не была директорской дочкой, она точно так же привлекла бы меня? Я подумал и чистосердечно ответил себе: нет.

Года два назад я чуть не женился на студентке, проходившей практику в конторе. Где она теперь? Я ей нравился, да и мне девушка была небезразлична: хорошенькая, к тому же единственная дочка родителей-архитекторов, имевших прекрасную трехкомнатную квартиру, дачу на Русановских садах и деньги, собранные на машину. Тогда я так мало требовал от жизни, лишь бы было уютно, тепло и сытно. Меня привлекала постоянная прописка в Киеве, крыша над головой, цветной телевизор и вкусные пироги, которые умела печь будущая теща. Сладкое тесто я любил. Тогда. Теперь я больше всего люблю мясо. Мы уже подали заявление в загс, когда родители невесты начали во мне сомневаться. Отец объявил, что не пропишет зятя у себя, пусть молодые снимают комнатку где-нибудь на окраине города, начинают с нуля; он тоже, мол, начинал с нуля, сам пробивался, трудности закаляют. Меня такое заявление ошеломило. До сих пор практикантка была мила мне, но при мысли, что придется несколько лет скитаться с женой (а вдруг еще и с ребенком?) по чужим углам, собирать на первую чашку, на первую сковородку, на первую пеленку, я трезвел, моя влюбленность в нее катастрофически улетучивалась. Я не хотел хомута, который зовется житейскими трудностями, лучше век вековать холостяком. Я никогда не любил лежать на жестком. Я никогда не любил стеснять себя. Немедленно попросился в отпуск и на месяц исчез из Киева. В конторе о нашем романе никто не знал, практика у дочки архитектора кончилась, и все поросло травой забвенья.

С Викой — совсем другое. Теперь я так легко не отступлю. Теперь я ищу не уюта, не пышных тещиных пирогов, даже не квартиры и машины. Я ищу ступеньки, ступив на которую можно идти выше. Вика — моя стартовая площадка для полета в будущее. При мысли об этом дух захватывает. Психологический расчет: Георгий Васильевич, а особенно будущая теща не захотят (что скажут знакомые?), чтобы их зять век стоял у чертежной доски. Подсадят — такие связи! А Виктория — что ж Виктория, она волнует, она действительно нравится, а перестанет волновать — появятся другие женщины, а Вика будет талантливо играть роль жены, она это сумеет. Если же мне повезет, если я взлечу очень высоко и Вика будет мешать мне, то не стану колебаться и освобожусь от нее, как ракета избавляется от одной из ступеней, с помощью которой приобрела космическую скорость.

Но об этом рано еще думать. Я мысленно принялся составлять расписание дел на сегодня.

Чуть заметной тенью скользнула по сознанию Олена, но я не позволил себе на ней останавливаться. Прагнимак каждый выходной появляется в конторе и сиднем сидит, можно показаться ему на глаза, демонстрируя рвение в работе. Потом позвонить Виктории и настоять на свидании. Потом вечеринка. А между свиданием с Викой и вечеринкой необходимо забежать к Юрку, они с Лелькой сегодня регистрируются, еще до Харлановой смерти Великий Механик приглашал меня на товарищеский ужин. На ужине быть не смогу, меня ждет другой ужин, но поздравить должен, забегу на пять минуток и придумаю благовидный предлог. Надо успеть заехать на свою прежнюю квартиру и взять Юркову книженцию, за четверть часа пролистать с пятое на десятое, чтобы потом с чувством сказать о том удовольствии, которое она мне доставила… А пока что буду читать — сердце мое радостно забилось — бюллетень по обмену жилой площади, который вчера купил в газетном киоске.

Так охотничий пес вскидывается от заячьего следа. Так оживляется путник, завидя колодец-журавель, что маячит на краю села. Так искатель сокровищ загорается от скрежета лопаты о железо. Так голодный волк скалит зубы, почуяв запахи овчарни. Давно я уже не читал ничего с таким вниманием и страстью! Это было увлекательней любого детектива. Объявления, в которых говорилось о больших квартирах, я перечитывал по нескольку раз, едва ли не заучивал наизусть и в воображении вселялся в них вместе с Викой. Мы вдвоем ходили босиком по сверкающему паркету, теплому от солнца, струящегося из высоких окон и балконных дверей. Мы закрывали за собой обитые коричневым дерматином двери, спускались по широкой лестнице (сверху — застекленная крыша, на синее пальто Вики льется ровный, спокойный свет) и выходили на улицу Ивана Франко или на Владимирскую (нет, Владимирская — шумная, лучше на Леонтовича). Я селился лишь в квартирах, которые неподалеку от оперного театра. Наша машина стоит у подъезда. Мы садились в нее, ехали, а куда — уже не имело значения… Глаза мои находили новое соблазнительное объявление, и я переселялся в новую, более просторную квартиру, и гости сидели в креслах в большой, светлой от многоламповой люстры гостиной, а Вика меланхолически наигрывала на рояле что-то легкое и приятное…

Сладкое плетение мечты разорвал телефонный звонок. Я тряхнул головой, освобождаясь от дурмана квадратных метров, этажей, комнат, и, путаясь в покрывале, запрыгал к телефону. В трубке зазвучал Оленин голос:

— Что ты делаешь? Ты уже не спишь?

— Обмениваю квартиру, — угрюмо пошутил я.

— А серьезно?

— Просмотрел рефератик по онкологии, — объявил я ей. — Проблемы диагностики злокачественных опухолей. Ломаю голову над проблемой: социология и рак. Весело, правда?

— Все заботишься о человечестве?

— Зарабатываю на гранит для памятника. Но я скромный и соглашусь на небольшую фигуру Шишиги, отлитую из бетона.

— А я обывательница, я пеку торт. Ты когда-нибудь пробовал домашний торт? Думаешь, я умею только целоваться? Не бойся, Прагнимака я послала за деликатесами. Ты не опаздывай на вечеринку, хотя теперь это и модно.

Лишь сейчас в моем мозгу звякнуло: нужно ведь поздравить Олену!

— Прежде всего, я поздравляю тебя с днем рождения.

— Разве ты еще не забыл?

— Я думал, мы встретимся еще до всех торжеств, и в интимной обстановке…

— Сегодня я только хозяйка. Кроме того, мы с ним полночи разговаривали, и я морально обновляюсь.

— Переоценка ценностей?

— Нет, это серьезно. Поняла, что я ему действительно нужна.

— Ты могла бы мне этого и не говорить… — Я щедро подбавил в свой голос ревнивые нотки.

— Глупенький, я для тебя — минутное увлечение. Встретится другая — и ты сразу обо мне забудешь. Женщина это чувствует. А с ним у нас полжизни прожито. Но я не жалею, что так у нас случилось. Я очень хорошо к тебе отношусь. Прости, наконец пришли из киевского сервиса убрать в квартире, хай живе, как ты говоришь…

— Хай… — начал и я, но трубку уже положили.

Я возбужденно потер руки: все складывалось как нельзя лучше. Олена не будет горько поражена, если заметит, что между мной и Викой что-то есть. Не приведи господи иметь врагом женщину! Теперь для Олены надо состроить такую мину, точно ты приносишь себя в жертву ради семейного счастья. Оленин звонок был призывом к действию: на арене цирка щелкнул арапник, и зверь прыгнул в огненное кольцо. Я торопливо одевался. Бюллетень по обмену жилплощади лежал на подушке, но лучшие утренние минуты уже прошли. Сел к столу, переписал с десяток адресов квартир в центральных районах. Я должен был спешить, пока все идет мне в руки. Судьба капризна. Харлан не раз жаловался, что случаются дни и месяцы, когда его звезда чуть теплится, едва не гаснет.

Один адрес всерьез заинтересовал меня: предлагалась однокомнатная квартира неподалеку от Софии и большая комната в коммунальной, за которые хотели двухкомнатную отдельную, но в центральных районах. Я согласился бы для начала и на однокомнатную. Записал адрес и пятикомнатной квартиры за два квартала от оперного — разъезжались соседи или большая семья. На крайний случай я мог бы взять две хорошие комнаты в коммунальной, впрочем, не исключалась и счастливая неожиданность…

Придирчиво выбирал сорочку, галстук, носки. Костюм надел темный, парадный. Черное мне к лицу. Порывшись в ящике, нашел Петровы агатовые запонки. Носки тоже выбрал Петровы — тот разбирался в хороших вещах. Когда же кинул на руку серый плащ и стал перед зеркалом, то залюбовался сам собою: на меня смотрел солидно одетый, миловидный, интеллигентный мужчина. «Виски какие делать — прямые, косые?» — спросили меня в парикмахерской театральной гостиницы. «Прямые», — уверенно сказал я, хотя до сих пор такой вопрос раздражал меня и я всегда отвечал: «Какие вам больше нравятся…»

Прямые виски были у Георгия Васильевича.


Был день настоящей золотой осени. В ясном студеном небе рдели листья каштанов и кленов.

Я постоял возле оперного, глубоко вдыхая горьковатый аромат осени, потом неспешным шагом пошел по Владимирской к Софии. Улочка за собором была тихая и светлая. «Виктории тут понравится», — подумалось мимоходом. Поднимаясь на третий этаж, волновался, даже ладони вспотели. Лестница была широкая, отлогая, перила шоколадных тонов окаймляла медная полоса. Двери квартир обиты темным дерматином. Я жадно вбирал в себя благодатный дух дома, будто должен был вот-вот переселиться сюда. Вытер платком ладони, позвонил. Дверь открыла молодая женщина в тренировочном костюме. Я улыбнулся как можно приветливей:

— Простите, я по поводу обмена.

— Но мужа нет дома. Вам лучше встретиться с ним.

— Простите, вы не покажете мне квартиру? — Я умоляюще смотрел ей в глаза. — Чтобы лишний раз не заходить.

— Пожалуйста, — поколебавшись минуту, согласилась хозяйка. Вероятно, моя внешность вызвала доверие. — Но у нас не убрано. Я вчера только из командировки. Кухня — десять метров. Горячей воды нет — колонка. Комната солнечная, двадцать два метра, балкон во двор. — Она произнесла все это привычной скороговоркой, очевидно, я был не первый, кому хозяйка рекламировала свою квартиру. — А что вы предлагаете? Нам нужно в границах старого Киева. Мой муж художник, его мастерская тут близко. Садитесь.

— Мне кажется, мы договоримся. — Я охотно опустился в кресло.

Посреди комнаты лежал ковер, на ковре — красный обруч, женщина до моего прихода, наверно, занималась гимнастикой. Я почти равнодушно скользнул взглядом по ее красивой фигуре — сейчас я жил другим. На стенах висели этюдики. В углу возвышался стеллаж, полный книг. Диван был застлан красочным гуцульским пледом. «Не возьмут доплаты… — тоскливо подумал я, и на лбу моем собрались морщины. — Этих доплатой не соблазнишь…»

— У меня неподалеку прекрасная двухкомнатная квартира, потолок — три восемьдесят, коридор метров двенадцать, комнатки небольшие, но изолированные — через коридор друг от друга…

Комната их была действительно солнечная, золотистый прямоугольник света, расшитый тенью от занавеса, лежал на ковре; женщина сидела за круглым, красного дерева столиком.

— Квартира вам должна понравиться. Против окон — скверик. Воздух — как на даче. Магазин за квартал, десять минут ходьбы до Крещатика. Я с тещей не ужился, решили разъехаться. У нас ванная и кухня облицованы белым кафелем. Окна в комнатах широкие, светло, как на улице. Паркет новенький, лаком недавно покрыли. Влажной тряпкой потрешь — блестит, словно золотой. Люстра…

Я почувствовал, что фантазия моя исчерпывается, записал телефон и откланялся. Договорились, что позвоню вечером и приглашу их. Я вышел на лестничную площадку с чувством, будто давно уже живу в этом доме.

Я брел наугад, останавливаясь возле самых нарядных домов, смотрел в окна, зашторенные красивыми гардинами, мысленно выбирал квартиры, приглядывал подходящий двор, куда бы не доносился шум с улицы. Особенно мне были по душе большие дома в тихих улочках с балконами, оплетенными диким виноградом; с уютными палисадниками во дворах. Через некоторое время мне стало казаться, что я смотрю в глазок калейдоскопа: каждый рисунок я ненасытно вбирал в себя, чтобы через минуту выстроить в зеркальном тоннеле новый рисунок из каменных стен, окон и балконов, такой же недолгий и иллюзорный.

В одной из квартир, адрес которой я выписал из «Бюллетеня», был балкон, просторный, как волейбольная площадка. Я попросил хозяина открыть балконную дверь. На балконе, вымытом вчерашним дождем, было пустынно, неуютно, зато город лежал у моих ног. В блокноте Петра Харлана я прочитал: «Привиделось: я, Харлан — вождь завоевателей, которые взяли приступом город. Мои воины с криками и свистом мчатся по улицам. Ко мне приводят сановитых мужей — я должен решить их судьбу. Гонят красивых женщин — они все мои. Страх в их глазах, но я уже добрый, потому что победил. Город признал мое превосходство, мою силу. Я только милую. Я добрый, потому что господствую над всеми». И я вдруг подумал, глядя на город с балкона, что смерть Петра Харлана закономерна. Его энергии, его темпераменту, его страсти к жизни не хватало моего ума. Он не догадывался, что, если ты объявил войну городу, ты не должен останавливаться даже на вершине. Путь к торжеству одиночки над скопищем людей — не автобусный маршрут, он остановок не имеет. А милость — это уже остановка. Твоей победы общество никогда не простит. Помилованный тобой сегодня встанет против тебя завтра. Я не помилую никого…

«Жаль только, опоздал родиться на тысячу лет, — при этой мысли я криво усмехнулся. — Тогда город был крохотный — от нынешнего Ярославского вала до Десятинной». Я пытался иронизировать, потому что с балкона открылось мне, как безгранично велик город, где я хотел утвердиться. Распростершись от горизонта к горизонту, он благодушно, празднично щурился от осеннего солнца, и даже лента Днепра лежала на его теле, как поясок на великане. Он зримо рос — леса новостроек подпирали небо, ступая за горизонт. Город смеялся над Андреем Шишигой — букашкой на его теле. Я почти опрометью рванулся с балкона. Ждать лифт не было сил, и я, бросив хозяину квартиры, что наведаюсь завтра, поспешил по лестнице вниз…

Давно пора обедать. Скоро Вика вернется с лекций. В ресторане заказал самые дорогие блюда, самый дорогой коньяк и лучшие сигареты. Я не Харлан, который боялся израсходовать на себя лишнюю копейку. У Петра не было вкуса к жизни, у него был лишь аппетит. Когда мы вместе обедали в ресторане, изысканнейшие блюда он проглатывал, словно солдатский борщ на тактических занятиях, когда знаешь, что каждую минуту могут поднять в атаку…

В вестибюле ресторана в автомате я набрал номер директорской квартиры.

— Слушаю, — прогудел в трубку Георгий Васильевич.

— Извините. — Я изо всех сил басил, чтобы директор не узнал моего голоса. — Можно попросить Викторию Георгиевну?

— Виктория Георгиевна, вас…

Андрей слышал, как выцокивают каблучки по паркету, наконец послышался голос:

— Слушаю…

— Это я… Я хочу вас видеть.

— Ну что вы, я только с лекций, я не могу.

— Я весь день хожу по Киеву и думаю только о вас. Не заставляйте меня повторять банальности. У вас аналитический ум, вы все понимаете. Я должен вас видеть. Иначе…

— Я правда очень занята сегодня.

— Иначе я приду к вам домой. Вы знаете, мне нечего терять и мне все равно, что подумает Георгий Васильевич.

— Андрей…

— Я ненавижу игру и говорю вам то, что чувствую. Вас я тоже прошу быть искренней. Если вам не хочется видеть меня, не надо. Вы понимаете, как трудно мне говорить эти слова. Но милостыни я не хочу. Я сделаю все, чтобы мы никогда не встретились. Я исчезну, растворюсь — и вы будете счастливы, Вика. Я человек старосветский и чувствую так, как чувствовали до нашего синтетического века…

— А который сейчас час?

— Пять минут четвертого.

— Ко мне вот-вот должна прийти портниха… Но… — Она явно колебалась.

— Через час я буду ждать вас в скверике у Золотых Ворот. Через час у Золотых Ворот. — Я произнес это как заклинание. — До встречи.

— Я не обещаю, — спохватилась она.

— Вы знаете, Вика, что я все равно буду ждать. После четырех в скверике, Вика…

И быстро нажал на рычаг аппарата.

Я отошел от телефона в плохом настроении.

Все было как будто хорошо, я говорил и вел себя так, как задумал. Я намекал Виктории на свои чувства к ней, заинтриговывал. Слова о любви захватаны, как старые бумажные рубли, и мне было трудно их произносить. Чем ближе я подходил к конторе, тем ненатуральней казался мне разговор с директорской дочкой, словно я собирался подарить ей цветы, а поднес обшарпанный веник, из которого во все стороны торчат мертвые палки. Конечно, она не поверит, потому что за моими фразами почти нет чувства. Я не способен даже сыграть любовь, я лишь произносил слова. Размышляя таким образом, я подошел к конторе.

— Заместитель директора был? — равнодушно поинтересовался я у вахтера; в эту минуту мне все было безразлично.

— Сегодня не приходил.

Я молча взял почту и заперся в приемной. Швырнул газеты на стол секретарши, а сам пошел в кабинет. Воздух был затхлый, вахтер на ночь закрывал форточки. Пахло сигарами и одеколоном. Директор любил сигары и хороший одеколон. Одно время и Петро принялся было за сигары, но в конторе стали над ним подшучивать, и он снова перешел на сигареты. Сигары лежали в деревянной шкатулке, оклеенной медалями, каждая в прозрачном целлофановом футлярчике, а шкатулка стояла в верхнем ящике директорского стола. Я сел в директорское кресло, ноги положил на стол, отодвинув в сторону деревянный резной чернильный прибор, в котором никогда не было чернил, потому что Георгий Васильевич подписывал бумаги шариковой ручкой. Достал сигару, закурил. Пахучий дымок от гаванского табака поплыл передо мной. Было слышно, как тикают мои наручные часы. Я откинул голову на спинку кресла и расслабился.

Я говорил Вике мертвые слова.

Бледный подсолнух модерновой люстры висел над самой моей головой, потолок был ярко-белый, а стены салатовые. Батарея шариковых ручек торчала в стакане чернильного прибора. Кожаная папка директора лежала на краю стола. Я подвинул ее ногой на середину, к чернильному прибору. Папка была редкостная, искусной работы, ее достал директору Харлан. Директор ездил с нею в управление. Я постучал по тисненой коже каблуками — звук был глухой, словно комья земли бились о гроб Харлана.

Я говорил Вике мертвые слова.

Великий Механик, рассказывая сказочку о попе, был прав: звериная шкура приросла к моему телу.


— Ну вот… Я пришла.

Она стояла на тротуаре, по другую сторону чугунной оградки. Я сделал два стремительных шага и, оттолкнувшись от дорожки, перепрыгнул через густо-красные канны и черный узорчатый забор палисадника.

— Сумасшедший, что ты делаешь? — удивленно произнесла Вика, когда я уже стоял перед нею. — Ты каждый раз другой, и никогда не знаешь, что от тебя можно ждать.

— Ты все еще меня боишься?

— Нет… Я боюсь себя.

— Я сегодня смирный. Я весь в самоанализе. Грызу самого себя.

— И как, вкусно?

— Аж тошнит. Это ты виновата. У меня никогда не было таких приступов.

— У меня тоже, — почти зло сказала Вика.

— У тебя нравственные муки?

— Нет, у меня машина. Ты уже спланировал, куда нам ехать? Где лучше всего соблазнять девчат?

— Ты сегодня злая, но красивая.

— А вчера?

— И вчера была красивая.

— Ты уже влюбился в меня?

Я надулся и молчал.

— Извини. Но мне пришлось столько фантазировать, чтобы приехать сюда. Мама очень беспокоится за меня и даже ревнует. Она даже проверяет километры по счетчику, далеко ли я ездила. Вот…

— Я завтра же подам заявление Георгию Васильевичу и буду искать другую работу. Не хочу, чтобы меня упрекали, что я… одним словом, директорская дочка…

— Завтра воскресенье, и Георгий Васильевич будет охотиться на зайцев.

— Тогда в понедельник.

— Для чего тебе такие великие жертвы? Я почти уверена, что это наше первое и последнее свидание.

— Ты жестокая.

— Просто я не сентиментальная, как некоторые современные мужчины.

Мы перешли улицу, направляясь к стоявшей у обочины «Ладе». Вика села за руль. Я обошел машину, намереваясь сесть рядом, но она открыла заднюю дверцу.

— Я панически боюсь сплетен.

Вика включила мотор, и машина двинулась между зеленоватыми коробками Ярославского вала.

— Мужчины тоже не сентиментальны, — сказал я, продолжая разговор. — Они рефлексивны. Ты думаешь, чем я занимался после звонка к тебе? Безжалостно перечеркивал последние восемь лет своей жизни. Ну, не восемь, а шесть, это когда я понял, что цель жизни — жизнь. Мне почему-то показалось, что сегодня мои слова, сказанные тебе по телефону, были…

— Боже мой, я сыта комплексами в университете! — оборвала меня Виктория. — Там каждый молокосос останавливает тебя в коридоре и начинает долго и нудно убеждать в собственной духовной сложности. Век рефлексий!.. Я считала вас мужчиной.

Я громко рассмеялся:

— Влюбленному, как вы недавно изволили сыронизировать, мужчине нужно прощать слабости. Чувство к женщине — все равно что внезапная ревизия в магазине: мужчина закрывается на переучет. Гениальный афоризм, не так ли? Сдвиг в психике… Поедем в Дорогожичи. Там, за оврагами, прекрасная осень. — Голос мой зазвучал правдиво: — В последние дни у меня тоска по лесу. С чего бы это?

Я подумал, что счастливо отделался, если все этим кончится. Нужно было не пить за обедом и не брать лишнего в голову. Харлан прав: нужно анализировать ситуацию, а не собственный пуп. Если шофер смотрит под колеса машины, он попадает в аварию. Смотрите на сто метров вперед.

— В Дорогожичи! — повеселела Вика. — Я давно не была в Кирилловской церкви. Там потрясающие ангелы…

«Мы, Харланы, от леса живем! — кричал мне в лицо Петро, когда мы здорово напивались и никто нас не слышал. — Мы лесные люди. А в Пакуле говорят, что лесные люди — нелюдимы… Мы, Харланы, до сих пор язычники! — Харлан молотил могучими кулаками по шаткому пластиковому столику. — Тысяча лет христианства перекатилась через нас, словно волна, а мы — сухие. Еще мой дед, идя в лес, наряжался в чистую сорочку и в каждый праздник относил на чердак домовому шкалик горилки!..»

Машина медленно выкатилась на площадь, постояла немного перед Львовскими воротами, затем отчаянно рванула на зеленый свет и выехала за город. Вскоре зеленые лапы леса, обступавшего дорогу, сомкнулись вокруг нас. Зелень была яркая, словно нарисованный химическими красками ярмарочный лубок. Я прищурил глаза, и серые предвечерние тени выползли из чащ Кожумяцкого яра, а от Глубочицы повеяло осенней влажностью.

— Бяше около града лес и бор велик… — произнес я, но не услышал своего голоса, словно тут, в машине, полулежало на подушках одно тело, а душа витала где-то далеко, в других временных плоскостях…

Машина остановилась на лесной дороге, посыпанной темной угольной дресвой. Сквозь редколесье белели стены Кирилловской церкви. Мы пошли вдоль ограды, которая обрывалась на краю кручи; далеко внизу извивалась асфальтированная трасса, по ней с гулом ползли навстречу друг другу тяжеловозы. Зеленая площадь вокруг церкви была щедро усыпана медово-желтыми листьями кленов; шагать становилось все труднее, словно листьев было по колено. Я понемногу отставал от Вики.

— Ты не хочешь в церковь? — обернулась она.

— Чтобы очень рвался… — пожал я плечами. — Моему полещукскому характеру чужды эти каменные постройки, Шишиги предпочитали искать бога в лесу, в живой природе, а не в каменных тюрьмах. Я до сих пор поганый, язычник. Тысяча лет христианства прокатилась над нами волною, а мы сухие. — Я не нашел ничего лучшего, чем повторить пьяные слова Харлана. — Впрочем, церковь заперта. Тебе не повезло. — Я вздохнул с облегчением.

Мы медленно обошли вокруг церкви и вернулись в машину.

— Я хотела показать ангелов, я их люблю. Не врубелевского, его все любят или делают вид, что любят. Там на хорах есть банальные, примитивные ангелочки, выписанные не мудрствующей лукаво рукой ремесленника. Но они очень красочны. У них огненно-красные крылья, а на ладони — земной шар в голубоватой дымке. По-церковному она называется как-то иначе. Меня это по-настоящему очаровывает: яркие горячие крылья — и голубая земля со всеми ее безумиями, катастрофами, страстями на спокойной ладони ангела, нарисованного человеком.

Машина стала взбираться на взгорок. Лес тут не то что в городе, тут он еще сиял осенним убранством; от богатства красок туманилось в голове. Склоны, густо поросшие молодыми ясенями и орешником, пылали красками нежнейших тонов от зеленого до желто-багряного.

— Тебе снятся цветные сны? — спросила Вика, когда мы остановили машину у дороги и побрели по поляне.

— Нет.

— Мне тоже прежде не снились, а теперь снятся. Но об этом не расскажешь. Просыпаешься с сожалением, даже плакать хочется, и все вокруг видится таким серым. Во сне краски удивительно чистые, первозданные. А тебе какие сны снятся, обыкновенные?

Меня всколыхнуло. Я набрал полную грудь лесного густого воздуха и произнес:

— Мне снятся черные сны.

Лес был смешанный, настоящий полесский лес, только не очень густой. Но глубже, в ложбинке, деревья толпились тесней. Таинственная чаща впереди, ранние сумерки, гниловатый дух прелой листвы, древесины, влажной земли — все звало к себе, в первобытный мрак чащ, обещая сладкое забытье после изнуряющих людских страстей, после смешных людских условностей, долговременный отдых в уютном логовище. Я бездумно пошел по желтогрудой целине, которая мягко вминалась под ногами, и все ускорял шаг, словно катился вниз, в темную пропасть оврага, счастливая легкость овладевала телом, которое делалось упругим и…

— Андре-е-ей!

Я услышал человеческий голос, невольно оглянулся и остановился, словно путь мне преградил канат.

Я стоял на небольшой поляне, как в старинном соборе с высоким тускло-синим сводом и розовыми вспышками витражей — солнце опускалось за лес. Под золотым алтарем живого собора светилась осиянная вечерним солнцем Виктория с большими, словно у Софийской Оранты, глазами на бледном лице. И я вдруг почувствовал, что мог бы полюбить ее, если бы не чернота, что надвигалась из лесной чащи и уже клубилась во мне тяжелыми, прожорливыми волнами. Я сделал шаг к Вике и неожиданно побежал, убегая от леса, который гнался за мной, хватал за плечи ветвями. Я почти рухнул перед Викой, обнял ее колени и выдохнул глубокую, правдивую боль:

— Спаси меня…

— От кого, Андрей? — спросила удивленная Вика нарочито громко.

Я изобразил на побледневшем лице усмешку:

— Блестяще сыгранная сцена, правда? Ты стояла тут, как богиня…

Глава десятая

Мы бежали от леса, а он наступал нам на пятки; моя тревога передалась Виктории, она выжимала из мотора все, что могла. Машина мчалась, словно гонимая страхом кобылица в степи, и фонари, окна, контуры домов, даже деревья вытягивались, приобретая новые, неожиданные формы. Я еще никогда не ездил по городу с такой скоростью и цепенел, ухватившись обеими руками за спинку переднего сиденья и широко расставив ноги, чтобы на крутых поворотах сохранить равновесие. Прохожие кидались от нас на тротуары, а встречные машины испуганно мигали фарами. Не доезжая до своей улочки, Вика резко нажала на тормоз.

— Не понимаю, что со мной творится! Такое ощущение, будто меня вдруг выставили на сквозняк. В тебе есть какая-то черная сила, я бегу от нее и не могу убежать, это словно в страшном сне, когда ни ноги, ни душа не слушаются тебя…

— А может, я продался дьяволу, и он тобою верховодит — ради меня? — Я холодно засмеялся. — У меня был товарищ, которому мерещилась всякая чертовщина. Как-то мы вышли с ним из ресторана, и он сказал: «Андрей, сейчас я подпишу контракт с чертом». Вышел на перекресток, потому что ему еще бабка говорила, что черти ожидают свои жертвы на раздорожье, и крикнул: «Эй, черт, если ты есть, явись, поторгуемся!» В ту же минуту возле него остановилась черная, с кубиками на дверцах «Волга». Отворилась дверца, и шофер гаркнул: «Я по заказу! У меня таких знаешь сколько! Занимай очередь!..» И уехал. Товарищ мой был уверен, что это сам черт…

— Ты все шутишь, а я чувствую, что ты не такой, что ты маскируешься, что ты сейчас прячешь свое настоящее, светлое, человеческое лицо, и я должна отважиться сорвать с тебя маску…

— Вместе с кожей… — печально сказал я.

— Так что тебе нужно, почему ты стал на моей дороге? Я не хочу, чтобы ты мне звонил. Я не хочу тебя видеть. Мои родители так хорошо все для меня спланировали. В следующем году я кончаю институт, поступаю в аспирантуру и выхожу замуж за порядочного, позитивного хлопца, я знаю его с детства. Родители построят нам кооперативную квартиру. Защитив диссертацию, я рожу ребенка. Потом буду готовить докторскую. Ты все мне ломаешь, ты — злой дух, а я воплощение доброты и невинности. — Она засмеялась. — Прощайте, не нужно мозолить глаза моим знакомым.

— До свидания, я буду сегодня у Прагнимаков.

Я вышел из машины, перекинул через руку плащ, захлопнул дверцу. Вика стояла на тротуаре, опершись на крыло, ее грубый шерстяной свитер и серые брюки сливались с выбеленной сумерками машиной. Ветер раскачивал фонарь вверху, и когда свет падал на ее лицо, я видел виноватые, жалостливые, как у ребенка, который провинился, глаза. Люди шли мимо нас и оглядывались. Неожиданно она подбежала ко мне, обхватила меня длинными тонкими руками.

— Прости меня.

Я дрожащими пальцами провел по ее волосам, собранным на затылке в тугой узел, и резко вырвался из теплой петли ее рук. Это было эффектно, кроме того, я боялся раскиснуть. Пока что я не мог себе позволить никаких сантиментов. Пусть это будет потом. Потом. Когда я буду сам собою, когда с меня спадет это черное наваждение. Широкими шагами я направился в темную аллею парка. Позади меня громко хлопнула дверца, и машина отъехала.


Но это уже в последний раз. Завтра я буду другим — правдивым и добрым. Завтра я позволю себе любить, а не только делать вид, что люблю. Завтра в моем голосе не будет ни одной фальшивой нотки, и я скажу ей… Я заметил, что громко разговариваю сам с собой, удивляя молодых людей, сидевших на скамьях. Руки мои до сих пор дрожали, лицо пылало. Черным мраком повеяло из глубины парка, и я вспомнил лес, и вязкие тягучие сумерки, и свою тоску, и вкрадчивый призыв из чащи. Страх вдруг объял меня: «А если поздно будет возвращаться?..» Тут я увидел Вику на краю поляны под желто-багряным сводом живого собора, Вику, залитую вечерним солнцем, и страх мой прошел, потому что, пока она там стоит, я всегда смогу оглянуться и вернуться к ней. А пока нужно играть, билеты проданы, занавес вот-вот поплывет вверх…

Часы на углу показывали около шести, а я еще должен был купить для Олены подарок. Я выбрал в художественном салоне кулон, чеканка по металлу, на котором была изображена какая-то странная скифская морда полузверя-получеловека. Стоил кулон недешево, но я бросался деньгами направо и налево, будто на завтра ожидался конец света: цветы для Лельки выбрал самые лучшие, выпросил у бармена за сатанинскую цену банановый ликер, договорился с таксистом, пообещав добрый куш за то, что он отвезет меня на Подол, где Великий Механик снимал халупу, и подождет, пока я не освобожусь.

Я и сам не знал, почему так спешу к Юрку. В этой торопливости было что-то от комплекса вины. Я мог послать им поздравительную телеграмму или завтра поздравить в конторе. Логически рассуждая, Великий Механик и Лелька должны были бы теперь заискивать передо мной: как-никак — помощник директора… А между тем заискивал я, будто хотел таким способом загладить свою вину перед Юрком или оправдаться.

Я стал припоминать, какой я впервые увидел Лельку: серенькая провинциальная девчушка в коричневом платьице с белым кружевцем на воротничке; она походила на гусенка, который только что выбился из пуха и еще не покрылся перьями. Это было в такую же пору, золотой осенью. Около шести из приемной позвонил Петро:

— Это Харлан. Возьми за шкирку Великого Механика и ждите меня. Нужно выпить.

Садилось солнце. В Шевченковском парке палили листья; горьковатый тревожный дым обволакивал деревья. Мы сели за столик летнего кафе, смели с него кленовые листья. Зная привычку Петра придавать таинственность даже пустякам, я ни о чем не расспрашивал. Великий Механик поглядывал на часы: он, как всегда, торопился служить человечеству. Харлан принес из буфета четыре стакана кагора.

— Кагор осенью хорошо пьется. — Он покрепче уперся локтями в стол. — Я сейчас познакомлю вас со своей землячкой, она из С. (Петро назвал задеснянский городок.) От Пакуля через болото верст двадцать, мы с ней в одном лесу грибы собирали и не знали друг о друге. — Он попытался изобразить улыбку на своем лице, которое сегодня казалось странно застывшим. — А вот и ее милость…

Лелька еще издали улыбнулась Харлану, потом заметила нас и страшно смутилась. Остановилась шага за два от стола; школьный портфельчик держала перед собою.

— Здравствуйте!

— Нет, вы глядите, она застыдилась! — Щеки Харлана зарумянились, он обеими руками взял стакан с вином и уже не выпускал, с силой сжимая его. — И это, ей-бо, искренне, ни капельки кокетства! Но познакомьтесь. Двое пакульцев, а третий — гений, еще не признанный человечеством, живое воплощение людских честнот. Но хороший хлопец. Ну, выпьем за историческую встречу!

— Мне на лекции, — Лелька отставила стакан.

— Общество непьющих. Он не пьет, она не пьет. Сейчас пошлепаете вместе к светлым знаниям. А мы с Андрейкой будем пить-гулять! Как там, тебя не обижают? Если что — сразу мне, я их пощекочу, я их насквозь вижу… — И к нам: — Я ее пока что тут в фирму «Рассвет» устроил. Старик обещал взять к нам в контору, я его все подзуживаю, на том свете, говорю, засчитается, она ж — святое дитя, другой такой нет. Лелек, расскажи, как ты в университет поступала.

Девушка опустила глаза. Возбужденность Петра ее угнетала.

— Опять застыдилась! Закончила с медалью, сдавать нужно один-единственный экзамен. И вот на экзамене, когда преподаватель поднялся из-за стола, ей под ноги бросают шпаргалку. Соседка по столу. А преподаватель: «Ваша?» Она молчит. «Так не теряйте, еще на следующий год пригодится». И попросил из аудитории. А я в это время сидел в парке, болел за одного пакульского, отец просил помочь, вижу — выходит ребенок и ревет. Я к ней — что случилось? Рассказала. «А что ж ты не сказала, что это не твоя шпаргалка?» — спрашиваю. «Как же, — говорит, — человеку зло сделать…» Ну я чуть не упал на колени перед нею. «Домой заявиться боюсь! — заливается она слезами. — Мать — директор школы, скажут: сделала медаль». Ну я и начал ее спасать. Землячка все же… Договорился, чтобы приняли на заочное. Теперь вечерами на лекции ходит, знаний набирается. Ну, пора тебе, Лелька. Позванивай. Юрко, ты в библиотеку? Проводи ребенка…

Долго смотрел им вслед, потом допил вино:

— Они сойдутся. Помянешь мое слово…

Они действительно сошлись. Но Петра уже не было на свете, а я ехал замаливать грехи.


Мне открыл Юрко — в неизменно черном свитере, с кухонным ножом в руке и в переднике.

— Гостеприимно встречаешь друзей! — воскликнул я, указывая на нож, изо всех сил бодрясь и делая вид, что за последние дни ничего между нами не произошло. — Ну, старик, поздравляю тебя, по-доброму завидую…

Мне хотелось быть искренним, но в моих словах, в голосе, в интонации прозвучала фальшь.

— А, Андрей… Заходи. Извини, руки в масле. — В противовес моему высокому фальцету, голос его был спокоен и строг. — Лелька, к нам пришли… — Его сухие губы изображали вежливую улыбку.

Впрочем, я стал весьма подозрительным. Может, ничего такого и не было. Руки его действительно были в масле, блестели. Он стоял над самодельным столиком у стены и крошил в высокую миску вареную свеклу. Крохотный коридорчик, где я с букетом цветов, ликером, плащом на руке и в добротном праздничном костюме чувствовал себя словно в клетке, служил молодым кухней. Лампочка под низким потолком, которую Юрко постоянно задевал головой, качалась, и тени гуляли по углам. Дверь открылась, на пороге комнаты стояла Лелька. Нам троим в коридорчике было бы тесно. Губы ее улыбались, а глаза смотрели мимо меня.

— Юрко, что ты там копаешься, приглашай гостя в дом. К нам обещали зайти друзья, вот мы и стряпаем.

Комнатка маленькая: четыре шага в длину и три в ширину, Великий Механик облюбовал эту халупу, потому что она стояла в стороне от дома хозяев и можно было неделями не встречаться с ними. Здесь никто не мешал ему клепать и строгать, сколько душе захочется. На окнах, завешенных прежде газетами, выгоревшими от солнца, теперь белели коленкоровые занавески. Книги, которые, сколько я помню, валялись у Юрка где попало, были сложены в углу высокой, едва ли не до потолка, пирамидой; ее венчали белые женские туфли, их мы втроем выбирали неделю назад. Стол был застелен белой скатертью, с полдесятка мелких тарелок стояло по краям его, а посередине — вино и цветы.

— Что значит женская рука в келье монаха! — Я кивнул на туфельки: — С этого все и начинается, так и гибнут лучшие люди. — Совсем не желая того, я недобро улыбнулся. — Я забежал на минутку, не беспокойтесь. Только поздравить — и будьте здоровы, живите богато! Столько работы директор подсунул, не разгибаюсь, уж и просил и молил, чтоб назад в отдел вернул, но вижу — уже не отпустит, придется тянуть плуг…

Но они даже ради вежливости не задерживали меня, не оставляли у себя на вечер. Юрко только и сказал:

— Присядь, по чарке выпьем…

Он откупорил мой ликер, взял с подоконника три рюмки, налил. Леля принесла бутерброды, сыр и шпроты с белым хлебом. Мы стоя чокнулись.

— Ну, хай живе. Чтоб вам во всем везло… — Я опрокинул рюмку, хотелось хмельного.

— И чтоб мы всегда оставались людьми… — внезапно добавила Леля, и я заметил, как Великий Механик предостерегающе сверкнул на нее глазами. Я сделал вид, что не понял ее слов, и даже изобразил улыбку.

— Покойный Харлан говорил, что в каждом из нас сидит волк и только и ждет случая показать зубы. Так выпьем, чтобы такого случая в нашей жизни не представилось. Ага, прости, что не принес твоей книженции. — Я поставил рюмку и взялся за плащ. — Я проглотил ее за одну ночь, но все никак не захвачу с собой. В понедельник возьму на работу. Сейчас не из дома. Был на кладбище, немного убрал Петрову могилу, побродил по киевским околицам, хотел забыться… Но, скажу тебе, брошюра потрясная. Я позавчера выкроил несколько часов, забежал в читальню, в кабинет новых поступлений. Знаешь, мне встретился интереснейший факт. Он льет воду на твою мельницу. Зарубежная информация. У женщины обнаружили рак, предпоследняя стадия, два-три месяца — и копай яму. Тогда она что делает: оставляет семью, город, привычное окружение, повседневную суету и едет к морю. Поселяется у каких-то рыбаков и с тех пор знает лишь море да небо над головой. Живет свободно, как птица или рыба. Плавает, загорает на солнце, ее не волнуют никакие выдуманные проблемы цивилизации. И что ты думаешь? Живет три месяца, полгода, год, а затем возвращается в город — и врачи не находят и следа раковых клеток! Я был ошеломлен, честное слово! Ужасно интересно! Брошу все и засяду за биологию. Ну, пойду. Будьте здоровы.

Они молчали, и даже Юрко ни словом не отозвался на мой эмоциональный монолог. На крыльце я пожал его вялую руку и нырнул в ночь. Юрко меня не провожал, да я и не хотел, чтобы он увидел такси, которое ждало меня у двора. Уже был возле калитки, когда ноги сами остановились как вкопанные. Одно воспоминание безжалостно хлестнуло меня. Я понял, почему Великий Механик усмехнулся, когда я рассказывал о женщине и море, ведь недавно он сам, Юрко, рассказал мне об этом редкостном случае, а сегодня я пересказал ему услышанное от него же, якобы демонстрируя свою заинтересованность онкологией!

Всю дорогу до центра меня трясло.

Я доехал до оперного, а там расплатился с таксистом и поплелся пешком мимо скверика у Золотых Ворот, Софийского собора, памятника Богдану Хмельницкому…

Входя в квартиру Прагнимака, я с радостью подметил, как изменилось лицо Олены, открывшей мне: нежное волнение проступило сквозь вежливую, приготовленную для гостей маску.

— Как хорошо, что ты пришел!

Я искоса взглянул на приоткрытую дверь и сделал вид, что хочу поцеловать Олену. Она отклонилась:

— Что ты, Андрейка! Давай сюда плащ и проходи. Я полез в карман, достал завернутый в серую бумагу подарок.

— Поздравляю тебя, Олена. И пусть все у тебя будет хорошо!

Я повторил фразу, уже сказанную у Великого Механика.

— Спасибо… — Олена взяла меня за руки и поцеловала в щеку. — Хочешь, я сейчас надену? Он подходит к моим сережкам. У-у-у, какая страшная морда! Она будет мне талисманом от злых духов.

— От меня… — Я засмеялся.

— Ну, тебя я и сама теперь буду остерегаться.

— Как знать…

Я говорил не задумываясь, потому что прислушивался к голосам в гостиной, к смеху Вики. Затем до меня донесся густой, раскатистый басок директора и тонкий, высокий голос Прагнимака. Коротенькая интермедия с Оленой была разыграна более или менее удачно.

Дверь из комнаты открылась настежь и выпустила хозяина. С удивительной легкостью я шагнул ему навстречу:

— Рад вас приветствовать в вашем доме, Илья Денисович…

Я еще вчера приготовил и отшлифовал эту фразу. Ни одного лишнего слова — и не банально, и Дипломатично.

Но Прагнимак замкнул лицо на семь замков:

— Прошу, проходите в гостиную.

И из вежливости дернул уголками губ, имитируя улыбку. Он был вежлив, как недавно Великий Механик. Я нагло взял Прагнимака под руку, и так мы вошли в гостиную. Со стороны казалось, что хозяин сопровождает весьма уважаемого гостя. Поклонился присутствующим, никого особенно не выделяя. Глаза Вики, сидевшей под зонтиком комнатного бара, остановились на мне и угасли. Я оставил Прагнимака и смело подошел к директору, который стоял в обществе элегантных пожилых женщин. Лицо директора на краткий миг нахмурилось, но тут же морщины вокруг его глаз расправились, а правая рука плавно поднялась, одновременно сгибаясь в локте, и по-отцовски снисходительно обняла меня.

— Здорово, здорово, Андрей! Прошу знакомиться — наш коллега. Это с ним на пару мы два дня вели конторский корабль по бурному житейскому морю…

Я галантно поцеловал женщинам надушенные руки, изобразив на лице скромность. Одна из них была определенно матерью Виктории — высокая, стройная, лицо некрасивое, но чуткое и волевое.

— Ты, Андрей, конечно, читал сегодня в «Правде» статью? — (Я поспешно кивнул.) — Нет, я еще раз подчеркиваю, — директор поднял палец и обвел всех взглядом добрых, полных благородного возмущения глаз, — я еще раз подчеркиваю, что это безобразие, и это нужно беспощадно выпалывать. Вопрос поднят очень правильно и своевременно. Сотни людей изо дня в день просиживают штаны в никому не нужных конторах, миллионы государственных рублей летят на ветер, неужели мы такие богатые?.. Илья Денисович, ты читал сегодня в «Правде» статью «Контора пишет»? — закричал он через всю комнату Прагнимаку. — Многие затылок почешут! А как алмаатинцам врезали? По самую завязку! Нет, но ведь это нужно додуматься — самолетом дорожки из Москвы в Алма-Ату отправлять. Девятьсот пятнадцать рублей! Разжирел народ. Мы когда-то жили намного скромнее: конторские книги кучкой сложишь, сверху кусок фанеры — вот и столик. — Морщины на лице директора разгладились. — А как я впервые явился из села: корзинка в руке, полотняная блуза, брезентовые штаны…

— Как ты на вокзале спал, этого я никогда не забуду. Послали меня в командировку, поезд уходил ночью, еду на вокзал, гляжу — а там наш новый сотрудник, подложив корзинку под голову, спит на полу. А милиционер вокруг ходит и никак не добудится… — восторженно рассказывала мать Вики.

— Об этом бы написать! — На моем лице проступил теплый румянец. — Написать историю нашей проектно-конструкторской конторы! Издать на хорошей бумаге, в коленкоровом переплете! — Я восхищенно и наивно смотрел в глаза директора.

— А что, это мысль! Вы, молодые, теперь приходите на готовое. А мы начинали с чистой страницы. Возьмись, Андрей, полезное дело сделаешь. Факты мы тебе дадим. С понедельника ты вернешься в отдел, за свой стол, — нам управление указало на раздутые штаты, по штатному расписанию помощник действительно не проходит, оставим в приемной только секретаршу, — и фактик к фактику, глядишь, за год и томище! Отпечатаем на машинке, переплетем — и читайте, изучайте…

Он оставил меня и, широко распростерши руки, пошел навстречу новой паре, вплывавшей в комнату.

— Закурим? — Дрожащими пальцами я достал пачку сигарет.

— Мама глаз не сводит. — Вика взяла сигарету и демонстративно сунула ее в пачку. — Может, на балконе?

Я безвольно и устало, словно старый-престарый измотавшийся волк, потащился к балконной двери. Удар был сокрушительный. Волк пригрелся было под скирдой прошлогодней соломы, на солнышке, в затишке, ему казалось, что так тепло и спокойно будет всегда, он прищурил глаза — и вдруг в него пальнули. Все выстроенное в моем воображении летело вверх тормашками: я возвращался в отдел, к письменному столу, к чертежной доске!

Сиверко дул нам в лицо, сыпал на балкон холодную морось. Я снял пиджак, накинул на плечи Виктории. Остался в одной сорочке, но было жарко. Я словно перестал ощущать холод. В палисаднике глухо шумели ветвистые осокори. Я разжал пальцы и ловил упругие, влажные порывы ветра. Сиверко пахнул густым запахом осеннего леса, не соснового, пригородного, а настоящей полесской пущи, где ночами толстый лиственный наст разрывают головастые грибы, где по ночам мерцают старые дубовые пни и испуганно вскрикивают невидимые птицы, а на дубах шуршит сухая листва, и тропинки остро и сладко отдают зверем…

— Вы напрасно пришли, Андрей, — первой заговорила Вика. — Я вышла с вами, только чтобы сказать вам это. Мне стыдно, что там, у машины, я вселила в вас какие-то надежды. Это все игра, я такая артистка! Папа когда-то предлагал даже устроить меня в театральный институт…

— Зато я не актер, для меня все очень серьезно.

— Это тоже иллюзия, Андрей. Я изнеженный ребенок, которому с детства стелют под ноги ковровую дорожку и просят о единственном — как-то передвигать ногами. Я не привыкла к сквознякам, я вправду аквариумная, это вы точно сказали. А вы умный, смелый, гордый человек, вам нужна не я…

Я резко повернулся к Вике. Свет из комнаты падал на мое одеревеневшее от внутренней боли лицо. Лишь губы дрожали.

— От разговоров меня уже тошнит, Вика. Я люблю тебя. Этого достаточно. Без преувеличения: я схожу с ума от любви. На меня это — словно лавина с гор. Не дай бог такого никому. Я…

Я эффектно, на полуслове, оборвал свой страстный монолог — в дверях стояла мать Вики.

— Что ж это вы, молодые люди, убежали от общества? Вика, ты опять куришь…

«Они все против меня», — сжал я челюсти.

Тут припомнилось мне, как Петро полушутя-полусерьезно уговаривал меня и Великого Механика сыграть грабителей. В масках, с игрушечными пистолетами, мы должны были войти в одну из квартир, где Петро Харлан в почтенном обществе встречал Новый год, и приказать гостям отдать ценности и часы. Когда я подойду за часами к Петру (массивные золотые часы, золото Харлан любил, он говорил, что, если бы мог, и каблуки в туфлях заказал бы из золота), он сильно толкнет меня, я должен отлететь к двери, где будет стоять с двумя пистолетами Великий Механик, и оба мы убежим, а Петро будет красоваться перед гостями как отчаянный, смелый спаситель… Теперь я хотел бы сыграть эту роль (Виктория кинулась бы мне на шею и даже ее мать вынуждена была бы признать меня своим, и даже Прагнимак…), но во всем городе не было человека, которому бы я мог довериться. Да и для чего мне роль спасителя, это мелко, по-харлановски, я — гений, мысль моя конденсирует энергию, и только от движения моей мысли, от моей прихоти зависит, когда этот дом и весь огромный город, который за последние трое суток стал для меня таким отчужденным, рассыплются в прах, в атомы. Сейчас я войду в гостиную и скажу им, брошу в их лица: я с вами или против вас, вы признаете меня своим или погибнете вместе с вашим городом. И с удивлением и холодом в душе я почувствовал, что и вправду не колеблясь могу уничтожить город с миллионами людей, с древними соборами, с парками и садами, с Днепром — если этот город не признает моих прав и моего превосходства…

Стол был накрыт в комнате Прагнимака. Железную кровать разобрали и вынесли в коридор, письменный стол отодвинули в угол, теперь на нем красовались два сифона и пузатый графин апельсинового сока.

Это был не тот щедрый сельский пир, к которому Шишига привык, приезжая к матери. Не пахло тут жареными голубцами, которые похрустывают на зубах, не паровала освященная обычаем картошка-мнуха, «пуре», как говаривала мать Андрея, не дразнили запахом чеснока кольца домашней колбасы, что кипят в растопленном смальце на горячей закопченной сковороде, не светились солнечно налистники с сыром, политые маслом, не плавали в сметане помидоры, огурцы, молодой лук, посыпанные зеленым укропом. Это был богатый городской стол, и в первые минуты, когда гости уселись, Шишига не мог оторвать глаз от тарелочек, вилочек, ножей, салфеток, от продолговатых пышных блюд со слоистой бужениной, нежно-розовыми, словно подсвеченными снизу, лососиной и балыком, красной икрой в граненых стеклянных горшочках, крабами и нежинскими огурцами; крохотные прозрачные рюмочки для коньяка, куда его вмещалось не больше двух наперстков, более вместительные для вина, пузатые фужеры для минеральной воды стояли перед каждым гостем. Андрей поспешил сесть рядом с Викой. Напротив него красовалась тучная фигура директора.

— Хренку к буженине, а, Георгий Васильевич?

Но директор словно не заметил родственной теплоты в голосе Андрея. Все смотрели на директора и ждали тоста, и он склонил над столом высокое чело, обдумывая. Затем поднялся (крохотная рюмочка с коньяком пряталась в белой, по-крестьянски большой ладони), и поднялись все.

— Товарищи, друзья! — Как всегда в ответственные минуты, голос Георгия Васильевича был торжественный, взволнованный. — Я предлагаю выпить первую чарку за нашу Олену, которая сегодня и всегда олицетворяет для нас ту прекрасную половину человечества, которая вдохновляет вторую половину на великие дерзания на трудных жизненных дорогах.

Андрей поймал счастливый взгляд Олены.

— Жизнь — это бег на длинные дистанции, и наши жены — наше второе дыхание, — продолжал директор. — Жизнь…

Но Шишига уже не слушал его. Он наклонился к Вике, смотревшей прямо перед собой, и прошептал:

— Я пью за вас. Чтобы мы всегда были вместе. До смерти. Хотя я и не верю в смерть. Человек, который не хочет умереть, не умирает. Он перевоплощается…

Мать Вики настороженно и неприязненно поглядывала на Шишигу из-за стола, он ответил ей ласковой, родственной улыбкой и показал глазами на рюмку: за ваше здоровье. Гости аплодировали директорской речи, дружно пили. Вика тоже выпила до дна.

Гости лакомились лососиной, печенью трески, огурцами, красным болгарским перцем, ему же хотелось одной икры, чтобы есть ее ложкой и чтобы она похрустывала на зубах, словно смородина. Чтобы перебороть искушение и показать себя присутствующим, Андрей поднялся с рюмкой в руке:

— Уважаемое товарищество, друзья! Я хочу только присоединиться к прекрасному тосту дорогого Георгия Васильевича и выпить за женщин — счастливую иллюзию этого мира (Шишига вдруг заметил насмешливую улыбку Прагнимака и вспомнил, что повторяет тост Петра Харлана — на его же новоселье, где был заместитель директора). Мы живем, пока живет в нас эта счастливая иллюзия. Когда эта иллюзия умирает, мы всего лишь существуем. Мы торопимся первыми выйти на финишную прямую, ибо там нас ждет восхищенный взгляд женских глаз. Я пью за очаровательные глаза наших женщин и за тех отважных и уверенных в себе мужчин, которые знают один путь в жизни — к вершинам!

Прагнимак, не дожидаясь, пока Андрей закончит тост, выпил вино. Он много пил сегодня. Шишиге громко, хотя и недружно, аплодировали. Георгий Васильевич раз пять разнимал и сводил ладони, но без звука.


— Теперь я поняла, что, пока слово не вырвалось, ничего еще не потеряно. — Олена полулежала в кресле, и лицо ее было спокойно, как река в погожее летнее утро. — За эти дни я несколько раз порывалась рассказать все Прагнимаку, но он ничего не хотел слушать, он запрещал мне говорить. Потому что он — мудрый. А скажи я хоть слово — и все бы развалилось навсегда. Мы можем подозревать, догадываться, но слово не произнесено, а значит, как бы и ничего не происходило. — Она выпила немного лишнего и повторялась, теряя мысли. — Вчера, Андрейчик, я поняла, что он мой и что я ему нужна, что без меня все для него потеряет смысл, ты очень правильно сказал…

— Я ревную, — улыбнулся я, следя краем глаза за танцующей Викторией.

— Кто бы еще говорил о ревности — ты весь вечер живешь Викой.

— Оставь, Оленка. Я только играю. От тоски. Ты — с Прагнимаком, а я — с нею.

— Ты злой, а она наивная девчушка. Сегодня она спрашивает меня: «Олена, ты давно знаешь Андрея?» — «А что?» — «У меня такое чувство, что я знаю его с детства…»

— Думаешь, я ей нравлюсь? — Я закурил, чтобы скрыть волнение.

— В ее годы все мы влюблялись. А в тебе, кроме всего, — бешеный электрический заряд. Но с тобой она не будет счастлива. Ты ненасытный. Рано или поздно ты пожертвуешь ею, как и мной.

— Оленка…

— А разве это не правда?

Из клубов табачного дыма вынырнул Прагнимак, он, как всегда, ступал уверенно и тяжеловато, словно но железному полу в ботинках с магнитными подошвами. Опустился в кресло возле Олены, взял ее ладони в свои и прижался к ним лбом. Я почувствовал себя лишним, поднялся и пошел в коридор.

В коридоре никого не было, и я мог наконец дать отдых своему лицу. Может, виноваты были несколько выпитых рюмок коньяка, но лицо сегодня не подчинялось моей воле. Я остановился перед зеркалом. На моих глазах лицо изменялось, челюсти словно раздвигало изнутри, нос делался шире, а лоб оседал, как стреха старой хаты, становясь более пологим. Я, словно скульптор, принялся восстанавливать свое лицо. Пальцами месил его, как глину, и формовал, и оно постепенно приобретало обычный вид. В туалете зашумела вода. Я устремился на кухню, чтобы немного побыть одному после пластической операции…

Кухонный стол, заваленный пустыми консервными банками и уставленный грязной посудой, стоял шагах в двух от двери, и я сразу заметил горшочек с красной икрой. Икры, правда, было уже на самом донышке. Я придержал дверь носком ботинка, а сам потянулся всем телом, словно в школьном гимнастическом зале делал «ласточку», к столу. Ложки поблизости не было, и я черпал икру сложенными в совочек пальцами и глотал, не жуя. Лицо мое за этой лихорадочной работой снова вышло из-под контроля, но я все-таки доел икру, вытер о полотенце пальцы, и только тогда привел в порядок лицо. И вовремя, потому что в коридоре послышались знакомые директорские шаги. Я схватил чашку и отвернул кран, словно захотел пить.

— Что, Андрей, тоже водички?

В чашке бурлила вода, со звоном падала в белую раковину, а мы стояли рядом, и ни одной живой души вокруг, даже по коридору никто не ходил — сама судьба послала мне счастливый случай.

— Георгий Васильевич, я хотел с вами посоветоваться. — Голос мой становился тоньше, и сам я словно бы терял в росте. — Если позволите. Вы мне сейчас как отец…

— Говори, говори, Андрей, все мы — люди…

— Помните, вы приказали вселиться в квартиру Харлана, а потом уже оформить все как следует. Вы подсказали бы нашему профсоюзу…

— Ну что ты, Андрей, я тебе удивляюсь, будто ты первый день в конторе. Как же это я могу подсказывать коллективу? Такие дела у нас решаются демократично, воля всех — закон. Тут уже не мой сектор. Я тебе говорил, правда, но говорил, чтобы ты присматривал за квартирой. А кому и как передать — это уже коллектив решает.

— Георгий Васильевич, а как же с историей конторы? Скитаясь по голосиевским углам, много не напишешь. — Я обратился к последнему козырю. — Очень хотелось бы увековечить…

— Дадим, Андрей, всем дадим квартиры. Будем думать, советоваться. В самые ближайшие годы управление нам что-то подкинет. — Директор взял из моих рук чашку, отпил и снова поставил мне на ладонь. — А пока что, сам видишь, семейные люди без жилья. Вон и твои друзья, Юрко с Лелькой, молодожены, а без крыши над головой. Думаю, что им и отдадим Петрову квартиру, справедливо будет…

Целились в волка, волк вскочил на ноги и прыгнул за скирду. Вокруг белела голая равнина, бежать было некуда…

Я оперся о край раковины и, недобро улыбаясь, взглянул на директора:

— Ну что ж, я добрый, пока меня не загонят в угол. Теперь я знаю, что я буду писать. Я напишу такую историю, что у вас с Прагнимаком пятки зачешутся… Готовьтесь идти на пенсию, Георгий Васильевич. Но не по-доброму, не с цветами и благодарностями, а с оргвыводами. Мне вас искренне жаль…

Тут Георгий Васильевич вытаращил на меня круглые, странные глаза, и хмель в его глазах рассеялся, словно утренний туман над прудом. Рука директора с ухоженными ногтями описала полукруг, отплыла назад и нащупала ручку двери. Губы шевельнулись, но голоса не было слышно. Как в немом кино. В гостиной играли танцевальную мелодию. Директор кашлянул и попробовал улыбнуться: так улыбаются в кресле дантиста, когда бормашина уже включена.

Я пробежал пальцами по лицу: оно было чужим…


Опередив директора, который едва передвигал ноги, я вошел в гостиную и на глазах у всех пригласил Викторию на танец. Музыки я не слышал.

— Я ухожу отсюда, Вика.

— Ты растревожил мою маму. Она почему-то боится за меня и уже принимала валидол.

— Они все хотят стать между нами. Им наплевать на интеллект, на духовность. Я для них — никто, я даже не кандидат наук.

— Хочешь, я завтра позвоню тебе?

— Завтра может быть поздно.

— Почему?

— Не знаю. Я боюсь себя, я из тех людей, которые, если любят, способны на все. Я просто исчезну. Я уйду в лес. Там все естественно и искренне. Будут охотиться на зверей, а они на меня. Я даже не возьму с собой транзистор. Мне наплевать на мир людей. Зимними вечерами я буду смотреть на луну и думать о тебе…

— Не нужно так, слишком сентиментально, мне захочется плакать.

— Ты все думаешь, что я шучу.

— Это я шучу.

— Проводи меня.

— Нет… Что подумает общество?

— Ты сейчас же вернешься. Я хочу попрощаться с тобой без свидетелей. Иди первая и подожди меня на лестнице.

— Мама права, ты искуситель. Я теряю рядом с тобой волю. Но это уже в последний раз, честное слово. Дай мне тихонько сигарету… Ты меня выкрадешь, правда? Как интересно! А разговоров будет среди знакомых! Викторию украли!.. Ты видишь — я смеюсь, хотя мне хочется плакать. Не знаю почему…

Теперь я сосредоточил все свое внимание на лице, которое становилось все своевольнее. Отвернувшись, поправил его перед стеклом книжного шкафа. Лицо было пластичное, словно размятый в ладонях теплый пластилин, слушалось малейшего прикосновения пальцев, но быстро теряло форму. Вылепив на лице меланхолическую сосредоточенность, я осторожно, словно боялся рассыпаться, направился к директору, Вики в гостиной уже не было. Темно-коричневое платье ее матери виднелось сквозь открытую в комнату дверь. Гости вновь собирались вокруг праздничного стола. Ошеломленный Георгий Васильевич сидел под розовым зонтиком бара, прикрыв глаза ладонью. Я сел рядом. Мне захотелось рассказать директору про Харлана:

— …Мы им пренебрегали. Мы ценим человека только после его смерти, лишь после похорон начинаем понимать, кого мы утратили. Разве не правда? Это была великая личность. Он умел держаться сам перед собой по команде «смирно» и не разрешал себе даже моргнуть, хотя часто стоял на ветру и слезы катились из его глаз. Он пророс из своего полесского Пакуля, как росток прорастает сквозь асфальт. Он всего себя выложил, чтобы пробиться, и уже зеленел над асфальтом, когда злая судьба скосила его. Никто из вас не знает, как безумно он любил Лельку, и пожертвовал ею, отдав этому рахитичному святоше, потому что Лелька только бы мешала ему расти. Я был с Петром в тот вечер, когда он их познакомил. Он тянул водку как воду и где-то в полночь, упав головой на стол, плакал! Он знал, что это уже все, что они, Лелька и Великий Механик, будто созданы друг для друга, он знал это заранее, он все взвесил, но любить так, как Харлан, никто не умел…

Бессильная злоба распирала меня, я хрипло рассмеялся, но сказать все это не успел: ко мне приближался Прагнимак. Я вскочил, намереваясь отступить за кресло, но было уже поздно: жилистая пятерня Прагнимака легла мне на грудь, сжала в тугой узел воротник сорочки и галстук, и бисеринки пота на крутом лбу заместителя директора начали катастрофически быстро приближаться к моим глазам: сила сельского парня еще жила в нем. Серые губы Прагнимака разжались:

— Вовкулак![21]

Я дернулся и, оставив в руке заместителя директора Харланов галстук, почти бегом бросился к двери. В коридоре меня догнала Олена:

— Не сердись, Андрей, сама не знаю, что с ним случилось. Но правда, ты сейчас непохож на себя! На кого же ты похож, боже мой!..

— На волка! — хохотнул я и оскалил зубы.

В ту же минуту распахнулась дверь гостиной, и появился Прагнимак. Я открыл английский замок и вылетел на лестницу. Замок громко щелкнул за моей спиной.

Вика стояла несколькими ступеньками ниже. Я достал Петрову зажигалку и высек огонь.

— Что там за шум? — спросила Вика, прикурив.

— Едва убежал от Прагнимака. Пристал: выпьем да выпьем.

— Он такой гостеприимный. Я люблю у них бывать.

— Гостеприимный, но я не умею много пить.

Мы спустились во двор. Была настоящая воробьиная ночь — ветер катился по крышам домов и влажными глыбами падал в палисадники.

— В такую ночь хорошо сидеть вдвоем на диване и слушать, как за окном шумит ветер, — вслух подумал я.

— Теперь ты будешь уговаривать меня убежать? Но на чем ты меня повезешь? Где кони и медвежья шуба? Вон родное киевское такси. — Мы уже выходили на улицу, зеленый огонек мерцал меж деревьями. — Я не смеюсь, я серьезно сегодня раздумывала: а что, если нам удивить всех и пожениться? Почему ты молчишь?

— Ты все сказала сама, разве не так?

— Что с тобой, Андрейка?

Неожиданно мне вспомнилось, как что-то невыразимо счастливое и солнечное: минуты, когда я был человек и был с людьми.

…Я инженер кирпичного заводика, первый месяц самостоятельной работы, никого хорошо не знаю, день строителя, конец лета, коллектив едет на экскурсию в Киев, по дороге сворачиваем в лес, расстилаем на теплой хвое брезент, женщины достают припасенные из дома гостинцы, мы выпиваем по рюмке, поем песни и танцуем под баян на скользкой хвое, и волнующее родство с людьми, и приязнь, и пронизанные солнцем вершины сосен в голубом небе…

…Я и Лелька помогаем Великому Механику вычертить последние узлы его нового создания, ночь за окном, а мы втроем в залитой светом комнате, у чертежных досок с чертежами, из которых родятся, утвердятся в металле тела машин; я впервые завидую Юрку, но это доброжелательная зависть, и я выжимаю из себя все, что могу, хотя перед уставшими глазами плывут по ватману красные круги, я пообещал Великому Механику помочь и помогаю; заходит Харлан, он пришел с какой-то важной и таинственной, как всегда, вечеринки, садится на край стола и полушутя-полусерьезно подзуживает Великого Механика, набиваясь в соавторы, мол, оформит авторское свидетельство, добьется, вырвет порядочные премиальные. Юрка отвлекает и утомляет болтовня Харлана. В первый и последний раз в жизни я выступаю против своего товарища: «А пошел бы ты отсюда, Петро!..» — удивленный моим бунтом, Харлан молча выходит…

— Что с тобой, Андрейка? — тормошит меня Вика.

— Доверься мне и ни о чем не расспрашивай. А завтра я буду нежный и искренний и очень-очень буду любить тебя…

Но я уже знал, что завтра для меня никогда не будет, как никогда не будет праздника вместе с другими, под соснами, пронизанными солнцем, и вечера в залитой светом комнате, втроем, над листами ватмана, и не будет у меня этой доверчивой девочки, которую и вправду я мог бы полюбить. Ничего этого не будет, ибо, выбирая между человеком и зверем, я пожертвовал человеком в себе.

— Ты так таинственно обо всем говоришь, а мне смешно потому что я выпила, а может, потому, что мне было бы страшно, если бы я не смеялась. Ты помнишь сказку про урода, которого любила девушка, и личина с него спала? Он был хороший, но заколдован злым духом…

— Поздно, Вика…

Между деревьями, словно два волчьих глаза, сверкнули звезды, это видение длилось всего лишь миг, звезды тут же заволокло тучами, что стаей бежали по холодному ветреному небу. Подчиняясь тому немому призыву, знаку, я шагнул к Вике, положил ей на плечи свои лапища и что было сил припал к ее губам. Почувствовав во рту соленый привкус крови, жадно шевельнул крыльями носа, ночь затрепетала в моих глазах, красные огни побежали по горизонту. Вика рванулась из моих объятий:

— Зубы у тебя, как у волчонка…

Ее слова уже едва пробились ко мне сквозь розовый туман, медленно набухавший и густевший. В голове моей шумело, красные круги плыли перед глазами, лицо покрылось кустиками шерсти, а в подушечках пальцев защекотало — и вылезли когти. Схватив Вику, волк потянулся мордой к ее лицу, ткнулся в руку, которой девушка закрылась — клыки легко прошли шерсть осеннего пальто, и впились в живое, сладкое тело. Девушка вскрикнула.

От перекрестка улицы, где мерцал светофор, бежали люди…


Волк припал к асфальту, распластавшись на тротуаре, — весь, от бакенбардов на щеках до хвоста в подвижных серебристых волнах, будто марево. Асфальт был твердый, жесткий, когти скользили по нему, как по льду, асфальт пах керосином, смолой — городом, что смотрел со всех сторон на волка бесчисленным множеством светлых глаз, а люди были уже совсем близко, ничего он так не боялся, как людей. Тоскливо гудели вверху осокори, напоминая о лесе. Волк оттолкнулся лапами от асфальта, перепрыгнул через металлическую ограду, серебристо сверкнул в свете уличного фонаря и помчался посредине улицы, словно просекой, между потоками машин. Город работал, учился, любил, рожал, город жил своей установившейся повседневной жизнью, а волку казалось, что в него целятся из каждого окна, из каждой открытой двери, из автомашин, троллейбусов, трамваев, страх мутил его, город виделся гигантской клеткой, дверцы которой вот-вот захлопнутся, и он крупной рысью гнал на далекий призыв чащи…

Посреди Львовской площади, откуда дорога стлалась к Глубочице, к Кожемяцкому яру, к Дорогожицким лесам, волк присел, задрал морду к небу, и из его горла вырвался долгий печальный вой.

Но ни одна живая душа в огромном городе не откликнулась на его отчаянный призыв…


1972—1980 гг.


Авторизованный перевод Н. Дангуловой.

Загрузка...