БАЛЛАДА О СЛАСТИОНЕ

1

А родословная Йосипа Сластиона, сыном Македона в метрику со слов его матери записанного, — от самого Уполномоченного. И никому не верьте, будто Мария век в девках вековала, а дитятко свое в лозе нашла, когда за Днепром сено сгребала. Все это байки да предрассудки темные. Я старая, как мир, много на своем веку видела-перевидела и биографию Сластионову всю как есть расскажу.

Личко белое, щечки алое яблочко, соком налитое, — вот вам писаный портрет нашей Марийки на выданье. А тут присылают в село Уполномоченного. И до него, ясное дело, уполномоченные приезжали: тот — по мясу, тот — по облигациям, тот — по табаку, энтот — по севу или по уборке; были уполномоченные нара́зно по ботве, по буракам, по зерну или там — по соломе. А новый, как приехал, собрал нас, сельское, значит, начальство (я в те годы для уполномоченных стряпала, правлением была на то приставлена), собрал нас и говорит: «Я — над всеми уполномоченными Уполномоченный». И правильно высшее начальство распорядилось, потому как уполномоченных в те года столько развелось, что голова кругом шла: каждый понедельник за ними в район конный обоз посылали.

Дальше Уполномоченный над уполномоченными говорит: «Мне, товарищи, в районе через день надо бывать, потому как я должен регулярно отчитываться в верхах за проделанную работу и получать новые вказивки[22]; и вообще, как рыба без воды, не могу я, — говорит, — долго жить без высших сфер, мне непременно раз в два дня воздуху глотнуть наверху требуется. Такая уж у меня организация организма». А Мария тогда молоко в район возила, все старалась устроиться где полегче, это уж у них в роду так повелось. Дед будочку у пристани держал, когда еще у нас пароходы останавливались, так все норовил купить за копейку, а продать за рубль. И у рыбаков рыбу за шкалик принимал, а втридорога продавал… Председатель колхоза, значит, вызывает Марию, наказывает: «Будешь через день вместе с молоком отвозить в район товарища Уполномоченного. Только побольше соломки подстилай в телегу, пусть завхоз выпишет, чтоб не трясло их и мягко сиделось».

После уж болтали, будто Мария сама к ему липла. А ей сверху наказ такой вышел. Хоть не диво, ежели б и липла. Уполномоченный был лицом пригожий, румяный, ровно месяц, и статью видный (Йосип Македонович обличьем в отца удался, а ростом — в мать, та коротконожкой была, все смеялись: на ночь коту нечего есть…) И костюм у Уполномоченного белый, тонкого полотна, и картуз белый, а портфель большой, пухлый такой, покуда не узнали, что там, думали — в ем вся его большая наука.

Так вот, возит его Мария месяц, второй, третий. Уже и жнива[23] отошли, картошку выкопали. А тут гляжу: как-то на неделе вертается Мария из района одна, пустые бидоны на задке телеги тарахтят.

— Где ж твой районный пассажир? — спрашиваю.

— Не пришел сегодня к Корчме. Ждала-ждала да и поехала, не ночевать же на дороге.

Она его все к Корчме — развилка перед въездом в райцентр так называется — подвозила. У Корчмы и забирала.

Щебечет, щебечет она мне, соловьем заливается, но я-то вижу по глазам, что сильно тревожно у ней на душе. Нет нашего Уполномоченного неделю, нет месяц, нет и три. А поздней осенью поползло по селу: Мария ребенка ждет. Люди посмеиваются: родит, мол, Мария, и будет у нас свой уполномоченный, не надо из района возить. Нашим людя́м только попади на язык. А чего тут смешного, ежели многие бабы на Уполномоченного заглядывались, да ему, вишь, одна Мария приглянулась.

И надо ж такому случиться, что когда рожала Мария своего сынка Йосипа Македоновича в районной больнице, то услыхала там по радио, что за великие заслуги нашего Уполномоченного повысили и теперь он руководит областным оркестром, а оркестр тот аккурат по радио и выступал. Он и прежде в большом своем портфеле, скажу вам, свистульки, дудочки и сопилки всякие носил. Сперва сельским ребятишкам раздавал, а потом и бывших уполномоченных выучил свистеть да насвистывать. Не успели оглянуться, как он организовал оркестр из уполномоченных: одни играют, другие поют и танцуют. Так нам тогда никаких артистов не требовалось. На уборочную люди наперегонки бежали, знали, что уполномоченные на стане играть и петь будут.

Так вот, значит, воротилась Мария из больницы и написала письмо своему Уполномоченному. Мол, от нашей любви горячей родился у нас сын и растить его надо. Он ей ни словечка не отписал, может, не хотел признаться, что женатый, а деньги на ребеночка все ж стал посылать. Деньги ей приходили аж до самой войны. Как начало месяца, так бежит, бывало, Мария на почту. Себе нарядов накупит, да и ребеночка не забудет. А в войну исчез ее Уполномоченный. После войны она на розыск посылала, так и фамилии в бумагах не нашли. Не знаем, мол, отписали ей, не было такого и нет.

Ровно приснился человек.

Зато остался сынок Уполномоченного, наш Йосип Македонович.

А теперь после всего, что с Йосипом Македоновичем случилось, сижу я иногда и бабьим своим умом прикидываю: что как и впрямь Уполномоченного над уполномоченными послали к нам о т т у д а? Откуда прилетали уже к нам, как в старых книгах про то писано, словом, куда нынче космонавты летают?

Прежде в нашем селе церковь стояла и поп был, — ох, и уважал покойник водочку! Мужики, бывало, у лавки соберутся и спрашивают:

— Батюшка, от кого святая Мария дитя заимела, ежели муж ей попался старый и на ребеночка бессильный?..

А поп серебряную чарку опрокинет, он ее с собой в подряснике завсегда носил, рот перекрестит и рявкнет на всю улицу:

— От духа святого, мужики, от духа святого!..

Я все сказала, а ученые люди пусть рассудят.

2

Не верю я бабскому радио, хоть вы мне что. Одной почудилось, а все сразу в голос — видели… Не такой Сластион, чтоб лететь наугад в пустоту, бог знает куда, бог знает зачем. А коли полетел, так небось в тайгу — Аэрофлот всегда к вашим услугам, — золото мыть. Он мне по-соседски все уши прожужжал тем золотом: на золотых, мол, рудниках умные люди деньгу лопатой гребут, в колхозе такие денежки и не снились. Поехать бы, говорил он, а через годик-другой вернуться на собственной «Волге», наиновейшей марки, вот бы все подивились… Ему не деньги были нужны, вернее, не сами по себе деньги: хотелось пыль в глаза пустить. Чтоб все говорили: ох, и Сластион Йосип Македонович!..

— Так и езжай на рудники! — заору, бывало, осердясь. — Что ж не едешь?

— Э, кабы раньше, а теперь нельзя, мобилизован высшим начальством в колхозную номенклатуру, а скоро — и по высшему масштабу буду. Прикован к рулю колхозному навеки… Его из рук не выпустишь, это тебе не какой-то там тракторишко… Ответственность! А будь я, как ты, простой тракторист…

На это он горазд был — черту провести меж собой и мной, будто мы из разного теста. И знал же, стервец, что меня чуть не силком тащили в руководство и туда и сюда выбирали, да у меня таланта к этому делу нет (выйду, бывало, на трибуну и стою красный, как рак печеный, слово из себя не выдавлю), а весь мой талант в том, что я трактор вожу, это вам хоть кто подтвердит. Еще лет пять назад вызывали меня в район: хотим рекомендовать тебя, говорят, в председатели сельсовета. Нет, отвечаю, такого тракториста, как я, трудней найти, чем плохого председателя, а председатель, товарищи дорогие, из меня будет никакой, наперед знаю. Убедил, согласились. Теперь, когда я пашу огороды, а пашу я ну будто на скрипке играю, борозда к борозде, и все уголки вспаханы, после меня уж не надо лопату в руки брать, так бабы даже крестятся: «Спасибо властям, что ни в какое руководство тебя не мобилизовали, а на должности тракториста оставили…» Он, Сластион, все это знал, да все одно кочевряжился передо мной.

— А что, — режу ему в глаза, — может, брюхо свое, трудовой свой мозоль, в мой трактор запихнешь и попашешь день да ночь, как я?

— Ты моего живота не тронь и не задевай критикой, мне солидный живот по должности положен…

На полном серьезе говорит. Я от его слов засмеюсь, будто пятки мои кто щекочет, а он зенками своими бесстыжими хлоп-хлоп — и уйдет молчком. Дня три потом отворачивается, — обиделся, значит, за непочтительный отзыв о его пузе. Потом постепенно отходит. Не злопамятный был мужик на обиды. Я с ним по-простому, рабоче-крестьянскому, и он меня побаивался чуток, а обиды долго не держал.

Но чтоб поведать про Сластиона, надо сперва о себе немного сказать, для завязки и для кульминации, как говорили на уроках литературы. Я со школьной скамьи кульминацию эту хорошо запомнил, потому что слово это на культиватор похоже. А мне лишний раз вспомнить культиватор — что язык медом помазать. На что мне ваша кульминация, говорю как-то учительнице литературы, вы про культиватор расскажите, мне на роду написано не романы писать, а пшеницу сеять. Учительница рассердилась и написала записку ругательную моему отцу и дала ее Йоське Сластиону, нашему соседу, чтоб он ее бате лично в руки передал. А тот ну прямо на глазах вырастает, когда учительница к нему с поручением, только б угодить. Да чтоб отличили его среди других, похвалили. Это за ним водилось, любой вам скажет, кто с Йоськой учился. Как-то учительница принесла в класс лист ватмана и спрашивает: «Дети, кто плакатным пером может красиво писать?» Сластион тут как тут, выскочил: «Я!.. Я!» Слова никому не дает сказать. А сам этого пера плакатного никогда и в руки не брал. Поручила учительница ему правила написать. Вечером он стучит к нам в окно: выручай, мол, ошибок наделал, стал резинкой стирать — и до дыр протер, что я завтра учительнице скажу? А ты, говорю ему, с края ватман отрезай и на протертое наклеивай, и вообще, когда руку в потолок тянул, тогда у меня не спрашивал, никто тебя силком не заставлял. Приносит он на следующий день эти правила в класс, разворачивает ватман, а весь лист — заплата на заплатке, вроде нашей тогдашней одежонки: чуть тронешь — заплаты отклеиваются и опадают, как листья сухие с дерева. Не ватман, а сито, ей-богу. Уж мы посмеялись тогда, долго те правила вспоминали. Так вот, как только передает учительница дружку моему и соседу донос на мое поведение, я стремглав после уроков из класса и стою поджидаю Сластиона под мостком, чтоб записку перехватить. Он знал про это: ручей вброд перейдет повыше мостков, кругом села обежит, и письмо отцу другой дорогой доставит. Жду-жду его, бывало, да и тащусь домой: куда денешься? А он из своего двора выглядывает, рожа вся сияет от счастья. Теперь, говорит, хоть убей, а поручение учительницы я выполнил. Батька меня уже поджидает — с ремнем в руке. Вхожу в хату и ну бегать вокруг стола! Батька за мной, ремнем стегает. Реву, а сам ору сквозь слезы: «Все одно к трактористам убегу!» И убегал. Повешу сумку с книжками под мостком, а сам в тракторную бригаду. Особенно весной: не шукайте в школе, а шукайте в поле. Как дело ближе к весне, отец начинает ходить в школу, будто на работу: учителя со Сластионом каждый день записки передают. Наконец устал отец лупцевать меня. Пришел из школы, сел у стола, глядит на меня и спрашивает:

— И что из тебя будет, сынку?

— Тракторист, тато.

Утром отправился я, уже не таясь, вместо школы в бригаду: к тракторам воду возить. Весну и лето все провозил, а осенью приехал в колхоз главный инженер МТС. Трактористы просят за меня, чтоб на курсы послали, а он спрашивает:

— Сколько классов за плечами?

— Шесть чуток не доходил.

— А мы теперь только со свидетельством о семилетке на курсы принимаем.

Как сидел я на бочке с водой, так и прикипел к ней, будто автогеном меня приварило.

— И не думай, хлопче, и не мечтай, пока школу не кончишь.

Вернулся вечером домой:

— Мама, где моя сумка?

— Да теленок сжевал, я ему траву в ней давала.

— Шейте новую, утром в школу иду.

И пошел я снова в шестой, в один класс со Сластионом, он-то на год моложе меня, и как один день, до самого выпускного вечера, от звонка до звонка. Только больше не пришлось моему соседу записки от учителей таскать. Хорошо я стал учиться. После школы пошел прицепщиком, потом — на курсы МТС, а с курсов — на трактор, на нем и по сей день. Такая, значит, жизнь моя молодая. Но хватит про себя. Теперь только про Сластиона речь пойдет.

Хитрован был, это все знают. Уроков дома никогда не делал, ждет, бывало, до последнего, чтоб я задачку решил и ему дал списать. Ежели в классе контрольная по вариантам, гнется над тетрадкой, покраснеет весь, а дождется, пока кто-то в его ряду задачу решит и ему шпаргалку под партой передаст. Он свиту свою имел, мы их сластенчиками звали. Известно, в каких достатках тогда росли, а Йоськина мать была на такой работе, что им всего хватало, — то на молочарке, то в кладовой, то в яслях. Что умела, то умела всякие там коржики, лакомства печь. Йоська и подкармливал своих сластенчиков, кто за него задачки решал.

Вкусно у них в хате пахло, до сих пор помню. Что ж еще рассказать, что к делу? Ага, вот деталь. Правильно я говорю? Де-таль. Есть такие детали, без которых мой трактор и не чихнет. Может, и вашему трактору моя деталь пригодится. Бывало, бежит наша босоногая команда купаться. Холодная вода или теплая, кто тогда глядел? Едва снег сойдет, бултыхаемся. А Сластион средь лета подойдет к берегу, палец в воду макнет: нет, говорит, сегодня температура низкая, может быть переохлаждение тела. И сиднем просидит на песке, пока мы купаемся и шалеем в воде.

Такой был.

А поцапались мы с ним серьезно в седьмом классе. Вышли старшеклассники на субботник — старое церквище перекапывать. Там школьный сад теперь. Пупок надсадишь — где ни копни, везде кирпич. Вижу, Йоська и тут дурнее себя ищет. Давайте, говорит, соревноваться, кто больше кирпичей выроет, а чтоб без брехни, по-честному все, я записывать буду. И уже карандаш с блокнотиком вытаскивает. Меня всего передернуло. Я и теперь такой: спокойный, что твой вол, но только до поры, а межу переступишь — берегись… Взял я его за патлы (а Сластион тогда длинные волосы отпускал, в город навострился — в техникум поступать, кулинарный или финансовый, толком не знаю), пригнул к земле и как заорал на весь пустырь:

— Бери лопату, стерва ленивая, и пиши лопатой, пока взопреешь!

Этого он мне и по сей день не простил.

Как-то вечером домой иду, весь в мазуте, а тут тетка Мария навстречу, мать Сластиона. «Бедный ребенок, уже и тебя запрягли, — говорит. — А мой Йосип грязь не станет месить, поступит учиться, чтоб другими потом командовать…» — «Сам пусть сначала работать научится, тогда и командовать будет!» — буркнул я и подумал: куда ему поступать, из класса в класс на троечках едва переползал. По-моему и вышло — на первом же экзамене провалился Йося.

Когда создавался в нашем селе музей местной истории, подкатился он к учителю, который этим занимался.

— Вот вам штаны мои милицейские и свидетельство за семь классов. В этих штанах я кровь проливал, а свидетельство об образовании выставьте, чтоб молодежь пример брала, как мы учились в трудных условиях, учитывая послевоенный фактор. Теперь я на виду и место мое — в музее, вместе будем массы окультуривать.

Учитель прямо в глаза ему смеется:

— Какую же ты, Йосип Македонович, кровь в эти штаны проливал, что-то не слыхать было, чтоб тебя ранили на милицейской службе? А свидетельства твоего не можем в музее выставить по той причине, что там одни тройки, а наша обязанность — призывать молодежь к отличной учебе и образцовому поведению. Твой посредственный пример нам не подходит…

После провала на экзаменах отсиживался он сперва дома, а потом взяли его в тракторную бригаду учетчиком. И лета не минуло, такого он нам намерил, что в МТС за голову схватились. Выгнали его из учетчиков, и слонялся Йосип, пока в армию не призвали.

3

Вы меня слушайте! А то люди такого наговорят! У соседа в глазу пылинку видно, а у самого… Дерево от дерева и то разнится, а тут хотите, чтоб человек… Сколько людей, столько и правд. Я вам больше скажу: есть люди, у кого не одна правда за душой, а, можно сказать, сотня. Другому что — абы на трактор сесть, больше ничего и не надо для счастья. А Йосип смолоду много помыслов в душе носил, и все непустяшные. На полную катушку, как теперь молодежь говорит, жить хотел. И рвали его те помыслы на части, как черти в пекле. Без этого Йосипа Македоновича не понять. Крестником он мне доводится, это правда, но я, примером, не защищаю, а хочу, чтоб по справедливости, раз уж он на язык и суд молвы попал. Теперь каждый лезет в прокуроры и в судьи, а Йося сам себя не защитит, потому как в космосе, а может, где и повыше пребывает. Когда наши космонавты прилетели, я им письмо написал, спрашивал про Йосипа, а они мне ответили: мол, там, где космические корабли летают, людей без скафандров, не космонавтов, значит, быть не может, потому что пространство там безвоздушное. Но наш Йосип Македонович такой, что и в безвоздушном сможет, лишь бы на виду.

А Уполномоченный над уполномоченными был, это я могу подтвердить где угодно. Сам его на правленческой бричке возил по полям, и так он мне своими свистами-пересвистами голову прогудел, что сколько уже лет минуло, а и теперь в башке, только на воз сяду, шабаш и танцы-гранцы начинаются. Сколько я этот портфель со свистульками потаскал за ним: бывало, руки уже отрываются, а деться некуда — служба. Ребятенка какого встретим, — давай, командует, глиняную свистульку и загогулину в своих бумагах ставить: я, говорит, тоже подотчетный. Скоро наше село гудело и свистело на весь район. И сейчас еще, ежели признаешься на базаре, откуда родом, рукой махнут: «А, свистуны!..» Я им отвечаю: «Забыли, как на поля сбегались оркестр слушать!» Все в моей памяти, будто в книжке, записано. Как организовал наш Уполномоченный оркестр из уполномоченных, так наш колхоз по всем показателям вперед и рванул, люди с поля не хотели идти, все б слушали игры и песни уполномоченных. Из соседних колхозов сбегались на наши поля работать, чтобы услышать. Так и вышло, что один наш колхоз уже, можно сказать, передовой, а соседи едва плетутся. Потому нашего Уполномоченного срочно в областные сферы и забрали, чтоб, значит, все его слышать могли и вперед идти. А что Мария наша Уполномоченного в район и из района возила, так то правда. Только еще не вся правда. И за Йосипа Македоновича бабское радио зря Уполномоченного упрекает. Он себе такого не дозволил бы — за Марией волочиться.

А с Марией дело было так. Был у меня дружок. Столяр сам, сокирник[24] по-нашему. У них в роду все мастеровитые, и мой дружок столярничал. Двое деток уже у него народилось. И тут у них с Марией нежданно-негаданно сильная любовь получилась. Мария в девках была — огонь, кого хочешь спалит и с ума-разума сведет. Так что я дружку и не удивлялся, завидовал тайно, потому как и сам не раз на ту девку — цвет маковый — засматривался. А чем уж ее столяр прельстил, и женатый, и годами старший, не скажу вам. Что-то в нем, видать, было такое — бабам виднее. Бабы, примером, на что летят? На мужской дух. В конце войны, значит, служил я в дивизионной школе, и был у нас один парень — собой неказистый, грудка такая воробьиная, хлипкий, одним словом, письма разносил и разные поручения по штабу сполнял, — бабы за ним толпой ходили. Так его быстренько и демобилизовали, чтоб моральный уровень в гарнизоне поднять. Всякое бывает. Это я к примеру, а может, у Марии с моим дружком совсем другое, как в книгах пишут.

Мастер он добрый был. Столярничал красиво. Да, отменный столяр был! Теперь таких нет. И Йосип Македонович человеком стал бы, кабы других дум в голове не носил. Талантом он в батьку удался. И рубаночек, и топорик — ну точно, как батько его держал. Струмент прикипал у него к рукам. Я, когда смотрел, как Йосип Македонович работает, всегда дружка своего вспоминал и душой отдыхал. И в его руках дерево что воск было. Все мог. Одно слово, любились они, миловались, как в песне поется. Расписывать долго не буду, все мы такое смолоду переживали, я до вашего сведения факт этот довожу, потому что мало кто про тот факт знает. Поскольку любились они либо в моем вишняке, либо в пригребице, когда холодало.

А на Уполномоченного Мария показывала, чтоб жена дружка моего не лютовала. У той характер крутой был, поверите, даже умереть не могла по-людски — стреху на ее хате срывать довелось — вот какой был характер. Ведьмой всю жизнь ее называли, потому что заговаривать умела разные болезни и испуг у детей выгонять. Меня как-то коромыслом выгнуло после простуды, света божьего не вижу, уж и врачи отказались лечить, пошел я к ней. Как глянула — ну наскрозь глазами так и прожгла. Год, говорит, будешь вот эдак ходить, потом отпустит, ну а шептать не стану, потому что ты моему мужу в шашнях с Марией помогал. Так оно и вышло — год ходил согнутый, а потом вроде и не было ничего, само отпустило. А Марию она до последнего дня кляла и как только не обзывала — и продажницей, и травянкой, и подстилушкой, конфеты с могил после поминок собирала и во дворе у Марии раскидывала. Может, с тех проклятий Мария так рано в землю и сошла. Марию мимо двора в гробу уж несли, а она вслед дули сучит: «Допрыгалась, дотаскалась, проклятая душа!..» Такие бабы.

Только Марию она зря кляла: ежели б та захотела, мой дружок бы и семью оставил, а к ней ушел бы. Но Мария не собиралась детей сиротить. Люблю, говорила, это точно, но объедки чужие мне не нужны. Одним словом, попал сокирник меж двух огней: оба жгут, а без них холодно. Тут позвали нас с дружком на Западную Украину колхозы строить. Он ухватился за ту Западную как за соломинку, и я — за ним, ведь мы друзья еще с колыбели. Надо, говорит, уехать, издали оно будет виднее, оглядеться, что к чему, потому что и сам в толк не возьму, кого я люблю и кто меня любит. Заблудился меж двух сосен, а вы говорите… Бабы эти горше чумы, от чумы человек — раз, и ноги откинет, а тут — на медленном огне всю жизнь поджариваться.

Тогда какие были поездки — торбу через плечо, ящички с инструментом под мышку, и готов. Деньги он Марии с Западной слал, на сына, это я знаю. Поработали мы там, может, с год, а тут война. Нас сразу под ружье. Дружок мой и говорит: если, значит, переживешь войну, расскажешь сыну моему (а от законной жены у него две девочки было), где я струмент в наследство ему оставил. Смазал солидолом, сложил в сундучок, а сундучок закопал возле вуйковой[25] хаты, где квартировали, чтоб и вуйко видел, и я — за свидетеля. Ты еще меня переживешь, смеюсь. Нет, отвечает, не переживу, век мой короткий, цыганка наворожила. Так и не вернулся с войны: похоронная пришла, что геройски погиб, а я хоть на одной ноге, но пришкандыбал в сорок шестом из госпиталя.

Узнал про похоронку на товарища, помянул добрым словом, захожу к Марии. А там бегает по двору малец, ну точно мой дружок в детстве. Были у меня в кармане шинели три грудочки сахара, в уголок платка замотанные, — отдал сыну товарища своего незабвенного.

А Марию потихоньку и спрашиваю:

— Знает он, чей сынок?

— Знает, что отец на фронте погиб. Подрастет — расскажу, кто батька.

С тех пор и стал я малого привечать. И он меня, правда, уважал, как родного. А когда в понятие вошел, я и говорю:

— Работал я, Йосип, на Западной Украине перед войной с твоим батьком. Закопал он там струмент свой столярный у вуйковой хаты. Станешь на ноги — заберешь. А пока что приходи, буду учить тебя отцовскому ремеслу…

Так и стал он возле меня столяром. И дюже полюбилось ему это дело. Да и ремесло его полюбило. Отходил хлопец семь классов. Всем уши прожужжал, что поедет поступать, а мне признался:

— На моих тройках разве в науку въедешь, дядько? В наше время только учеба открывает дорогу из села в город. Но лучше в селе быть первым, чем в городе последним. Собрала мать немного денег, вот и поеду за отцовским инструментом, снится он мне, зовет…

Растолковал я хлопцу, где то село, как вуйково подворье отыскать и где сундучок с инструментом закопан. Даром что желторотый, а доехал и все нашел. Вуйко давно уже инструмент откопал, но берег, ждал, что сын солдата подрастет и явится. Душевный человек попался. У нас, говорит, мастера над мастерами по дереву, но такого, как отец твой, я еще не встречал, йо-йо…

Привез Йосип домой инструмент, места ему от радости не найдет: то в сундучке приткнет, то заместо подушки под голову пристроит, а то разложит перед собой и любуется, руками, глазами ласкает топорик, пилки, долото, рашпилек… Ну, думаю, мою науку прошел, теперь еще бригадную пройдешь — и будешь мастером, как отец.

На следующий день пошел он в колхоз. А вскоре прибегает, глаза горят:

— Дядька, меня учетчиком на трактора ставят!

— Так учетчику ж грамота нужна, а ты и таблицы умножения толком не знаешь.

— Э, семи классов хватит, чтоб другими командовать.

— На кой тебе по полю с метром бегать, ежели у тебя ремесло в руках?

— Э, ремесло ремеслом, руками каждый может, а учетчик — он на виду, по телефону данные в МТС передает. Сегодня — учетчик, а завтра, может, и бригадиром поставят или даже выше…

— Куда ж тебе выше?!

— Э, дядька, не все ж такие, как вы: дальше топора да колоды — ничего не видите… А я эту, как ее, перспективу вижу…

Вот тогда я и понял, что у сына товарища моего погибшего — две души. И понял, как трудно ему будет на свете жить. Раньше казнь такая была: за руки и за ноги человека к двум коням привязывали и кони его разрывали. Так вот и Сластиона помыслы в разные стороны тащили.

Правда, вскорости Йосипа с учетчиков сняли: не справлялся он, за ним все поля заново перемеривали. Приходит он ко мне, нос повесил.

— Не печалься, — говорю, — такая уж твоя судьба — не командовать, а работать. И за руки твои золотые будет тебе от людей почет и слава хорошая.

Пошел тогда Сластион в строительную бригаду. Сначала слова плохого о нем не слыхал. Бригадир благодарил, что я такого столяра выучил. Меня аж слеза прошибала: весь в отца, дружка моего дорогого!

4

Мать померла, хату я продал за две тысячи, что уж там за хата — крыша прогнила, крысы пол перепахали, ровно плугом, только из-за огорода люди и купили. А огород у хаты добрый — двадцать соток, и колхозный сад через межу. Так что показания мои правдивые — никаких связей с селом не имею. Родниться особенно не с кем, а если кто из дальней родни вдруг и объявится, — все одно и то ж: помоги, да устрой, да пусти переночевать. Получается игра в одни ворота, я ж этого не люблю, когда меня доят и используют. А когда устроился на ответственную работу — директора строительного треста возить, тут уж и вовсе двери не закрывались: тому шифера, тому цемента, тому плитки. Почему бы и не дать за известный навар: они, куркули, строятся, а ты ночами дрожи, вдруг уже милиция на крючок прихватила? Пол-литра самограя[26] привезут и думают, что озолотили. А сам поехал как-то в село за картошкой, гроши для порядка подаю, уверенный, что ни копейки с меня не возьмут, — так нет, взяли! Я им в глаза и рубанул: у меня, говорю, такой родни на Бессарабском рынке по завязку, забудьте, где и живу!

Теперь не появляются.

А про Сластиона слышал, но не верю вахлакам этим. Где-то небось еще так заколачивает. Он из тех, что не пропадет. Жить умеет. А полететь на небо без разрешения — за ним такого не водилось. Я вот на ответственной работе, но пока шеф не кивнет, и в столовую пообедать не смею отлучиться. А коль такие разговоры идут, так с ними надо бороться. Меня на всех уровнях знают, мы с моим шефом и в министерстве как дома. Я со всеми министерскими шоферами за руку здороваюсь. Так что можете смело ссылаться.

Подтверждаю, что мы с Йосипом Сластионом вместе в армию призывались. Я сперва целинного хлебушка чуток пожевал. Был и боярином на Йоськиной свадьбе, перед армией он женился. Погуляли мы, значит, на свадьбе, а недели через две потопали в военкомат с рюкзаками. Направили нас в сержантскую школу.

Тосковал Йося по молодой жене, но армейские порядки ему с первого дня пришлись по вкусу, это я еще на сборном пункте засек. Команды слушал ну как футбол по радио. Выстроили нас на плацу, еще в гражданском. Сержант показал, как надо из шеренги выходить, честь отдавать, к командиру обращаться. Сластион так глазами сержанта и ест. Сержант заметил его — вызывает, покажи, мол, на что способен. Ну а тот и показал, будто с детства обучался строевой! А уж как сержант похвалил — так он, как подсолнух к солнцу, так весь к сержанту и потянулся: глаза горят, щеки цветут, рот — до ушей. Сержант зачитал нам, кто в каком отделении. Говорит: «А сейчас назначу старших отделений до места назначения». Вижу: Йося — сам не свой.

— Как думаешь, кто у нас будет старший? — шепчет.

— Ты, — отшутился я.

А он отвечает вполне серьезно, так что я чуть не прыснул, в строю:

— Может, и придется взвалить на свои молодые плечи. На роду мне написано — командовать…

Про молодые плечи — это он из лекции, которую нам читали. А сержант идет вдоль шеренги и к хлопцам приглядывается. Сластион вперед наклонился, едва под ноги сержанту не падает. И глазами ест: заметьте, мол. И сержант его снова заметил.

— Старшим отделения до прибытия на место назначения будет Йосип Сластион.

— Есть, товарищ сержант, быть старшим! — аж захлебнулся он словами. И вижу: надувается, надувается, как индюк.

Ведут нас к вечеру в баню — Йоська сбоку идет и командует. А в вагоне только Сластиона и слыхать было, сержанта вроде и нет вовсе. Объявили отбой, я полез на верхнюю полку, достал из мешка печенье, которое на станции купил, дождался, пока все кругом заснут, и стал его грызть. А Сластион прохаживается по вагону, будто он тут самый старший:

— Никак у нас мыши завелись?

— У тебя не занимал, — огрызаюсь, такое зло меня взяло. — Тоже мне начальник.

— Почему портянки на полу валяются?

Я молчу.

Тогда подходит он ко мне и шепчет:

— Хоть ты мне и товарищ и из одного села мы, а предупреждаю: подбери портянки. Учти, я — почти ефрейтор, а ты — рядовой, и ефрейторского авторитета не дам тебе топтать.

Я тоже в бутылку полез. Думаю: я целину поднимал с передовыми героями, а ты дальше Фастова не был и ничего, кроме топора, не видел, валенок ты эдакий. Повернулся к стене и захрапел, вроде сплю. Так он сержанту наклепал. На своего боярина! В школу вместе бегали!

С того дня служба у меня наперекосяк пошла. И вскорости меня отчислили из сержантской школы в автоколонну. А может, я теперь бы уже генералом был, в папахе каракулевой ходил. Дружок мой генерала возит: в сорок лет — генерал! Я бы тогда не только своей жинкой и двумя короедами командовал, а и такими б вот Сластионами. Они б у меня по ниточке ходили!

Больше я ничего про Сластионову службу не знаю, потому что разошлись наши дорожки. Слышал только, что метил он на сверхсрочную остаться, да ничего из этого не вышло, со старшиной поскубался. Но про это пусть другие расскажут, кто с ним дальше служил.

А в последний раз встретил я его в театре. Лет, может, пять назад. Было большое совещание строителей, а потом пьесу показали. Ну, мне все одно шефа дожидаться, в машине надоело сидеть, пошел в театр, уселся, значит, где-то в средних рядах, дремлю. Вдруг слышу: «Гноек! Гноек!»[27] Думаю: снится. Это меня так в селе по-уличному называли. Тут кто-то лапу на плечо кладет:

— Гноек, ты что, заснул, повышая культурный уровень? Думаешь, ежели в театр на дармовщину попал, так и дрыхнуть можно?..

Гляжу — Сластион.

— А ты, Македонский, как сюда попал?

Македонским мы его еще на сборном пункте прозвали.

— Я — почетный бригадир. Мне только что торжественно грамоту вручили. Сам министр руку жал — разве не слыхал, не видел?!

— А я во время совещания в машине сидел, нужна мне ихняя трепотня. Мне главное — отработать положенное, и домой, там хоккей международный по телевизору.

— А где работаешь?

— На «Волге» езжу, с начальником по строительству… — Можно было просто ответить — шоферюгой. Но ежели, думаю, ты пыжишься, я с тебя гонор собью.

— Большой начальник?

— Ого, с министром запанибрата.

— Покажешь? — Голос у него так и зазвенел.

— Добро, покажу, после этой говорильни.

На нас уже оглядываться стали. Бескультурье, мол, вахлаки — на полтеатра галдят.

Не стали мы ждать, пока там все ладошки себе поотбивают, первыми вышли в фойе. Гляжу, он вроде при параде, но рубашка на нем капроновая, зеленая, галстук пластмассовый, красный, а туфли лакированные, теперь культурные люди таких не носят. Сразу видать, откуда приехал: как моя теща говорит — видно пана по халявам. Тут и мой шеф выходит — одеваться. Как увидел Сластион, какая шапка на нем, аж вздохнул:

— Вот это, — говорит, — шапка, не то, что моя — кроличья.

— Так положено, — говорю, — для авторитета.

А как увидел воротник на пальто, даже за руку меня схватил:

— Где он достал? Какие хочешь, деньги заплачу, знаешь, сколько у меня на книжке? Мы теперь — живем!

— Не знаю и знать не хочу, — отвечаю. — А меха такого простым людям, и не продают.

А это ж моя родная теща шефу воротник доставала и пальто шила, он все плакался, что в торговле нет у него знакомств. Отчего, думаю, не помочь человеку, он ко мне по-доброму, и я по-доброму.

— Какая ж у него квартира? — спрашивает Сластион дрожащим голосом.

— Квартира!.. Весь этаж — его!

Я, конечно, не раз бывал у шефа дома — то привезешь, это отвезешь: трехкомнатная у него, как и у меня, квартира в старом доме; правда, с высоким потолком и попросторнее, но особой роскоши там я не видел.

— А ест он — то самое, что и мы?

— Скажешь тоже — то самое… Он трубку подымет — и спецкомната в ресторане готова. Не сам даже — секретарша звонит. А в спецкомнате — все, что тебе даже и не снилось, деликатесная категория.

— Может, и дача есть?

— Дворец! Бассейн с подогретой водой и финская баня!.. Ну, будь здоров, пиши мелким почерком, почетный строитель!.. — сказал я и вразвалочку пошел к машине, где меня уже дожидался шеф.

Сластион торчал на ступеньках театра и, разинув рот, глазел вслед нашей машине.

— Земляка встретил, — объяснил я шефу. — В пластмассовом красном галстуке и лаковых туфлях. Сермяга. Валенок.

Шеф на это промолчал.

5

А на кой мне село? У меня теперь свое село, персональное. Мы с жинкой на барже-цистерне работаем, Днепровского пароходства. Я у нее командир, она — моя команда. Это ежели по штатному расписанию, а разобраться — так жинка мною командует, она у меня такая — хоть ты лопни, а верх все одно ее будет. Ну вот, с ранней весны до поздней осени так по Днепру и снуем. Раньше и сын с нами плавал, а теперь на пароходного механика учится. Палуба в полном нашем распоряжении: тут и пляж, тут и двор, тут и выгон. И курочки у нас на палубе кудахчут, и петух встречным судам кукарекает, и уточек прошлый год аж восемнадцать штук выкормили. Как-то и кабанчик выпестовался за лето, на судне я его и порешил, а смолил, известное дело, на берегу: на барже-то цистерна с бензином, огонь разведешь — небо просмолишь. Одно лето и коза с нами плавала. Зимой думал я продержать ее в квартире на балконе, даже поролоном балкон оббил, так соседи позавидовали, в милицию написали, пришлось продать козу.

Так что село мне, почитай, ни к чему.

Но и теперь еще сердце ёкает, как мимо плыву и увижу кручу, где батькова хата стояла. Днепр берега подмывает, кручи оползают, и нет уж улочки, где пацаненком бегал, а потом парубком молоденьким девчат обнимал… Лавочка над самой водой стояла, обхватишь несмело девичий стан, огнем весь полыхаешь, а волна о песок — шур, шур, и холодом на тебя. Нет уж и лавочки давно, а берега в бетон взяты, и скользит волна по бетону.

Жена к селу меня ревнует. Сама-то она считается городской, из пригородных кулачков она, теща когда-то меня, квартиранта, за батрака при огороде держала, а сама каждый божий день пропадала на базаре. Нынче на грядках, где я тещину клубнику полол, — дома как скирды: новый микрорайон. Но я все еще интересуюсь трудовыми свершениями земляков и этого от жинки не скрываю. Газетку районную выписываю, там часто наше село поминают: сколько посеяли, сколько собрали, кто в передовиках. Глядишь, и знакомую фамилию увижу; с тем учился, за одной партой сидел или на одной улице жил, с тем в клуб вместе ходил. А уж как односельчанина орденом или медалью отметят — будто меня самого наградили. Читал и фельетон на Сластиона. Как он дачу строил.

Как-то затянуло Днепр туманом, мы к берегу пристали неподалеку от наших мест. Хлопцы телят колхозных на лугу пасли… Разговорились. И вдруг рассказывают такое дело про Македонского. Не знаю, стоит ли и повторять. Может, это только слухи непроверенные. Да молчи ты, жинка, ничего недозволенного я не рассказываю. Я тоже, может, в армии на ответственной должности находился — каптеркой заведовал, первый человек в казарме после старшины — и знаю, что можно говорить, а чего нельзя. Хочешь, чтоб и тут твой верх был? А может, все, о чем болтает, и на самом деле?.. Если Йосип Македонович полетел, значит, указание ему такое вышло — лететь, секретное указание, а наше дело помалкивать. Без указаний Йосип Македонович не полетит. Не такой он человек. А если это злостные слухи и поклеп, тогда пас, ничего я вам не говорил, а вы ничего не слышали.

В армии мы вместе служили, это правда. Прислали его сержантом в нашу роту, я уже ефрейторские лычки носил. Прихожу из караула, вижу — вроде Сластион наш со старшиной по казарме расхаживает. Пригляделся — точно, Сластион! Статный, ладный, на гимнастерке — ни одной лишней морщинки, штаны отглаженные, бляха сияет, чеботы хромовые, все шерстяное, и пилотка шерстяная, у нас мало кто из младшего командирского состава и по третьему году так одевался. Подстриженный — строго по уставу, ступает медленно, грудь вперед, ну, словно с картинки сошел. А у меня сердце — тьох, тьох! Свой, земляк родной. Кинулся навстречу:

— Йоська!

Он поднял голову, вижу — узнал! Но глаза строгие, холодные. И голос чужой:

— Товарищ ефрейтор, как вы обращаетесь?! Какой пример рядовым подаете? Кру-гом! Шагом марш! Подучить устав!

Я повернулся и зашагал прочь. Расстроился, конечно. Вот, думаю, землячка встретил, чтобы ты сквозь землю провалился. Смалю сигарету в курилке, не хочется в казарму вертаться. Тут Сластион входит; тоже закурил, и руку подает как равному.

— Не серчай, — говорит, — так нужно, служба есть служба, начальник всегда про авторитет думать должен. Если мы с тобой будем устав нарушать, что нижние чины скажут?..

Такой он был тогда. Старшие командиры и те его остерегались, больно уж правильный. За глаза, как и мы, Македонским называли, а с ним — строго по уставу. Знали мы, что Сластион мечтает в армии остаться. Так он себе планировал и не скрывал этого. Старшина наш на пенсию собирался, так он метил на старшинское место. Квартиру в гарнизоне обещали. Образования у него, известно, маловато, но это в рассуждении на сегодняшний день, а тогда еще можно было и с семью классами. В вечернюю школу записался, может, зиму или две ходил, точно не помню. Ждет, бывало, не дождется, чтоб старшина или заболел, или в отпуск пошел, а он ротой командовал. А как накажет старшина из столовой роту самостоятельно вести — аж сияет. Старается, чтоб с песнями рота прошла, чтоб шаг был четче, чем в других подразделениях, чтоб солдаты головы выше держали. Бывало, измучимся вконец, пока отмаршируем до казармы. А возле казармы — все сначала. Скомандует:

— Разойдись!

А сам, как орел, с крыльца за нами следит.

— Отставить!

Снова строимся.

— Разойдись!

И так — не раз и не два, пока мы не кинемся врассыпную, будто от бомбы. Тогда уж доволен. А ежели еще офицеры из окон наблюдают, так бежит докладывать, что рота прибыла, — через две ступеньки на третью, как на крыльях летит.

Ну вот, старшина, конечно, ревновал, что Сластион на его место метит. Ага, забыл сказать, что Йоська все воинские уставы, как стихи, рассказывал. Старшину и это тоже коробило, до сих пор он в роте первым знатоком уставов слыл. Тут салаг нам прислали, и сержанту Сластиону начальство приказало солдат из них сделать. Водит он хлопцев на строевую и устав разъясняет, как и что надо понимать и исполнять. Хлопцы, конечно, рты пораскрывали — сержант наизусть все шпарит, как по книге, параграф за параграфом. А старшина подслушивал из окон казармы. Выходит на плац и делает замечание Сластиону, что он какой-то параграф неправильно понимает. Ясно, старшина тоже не прав был, не надо бы при салагах авторитет командира подрывать. Сластион полез в бутылку. Сцепились они: тот так понимает, а тот эдак. Старшина пишет рапорт высшему начальству, и сержант пишет рапорт тому же начальству. А как решать высшему командиру? Армия есть армия. Ежели каждый низший по званию начнет по-своему устав понимать — клуб футбольных болельщиков выйдет, а не подразделение.

Туг бы Сластиону и примолкнуть, но он решил свое доказать. Ну и доказал: на губу попал. Вышел он с губы и пишет в военный округ, чтоб рассудили, кто правильнее устав понимает. А начальство таких, которые пишут через голову, недолюбливает. Уже не светит Сластиону сверхсрочная. Доспорился до того, что нервами заболел, в госпитале месяц бром пил. А вернулся из госпиталя, его тут же демобилизовали, как раз тогда указ министра про демобилизацию вышел.

Приезжаю в село, встречаю Сластиона, как, спрашиваю, житуха дембельная, а он мне: «Я не согласен, что меня демобилизовали, я еще пойду дослуживать, написал военному министру, чтоб про устав правильно разъяснили и вторично в армию взяли. В школу младшего комсостава». Вскорости вызывают Сластиона в военкомат, благодарят за службу, обещают через год-два на переподготовку взять, но чтоб больше никуда не писал и начальников не тревожил, мол, тот старшина уже в запас ушел, а что касается параграфов, будет, говорят, специальное разъяснение, чтоб впредь не доходило до споров.

Так и остался Сластион в селе.

А я из села уехал — теще клубнику полоть. Слышал, что Сластион одно время в милиции работал, но почему-то из милиции его уволили — подробностей не помню, говорили, будто и там перестарался. Но про то пусть другие расскажут, кто в селе тогда жил. А я встретил Йоську, когда приезжал отца хоронить. Идет по улице в строительную бригаду, портфель под мышкой, из портфеля топор выглядывает, а сам весь в милицейском: штаны синие с красными кантами, и фуражка форменная, и китель, но без погон.

— Что это ты, Йосип, в форме ходишь, ежели формально уже не милиционер, а уволенный?

— Пусть увольняют, в душе я всегда — милиционер и формальный человек, потому порядок знаю и люблю.

Я кивнул. Ведь ежели кто в чем убежден, значит, для него так все и есть. И мы разошлись, почитай, навсегда: я в село теперь не езжу, мимо всю навигацию плаваю и только в думках приветы посылаю.

6

Благодарила и всю жизнь благодарить буду дорогого и незабвенного Йосипа Македоновича Сластиона. И если правда все, что о нем говорят, то скажу, где б меня ни спросили: заслуженно, заслуженно! Он и там, куда его взяли, каким угодно, но будет начальником. Уж такое у него внутреннее стремление и такого он рода. Весь в отца своего, товарища Уполномоченного. Истинно: не родись, а удайся. Такой же строгий и представительный, как отец. Я еще малой была. Выглянешь, бывало, из-за калитки, а замки у него на портфеле — сверк-сверк, аж глаза слепят. В бурьяны и тикаешь. Матери говорят нам: не будете слушаться, Уполномоченный в портфель заберет… Как-то пришел он к нам поздно вечером, отца с матерью на облигации подписывать. Я увидела, что он портфель открывает, и в рев: заберет, думаю, в свой портфель, не увижу больше родных моих и света белого не увижу. А он свистульку глиняную из портфеля достал, да как засвищет в нее, защебечет! И мне подает, век свистульку ту не забуду. Хоть строгий был, а, видать, сердце доброе имел.

А Йосипу Македоновичу благодарная всегда буду за то, что от пережитков меня спас, жизнь мою, можно сказать, на другую колею перевел. Хоть и сам пострадал безвинно. Теперь мой портрет висит на доске Почета. Когда в президиум выбирают и я на сцену меж рядами иду, никто не шепнет вслед — торговка, а уважительно мое и родителя моего имя произносят.

А ведь было, было! Сколько я перегнала ее, проклятущей! Летели мужики на мою хату, как комары на свет, как мухи на мед. Закуски я не давала — вода в колодце, запивай и ступай с богом. Разве что каких высоких гостей потчевала, бригадира там или еще кого повыше случай пошлет. Ох, и лютая у меня горилка была. Вроде и бражка — как у других, и гоню — как матушка учила, а глотнешь — огнем нутро горит и дым изо рта. Выходят, бывало, с моего двора мужчины — ей-богу, точно паровозы: дым над селом стелется. Бабы просят: разбавляй, не то попалишь наших мужиков. Стала разбавлять: ведро водки — ведро воды из колодца, да в бадью. Кто ж, думаю, про здоровье людей побеспокоится, ежели не я.

Горилка, я вам скажу, она тоже от характера зависит. Кто меня в работе видел, тот не удивлялся, что такую лютую гнала. Не хвалюсь, одна всю ферму обихожу, и начальники над душой не стоят. Работаю — про все забываю, нет для меня ни дня, ни ночи, ни будней, ни праздников. Есть-пить в работе забываю. Я такая — пусть люди скажут, в санаторию меня прошлый год посылали за колхозные деньги, председатель говорит: и дорогу тебе оплатим. А я ему свое: нечего мне в твоей санатории время терять.

Расскажу, значит, как оно все было. Поставили Йосипа Сластиона кустовым милиционером. Поехал он в район и говорит: давайте мне форму, ружье и полное довольствие, я в селе порядок наведу, Сонька-шинкарка самогон гнать прекратит. Это я, значит. Дали ему ружье, дали и форму милицейскую. И стал он со мной бороться. Мода тогда такая была — самогоноварение выкорчевывать. Меня даже в журнале «Перец» рисовали, — прямо не писали, что, мол, это Сонька, но я себя узнавала. И грустила и переживала, почему так, ведь ничем бог не обидел — ни лицом, ни фигурой. Свою карточку даже в «Перец» посылала, а оттуда ответили, что карточек не печатают.

Значит, так дело было. Стоит Йосип Македонович день-деньской столбом посреди села, в полной милицейской форме, и каждому мужчине, кто мимо идет или едет, приказывает:

— Дыхните, гражданин.

Как самогонку учует, так акт составляет.

— Где пили, гражданин?

Иначе односельчан и не называл, пока форму не снимет.

Мужчины у нас только на язык смелые, а чуть надави на них, уже и раскололись:

— У Соньки-шинкарки пил.

Йосип Македонович с актами ко мне: обыск.

— Ищи, — говорю. — Мало что люди набрешут.

Он, бедный, под каждую половицу заглядывал, грядку возле хаты перекопал, солому на чердаке перебрал по соломинке — нет горилки. А я горилку не больно-то и прятала. Она у меня из крана текла. В кухне. На чердаке — бак, из металла, не знаю уж, как он и называется, дефицитный какой-то, одним словом, такой, что не ржавеет. Инженер каждое лето комнату у меня снимал — на лодке плавал, рыбу удил. Он все это нарисовал и на заводе своем изготовил. Пусть, говорит, будет вода в квартире. Только не ту воду я в бак заливала, про которую он мыслил. Ну вот, все перерыл Сластион, бражку искал, а из краника напиться не додумался. Я и говорю — молодая была, любила с огнем поиграть:

— Может, водички выпьете, Йосип Македонович, разгорячились, натрудились?

— Инструкция не позволяет у злостной самогонщицы даже воду пить; выпью воды, а народ подумает — горилку.

И правильно подумает, смеюсь одними глазами.

И все ж, настырный, поймал меня на месте преступления. День стоит у двора, ночь стоит, жинка и еду на пост есть носит. Каждому, кто выходит от меня, приказывает: «Дыхни!» Стали мужчины мой двор обминать. Уже и начальство районное приезжало, чтоб с поста Сластиона снять, а Сластион, как патефон, когда иголку заест, одно твердит: не отступлюсь. С месяц мы так боролись: самогонки — хоть купайся, а торга нет. У меня бабка на другом краю села наша, глухая, как ступа, а копейку добре считать умела. Я и надумала: пусть себе стоит Сластион, хоть в землю врастет, а я у бабки торговую точку открою. Накупила я грелок в поселке, залила перваком, вода, думаю, и у бабки есть, чтоб разбавлять, полную торбу грелок наложила — и в поход через гору. Иду огородами к бабке и смеюсь: стой, Йоська, стой да принюхивайся хоть до конца света, дулю здоровую выстоишь. А пьянчужкам сельским я уже рекламу шепнула, куда приходить.

Подхожу к бабкиному подворью — никого. Я дверь в хату дернула, на порог ступила, глядь, а у стола сидит Йося Македонович Сластион в полной милицейской форме, кобура расстегнута и пистолет в руке. А бабку, оказывается, он уже арестовал и до полного выяснения дела в ее же погребе замкнул.

Ну, как увидела я Сластиона, да еще с револьвером в руке, так язык мой и отнялся, затрусилась вся, и ноги задеревенели. Кое-как повернулась, чтоб деру дать, а Сластион как заорет:

— Руки вверх! Попалась с вещественными доказательствами!

Торба с полными грелками и выскользнула у меня из рук, — на пол — хляп! И поскакала к Йосе! Не знаю, что уж он подумал. Тут хоть что вообразишь, когда торба, как живая, к тебе вприпрыжку скачет. Я потом говорила начальнику милиции, чтоб ничего не имели до Йосипа Македоновича, кто угодно испугался бы, а он, бедолага, переработался, месяц у моего подворья в бессменном карауле выстоял, очей не сомкнул. Но не больно меня послухали. Что уж он подумал про ту торбу, не скажу, только с испугу вскочил на стол, да все пули из револьвера в нее и всадил! Грелочки — что решето стали, а горилка забила фонтаном. Как услыхала я стрельбу, — бух на пороге, ну, думаю, смертушка моя пришла. В ту же минуту сознание во мне от великих переживаний и перевоспиталось навсегда…

7

На данный момент водяных крыс развожу, нутриями называются по-научному. Зимой привез двух маленьких с базара на Куреневке. По четвертному за штуку отдал. Теперь они дорогие. Зато быстро плодятся. Воду из колодца беру моторчиком, бассейн для них зацементировал за хлевом, тут вам жить, тут и дачничать. Кроли у меня в сарайчике, а для кур в яру блиндаж вырыл. Вырою еще и для пчел осенью, в хлеве им сыро, зимой у меня одна пчелиная семья погибла.

Дом как дом, восемь на девять, по нынешним масштабам глаз не колет, есть и побольше. В доме мастерская, столярный верстак и все прочее, что нужно; ток трехфазный подвел, это дозволяется, плачу государству исправно. Может, слыхали, один тут у нас прошлой зимой жучки в печах понаделал, счетчики хитро обманул и сосал из государства, как паук. А на линии заметно — телевизор вечером не включишь, все жучки забирают. Сперва на меня подумали, контролеры три раза наскакивали. Я говорю им: известно, своя рубашка ближе к телу, но я не из таких, чтоб башку добровольно под статью Уголовного кодекса подставлять. Если мне потребуется, уж найду, как украсть, чтоб никто за шкирку не схватил.

Поняли, что не я, стали дальше искать. И нашли. Так он, баран дурной, труханул и еще туже петлю на шее затянул: ящик, говорит, коньяку ставлю, только не составляйте акта. На мотоцикл — и в лавку. А контролеры позвонили прокурору. Привозит он ящик коньяку, а прокурор тут как тут. Ну и — прощай, Иван, пиши письма.

Сейчас, сейчас и про Сластиона будет. Видали мой гараж? Машины еще нет, но живу с перспективой. «Ладу» запланировал. А гараж такой, что и «Волга» встанет. Бабы несознательные говорят: каждому — своя доля. А я считаю: у каждого такая доля, какую он себе отхватит, зубами вырвет. Человек живет, пока аппетит у него не пропал. Был аппетит у Сластиона, и Сластион был. В бабские побрехеньки не верю. Мы — твари земные, и нам, чтобы жить, надо землю пятками чуять. А оторви нас от родимой, тут тебе и конец. Покойничек давно наш Сластион, вот что я вам скажу, потому что от земли оторвался. А мог бы жить-поживать и без всякого портфеля. Что теперь портфель дает?..

Вот и тепличка моя. Видите, какие помидоры? Специальный сорт, гиганты называются. Два помидора тянут на килограмм. Председатель сельсовета приходил, до каких пор, говорит, ты будешь строиться? Моя земля, отвечаю, что захочу, то и построю на ней. Примем решение, председатель говорит. А я ему: пока вы решение примете, я построюсь, а у меня фундаменты — метр двадцать, бетоном залиты, никакой тебе бульдозер не возьмет, разве что атом подложите. И закон теперь не такой, чтоб с бульдозерами на нас. Да и не для себя стараюсь, говорю ему, а для людей, для всех, сам я в этом году еще и помидорины не съел, прямо калитка не закрывается: тот берет для ребенка, тот для больного, и тебя прикрутит — придешь, о цене не спросишь, только б я продал. Сделай теплицу в селе, говорю ему, председателю, значит, тогда и принимай решение. Выслушал он меня, да и пошел себе. Вдруг кричит из-за калитки (а калитка у меня на автоматическом замке, с улицы не откроешь, пока сам не отопру):

— Чиряк ты на нашем теле!

Смолчал я; не полиняю, думаю, от твоих слов, еще придет коза к возу. Так и вышло. Прибегает как-то ко мне председательша. Положили, мол, моего в больницу, прописали витамины, продайте хоть кило помидор. Продать-то продал, зла долго держать не умею, но, пока взвешивал, подумал: пусть они тебе костью в горле встанут, раз чирьем меня безвинно назвал.

Уже, уже — про Сластиона. Сюда я перебрался потому, что врачи так посоветовали. Климат, говорят, вам нужен подходящий. Чтоб свежий воздух и вода близко… Только некогда к воде ходить: хозяйство. Туточки, где теперь теплицы, хатка стояла, которую я купил. Строиться начинал с погреба. Выкосил под горой крапиву, тут, думаю, будет погреб. Колышки бью, размечаю, значит. Глядь, входит во двор мужчина, роста невысокого, но широкоплечий, поношенные милицейские штаны на нем, картуз тоже милицейский, линялый, верх аж побелел, портфель в руках, а из портфеля топорище выглядывает.

— Бывший районный милиционер, ныне почетный строитель колхоза Йосип Македонович Сластион! — рекомендуется.

Ну, я тоже назвал себя.

— Строиться решили? Кто разрешил?

— Власть разрешила.

— Проверю, за участок этот отвечаю…

Я скумекал, что с таким лучше по-хорошему. Приглашаю в хату, на стол пол-литра ставлю. Он, правда, не отказывался. Ну, выпили. Он и завелся: служил милиционером, начальство, мол, очень довольно было, офицерское звание предлагали, да подал заявление и ушел из милиции, мол, строгость и дисциплину уважаю, а народ теперь избаловался, высшее начальство сквозь пальцы смотрит, попускает, вот он и ушел, чтобы не переживать. Много должностей, говорит, ему предлагали потом и в селе, и в районе, но он решил пока что рядовым побыть, возводить материальную базу, без него, мол, в колхозе не возведут ничего. Тут я и брякнул на свою голову:

— Так, может, вы, Йосип Македонович, мне погреб возведете?

— Йосип Сластион все может. Погреб — это мне на день работы…

Завез я кирпич, цемент, песок, а сам собрался за семьей ехать. Езжайте, говорит, спокойно, а приедете — погреб будет готов. Приезжаю через неделю, а у меня на подворье и конь не валялся. Позвал Сластиона, веду в хату, налил по чарке, люблю по-хорошему с человеком, зачем врагов наживать, враги сами появятся.

— Когда ж, — спрашиваю, — Йосип Македонович, погреб будет, может, кого другого искать?

Он тут будто бураковым соком налился, достал из нагрудного кармана кителька красную книжечку — и бац об стол:

— Я заслуженный дружинник, за порядок на участке и в масштабах пошире отвечаю, а ты подходишь ко мне критически и недоверием подрываешь соответственный авторитет! У меня такой принцип: дал слово — выполни, обязательство — на передний край каждого сознательного члена! Задержка вышла по той причине, что я теорию изучал, как погреба делать, а реализацию на завтра наметил.

— Что ли, раньше погребов не делали? — просипел я, вмиг лишившись голоса.

— Не делал, но сделаю! Или сомневаетесь в моем авторитете?! — И под самый мой нос — красную книжечку.

— Не сомневаюсь, — вздохнул, что тут поделаешь.

Утром является Сластион с портфелем в руках, в портфеле — кельма. Пришел день реализации, говорит, буду погреб ставить. Сложил он погреб, хоть я, признаться, переживал очень. Не за день, конечно, как похвалялся, с неделю копался. Но сделал — как себе, ничего плохого сказать не могу. Кирпич к кирпичу, как солдатики на параде, и расшивка аккуратная. В середке разных закоулочков напридумывал, и для квашения, и для бураков и моркови, и для банок, а пригребицу таким кандибобером выложил, что другой такой в селе не было и больше не будет. Потом уже из города приезжали, фотографировали для музея, потому что в пригребице, говорят, соединяется хозяйственная необходимость с яркими приметами сегодняшнего дня, народное творчество и этнография на новом этапе. Вам, отвечаю, графия, а мне в копеечку влетело, потому — перерасход цемента и кирпича из моего семейного бюджета — только на одни ступеньки, чтоб на пригребицу подниматься, сколько пошло, и вы, коль уже фотографируете для музея на моем собственном подворье, должны бы мне за это какую-никакую копейку кинуть, я законы знаю. Пообещали, значит, прислать, да вот и поныне жду.

Ну, дошло у нас со Сластионом дело до магарыча. Является он магарыч пить — гармошка на плече. Я, говорит, всю музыку играю, но больше всего военные марши уважаю, а из военных маршей самый мой любимый — «Марш артиллеристов». Сейчас взойду на пригребицу и сыграю «Марш артиллеристов» в честь моего первого погреба, пока народ соберется.

— Какой народ?!

— А на торжественный митинг по поводу большого события в нашем краю и в более широком масштабе — моего первого погреба. Пройдись по дворам, а я клич кину музыкой. Я с пригребицы открою митинг, когда массы сойдутся, а потом ты дашь мне слово для доклада и обмена опытом. После доклада попросишь меня разрезать ленточку. За лентой я утром в район сгонял. Я сыграю «Марш артиллеристов» и разрежу ленточку, а ты обеспечивай аплодисменты, чтоб переходили, когда я моргну, в овацию…

Меня, конечно, как кипятком ошпарили эти его слова. Не люблю я, чтоб мне в борщ заглядывали. Мое пусть моим и будет. Люди что? Плохо — осмеют, хорошо — позавидуют, а то еще и напишут куда. Этого мне не надо. Не затем я тратился (двухметровым забором отгородился и ворота железные — нигде ни щелки), чтоб добровольно людей на свое подворье пускать.

— Не-е! — отвечаю твердо. — Митингов в моем дворе не было и не будет, такого я не допущу. А ты, Йосип Македонович, пей магарыч, бери заработанное — и до свидания. Митингуй возле своей жинки.

Гармошка у него в руках всхлипнула и умолкла. А лицо сделалось такое, будто я на него, на Сластиона, анонимку написал. Щеки опали, губы дрожат, из глаз, гляжу, вот-вот слезы покатятся. На что уж я не слабонервный, а и у меня на душе заскребло: хоть он и без должности, а с портфеликом, думаю себе, никогда наперед не знаешь, не угадаешь…

— Я тебе погреб делал, хоть сегодня на выставку, как высокому начальнику, не посмотрел, что ты — никто, быдло. Потому я на всех этапах согласно с высшими указаниями борюсь за качество. А ты не захотел праздничного фейерверка для моей влюбленной в почет души организовать. Мне ведь хочется на виду быть, при общественном внимании. Так сам свой магарыч и пей, хоть залейся. Сластион до чарки не охоч, и денег твоих поганых мне не нужно, делал я погреб для души и собственной радости…

С тем Сластион взял гармошку под мышку и пошел со двора. Так я на магарыче сэкономил, а денег Сластионовых мне не надо, я такой: моего не трожь, но и у другого не возьму. Три раза я Сластиона встречал и трижды деньги предлагал, да он отказывался. Пришлось жинке Сластионовой отдать, та взяла.

Может, с год мы не здоровались, обиделся, что я митинговать во дворе не дозволил; потом, когда у него переболело, «здравствуй» — говорил, а больше ни слова с той поры. Хоть и на одной улице жили, а вроде на разных планетах. Где он теперь, не знаю и знать не хочу, впервые сейчас слышу, что нет уже Сластиона в селе.

В гости не хожу и у себя не принимаю, за делами некогда мне язык чесать.

8

Не видал, не слыхал — зря говорить не буду. А бабский телефон — он что угодно натрещит. В сельском Совете документально скажут, где в данный момент находится житель нашего села Йосип Македонович Сластион. Им положено знать, они и должны ответить.

А о прошлом его выложу все, что знаю. Ежели, значит, надо осветить и описать. Я сам, хоть и пенсионер, районную газету выписываю и журнал для пчеловодов. А книжек некогда читать, разве что зимой, в праздники. Знаете, какая жизнь у пенсионера? Возле жинки за тыбика — ты б пошел, ты б подал. Да десять ульев, в каждый надо заглянуть, порядок навести. И в селе меня не забывают; один приходит — сделайте рамы на веранду, другой встречает — сколотите, дед, притолоку или там дверь. Знают, что у деда и циркулярка, и верстачок, и руки еще худо-бедно гнутся.

Из писателей я уважаю Робинзона Крузо. Зимой, когда нету никакого кино по телевизору, сидим с бабкой на печи и читаем. То баба вслух прочитает, то я, — известное дело, глаза уже болят много читать. А писателя этого я за то уважаю, что он сам в хозяйстве все делал. Руки у него откуда следует росли. А теперь — портфель носить умеют, а доску построгать — бегут к такому вот деду, как я. Ну а когда мы, деды, поумираем, что с миром будет? Я и Македоновичу, было, говорю: «И чего ты за тем портфелем так убиваешься? С портфелями теперь через одного, а ремесло помеж всех суседей у одного тебя. Быть тебе в почете у людей, пока по земле ходишь, а портфель — сегодня он есть, завтра отобрали и другому отдали». Сластион набычится и молчит.

И тогда уже ничего против не скажи ему. Он меня из бригады выжил, исключительно через то, что правды слухать не хотел. С бригадиров-то я ушел, а в бригаду еще понемногу хаживал. Привык за столько лет к людям. Ежели какой день на работу не выйду, места себе не нахожу, вроде больной, вроде помирать собрался и только сверху команды жду.

Значит, что вам сказать, какую характеристику дать Македоновичу?

Когда с милиционеров сняли его, пошел Сластион в мою бригаду. Претензий к нему не было. Бригадиру что нужно? Чтоб выполнял задание — и весь сказ. Я такой был: ты к работе со всей душой, и я к тебе душевный. По работе человека ценил. И еще принцип был: пусть у меня и оплата бригадирская, и топором махать не обязан, но я с топором не расставался, — где трудно, туда и на подмогу идешь. Хлопцы меня уважали за это. Потом уж Сластион такой порядок завел: бригадир утром раздал наряд — и на мотоцикл, только его и видели. А как дело до того дошло, я коротенько расскажу, заболтался совсем, а у меня работа срочная: агроном колхоза над душой стоит, чтоб раму для парника сделал, коровы, вишь, из огорожи вырвались и раму в щепы разнесли…

Характеристику, значит, Йосипу Македоновичу я такую дам, добрую характеристику. Пока рядовым в строительной бригаде работал, кругом ему почет выходил. Портрет на доске Почетной возле конторы висел. И я всегда его в пример ставил. И председатель колхозный как только собрание, так и нахваливает его. Одно плохо: поучать хлопцев любил. Рядом работает такой же, как и он, работяга, а под руку, простите, гавкает: не так делаешь, не так ступил, не то сказал. Ну, хлопцы и смеялись над ним от души, иначе чем «товарищ начальник» не называли. А он, правда, не очень и обижался. На «начальника». Вроде б и смеется со всеми вместе, а чувствуется, что это ему приятно. Да, работал хорошо, где хотите скажу. Мало у нас теперь таких мастеров в селе. Старики что — один курослеп, у другого руки дрожат, не для тонкой работы, а которые помоложе — те больше на машинах да на тракторах.

Так вот и поживали.

Однажды послали его на республиканское совещание строителей. После того совещания ровно подменили человека: как будто тот же Сластион, что раньше был, — и не тот. У меня глаз на это острый, пчелу в лицо узнаю, какая из какого улья.

— Ну что там на совещании говорили, чему доброму научили? — спрашиваю.

— Знакомого встретил. Сельский он, наш. Возит начальника по строительной части. Так у этого начальника персональная «Волга». Черная. Целый этаж, говорят, занимает, во как живет. Дача, может, сто комнат, персональный пруд с теплой водой. Идет по театру — все расступаются. Тетка, которая одежу выдает, бежит, чуть не падает, ему первому несет. А шапка у него…

— Так что ж вам на совещании говорили?

— Трубку снимет, даст команду, что на обед желает, мигом ресторан ему освобождают, один в зале обедает, чтоб никто не мешал думать. Десять официантов из колеи лезут, наперегонки обслуживают. Из машины выходит — шофер портфель следом несет…

Так я ничего от него и не добился. А вскорости поехали мы со Сластионом на луга — загон для колхозных телят делать. Председатель на своей машине подвез, а сам дальше — в Киев поехал. Сварите, говорит, уху, а я заскочу за вами на обратном пути. Загон я один ладил, Сластион сначала рыбу на речке ловил, потом над ухой колдовал. Суетился, будто сватов к девке перезрелой ждал. Я управился, подхожу к костерку, а уха уже парует. Поллитровка с мелководья белым глазком поглядывает, охлаждается. Стали мы председателя ждать, слюнки глотаем, а его все нет. Вижу, нервничает мой Македонович. А он, чего там скрывать, любил возле начальства потереться. Не помню, что уж мы отмечали тогда, то ли итоги соревнования, то ли новые обязательства, — собрался колхозный актив в детяслях. Для рядовых работников — маленькие столики, за которыми дети едят, для начальства — стол из клуба принесли. Глядим, и Сластион с краю того стола примостился. И раз за разом к председателю обращается:

— Может, винегретика подать? Холодец берите, домашний холодец, жинка моя варила. Минеральной водичкой запьете?

А рядом со мной тракторист сидел, сосед Сластиона, тот такой, что хвостом вилять не станет и на острое слово не поскупится. Слушал он, слушал, не выдержал да и говорит вслух:

— Подожди, Йоська, председатель поест — тарелки вылижешь!..

Но я про уху начал. Сидим, значит, возле чугунка, ждем председателя, а тут дождь стал накрапывать. Перебрались мы с ухой под навес для пастухов. Я и говорю:

— Давай, Йоська, начинать, не то уже кишки слипаются.

А Сластион на меня коршуном налетел:

— Ждать надо, на то он и председатель, чтоб его ждали!

У меня, правда, сидор с собой был, достал свою снедь, жую. А Йосип склонился над чугунком, слюнки глотает — такой голодный. Потом и говорит:

— А все же хорошо начальником быть. Люди все на работе, а ты один куда захотел, туда и пошел, никто тебя не проверит, никому не подотчетный.

— Еще как проверяют, больше, чем нас, грешных, — говорю.

— Сколько мне должностей предлагали, когда помоложе был, так я, дурак, отказывался…

И пошел брехать, как его чуть ли не министром хотели назначить. Ну, я уже эту его песню знаю, жую себе, слушаю, и вдруг жалко стало человека, экий зуд у него. Ведь это хуже болезни. Да и брякнул, сам не знаю, кто за язык дернул:

— Вот я на пенсию пойду, просись на мое место, и будешь хоть маленький, да начальник.

Сластион как глянул на меня — так огнем и опалил.

— Скоро вы, дядько, на пенсию идете?

— Да когда-то надо ж, года подпирают. Хоть и некуда спешить, — уже осторожней говорю: в ту весну, правда, выходили мои пенсионные года, но уходить я не собирался.

Опустил Йоська голову, задумался. Посидели мы еще чуток, поели все-таки, выходим к трассе, а тут и председатель навстречу. Задержали, говорит, в области, совещание ответственное. А сам отворачивается, чтоб в нашу сторону не дохнуть. Потом уж шофер рассказывал, что в ресторане с каким-то начальником, который запчасти поставляет, засиделся. Для колхоза, понятное дело, старался.

Работаем мы, как и работали. Я и думать забыл про тот наш разговор на лугу. А тут встречаю как-то у лавки своего кума, весь век бакенщиком проработал, лампы на Днепре светил, теперь на пенсии. Председатель наш на дочке его женат.

— Что это ты, — спрашивает кум, — решил пополнить нашу пенсионную флотилию? Мог бы и поработать еще…

— Кто тебе сказал? — удивляюсь.

— Сластион, кто ж еще. А его будто на твое место уговаривают. Сам по секрету признался. Он и так и эдак, не знает, соглашаться ли… Что от самого Йоськи слыхал, то и пересказываю.

Поговорили вот этак мы с кумом. Потом и от соседа услыхал, что и ему Сластион шептал то же самое. И покатилось по селу. А как-то, когда кормушки в коровнике ремонтировали, заходит председатель с шефами из Киева. Поздоровался и спрашивает:

— Слыхал, смену себе готовите? Рано, рано…

Не хотел я при чужих людях про Сластионовы штучки распространяться. Смолчал. Здесь и годы мои пенсионные звоночек подали: угодил в больницу, месяц провалялся, вернулся в бригаду, а там уже Йоська Македонович на полную катушку хозяйничает. На наряд ходит и на каждом собрании выступает, аж пламя изо рта бьет. Глянул на меня — будто лимон жует, так лицом скис:

— Хорошо, что вернулись… Меня этот руководящий хомут вконец замучил…

А по всему видать, как не хочется ему хомут этот снимать. Будто от материнской сиськи младенца отымают. Так и тянется. Душой и телом. Чувствую, что все одно на пятки наступать будет. Руководи, говорю, хлопче, ежели охота такая, а я в рядовых похожу, врачи советуют. И заявку на правление. По состоянию, мол, здоровья. Лучше самому уйти, чем тебя уйдут. Однако в бригаде, думаю себе, помаленьку еще тюкать топориком буду, пока ноги носят. Так он и из бригады выжил. А как дальше все вышло да про его бригадирство пусть другие расскажут. Еще подумаете, что зло в душе затаил. А с чего б это мне зло таить, коль я и без бригадирства — человек.

Ремесло у меня в руках и душа без червоточины.

9

Я люблю, чтоб все культурно.

А культура — это порядок.

Слыхали небось: прозвали меня в селе бауэром, хозяином, значит. Дурни, кто так говорит. Лодыри. Кирпич нынче доступный, так они коробки из кирпича сложат, а во дворах — грязищи по колено, и до ветру, простите, в кукурузу бегают.

Серость — это и бескультурье.

Поначалу купил я курень под кручей. Потом бульдозером его свернул к яру, кручу разровнял. Стал строиться с подворья — забетонировал все. Вокруг вывел желоба для стока воды. Дождь там либо снег, а у меня сухо, хоть танцы в комнатных тапках устраивай. Забетонировал двор и подвал выкопал. Плитами бетонными подвал выложил и сверху бетоном залил, а над подвалом кухню сложил. Зима ли, лето, — не бегаю с кошелкой за картошкой или какой другой овощью, все у меня под рукой. Культурно. Возле кухни — теплый клозет, водичка, бачок, все, как надо. Конечно, мне полегче развернуться, потому что сын у меня мастер на бетонном заводе в районе: позвоню — и машина с бетоном у двора. А сына кто учил? Он хотел поступать на учителя, я ему говорю: «Что тебе учитель дался, какая у него потяжка, разве что старые тетради на растопку. Иди, куда жизнь зовет: теперь все строятся, иди в строители — всем нужен будешь и в почете завсегда…»

Так что дурни пусть себе болтают, что я такой — бауэр… Теперь непосредственно к товарищу Сластиону Йосипу Македоновичу перейду. Дорогому нашему начальнику. Бывшему. К печали нашей большой. Что ж, все на свете проходит. Но я в своем лице помню товарища Сластиона вечной памятью. Сразу он мне по душе пришелся. Потому что в первый же день своего дорогого руководства бригадой собрал он всех нас и сказал со всей ответственностью:

— Окультурим мы наш строительный коллектив и поднимемся дружно на высший уровень, чтобы все за нами шли в ногу.

Я тогда еще подумал: настоящий бауэр, а не деревенщина какая-то.

И сердцем отозвался на его слова.

Раньше, при старом бригадире, как было? Выползаем на работу, сидим у мастерской, кто на старом возу, кто на жернове мельничном, кто прямо на лужайке, курим, языками мелем, а бригадир рассказывает, кому какая работа сегодня. Кто поязыкастее, спорить начинает, мол, туда не хочу, а хочу сюда, почему мне мало вчера записал, а ему много, — колхозная демократия, одним словом. А товарищ Сластион армейский порядок завел, армейский порядок я лично смолоду уважаю и товарища Сластиона зауважал окончательно.

— Такому-то — наказ такой-то. Вопросы по сути есть? Нет? Сполняй, о выполнении доложи в семнадцать ноль-ноль.

Кругом, и идешь сполняешь. А ежели не на одного задание, а на компанию, так старший назначается. Вдвоем работаешь — тоже над тобой старший, либо сам ты старший, тогда распоряжаешься, ответственностью наполняешься и ведешь за собой вперед. Сперва Йосип Македонович устно задание излагал, потом старую машинку выпросил в конторе (для строгого руководства строительной бригадой) и уже письменные приказы на дверях вывешивал. Приходим к мастерской в восемь ноль-ноль, а приказ уже висит, каждому расписано, что делать, а ты напротив закорючку ставишь, что с приказом ознакомился и соответственно весь день сполняешь. Вот, к примеру, нужно отремонтировать корыто, а в приказе написано: «Обеспечить сытую зимовлю общественного животноводства путем доведения до нужного состояния корыта в коровнике номер три…» Глупые те люди, которые листочки эти собирают и зубоскалят. Ведь порядок был, культура, а не блажь какая.

После начинается планерка. Товарищ Сластион выступает, рядовые члены слушают. И дружно расходятся на работу. Йосип Македонович — на мотоцикл и едет в колхозную контору, ближе к общему руководству, чтоб знать, по какому пути нас завтра направить.

— Я, товарищи, — говорит, — в верха.

Особенно зауважал я товарища Сластиона, когда он добился для себя персональной машины. Авторитет есть авторитет, без авторитета порядка не будет. А Йосип Македонович это умел. Собираемся после работы к пяти, товарищ Сластион приезжает, подводит итоги сделанного и достигнутого, информирует про новые указания колхозного руководства.

— Там, — палец кверху поднимает, — есть такая мысль, товарищи, и надо сполнять…

Проникаешься, и, верите, трепетнее делается в душе. И мурашки по спине. Мыслишь большими масштабами, перспективный ход жизни понимаешь. Вот это — начальник, не то что прежний бригадир, который рядом со всеми в хлеву топором тюкал!

Так у нас с Йосипом Македоновичем хорошо все клеилось, пока он до новых культурных высот не поднялся. Как-то на планерке слышим:

— Сегодня предлагаю закончить на час раньше, поскольку состоится репетиция.

Весь день мы думали, что за репетиция, куда еще нас поведет дорогой товарищ Сластион? Собираемся в мастерской ровно в четыре, тут является наш начальник с баяном. Он на баяне выучился по самоучителю.

— Уважаемые товарищи, — говорит, — работу по окультуриванию нашего коллектива мы проводим еще не так, как надо проводить на данных ответственных этапах. Предлагаю создать бригаду-ансамбль песни и игры на народных инструментах в виде баяна. Кто против? Единогласно. Строительных бригад много, и мы не скоро добьемся таких высот в работе, чтоб нас показывали по телевизору на всю республику. А если запоем и заиграем, нас непременно заметят, потому как дела культурные ныне решаются комплексно.

Тут я и брякнул:

— А что, ежели я примером не пою, не танцую, тогда как?

Товарищ Сластион сверкнул на меня глазом, будто я что против сказал.

— А так, уважаемый товарищ, что нам такие кадры, которые не поют и не танцуют, без надобности. Проситесь в сторожа. Потому что на данных ответственных этапах топором тюкать — мало, а призывается продемонстрировать культурный рост. Кто не поет — тот против коллектива, и будем делать оргвыводы.

Поверите, я всю ночь не спал. Свыкся с бригадой, да и работа не такая трудная, время есть и про житейское подумать. Тут и вспомнил, что смолоду я на лопаточках выбивал. Дощечки такие, под гармошку. И ладно так у меня получалось. Порылся утром в своих сундуках, нашел их — я такой, ничего не выкидаю, все, думаю, пригодится на жизненном веку. Хоть баба моя и ворчит. Прихожу, значит, в мастерскую и демонстрирую товарищу Сластиону. Он сразу глупые слова простил мне и отметил на планерке инициативу. Нашелся еще один дедок, который не пел, — он с бубном пришел: вот вам и ансамбль народных инструментов. Йосип Македонович так и мыслил себе нашу бригаду: хор в сопровождении народных инструментов. Сперва мы по часу в день выбивали на лопаточках и бубне под баян, а потом — до обеда — репетиция, а бригада либо слушает нас, либо поет под нашу музыку народные песни.

И наблюдался у нас высокий энтузиазм.

До сих пор у меня на душе скребет, что нас не успели по телевизору показать. Йосип Македонович все обещал, готовился, и костюм новый в районе пошил, серый, в белую полосочку. И я, дурной, потратился, купил сорочку капроновую, зеленую, — теперь все телевизоры цветные.

За восемнадцать рубчиков!..

10

Я крепкий мужик, на камне посей — взойду. А он еще крепче будет. Зауважал я Йосипа Македоновича, когда он на бильярде учился. Упорный он, таких уважаю. Я сам такой же, надо — напролом пойду. Работал я снабженцем на базе отдыха. Ну, не вышло, съели, схрумали. Я — деру оттуда. Уехали мы с жинкой к ней на родину. Пошла она дояркой в колхоз. Говорит, буду работать, если мужа получше устроите, у него такой организм, что пуп надрывать не рекомендуется. Председатель колхоза и говорит: будешь завклубом. А что, думаю, я на бильярде здорово играю, справлюсь. Поехали в район, а завкультурой категорически против, мол, что это за культура, если без образования.

Председатель за меня руку тянет:

— А он бильярдный кружок организует!

Ему-то, ясно, доярка нужна. Словом, уломали.

Привез я в село бильярд. А где ставить?

Председатель говорит: в фойе, пусть люди играют. Но я так к вопросу подхожу: поставим в фойе — не будет ни шаров, ни киев, и лузы все поразбивают.

— Что ты предлагаешь? — спрашивает председатель.

— Предлагаю в кабинете. А для масс домино есть.

Поставили у меня в кабинете.

Вечерами я, значит, загружен. Запрусь в кабинете и сам с собой играю. Председатель тоже стал наезжать. У меня в сейфе всегда таранка, сам ловлю рыбку и засаливаю, он пивка из района прихватит: живем. Только вот председатель в бильярд играл, как я в шахматы: знаю, где какая фигура и как ходить — на том и конец. Я уж и левой играю, и поддаюсь, как могу, но руки у меня такие — хоть глаза зажмурю, а они сами шар в лузу кладут. Мне неинтересно, и председателю тоже нет интереса, не выигрывает никогда. И авторитету его минус. Тут и подкатился Сластион. Приходит как-то ко мне домой с бутылкой. Давай, говорит, выпьем. Ну, отказываться не пристало, с людьми надо по-человечески. Да и кто на дармовщину откажется? Пью и думаю, что ему от меня нужно? Выпили по одной, по второй, он и говорит:

— Хочу к тебе в науку — штурмовать вершины культуры путем бильярда.

— Магарычное дело.

— Обеспечу на должном уровне. Но чтоб через неделю играть.

— Можно и за день научиться, это как у тебя руки стоят.

Скажу честно: руки у Сластиона к этой культурной игре оглоблями стояли. Мужицкие руки. Но стал учить. Утром даст распоряжения в бригаде — и в клуб как на работу. Закроем входные двери, — из фойе-то слышно, что в кабинете шарами стучат, — и вперед. Ударно трудились. Сперва Сластион кий держал будто топор. Думал, никогда не научится. А он уперся как бык. Ночами сам с собой играл — ключ у меня возьмет и тренируется до утра. Утром прихожу, а он аж шатается, синий весь, вокруг бильярда топчется и руками — дерг, дерг… Как-то заехал к Сластиону домой, а он и вокруг обеденного стола бегает с клюкой в руке:

— Разбиваю!.. Двойка в середину! Пятый в левый угол! Восьмой — в правый!

Тренируется.

Я тихонько двери прикрыл — и назад. Иду по улице, головой качаю: вот характер, гору свернет, ежели гора у него на дороге встанет. Тогда впервые и подумал: на что уж я крепкий мужик, а он еще покрепче. Хоть бы, думаю, дорожки наши не перекрестились, не то доведется и отсюда деру давать, а я уже привык здесь, участок для застройки сельсовет выделил, и жинка не хочет больше по свету мотаться.

Как-то догоняет меня Сластион (он тогда еще на мотоцикле ездил) и спрашивает:

— Когда председатель с тобой играет?

— Обещал завтра заехать.

— Дверь не запирай, прибуду…

И прибыл. Я говорю: сыграйте. Сластион отнекивается, мол, никогда не играл… И проиграл председателю. И еще раз проиграл. А третью партию выиграл. Вижу, председатель загорелся. Со мной уже играть на следующий день не хочет, Сластиона требует. А Сластиона нету. Председатель просит: сбегай, позови Йосипа Македоновича, отыграться надо. Пошел я. Прихожу, рассказываю, что к чему. Он телевизор выключил, не спеша оделся. Идем молчим. К клубу подходим, я и говорю:

— Ну, ты и спец, Македонович, по части начальства.

Он засмеялся, довольный:

— Жизнь научит, а таланта нам не занимать…

11

Сластион — это мой недосмотр, недоработка. Промашку свою где следует признал и признаю. Не ошибается тот, кто не работает, а кто ошибается, того бьют. И правильно. Такова диалектика жизни. И я свое за Сластиона получил. Не жалуюсь, нет. Умом все понимаю. А на душе и поныне кошки скребут: ну как он мог так ослепить меня?! Ну словно гипнозом взял, чертова душа! Предрассудков я не поддерживаю, с предрассудками мы боремся, но иногда думаешь: может, и есть она, нечистая сила, от которой бабы открещиваются? Хоть бы и с этим отцом его — анкетные данные точно не прощупываются. Пенсионеров расспросил, кто до войны в номенклатурных ходил. Не помнят такого районного работника, который бы в нашем селе с уполномоченными песенки пел и чтоб свистульки его до областных масштабов подняли. А поговоришь с нашими старыми колхозниками — и костюм Уполномоченного над уполномоченными опишут, и как ходил, и что говорил, и портфель со всем содержимым. Вот кабы мать Сластиона жива была, та б рассказала… Разыскал я одного деда, который возил Уполномоченного над уполномоченными по полям. Он всех уполномоченных от села опекал. Так он рассказывает, будто ему рассказывали, что тот Уполномоченный не разрешал себя в райцентр возить, а только до поворота, — там в былые времена корчма стояла, и до сих пор развилку эту Корчмой называют. Плохое место, нечистое, я дважды там ломался, а раз столкнулся с молоковозом. Как только доедут до Корчмы, он с воза слезет и шляпу подымет: «Спасибо, я напрямик». И встречали его, чтоб в село отвезти, на той же развилке. В райцентре вроде бы никто из наших его не видел. Предрассудки, конечно, но разговоры такие есть…

Все-таки и сейчас я думаю, что Сластиона до бригадирства мы правильно подняли. Надо омолаживать руководящие кадры за счет рядовых производственников, об этом и спору быть не может. Но с новым выдвижением — на более высокую ступеньку — поспешили. Не заметили симптома. А если и замечали, то считали: не это в человеке главнее, пусть себе танцуют и поют в свободное от работы время, ведь теперь требуется и культурный уровень людей обеспечивать. Лишь бы работа шла, а он хорошо начал на первых порах. Да и что теперь скрывать — прирос он ко мне, прилепился, сумел, талант такой у него был — врастать в человека, как омела в дерево.

Началось с бильярда. Люблю бильярд, это молодость моя, а много ли мы ее за работой видели? Хозяйство на плечах, день-деньской крутишься, как муха в кипятке, а когда вечер посвободней выпадет, хочется по-человечески отдохнуть, культурно. Шары погонять, за пивком с тараночкой посидеть — что рабочему человеку надо? Так Сластион на одном краю села живет, а я на другом. Пойдешь к нему, бывало, чтоб в клуб позвать, — только-только ушел, говорит жена. Где его искать? Вот и пропал вечер. Как-то он мне говорит:

— А будь у меня дома телефон, мы бы могли действовать согласованно.

Я тогда промолчал, потому что АТС у нас хоть и колхозная, а с номерами туго: служб в села много, да и каждому специалисту телефон нужен. Промолчал я, значит, но заноза в мозгу засела. В бильярд-то мне поиграть не с кем, — так, чтобы та моем уровне. Вот и говорю связистам, говорю и сам к себе прислушиваюсь, будто это не я, а кто-то другой моим голосом:

— Как это так, товарищи, получается, что на квартире у бригадира строительной бригады до сих пор телефона нет? Фронт строительных работ ширится, а отсутствие телефона у Йосипа Македоновича задерживает наш рост.

Говорю это и сам себе удивляюсь, а он рядом стоит, глядит на меня черными своими глазищами и не моргнет. Провели ему связисты телефон, хоть и пришлось за колхозный счет немало столбов поставить. Звонит вечером:

— Кто это?

— А вам кого нужно? — спрашиваю.

— Председателя колхоза.

— Я слушаю.

— Сластион на собственном проводе. Вы уже ужинали?

— Да нет, собираемся.

— А мы поужинали. Есть предложение завтра с семьями выехать на природу и отметить новый этап телефонизации села. Поддерживаете авторитетно наше предложение?

— Было б с чем ехать, — отвечаю: вижу, что не отстанет.

— Продовольственный план уже составлен, и моя половина его успешно реализует.

И начал перечислять, сколько чего наварено и нажарено.

А поесть я мастак. Было это поздней весной. Сев прошел, а сенокос еще на пятки не садится. Даю согласие. Поехали мы на природу раз, второй, потом отправились в цирк и по магазинам столичным. А вскоре так семьями сошлись, что водой, не разольешь. Жинка его отменно готовила. Пирожков напечет или холодца сварит — ешь, ешь, уже и не можешь, а все ешь. А Сластион каждое мое слово на лету ловит, поддакивает. Потом выбрал момент и говорит: если моя жена так вкусно готовит, разве ей в бригаде место, на бураках? Муж у нее на руководящей работе, человек должностной, а в колхозной столовой повар нужен. Повар в столовую, действительно, нужен, твоя правда, думаю, но последнее это дело — молодку из бригады забирать, мало ли женщин, которые весь свой век на фермах проработали, теперь здоровье их пошатнулось, и им нужна работа полегче… Пироги Сластионихи у меня в горле так и застряли, не продыхнуть. Да не выплюнешь: ем, нахваливаю и снова ем. Я так считаю, что твердости мне не хватило тогда, чтоб ко всем чертям послать его вместе с этими пирожками. А он воспользовался моей слабинкой. Это получалось у него — человека будто насквозь видел. Теперь и у нас, и в районе про него говорят — демагог, а тогда, признаюсь, любовались и восхищались! Как только собрание, Сластион на трибуне, об успехах бригады с горящими глазами рассказывает, колхозное руководство похваливает, да чуток и покритикует, без этого нельзя. В армии он сдал экзамены за восемь классов, а у нас записался в вечернюю школу и через два года аттестат получил, документы в сельскохозяйственную академию на заочное отделение подал. Мы видим, растет человек. А растет — значит, и поднимать надо. Да только не учли, что у каждого человека свой потолок есть. У одного он выше, у другого — ниже, это от характера и таланта зависит. Но если человека выше, чем его способности позволяют, поднять, он от земли отрывается, и тогда уж с ним всякое случиться может. Опасным такой человек становится для окружающей среды.

Ввели у нас по штатному расписанию новую должность — инженер-строитель. А специалистов такого профиля нет. Звоню в район: дали ставку, дайте и человека. Опирайтесь на местные кадры, отвечают. Гоняем мы как-то шары. Сластион проиграл, настроение у меня поднялось. Разбиваю снова — два в лузу. Прямо петь хочется. И в колхозе дела в эти дни ладились. Сластион, конечно, поджидал такой момент.

— Есть кандидатура на инженера-строителя. Проверенный товарищ.

— Кто?

— Йосип Македонович Сластион…

Бьет — и мимо. А с лица — хоть бы покраснел. Я, правда, чертыхнулся:

— Да какой же из тебя инженер — без образования?

— У меня образование практическое. И понимаю моменты дня. Хоть пока еще высшего образования и не имею.

— Да пойми ты, это же инженер! Специалист! А ты кто?

— Инженер в колхозе — это начальник по строительству. А начальнику можно и без диплома, лишь бы общее руководство обеспечивал.

— Теперь и начальник должен быть с дипломом.

Пропала у меня всякая охота в бильярд играть. Одеваюсь, чтоб к машине идти, а Сластион следом:

— Так какое ваше мнение по этому поводу? Если мне что непонятно будет, я книги и руководства читать буду…

— Один я этого вопроса не решаю. Поезжай в район и выдвигай себя.

Поехал на следующий день. Звонит мне начальник сельхозуправления:

— Сидит в приемной твой самовыдвиженец. Как решать будем?

— Не знаю, — отвечаю я.

— Тебе с ним работать.

Мне, конечно, думаю, — и молчу. Работать и жить нам с ним в одном селе. Сегодня он себя на инженера выдвинул, а завтра повыше захочет шагнуть. Страх не страх, а что-то в душе ворохнулось.

— Чего молчишь? — наседает председатель сельхозуправления.

— Вам сверху виднее…

Он и положил трубку.

Приезжает Сластион из района, тут же ко мне.

— Фактор за меня такой, что желание работать есть, в районе так и сказали. Если вы не против, вверху не возражают. Так что оформляйте. Нас еще в телевизоре покажут и в газетах про нашу работу в селе пропишут…

Как в воду глядел, чертяка. Расписали потом так, что хоть в район не появляйся — пальцами тычут. А сенажная башня, на которую он меня сагитировал, чтобы нашу работу, по его словам, издалека видать было, до сих пор бревном в глазу торчит.

Оформили мы его инженером. А начальником по строительству сам назвался. В бумагах это нигде официально не проведено. И машину я Сластиону не давал. А кто давал, тот пусть и рассказывает.

Правда, бдительность я ослабил. Что было, то было, не отказываюсь.

12

Теперь, замечайте, козла отпущения ищут, кто-то капусту съел, а я отвечай. Завгар машину дал, — хватай, значит, завгара за чуб. А кабинет кто давал? Когда инженером-строителем его утвердили, он инструмент сразу со склада в мастерскую перенес, а на складе кладовку выгородил, два окна прорубил, двери новые, филенчатые навесил и, пожалуйста, — кабинет. Гляжу, из дома животноводов и стол тянет.

— Что это ты, Македонович, гнездишься? — спрашиваю. — Вроде бы не весна, и ты не скворец.

А Сластион серьезно так отвечает:

— Должностному лицу кабинет нужен. Что я за начальник без кабинета?!

Добре, иду следом и вижу — на дверях склада уже табличка под стеклом: «Начальник по строительству. По личным вопросам прием по вторникам, от 16.00 до 18.00». Шагнул за порог, действительно — кабинет: и дорожка к столу, и стол буквой Т, и диаграммы на стенах, и план колхозных земель, и перспективный план застройки села, и сколоченная из фанеры трибуна, а на столе — ящичек для картотеки, на каждого строителя заведена карточка: какое задание и на сколько процентов выполнил, и чернильный прибор, под мрамор, точно такой я видел в райцентре, в уцененных товарах. И три телефонных аппарата.

— Так ведь в строительной бригаде один номер! — удивляюсь. — На кой ляд тебе три аппарата?

У Сластиона враз поледенели глаза:

— Вопрос этот решается…

И больше — ни словечка. Очень не любил, когда над ним подшучивали.

— А с трибуны что, петь будешь?

— Трибуна, — отвечает, — могучий фактор движения вперед.

Я скорей на выход, чтоб не рассмеяться прямо в этом его кабинете. Во дворе уже дал себе волю. Чуть не помер со смеху.

А тут вскорости правление. Берет слово Сластион, докладывает про строительство сенажной башни. А под конец своего выступления говорит:

— Уважаемые товарищи, развертывание фронта строительных работ тормозится по причине недостаточного обеспечения начальника по строительству служебным транспортом. Хотя на данных этапах строительство — решающий фактор, в колхозе я поставлен в условия пешеходные и на попутных. Народ неправильно эти вопросы понимает, и наблюдается недостаточность авторитета…

Мы все рты так и открыли — ну, жук! Председатель колхоза первый спохватился:

— У тебя, Йосип, ведь мотоцикл есть?

— Мотоцикл на данных этапах не соответствует моей должности!

— Так машину купи.

— Пока что базис не позволяет мне лично решить этот вопрос, да и подход у вас персонально неправильный, потому что вы сами машину не покупали, а ездите на колхозной, и не всегда по общественным делам, случается, в соседний район, к теще, машину гоняете. А это бензин плюс шофер.

Вцепился обеими руками в край трибуны, напыжился и ждет, пока мы отсмеемся, а председатель пилюлю проглотит.

— А вопрос с персональным транспортом есть возможность решить для меня положительно, потому что в гараже «Москвич» стоит и никем не используется.

— Его на металлолом давно надо списать! — кричу я, потому что это уже меня касается.

— А я так ставлю вопрос, — отремонтировать, если для авторитета надо.

Гляжу на председателя, а он глаза опустил (здорово-таки уел его Сластион тещей!) и плечами пожимает:

— Пусть ремонтирует, поможем.

Вот так оно и было на самом деле — при чем здесь я? А все шишки на меня посыпались.

13

Если вы по-хорошему со мной, все расскажу как на духу. Видали, какой забор мой дорогой соседушка отгрохал? Зверь не перепрыгнет, и птица не перелетит. А построил он забор этот после того, как его бригадиром поставили. Раньше жили мы как пальцы на ладони — не прятались друг от дружки.

— Что ты там делаешь, Йося, дорогой? — спросила я у него, когда он городиться стал. — Хочешь, чтобы я света белого не видела, чтоб и солнышко мой дом обходило?

— Не от вас я отгораживаюсь, товарищ бабка, — отвечает мне Сластион. — Не должны широкие колхозные массы наблюдать, как я, строительный бригадир, по двору без галстука, в одних черных, до коленок, трусах хожу, поскольку спецтрусов мне еще не привезли, хоть и дал заявку в наш кооператив, чтоб меня обслужили по деликатесной группе. Поскольку принадлежу теперь к высшим сферам, значит, должен охранять свой авторитет высоким забором — от подрыва и критики, а вы, товарищ бабка, в этом вопросе на данных этапах — темная ночь.

Ладно, думаю, все одно у тебя не получится глаза мне забором закрывать, скоро и без того земля сырая меня укроет. Он еще и последней доски не прибил, а я уже лестницу к забору приставила, и соседский двор передо мной как открытая книга. Так что я все видела, все слышала, все расскажу, люблю добрым людям порассказать, только уж вы скажите участковому, чтоб мне за это ничего не было, а то Сластион, когда еще у руля власти был, участкового привозил, и тот грозился посадить меня на пятнадцать суток, если буду сплетни по селу распускать про Сластиона, про то, что он из колхоза всякое добро к себе машиной возит.

Я вам скажу, ежели б не машина эта проклятущая, — сколько она у меня здоровья забрала, — может, и не было б всего. Потому он в машину свою был влюбленный, никого и ничего, окромя нее, не видел. Улочка у нас тихая, когда-никогда мотоцикл проедет. А тут: звенит, тарахтит, гудет, и черный смрад по огороду стелется. Я — мигом к воротам. Гляжу, легковушка едет, старая-престарая, я супротив нее молодухой смотрюсь, а за рулем у той развалюхи — сосед мой драгоценный, Йося Македонович Сластион. Сидит да так гордо перед собой смотрит, будто его сейчас через телевизор всему миру будут показывать. Подъехал Йося к своему дому, да как забибикает — головушка моя бедная чуть не раскололась. Начались, думаю, мои муки. Но затаилась у калитки, стою гляжу, чтоб ничего не пропустить. Выбежали из дома дочки Сластионовы и ворота настежь распахнули. Соседушка мой дорогой так лихо завернул во двор, что заднее колесо вжик — и спало и покатилось по улице, а машина осела на бок, вроде моего курятника. Тут Сластион из машины как выскочит, будто пес злой за штанину его рвет, да как вдогонку за колесом кинется! А колесо катится себе, катится — вкатилось прямо ко мне во двор да и легло за курятником. Сластион влетает следом в калитку, как мяч в ворота, глаза бегают, щеки пылают, где, кричит, мое колесо?!

— Что в чужой двор попало, то пропало, — смеюсь, — магарыч неси, соседушка дорогой.

Сластион заметался по двору, наконец увидел злосчастное свое колесо, поднял, к груди прижал, как дитя, и бегом к машине. Колесо вставил и заехал во двор, а я снова — под забор и слушаю. Спрашивает он у дочки:

— Кто мне звонил?

— Да вроде никто не звонил, — отвечает дочка.

— Сколько раз наказывал, чтоб записывали!

— Так никто ж не звонил, что записывать?

— И из района не звонили?

— Нет.

— А из области?

— Не звонили.

— Может, из Киева звонили? — спрашивает.

— Нет, никто не звонил.

— Чего стоишь, тащи все из машины! — рассердился Йося.

Я мигом лестницу к забору и смотрю, что он такое сегодня привез. Пустым никогда не приезжал. Бывало, жинка если и скажет что против, так Йося Македонович разом ей рот закроет: «Что я за начальник был бы, ежели никакой выгоды от колхоза не имел? На руководящей должности ночей недосыпал, себя изводил, так имею я право…» И чего только не возил! А когда с дачей своей затеялся…

Но я наперед забежала. Значит, когда первый раз он на машине приехал, меня всю ночь колотило. Все думала: как же оно так, у соседушки моего дорогого машина теперь, хоть и колхозная, но вроде и собственная. Утром, чуть солнышко встало, слышу: на соседском дворе то загудит, то стихнет, то опять завоет вдруг, вроде не одна машина, а цельный тракторный парк у моего забора. Куры мои всполошились, вокруг хаты, как дурные, бегают, а дым — черной тучей в моем дворе так и клубится; темно сделалось, ровно солнышко средь бела дня закатилось. Но я к забору прижалась, через фартук дышу, терплю, чтоб не пропустить ничего. Слышу, кричит Сластион своей:

— Садись, едем уже!

— Может, я пешком, чтоб людям глаза не мозолить? Ты начальник, ты и езжай, раз тебе — для авторитета.

— Я начальник, а ты моя жена, в результатах — начальница! И пусть рядовые видят, до каких авторитетов мы поднялись.

Сели и выехали со двора. Нет, на улице остановились, дочек стали поджидать. А те бегут с портфелями, ворота закрыли, да и нырк — в машину. С того дня Сластионы пешком совсем разучились ходить, только ездили. Подумать только, как быстро люди к роскошам привыкают. Даже дети. Как-то слышу, посылает Сластиониха старшую свою в лавку за солью. А та спрашивает:

— А где отец с машиной?

— Зачем тебе отец?

— А что мне, пешком идти?..

А старшенькая — та прежде все с хлопцем соседским дружила, и в школу, и из школы вместе. Дети даже дразнили их женихом и невестой. Как-то я фасоль на огороде под забором лущила, а они идут с портфельчиками в руках. Хлопец и говорит, — голосок у него, как у козленочка, дрожит:

— Давай дружить, как раньше.

А Сластионова дочка отвечает строго, как учителька:

— Как это мы будем дружить, если мой отец — начальник, а твой — тракторист. Отец говорит, чтоб я с сыном председательским дружила.

Хлопчик этот повернулся и пошел, больше я их вдвоем не видела.

И Сластион, я вам скажу, раньше был человек как человек: и поздоровается, и посмеется. А тут идет мимо тебя — и не видит! Попадись на дороге, может, и через живого человека переехал бы. Уж так привык ездить, что и ходить разучился. А когда сняли с начальников, стал домой пешком ходить, — идет, едва ноги волочит. И-и, думаю я: хорошо, что сняли, ежели б дольше у руля власти побыл, глядишь, и обезножел бы вовсе человек, калекой стал.

Не всякому здоровье позволяет начальником быть.

14

Стал ко мне Сластион наезжать: расскажите да расскажите, дед, про моего отца. А я такой: сбрешу лучше, чем другой правду скажет. Какого отца, спрашиваю, потому знаю, что люди двух отцов ему приписывают. Разве вы отца моего не знали, отвечает, Уполномоченным от района он был, большим начальником. И в глаза заглядывает. А мне что — все едино цельный день на лавочке у двора сижу, смотрю, как воробьи в просе купаются, кто пройдет или проедет. Жизнь моя теперь такая, стариковская. А вдвоем веселее. Да и люблю, когда меня про старое спрашивают и слухают.

Только что ж я про Уполномоченного того знаю? Сколько же было их тогда — сколько контор в районе, столько и уполномоченных. Я их на бричке из района возил. Нагружу — конь едва ноги переставляет. Были среди них и худые, за коллектив переживательные, а были и сильно упитанные, ко всему безразличные. Тем, кто сильно упитанный, летом плохо приходилось на нашем солнышке, как сало на сковороде плавились. Таких я сразу же к озерку, под вербы вез. Зато упитанные зимой от морозов меньше страдали, а худые, пока из района доедем, до костей промерзали. Одежка тогда известно какая была, даже у начальства. Не помню, какой уж из уполномоченных полез как-то в озерко искупаться, бултыхнулся в воду с головой, блись-блись лысинкой — и уже пузыри пускает, так я его из воды едва живого вытащил. Он меня потом отблагодарил штанами суконными, галифе, почти новыми, вот было радости. Штаны мои синие, вы у меня единые… То все неженатым был, перестарком дразнили, а тут, как галифе надел, девки тучей налетели, к осени и женился.

Вы меня останавливайте, не то так разбалакаюсь, всего не переслушаете. Баба моя, когда осердится, говорит: ох, и скользкий у тебя язык, муженек. Я и сам знаю, что скользкий, как понесет, хоть караул кричи, остановиться не могу. Значит, ничего я про того Уполномоченного, который Сластиона на свет уполномочил, не помню, а должен что-то сбрехать, только б человеку душу согреть. Я уж так согрею, так помажу и медком и маслицем! Бо-о-льшой начальник был, рассказываю, бровью поведет — все вокруг в струнку вытягиваются, так огнем и горят на энтузиазме, как на чистом бензине. А собой — дюже представительный: по селу на бричке его везу, а старухи, которых ликбез и антирелигиозная пропаганда от предрассудков не вылечили еще, крестятся на него, как на образ святой. А уж строг был…

— Строгий? — переспросит, бывало, Йосип Македонович и плечи этак развернет.

— Оченно строгий, — поддакиваю и плету себе, плету дальше: — К примеру, бабы с поля вертаются, а он навстречу, так они как по команде все вытягиваются. Наше село при нем стопроцентно на все займы подписывалось и пример давало по всем показателям. На собрании ежели выступает, главное его слово: чтоб был, товарищи, порядок!

— Порядок есть порядок, — оживает Сластион, как цветок на солнце, зыркнет на меня сердито, вроде я виноват, что начальство теперь не то и люди не те, и пошагает себе к машине.

Через некоторое время, глядишь, снова едет:

— Расскажите еще, дед, про моего отца, начальника…

А я уже чего знал, чего не знал — все рассказал. Но нельзя человека разочаровывать.

— Значит, Македонович, твой отец ходил по селу в галифе, в хромовых чеботах и с бархаткой. Пройдет трошки, тогда бархатку достает — и по чеботам, по чеботам, чтоб блестели. Выступать любил, да все по писаному, читал медленно, но разборчиво, по складам. Вот раз выступает он в клубе, на собрании пайщиков, туда-сюда по карманам, а конспекта нет. Посылает рассыльную: «Беги домой». Ладно, сидим ждем, курим, бабы семечки лускают. Приходит рассыльная и на весь клуб, от дверей, орет: «Жинка ваша сказала, что вы бумагу на завалинке оставили, а теленок и сжевал». Начал он без конспекта: «Есть у нас, товарищи, кооперация. Ну что это за кооперация, я вас спрашиваю? Куда мы с такой прекрасной кооперацией зайдем?» А директор школы рядом с ним сидел за красным столом, хвать его за рукав: «Что ты плетешь?» Он и поправляется: «Далеко, далеко зайдем, товарищи! Так далеко, что станем и будем смотреть друг на дружку: куда мы зашли, и не поверим, что так далеко зашли!» После собрания подходит ко мне, усы поглаживает: «Ну, как я выступил?» — «Сила неизмерима…» — говорю…

Слушал Йося меня, слушал и говорит:

— Что-то ты, дед, не то рассказываешь, что требуется на данных этапах.

И больше не приезжал.

15

Сластион разве просил? Сластион за горло брал. Иду с работы, он навстречу:

— Так что там у вас в магазине дефицитного?

— Заходи гляди. К товарам вольный доступ.

А он щеки надувает:

— Что ты со мной разговариваешь как с рядовым? На прилавке сам увижу, а что под прилавком, для руководящего состава села? Мне теперь положено — начальник я. Будут ковры, звякни…

Ну, думаю, этот свое возьмет, еще и чужого прихватит. Сказал председателю потребительского общества, а тот отмахивается: рано еще, есть более достойные. И правда, ковров мало, а начальников в селе много, да и не для них ковры привозят, а для передовиков производства. И тому же самому Йосипу Македоновичу, пока в бригаде работал, ковер продали за высокие показатели. Я и не звоню. Так он скоро сам напомнил:

— Узнаешь, кто на проводе?

— Большой начальник Йосип Сластион.

— Правильно понимаешь. А откуда звоню?

— Из колхоза, наверное.

— И не угадал, из дома звоню. Телефонизировали меня как ответственного бригадира. Ты уже ужинал?

— Нет, — говорю, — не ужинал, только из магазина пришел, а жинка на ферме.

— А я уже поужинал. Моя жинка борщу наварила, с пампушками, а на второе налистники с творогом, в масле, от чугунка не оторвешься, мне теперь надо хорошо питаться, чтоб упитанным быть соответственно должности.

Слюнки у меня так и потекли, а живот к хребту прилип: как позавтракал с утра, так до вечера на полях, в бригады товар вывозил.

— Так что вы, Йосип Македонович, хотели?

— Я хочу, чтобы ты мне в порядке исключения достал телефонный аппарат импортный. Такой, чтоб звонил на всю округу. Вдруг пойду к кому из соседей или на огород, а тут из района или из области ответственный звонок!.. Обеспечь мне связь на должном уровне…

— Где ж я вам такой аппарат достану?

— Думай сам, как решить этот ответственный вопрос.

Поехал я за товарами в Киев; иду мимо «Художественного салона», магазин там такой есть, вижу — старинный телефонный аппарат на витрине, красивый, медью и серебром так и сверкает. Захожу в магазин, спрашиваю у продавщицы:

— Тот вот аппарат, что на витрине, звонит или говорит?

— Если купите, будет и звонить и говорить, — усмехнулась она: видит, что я из села, а про такой аппарат спрашиваю.

— Сколько ж оно стоит?

— Двести семнадцать…

У меня аж в голове зазвенело. Возвращаюсь в село, рассказываю Сластиону. Гляжу, глаза у него заблестели и весь надувается, как мыльный пузырь на соломинке:

— Ни у кого такого не будет?

— Для министров на базу привезли…

— И мне продадут?!

— Продадут, ежели скажу для кого.

— А меня уже и там знают?

— Где вас не знают!..

Взял я у Йосипа Македоновича деньги, на следующей неделе поехал в Киев и привез аппарат. Думал, хоть магарыч поставит. Да где там! Взял, будто я у него на побегушках, обслуживать обязан. А вечером звонит:

— Ты уже ужинал?

— Ужинал, — отвечаю. — Юшку с грибными ушками, свиные биточки, запеченные с картошкой и капустой, на третье — гречневые вареники с творогом, пампушки с вареньем, а запивал компотом из яблок с клюквой. Едва дышу.

Жинка моя ездила на областное совещание передовиков и книжку там купила, «Украинская кухня» называется, так я прямо из той книжки и шпарю в телефон. Около сотни коров на руках у моей жинки, двое детей, да еще огород, некогда ей пампушки сочинять. Сластион, правда, промолчал, почувствовал, что над ним шутят, а он очень не любил этого, чтобы к нему критически, значит, относились, и говорит:

— Звонит телефон, на полсела слыхать. От конторы слушал — звенит! Могу написать, как положено, благодарность за спецобслуживание, авторитетно. Но надо еще один вопрос решить для полного авторитета. Не волнует, что ли, вас там в кооперации, не печет, что Сластион давно вырос из кроличьей шапки? Можешь ты мне достать такую, чтоб сразу видать было, где рядовой член, а где — должностной, примером, когда из района или из области приедут?

А на районном складе была одна шапка. Такая шапка, что никто ее брать не хотел. Вроде колпака, холмиком таким, и обшитая, как кабардинка, да не каким-то там смушком, а настоящим бобром. К кому мы только с той шапкой не набивались, иной, может, зажмурился бы и купил, так цена кусается. Ну, думаю, я тебе сделаю шапку, я тебе покажу — дефицит, и люди засмеют, и жинка из дому выгонит, будет, как в той поговорке: на ноге сафьян рыпит, а в борще лихоманка кипит…

— Есть такая шапка, — говорю в телефон. — Спецзаказ. Исключительно для такого человека берегли. Но пиши заявление. Шапка — на особом контроле.

— Какого содержания заявление?

— Такого, что для руководителя — руководящую шапку…

Утром прибегает в магазин с заявлением: «Поскольку на сегодняшний день вопрос колхозного строительства — это вопрос вопросов, а я лично возглавляю этот вопрос в масштабах колхоза и приходится часто обращаться для решения многих вопросов в высшие районные и областные сферы, прошу для дальнейшего роста колхозного строительства и в порядке исключения продать мне за наличный расчет руководящую шапку». Написал я поверх резолюцию — и в карман. Будет, думаю, чем своих на базе насмешить. А Сластиону говорю:

— Жди. Вопрос будет решаться на высшем уровне…

Пусть, думаю, денька три поволнуется, чтоб жирок слегка опал. На четвертый день звоню ему: приходите, мол. Прилетел как на крыльях. Шапку увидел, аж затрясся:

— Ни у кого такой нет!

— За три километра видно будет, кто идет…

— Сколько стоит?

А она прилично-таки стоила, телку можно за эти деньги купить… Как услыхал цену, сложил руки на пузе, пальцы дергаются.

— Боюсь, что и жинка не сразу поймет крайнюю необходимость для высшего авторитета…

— А жинку надо соответственно воспитать, чтоб понимала… — говорю.

Не успел он деньги с книжки снять, а Сластиониха уже про все проведала, в селе так. Прибежала. А Йоська чек на шапку выбивает.

— Опомнись, муженек, куры засмеют, это ведь какую надо голову иметь для такой шапки.

— Дуреха ты! — отвечает он. — Для высшего авторитета эта шапка!

— Да разве авторитет шапка дает, Йося?! Главное, что под шапкой!

— Отстало мыслишь на данных этапах. И не Йося я теперь, да еще на людях, а Йосип Македонович!

Шапку нахлобучил — и к зеркалу. То подойдет, то отойдет, как аист по болоту выступает, и щеки — арбузиками. Мы с продавцами на прилавок легли от смеху и рукава халатов жуем: ну, гриб грибом Сластион в шапке этой!

Зато и отблагодарил он меня. В бутылку из-под «Пшеничной» самогона налил и два яйца вареных на стол выставил. Я чарку опрокинул, думал — казенка, а оно огнем как ошпарит… Кинулся к ведру с водой — наверное, полное и выхлебал. Шепчу ему:

— Что ж ты, чертова душа, не предупредил: самогонки мне нельзя, у меня от нее нутро болит.

Он зенки вылупил:

— Где ж я тебе государственной наберусь после таких трат на свой авторитет? А эта горит как порох!

— Да гори она синим огнем и твой авторитет вместе с ней!..

Со Сластионом я с той поры больше не знался.

16

Ой, дай им бог столько добра и богатства, людям нашим, сколько они про меня сплетничают! Послушаешь — так вроде любовь нашу со Сластионом хоть в кино показывай. А покажи, как оно на деле было, — живот надорвешь со смеху. Никому правды я не рассказывала, но тут расскажу, ничего не утаю.

Ничего у нас с Йоськой не было, кроме «здравствуй», аж пока его начальником не сделали. Бегу этой как-то с фермы, а он и подзывает:

— Зайди-ка на минутку в кабинет.

А про кабинет его, что в складе устроен, мне уже люди все уши прожужжали, но я не была там ни разу. А тут еще участок мы взяли, строиться надумали, доски для дома и все такое нужно, а кто поможет, кроме Сластиона? Вхожу. Йоська — за мной, двери закрыл и замком внутренним: щелк, щелк.

— Что ж это вы, Йосип Македонович, — говорю ему, — замыкаетесь?

— Чтоб никто не мешал, надо нам с тобой решить вопрос исключительно личного порядка.

— Так я его решила давным-давно: десятый год живу с мужем.

А он одной рукой обнял меня, другой соломинку с груди снимает и говорит вроде бы шутейно:

— Да какая уж там у вас жизнь, ежели мужик у тебя невзрачный да тощий, как жердь!

— Лишь бы душа взрачная! — отвечаю.

— Душа душой, а тело — тоже важный фактор семейной жизни.

Я от Сластиона освободилась, оглядела, какой он гладкий да холеный за последние месяцы стал, и пузцо — будто торбу с салом подвесил, засмеялась и говорю:

— Нешто не знаете, Йосип Македонович, что добрый петух жирным не бывает?!

А я такая, острое слово у меня не задержится. С любым все хи-хи да ха-ха. На сцене в клубе, когда роль играю, плечом как поведу да брови дугой выгну — весь зал хохочет. Муж, бывало, сердился, — люди, говорит, подумают, что ты и в жизни легкая. Люди, отвечаю, знают, какая в жизни, работу мою всем видать, а тебе лучше, что ли, было бы, ежели б я как мымра какая ходила?

Как сказала я про жирного петуха, Сластион насупился, отступил, сел за стол и меня пригласил супротив сесть.

— Вот какой вопрос, — говорит, — надо нам с тобой решить. Ты знаешь, что я в гору пошел, вращаюсь теперь в высших колхозных сферах. А что я за начальник, ежели до сих пор коханки[28] не имею? Народ подумает, что авторитет у меня неполноценный. В уме перебрал я многих и остановился на твоей кандидатуре, потому что ты мне подходишь по всем объективным данным: и анкета чистая, и передовая свинарка, и с лица приятная плюс фигура, и годами моложе, и детей нет…

Не скажи он про детей, все бы и обошлось: я б засмеялась, повернулась и пошла себе. На людях я веселая, все смешки да шуточки, а как зайду в свою пустую хату, а мужа с работы нету, — слезами умываюсь: почему деточек нам не судилось? Словами своими про детей он по живому ковырнул. Сердце так и застонало, слезы выступили, а сама усмехаюсь:

— А как это, коханка, Йосип Македонович?

— Ну, я разъясню смысл вопроса популярно: коханка, или любовница, — это добавочная женщина. Как, скажем, у вас на ферме добавочный рацион для рекордисток.

Я задумалась на минутку и говорю:

— Уж если вам, Йосип Македонович, такому уважаемому в селе человеку, нужна добавка…

— Ты меня неправильно понимаешь. Добавка мне не нужна, просто должность требует!

— А какие мои обязанности?

— Обязанностей никаких, не думай, все исключительно для людских глаз. Разве что на курорт когда вместе поедем, если две путевки в одно место выпадут…

— Ну, ежели только для людских глаз, то я не согласна! — Глазами на Сластиона стреляю, а сама думаю: я тебя отблагодарю за поганый твой язык, ишь, детьми меня укорил. — Разговоров не оберешься, а удовольствия никакого.

— Я, конечно, могу и в плане реализации, но чтоб без огласки, потому на моральную сторону теперь в руководящих кругах обращают серьезное внимание и могут персоналку устроить, а я руководящую шапку купил.

А я-то знаю, он Сластионихи боится как огня.

— Приходите, Йосип Македонович, ко мне завтра, как стемнеет. Я дверь не закрою. Муж уйдет в ночную смену, так что и реализуем…

Пришла домой, рассказываю мужу. Тот выслушал все, покивал головой и говорит: «Ну ладно, я ему устрою». Назавтра, в самом конце смены, поменялся он с напарником, пришел домой, а я уже на ферме была, свиноматки мои как раз поросились, так что до полуночи надо было возле них сидеть. Муж мне потом рассказал, как все было.

Лежит он на постели, одетый, свет не включает, ждет. Вдруг зашуршало под окном, потом двери в сенцы отворились и закрылись, засов на дверях брякнул… Сластион входит: кашлянул — и на ощупь к постели. А мой за грудки его и басом:

— Иди, иди, обниму и приголублю, потаскун чертов!..

Мой-то худенький, а Сластион как галушка: рванулся, выскользнул, только галстук на поле боя оставил, резинка лопнула, — и из хаты. А засов на дверях в сенцы с перепугу никак не нащупает. Колесом в сенях крутится, шарахнулся об лестницу да по лестнице на чердак. Мой свет в сенцах зажег и за ним. Так Сластион, надо же, стреху пробил головой с перепугу, по крыше съехал и в огороде на мягкое место приземлился. Дня три не видать его было на работе, а потом, гляжу, ковыляет мимо свинарника, ногу тянет. Я выскочила навстречу и кричу:

— Что у вас с ногой, Йосип Македонович?!

— Руководящая болезнь, — кривится, — воспаление седалищного нерва.

Я ласочкой, ласочкой подошла к нему ближе и шепчу:

— Не гневайтесь, Йосип Македонович, так уж вышло, муж в последнюю минуту передумал на ночную смену идти. Хотела предупредить вас, да разминулись мы. Так вы мою кандидатуру снимете, или, может, повторим реализацию, сегодня муж на ночную идет?!

А сама трясусь вся, смех из меня так и прет, злые мы, женщины, часом, бываем, если нас за живое задеть.

— Нет, — отвечает Сластион, — кандидатуры твоей я не снимаю, должен ликвидировать отставание в этом вопросе. Но на данном этапе пока что без реализации…

Никто того не слыхал, никто не видел, а покатилось по селу, до сих пор смеются надо мной — добавочная женщина…

17

На три села один я — культурный специалист. По худсамодеятельности. Музыка — моя любовь и стихия. Играю, дирижирую, смолоду пел — стекла в окнах дрожали. Могу и роль сыграть. С малолетства к сцене приучен, и на всю жизнь. А возраст мой предпенсионный.

Известно, смолоду помыслы высокие были, куда там. Выступаю с сольным номером на районной сцене, а воображаю себя на сцене Киевского оперного… Кто молодым и юным не мечтал. И способности были, все это признавали в моем культучилище. А когда выступал на областных смотрах, вся комиссия в один голос в консерваторию поступать советовала.

Вдруг присылают в районный Дом культуры, которым я заведовал, молоденькую методисточку, из училища. Черные очи, две косы и личико на соответствующем уровне. Под гитару любила цыганские романсы петь. И припевки-присказки разные от матери знала. Как скажет, бывало, как глянет, так сердце мое и замирало. Сколько лет прошло, а одну помню, хоть сама она уже и забыла за детьми и заботами:

Ой, циганка, будь весела,

Чіпляй торби, йди на села.

Але знай, як і просить:

Не давай пшонця, бо розсиплеться,

Не давай мучиці, бо розпилиться,

А дай сальця,

Од щирого серця

Поласуватися…

И не только такое, простенькое, даже Есенина наизусть читала. Культурная была девушка. И фигурка хорошая: черным широким пояском затянется, тонюсенькая, ветер, кажется, подует — и сломит ее, теперь уж в дверь едва проходит, так раздобрела на трех моих зарплатах. И грудки у нее были, простите, как два спелых яблочка, прозрачную кофточку как наденет, в моду тогда входили… Ну, я и попался на крючок, все мы рано или поздно попадаемся. Только успел зарегистрировать брак, моя цыганочка двойняшек родила. Прошу участок, начинаю строиться. О консерватории и думать забыл, счастлив, что должность побольше дали — заведовать культурой района, там и ставка посолиднее, а у меня каждый рублик на счету.

Пока строился, еще двойня появилась. Двое — на руках, двое за крылья галифе обеими ручонками ухватились, а тогда все, кто районного масштаба, в галифе и френчах из темного сукна ходили. Но высокие помыслы в душе остались, вот и стал я тосковать, ненароком в чарку заглядывать, потому что между помыслами и житейской реальностью пропасть образовалась, так я себе это объяснял. И покатился, и нет уже мне места в масштабе района. Спохватился потом, да все уплыло, как по быстрой воде, а годы не догонишь, вот я и по сей день — в колхозных масштабах, так сказать, на творческой работе. Однако не жалуюсь, везде нужен, и деньги платят неплохие. И то — за художественную самодеятельность нынче спрос, как за молоко или бураки, чтоб жизнь в комплексе продемонстрировать: и хлеб и песня. Без меня и не споют, и не спляшут на должном уровне, в трех сельских Домах культуры я художественный руководитель. Я мог бы в столице процветать, если б жизнь иначе сложилась, но кому-то надо и в провинции за культуру бороться. Потому-то духовные запросы Йосипа Македоновича мне понятны, что сам жил и живу высокими помыслами, хоть многого и не достиг. Если верить слухам, что и впрямь взлетел он в небо, то я не завидую, а горячо аплодирую реализованным возможностям.

Пролог мой длинноват, сознаюсь и критику принимаю, но так для фабулы надобно, иначе непонятно.

Готовил я как-то художественную самодеятельность села к смотру. Колхоз премировал участников по пятерке за вечер, активность была высокая. После репетиции бегу к последнему автобусу, вечереет уже. Вижу: у крыльца машина стоит, а возле машины, опершись рукой на приоткрытую дверцу, невысокий полный мужчина, пузцо из-под тенниски навыпуск бугрится, впору беременную женщину на сцене играть.

— Вы меня знаете? — спрашивает.

Пригляделся внимательнее: вроде нет.

— А вы мне грамоту за художественный свист в районе вручали…

Когда это было, на заре туманной юности, как в песне поется, неужто должен каждого сосунка помнить? Мелькали они тогда перед моими глазами, как деревья в лесопосадке. Этот тогда еще школьником, наверное, был.

— Я Йосип Македонович Сластион, — представляется пузатенький, — начальник по строительству пока что в местном масштабе. Садитесь в машину, персонально подвезу.

Сел я в машину, а он вдруг на всей скорости от автобусной остановки в другую сторону рванул.

— Не удивляйтесь, — говорит, — нас ждет спецужин на моей даче, а после ужина и музчасти я персонально доставлю вас домой.

Может, думаю себе, сельское руководство решило угостить перед районным смотром? Съезжаем по косогору к речке, туман над вербами клубится, соловьи, жабы, всякая там лирика, а на лужайке — дачка, вроде сама собой из земли выросла. Потом ее в нашей районной газетке точно описали — маленький дворец. Ужинали мы в комнате, на воздухе комары и влажность от воды, а у меня радикулит. Но веранда запомнилась, широкая такая веранда, как танцевальная площадка у клуба. Тут-то хозяин мне и пояснил, что в бильярд будем играть для повышения культурного уровня на веранде, а за круглым столиком — в карты. Финской бани еще не было, она позже появилась.

— Замечается факт недостройки, так что извиняйте. — Йосип Македонович указал на ящик голубой дефицитной плитки… — Но недостаток это временный, и мы его в короткие сроки ликвиднем.

В комнате был уже накрыт столик на двоих. Холодная закусенция: салтисончик, домашняя колбаска, жареная рыбка, холодец, ранние огурчики, а главенствовал за столом графинчик с водкой, настоянной на лимонных корочках.

— Сельская деликатесная группа, — заметил хозяин. — Рекомендую расстегнуть ремень и в душе разговеться после напряженного трудового дня. Знаете, никакая работа так не изматывает, как руководящая…

Я свою норму знаю, выпил для аппетита, поел и жду, чего человеку от меня нужно, почему такое повышенное внимание.

— Я самостоятельно, по самоучителю штурмую вершины музыки и жду от вас, как специалиста высокого класса, помощи.

— Зачем вам, Йосип Македонович, вершины музыки, ежели вы по другому профилю ведете массы? — удивился я. — Или у вас потребность души?

— Потребность, — величаво кивнул Сластион. — Чтоб в телевизоре меня со строительной бригадой показали, для общего примера, как мы сами себя культурно обслуживаем и шагаем вперед по всем показателям. А у меня такой демократический принцип: учишь людей — учись сам. Только так к музыкальным вершинам можно вести.

И показал мне Сластион свой «Самоучитель», старый как мир. «Музпрограмма» — на обложке написано. Первая страница разлинована, в каждой графе — названия песен и танцев, а ниже написано, сколько раз в день сыграно. Честно скажу, зауважал я Йосипа Македоновича за такую целеустремленность. Вот чего мне всю жизнь не хватало — характера. И не удивлюсь, если и объявится Йосип Македонович где-то в верхах. Такие и падая вверх возносятся. Может, тетрадь та давно затерялась, но я кое-что из нее запомнил:

«Сегодня приступил к обязательному выполнению музпрограммы. Проснулся в четыре часа. Сыграл двумя руками (дальше — длинный список песен и танцев). Играл также гаммы и арпеджио».

«Проснулся, как всегда, в четыре. До начала рабочего дня сыграл «Полтавчанку» 97 раз».

«Сегодня проснулся в четверть пятого. Сыграл «Маленькую польку» 121 раз. Дал рядовым членам бригады перед началом работы соответствующие указания и тренировался до наряда в колхозе. Сегодня наметил 100 раз сыграть «Солнце низенько», играл до первого часа ночи, но план музпрограммы выполнил на 100 процентов. Выучил дополнительно слова двух современных песен на злобу дня. Читал также книжку «Симфония разума», отметил слова: «Человек становится выше ростом оттого, что тянется вверх». Очень верно. Думаю в скором времени персонально писать слова песен и создавать музыку на тему строительных работ и про выполнение планов строителями колхоза. В телевизоре это хорошо прозвучит и высшим руководством будет одобрено…»

Прочитал я все это и попросил Йосипа Македоновича сыграть. Играл он, конечно, деревянно, ногой притоптывал и вслух такты считал. Но после такого спецужина попробуй не похвали:

— Как это вам удалось, Йосип Македонович, за короткий срок овладеть вершинами музыкального искусства?

— Если уж я до руководящих должностей дорос, так что для меня искусство?! Было бы время, дак…

— Вижу, однако, что пришлось приложить некоторые усилия…

— Оно, конечно, как говорил великий Менделеев, без трудолюбия нет ни талантов, ни гениев.

— Приятно было познакомиться, надо же, такой культурный рост, — продолжаю нахваливать. — Человек из простого крестьянского рода…

— Мы, Сластионы, не просто… Мы, можно сказать, из дворян, я расспрашивал. По материнской линии. Прадед мой всю жизнь при господском дворе был…

— Кем же он был, при господском дворе?

— Конюхом…

18

Копал ямочку для твоей мамочки! Не дождешься, чтоб я перед тобой гнулся! Так и сказал Сластиону. Я, говорю, рабочий человек, пролетарий-колхозник аграрно-промышленного направления, на все специальности, у меня руки откуда следует растут, и машина с гаражом на сберкнижке, цвету и пахну в трудовом социализме. По причине этого у меня рабоче-крестьянская гордость, и пусть тебе черти рогатые угождают. Микробы одни в твоей голове, боле ничего, изолировать тебя надо от всего прочего люда в знаменитую Глеваху[29], где алкоголиков лечат трудотерапией, потому что болезнь твоя заразная и для государства опасная: если все мы станем за портфелями и бобровыми шапками гоняться, кто дело делать будет? А ежели б ты, говорю, прислушался к мнению людей критично и проветрил свою башку, открывши двери и окна собственной совести, может, и пошел бы на поправку и снова к людям вернулся, ведь, если захочешь, не только языком, но и руками работать можешь, и за это я тебя уважаю. Голова, говорю, дадена природой, чтоб про жизнь думать, про небеса и звезды, а не о том, куда тебя поставят или передвинут, будто шашку на доске.

Да ничего этого Сластион слушать не хотел, одно в мыслях имел — как бы почаще на трибуну вылезать и себя показывать. Ох и любил же он выступать! С подскоком по залу к трибуне идет — ну, ровно растет на дрожжах. И щеки надувает по-сусличьи. А когда сидит в президиуме разных собраний, не ворохнется за красным столом и на глазах бронзовеет. Ну ладно бы грамотный был — выступай, люди послушают, может, что разумное скажешь, дак ведь тут грамоты что шерсти на колене. А я такой, не смолчу, подковырну. Как-то выступает Сластион на общем колхозном собрании, на котором подводили итоги хозяйственного года:

— Большим убытком для колхоза обернулось, что нынче мы имели аж восемнадцать членов колхоза беременными. И выходит: человек считается на работе, а фактически — нет его, и через это получается самое большое падение производительности по району. Надо нам стараться, чтобы порядок был, и не допускать такого…

— Это как не допускать?! — кричу ему. — А детей кто рожать будет, ты? С таким пузом, правда, можно и в декрет идти!..

В зале, известно, хохот. Еще долго после того спрашивали у Сластиона, скоро ли ему в декрет и какие меры принимать, чтоб беременных не было. Подходит он после собрания ко мне, щеки как две помидорины.

— Предупреждаю тебя в устном порядке за безответственные насмешки, которые допускаешь в адрес колхозного руководства.

Я громко, на все фойе, и рубанул ему:

— Ты, Йоська, еще рыбы не поймал, а уж сковородку на огонь ставишь…

А его только-только выдвинули в бригадиры — руководство называется! Проглотил, правда, молча и отошел. Но в бригаде житья мне не стало. Не то сказал, не так повернулся, не то сделал, хоть и волоку больше всех, потому что молодой. Тут затеял он волынку с этими песенками. В телевизоре, мол, нас покажут, на всю республику. А пока будем с песней строем на работу и с работы ходить, как в армии. Чтоб, значит, поднять дисциплину на уровень задач и выше. Да пусть меня хоть на весь мир показывают, а петь не буду, потому что в колхоз работать хожу, а не горло драть, как некоторые. Сластион мне заявляет: тянешь ты наш коллектив на последние места в культурном отношении, мол, жизнь теперь комплексно решается — и работай и танцуй. Песни да пляски и в телевизоре можно посмотреть, отвечаю я ему. За день так натанцуешься с топором и кельмой, что еле дышишь, не привык я лодыря праздновать. За это мне и почет от людей, а не за то, что выкаблучиваться буду на сцене, хоть бы и для телевизора. У каждого человека свой талант, каждой душе — своя радость. Заставь меня книжку написать или, как ее там, симфонию — только людей насмешу, а в своей работе я — профессор и лауреат, с любым потягаюсь.

Так я понимаю.

Лаялись мы с ним отчаянно, он свою линию гнул, и я не уступал. Большинство в бригаде держало мою сторону. Сластион это чувствовал, потому-то ничего поделать со мной не мог. Вдруг слышим, новое ему повышение выходит, инженером-строителем колхоза, а сам он произвел себя в начальники по строительству. Меня правление единогласно назначило бригадиром. Я стал отнекиваться, а секретарь парткома говорит: надо вытащить бригаду из прорыва… Ну, работаю себе, как и работал, с топором и кельмой не расстаюсь, разве что теперь сам людей расставляю и в наряде отмечаю. Веселей дело пошло, хоть не поем и не танцуем.

Проходит время, собирает нас Сластион и заявляет:

— Вверху мы постановили все силы бригады бросить на ток, жатва приближается, а ток не готов к уборочном кампании, немедленно надо довести его до кондиции и поднять вопрос на уровень современных задач и даже выше.

— Пока гром не грянет, баба не перекрестится, это уж точно, — поддел я.

— Если это в мой персональный огород камень, — злобно говорит Сластион, — персонально я занимался вопросами строительства сенажной башни, пока что единственной в районе, которая будет нам общим памятником.

— Нет, Йоська, — говорю, — будет эта башня твоим персональным памятником.

И как в воду глядел. Торчит башня над селом уже не первый год, сенажом в ней и не пахнет: чтоб заполнить ее, большая техника нужна. Называют ее люди Сластионовой. Носился он с ней как курица с яйцом, прослышал где-то, что есть такие, и давай председателю на мозги капать: пусть, мол, издалека видно будет нашу работу, как мы на современном уровне решаем вопросы кормовой базы. Хотел себя сразу показать. И показал. Навечно, можно сказать, вписал в историю села. Под цинковыми сводами сычи перекликаются, а внизу пьянчуги, спрятавшись от людских глаз, киряют.

— А ток, — говорю, — мы до нужных кондиций доведем и работать будем день и ночь, потому что уборочная на пятки наступает, только ты обеспечь нам на соответственном уровне строительный материал в виде цемента.

Так я научился языку Сластионовому подражать, что он уже и не разберет, когда я всерьез, а когда насмехаюсь.

— Начинайте работать, а цемент обеспечу, съезжу к шефам.

После обеда подъезжает к току машина с цементом. А следом рулит на «Москвиче» большой начальник товарищ Сластион.

— Семь мешков снимите, — командует, — а три — на спецобъект.

— Да что на току с семью мешками сделаешь? — говорю. — Это ведь целое поле, и все в выбоинах…

— Больше песка сыпьте…

И махнул шоферу, чтоб ехал, значит. Гляжу, машины колхозный двор промахали и сворачивают на улицу. Теперь уж Йоська на своей легковушке впереди, дорогу показывает. Меня всего так и передернуло: средь бела дня, на глазах у людей крадет! За кого ж он нас принимает! Говорю своему подсобнику.

— Давай в коляску, посмотрим, что за спецобъект.

Завожу мотоцикл и прямиком рулю к Сластионову подворью. Точно, шефская машина там остановилась, и шофер с Йосей сгружают цемент. А он как раз дачу начал строить, в селе такой слух прошел. Я подкатил под самую калитку, слез с мотоцикла и встал у них на дороге. Приказываю себе сдерживаться, а внутри все клокочет.

— Грузи, Йоська, цемент на машину и вези в колхоз.

— А ты кто такой в колхозе? — ощерился он.

— Колхозник и народный контролер, — отвечаю спокойно.

— Я начальник, а ты ничто! — раздул щеки. — И не имеешь права контролировать колхозную власть!

— Ты разве власть?! — я тоже ору. — Ты — мусор на чистой воде!

И легко тут мне сделалось, потому что сказал то, что думал, что на душе камнем лежало.

19

Много курю и борюсь с собой из-за этого, но работа уж больно нервная. Пойти бы, часом думаю, снова агрономом в колхоз, как смолоду! Ясно, и агроному в колхозе не все мед, случается — и горчичка. Зато имеешь дело в основном с позитивными эмоциями: вспахать, посеять, собрать урожай и семенной фонд обеспечить. А негативные, если в больших дозах, разрушают нервную систему, это и ученые подтверждают.

В комитете народного контроля негативные эмоции идут девятым валом, на то мы и существуем, и головы тут не пригнешь, спиной к нему не повернешься, грудью надо встречать.

Честно скажу: Сластион чуть не подкосил меня. И если я остался самим собой, прежним, с той же верой в людей, без которой жить нельзя, то исключительно благодаря многократно проверенному мною методу душевной терапии. Допечет меня, вот-вот, чую, задохнусь, — замыкаю быстренько в сейф папку с актами, жалобами, заявлениями, объяснениями, протоколами заседаний — и айда в поле, в бригады, на фермы, к людям, которые своими руками хлеб и все, что к хлебу производят и всех нас на свете содержат… Всю осень дождей нет, а озимые сеять надо, за тракторами и сеялками — тучи пыли, хлопцы выныривают из туч этих, что черти из пекла, одни глаза светятся, зато какие глаза — честные глаза! Сплюнут пыль, чертыхнутся на погоду и на синоптиков, на атомы, на космические корабли, которые будто бы расшатывают земную атмосферу, и снова на трактора, на сеялки, и завтра, и послезавтра, и каждый день, посеют и соберут, снова посеют, и жизнь будет продолжаться, пока люди такие на нашей земле есть.

Тем и держусь.

Почему я так историю со Сластионом пережил: ведь знал его работящим человеком. В этом селе я начинал агрономом, а Йосип тогда же в строительной бригаде работал, хвалили его. Да, на работу все, бывало, с портфелем ходил, над ним на колхозном дворе подшучивали, но ведь в портфеле топор был, не что-нибудь иное. Каждый чудит по-своему.

И вдруг мне — уже как председателю народного контроля — сигналы. Сначала про колхозную машину, мол, присвоил ее Сластион. Про загребущие его руки. Про стиль руководства бригадой. Думаю, предупредить надо. Руководитель молодой. Встречаю как-то его в райисполкоме, приглашаю в кабинет.

— По каким делам в райцентр наведались?

— Можно сказать, по государственным. Обращался в районную милицию, чтоб номер на моей машине сменили. Хочу такой, чтоб все видели и знали — руководитель едет. Судьбу всего колхоза, не что-нибудь в своих руках держишь, и судьбу будущих поколений, — вот хоть бы с нашей сенажной башней, которую строим для примера всему району и шире, — а тут тебя останавливают на трассе, как рядового. Вы возьмите на карандаш и скажите авторитетное слово, а то в районной милиции по этому вопросу наблюдается недопонимание и смех.

— А может, правильно смеются?

Он шапку свою бобровую — на стол, закурил сигаретку, глянул на меня с укором:

— Если уж мы, люди должностные, да друг дружку не поддержим, чего ждать от простого народа?

— Не могу понять, вы шутите или всерьез?

— Должность не позволяет шутить… А вы норовите колхозную власть в моем лице персонально подорвать.

— Я считаю, что в некоторых вопросах обязан вас предупредить, а уж вы — делайте выводы. Пока не поздно.

— Мой вывод такой: надо, чтоб должностные люди друг друга поддерживали и берегли, тогда в простом народе порядок будет…

Проходит время. Снова мне сигнал на Сластиона поступает. Поеду, решил, сам разберусь. К тому времени Сластион уже как заноза в сердце сидел. Не думать о нем не мог. Словно в кривое зеркало гляжу, то ли смеяться, то ли плакать — не знаю. Приехал в село, подивился сенажной башне на холме у фермы, — теперь эту башню называют памятником Сластиону, — подруливаю к мастерской.

— Где найти Йосипа Македоновича?

— Приказали всем отвечать, что они — на спецобъекте… — смеются строители.

— А где ж этот, как вы говорите, спецобъект?

— Может, вам председатель скажет…

А я уже знал, что намек людей на председателя колхоза небезоснователен: он хоть и старался не потакать своему начальнику по строительству, но все же сквозь пальцы смотрел на его делишки. Сворачиваю на улочку, где Сластионова усадьба. Во дворе встречает меня девица старшего школьного возраста.

— Товарища Сластиона я могу видеть?

— Татко на даче.

— А где же ваша дача?

— Наша дача в конце огорода. Но татко без предупреждения не принимают: наказывали, чтоб звонили. Покрутите телефон, на даче — параллельный, татко возьмут трубку.

Действительно, крутанул диск — послышался громкий голос:

— Начальник по строительству Йосип Македонович Сластион слушает.

— Прошу принять меня у вас на даче…

— А какая у вас должность?

— Моя должность — председатель районного комитета народного контроля…

После долгой паузы глуховато, без энтузиазма:

— Приму…

Прошел я мимо кукурузы, и открылся в конце огорода, на леваде, что сбегала к реке, поросшей калиной и вербняком, Сластионов «спецобъект». Дальше меж зеленых холмов — залив Днепра. Я не поэт, чтоб воспевать красоты, но местность — прекрасная, ничего не скажешь. Я сразу одобрил. И сама дачка — как нарисованная, коттеджик под блестящей кровлей — такой же жестью и сенажная башня покрыта, это я сразу сообразил; цоколь гранитной плиткой выложен (плитку такую для отделки братской могилы колхоз выписывал), лестница к воде и терраса в голубой плитке, предназначенной для детского сада, а бетонными плитами, которые на дорожках белеют, на фермах дороги мостят…

Гляжу я и глазам своим поверить не могу. Гранит, например: неужто, думаю, можно, с братской могилы?

— Какого содержания вопросы приехали решать? — спрашивает хозяин.

Глянул я еще раз на дачку да и говорю откровенно:

— Вопрос такого содержания, уважаемый Йосип Македонович, что надо вас за украденные в колхозе материалы и самовольную застройку отдавать под суд…

— Хоть в тюрьму, лишь бы на должности оставили! — кричит. — Не могу жить без высоких масштабов! И шапку дорогую купил! — Тут он жалко улыбнулся. — Вы смеетесь. Разве я для себя строил? Для общего блага. Фактор моего здоровья как человека должностного имеет непосредственное значение для дальнейшего движения нашего колхоза вперед и на дальнейшие этапы. Всего себя отдаю народу, так имею я право, в порядке исключения, культурно отдохнуть на лоне природы? А что я за начальник без персональной дачи и какой мне авторитет? А ежели кто и из колхозного руководства, председатель к примеру, культурно отдохнет с кием в руках и с пивком — так это тоже для коллектива, в общий наш котел, потому что он быстрее двинется вперед, и мы все — за ним. Вы вот, к примеру, из организации районного масштаба, заглянули — милости просим, начните с финской баньки, утомление и заботы снимает, а после бани выполним программу относительно пивка и спецужина на высоком уровне. Как говорил великий Диоген, самое трудное — познать себя… А уж когда познаете, будете ездить к нам, как к себе домой, мы всегда — исключительно с душой…

— Йосип Македонович, вы газеты читаете?

— А как же без этого, человек я должностной.

— И что вы в газетах читаете?

— Фельетоны и общие, направления на данных этапах.

— Очень правильно, что фельетоны, — обрадовался я.

— В фельетонах все больше про должностных людей пишут, это мне интересно, — продолжал Сластион.

— И что вы для себя берете из фельетонов? — спросил я.

— Перенимаю опыт, как надо жить на должности. Для того и газеты, чтоб нас учить, как жить. Великий Бэкон говорил: «Знание есть сила…»

— А великий Голсуорси говорил, кажется, так: «Нет ничего более вредного, чем пень, которому заморочили голову…»

— Этого я еще не изучил.

— Надо бы с этого начинать…

Встал я и пошел левадой прочь с этой дачи. Но долго еще не мог успокоиться. Машину завожу — руки дрожат. Улочками выехал к Днепру, остановился. По синей ленте реки сновали крылатые теплоходики, тяжело одолевали течение баржи с углем, колхозное стадо паслось на лугах, ребятишки удили рыбу с лодок, причаленных к берегу. Волна качала лодки. Жизнь. А я смалил сигарету за сигаретой и думал, откуда в наших трудовых буднях такие трутни берутся. В пчелином улье — понятно, трутней сама природа трутнями запрограммировала. Но чтоб рабочая пчела в трутня переродилась, такого природа не знает. Само собой, климат для трутней в нашем общественном улье неблагоприятный, и трудовых людей у нас — числа нет, а сластионов — единицы, и в конце концов, обречены они на полное вымирание. Жаль только, что на медленное. А из Сластионова коттеджа добрая дачка для летнего колхозного детсада будет, пусть ребятишки на зеленых левадах играют и на мелководье плещутся все лето. Так я тогда думал, так и получилось.

А чтоб меньше у нас сластионов таких было, я так считаю, надо пореже о них в газетах печатать, расписывать, как они живут-поживают. Много у нас писак развелось, вот где корень. Порождают фельетонами нездоровые эмоции. Негативное не должно выпирать на первый план, наоборот, надо его затенять, тогда оно совсем исчезнет с нашего горизонта. Все, что я тут рассказал про Сластиона, рекомендую исключительно для служебного пользования.

20

Куда глазом ни кинь, всюду в колхозе и моя работенка видна. Можно сказать, что я уродился сокирником. Разве что самую малость погонщиком за волами походил в те времена, когда колхоз только на ноги становился, а потом начальство говорит: иди в строители, у тебя инструмент в руках сам играет. А мой отец в комбедовцах был, стреляли в него из-за угла, не успел мне он ремесло передать. И выучился я у людей. Нет реки от Сталинграда до Праги, где бы я в войну своим топориком мосты не тюкал. Со своим личным инструментом и в военкомат в сорок первом притопал. Военные начальники сперва смеялись. «Ты что, — спрашивают, — решил на немца с топором? Так у него — танки». — «А может, у меня с топором лучше выйдет, чем с винтовкой, подслеповат я, еще с двадцатого, когда голодовать пришлось». По-моему и вышло: с топором в руках так всю войну и провоевал.

Но это я к слову. А про Сластиона вот что скажу: столяр он был добрый. Теперь доискиваются, откуда в нем та зараза завелась. Болезнь разве разбирает, в кого вцепиться. Спрашивают, отчего, мол, человек помер? Отчего, отчего — смерть пришла, вот и помер. Так и с Македоновичем вышло. Выпало ему за многих пострадать. И тут не смеяться надо, как некоторые, а сочувствовать. Если уж в ком червяк портфельный заведется и точит его, то это божья кара. Такой не живет, а мучается: все ему мало, достигнет одного, а хочется еще выше прыгнуть, и жжет его огнем, если кажется, что его не замечают, не ценят. Как-то Сластион выступал на собрании, а тут председатель колхоза входит, так он сразу сориентировался, и ну мелким бесом рассыпаться:

— Товарищ председатель, который сегодня посетил нас, для всех колхозников — симфония разума и, можно сказать, больше, чем симфония разума на данных этапах…

Вот, думаю, погань ты собачья, как вокруг председателя сети плетешь! Уж на что он на похвалу падок, и то не выдержал:

— Ты, Йосип Македонович, не симфонь, а дело говори, почему до сих пор коровники не отремонтированы, зима на носу…

Или вот, помню, выбрали Йоську начальником народной дружины. Приходит он утром на работу, важный такой, «Казбек» достает, по коробке папироской постучал, а до того, как все мы, «Прибой» курил.

— Значит, Йоська, перешел на начальницкие?

— Да, в гору пошел…

Вызывают его как начальника дружины в район. Почитай, дня три не было. А вернулся, не подступись, ходит как индюк надутый.

— Чему вас там, — спрашиваю, — на семинарах учили?

— О! — щеки надул. — Там учили нас глубинам «Капитала»…

А когда сняли Сластиона с начальников на колхозном правлении после народного контроля, заплакал он горькими слезами, совсем как дитя малое, жалко мне его стало, даже сердце заболело. Хотел было словечко за него замолвить, да вовремя одернул себя: есть люди, которым власти и на кончик ногтя давать нельзя. Йоська наш именно такой. А он слезы рукавом вытирает и к трибуне рвется.

— Люди добрые, члены правления и все высшее руководство! — плачется с трибуны. — Дайте мне хоть крохотную должность, хоть бросовую, вот такусенькую, — показывает полпальчика. — Так привык руководить, что без натурального руководства дня прожить не могу! Повешусь на сухой груше!..

Председатель усмехнулся да и говорит из президиума:

— Мы даем вам должность, Йосип Македонович. Высокую и почетную должность — столяра в строительной бригаде. К столярному делу у вас безусловные способности, все мы видели это на ярком примере вашей прежней работы. А экзамена на руководящую должность вы не выдержали, подвели и себя и нас. Трудней всего, как вы уже проинформировали нас, познать самого себя. Кто это сказал?

— Великий Диоген.

— Значит, выполняйте непосредственные указания товарища Диогена, а мы вам создаем условия для более глубокого самопознания…

Идет Македонович к выходу, и будто воздух из него выходит, щеки на ходу опадают, костюм мешком обвисает. Но с порога обернулся, крикнул угрожающе:

— Этот вопрос еще выйдет на арену!..

Назавтра выходим на работу, а Сластион уже сидит в своем кабинете, на складе, вроде и не случилось ничего вчера. Галстук, белая сорочка, при костюмчике, хоть на фото снимай. До пяти часов просидел за столом и пошагал домой. Так и на следующий день. Бригадир наш и говорит ему:

— Йоська, иди ограду в телятнике ремонтировать, на тебя наряд выписан, а привезут доски, надо двери для детсада делать.

Сластион как рявкнет:

— Нет у тебя такого права полномочному начальнику всеколхозного масштаба указания давать!

А бригадир ему:

— Ты, Йося, помешался на своем начальстве. Совсем как у бабки с варениками: чуть-чуть, говорит, вареников не сварила, уже и вода вскипела, только муки да творога не было…

А Сластиону хоть бы хны. Еще с неделю пнем сидел за письменным столом. Стали в селе насмехаться, мол, Сластион, как квочка, должность высиживает. Председатель приезжал. Иди, говорит, в бригаду работать, не то огород по самую завалинку обрежу, довольно я из-за тебя натерпелся на всех уровнях. Как раз в газете про Сластиона фельетон пропечатали, досталось и нашему председателю, весь район хохотал.

— Я поднял вопрос перед высшими сферами, чтоб меня снова вернули в колхозную номенклатуру, — ответил Сластион председателю.

— В макулатуру вернут тебя, если работать не будешь!

Так вот ему председатель и сказал, собственными ушами слышал.

А тут привозят нам сборный домик для лаборатории. Надо куда-то его сложить, не оставлять же под открытым небом. Вспомнили про Сластионов кабинет. Заходим с бригадиром и говорим по-хорошему:

— Хватит людей смешить, уважаемый Йосип Македонович, выметайтесь из склада.

А он стол обхватил руками, пальцы в дерево так и вросли, ноздри раздулись по-лошадиному, и кричит дурным голосом:

— Напишу!!!

Мне, скажу честно, жутковато стало, я-то разные времена помню. Но бригадир наш не растерялся:

— Давайте, хлопцы, решительно покончим с этим вопросом.

И вынесли мы его из кабинета-склада вместе с письменным столом и креслом, на котором он сидел, в курилку. Он чуток еще в курилке посидел, а мимо доярки идут, шутят, мол, нельзя ли к нему на прием записаться или в любовницы, без реализации…

Допекли вконец бабы, оторвался он от кресла и поплелся домой.

Больше я его не видел. Говорят, вроде полетел куда-то. А я если б встретил его, сказал бы: сколько, парень, ни летай, а на свою землю возвращаться надо, еще поплачешь по ней, по земельке, горючими слезами…

21

Значит, так. Я официально охотником значусь. Ежели в районе или еще где повыше принимают новое постановление про ликвидацию бродячих собак, сразу беру двустволку и реагирую на постановление. Чтоб бабахало и люди слышали. И докладываю тогда о проделанной работе. Одного пса застрелю, про десять доложу, такой недостаток за мной водится, не отказываюсь.

А за собак мне навар идет. И простой народ меня уважает и чарку подносит, потому что знают: я каждого пса могу подвести под постановление, это мне легче легкого, у меня — власть над собаками. Один профессор каждое лето к нам в село отдыхать приезжал, так он власти моей не признавал, хорохорился, сроду не угостит. Ладно, я три вечера в кустах отсидел, а подстерег-таки, когда он лайку свою с поводка спустил, гахнул по ей из обоих стволов и уложил навеки. Одежки на себе рвал тот профессор и плакал натуральными слезами, интеллигент гнилой, сроду не видел, чтоб этак за псом убивались. Потом на меня накинулся: какое такое право имел? А я справку ему под нос.

— Грамотный? — спрашиваю. — Так читай, что я — начальник сельский над собаками, и полная власть мне сверху дана, ежели без привязи!

— Писать буду! — верещит, будто заяц подстреленный. — Позвоню!

— Пиши и звони! — отвечаю. — Хоть лопни. Другое дело, ежели б я над людьми начальник был, а с собак меня никто не снимет, ты вот, очкарик, заместо меня не пойдешь собак отстреливать. И сочувствия моего нет к тебе, потому как и ты мне сочувствия не проявил, когда я утром пришел к тебе за похмелкой, а уж так выпить хотелось, еще дождик нашептывал: налей, налей… Гумусом ты себя называл, гумус ты и есть, а я, дурак, удивлялся еще на такую самокритику…

Больше профессор этот дачничать к нам не приезжал.

А про Сластиона у меня балачка длинная, так что предлагаю наполнить и выпить. Когда сняли Йоську с начальников, посылает он ко мне свою жинку. «Приходите, выпейте с Йосипом Македоновичем, чтоб ему веселей было, и дело к вам есть», — говорит. Гляди, думаю, когда возле руководства отирался, так и здравствуй не всегда говорил; иду, бывало, своим курсом от лавки, сильно под газом, едва ноги волоку, а то и на четырех пытаюсь — так сроду не подвезет, хоть под колеса ложись. А тут гонца шлет. Иду, однако, кто ж на халяву откажется? Захожу, бутылка казенки уже стоит, сальцо нарезано тоненько, и хлеб прозрачными ломтиками. Йоська, значит, себе налил и выпил, я глазами чарку проводил до его губастой пасти. Он снова налил и снова выпил. Я только глазами моргаю, как шалашовка на чужой свадьбе. Поднимаюсь и говорю в сердцах:

— Знаешь басню, как лисица журавля угощала?

А Йоська мне на это:

— Хоть ты по вопросу басни про лисицу и журавля полностью окультуренный, но не знаешь того, что я знаю, потому что в верхах не бывал и, как меня, тебя не поднимали. А по-заграничному положено, чтоб каждый сам себе наливал, ясно? Я теперь стою на полный культурный рост по всем вопросам и еще выше собираюсь, скоро мне позвонят…

По-заграничному так по-заграничному, еще и лучше получается. «Идти тебе вперед семимильными шагами», — говорю ему, беру из буфета стакан и наливаю до краев. Он, правда, покосился, но не сказал ничего, а что тут скажешь, ежели по-заграничному. Выпили, Сластион и говорит:

— С целью, понимаешь, дальнейшего окультуривания на предмет движения вперед по должности обязан я стать на уровень охотничьих задач…

— Это точно, — подпеваю ему; я такой, что за чарку и черта братом назову, признаю вполне самокритично… — А как же, случится тебе, примером, Македонович, с министром на охоту ехать, так надо ж и стрелять на министерском уровне, и зайца уметь от дикого кабана отличить.

— Охота — эффективная форма повышения общего уровня до уровня высшего, полностью присоединяюсь к твоему мнению и накладываю положительную резолюцию, — обрадовался Сластион. — Теперь общественность села убедится, что Сластион — снова на коне, только звонка сверху ждет и тренируется. Примером, иду по селу в руководящей шапке, за плечами ружье, а у пояса — убитый заяц…

— Какие теперь зайцы! — вздохнул я. — Гербицидами давно потравили. Окромя диких собак, никого по оврагам и не встретишь!

— Предлагаю конкретный план: ты даешь во временное пользование ружье и зайца, того, что у тебя в кладовке находится на сегодняшний день…

— Его еще покормить чуток надо и чтоб крольчиха от него погуляла…

Весной я зайчонка притравленного в траве нашел. К зиме добрый косой в клетке откормился; дай, думаю, с крольчихой его спарую и новую породу выведу, зайцекролей. Только из этого ничего не получалось, хоть я зайцу и предлагал неоднократно… Одним словом, пообещал я Сластиону и ружье и зайца, такой уж я щедрый под чарку. Крепко мы с Йоськой с того дня закорешевали. Он уже без меня — никуда. Потому что ключик к нему нашел. И попил же я горилки у Сластиона, пока не тот случай с зайцем! Как в раю пожил.

А ключик такой. Прихожу, примером, к Йоське и шепчу на ухо, хотя во всем доме ни души, кроме нас двоих:

— Слыхал…

— Что слыхал?

— Говорят, сняли тебя временно, чтоб потом резко в гору поднять…

Расцветает весь, глаза горят, как два солнца. Тут же бутылку достает и на стол накрывает. А я продолжаю заливать про то, что, кроме Сластиона, некому быть председателем. Намагничу его так, что и среди ночи, бывало, стучится, чтоб поговорить, куда кто намечается и что слышно от руководства, хоть с руководством я и через дорогу не аукался. Если с вечера не дюже наберусь, так и до утра плету ему байки, щекочу словами. Зато уж раненько, перед работой, бегу к Йоське похмеляться. Одним только меня донимал — когда заяц крольчиху покроет, чтоб поохотиться? До живого допек!

— Получилось, — не выдержал я. — Бери зайца и вали наращивать авторитет.

— А ты утром привяжи зайца капроновой веревкой к груше, что за прудом, и ступай домой. Гляди, чтоб вместе нас не видели.

Дело аккурат перед выходным было, когда народу возле клуба и у лавки полным-полно. Похмелился я утром у Сластиона, взял зайца и привязал его за заднюю ногу к груше у пруда, а сам спрятался неподалеку в скирде соломы. Погляжу, думаю, как охотиться будет. А на дворе весна ранняя, день такой веселый, снег таять на солнце начинает, аж выпить хочется и закусить. Вечером, тешу себя, и выпью, и закушу зайчатинкой… Солнышко в зените — идет мой Сластион. В шапке дорогой, в пальто с каракулевым воротником, и галстук красный из-под кашне выглядывает. Как на парад вырядился.

Увидел зайца под грушей, винтовку с плеча снял. А я лежу и через солому, как через сито дырявое, подглядываю. Подошел он близенько к груше, бедный зайчишко дергается, лапками гребет, но веревка не пускает. Долго Йоська целился, наконец с обоих стволов — ба-бах! Дым — тучей вокруг груши. Гляжу, а мой косой из тучи этой выскочил, цел-целехонек чешет в поле. Конец веревки за ним мотыляется. Йоська, оказывается, с трех шагов в зайца не попал, а угодил в веревку. Такая была охота…

Увидел Сластион, что промазал, поджилки у него задрожали, колени подогнулись, и опустился он на снег, как парализованный. Опустился на снег и не двинет ни рукой, ни ногой.

Выбрался я из скирды, подбежал и кричу прямо над ухом, а он меня не слышит, не видит, а из глаз по белым, будто обмороженным, щекам слезинки текут. От большого переживания, что и тут, значит, на начальника экзамены не сдал и перед людьми для авторитета не покрасовался. Так что пущай Сластиониха по селу не треплет лишнего, будто у него после того собрания, когда его с должности снимали, временный поворот на сто восемьдесят градусов в душе начался. Не после собрания, а после моего зайца стронулось в нем что-то, растаяло и потекло, как вешняя вода…

В тот день я еле довел его домой. Шли огородами, чтоб меньше народу видело. Но на другой день я не удержался и все растрепал — убей бог, не помню кому по пьяной лавочке. И покатилось по селу, как Сластион на зайца охотился. И накрылись мои выпивки-похмелки за Йоськиным столом, не то что по-заграничному, но и по-нашему, по-сельскому…

22

Теперь люди чего хочешь наболтают: Сластиониха то, Сластиониха сё!.. В селе так умеют ославить, что и себя не узнаешь. Только вы, люди добрые, мою душу наизнанку выверните да гляньте, что на донышке лежит: ничто не радовало, ни машина, ни деньги, ни дача его. Ничего не хочу, ничего не надо, только бы в семье все здоровы были, голодными, разутыми-раздетыми не ходили да чтоб войны не было. И работе своей не рада была, в чаду кухонном, мне легче гектар бураков колхозных прополоть, чем день-деньской у плиты, над кастрюлями выстоять, быстра я на руку, проворна на ногу, но ежели дохнуть нечем, нет мне жизни. И говорила, ведь говорила Йосипу, что не хочу из бригады уходить. А он мотает головой, как петух ушибленный: не бывать тому, чтоб моя жинка на простой работе вкалывала, — подумают, что и не начальство я, что силы нет у меня, ежели не могу поднять собственную супругу на вершину возможностей… Топчусь по кухне, а душа в бригаде. Но только он уж такой у меня — хоть кол на голове теши, слышать ничего не хочет, на своем стоит.

Я, баба глупая, иной раз думала, может, кто сглазил, повредил его, попортил, оттого такой влюбленный в свой портфель и сделался. Я уж и у цыганки ворожила — ходила у нас по селу цыганка. Сказала она такое: сильно, ой и сильно повредили его! Возьми три копейки, кинь в колодец и принеси из него воды, а под папоротник поклади новую шапку мужнину, лист папоротника любит, чтоб под ним дорогая вещь полежала. Не успела я к цыганке с Йоськиной шапкой прибежать, ее милиция забрала: соседка моя по ее совету кожух новенький под папоротник положила, чтоб муж шибче любил, — будто корова языком слизала тот кожух…

Направили меня потом к бабке за Днепр. Бабка выслушала все, головой покачала: «Нет, милая, не могу тебе помочь, испуг умею заговаривать, горячим хлебом радикулиты выгреваю, а то наваждение, что у твоего мужа, ни шептанье, ни хлеб не возьмет, надо, чтоб портфель отобрали, тогда еще, может, наваждение уйдет и человеку свет откроется… Много страшных хвороб на свете, а портфельная самая страшная, свет она человеку застит и душу гноит». Так я уже ни к кому больше не ходила с бедой своей, а ждала, пока нарыв душевный сам прорвется и болячка Йоськина затянется. Когда сняли наконец его с начальников, поплакала, уж больно он переживал, но и радовалась: теперь, думаю, пойдет на поправку.

Но нет, не проходит, застарелая, видать, болезнь. Про работу в бригаде и слушать не хотел, не дождутся, говорит, они, чтоб я с топором по селу ходил, как рядовой колхозник. Придумал, что вроде бы человеку полезней в машине ездить, чем пешком ходить, мол, тело в машине встряхивается и разгон крови дает, поехал к врачам справку требовать, что машина ему для здоровья необходима. Врачи посмеялись, кто ж такую справку дает? Медицина, говорят, такого не знает, чтоб машина оздоравливала, наоборот, надо всем больше пешком ходить. Вернулся он домой и давай писать во все высшие инстанции, чтоб его снова поставили на должность, с машиной. Сто тетрадей, наверное, исписал. Я каждый божий день на почту бегала, отправляла, сам-то на люди не появлялся, как это, говорит, я пешедралом потащусь, когда вчера еще на персональной ездил?! Пишет и от телефона не отходит. С телефоном этим горе давнее. Приходит домой — никто не звонил? Так уж любил, чтоб звонили ему. Один раз грех на душу взяла, сбрехала, что звонили, мол. А кто? А кто, говорю, не знаю. Так он вечером полсела обзвонил, все выяснял. С неделю еще, может, вспоминал и душу выворачивал, почему не спросила. Альбом завел, чтоб мы с дочками записывали, кто и по какому делу звонил.

Как-то заболела у Йоськи поясница. Присоветовали ему тогда с печи неделю не слезать, так он еще один аппарат купил и на печь с ним полез: вдруг, говорит, кто-то позвонит. Когда сняли его с должности, даже спал в обнимку с аппаратом: все ждал, бедолага, что начальство позвонит, ответят на его писульки. По нужде если на минутку отлучался, так либо меня у телефона сажал, либо одну из дочек, чтоб звонок не пропустить, где б ни был. Только звонки все как отрезало, разве что номером кто ошибется. То, бывало, на всю округу звон идет: председатель колхоза в бильярд приглашает или что по работе надо, собрание там какое, а как сняли с должности, будто и телефон онемел. Йоська первые дни мастера телефонного вызывал: может, что в моем аппарате неисправное, может, сигнал не получается? Не-е, мастер отвечает, все исправное, и сигнал получается, а, видать, не идут сигналы.

Я уж всерьез стала тревожиться за Йоську, неужто, думаю, у него в голове что-то от большого переживания повредилось. Да и кто б на моем месте не тревожился, ежели человек день-деньской напролет у телефона сидит и на аппарат, как на икону, смотрит. Потом стал отвыкать. «Будут звонить — скажи, что к выступлению готовится, но позови…» — буркнет так и во двор. Ходит по двору с палкой, прицеливается и швыряет, как в бильярд. «Разбиваю! Два в лузу! Пятый в лузу! Сухая!» Не выдерживаю, выхожу во двор: «К чему тебе лузы эти, никто с тобой играть не хочет, ступай лучше к корове, неделю целую навоз не отбрасывал». А он волком на меня: «Ничего ты не понимаешь, дурная баба, я еще на должности буду, надо, чтоб рука не отвыкла». До последнего верил и надеялся.

А как-то и впрямь позвонили. И так странно, громко, никогда раньше так не трезвонило, и вроде над самой головой. Только трубку взяла, и Йоська вбегает, запыхался, штаны руками поддерживает, так спешил. Выхватил у меня трубку:

— Сластион слухает!

А там молчок, и гудка нет.

С час все алёкал, охрип весь, кашлять стал. Наконец загудело в трубке что-то и отключилось. Он трубку осторожненько так опустил, закурил, и не «Приму», как дома всегда, а пахучие сигареты, которые на колхоз выписывал, «Золотое руно» называется, и так мечтательно говорит мне:

— Сверху звонили…

— Чего ж они не отзывались?

— Время мое еще не подошло. Проверяют, жду ли я.

А вскорости я стала примечать, что Йосип мой в мастерской запирается. Пристроечка у него к сараю такая — верстатик там, инструмент разный, доски. Стучу — не открывает. Слышу — вроде пилит, строгает. Покуда он еще в начальники не вышел, любила я смотреть, как он в мастерской своей работает. Красиво работал. Ежели б не та порча с портфелем, не болезнь — первым человеком на селе был бы, с портфелями в селе теперь многие, а доброго столяра хоть за деньги показывай. Ну, радуюсь, наконец пошло на поправку, коль мастерить стал.

Прошло немного времени, зовет: «Помоги вынести». Гляжу, а он трибуну из мастерской тащит. Красивая такая трибуна, из разных пород дерева. И резная вся, лакированная, в клубе она теперь, на большие торжества ее перед людьми выносят, так все люди не на выступающих, а на трибуну смотрят. Я заплакала даже:

— Руки какие золотые у тебя, муженек мой!

А ему эти слова — будто шилом в мягкое место, так рассердился:

— Неси!

— Куда?

— Куда, куда — в хату!

— Зачем она в хате?

— А затем, что я теперь и без ихних регламентов обойдусь, сколько захочу, столько и буду выступать.

— Пред кем выступать?

— Пред тобой.

Думала, шутит. Внесли мы трибуну в нашу залу, втиснули между трельяжем и сервантом. Перекрестилась и пошла к себе на кухню. Сроду еще такого не было, думаю, чтоб трибуна в хате стояла. Снова зовет:

— Садись и аплодируй, когда скажу, низкая еще у тебя сознательность и пускать этот вопрос на самотек не могу.

— Нешто есть у меня время твои речи слушать, горюшко ты мое? — чуть не плачу.

— Обеспечивай аплодисменты, сказал! А то из-под коровы навоз не уберу!..

Что поделаешь, села и слушаю. Йоська стал за трибуну, да как запоет, как запоет:

— Уважаемые товарищи! Выполняя и перевыполняя решения вышестоящих организаций, строители нашего колхоза достигли невиданных успехов!

Сижу я, как колода, а нутро всё так и жжет огнем — про хворобу его думаю, может, неизлечимая она, болезнь эта портфельная, может, теперь на всю жизнь она. А он как рявкнет:

— Почему аплодисменты не обеспечиваешь?! Хлопай!

Похлопала в ладоши. А он продолжает:

— Наша строительная бригада переживает новый подъем! Аплодируй!

Я — хлоп-хлоп!

— Про успехи наших колхозных строителей невозможно рассказать — слов не хватит! — И мне: — Обеспечивай бурные аплодисменты!

Куда денешься, обеспечиваю.

— Перехожу к разработанным мною мероприятиям. Первое. Мы должны повернуться лицом к задачам сегодняшнего дня. Второе. Мы должны решительно, раз и навсегда покончить с вопросом…

На этих словах Йоська замолк, вроде что оборвалось в нем. Я давай аплодировать. А он поднял голову, обвел глазами комнату, будто впервые увидел гарнитур наш немецкий (три мешка картошки отвез директору магазина, чтоб продал без очереди), вышитые крестиком, по рисункам из журналов, картины на стенах, ковер над тахтой, который сам достал в сельмаге, когда начальником стал. Вижу — вроде трезвеет взгляд. Да вдруг как наляжет грудью на трибуну мой Йоська, и застонал, голова упала, да об край трибуны брякнулась, как неживая. Я со стула подхватилась.

— Болит что, Йося?!

— Душа болит… — выдохнул со стоном.

— Это хорошо, что душа болит, — утешаю, — значит, жива еще твоя душенька… Мертвое не болит.

Выпрямился он за трибуной, гладит ее ладонью и тихонько так говорит, не пойму, мне ли, себе или трибуне:

— Деревом пахнет… Из школы иду, бывало, — колхозную мастерскую не обмину, зайду обязательно. Домой прихожу, рукав фуфайки нюхаю, деревом пахнет, мастерской… А мать свое: учись, в люди выйдешь, начальником большим станешь, уполномоченным в село приедешь, все удивятся, чей это сын такой, начальник большой, а я скажу — это мой Йосип Македонович Сластион… И в мастерской когда работал — дух от радости захватывало. С почетной доски не сходил, перед всем селом красовался, пока не захотелось, дураку, холодного в петров день…

С того дня, я вам скажу, и надломилось что-то в нем.

23

Приходил ко мне Македонович, приходил… И не раз. Левадами все норовил, чтоб никому на глаза не попасться. Помаленьку топчусь себе на подворье, вдруг выглядывает из-за кустов бузины, над оврагом, как тать.

— Ты что это, Йосип, воровать пришел? — спрашиваю. — Пошто белого дня боишься?

— Не белого дня боюсь, — отвечает, — а людских глаз, не хочу никому мозолить глаза на данном этапе, был я начальник, а стал никто.

— Неужто ты, пока на должности был, мастерить разучился?

— Нет, не разучился, руки к работе так и тянутся, но в голове — высшие интересы и помыслы.

— А если не разучились руки работать, так еще ты, Йоська, человек и зря на себя наговариваешь.

Он, бывало, аж расцветет весь от моих слов, как цветок иссохший, на который вдруг брызнули водицей.

— Я, может, и не прятался б по кустам, но как вспомню, что мимо тех самых дворов на машине ездил, а теперь пешим порядком топаю, душу так и рвет…

— Э, парень, на веку, как на долгом шляху, и машиной, и пешком, и на своих двоих, и на четырех, и на трех, по-разному случается.

Утешаю его, а сам вижу: мучается человек, места себе не находит. С лица опал. И костюм висит, как на вешалке, и переживание большое в глазах, пузцо не арбузиком уже из-под тенниски, а дынькой.

— Что-то ты, Йося Македонович, с лица и живота спал, может, и вернули б тебя на руководящую должность, так фигурой не подойдешь… — дразню его, язык-то у меня с перцем.

— Пусть только вернут, а форму я мигом наберу!..

Зыркнет на меня сердито, сядет на дровах под сарайчиком и сидит часами, курит. Я мастерю помаленьку, хоть сила уже в руках не та, а люди просят — как откажешь? — тому держало для сапы, тому косище, в район за всем не наездишься, да и в районе не всегда есть. Выкурит Сластион с полпачки, потупив глаза в землю (то лоб был раньше гладенький, как шар бильярдный, а теперь морщины до самой лысины), и вдруг — будто проснется:

— Пришел я к вам, дед, чтоб про отца моего рассказали.

— Которым отцом интересуешься? — спрашиваю на всякий случай, по слухам-то знаю, что у Македоновича с отцами, как в той присказке: люли-люли, пора спать, одна мамка, отцов — пять…

— Вы что, отца моего не знаете — первый мастер в колхозе был, вместе вы еще столярничали.

Ага, думаю, как вода к воде, так и кровь к крови — рано или поздно, а найдет дорогу и приветным словом отзовется. Лучше поздно, чем никогда. Беда, ежели на твоих глазах человек тонет, а ты помочь не можешь, и нет большей радости, когда человек из глубокого омута выплывает.

— Правда твоя, сынок, был он наипервейший мастер и руками своими наш колхоз строил. Теперь что, и кирпич и бетон — машинами все, техника любая, и люди ученые нарисуют, как и что строить, разжуют и в рот положат, а тогда гвоздь ржавый раздобыл — уже счастье, и все вот этими руками, без крантов и экскаваторов. Мы с твоим батькой в лютый мороз склад ставили, и теперь он стоит, фураж там для колхозного скота дробят. Тогда посевной материал из района весной вывозили. Так мы костер разведем, чтоб земля растаяла, и бьем ломами, пока свет в глазах не позеленеет. Бревна изо льда вырубали и от Днепра на волах подтаскивали. А когда бревен натаскали и фундамент сложили, начинал твой отец сруб рубить — радостно глядеть было, как работал. Топором играл, словно на бубне выбивал под гармошку. Руки у него инструмент и запах дерева чуяли. Он мог такой дворец построить, что люди веками любовались бы, но не до дворцов тогда было, хлевы, склады, хаты были нужнее дворцов. Первым человеком в селе твой батько слыл, одно слово — мастер, золотые руки. И стар и млад, уполномоченные из района и председатели колхоза уважение за труд к отцу имели, хоть какие его года — молодые, ты теперь его, тогдашнего, старше. А поехали мы на Западную Украину, там уж на что народ мастеровитый, такие храмы ставили, глядишь — жить хочется, так и в Западной отцу твоему за талант большое уважение выходило…

— Наше гнездо все такое — талантов не занимать и работать умеем, — кивал головой Сластион. Вижу, светлеет с лица. И печали былой, тоски в глазах нету. Потом задумался, долго думал, да и говорит:

— А как же это, дед, получается в разрезе общих перспектив, поскольку физический труд отмирает?

— Может, он и отмирает, вам, грамотным людям, виднее, но только у тебя имеется большая перспектива, потому что писать и считать люди есть, а чтоб работу исполнять, не докличешься, как вымерли все.

— А общее руководство — тоже для головы дело нелегкое, способностей и талантов требует.

— Вот пусть тот и руководит, у кого способности для этого имеются, а у тебя талант по дереву, и не смеши людей, ступай в бригаду и работай.

Молчком потащился на свою улицу. Несколько дней не приходил, да снова явился:

— Вы, дед, все правильно говорили, только будет еще Сластион на коне.

— Берись за топор, так не то что на одном, на двух конях будешь.

— Не, берут меня вверх, жду звонка…

— Снова за рыбу гроши! — сержусь я: думал ведь, что угомонился человек, понял, что к чему. — Не хочешь ты, чертов сын, дело делать, хоть плачь. Иди и на глаза не являйся, не люблю я таких людей!

Не идет, сидит курит. Дыма напустил, будто паровоз во дворе. Просит снова:

— Расскажите, дедусь, еще про батька…

Так вот в нем зима с летом боролись, черти и ангелы бились, душу молотили. А вымолоченная душа — как сноп вымолоченный: шелестит, шелестит, а колос пустой.

24

Ох и жалостливая я — всех жалею. И Йоську, соседа своего, жалела, хоть муж мой люто косился на него. Жалела, потому что видела: живет, бедняга, переживательно. Душа прямо рвется. Собираюсь утром на работу, к восьми часам, я в сельмаге работаю, вижу с ганка[30] — и Сластион собирается. А его уже с начальников сняли и машину отобрали. Забор между нами высокий, но и ганок не низкий, все видать, что у них во дворе и в хате делается. Вот он собирается, галстук на шею вешает, и пиджак выходной — на плечи, мало ношенный пиджак, из светлого, не нашего материала пошил в районном ателье, и шапку свою дорогую надевает. Надевает он шапку свою дорогую и во двор выходит. А во дворе возле дровяного сарая кресло черное стояло, с моторной лодки снятое, к берегу его водой прибило. Сластион и подобрал, он такой — не брезговал тем, что плохо лежит. Сластион, значит, кресло посреди двора ставит, садится в него и руками крутит, вроде рулит. И так в кресле этом сидит, будто и правда по селу на машине едет. Сидит в кресле посреди двора и важно так головой кивает — на приветствия встречных отвечает… И так отвечает, ну вроде по червонцу раздает. Гляжу через забор и слезу вытираю, уж такая я жалостливая отродясь, и род наш весь такой: мама покойная, бывало, заслышит гармошку возле клуба и плачет, даже если гармошка что-то веселое играла. Так то гармошка, а тут живого человека портфельная болезнь эдак вот ломает и выкручивает. Что б там ни говорили, а я знаю: это болезнь.

А может, наворожил кто.

Был такой человек хороший, спокойный, а теперь совсем извелся. Участки наши узкие, а дома ставили — один перед другим, чтоб не меньший, чем у соседа, такие уж мы, люди, и вышло окно в окно, через межу, хоть перемигивайся с соседом. Так он знает, что нам все слыхать, когда окна открыты, будильник накрутит, а когда зазвонит, трубку хватает, чтоб думали — телефон. И сразу же называет по имени и отчеству председателя нашего. Вроде председатель колхоза ему звонит. И говорит, говорит, да все про то, какие они друзья и какие должности председатель ему предлагает, а Сластион вроде бы от них отказывается. Нет, нет, говорит, бригадиром не предлагай и заместителем председателя не хочу, вчера звонили сверху, сватали на зама председателя райисполкома, и то я отказался, тут область предлагает очень ответственную должность, дача государственная и машина с двумя шоферами, а квартира и прописка — это соответственно, в течение месяца, в областном масштабе все легко решается, такой фактор, что жду окончательного звонка сверху. И за председателя райисполкома будильник звонил, Сластион говорил, и за областных начальников тоже. А уж как начнет по телефону вказивки давать — и председателю колхоза, и председателю сельского Совета, и в район, и в область, и выше. Спрячусь за занавеску, гляжу и слушаю — чисто как в телевизоре, будто кино бесплатно смотрю. В огороде, через межу, спрашиваю его:

— Так это тебе, Йося, из области звонили?

Расплывается обличьем, как блин в масле, чистое дитя, когда ему конфетку дашь и по головке погладишь:

— Звонят, звонят, в разных масштабах, и в районном и в областном. И каждому вказивку дай, каждому расскажи. И за что только им деньги платят, если я должен для всей области соответствующие мероприятия разрабатывать! А тут звонили, просили карточку мою в область, на доску, а я отвечаю: скромность — мой решающий фактор. Что рядовым работникам можно и нужно для роста энтузиазма, то должностным людям не рекомендуется, потому у меня высокая сознательность соответственно должности…

Когда трибуну в хату заносили, это я проглядела, на работе была. А как Сластион с трибуны перед собственной жинкой выступал, слышала и видела. Он с трибуны щебечет, как соловей, все про мероприятия и показатели, а Сластиониха аплодирует… Такого кина и в телевизоре не увидишь. После того, правда, пошло у него на улучшение. По утрам в креслице уже не рулил. И у телефона столбом не простаивал. И к колодцу по воду стал ходить, кого встретит — поздоровается, с порожними ведрами человеку дорогу не перейдет, только с полными. Но ведра вдруг поставит, хоть и среди улицы, поднимет голову и в небо глядит, может и час так простоять. И что он там высматривает: небо как небо, облака плывут, ласточки летают, иногда ястреб проплывет, и все, больше ничего. Выйду со двора, спрашиваю:

— Что ты, Йосип, там такого увидел?

А он глянет на меня, как на дитя неразумное:

— Жду.

— Чего ж ты ждешь?

Усмехнется, вроде знает то, чего мне сроду не знать, и молчит. А как-то просит:

— Не продала б ты соседка, мою шапку дорогую?

И каждое слово выдавливает через силу.

Я сгоряча и пообещала, жалостливая я, все бы для Йосипа Македоновича сделала, такую муку он принимает. Взяла шапку в магазин: к одному набиваюсь, к другому, — посмотрят, посмотрят, а брать никто не берет. Сильно дорогую голову надо иметь, чтоб такую шапку носить, говорят. Я и председателю колхоза предлагала, и председателю сельсовета, и из района руководящие товарищи в наш магазин приезжают: нет, нам и в наших шапках хорошо. «Так для авторитета же», — уговариваю. Смеются: для авторитета надо голову авторитетную иметь, а не шапку… Я и надумала: куплю Сластионову шапку своему мужу, не обеднею. Сняла деньги с книжки, соседу отдала, сколько он за шапку просил, и положила шапку в шкаф, где выходная одёжа. Пусть, думаю, и мой тракторист покрасуется, не все ж ему в кролячей. Утром выхожу на огород, глядь, а там чучело стоит, две палки накрест, а на чучеле — шапка Сластионова дорогая. Я ничего своему не сказала, муж у меня такой, что лучше не перечить.

Сняла я молча шапку с чучела и в материнскую скрыню[31] на самый спод спрятала.

Вот окончит сынок наш институт, может, в начальники выбьется — будет шапка как находка…

25

Я учусь в десятом классе. Я люблю родную школу и своих учителей. Люблю также родное село, его природу и прекрасные пейзажи. После окончания школы я мечтаю работать в родном колхозе, на широких колхозных полях, потому что нет у нас более почетного звания, чем хлеборобское. Хлеб — основа государства и большой фактор общего роста. Выращивать хлеб — большая честь для каждого юноши и девушки, и я мечтаю, чтоб мне разрешили работать в родном колхозе…

А если говорить честно, у меня и в мыслях нет в селе оставаться, чего я здесь не видела, в своем селе, грязи и навоза? Но так принято писать в школьных сочинениях. Может, это в газету или в протокол какого-нибудь ответственного собрания попадет. Чего, чего — искренне? Я уже раз попробовала — искренне. Может, отец и до сих пор был бы с нами, если б не моя глупость — искренне писать. Очень это по нему ударило, когда учительница пришла к нам домой и все рассказала, а то он долго б еще трибуну в клуб не относил, до сих пор в комнате так и стояла бы. А случилось это, когда его с работы сняли и машину велели в колхозный гараж поставить.

Ох и переживала я тогда! Иду в школу, а ноги не несут. Все, думаю, теперь: засмеют. Каждое утро отец нас с сестрой до самой школы на машине подвозил. Пусть, говорил, учителя видят, чьи вы дети, с каким парадом подъезжаете и до чего Сластионы дошли. И вдруг пешком, как самая обыкновенная школьница. Ну, думаю, к окнам сейчас все прилипнут и пальцами показывать будут. Но никто на меня не взглянул даже, вроде это им без разницы, пешком я или на машине. К сыну председателя колхоза уже и не подхожу, думаю себе, он меня и узнавать перестанет, наших-то отцов теперь не сравнять. А отец приказал, чтоб с председательским сыном дружила, мол, в жизни, как в солдатской шеренге, по росту все строятся, высшие к высшим лепятся. А он на переменке подбегает: хочешь, спрашивает, в район поедем, новые пластинки в культмаг привезли. А я ему прямо в глаза смотрю и говорю:

— А моего отца с должности сняли.

— Ну и что, не проживет он без должности, что ли, у него ремесло в руках. Нашла, о чем печалиться. Каким автобусом поедем?

— Не поеду я!

— Почему?!

— Не хочу с тобой дружить! — А сама чуть не плачу, так он мне к сердцу прикипел, но не хотела, чтоб думал, вроде я теперь за него, председательского сына, цепляюсь, отец-то мой — рядовой колхозник. Может, кому и смешно, но я рассказываю, как было, а не так, как в сочинениях надо писать. Хоть я уже и научена горьким опытом на всю жизнь. К сочинению, последнему в учебном году, нам велели продумать вольную тему: «Кем ты мечтаешь стать?» Все написали так, как нас учили выступать на собраниях. Кто строителем мечтает быть, кто дояром или дояркой, кто в поле на тракторе работать, учительница литературы просила поближе к сельской теме держаться, чтоб связь с жизнью чувствовалась, комиссию из района ждали.

А я написала, что думала. Начальником мечтаю быть, написала. Потому что начальнику все доступнее, и на государственной машине его возят. А я очень люблю на машине ездить, так и написала. Едешь на машине, глядишь в окно и радуешься — увидят тебя знакомые, а ты в машине. Учительница прочла и так рассердилась, что даже ничего не поставила. Ты, кричит на меня, за такие потребительские тенденции и мещанские вкусы заслуживаешь исключения из школы, но я не хочу, кричит, пятнать коллектив. Тетрадку мне не отдала, а пришла с ней к отцу. Закрылись они в комнате и долго о чем-то тихо разговаривали. Я ничегошеньки не расслышала, хоть и подслушивала под дверью. Проводил отец учительницу до ворот, я за ними на крыльцо. Возвращается отец, грустный такой, увидел меня, но даже упрека в глазах нет, а такое переживание сильнее, вреде сказали ему, что я смертельно больна.

— Моя, дочка, вина, что голова у тебя всем этим набитая оказалась…

Сел на ступеньку, подпер щеки руками и долго так сидел, думал.

Вот и пиши после этого сочинения на вольную тему!

Сдала я экзамены за девятый класс, отдыхаю на каникулах. Лежу в саду на раскладушке, книжку читаю, вдруг слышу — шум-гам на веранде. Поднимаю голову, а трибуна сама с крыльца сходит. Сердце так и екнуло, надо же, просто цирк! Потом догадалась, что отец в трибуну залез и несет ее на себе.

— Открой ворота, не разогнусь я!

— А куда это вы ее несете, татко?

— Куда, куда… Куда надо — в клуб.

— А мать говорила, что вам и денег за нее не заплатят.

Я ведь думала, что он за трибуну получит что-то, — сколько времени на нее убил. И до сих пор, как заходит кто в клуб, только на нее глаза и пялят. В музей народного искусства, говорили, возьмут.

Ничего не ответил отец. Открыла я ворота, и пошел он себе с трибуной на спине. Если б знала, что уже не увижу его, — следом побежала б. А так, думаю: отнесет и вернется, буду я за трибуной через все село на смех людям добрым чесать. Нужна вам в клубе трибуна, тек присылайте машину, мало, что ли, машин в колхозе. А тут еще солнце припекает. Ненавижу я это солнце. Беру с утра коврик, карты — и на весь день на реку. На бережку, в купальнике — там, понятно, другое деле. Мать не ругается, наработаешься еще, говорит, когда замуж выйдешь. Отец раньше часто нотации читал за то, что работы боюсь, даже постели себе не постелю, а как начальником стал, переменился ко мне. Это в ней, говорит, благородная кровь сказывается, мы, Сластионы, по материнской линии — знатного роду… Наболтает такого, что мать смеется. Не будут Сластионовы дочки на грядках гнуться, на моем авторитете в институт въедете под фанфары, не последний я человек в колхозе, а может, буду к тому времени в масштабе еще и повыше. А теперь поступать скоро, а отца нет и неизвестно где он, кому я нужна в институте без отцовского авторитета, со своими тройками?

Не идти ж, действительно, в колхоз…

26

Возвращался я как-то после обеда с Днепра. Под утро еще ветерок поднялся, ну, думаю, побегу, может, и выхвачу какого щуренка глупого на спиннинг. Сказать по секрету, стояли у меня две рамочки в траве, на полтавском берегу, где луга затопленные. Ясное дело, браконьерство, мы это понимаем, но другие ведь промышляют, так неужто я дурнее их и моя баба свеженькой рыбки не хочет? Волна высокая, а я на веслах, и лодчонка у меня — что корыто. Однако, думаю, проплыву. Чуть не перевернулся. Выгребаю все же к гривке, туда, где мои рамки. Не успел еще их как следует потрусить, вижу, несутся от дамбы на катере, описали вокруг меня круг и стали напротив — двое, такие вот будки, на поясах — дудки; инспекция. «Чего, дед, — спрашивают, — далеченько забрались, тут ловить нельзя, запрещенная зона». И глазами гривку-травку так и ощупывают. Ну, думаю, пропал: ежели рамки заметят, билет рыбный заберут — и штраф на всю месячную пенсию. Скрючился, как мог, лучше поменьше казаться, чем битому быть. Товарищи дорогие, а сам чуть не плачу, супротив волны не выгребу, ветер прижал к полтавскому берегу, а года не те, веслами не сдюжу. Зацепили они мою лодчонку и через Днепр аж до самого села притащили. Поблагодарил я хлопцев, вышел на берег. Гложет совесть за неправду мою, но радуюсь, что добром все кончилось. Давай спиннинг кидать, чтоб порожним домой не вертаться. А что на спиннинг поймаешь, когда ветер такой и руки дрожат от переживания.

Так вот, бегу я по улице, злой, голодный, день зря убил, баба снова запилит — и про кролей забыл, и про огород забыл, и дров некому нарубить, обычная песня. Добегаю до Сластионова двора, может, с десяток метров осталось, вдруг вижу — открываются настежь ворота… Ну, думаю, это Македонович выедет сейчас, должно, простили его и машину возвернули. Как оно в жизни бывает: то непогода, то солнышко, то снова непогода, и снова солнышко… Ан нет, сунется из ворот такое, что и во сне не приснится. Трибуна со Сластионова двора выходит на двух ногах. Пригляделся, а это Йосип Македонович подлез под трибуну и, как черепаха панцирь, несет ее на себе, одни ноги торчат, да еще лысинка велосипедной фарой спереди светит.

Псы со дворов повыскакивали, гавкают, гуси с пруда вертались, гогочут, детворы сбежалось — диво такое. Как стоял я, так и сел на колоду под забором. Во, думаю, кино бесплатное, будет что бабе рассказать, когда спросит, кого видел, что слышал, пока по селу бежал. А Сластион перешел с трибуной на плечах улицу, взобрался на пригорок, где раньше церковь была, которая в войну сгорела, и тут опустил ношу свою на землю. Разогнулся, отдышался и встал за трибуну, вроде лекцию собрался читать. Удавочка на нем, хоть и жара, сорочка белая и пиджак выходной, черный. Оперся он руками на трибуну и задумался. Тут еще люди подошли, с автобуса, должно, потому что незнакомые, дачники, видать. Бабки и деды, кто поблизу жил, с дворов потянулись на лай собачий и визг детворы. А Сластион поправил свою удавку, глянул перед собой, вроде перед ним зала, полная людей, и говорит:

— Уважаемые товарищи! От живой души своей и тела в результате больших критических переживаний отрываю сегодня трибуну и кладу безвозмездно на алтарь сельского очага культуры. Так разрешите в эти фанфарные минуты прощания с самим собой, вчерашним, путем речи самоутвердиться на вершине возможностей. Три дня я не ел, не пил, а исключительно думал головой, и пришел к мысли, что нам, товарищи, надо думать в широких масштабах и выше. Передового у нас много, но еще наблюдаются отдельные недостатки и с ними будем нещадно бороться, потому критика и самокритика — главный фактор роста. Большую часть вины беру на себя, я на своем участке тоже недоработал, повернувшись лицом до частного сектора, каковым является личное хозяйство в количестве одной коровы, двух кабанов и огорода. В то же время, как еще один пример несознательности, скажу, что моя соседка не первый год является рассадником колорадского жука. А также отдельные представители колхозного крестьянства, некоторые из них присутствуют здесь, производят вылов рыбы запрещенными орудиями, в этом вопросе давно следует разобраться милиции, а может, еще и дальше. Много нерешенных вопросов выходит сегодня на арену, голова моя переполнена мероприятиями, как озеро приливной водой, но наблюдается недостаток слов. У каждого своя работа, а в работе человек открывается в своих высоких моральных качествах, на полную силу, и каждый получит за то от высших инстанций место на доске Почета. А кто сознательно нарушает наш закон, как вышеупомянутая моя соседка, кто сам себя обкрадывает и живет исключительно в собственном соку, мы того морально осудим. Старого багажа нам не надо, порядок есть порядок, а безответственности в этих вопросах мы не допустим. В таком разрезе общих указаний и подытоживаю. Я кончил. Бурные аплодисменты.

Все, кто стоял поблизости, захлопали в ладоши. Сластион поклонился, сошел с трибуны, вскинул ее на плечи и попер дальше по улице, к сельскому клубу. А я рысью домой, чтоб побыстрее бабке рассказать. Поспешаю, а мысли в голове снуют. Вроде бы ничего такого Йосип Македонович и не сказал, чего бы не знал раньше, а душу вот как разбередил. Не пойду больше к полтавскому берегу за рамками, решил, пропади оно все пропадом, чтоб я в таких годах закон преступал, обкрадывал родную природу, что уж, куска хлеба у меня нет? Есть хлеб, есть и к хлебу. Но когда завернул на свою улицу, малость поостыл: чего рыбе зря пропадать, думаю, завтра еще схожу, в последний разок, выну рыбку, а рамки кину на середке Днепра, чтоб глаза больше не мозолили. А уж у двора, когда калитку открывал, постановил так: это лето еще поплаваю, охота ведь побольше поймать, скоро дочка с внуками приедет, от рыбки не откажутся, и с собой сушеной захотят взять. А зимой скажу бабке: хватит, мать, рамок боле не плети, у тебя в душе страха нету, а у меня есть — прижмет инспекция к ногтю, так и пенсии не хватит штрафы платить…

Да што там о зиме думать, когда лето пока на дворе…

27

Если уж рассказывать, так не со Сластиона начинать надо, а с себя. Пообедал я в тот день в колхозной столовой и думаю: вертеться мне еще, как белке в колесе, до полуночи, до утренней росы, пока комбайны работают. Рабочий день у колхозного агронома ненормированный, тем более в уборочную. Дам, думаю, себе роздых и сыграю с директором школы в шахматы. Наши с ним шахматные перегоны, с переменным успехом, к тысячной партии подходят. Поставил я машину на боковой улице, чтоб глаза никому не мозолила, и уселись мы у директора на веранде за шахматным столиком.

Первую партию я проиграл, вторую выиграл. Знаю, в поле пора ехать, а оторваться не могу. В азарт вошел. Контровую давай, говорю. Сыграли контровую — я проиграл. Еще одну, говорю, последнюю. Выиграл. Ну, теперь уж точно последнюю, контровую, директор настаивает. Расставили шахматы, играем, но мне уже что-то не играется. Думаю не о том, как ходить, а больше о горохе, семенной горох надо было в хранилище засыпать. Сделал ход и звоню кладовщику. Как там, спрашиваю, не сырой ли горох от комбайнов идет? И сырой не идет, и сухой не идет, докладывает кладовщик, стоят комбайны.

— Почему стоят?

— А я почем знаю, они мне не докладывают.

А я обещал вечером в район доложить, что семенной фонд засыпан. Смотрю на доску и фигур не вижу. Хожу, лишь бы походить, только б проиграть скорее — и выигрываю! В приподнятом настроении — выиграл турнир! — мчусь в поле. Подъезжаю к мостику через овраг и собственным глазам не верю: трибуна навстречу идет. В черных лаковых туфлях. И такая трибуна, что я таких трибун и на областных совещаниях не видел: разукрашенная, резная, с деревянными шишечками сверху. Следом детвора бежит и бабки с дедами ковыляют, да несколько дачников. «Невероятно, чтоб трибуна сама шла, да еще и в лаковых полуботинках, среди лета, — думаю, — это у меня от мозгового перенапряжения во время игры кровоизлияние какое-то начинается».

Тут становится трибуна на мосту и поднимается над трибуной Йосип Македонович Сластион. При полном параде, темный костюмчик, белая сорочка, красный галстук.

— Куда это ты, Македонович, несешь общественный инструмент, — спрашиваю.

— Дарю сельскому очагу культуры, чтоб люди ученые выступали и говорили, кому что надо для нашего дальнейшего расцвета вперед.

— Для дальнейшего расцвета надо больше работать и меньше говорить.

— Завтра иду в бригаду, а тебе, товарищ агроном, рассекречу свои данные про эту трибуну. Когда будешь докладывать с нее про ход уборки зерновых, не утаи, как в горячую пору с директором школы в шахматы играл и выиграл со счетом 3 : 2, честно расскажи людям про эти тенденции в своей жизни, иначе онемеешь навек, такая это трибуна.

— Откуда ты знаешь?! — вскрикнул я. Кто это мог видеть, кто мог слышать, еще ведь тепленькие стоят фигуры на шахматной доске.

— А я теперь все про всех знаю, открылось мне в результате больших переживаний и моральных мук моих.

Я нажал на газ. Что здесь скажешь, да и в поле надо спешить.

— Не спеши к комбайнам, товарищ колхозный агроном, ты им все равно не поможешь, один в канаву свалился, за краном уже послали, а у другого вал поломался, и там инженер порядок соответственно наводит. Лучше послушай мою короткую речь, регламент мой уже кончается… И будет эта речь в разрезе твоих недостатков, над которыми надо работать.

Сластион поправил галстук, кашлянул, как заправский оратор, и сказал так:

— Уважаемые товарищи! Что у кого болит, тот про то и выступает. Это уж такая трибуна, что не даст сбрехать. Не берите пример с меня, был я в большом авторитете, пока плотничал, а надулся как индюк — лопнул по всем показателям, а на данном этапе нам такие не нужны. Каждая душа свою работу знает, вот пусть своего и придерживается, насколько позволяет грамота и способности. У кого есть соображение руководить, пусть руководит, уважая законы нашего социалистического общежития, руководить — это тоже нелегкий хлеб, рубаха, правда, на плечах не мокнет, но для головы трудность большая, и пониже спины часто бьют. А у кого соображение окна-двери делать, пусть окна-двери делает, без этого нам тоже нет движения вперед, и вопрос дверей и окон — вопрос вопросов. Слава нашим руководителям и столярам соответственно слава, а кто в горячее время уборочной кампании норовит в холодок, тот не сегодняшний представитель, а вчерашнего дня. Уважаемые товарищи, может, это мое последнее выступление, потому что с этой минуты становлюсь новым человеком и иду добровольно на рядовые работы, отрывая себя от трибуны с кровью. Так не подпирайте меня регламентом, а разрешите еще сказать и по вопросу шапок. Не покупайте дорогих — бобровых, не шапка наш главный показатель, и фактор шапки не спасает нас от падения по всем остальным показателям, в чем и убедился на собственном опыте. Я кончил. Бурные аплодисменты…

Похлопал я и поехал в поле. С тех пор Сластиона не видел и ничего не могу сказать о химерах, про которые слыхал, но не одобряю. Хотя скажу честно: что-то он во мне задел своей речью. И до сих пор, когда в клубе выступаю, за Сластионову трибуну не становлюсь. Не то что верю в чудеса, а все же так как-то спокойнее. Может, и правда ему от больших переживаний что-то открылось?..

28

К чему зря языком болтать, если веры мне нет? Председатель сельсовета уже вызывал. Это, говорит, тебе во сне привиделось, и не распространяй предрассудков, хоть ты и уборщица в клубе, а все одно боец культурного фронта, в штате состоишь. Не придержишь язык, говорит он мне, снимем с должности. Какая там у меня должность, главная я над веником, отвечаю, а сама думаю: снимут — плохо будет при моем здоровье без должности, при должности легче человеку прожить. Утром прибежишь, махнешь веником у крыльца, чтоб видели, была, мол, — и на свой огород. А день к ночи катится, тогда уже весь клуб подметаешь, тогда и семечек наплевано, и окурков набросано, спина одеревенеет, пока подметешь, но за спасибо гроши никто не платит, работать везде надо.

Председателю не перечу. Торжественно обещаю замок на рот повесить и ключ ему отдать, а сама про себя думаю: «Может, и кошельку моему наснилось, что десятку из него взяли, а возвращать никто так и не собирается?» Пошла к Сластионихе, так и так, говорю, перед тем как улететь, твой Йоська десятку у меня занял, обещал выслать позже; это, мол, пока доберусь, а там будет полное обеспечение. По сию пору шлет, чтоб его пьявки выпили за эту десятку. А Сластиониха слушать не хочет: кто занимал, тот пусть и отдает, а я за мужнины долги не ответчик. И по селу ругала меня, мол, про ее Йоську небылицы выдумываю. С той поры я рот на замок. Да гори оно все, не было, так и не было. Только про свою десятку как вспомню — душа болит. За живым человеком не пропадет, так считала, когда занимала. А теперь поди узнай, каким его считать — живым или временно мертвым?

Было это в день аванса. Подмету, думаю, — и в лавку: ситчик привезли, обещала продавщица оставить в подсобке на платье. Подмела, в фойе пол мокрой тряпкой вытерла, тут слышу — шум возле клуба. Выхожу на крыльцо: Сластион трибуну на себе тащит, а за ним детвора со всего села. Я спрашиваю:

— На кой ты, Македонович, тянешь нам еще одну бандуру, когда тут не успеваешь и с одной пыль стереть?

— Так надо, — отвечает он из-под трибуны. — Поскольку я перевоспитался в результате моральных переживаний, и теперь для себя — ничего, а все для людей.

Поставил Сластион ношу свою на край крыльца, поднялся по ступеням — и за трибуну. Ну, думаю, как начнет теперь балакать, опоздаю в лавку, отдадут девчата кому-нибудь мой ситчик. А он и правда ухватился за край трибуны, как человек на быстрине за обломок лодки, и давай докладывать:

— Уважаемые товарищи! Мой регламент исчерпался, но хочется говорить еще. Подытоживая свои предыдущие выступления, выступаю в общих масштабах. Все мы видим, что Сластиона вчерашнего дня нет и быть уже не может. Есть Сластион исключительно новый. Но пока что я, обновленный, пребываю в единственном экземпляре, в масштабах села и шире все должны сделать шаг вперед в моральном отношении…

И вдруг в кабинете директора Дома культуры зазвонил телефон. Длинно, без перерыва, как по межгороду. И так громко, вроде бы целая сотня телефонов, а то и две, и все из кабинета директора, а еще штук тысяча летают в небесах, как ласточки, казалось, что и небо гудёт, я даже уши зажала ладонями, у меня уши слабые, с той поры, когда муж покойный спьяну по голове ударил. Сластион телефон услыхал, кинулся в клуб, рванул двери кабинета, а двери замкнутые. Он ко мне. Щеки надул, красные стали, как помидоры, и весь он враз какой-то не такой сделался, вроде жила какая внутри его раскрутилась и правит им.

— Где ключ? — не кричит, ором орет. — Давай ключ! Это мне сверху звонят!

А у меня ключа нет, директор ключ от своего кабинета никому не доверяет, будто золото там у него находится, а не ободранный стол, по которому шары гоняют. Сластион — назад, и пузом об дверь, да двери у нас не фабричные, в колхозной мастерской деланные, дерева не жалели, хоть бомбу закладывай. И пузцо у него — не то, что было, пока на должности состоял. Отлетел от дверей, ровно мяч, — и на трибуну на самый верх с ногами влез. Руки протянул и голову задрал, слова сказать не может, губы дрожат, и зубы стучат, как решета у веялки, только стонет эдак чайкой:

— Я!.. Я!.. Я!..

Увидела я такое дело и говорю:

— Йоська ты наш Македонович! Ежели б тебе крылья, да кто подтолкнул — высоко б взлетел, так уж тебе охота!

Он на меня сверху вниз смотрит, чудно так… Гляжу, у Йоськи сквозь рукава перья прорастают, а на плечах пиджак по шитому порется, и черные седлышки, где крылышки начинаются, выпирают уже. Мне аж в грудях сдавило: такую одёжку ни за что извел! А Сластион крыльями своими машет, как петух на заборе, когда кур соседских пугает.

— Я!.. Я!.. Я!..

Пыль от крыльев — коромыслом, где какая соринка или бумажка была — поднялась и понеслась, я потом неделю цельную не подметала. Только вот крыльями машет, подскакивает на трибуне, а взлететь не может. А телефон заливается, ровно подгоняет Сластиона, пятки жжет: скорей, скорей! Он прыг с трибуны и ко мне — за десяткой, про которую я уже рассказывала. А крылья по земле тянутся.

— Ты, гражданка, — говорит, — тенденций в душе не имей, будто не верну. Вышлю спецкурьером, только прибуду на место и должность займу.

— Дело-то неверное. Высоко взлетишь, Македонович, — высоко падать.

— В разрезе перспектив я буду там по высшей категории.

А по высшей категории разве не падают, думаю себе. Еще как! После войны у меня директор кирпичного завода квартировал, паек ему по высшей категории шел. Так поднабрался тот директор как-то и давай ко мне подкатываться. А я смолоду не любила того, чтоб в нетверёзом виде, да как пугану его — вверх тормашками с печи летел, ногу сломал, два месяца в гипсе пролежал, и с директоров сняли его, хоть и справку сам себе написал, что, мол, при исполнении служебных обязанностей. Хотела рассказать Сластиону про директора, я такая, ежели что придет в голову, дышать не могу, пока не расскажу, но он десятку взял — и рысью через дорогу, в колхозный двор. Где бежал, следов ног на песке не оставил.

Кузнец из мастерской выглянул, куда, спрашивает, лететь собрался, Македонович? Сластион только вверх пальцем показал, не остановился. Все бегом, мимо кузницы, весовой и прямиком через бурьян — к сенажной башне. А на башне лестница железная аж до самой маковки. Йоська ухватился за перекладину и полез. Вот, думаю, как знал, зачем строил, а его еще за эту башню колошматили…

Солнышко уже за ферму садилось. Железную крышу в розовый цвет покрасило, и крылья Сластионовы на солнце из белых розовыми стали. Лысинка на голове и та розовела, как фонарик на бакене. Никогда еще таким красивым Македоновича не видела. Гляжу и думаю: вот сильно захотел человек полететь — и крылья выросли. А я после войны мечтала на киномеханика учиться, чтоб каждый вечер кино смотреть, да председатель колхоза на курсы не пустил, некому было на свиноферме работать. Значит, плохо хотела, потому и не отпустил. А если бы, как Сластион, — никому не удержать.

Влез он на самый верх, стал на край крыши, крылья расправил, оттолкнулся ногами — и в воздух. Ему бы чуток повыше, чтоб высоту набрать. А тут, хоть крыльями и машет что есть мочи, а живот книзу тянет. Я уж и не верила, что полетит, — снижаться он стал. Но над кузницей выровнялся и снова высоту набрал. Вот уже наш Македонович выше клуба, выше тополей в саду, выше ласточек — у меня в голове закружилось, а как ему! Описал круг над селом, будто прощался, и все выше, выше, пока чуть заметной для глаз точкой не стал, птицей небесной, а вскорости и вовсе растаял в розовом от солнца небе. Тут только вспомнила я про свой ситчик — глядь на часы, лавка уже закрылась. Волоку в клуб трибуну, не стоять же ей на крыльце, — скоро директор появится, а он у нас строгий, — волоку и ругаю себя: нужны они мне, Сластионовы летания, столько времени на него сгубила!

Рано, только рассвело, бегу в лавку, чтоб первой быть, ситчик свой захватить. Хвалюсь девчатам: «Йоська Македонович вчера полетели, взяли их вверх наконец». А они сразу список должников из-под прилавка, не задолжал ли. Нет, говорят, не брал в долг. Это только я дура — десятку на ветер кинула. Еще и смеются, кому расскажу. В груди теснит, как вспомню, да разве воротишь…

29

Видеть не видела, а голос Йосипа Македоновича мне был. Сижу я на делянке своей, на самом краю, а делянка моя на холме. И коза Мура возле меня пасется, травку жует. Сижу, фасоль в подол лущу. Нигде никогошеньки, все на бураках, каждому хочется побольше до морозов успеть. Тут мне голос и явился. Ничего не выдумываю, рассказываю от души, как было.

— Как живете, бабка? — вроде над головой кто сказал. Подняла я глаза, а делянка высоко, небо близехонько. Гляжу — круги по небу, будто по воде от камня. И больше ничего.

— Как в сказке: чем дальше, тем страшнее, господи, — отвечаю. — Тяжко по свету старой да никчемной ходить. Сделал бы ты, боже, чтоб мне сначала все начать, так быстро жизнь людская проходит…

— Бога на данном этапе нет, а ты, бабка — старорежимная, ежели религиозные пережитки в себе никак не ликвидируешь. Нашла кого поминать! Может, я достойнее твоего бога!..

— А кто ж ты такой будешь, что с неба говоришь?

— Земляк ваш, Йосип Македонович Сластион.

— И где ж ты теперь находишься, Македонович?

— Нахожусь наверху.

— Так ты и теперь при авторитете?

— А как же! Указываю, куда, кому идти или ехать, на ответственном перекрестке столбом стою, а скоро обещали повысить на должность светофора…

— А ежели ты в таком большом авторитете, так пособи моему горю — достань шиферу на сарай. Сельсовет на хату помог, а сарайчик, говорят, подождет. А как подождет, у моей козы вон после каждого дождя — потоп.

— Вопрос этот я решу, с тебя магарыч. Сколько надо шиферу, бабка?

— На все деньги, — и положила на колени платочек, в котором у меня пенсия. Как завихрится, как поднимет мои деньги из платочка, и все выше, выше несет, будто листочки с дерева, я только их глазами проводила.

— Теперь, бабуся, идите за магарычем. Вареников наварите, сала прихватите, чесноку и бутылку самогона. Я тут, вверху, хоть и на деликатесной группе, а по всему родному соскучился…

Наварила я вареников со сливами, сала нарезала, чесночку, бутылку прихватила — и на взгорок. Постелила на траву рушничок, вышитый петухами, и все, что принесла, — на рушник. Еще и ножичек с вилкой, чтоб культурно было. Думаю, Йосип Македонович, хоть и сельский, наш, но уже отвыкли небось по-простому, больше по-заграничному. Тут вихрь налетел, подхватил мой магарыч с рушничком, вверх понес, и голос мне с неба:

— Теперь, бабуся, уделю твоему вопросу соответствующее внимание. Что там нового в селе, никто не помер?

— Да вроде живут. А кто помер, уже не вернутся, что говорить об том.

— Иди, бабуся, домой, к утру шифер будет.

Выхожу утром во двор, лежит шифер возле сараюшки. Стала считать и сама себе не верю, вроде арифметику в ликбезе, как орехи, щелкала — восемь штучек. Да я на свою пенсию восемь-то и у спекулянтов куплю, если б не страх, что милиция наскочит. Так у спекулянтов хоть шифер новый, а этот в лишаях и ровно куры на нем ночевали. Вот так землячок родимый, чтоб тебя нелегкий с твоим шифером взял, думаю. А тут и председатель сельсовета во двор: осталось у нас, бабуся, двадцать листов шифера, ни туда, ни сюда, говорит, так мы вам на сарайчик выписали. А мне и на свет глядеть тошно, плачу, про горе свое рассказываю: голос мне был, и я пенсию за восемь листочков старого шифера отдала, за что ж теперь сельсоветовский шифер выкуплю. Только вижу, председатель не верит мне, косо так глядит: вы, говорит, сказок мне не рассказывайте, а если спекулянтов пригреваете — так мы вас еще и в милицию сдадим, нет у нас документа на ваш шифер, краденый он.

И со двора.

Пошла я на свое поле, стала на самом верху и кричу:

— Буду тебя, спекулянт чертов, день и ночь клясть, чтоб не пошли тебе на пользу мои денежки, мои кровные! Забирай назад свой шифер дырявый, отдай пенсию. Магарычем моим можешь подавиться, не обеднею. Драл бы шкуру с тех, у кого отовсюду помощь есть, а что ж ты со старой бабы несчастной последнее дерешь, обдирала ты поганый! Где ты взялся на мою голову со своей помощью, чтоб тебе башку оторвало, чтоб тебя убило и замучило, чтоб ты домой приехал и не застал ни кола ни двора, проклятущая твоя душа!

Так я плакала, как береза по весне, печалилась и кляла, а небо молчало, безъязыкое. Вижу даже, коза смеется, что я перед немыми тучами выступаю и кулаком размахиваю, так ни с чем и побрела домой. Иду, а слезы в три ручья. Возле хаты оглянулась, а солнышко светит, огород, как картинка — прибранный да ухоженный. Гарбузы на черной земле, как золото, сияют, в кучу их сложила, а в погреб еще не убрала. Бураки из земли лезут, сами в руки так и просятся. Огляделась и подумала: возраст у меня какой, день лишний судьба тебе дала, так радуйся. А я из-за каких-то листов шифера убиваюсь. Улыбнулась сама себе: жизнь она, как Днепро, трудится, там возьмет, а там положит, и все между двух берегов, никуда не денешься.

И мир для меня внове показался.

30

Да пусть себе летает на здоровье, только б не догадался, как сесть! Не знаю, где он, и знать не хочу, а кому нужно — пусть ищут.

Было одно письмецо от него, было. Еще осенью. Листва уже облетела, а тут ветер поднялся, осокорь весь ободрал и охапку листьев на меня сыпанул. А я бураки на огороде копала: разогнулась, отряхнулась — в листьях по колено, как в золоте. Гляжу, конверт к ногам жмется. Будто с неба упал. Я так думаю: может, почтальон меж досок забора вместе с газетами сунул, а ветром вырвало и принесло на огород. Только таких конвертов не продают на почте: весь белый, блестящий, с сургучами, казенный конверт. Может, какое государственное письмо, соображаю, Йоське моему, по бывшим его жалобам. Да нет, мое имя на конверте. Ломаю сургучную печать, а в конверте голубой листок, на сотенную похож, а на том голубом листке черным чернилом написано: «Жди, вернусь, на собственной машине, с мешком денег. Твой Йоська». И рука вроде Йоськина, только расписываться он стал иначе, наискосок, через весь лист.

Едва я те слова прочитала, как ветер снова накатился, вырвал и конверт, и листок с Йоськиным приветом и покатил по грядке в конец огорода. Я — за письмецом, цепляюсь за ботву. А ветер винтом, винтом, все листики с огорода собрал и в небо завихрил, голым-голо стало на огороде. Вместе с листьями и писулечка улетела в полную неизвестность. И ни словечка больше, ни весточки.

А весной уже слышу — соседка зовет испуганным голосом:

— Сластиониха! Сластиониха! Македонович летит!

Я в погребе была, картошку перебирала, помельче — садить, а какая больше — продам, думаю, жить-то надо, дети подрастают, а от него ни копейки не получила. За это время, может, и разлучницу какую нашел, разве узнаешь? Пулей, как на быстром лифте, из погреба меня вынесло. Гляжу, а это аист над двором кружит. Три раза так облетел и на крышу опустился. Ходит по гребню важно, как генерал, красные лампасы на ногах. И воркует, воркует, будто что рассказать хочет. А я, глупая, слушаю и плачу. Поворковал он, взмахнул крыльями и улетел. Летит над огородами и вроде нервы из меня живой мотает, так мою душу к нему тянет. Наверное, это Йоська меня проведывал, но открыться ему еще не позволено, должность такая, высокая.

И теперь как только минутка свободная выпадет — стану и гляжу вверх: высматриваю.

И будто своими глазами вижу, а может, снится мне среди бела дня: снова мы с Йосипом Македоновичем едем на персональной машине, народ весь расступается, а Йося рулит, рулит…


1980—81 гг.


Авторизованный перевод Н. Высоцкой.

Загрузка...