Когда начинается лето?
У нас в июне, когда зацветает сирень. А в пустыне сирень зацветает… в апреле. А в июне там все желтеет и вянет — словно осенью в наших полях. Поэтому начнем лето просто по календарю.
Лето в пустыне время суровое и тяжелое. Почти как у нас зима. Только зимой у нас мучит холод, а тут летом гнетет жара. Днем пусто, безжизненно и уныло. И только ночью, когда чуть посвежеет, из трещин и нор выползают, выходят и выбегают змеи, ящерицы и зверьки. Но проходит приятная ночь, и снова начинается страшный день.
Над головой добела раскаленное солнце. Под ногами вязкий, сыпучий песок. Жгучий ветер пышет огнем.
1 июня. Ящерица ушастая круглоголовка снесла в песок яйца.
2 июня. Исчезли на барханах черепахи — зарылись в песок до осени.
3 июня. Не видно желтых сусликов — залегли в летнюю спячку. Трава-то высохла, есть им нечего.
4 июня. У кандыма начинается веткопад — так кандым экономит воду.
5 июня. Щенки гиены впервые высунули носы из пещеры. Трусят: ко всему принюхиваются и присматриваются. Хоть и большие уже, а все еще молоко сосут.
6 июня. Сцинковый геккон отложил яички.
7 июня. Встречены молоденькие песчаные круглоголовки — только что вылупились из яиц.
8 июня. Появились молоденькие сетчатые ящурки.
9 июня. В гнезде тугайского соловья вылупились птенцы.
10 июня. Над барханами, как над желтыми волнами, кружила… белая чайка! Уж не мираж ли это? Как попала жительница воды в безводные пески? Оказалось, чайка залетела в глубь пустыни по оросительному каналу. И ловит она в песчаных волнах не рыб, конечно, а… ящериц!
11 июня. На соленых озерах у фламинго вылупились птенцы.
13 июня. Рысь-каракал стала выходить на охоту с рысятами.
14 июня. Дневные змеи кобры и полозы стали охотиться по ночам — днем очень жарко.
15 июня. Воронята пустынного ворона вылетели из гнезда. Перелетают с саксаула на акацию, с акации на кандым — набирают силы в крылья.
17 июня. Варан снес дюжину яиц и закопал их в песок…
20 июня. Встречены первые молодые агамки — вылупились из яиц.
21 июня. Молодые тонкопалые суслики вылезли из норы.
29 июня. Птенцы тугайского соловья выпорхнули из гнезда.
След варана тянется через барханы от одной деревни песчанок к другой. Песчаный крокодил, словно рыцарь, закованный в латы, собирает с песчанок-подданных дань. Появление его в «деревне» вызывает страшный переполох. Песчанки выскакивают из одних нор и шарахаются в другие. Топотня, возня: тревога, тревога! Пыль взлетает, как от маленьких взрывов. А где-то под землей уже хозяйничает варан, продираясь сквозь лабиринты узких ходов, наводя ужас и панику. Достается от него и хозяевам, и жильцам. Песчанка замешкалась — очень хорошо, удавчик в норе заспался — тоже не плохо! Фаланга, скорпион, песчаный таракан — вполне съедобно. Агама, геккон — лучшего и не надо!
Но сегодня варану не повезло. Все тупики облазил, а нашел только компанию бабочек, спрятавшихся от жары.
Бабочки так бабочки, хотя, конечно, пища это не серьезная, легковесная, да и в горле от нее что-то першит…
Высунул голову из норы, облизался и не спеша, вразвалку дальше поковылял. Потянулся вараний след через барханы к новой «деревне» — за новой данью.
Вся раскаленная солнцем равнина стрекочет трескучими голосами цикад. Стрекочет земля, стрекочут колючие кустики, даже воздух стрекочет. Цикады с треском взлетают, с треском парят в воздухе, с треском гоняются друг за другом и с треском падают на щебенку. Прямо какие-то летающие пулеметики! Жара от их сухого дробного треска кажется еще невыносимей. Как будто бы все живое — стебельки, травинки, колючки — все на корню засыхает, лопается и растрескивается.
Я ловлю цикаду на лету — она трещит и в кулаке, сажаю в коробок — трещит в коробке! Стеклянные выпученные глаза, слюдяные в прожилках крылья, вся сухая, скрипучая, — как катышек целлофана.
Равнина трещит и стрекочет — от горизонта до горизонта. И чем злей раскаляется солнце, тем веселей, безудержней, исступленней стрекочут цикады. Гимн солнцу, слава жаре!
В земляной норке, у самой моей ноги, что-то вдруг загудело, зашелестело, залопотало! В глубине, как в трубе, кто-то жужжит и приближается к выходу. Ближе, ближе, и вот выскакивает из норы ночная толстая бабочка! Мчится со всех ног, трепеща, как вертолет, серыми крыльями. А за ней бросками гонится пестрый геккон. Оба — ночные, — выскочили из темноты на яркий свет. Бабочка не растерялась, смело вбежала на мой ботинок, а геккон струсил и вильнул назад в норку.
Только на миг увидал я кусочек их скрытой подземной жизни.
Степь плоская, неоглядная. Ветер накатывается волнами, взблескивает на буграх пеной шелковистого ковыля. А под ногами седые колючки, над головой белое небо. И со всех сторон песни жаворонков. Они свежи и нежны, они оживляют пустыню, как журчание струй.
Машина летит и летит по пустынной дороге, ветер ревет и завывает в колесах. Юрты темнеют на горизонте старыми стогами сена. Белые смерчики завиваются по дорогам и бегут наперегонки. Вприскочку несутся перекати-поле. А жаворонки — большие и маленькие — взлетают, бегают, порхаются, виснут над головой. И поют, поют и поют…
Жалкий седой саксаульничек среди блеклой пустыни показался над ярким оазисом. Глаза обрадовались цветному пятнышку среди унылой безбрежности.
Серые кустики — как вихри пыли, но между ними там и тут яркие розовые клумбочки каких-то колючих цветов. Тут и там большие багрово-бурые ферулы с «зонтиками» зрелых семян.
Белые в лиловую крапинку сухие бессмертники. Приземистые кустики кандымов, увешанные желтыми и красными шариками, как бы скатанными из пенопласта. Какая-то травка сухая, вся в крошечных слюдяных зеркальцах, блестящих от солнца.
Жук зеленый в белую крапинку висит словно огромная, но недозрелая земляничина. Агама пятнистая с синим горлом выползла на сухой сучок. Глядит не насмотрится на желтое, розовое, бурое и зеленое.
Изголодалась за ночь черная ворона, а утром ей охота не удалась. Ни гнезда чужого не высмотрела, ни мышь не выследила, ни падали не нашла. Ходит вразвалку, сердитая и голодная.
Ну жучишку по пути склюнула, ну муху поймала, комара проглотила — разве это еда? Даже червячка не заморила. Если за каждым комаром гоняться и прыгать — не долго и околеть от переутомления.
И вдруг видит ворона — блестит! Посмотрела одним глазом — так и сияет, посмотрела вторым — переливается! Подскакнула, а это паук паутину сплел, а в паутине той полным-полно разной вкуснятины! Натолклись в нее комары, мухи, кобылки, стрекозки, кузнечики — прямо авоська с продуктами. Разинула ворона клювище от удивления — да все и проглотила! И паутину, и паука, и всю добычу его.
Вот это другое дело! Сразу веселей стало. Завертела ворона головой во все стороны, не блеснет ли где еще вкусная паутинка?
Для того у удода и нос длинный, чтобы его во все щели совать. Нос не сунешь — с носом и останешься! В щелях-то и жуки, и пауки, и личинки прячутся.
Зато и достается бедному носу: то ударит его, то защемит, то набок свернет. Земля жесткая, камни крепкие, щели узкие. До того за день удод нос наломает — глаза б не глядели на щели и трещины.
А глаза глядят — на то они и глаза! Вот опять норка у камня. И паутинка у входа блестит. Значит, паук в глубине засел. А пауки очень вкусные. Ничего не поделаешь, надо нос в щель совать.
Ткнул удод для начала носом в мягкую паутину — а паук как выскочит! Вот он — и доставать из щели не нужно. Подумал паук, наверное, что это кузнечик запутался в его паутине, сеть его стал трясти. Выскочил паук закусить, да сам на закуску попал! Защемил его удод клювом, словно пинцетиком.
С тех пор удод приспособился. Увидит паутинку у норки — нос напрасно в щель не сует. Подергает за паутинку слегка, выманит глупого паука — и проглотит. Ни тебе забот, ни труда. И нос цел-невредим. Даже и не зачешется.
Бегунки бегом живут, всю жизнь на бегу. Ищут насекомышей — бегут, спасаются от недругов — бегут. На бегу играют друг с другом, на бегу собирают былинки для гнезд. Вот только еще яички на бегу высиживать не научились. Но, может, еще и научатся. И так уже почти одно солнышко за них яички высиживает. Солнце яички прилежно греет, а бегунки беззаботно бегают!
Когда авдотка стоит — ее издалека видно. А ляжет — и вмиг с глаз долой. Будто рассыплется птица на сухие стебельки и песчинки, да еще останутся от нее на песке два ясных камешка — два сияющих янтаря. Камешки — это ее глаза. Круглые, золотые, блестящие. За такие глаза называют авдотку — «глазуном». А за то, что весь день лежнем лежит — «лежень».
Зато по ночам авдотка на ногах и на крыльях. Тут и там слышится ее голос — громкий, таинственный: «При-дии! При-диии…» Давно бы и за голос авдотке прозвище дали, да только мало кто знает, что это авдотка ночью кричит.
Скалы и камни, как лепестками, усыпаны розовыми птицами. Тысячи розовых скворцов — целое поселение. Гвалт, щебет, песни и вскрики. Взлеты, посадка, гоньба, лопот крыльев — настоящий птичий базар! И на него, как на настоящий базар, со всех сторон собираются «покупатели». Соколы молча кидаются сверху и уносят в когтях свою «покупку». Медлительные коршуны летят как-то боком и хватают всех, кто плохо лежит: больных, слабых, подбитых. Ворон сует носище во все щели — «покупает» скворчиные яйца дюжинами. Хорь-перевязка бегает на птичий базар, как в свой личный курятник. Лисица по соседству вырыла нору-дом: чтоб за провизией было не далеко ходить…
Шумит, галдит, толчется базар. «Покупатели» наседают со всех сторон, а «продавцы» прячутся кто куда!
Даже бабочки, эти живые солнечные зайчики, испугались солнца. И стали прятаться от жары… в землю! Покружив у входа, они залетают в старые норки и садятся в глубине на прохладные стенки. Много брошеных норок в пустыне, прохладных уголков на всех бабочек хватит.
Молча вглядываемся в горизонт. Солнце печет, как сквозь увеличительное стекло. Пот разъедает глаза, как мыло! И мелкие мушки пустыни, колючие и сухие, словно песок, вечно изнывающие от жажды, липнут на лицо и жадно пьют пот и слезы. И мы щурим и щурим глаза: слишком много яркого неба вокруг!
На самом краешке горизонта две плоских лиловых горы — как две спящие черепахи. Между лиловых черепах что-то желтеет. Это таинственный поющий бархан, похожий издали на египетскую пирамиду. Целая гора золотого рассыпчатого песка!
Два ветра, сшибаясь у спящих гор, навеяли живую сыпучую гору. И острая вершина ее, как вулкан, курится в синее небо.
Поднимаемся на бархан по острому песчаному гребню. Поднимаемся медленно, шаг за шагом. И кажется, что идем мы по узкому коньку крутой крыши.
Песок тяжел и сыпуч. Он странно похрустывает и скрипит под ногами, словно идем мы не по песку, а по морозному скрипящему снегу. Ветер подхватывает плывущий песок и целыми пригоршнями швыряет в глаза.
Больше всего сейчас хочется пить. В радужных пятнах перед глазами видятся стеклянные фляги с кристальной водой. Грани их посизели от холода, они выскальзывают из задубевших ладоней. Горячие губы стынут на горлышке, ледяная вода булькает в пересохшем горле. Но только обжигающий ветер засвистывает в ушах да на зубах поскрипывают песчинки. И рыжие космы песчаной поземки струятся по крутым склонам, трут их и гладят, метут к вершине тучи песка, и вершина шевелится и дымится.
И вдруг гора охнула и задрожала! В самой ее утробе зародился тяжелый гул: он приближается и нарастает, он рвется наружу! Вот вырвался и навис над пустыней: глухой, тревожный и непонятный.
Мы прыгаем с гребня на склон и катимся вниз. Под ногами взбухают желтые волны песка. Справа и слева, обгоняя нас, несутся песчаные лавины. Гора гудит и трясется. Всем телом ощущаем яростную и безудержную дрожь: гору бьет лихорадка. Поет поющий бархан!
Мы сползаем вниз обалдевшие и оглушенные.
И вдруг тишина. Гора умолкла так же внезапно, как и запела. Поднимаемся, осматриваемся — как будто и не было этого чуда! Вытряхиваем песок из волос и ушей. Пригоршнями выгребаем из карманов и «выливаем» из ботинок и сумок. Песок, песок — он так и струится сквозь пальцы. Мы перепуганы, но довольны: мы слышали голоса духов горы…
Совсем недавно еще непонятное гудение песчаной горы вызывало суеверный страх. Сейчас, конечно, все понимают, что это не угрожающий «голос пустыни» и не вой «духов гор». Но загадка поющих песков не разгадана до конца. Много высказано разных догадок и предположений, но твердой разгадки нет.
Гора опять спокойна и величава. Все так же желтые космы поземки змеятся по склонам, укладываясь в косую песчаную рябь. Все так же дымится песком вершина.
Мы снова идем по пустыне, топча ногами черную тень. В знойном мареве извиваются стволики саксаула. Далекие впадины под горами наливаются синевой, как водой. А лиловые вершины далеких гор-черепах то вдруг сплющиваются в лепешку, то вытягиваются столбом, а то и совсем отрываются от хребтов и повисают в воздухе, как облака…
Все ослепительно и неверно. Солнце колет глаза, и снова мухи-слезопойки лезут в лицо.
Поющая гора все меньше и меньше, и вот уже опять желтеет, как далекая египетская пирамида. А юркие струйки песка вползают в следы позади, все заравнивают и засыпают.
28 мая. Вечером у родничка тягуче трещит козодой и нежно свистят жабы. А в скалах тоненько потявкивают сычи.
29 мая. Большой желтый махаон порхал у бледно-зеленого саксаула, увешанного ярко-красными жуками. В кусте гнездо пустынного сорокопута. Птенцам в гнезде уже тесно, они ворочаются, и гнездо прямо по швам расползается.
30 мая. Лазоревый родник с черно-зеленой каемочкой. Зеленая каемочка — водоросли, черная — головастики. На родник прилетели желтые рябки, прильнули к воде: получилась еще каемочка — желтая.
2 июня. С треском лопнула туча — словно мешок с горохом! На землю обрушился град! Град побил траву, поломал тростники, оббил листья у зеленой туранги. После града у родничка нашли мы убитых жаб, прилетевших на водопой рябков и кеклика, бабочек и стрекоз. А в степи попалась убитая стрелка-змея, агама, жаворонок и каменка.
14 июня. Заяц-песчаник спрятался от солнца под кустик джузгуна. Тень от куста движется по песку — и заяц за ней ползет. Целую канавку под кустом в песке протер.
На родник нахлынули розовые скворцы: верещание, суета, брызги! Стал родник голубым блюдечком с розовой каемочкой.
15 июня. Пожухли и высохли столбики заразихи. На эремурусах набухли белые шары с семенами. А песчаные грибы высохли на корню. Готовые сушеные собирать можно!
Такая жара, что пустынный воробей бросил яйца в гнезде насиживать. Чего их напрасно греть, когда и без того жарко! Сколько не сиди на них, все равно больше сорока градусов не нагреешь: а сейчас и в тени сорок пять! Яйца сами насиживаются.
Залетает воробей в гнездо только затем, чтоб яички переворачивать, чтоб со всех сторон они ровненько прогревались. А в свободное время мух ловит да во все горло чирикает.
Накрылся я от солнца огромным листом ревеня — с развернутую газету! Тень от него зеленая и прохладная. Сижу и вижу, что не я один такой догадливый. Вон жуки сгрудились с теневой стороны толстого стебля. Бабочка-репейница повисла в тени цветочного бутона. Серая саранча притаилась в зеленых ветках кандыма.
Так и сидим все под зелеными зонтиками, ждем, когда солнце остынет.
Любит слепушонка тюльпаны: так и выискивает их под землей. Всю весну, когда было сыро, тюльпаны запасали в своих корнях-луковичках воду. Сейчас жара наверху, ни росинки, ни дождинки — сушь, а в ходах слепушонки, как в подземных подвалах, луковички рядами торчат, словно фляжечки, словно бочонки с прохладной водичкой!
Кого мучит жажда, тот, понятно, больше всего хочет пить. А вот желтый суслик при жажде больше всего хочет… спать! «Я так давно, братцы, не пил, что мне страшно захотелось… спать».
Человек без воды помрет, суслик без воды — уснет. И будет спать до тех пор, пока не придет в пустыню весна, пока снова не вырастут сочные травы. Тогда он проснется и станет эти травы и есть и… пить! Ведь в каждой зеленой травинке воды больше трех четвертей.
Весна в пустыне короткая. Трава позеленеет-позеленеет, да и начнет сохнуть. А сухая трава для питья уже не годится. И тогда суслик снова почувствует жажду, и снова ему захочется… спать.
Есть у людей поговорка: «Кто спит — тот ест». Суслики бы так ее переиначили: «Кто спит — тот пьет».
Щурки-пчелоедки, растопырив крылышки, «ласточкой» ныряют с проводов вниз, стрелкой проносятся над самой землей, хватая с цветов то пчелу, то кузнечика. И снова взмывают на провода — есть добыча!
Но уж больно жесткие да колючие все эти кузнечики, жуки, осы да пчелы! Их так просто не съешь — поперек горла застрянут. Надо их еще приготовить. Надо сделать из твердокаменных насекомышей мягонькие котлетки — пчелиные отбивные. Вот и стучат-отбивают щурки насекомышей о провода — только щитки да лапки летят! Так стараются, что провода звенят-играют.
Пируют под веселую музыку.
Черепахи роют в песке лунки и несут в них яйца. Из каждой лунки торчит черепаха: задние ноги в ямке, передние — наверху. Снесет яичко, задними лапками его на дно лунки опустит, присыплет песком. Яйца точь-в-точь гуттаперчевые мячики для пинг-понга. Как снесет 3–4 яйца, так лунку доверху засыплет: пусть теплый песок яйца высиживает. Песок щитком сверху заровняет, загладит и уползет. Теперь бы только ветер песок не раздул — засохнут тогда на солнце яйца. Только бы варан о гнезде не пронюхал — разроет и все сожрет. Ну, а если все будет благополучно — осенью из яиц вылупятся черепашата. И — такие хитрые! — из гнезда, на зиму глядя, не выползут. Всю зиму под песком просидят. А весной, как солнце пригреет, вылезут из песка и пошагают в разные стороны.
Зверек слепушонка пасется не на земле, а… под землей. Уж очень сверху трава ненадежная: весной реденькая, летом выгорает вся, а зимой еще и снегом ее сверху засыплет. А под землей у слепушонки всегда роскошное пастбище: корни, стебли, клубни! Ветвистые, развесистые, густые. Круглый год свежие да сочные. Солнцу до них не добраться, ветру не иссушить, снегу — не засыпать.
Наверху летом пусто и голо, а под землей изобилие. Ни голод, ни жажда слепушонку не мучают. А что нет на подземном лугу ярких бабочек и цветов, так это для слепушонки неважно: слепушонка она — все равно плохо видит.
Черная скала-останец торчит посреди голой равнины. Показали мне ее пастухи. И сказали, что там — кладбище черепах.
И верно: вокруг скалы разбитые панцири. Прямо свалка битой посуды: битые «глиняные» миски, тарелки, тазики, полоскательницы… Сапоги с костяным стуком перекатывают черепки, каблуки с хрустом их давят. Большие старые панцири, похожие на засохшие ананасы.
Пастухи говорили, что старые черепахи со всей равнины сползаются сюда умирать. Вот уже много-много лет. Древнее кладбище черепах…
Скала тягуче и тоскливо гудит. Волны горячего ветра накатываются на одинокий утес и, разбившись, поскуливают и свистят. Почему бы черепахам и в самом деле не сползаться умирать в это пустынное и унылое место.
И мне представляются древние черепашьи старики и старухи: больные, слабые, немощные. Дряблые складки на серой шее, слезящиеся глаза с набрякшими веками. Тусклые панцири их в шрамах и трещинах. Тупо переставляя слоновьи ноги, черепахи медленно подползают к скале и, уткнувшись в черные камни, лежат неподвижно. Угрюмо гудит скала, ветер завивает песчаные смерчики над тяжелыми панцирями. Дальше пути нет. И нет желания двигаться.
Но почему все черепашьи панцири разбиты и покорежены? Не могли же черепахи сами себя покалечить! Тут какая-то тайна: что-то непохоже, чтобы черепахи умирали своей смертью.
Перебирая битые панцири, внимательно смотрю по сторонам. Разгадка должна быть где-то рядом!
Разгадка свалилась… с неба! Чуть-чуть мне не на голову. Что-то глухо хрястнуло о скалу сверху, что-то запрыгало по камням вниз и шлепнулось на песок. Черепаха! Большая, старая, с расколотым, как орех, щитком.
Задираю голову — так и есть! — над скалой плывут два орла. Как два самолета-бомбардировщика. Вот задний орел кренится на крыло, закладывает широкий вираж — словно заходит на цель — и вдруг пикирует на скалу. Выходя из пике, он распахивает широченные, как два одеяла, крыла, бросает «бомбу» и взмывает в вышину. «Бомба» стукается о камни и катится вниз. Еще одна черепаха!
Так вот оно что!
Отбомбившиеся орлы не спешат улетать. Они рассаживаются на камни поодаль и ждут. Ждут, когда я уйду и отдам им их добычу.
Черепаха — крепкий орешек даже для орлиных клювищей и когтей. Вот они и кидают их с вышины на камни — раскалывают орешки…
Потому-то у этой скалы — одной-единственной на всю равнину! — и образовалось кладбище черепах.
10 июня. Сегодня ночью у самой большой могилы в самом большом колючем кусту кто-то долго ворочался, сопел, скрежетал зубами. Слышался глухой стук костей.
15 июня. В кладбищенской ограде и в старых могилах кто-то сверлит дыры. С каждым днем их все больше и больше. Кто бы это мог быть?
25 июня. Заглянул случайно в провал у могилы, а оттуда как зашипит кто-то — будто автобус со всего ходу затормозил! Я отскочил, а потом направил в провал зеркальцем солнечный зайчик. И увидел в глубине… белый человеческий череп! А больше там никого не было…
26 июня. Сегодня разгадал, кто роет на кладбище норы — обыкновенные черепахи! Им пора в летнюю спячку, вот они сползаются сюда и зарываются в рыхлую землю. Сегодня одна большущая черепаха дремала у своей норы. А на ней, как на булыжнике, спокойно сидела каменка-плясунья и чистила свои перышки.
28 июня. Из провала с человеческим черепом вылезла… утка с утятами! Вот уж выбрала местечко для своего гнезда! Красные утки-огари любят гнездиться в норах. Если их там тревожат, то они громко шипят. Вся веселая семейка выкарабкалась из могилы и вразвалку поковыляла к соленому озерку.
10 июля. Разгадал тайну зубовного скрежета и стука костей. Под колючим кустом в глубокой норе живет дикобраз! Нашел у его норы полосатые иглы и сразу же догадался, кто по ночам возится и ворочается под кустом, кто стучит костяными иголками и скрежещет зубами.
11 июня. К ручью на водопой и купанье торопятся стаи розовых скворцов. Барахтаются в воде, трясут хвостами и крылышками, чистятся, гоняются, неумолчно щебечут! Сядут на куст — и куст розовый, рассядутся по камням — и камни расцветут розовыми цветами, спорхнут в воду — и в воде кутерьма из розового, черного и голубого!
12 июня. Из кустов будто рыжий фонтан бьет — толчется столбом рой мошкары. Большущие пучеглазые стрекозы, сухо шурша слюдяными крылышками, тычутся и тычутся в этот живой фонтан, хватая полные пригоршни мошек.
13 июня. Птенцы вылетают из гнезд. Два взъерошенных скальных поползня — кургузых, испачканных, головатых! — сидели на одном камне под гнездом и кланялись друг другу, по очереди приседая. Радуются, наверное, что, наконец из тесного гнезда выскочили!
А слёток синего дрозда сидит спокойно. Мать принесла ему бабочку, и он держит ее в клюве, как белый платочек.
14 июня. Утром высунулся я из палатки — гости к нам со всех сторон. Высоко в небе кружит гриф, над скалами с визгом проносятся стрижи белобрюхие, на колышке палатки прицепился геккон со стеклянными глазами, а в упавшем ведерке деловито царапается скорпион.
Солнце выжгло пустынные предгорья. А давно ли была тут зелень и ярким лиловым цветом цвел колючий бурьян.
Сейчас над выжженной землей нависла раскаленная белая мгла.
Все обманчиво в этой белесой мгле. Кустик травы вдруг шевельнется, да и обернется лисичкой, поджарой и быстрой. Колючий бурьян выше пояса, а тронешь, и бурьян бесшумно рассыплется в прах.
То видишь озеро, по озеру торопятся беспокойные волны. Ствол одинокого деревца извивается в жарком мареве, будто не деревцо это, а его отражение в неспокойной воде.
Но воды вокруг нет.
Все сгорело: трава, бурьян, даже цепкие и живучие кусты держи-дерева. Вокруг камень, пыль, смерть. И миражи.
Вон за каменистым гребешком целые заросли высоких белых цветов! Цветы такие свежие и такие яркие, что, кажется, пахнут.
Прикрыв ладонью глаза от нестерпимого блеска солнца, я молча смотрю на чудесный мираж. Сейчас колыхнется жаркая мгла и видение растает.
Но нет, цветы не пропадают. На дальнем краю цветочной поляны вдруг звякнул колокольчик. Ему ответил другой. Вот опять.
Звяканье все ближе.
И впереди этого ползущего к нам глухого непонятного звона один за другим выпархивают хохлатые жаворонки. В панике, с испуганным посвистом вырываются они из белых цветов. Вслед за жаворонками, заложив уши на спину, шарахнулись из цветов два ополоумевших от страха зайчонка и скрылись!
Это уже не мираж!
И жаворонки, и зайчата настоящие. Ишь сколько их собралось сюда в цветы! Видно, в голой-то степи не по вкусу!
А звон все ближе. И совсем он не страшный: тихий, ласковый и какой-то глухой, костяной. И чего так зайчата и птицы шарахаются от него?
Звон совсем близко. Вот дрогнули крайние цветы, и звон оборвался. Из зарослей медленно вылилось длинное тело змеи.
Полоз!
Полоз потянулся вверх, поднял голову выше цветов и стал смотреть в ту сторону, куда улетели жаворонки и ускакали зайчата.
Я шевельнулся. Змея медленно повернула голову в мою сторону, облизала сухие чешуйчатые губы раздвоенным языком и, повернувшись, лениво уползла обратно в бурьян. И опять я услышал — теперь удаляющийся — звон, будто цветы были костяные, а их сталкивала друг с другом быстрая струйка ветра.
Как зачарованный, слушал я этот непонятный звон. Миражи, действительность — все перепуталось.
Опомнился я только тогда, когда звон стих — там, на дальнем конце лощины. Только после этого спустился я к необыкновенным цветам.
Цветы и вправду оказались необыкновенными. Высокие стебли засохшей травы были густо облеплены ракушками. Тысячи улиток с белыми раковинами вползли на них, приклеились и повисли белыми гирляндами. От жары они впали в летнюю спячку.
Тронешь такой цветок — ракушки ударятся друг о друга и звякнут. Полз полоз, задевал сухие стебли — и над ним звякали костяные колокольчики. Звенели нестрашно, глухо, но зайчата и птицы знали: страшный приближается враг.
Все стало ясно.
В голой степи, в жарком мареве сейчас все неверно. Виден куст, а это лиса. Жаркий ветер шуршит по сухой земле, а может, змея тянет свое тело?
Зайчата с ног сбились, спят с открытыми глазами. Жаворонки на землю боятся присесть.
Вот и собрались они сюда, в сухой бурьян, увешанный ракушками.
Тут уж никто неслышно к ним не подтаится. Тут без обмана: только хищник спустится в лощину, тотчас зазвонят сторожевые колокольчики.
Улетайте, жаворонки! Удирайте, зайчата! Враг рядом!
Песчаная круглоголовка. Всю жизнь на песке живет и сама словно из песка слеплена. Чешуйки как песчинки, и цвета песчаного, от хвоста до носа. В общем, и шапка-невидимка на ней, и курточка-невидимка, и штаны-невидимки. А чтоб совсем с глаз исчезнуть, так ловко распластывается, что и тень свою под живот прячет. И никакой злыдень бы ее никогда не заметил, если бы не любила она… задирать хвост!
То и дело задирает хвост всем напоказ. А хвост у нее заметный, полосатый, как рейка, как дорожный шлагбаум — всем в глаза так и бросается. А чего бы уж проще: поджать хвост и жить спокойненько. Но ей это не нравится. Что это за жизнь, если хвост не задирать?
Не задерешь, — так никто тебя на песке и не увидит. Не только враги, но и друзья. А с кем тогда играть-веселиться? С кем по барханам гоняться наперегонки? Не-ет, пусть хвост торчком! Была не была! Где наша не пропадала!
Кто сам пьет — тот знает, где воду искать. А авдоткины малыши пока не знают. Ждут, когда родители им принесут воду. А солнце не ждет: печет, жжет, накаляет. Вот увидели малыши меня и… со всех ног навстречу! Встали в тени у ног, головы вверх задрали и разинули розовые ротики — дайте скорее пить! Пришлось достать флягу, намочить палец и капнуть всем в рот по капельке.
Каждый вечер семейка майн рассаживается над нашей палаткой и начинает промывать наши косточки. Они ехидно хихикают, когда кто-нибудь из нас вскрикивает, обжегшись горячим чаем; недовольно повизгивают, когда мы со звоном роняем нож или ложку; шепчутся и шушукаются, когда мы начинаем снимать рубахи, и изумленно свистят, когда мы умываемся. А когда, к их огорчению, мы наконец залезаем в спальные мешки и умолкаем, майны со скуки начинают передразнивать нашу собачонку, крики соседского петуха и блеяние барашка.
…Птичье гнездо повалило большое толстое дерево! Много лет — из года в год! — гнездились на коряжистом саксауле орлы. Каждую весну они надстраивали свое большое гнездо — росло гнездо и в ширину, и в вышину. А дерево все старело. И вот не выдержало: рухнуло под тяжестью птичьего гнезда.
Орлята, конечно, выкатились из гнезда и сперва совсем обалдели. А потом снова в гнездо вскарабкались. Внизу на земле им даже веселей показалось — то жук приползет в гости, то ящерка вскарабкается погреться.
Не знаю, конечно, получится у меня или нет, но будущей весной непременно попробую. Попробую записать на магнитофон шипение разных змей. А вдруг потом смогу их на голос из гор и щелей выманивать! Ведь подманивают же охотники рябчиков на манок. Почему бы не попробовать и змей манить? Вот дождусь весны и испытаю. Поставлю магнитофон у норы — пусть шипит по-змеиному. А сам спрячусь и покараулю. А вдруг и получится?
Щебнистая пустыня похожа на гигантский, позеленевший от времени медный щит. На краю пустыни поднимаются горы — как ржавые шлемы древних воинов. А между пустыней и горами — щитом и шлемами! — треснула и разверзлась земля, открыв взору глубокий красный каньон. Смотришь вниз — и голова кружится!
Глубоко-глубоко, по самому дну каньона, плавные извивы ручья. В нем давно нет воды: дно его теперь, как сухая дорога, засыпано гравием и песком.
Мы шагаем по сухому дну, и щебень скрипит под ногами. Справа и слева высоченные красные стены. Словно скалы, раскаленные докрасна. А над ними — высоко-высоко! — узкая лента неба. И в небе, добела раскаленном, черная точка — гриф.
Каньон до краев налит зноем. От красных стен пышет жаром, как от нагретых кирпичей. И все время вокруг что-то сыплется, катится и шуршит. Это лопаются от жары камни и трескаются глыбы глины. И от шорохов этих тревожно и беспокойно. Все время кажется, что кто-то за тобой крадется или ползет. Кто-то невидимый смотрит упорно в спину, подглядывает из-за угла. Кто-то шепчется в нишах и гротах. Вон и тропинки белые пересекли красные осыпи: кто-то, значит, живет тут и ходит по ним…
Каньон похож на разрушенный и забытый город. Вот крепостная стена: в ней ниши-бойницы. Вот просто стены домов: окна, двери, ступени. А вот мрачные замки — с готическими пирамидками, башенками, шпилями. Купола церквей и соборов. Защитные валы и рвы. Воздетые руки разведенных мостов…
Странно и непонятно: слепая природа создала тут красоту для глаз! Красоту, на которую некому любоваться. Вода и ветер — вечные зодчие земли! — творят нерукотворно…
Сейчас каньон глух и пуст. Раз пересохла в ручье вода — значит и жизнь обеднела. По белым тропинкам ушли горные козлы-теки. За козлами крадучись ушел барс. А что он жил тут, видно по рогам тека: во-о-он валяются у того камня…
Остались только те, кто обходится без воды. В тени колючего кустика притаилась стрела-змея. Она подняла голову и смотрит на нас круглыми глазами птицы. Тихо посвистывают у норок песчанки. Сухо трещат цикады: жара от их сухого треска кажется еще страшней. Разморенный заяц-песчаник нехотя проковылял в тень.
Вечером над каньоном уныло засвистывает ветер. Из-за ржавых гор выползли тучи, и гром загремел, как в медные колокола. Видно было, как жаждет воды растрескавшаяся земля: остыть, пропитаться, омыться!
Из туч свесились черные космы — это хлынул дождь и… не долетел до земли! Дождинки высохли от жары, испарились от горячего ветра. Шел «сухой дождь» пустыни.
Зато какая радуга опустилась прямо в красный каньон. Какие вдруг высветлила она в нем купола, пагоды, колокольни и минареты. Как зловеще зачернели провалы, пещеры и гроты. Какие выступили колонны, резные фигуры и силуэты. Багровые занавесы из камня повисли между колонн. И это были уже не просто развалины древнего города: сказочное горное царство возникло у нас на глазах.
Но тучи легли на горы, солнце потухло, и радуга и сказочный город канули в темноту…
20 июня. В колючих кустиках надрываются цикады: «Кррэк-кррэк! Кррэк-кррэк!» Ну точно как наши дергачи-коростели! Кобылки взлетают из-под ног с сухим треском — будто кто-то чиркает спичку! — и трепещут в воздухе синим пламечком крыльев. Огромные — с мышку! — бурые кузнечики ползают молча, но стоит их взять в руку, как они начинают отчаянно стрекотать.
21 июня. Взблескивают серебряные перышки ковыля. Опадают лепестки желтых маков. Белые бабочки мелькают над красными глыбами. Голубые голуби пролетают вдоль красных скал. А рыжую пустельгу на красном не видно, и будто не она, а сами скалы кричат звонко и резко.
Летом следов в пустыне становится меньше. Выгорает трава, и суслики с черепахами уходят в летнюю спячку. Кто совсем уснул, а кто выходит из нор только ночью: боятся раскаленного солнца. Исчезли пролетные птицы и кочевые звери. Жизнь стала тяжелая и однообразная. И писать некому, и писать нечего.
Тут удавчик ушел в песок.
Песчаный таракан прополз под песком.
Подпесочный ход личинки жука.
Под песком растут грибы.
Жук вышел из подпесочного хода.
Ящурка выползла на охоту.
Ящурка, вынюхивая личинки, тыкалась носом в песок.
Ящурка испугалась кого-то и помчалась.
След ушастого ежика.
След черепахи.
След полосатой гусенички.
След песчаного таракана.
3 июня. В гнезде пустынной совки вылупился совенок. Вот я написал: «в гнезде пустынной совки», а ведь гнездо-то для совки сорока строила. Гнездо надежное: фундамент слеплен из глины, стены сложены из сучков, да еще и крыша из прутьев. Потому-то совка чужую квартиру и заняла — очень уж хороша она для совят.
А совята, как клубки шерстяных ниток с глазами. Да еще глазами этими хитро подмигивают.
15 июня. Во второй раз за лето вылупились птенцы у пустынного воробья. А забот с ними больше чем с первыми! Гнездо пришлось строить на высокой акации — повыше от раскаленного песка. Пришлось прятать под чужим старым гнездом — чтобы тень сверху была. Стенки пришлось плести плотные, толстые — чтобы солнце не накаляло. С весны-то не такая жарища была.
Одно облегчение — яички летом можно согревать меньше: и без согревания жарко.
20 июня. В глиняном гнезде на соленом озере вылупились птенцы ни в мать, ни в отца. У папы с мамой шеи длинные, ноги длинные, нос кривой. А у детишек все наоборот: шея короткая, ноги короткие, нос прямой. И цветом совсем другие: не розовые, а серые.
Но хоть и не похожие, да свои!
Весь день фламинго папа и мама топчутся в воде: длинными ногами муть со дна поднимают, кривыми носами муть процеживают, вылавливая разную мелкоту. Детей кормят досыта. Чтоб скорей дети росли и на них становились похожи: чтоб ноги и шеи длиннели-длиннели, а нос все кривел да кривел.
25 июня. У саджи-копытки с гнездом забот мало. Яички она прямо на землю несет: падать им некуда, пыль под ними всегда мягкая, на солнышке никогда не застынут. А чтобы их ветер не укатил, укладывает саджа вокруг яичек камешки. Ветер яичко толкнет, а оно стоп! — камешек не пускает.
Вчера вылупились из яичек саджата. Этим камешки не помеха. Сразу расползлись из гнезда в разные стороны. Попрятались в тень полынок. Родители кормят их болтушкой из семян, замешанных в зобу на солоноватой водичке.
1 июля. У песчаного удавчика родилось десять детенышей. Сразу расползлись в разные стороны.
2 июля. Змейка-стрелка снесла пяток яиц.
3 июля. Не видно больше свежих земляных кучек слепушонки. Зарылась от жары глубоко в землю.
6 июля. Щенки гиены перестали молоко сосать: подавай им теперь мясо!
12 июля. Котята каракала научились сами ловить дичь: песчанок, рябков, зайцев.
15 июля. Встречены молодые ушастые круглоголовки: вылупились!
17 июля. У солончакового жаворонка птенцы в гнезде.
25 июля. Кобра снесла в кустах дюжину яиц. Яички похожи на голубиные.
Посреди серой равнины розовое пятнышко с белой каемочкой. Это розовое озерко в соляных берегах. Ни птиц на берегу, ни рыб под водой. Лишь рои пузырьков вскипают со дна — будто вода вот-вот закипит. Но вода в розовом озерке прохладная и приятная. Только если выкупаешься в ней, а потом выйдешь — тело сразу покроется чешуей. Горящие кристаллики осядут на кожу, как иней. Рукой проведешь — и соленые блестки посыплются вниз…
10 июля. Вечером у колодца вертелся волк. Заглянул сперва вниз — глубоко. Поскреб лапой сучья обкладки — нет, не выдержат. Похватал тогда сухой жаркой пастью сырой воздух и понуро поплелся в пески.
15 июля. Ночью в колодец, цепляясь когтями за стены, залез каракал — пустынная рысь. Вытянув шею, жадно лакал солоноватую воду. С трудом выбрался снова наверх, осыпая в воду песок и сучки. Вытер мягкой лапой мокрые губы и растаял в ночи.
20 июля. Утром притрусил к колодцу измученный жаждой корсак с ввалившимися боками. Уж он и свешивался вниз, и бегал вокруг, жалобно ворчал и поскуливал. Решился, наконец, полез, но сорвался и утонул…
Самое желанное в жару — тень. Песчанки от жары под землю спрятались, в норы. В норку песчанки спряталась и каменка-плясунья. А сыч спрятался в тени саманной развалины. Дикие голуби залетели в колодец: расселись на обкладке из сюзена — песчаной акации над водой. Стрела-змея вползла на куст — растянулась на ветерке. Один верблюд на самом припеке стоит. Некуда ему, такому здоровому, спрятаться. А в ногах у верблюда собака лежит: спряталась в тень под его брюхо…
С утра песок еще прохладный, приятный. А попозже — рукой не дотронуться. А в полдень даже сквозь толстые подошвы печет. Каково-то босым обитателям песков?
Только гляжу, а им хоть бы что — пляшут. Пустынные кобылки как на пружинках подскакивают. Не унывают. Даже, пожалуй, веселей, чем всегда: и выше, и дальше, и резвей. Нашли чему радоваться!
А может, они не от радости? Может, пляшут как рыбы на сковороде — поневоле? Подскочат — остынут, взлетят — освежатся? Вверх — вниз, вверх — вниз! Обожглись — остыли, остыли — обожглись! Все быстрей, все «веселей», все выше. Да, не от радости пляски. Небось запляшешь, раз босиком!
У всех ящерок-круглоголовок, что все как одна задирают хвост вверх, кончик хвоста черный. Так и кажется, что это он от жары почернел, на горячем солнце обуглился.
Унылая равнина вокруг, серая, словно пыль. А на равнине белая как снег дорога! Дорога густо посыпана… солью!
На обочине соль спеклась в корочку: хрустит под ногами как снежный наст, словно ледок. И, как ледок, посверкивает на солнце. Горячий ветер завивает по дороге белые смерчики, гонит блестящую соленую пыль.
Тени столбов разлиновали дорогу. В каждой полоске рядком жаворонки сидят. Хохолки у них сникли, крылышки обвисли, клювики широко разинуты — жарко.
Плывет солнце по небу, ползет по дороге тень. Вместе с тенью семенят жаворонки.
Мне в узкую тень столба не поместиться. Спину спрячу, нос вылезает, нос укрою — плечи печет. А на плечах рубаха и так уж колом стоит: просолилась и задубела.
Так вот и иду по соленой дороге, проливая соленый пот.
Мудрый совет «держи ноги в тепле, а голову в холоде» не для пустыни.
Степной сарыч, когда от жары становится невмоготу, прилетает к роднику и забредает в воду по брюхо. Так и стоит, держа ноги в холоде, а голову на жаре. А что ему делать? Хоть и голове жарко, да ее в воду не сунешь!
В небе от зорких глаз не укроешься. Сокол еще во-он где, а жаворонки его уже заметили: и сразу кто за кочку, кто за камешек, кто в полынь. Прижмутся, притихнут, исчезнут. Летит сокол — полынь внизу, кочки, камни, и ни одного жаворонка.
И вот сокол-дербник на хитрость пошел. Высмотрел лужу, на которую жаворонки пить прилетают, прилетел к ней загодя, когда еще никого вблизи не было, и распластался на земле — залег в засаду. Земля вокруг лужи пестрая: камешки рыжие, полынка серая, комочки бурые. И дербник пестрый: буро-серо-рыжий. Затаился, не хуже жаворонков.
Спокойно слетелись к воде жаворонки. Вокруг пусто, тихо. Соколов в небе не видно. Одна полынь, кочки да камешки.
А сокол тут как тут! Шарахнулись от него жаворонки, да поздно. Дербник взлетел, кинулся, нагнал, ударил — вспыхнуло облачко перьев. Перехитрил дербник жаворонков: они его с неба ждали, а он с земли!
На закате солнце прячется за барханы, а из-под каждого кустика, из-под каждого камешка высовываются и выползают любопытные вечерние тени. Наверное, хочется им поглазеть на ящериц-круглоголовок. Они сейчас на каждом бархане. И у каждой хвост кренделем, как у собачки. Кренделек то свернется, то развернется. И тень от хвоста то вытянется, то спрячется.
Белые хвостики там и тут. Словно прощальные платочки машут: до свиданья, день, до свиданья, солнце! Здравствуйте, вечерние тени!
У наших зимних птиц — синиц, снегирей, свиристелей — особое рыхлое оперение. Перышки как бы рассучены, похожи на мягкую шерстку. Такое перо хорошо греет. Каждая птичка словно бы в телогрейке.
И вдруг такую же зимнюю телогрейку вижу на саксаульной сойке! Ей-то она зачем? И так от жары нет спасенья. Стоп, стоп, а ведь телогрейка-то и есть… спасение от жары! Ведь это только название такое — «телогрейка». А на самом-то деле телогрейка не греет, а защищает.
Зимой защищает от мороза, а летом — от жары!
Теперь понятно, почему и люди в пустыне носят теплые стеганые халаты! Потому же, почему и сойка свою телогрейку.
Сижу на песке у норы варана. А краешком глаза слежу за круглоголовкой.
Свежее утро. Круглоголовка всем телом прижалась к чуть тепленькому песку, и даже нос в песок уткнула. Глядя на нее, и я набрасываю на плечи куртку и растягиваюсь на песке.
Но вот солнце высунулось из-за бархана и сразу ощутимо пригрело. Круглоголовка подняла мордочку и быстрей задышала. Я сбросил с плеч куртку и сел.
Солнце выше, песок горячей. Круглоголовка поднялась высоко на лапках и завиляла, обмахиваясь, хвостиком. Я стал ерзать на горячем песке и обмахиваться платком.
А солнце еще выше, а песок еще горячей. Круглоголовка вползла на сучок. Я подсунул под себя куртку.
Накаляется солнце, грозит нас изжарить. Круглоголовка на сучке разинула рот. Я тоже попробовал: не помогает. Наконец круглоголовка не выдержала и спряталась в тень. А для меня тени вокруг нет.
Что делать? Сижу и медленно засыхаю. Но глаз от круглоголовки не отвожу: вдруг она мне что-нибудь да подскажет?
Летела темная туча голодной саранчи — даже солнце померкло. По желтым пескам внизу ползла зловещая тень. Но не долетела прожорливая саранча до зеленых полей и садов: опустилась в голой жаркой пустыне. Ни прутика, ни стебелька вокруг: бурый горячий щебень, пышущий жаром, словно плита. Чугунная плита, раскаленная докрасна.
Саранчуки отчаянно запрыгали, засуетились. Попытались взлететь, но крылья у них уже от жары завяли, лапки скрючились, а усы обвисли. Распластались саранчуки на камнях и… спеклись! Целое поле жареной саранчи! Сбегайтесь, звери, слетайтесь, птицы, — накрыт для вас стол.
Нигде воды нет — до капли все солнце высосало.
Сочились кое-где родники — иссякли. Блестели на такырах лужи — испарились. Даже бочаги в речных руслах высохли. И не вода в них блестит теперь, а камни. Камни, покрытые солью.
Мы уже отчаялись воду найти, как вдруг видим — яма! Заглянули — сырой песок в глубине, лужица мутной воды внизу. Сунул кто-то тряпку в лужу, пососал — пресная.
Тут уж чем попадя углубили яму, вода в нее насочилась, наполнили кое-как фляги. Досыта напились и умылись. И уж только тогда стали смотреть, кто же эту яму-колодец рыл? По следам опознали — волки! Волки сквозь песок и камни воду в русле унюхали и выкопали колодец. Ну что ж — и волкам спасибо!
Никак не поймать шуструю песчаную круглоголовку: метнется туда-сюда, и поминай, как звали. Да еще хвостик свой полосатый то скручивает, то раскручивает — будто дразнится. Ты к ней — она от тебя.
Но однажды, в самое пекло, я вспугнул круглоголовку из кустика. Бодро метнулась она на песок и вдруг замерла. Я, как всегда, тихонечко к ней, а она… быстро ко мне! Не от меня, а ко мне! Песок ей лапки прижег, вот и кинулась она в мою тень прятаться. Рот разинула, пальчики подняла — и за мной на одних пяточках. Так и кидается. Я от нее — она за мной. Зверь ловца догоняет! Пожалел я ее, остановился. Шмыгнула она к самому ботинку и затаилась в тени. Дышит тяжело, хвостик дрожит. Я протянул руку, а она и ни с места.
В пустыне исчезла тень.
Жарища со всех сторон: сверху жаркое солнце, снизу раскаленный песок, с боков — горячие ветры. Куда спрятаться, где тень найти?
Хоть сто лет думай — ни до чего не додумаешься!
И вдруг вижу орлов. Они кружат высоко в небе. Но не просто в небе, а в тени крохотного — с одуванчик! — белого облачка. Орлы нашли тень!
Облачко висит неподвижно. И под ним, как привязанные, кружат орлы. В тени и прохладе. В единственном на всю округу пятнышке тени.
Не зря говорят, что орлы до ста лет живут: вот ведь — додумались!
От страха у сцинкового геккончика хвост начинает стрекотать, словно кузнечик: «Тр-р-ревога! Уди-р-р-рай!» Услышав отчаянные крики хвоста, все гекконы-соседи разбегаются кто куда. И если крикуна тут грубо схватить — хвост у него отвалится. Геккончик от страха потеряет «голос», лишится «дара речи». «Голос» у него, оказывается, ломается.
Но и отломленный хвостик будет вертеться, кататься по песку и вопить во все чешуйки: «Т-р-р-ревога! Уди-р-р-рай!»
И пока вы будете в изумлении на него глазеть, его бесхвостый онемевший хозяин кинется втихомолку в свою норку и захлопнет за собой дверь.
Все от жары кто куда: даже огромный гриф струсил — ввинтился в прохладную высоту. Каменки-плясуньи в тень колючек забились, рябки к воде унеслись. И только одному серому жаворонку все нипочем! Смело по земле бегает — как только не изжарился! Да еще и песни поет — как только не задохнется! Хоть и мал, да удал!
1 июня. А засохший-то такыр оказался не таким уж и мертвым! Присаживаются на него жаворонки: хохлатые, рогатые, серые. Выползают ящерицы: круглоголовки, агамы. По ночам скачут тушканчики-тарбаганчики, ползают жуки, скорпионы, фаланги.
5 июня. Везде на такыре дырки — будто кто острой палкой натыкал. Если направить в дырку зеркальцем солнечный зайчик, в глубине заискрятся, засверкают бриллианты! Это глаза — восемь глаз — большого паука-тарантула. Он сидит в норе на своем коконе с яичками, как клуха на яйцах.
10 июня. Кто-то даже в окаменевшем такыре роет норки? Тут и там земля выброшена барханчиком-полумесяцем. А из одной норки земля даже фонтаном летит. Я подцепил землероя лопаткой и выбросил на такыр. Ну и чудной зверек! Коротышка, подслеповатенький, короткохвостый. А зубы такие, что во рту не помещаются. Торчат впереди, как клещи-кусачки. И губы у него закрываются… позади зубов! Это, наверное, для того, чтобы при рытье земля в рот не попадала. Этими-то зубами-кусачками зверек и прогрызает окаменевшую глину. А огрызки из норы выбрасывает лапками, да так шустро, что земля летит фонтаном.
Называют зверька слепушонкой. Ищет он всохшие в такыр луковички чеснока и тюльпана. Их весной еще сюда вместе с водой нанесло.
15 июня. Еще один силач такыр одолел — такырный гриб! У меня лопатка гнулась, а он умудрился проломить корку нежной своей шляпкой. Проломил, вылез, созрел, и вот уже желтые споры вокруг себя рассыпал. Стоит как бокальчик на желтом блюдечке.
20 июля. Вдруг неожиданный дождь, и на такыре собралась крохотная мутная лужица. И сразу слетелись к ней птицы. Уж на что серые жаворонки жароупорные, а и те не выдержали, прилетели большущей стаей, и сразу всю лужицу… выпили.
20 августа. Днем на такыр джейранихи стали приводить джейранят. На голой и твердой равнине никто им не страшен: глазами еще издали заметят врага, быстрые ноги вовремя унесут.
Он сидел на груде почерневших от солнца камней. Сидел неподвижно, поджав кривые ножки и опершись на тонкие ручки. Сидел и смотрел на меня.
За всю мою жизнь никто не смотрел на меня с таким презрением, как этот чешуйчатый уродец с пятнистыми губами! Мне даже не по себе стало — и я шагнул в сторону. Уродец не пошевелился. Я шагнул в другую — он и глазом не повел. Тогда я зашел сзади — он не повернулся. Я опять подошел спереди. Уродец все также презрительно смотрел вперед. Теперь уже мимо меня. Прямо перед собой. На весь мир. Как сфинкс, сложенный из серой граненой мозаики.
Громоздились на небе горы из облаков. Блестели на горизонте миражи-озера. Над землей пронеслись стремительные птицы, саджи. По земле, как видения, промчались джейраны.
Мои глаза разбегались. Он же смотрел в одну точку. Он был невозмутим. Он смотрел вдаль. Он презирал суету.
И вдруг он весь преобразился. Быстро приподнялся на лапках. Хвост задрожал и свился спиралью. Под отекшими веками сверкнули глаза. На горле набухла и отвисла чешуйчатая борода. Большая синяя борода клином.
Наконец-то в нашем мире нашлось что-то достойное и его внимания! Даже белое брюхо его посинело: так он разволновался.
Я старательно осмотрелся по сторонам. Облака растаяли в небе. Потухли миражи-озера. Давно унеслись саджи. И ускакали джейраны. Зато появилась… муха! Метнулась агама к мухе, щелкнула челюстями и проглотила ее, выгибая по-змеиному шею. Облизала розовым языком серые пятнистые губы.
И снова живот у нее стал белым. Исчезла синяя борода. Опять равнодушие и презрение: к земле, к небу, к солнцу. Но только не к мухам…
Самый быстрый в пустыне — гепард. Он кидается на добычу со скоростью урагана — 35 метров в секунду! Со скоростью ветра носятся по пустыне антилопы-сайгаки и газели-джейраны. Сайгаки 23 метра в секунду, джейраны — 18.
Очень быстры дикие ослы куланы, гиены, пустынная рысь-каракал и заяц-песчаник — до 20 метров в секунду. Быстры шакалы и волки — до 17 метров в секунду. Дрофы-красотки и лисички-корсаки бегут со скоростью 11 метров в секунду. С такой же скоростью мчится и тушканчик — земляной зайчик.
Громоздкий и неуклюжий верблюд может бежать со скоростью 4–5 метров в секунду — скорость легкого ветерка. Со скоростью двух метров в секунду бежит по песку ящер-варан и скользит змея-стрелка. А пустынный ушастый ежик «мчится» со скоростью… полметра в секунду. И уж совсем медленно бегает черепаха — 20 сантиметров в секунду. И то, если торопится со всех четырех ног!
В безветренную погоду, когда от жары становится невтерпеж, быстрые бегуны сами себе устраивают освежающий ветерок: для этого они носятся по пустыне со скоростью ветра.
16 июня. В оазисах на шелковицах созрели лиловые и белые ягоды. Первыми об этом узнали ребята и воробьи. На каждой шелковице стайка мальчишек и стайка воробьев. Ягод заметно уменьшается. И лиловых и белых.
18 июня. На шелковицы стали заползать ядовитые гюрзы. Ягод им не надо, они воробьев караулят. Лежит гюрза на сучках неподвижно и так сливается с серой корой, что воробьи садятся ей прямо на голову.
2 июля. Яблоки засветились в листве, как фонарики. Прилетели серые пустынные синицы и продолбили в сочной мякоти дырки. Ребята с удовольствием срывают поклеванные яблоки: они самые спелые, самые сочные, самые сладкие!
15 июля. Поспели сливы, и снова заботы. По ночам пробираются в сад и портят сливы лесные сони. Надкусывают сливу за сливой — ищут самые спелые, самые сладкие. Больше испортят, чем съедят.
15 августа. Налились и зазолотились виноградные гроздья. И сразу серой тучей налетели нахальные воробьи. За ними розовой тучей розовые скворцы. Ребята встретили незваных гостей криками и барабанным боем. Крутили трещотки, стучали в старые тазы и ведра, размахивали рубахами. Не стрелять же воробьев и скворцов, ведь всю весну и лето они вредных насекомышей и саранчу уничтожали.
20 августа. На винограднике следы шакала и ежика. Оба ночью объедали ягоды с нижних кистей. Только их еще и не хватало!
1 сентября. В садах опадают урюк, груши, яблоки. Поленишься с вечера собрать — утром ничего не останется. Неслышно и невидно пробираются по ночам в сады барсуки и дикобразы, и все дочиста подбирают, как метлой выметут!
Толстая дудка-ферула словно веретено, воткнутое в песок. Из веретена, как спицы, торчат стебли. И в основании каждого стебля, у самого ствола-веретена, пазуха-бурдючок вроде зеленой чаши. После дождей в этих чашах скапливается вода. И, бывает, не мало, а стаканов пять — восемь.
Джейраны знают про эти потайные «роднички» на дудках, разыскивают их в жару и с наслаждением пьют из чаш воду. Охотники так и называют эти ферулы — «джейраньи чаши».
Чуть слышное позвякиванье — кто-то, наверное, тычется в пустой котелок с ложками. Выглядываю из-под полога — над котелком осы: желтые, черные, полосатые. Все сердито бодают котелок лбами. И чего это они на него сердятся?
На песке банка консервная — и ее осы бодают. Упорно, злобно, настойчиво. Дались им эти железки!
А звяканью нет конца. Эге — так они же хотят пить, они мучаются от жажды! Блеск жести им кажется блеском воды!
Скорей наливаю воды полную миску. Вся жаждущая летучая братия — осы, мухи и мушки! — роем опустились на миску и облепили воду каемочкой. Пьют не напьются — хоть руками бери.
Я их не трогаю, мне они не нужны. Но живет, говорят, в пустыне богомол-эмпуза, так тот ловит жаждущих на солнечный зайчик. Эмпуза странное насекомое. Весь он словно слеплен из сухих веточек, листиков и колючек. На голове блестящий вырост — в нем отражается солнце. Сам эмпуза не виден — лишь звезда на лбу горит, как росинка. Изнывающие от жажды мухи кидаются на живую «капельку» и попадают эмпузе в лапы. В пустыне всегда будут жаждущие. И, значит, эмпуза всегда будет сыт. Не зря эмпуза — значит чудовище.
Каждый день мохнатая тарантулиха выползала из темной норы и грела на солнце свой кокон. Похож кокон на марлевый мешочек, набитый яичками. Не расставалась тарантулиха с коконом ни днем, ни ночью: так и носилась с ним, как с писаной торбой.
Наконец, солнце «высидело» яички, вылупились из них тарантулята. Прорвала тарантулиха паутинку на коконе — и хлынули тарантулята из дырочки ручейком. Выползло их с полтысячи — и все сразу на мать вскарабкались, облепили ее с ног до головы. Стала она похожа на взъерошенную головку репейника.
Тесно им стало в родной норе. Отправилась тарантулиха искать место получше. Приглянулся ей лужок — ровненький как посевное поле — и начала паучиха это поле своими тарантулятами засевать!
Ползет ровно и не спеша, и только время от времени задними лапками взмахивает: взмахнет и спихнет со спины паучат, еще взмахнет — еще спихнет. Ну прямо как настоящая сеялка!
Паучата падают и разбегаются в стороны — на новом месте приживаются и укореняются.
Весь лужок засеяла тарантулиха паучатами. А сама, обессиленная, ткнулась под камешек и обмерла.
В самое злое пекло, когда все прячутся кто куда, агама вползает на вершину сухого куста и задирает голову в небо. Из-под тяжелых чешуйчатых век недобро поблескивают глаза: она смотрит прямо на огненное солнце.
«Беспощадный огонь, ты губишь в пустыне жизнь. Ты сжигаешь зеленый росток и обращаешь в прах цветы. От кустов и деревьев ты оставляешь одни скелеты. Последние капли воды ты превращаешь в пар. Коробится и стонет земля. С криком отчаяния раскалываются камни».
Так думают про агаму туркмены — жители жаркой пустыни. И потому называют ее — проклинающая солнце.
Сколько глазами видно — розовая равнина. Яркая, как небо, необъятная, как море. Розовое море в белоснежных берегах! Конечно же, это мираж.
Просто мы обалдели от солнца, просто голова кружится от жары — вот и мерещится!
Щурясь от нестерпимого блеска, мы из-под ладоней смотрим на чудо. Равнина пышет в лицо жаром. Цедим воздух сквозь зубы, как обжигающий кипяток.
Дует горячий ветер, но розовое море не морщат волны. Не вспыхивают блики солнца на розовых гребешках. Даже небо не отражается в этом море; наоборот, кажется, что эта розовая гладь отражается в небе. И небо от этого и все вокруг стало розовым. Все растворилось, плывет и колышется в розовом сиянии. И только по белым призрачным берегам, шипя и покачиваясь, бродят смерчи-вихри, похожие на белые привидения…
Что за странный мираж! Все впереди неверно, загадочно и непонятно. Дали дрожат, плывут и струятся. Кисельное море, молочные берега…
Какие-то сказочные птицы плывут над головой. Похожи на длинные палки с крыльями посредине. Палки белые, крылья красные: как будто палки летят и горят!
Но ведь это уже не кажется, это же настоящие розовые фламинго! Вытянуты вперед длинные шеи, вытянуты назад длинные ноги, вспыхивают посредине розовые крылья. Неужто и все вокруг настоящее?
С тихим гоготом пролетают розовые птицы над головами и сразу же растворяются в розовом мареве. Голоса их еще слышны, а самих уже не видно над розовым озером. Вот где — на их родине! — начинаешь понимать, почему фламинго такого яркого цвета: цвет-то их яркий тут еле заметен!
Я шагаю с белого берега в розовую воду, но нога упирается во что-то твердое и хрустящее! Сапог продавил розоватую корочку, как наст, как тонкий ледок. А из пролома на светлую гладь выплеснулась черная жижа…
Нет, впереди не мираж. Впереди равнина, покрытая коркой соли. Видно, совсем недавно было тут соленое озеро. Вода еще и сейчас сохранилась, но где-то там, за горизонтом: туда и тянут фламинго. А мелководье иссушила жара: вместо воды легла на дно корка соли. А под коркой, как подо льдом, черный вонючий ил.
Я ломаю нежную розовую корку, и черная жижа под ней чавкает, булькает и сопит. Ноги вязнут все глубже и глубже…
Обманчив, как мираж, этот манящий розовый свет. Черная трясина подстерегает неосторожного путника.
Скорее на берег, присыпанный сухой белой солью! От нестерпимого блеска ломит глаза. Губы соленые и шершавые. Со всех сторон несется гогот птиц-невидимок. С шипением, покачивая белыми лебедиными шеями, ползают по берегам смерчи-вихри. И соленая поземка струится у ног.
Есть примета: если фламинго с весны надстраивают свои старые гнезда — воды в озере будет много, а если прямо в старые гнезда несутся — лето будет засушливое.
Этой весной фламинго гнезда надстраивали: стали гнезда высокие, как глиняные тумбы. И точно: вода после дождей в озере поднялась. И непременно затопила бы гнезда, если бы фламинго их вовремя не надстроили.
Белые отмели и лазоревая вода. Тишина и покой. Струится знойная даль.
На лазоревой воде розовые острова. Это стаи краснокрылов — фламинго. Если подойти к такой стае, фламинго вытянут длинные шеи, зашагают на голенастых ногах, оглядываясь и гогоча, как гуси.
И вдруг — взрыв! Полыхнет над водой красное пламя и взметнется в синее небо! Это фламинго взлетели все разом, распахнув красные крылья. И вот уже не розовый остров на воде, а розовое облако плывет в небе.
Облако тает, распадается на красные стрелки, угольники, вереницы. И все скрывается за жаром пышущим горизонтом.
Фламинго, или краснокрылы, гнездятся в пустыне на глухих соленых озерах. Это мирные и дружные птицы. Даже гнезда свои, похожие на пеньки, они строят одно возле другого. Лепят гнезда из ила и глины.
Старые фламинго не очень-то любят плавать. А малыши — отчаянные пловцы: чуть из яйца — и уже в воду! Плавать могут сразу, а вот ходить — только через две недели. А летать учатся и того дольше.
Только научатся летать молодые, — разучиваются летать старые. Линька у них начинается: выпадают большие перья на крыльях. Подолгу теперь бродят фламинго на мелководье, смешно семеня ногами, — будто танцуют. Это их «кормовой танец». Взмучивают ил со дна и вылавливают из него клювом разную мелюзгу. Сейчас им много еды надо, а то после линьки крылья могут стать не красными. А что за краснокрылы, если крылья не красные!
След удава извивается по бархану. Иду по следу змеи. На ровном месте удав оставляет такой след. А когда карабкается на бархан — такой.
Удав упирается изгибами тела в песок, отталкивается от него, и от этого на изгибах следа получается гребешок сдвинутого песка. По этому-то гребешку и можно определить, в какую сторону ползла змея.
Я становлюсь лицом вдоль следа. Все гребешки сдвинутого песка снизу извивов — значит, удав полз от меня. А если бы гребешки были сверху извивов — тогда бы удав полз на меня.
Иду дальше по следу — с бархана на бархан. Вот на следу заглаженная и укатанная площадка. Здесь удав кого-то поймал и задушил. Ага, вот кого: рядом лежит измусоленный, облепленный песком тушканчик. Удавчик сумел с ним справиться, но не смог проглотить. Тут, наверное, удавчика и застало утро: он сунул голову в песок и нырнул в него, как в воду.
Кто бы мог думать, что можно идти по следу… мухи, клеща, паука! А тут можно, на песке все отпечатывается. Сумей только узнать.
Это след мухи, сидевшей на песке.
По песку пробежал клещ.
Тут ночью бегал паук песчаный тарантул.
Проползла по песку молоденькая кобылка.
Тут сидела барханная саранча.
Можно наткнуться в песках на след… жабы. Не спеша ползла она по своим жабьим делам.
А тут жаба испугалась кого-то и поскакала.
15 июля. В заброшенном арыке норка белого ежика. В норке ежата: розовые, слепые, с реденькими мягонькими колючками. Беспомощные: съеживаться не умеют и колоться еще нечем.
Только на пятый день у них глазки прорежутся, на шестой колючки начнут расти, а на седьмой начнут они съеживаться-сворачиваться и сердито сопеть.
3 августа. Выклюнулись из яиц первые змейки-стрелки.
6 августа. В гнездах черепах вылупились черепашата. Но из песка не вылезли: остались спать под песком до весны.
7 августа. Гюрза снесла за 2 часа пять белых яиц. Яйца похожи на голубиные, только вытянутые.
8 августа. Летят с севера через пустыню камышовки, славки, завирушки, соловьи.
10 августа. Улетели стрижи — черные и белобрюхие. Нечего есть, комары и мухи попрятались от жары.
15 августа. Полетели через пустыню пеночки, мухоловки, вертишейки — все на юг.
20 августа. Улетели из пустыни зеленые и золотистые щурки: голодно!
23 августа. Ядовитая эфа родила десяток ядовитых эфят.
25 августа. Стали по утрам встречаться ночные змеи: ночью для них стало уже прохладно.
26 августа. Из яиц вылупились молодые гюрзята.
Жарко и сухо — воды, воды!
Я глотаю воду из фляги, капли капают на рубаху. Сейчас же на мокрые пятна липнут мелкие мушки и жадно сосут влагу. От резкого света слезятся глаза — те же серые мушки лезут в глаза и жадно пьют слезы. Пот выступает на лбу и на шее — мухи сосут и пот. Мухи — слезопойки и потоедки.
В пустыне и капля влаги зря не пропадет!
До чего хитрые муравьи-фаэтончики: от солнца прячутся… на солнце! Задирают брюшко торчком вверх — и оно сразу в два раза становится меньше. А раз меньше, то меньше и нагревается!
Даже неопытная стрекоза, заброшенная ветром в пески, садится всегда так, чтобы хвостиком нацелиться прямо на солнце. И тогда вместо буковки «Т», на которую стрекоза сверху похожа, она превращается в чуть заметную точку.
Белый ежик днем крепко спит. Не знает он ни цветов пестрых, ни росинок ярких, ни голубого неба. Потому что небо по ночам черное, трава и росинки — серые, а цветы не поймешь и какие.
И светит ежу по ночам луна, а не солнце.
Но зато в ее зыбком свете видит ежик такое, что нам и не снилось. Ах, если бы мог он сам обо всем рассказать! Да где ему: только урчит. Придется мне за него.
Вот вылез ежик ночью из-под куста и покатился. По песку везде тени-бороздки, как частые ступени. Катится ежик. Не глазеет по сторонам, под ноги смотрит. Под ногами впадины, норки, трещины. Вот в норке огоньки зеленые — паук-тарантул живет. В трещине огоньки красные — геккон спрятался.
За кустом чьи-то розовые глаза. Над кустом глаза зеленые.
А вот целое созвездие катится с бархана! Вспыхивают, словно падающие звезды, кружат, как летучие светляки. А всего навсего-то овечья отара!
Не боится еж огненных глаз. Если что — съежится в колобок и переждет, пока они не погаснут.
Скрылась луна за черный бархан. И сразу погасло все. Скоро рассвет и солнце. Запестреют цветы, заискрятся росинки. Трава станет зеленой, а небо — голубым.
Но ежик уже будет спать. Он за ночь и не на то нагляделся.
Склоны оврага в четыре цвета: желтые, красные, серые и лиловые. Выложены мозаикой камешков, прокалены солнцем, отполированы ветром. Даже птицы и ящерицы на них разноцветные: серенькие на серых, желтоватые на желтых и лиловатые на лиловых.
Я хватаю лиловую агаму на лиловатом склоне, разглядываю ее вблизи. Вблизи она совсем не лиловая, а серая, как и везде! Я отпускаю агаму на красном склоне — и агама становится красноватой.
Выпорхнул из-под ног красноватый жаворонок, перелетел лощинку, сел на лиловый склон — и сразу полиловел! Даже серые мои кеды на красном склоне какие-то красноватые, а на желтом — желтые. Я иду со склона на склон, и кеды мои перекрашиваются на ходу! Краснеют, желтеют, лиловеют.
Солнце слепит глаза, склоны сияют от солнца. И вот этот-то отблеск, это цветное сияние и окутывает все вокруг, как вуаль, как налет, как цветная тонкая пыль. Земля прячет своих детей, делает их невидимками. Желтое на желтом, лиловое на лиловом — разгляди-ка!
…И только на сером склоне агамы, и жаворонки, и мои кеды снова становятся серыми, как им и положено быть.
Песок и камни так накалились, что живот кобре сквозь чешую жжет. Спряталась кобра в тень — но и в тени жарко. Вползла тогда высоко на дерево, но и там ветер не холодит, а сушит. Ручейком черной смолы стекла кобра по стволу дерева и нырнула в ручей. Прохладные струи сразу освежили горячее тело. Загнув кончик хвоста крючком, зацепилась кобра за утопленную коряжку, сама вытянулась по течению, высунула голову из воды и успокоилась.
Журчит-бормочет вода, пляшут на подводных камешках подводные зайчики. Черное тело кобры в ручье — как извилистая черная струйка. Круглый глаз — как сверкающий камешек, быстрый язычок — как трепещущая травинка…
Кобра с каждым днем видела хуже и хуже. Все вокруг стало какое-то мутное, неясное и расплывчатое. Кобра все слышала, все чуяла, но почти ничего не видела. Глаза стали белые, будто она белые очки надела.
Нет, это не старость и не болезнь: просто пришло время линять. Под старой чешуйчатой кожей выросла новая: яркая, чистая, эластичная. Из старой пора выползти, как из длинного целлофанового мешочка.
В норе песчанки, тычась мордочкой в комья земли, надорвала она кожу у губ и, протиснувшись в тесную щель, стянула кожу с себя, как чулок с ноги. Вместе с кожей сползли с глаз и матовые очки. Ведь глаза у змей тоже линяют.
И сразу мир вокруг просветлел. Черные глаза кобры снова видели все четко и резко. Кобра снова была готова охотиться и защищаться.
Осторожно ощупывая путь язычком, заструилась она к светлому пятнышку впереди — выходу из норы. А в норе остался ее выползок — старая кожа с бело-матовыми очками.
В желудке кобры нашли… божьих коровок! Вот тебе раз! Дьявольская змея и божьи коровки! Зачем ей тогда острые зубы и страшный яд?
Только уж потом догадались: кобра проглотила жабу, а жаба до этого наглоталась коровок.
Семья слепушонок выбрасывает за день 7 кучек земли. На одном гектаре живет 6 семей. За день на гектаре все слепушонки выбросят 6 × 7 = 42 кучки земли, каждая в 1500 см3. За год на гектаре будет выброшено 42 × 365 = 15 330 кучек общим объектом 15 330 × 1500 = 23 м3. Если все кучки собрать вместе, то на каждом гектаре можно сложить из них земляной вал шириной и высотой в метр и длиной в 23 метра!
Положил градусник на песок — показывает +50°, поднял над головой — всего 20°. Значит, кто выше ростом — тому и прохладней в пустыне. Удавчику на песке словно на сковородке — все 50° жгут живот. Жуку-скарабею на ножках — уже 48. Ушастой круглоголовке, если на лапках поднимется, 47. Суслику 44, зайцу — столбиком! — всего 35. Джейрану и сайге по 30, кулану 25, а агаме на кусте саксаула — только 20. Не зря орлы в пекло поднимаются к облакам!
За день розовый скворец съедает 70 саранчуков. В средней стае скворцов 200 птиц. За день такая стая съест 14 000 саранчуков. Вес саранчука 3 грамма. Сорок два килограмма саранчи в день!
В средней гнездовой колонии розовых скворцов 1000 птиц. Такая колония съедает за день 210 килограммов вредной саранчи. А за месяц? А за лето? А за год? А вместе с птенцами?
А ведь бывают колонии и в 20 000 птиц. И у каждой пары по пять птенцов. Посчитайте-ка сами!
В 1938 году в самом сердце суровой пустыни Бет-пак-Дала нашли зверька, которого до этого никто не знал. Даже зоологи удивленно развели руками: ни в каких списках такой зверек у них не значился. Но раз он есть, то надо его описать, назвать и определить, к какому роду-племени отнести.
Назвали зверька селевинией — в честь ученого Селевина В. А., который этого зверька нашел. Потом стали думать, к какому же роду относится селевиния? И тут оказалось, что среди всех зверей земного шара нет такого рода! Может, тогда хоть семейство подходящее есть? Семейство все-таки шире, чем род. К семейству кошек, например, относят и огромного дикого тигра и маленькую домашнюю кошку. Но и семейства для селевинии подходящего не нашлось!
Загадал зверек ученым загадку. Пришлось придумывать для него не только новое имя, но и новый род и новое семейство. Так и появилось в огромном отряде грызунов новое семейство селевиниевых, новый род — селевиниевые, и новый вид — селевиния.
Живет этот симпатичный зверек в пустыне Бет-пак-Дала, и нигде в мире его больше нет.
Селевиния на редкость ручной зверек. И ловят его просто руками. Поймают, посадят на ладонь — и он сидит себе спокойненько, умывается. Как будто бы на руках вырос. И даже угощение из рук сразу берет.
На другой же день неволи при виде человека садится на задние лапки и смело тянет навстречу передние: просится на руки. Берет с ладони жуков и кузнечиков, пьет с пальца воду. Сидя на ладони, любит причесываться и умываться. И никогда не кусается.
Дикий зверек, а совсем ручной.
Когда на пустыню опускаются сумерки и пустынные кузнечики заводят свои трескучие песни, селевиния выходит на охоту. Насторожив чуткие широкие уши, она поводит ими, как антеннами пеленгатора. Нацелившись ушами на ближнего кузнечика-певуна, она бежит к нему неслышно, но быстро. Кузнечик поет на самой вершине боялыча. Кузнечик чувствует себя там в безопасности: если кто снизу к нему полезет — он услышит, если кто налетит сверху — он увидит. Увидит, сразу разожмет лапки и камнем упадет в самую гущу колючего куста: попробуй его там найди!
Но тихо сейчас и снизу и сверху, и кузнечик беспечно стрекочет. А селевиния сидит внизу под самым кустом и слушает. И вдруг на чистом кузнечиковом языке громко кричит: «Тревога, спасайся!» Кузнечик сразу умолкает, разжимает лапки и бросается вниз — прямо зверьку в зубы!
Обед с неба прямо в рот падает. Охотница тут же начинает закусывать. А ушки ее снова шевелятся, поворачиваются как антенны: не поет ли где вблизи новый кузнечик?
Охотники в пустыне птиц и зверьков называют так, как те сами себя зовут. Услышат, что птичка чирикает «чим-чим, чим-чим!» — и называют ее «Чим-чим». А эта с вершины саксаула на всю пустыню кричит «чур-чур-чур-чури!». Значит, эта птичка «Чур-чури».
Зверек у норки посвистывает «биб-биб, биб-биб!» Это зверек «Биб-биб». Птица в камнях надрывается «кек-лик, кек-лик, кек-лик». Нечего долго раздумывать — это птица «Кеклик». А эта птица «Чиль» — она то и дело кричит «чиль-чиль».
Охотникам птицы сами себя называют, и остается только с охотничьего на русский перевести. «Чим-чим» — воробей, «Чур-чури» — саксаульная сойка, «Биб-биб» — большая песчанка, «Кеклик» — горная куропатка, а «Чиль» — куропатка пустынная. Только-то и всего!
Когда пасмурно и свежо, ушастая круглоголовка охотится, не покидая теплой постели. Только высунет из-под песочного одеяльца свой нос и ждет: не присядет ли рядом муха, не побежит ли поблизости жук? Не подадут ли ей завтрак прямо в постель?
Мы укрываемся одеялом ватным, байковым, шерстяным, а ящерица-круглоголовка… песочным! Чуть солнце на закат и чуть холодком потянет — ложится круглоголовка животом на песок и начинает дрожать. Дрожит, трясется и… тонет в песке! Вместе с головой, хвостом и ногами! Только что тут была ящерица, и вот — чистый песок. Ровное песчаное одеяльце. Ветерок дунет — последние складочки заровняет. Так и спит круглоголовка всю ночь под песочным своим одеяльцем в тепле и покое.
20 июня. На плоской крыше, на солнечном припеке, расстелили дерюжки и на них насыпали тутовые ягоды. Потом ягоды разровняли тонким слоем и оставили сушиться. Воробьи, конечно, такой случай не прозевали и до того наклевались ягод, что тут же на крыше и задремали.
10 июля. На крыше сушат нарезанные ломтиками яблоки.
20 июля. Все крыши стали лиловыми от рассыпанных на них слив. На всех крышах пахнет компотом.
5 августа. Крыши словно в золотой черепице — выложены кусочками дыни! Крыши гудят: десятки свирепых ос кружатся над пахучими дольками.
25 августа. На крыше сушат ягоды винограда. Пока жгучее солнце не превратило еще сочные ягоды в сухой изюм, в них вгрызаются осы, клюют пестрокрылые майны и разворовывают воробьи. Ребятам забота: кричат и размахивают руками.
Стоит только седым космам дождя обрушиться на иссохшую землю — откуда ни возьмись появляются и сайгаки! Словно они вместе с дождем с неба падают. Охотники называют такие дожди «сайгачьими дождями». Уверяют, что будто бы сайгаки специально выслеживают дожди, в степи-то им далеко видно. Как увидят сайгаки космы над горизонтом, так и бегом к горизонту на водопой. Что для их ураганных ног какая-то сотня километров! И только ливень на землю, — а они уже тут как тут! Бегают от лужи к луже, опустив горбоносые головы, жадно сосут мутную воду. Чмокают мягкие губы, вода булькает в высохших глотках. А черные выпуклые и зоркие глаза снова высматривают: не тянутся ли где по горизонту новые космы, не идут ли где сайгачьи дожди?
Волков ноги кормят, а сайгаков ноги еще и… поят!
На бахче дыни созрели. Срезать их пора, а хозяин все медлит. «Пусть наливаются: разрежу потом — сок так и брызнет, поднесу к губам, — а в нос аромат!»
Вот собрался, наконец, срезал самую большую, покачал на руке — что-то уж легка больно. Разрезал ее, а она — пустая! К носу поднес — фу, гадость! — мышами пахнет. Вторую схватил — и вторая пустая, третью — и третья. Кожура целая, а внутри пусто — как футбольные мячики!
Под каждой дыней в земле оказалась дырочка. Через этот подкоп невидимо пролезали снизу из-под земли внутрь дыни мыши и беззаботно внутри пировали. И никто мышам не мешал: все шито-крыто, ничего сверху не видно. И осталось от дынь одно лишь название. Какой с них толк. Лежат как коробки без конфет, как бутылки без лимонада.
Не нашла степная гадючка вкусную мышь, пришлось всякую дрянь глотать. Под камнем скорпиона поймала, под кизяком фалангу мохнатую, в норке — паука тарантула, в ямке — паука каракурта. Того самого, от которого даже верблюды дохнут.
Не очень обед вкусный, но зато сытный. После еды в сон потянуло: сладко спит, сладкие сны видит. Мышек, скорее всего…
В самое пекло дежурили мы у родничка — составляли список непьющих. За два месяца ни разу не пила саксаульная сойка, дятел, синица, вертлявая славка. Ни разу не прибегал к роднику заяц, песчанка, ежик и тонкопалый суслик. Не приползала эфа, варан, агама и круглоголовка. Может, они и всю жизнь не пьют? Может, и пить-то совсем не умеют? Может, и воду в глаза не видали?
Термиты съели телеграфный столб! Обмазали его снизу доверху глиной, словно куриную ножку горчицей, и, укрывшись в любимой своей темноте под глиняной коркой, принялись за еду… И остались от столба рожки — белые косточки-изоляторы, да ножки — подпорки бетонные.
А по соседству другие термиты съели… узкоколейку! Как и столб, залепили сперва все шпалы глиной, а потом источили их в порошок. Рельсы осели на землю, железные костыли повывалились. Хорошо еще, что поезда по ней уже давно не ходили.
Странные стали встречаться на солоноватых озерах кулички — с заржавевшими носами и ножками! Это первые гости с севера. Там у себя на севере, на лужках, болотцах и мочежинках, в которых рыжая застойная вода покрыта цветными разводами, они и «заржавели». Заржавевшие гости принимают соленые ванны: отмачивают ножки в соленой воде, тычат носы в соленый песок — помаленьку очищают ржавчину.
До чего ж нарядные воротнички были весной у летящих на север куликов-турухтанов: белые, рыжие, черные! Кулички носили их словно венки из цветов. То и дело заглядывали в зеркальца луж, любуясь на свое отражение.
И вот кулички снова вернулись: яркие их воротнички потускнели, пообтерлись, пообносились за лето. И теперь сыпятся и спадают при каждом поклоне. Ветер сметает в лужи цветные перышки — остатки прежней куличиной гордости и красоты.
Летучая мышь где ест, там и сорит. И вот скопилась у ней в уголке под крышей всякая всячина: пестрые крылья бабочек — словно фантики от конфет, черные надкрылья жуков — как шелуха от подсолнухов, блестящие крылышки стрекоз — обертки целлофана. Мышь все ест и ест, а горка мусора все растет и растет.
Утром поели всухомятку, торопились, думали до жары добраться до гор. Добраться все равно не успели, а от сухомятки — консервов и хлеба — получили изжогу.
«Плох у человека желудок, — думал я, сплевывая горькую слюну. — Взять, к примеру, кукушку. Нежная птица, а целиком глотает волосатых гусениц, — и ничего, не плюется. А ведь гусеничьи ворсинки впиваются ей в желудок, да так густо, что желудок кукушки становится похож на меховую рукавичку. А изжоги не бывает!»
Глазами я искал в желтых холмах зеленое пятнышко: в пустыне где зелень, там и вода. Водой я хотел перебить горечь во рту. Родничка с водой не нашел, но совсем близко увидел кочевку.
Кочевка — сарайчик, сложенный из дикого камня чабанами, — была пуста. Чабаны давно перегнали скот на высокие горы, где солнце не выжигает траву.
У кочевки одиноко бродил вразвалку стервятник. Рыжая грива перьев у него на шее важно топорщилась. Цвета он был белого с черным; клюв тонкий и длинный. От жары он клюв разинул и волочил полураспущенные черные крылья. Стервятники питаются падалью и любят вертеться у кочевок, где ночует скот.
Но что могло привлечь стервятника к этому заброшенному кочевью?
Падали тут нет, одна сухая земля да камни.
Я навел на стервятника бинокль. Это был старый самец. Лицо голое, морщинистое. Снизу шеи — полуголый мешок-зоб. Туда попадает проглоченная пища. Зоб был раздут. Тонким своим клювом стервятник переворачивал сухие лепешки кизяка и хватал из-под них больших черных, крепких, как камни, жуков-навозников.
— Оголодал, бедняга, — пожалел я стервятника. — Видно, стар очень, в горы подняться уже не под силу даже за падалью.
А разве сможет его желудок переварить этих твердокаменных жуков?
А стервятник клювом отломил кусок кизяка и тоже проглотил! Вот обрывок сыромятного ремня нашел — и туда же, в свой кожаный мешок! От брошенной кошмы клок войлока оторвал. Неужели проглотит?.. Проглотил!
А это что? Скорпион! Черный, большой, с клешнями, как рак. Членистый хвост угрожающе задран, на конце хвоста ядовитый шип. На такого и сапогом наступить страшно. А стервятник его — в рот! Обрывок газеты, лоскут, которым котел вытирали, — все глотает, только шеей поводит: видно, туго идет.
Нет, это не птица! Это какой-то барахольщик с торбой, набитой утилем!
От одного вида его пищи изжога моя стала невыносимой. Каково же будет стервятнику? Его ждет медленная мучительная смерть. Лучше я застрелю эту несчастную птицу, тем более она мне нужна для коллекции.
Я пошел к ней по ветру: поднимаясь с земли, стервятники всегда тянут против ветра. Выстрелил я в тот миг, когда поднявшаяся в воздух птица, налетев на меня, растерялась и отчаянно замахала крыльями.
Большие черные крылья стервятника подломились, и он гулко ударился о засохшую землю. Когда я его поднял, он был уже мёртв. Грозно взъерошенная грива перьев на его шее дрябло обвисла.
Первым делом я прощупал его зобный мешок. Мешок был полон, сильно раздут и еле помещался в моей горсти. В нем хорошо прощупывались крепкие кругляши — жуки-навозники. Когда я нажимал, они поскрипывали друг о друга жесткой броней своих надкрылий.
Вскрыть зобный мешок тотчас и разобраться в этой торбе барахольщика времени уже не было: стало темнеть. Я повесил птицу на высокий и страшно колючий куст держи-дерева, чтоб не утащили ночью шакалы, а сам поспешил к воде: напиться и смочить голову.
Утром, чуть свет, я взялся за стервятника. Вскрыл ножом зобный мешок — и ахнул! Мешок был пуст! В нем осталось только немножко войлока.
Но ведь вчера он — я своими руками щупал — был туго набит. Значит… значит, стервятник — мёртвый! — переварил за ночь всю эту дрянь! И каменнотвердых жуков-навозников, и кизяк, и скорпиона! И бумагу, и тряпку! Я думал, он от такой пищи издохнет, а он ее и мертвый переварил!
Ну и птица! Ну и желудок! Куда там кукушкиному!
Провозился я со стервятником — и опять не успел приготовить себе горячей еды: снова поел консервов и хлеба. Но изжоги на этот раз почему-то не было. Куда там!
15 июня. Почему-то вдруг у некоторых арбузов и дынь завяли и пожелтели листья. Оказалось, слепушонка прорыла под ними свои ходы и перегрызла корни. Пришлось слепушонку ловить. Это совсем просто. Надо в одном месте разрыть слепушонкин ход. Она страсть не любит сквозняков, сейчас же прибежит норку заделывать. Тут ее легко подцепить лопаткой и схватить негодницу за шиворот.
25 июля. Поспели арбузы — прямо сахарные! На сладенькое сразу же прискакали зайцы, тушканчики и мыши. Зайцы прогрызли арбузы сверху — как граблями их ободрали. Тушканчики иззубрили с боков — как вилками оцарапали. Ну, а мыши вгрызлись в арбузы снизу, прогрызли в арбузах тоннели и забрались прямо в красную мякоть.
30 июля. Дыни поспели! Утром хотели собрать, но нас дикобраз опередил. Пробрался на бахчу ночью и многие дыни попортил, прогрыз в дынях огромные дыры. Ни кожура, ни мякоть ему, оказывается, не нужны: семена подавай! Семена изнутри выгрыз, а огрызки мякоти и кожуры сложил в аккуратные кучки. Жулик-аккуратист!
3 августа. На разгрызенные дикобразом дыни слетелись птицы: удоды, жаворонки, воробьи. Все тычут носами в сладкую мякоть, сразу наедаются и напиваются.
10 августа. Испорченные зайцами, тушканчиками и мышами арбузы прокисли, запахли. Ночью набились в них жуки и бабочки — сосать забродивший сок. Обалдели от хмельного сока: жужжат; копошатся, толкаются. Бабочки кружатся, крылышками трепещут, жуки на спину опрокидываются и сучат в воздухе ножками.
12 августа. У дырявых арбузов и дынь вечером ползали и прыгали пятнистые жабы. Ловко хватали липкими языками опившихся бабочек и жуков. Целая цепочка событий: арбузы и дыни приманили из пустыни зверьков, потом приманили насекомышей, насекомыши приманили жаб. Не хватает еще, чтобы на жаб змеи сползлись!
13 августа. И сползлись! Большущий полоз сегодня проглотил жабу. Мы его трогать не стали: может, он и мышей с тушканчиками на бахче переловит? А на зайцев и дикобраза натравим собаку.
15 августа. Со зверьками справились — птицы напали! Прилетели утром вороны, сороки и носищами своими продолбили в арбузах и дынях дырки. Все началось сначала. Выставили против птиц чучело.
17 августа. На самый дальний край бахчи ночью пробрались волк, лиса, шакал и, кажется, даже гиена. Это уж мы утром по следам узнали. Много они изгрызли дынь и арбузов, истомились в пустыне от жажды-то. Кто бы мог подумать, что эти клыкатые хищники на арбузы польстятся?
18 августа. Послали в караул Мамеда. Но Мамед вместо ружья забрал с собой котелок с пловом, большую ложку и круглую лепешку. Вечером съел он котелок плова, закусил половинкой лепешки и выпил два чайника чаю. Потом разулся, разделся и забрался в шалаш. Ночью прибежали на бахчу шакалы, все высмотрели, вынюхали, выслушали и снова погрызли арбузы и дыни. А потом подкрались к шалашу и украли Мамедову ложку, любимый Мамедов ремень с блестящей пряжкой, грязное кухонное полотенце и Мамедовы сандальи вместе с носками. Хотели и котелок прихватить, но он противно задребезжал, и его бросили. А Мамед так храпел, даже и от звяканья не проснулся.
1) Следы пустынного ворона.
2) След фазана.
3) Следы пустынного воробья.
4) След авдотки.
5) След зайца-песчаника.
6) След степного кота.
7) След лисицы.
8) След слепушонки.
На проводах сидят пустельга, жаворонок хохлатый, а на столбах — ворон пустынный и черный коршун.
На голых барханах любят стоять ушастые круглоголовки. Иногда на самый гребень садятся, а потом быстро бегут по нему саксаульные сойки. Бывает, джейран остановится и долго всматривается в горизонт. А рядом, на сухом саксауле, замерла ящерица агама. У куста селина суслик торчит столбиком.
Вот так видишь снизу пролетающую щурку, тиркушу, рябка чернобрюхого и пустельгу. Щурки то быстро машут крылышками, то парят. Тиркуши и рябки пролетают стремительно, только крылышки мельтешат. Зато пустельга любит покрутить в небе или повисеть на одном месте, быстро-быстро маша крылышками.
3 августа. У колючих дикобразов родилась тройня. На папу с мамой смотреть страшно: зубами скрипят, ногами топочут, иголкаками тарахтят! Вот так они разволновались. Как две сердитые вязанки хвороста, как два взъерошенных снопа тростника, как два мотка колючей проволоки! Тридцать тысяч иголок — и все дыбом! Ногой боязно тронуть!
А дикобразики — вполне симпатичные тюфячки. Иголки мягонькие, короткие, плотно приглаженные. Глаза — черные капельки. Мама их забавляет, колючим хвостом гремит, как погремушкой, а папа хрюкает на разные голоса. Одна беда: малышей трое, а сосков у дикобразихи всего два! И потому в каждый обед у малышей потасовка. Но после обеда все мирно лежат вверх животами. Так и хочется эти животы пощекотать пальцем.
ПАНЦИРНЫЙ ГЕККОНЧИК. Вот послушайте, что говорят об этом геккончике знатоки: «Экология совершенно неизвестна. О местообитании и образе жизни сведений нет». И поймано до сих пор всего-навсего пятнадцать геккончиков. Ловили их на берегах Аму-Дарьи и Сыр-Дарьи у Ташкента.
ЯЩЕРИЦА ПУСТЫННЫЙ ГОЛОГЛАЗ. «Данных об образе жизни этого вида нет». А ведь живет он на большой территории: от Аральского моря до озера Иссык-Куль. Многие юннаты его могут найти, постараться надо, конечно.
КОРОТКОНОГАЯ ЗМЕЕЯЩЕРИЦА. «Экология неизвестна». «Один раз была добыта у селения Пул-и-хатун в Туркмении». Всего один раз! Выходит, что даже простая находка этой ящерицы уже целое событие.
ЗМЕЯ ОЛИГОДОН ИЗМЕНЧИВЫЙ. «Известен лишь по одному экземпляру, добытому в Копет-Даге». Понятно, что о повадках этой змеи никто ничего не знает. Где живет, чем питается, куда прячется зимой? Тайна.
АГАМА ХОРОСАНСКАЯ. «Экология почти неизвестна». А ведь это крупная и заметная ящерица. И охотится она не ночью, а днем. И любит греться на видных местах. Нужно, наверное, только постарательнее ее поискать.
ТОНКОПАЛЫЙ СУСЛИК может бегать по раскаленному до 66° песку. И может учуять луковичку тюльпана сквозь песок.
БАРХАННЫЙ КОТ может без вреда для себя есть скорпионов, фаланг и тарантулов.
ЕЖ может выдержать 40 смертельных для морской свинки доз змеиного яда.
ПУСТЫННЫЙ СОРОКОПУТ умеет вялить на солнце ящерок, жуков, саранчу, птичек.
ПУСТЫННЫЙ КОЗОДОЙ может целиком глотать больших твердокаменных жуков. А потом еще глотает и камешки. Камни, как жернова, перетирают в желудке жуков. Клин вышибает клином!
ЗЕМЛЯНЫЕ ЗАЙЧИКИ могут в закупоренной норе, глубоко под землей, точно угадывать, что наверху уже зашло солнце. Через полчаса после заката они разом, как по команде, вдруг начинают «раскупориваться» и вылезать из норок.
«Летом я сплю на терраске — в комнате жарко. Будят меня ласточки — их гнездо прямо над головой. Как начнут щебетать — значит, пора просыпаться. Но раз допоздна проспал и слышу сквозь сон уже не щебет, а крик, писк и визг. Ласточки меня будят! А просыпаться до того неохота, до того неохота — хоть бери метлу и разгоняй крикунов. А ласточки не унимаются. На их крики еще и соседние прилетели. Шум да суматоха, мертвый не улежит.
Открываю сердито глаза, а по карнизу, над самой моей головой, ползет к ласточкину гнезду змея! Тут уж не до сна! Еще на голову свалится! А ласточки на нее так и налетают, так и набрасываются.
Но змея, видать, бывалая: на больших ласточек внимания не обращает, а ползет прямо к гнезду с малышами.
Пока я палку нашел, да пока прибежал, ласточка тоже что-то принесла в клюве и положила на край гнезда. Пригляделся — да это же богомол! Большущий! Встал на дыбки, передние лапки к груди прижал — будто молится. Помоги, мол, господи, спастись от змеи. И только змея нос к гнезду сунула — ка-ак стукнет ей по башке! Змея дернулась, да с карниза на пол. Шлепнулась, заизвивалась, а тут я ее палкой! И пока нес на палке, чтобы в кусты выбросить, разглядел, что богомол-то ей оба глаза выколол!
Я и раньше слыхал, что птицы, когда к гнезду подползает змея, нарочно богомола приносят. Но не очень-то этому верил. А вот теперь сам увидел».
«Козье молоко я не люблю, по мне хоть бы его и совсем не было. Это все знают, и потому никто не думает, что я, пастух, сам чужих коз выдаиваю. Не я их выдаиваю, я знаю теперь, кто это делает. Я этого дояра недавно поймал. Давно я его подозревал, я теперь точно знаю.
Легли, значит, козы в жару под кусты. Лежат, жуют, спины рогами чешут. А я чай кипячу. И только кончил чай на костре булькать, слышу будто кто-то чмокает за кустом. Встал тихо, подхожу — коза за кустом лежит. А из-под козы кто-то как кинется прямо мне под ноги!
Вижу — чикимер, варан по-русски. Рот разинул, горло раздул. Я не растерялся, да сапогом на его хвост. А он как вцепится в сапог зубами — как собака! Я за хвост его, тяну вверх, от сапога отдираю, а у него сквозь зубы на сапог молоко сочится. Успел, тварь, насосаться!
Потом я козу осмотрел — вымя у нее в крови, поцарапано. Как только она такую пакость терпела? Может, он ей ноги хвостом обмотал? Хвост у него длинный, что кнут. И жесткий, словно ремень, крепкий. Если он таким хвостом хлестнет — сразу рубец вздуется.
В тот раз он у меня вырвался — только пыль за ним заклубилась. А на сапоге метки от зубов и теперь еще видно. Во какие, гляди!»
Ползают, бегают и летают в песках наперстки, стопочки, стаканы, фляги, бочонки и бурдюки с водой. На брюхе, на ножках, на крыльях. Костяные фляжечки — черепахи, бисерные мешочки — ящерицы, жестяные баночки — жуки. Ведь каждое существо живое — это как бы бурдючок с водой: вода в нем по весу чуть ли не две трети. Скогтит орел куропатку и сразу закусит и выпьет. В каждой куропатке, словно во фляге, два стакана воды!
Цветок высосал из песка капельку. Агама проглотила цветок. Агаму проглотил удав. Удавчика поймал еж. Ежа скогтил филин. Филин замешкался и попал в зубы к волку. Так капелька воды из песка попала в волчью утробу.
Засохло все, что только может засохнуть. Высохла последняя капля воды. Высохли и опали веточки у кустов. Травинки обратились в труху. Сухой ветер смел сухую труху в ямки, норки, ложбинки.
Но по ночам сухая пористая труха сосет ночную сырость из воздуха, впитывает ее как губка. А утром отсыревшую труху жадно едят жуки-чернотелки, эти маленькие черные бочоночки на шести шустрых ногах. Ну, а дальше известно. Чернотелку поймает ящерица, ящерицу — сорокопут, сорокопута — барханный кот. Переливается воздушная водичка из одного бочонка в другой. Выходит, что и воздухом можно напиться!
Манит к себе караванный путь и бегающих и летающих. Ведь дорога в пустыне — это не только следы на песке. Люди на стоянках строят шалашики из саксаула. Воду из колодцев наливают в корыта. Варят еду, выбрасывают объедки. От лошадей и верблюдов повсюду навоз.
На навоз собираются насекомые: мухи, жуки, пауки. На мух, жуков, пауков слетаются птицы: жаворонки, каменки, саксаульные сойки.
Объедки и падаль достаются воронам, коршунам и стервятникам.
К овцам и верблюдам подкрадываются волки. К воде в корыте торопятся джейраны, саджи, рябки.
А за ними охотятся лисы, коты дикие, корсаки, каракалы.
В шалашиках поселяются сойки, воробьи и сорокопуты.
Тянется караванный путь через пустыню, как большая река. И со всех сторон вливаются в нее ручейки жизни.
На змей охотятся в теплые ночи. Снаряжение обычное: рогулька, пинцет, мешочки. Ну и, конечно, яркий фонарь.
Идет ловец не спеша, ступает осторожно: змеи ведь «слышат не ухом, а брюхом». Они очень чутки к сотрясению почвы.
Луч фонаря ползает у камней, рыскает у пучков травы, шарит под кустами. Не просто в сумятице белых ветвей и черных теней увидеть змею. Бывает, она выдаст себя движением, или громким шипением, или отблеском чешуи.
Тишина. Вспыхнут в свете рубиновые глазки геккона, пробежит членистый скорпион, метнется, как птица, тушканчик.
Звезды яркие над головой. Темные размытые пятна вокруг — это кусты саксаула. Чуть похрустывает под ногами песок. И вдруг что-то дернулось сбоку! Луч фонаря метнулся туда. В светлом овале медленно извивается — будто в узел завязывается! — толстая пестрая эфа. Маленькая головка задрана вверх, у губ мелькает лаковый язычок, взблескивают злые глаза.
Рогулька, пинцет — и эфа в мешке.
Ловец змей пошагал дальше.
Мутные воды Мургаба, подпертые плотиной, заливали плоские берега. Змеи, спасаясь от воды, выползали на сухие островки, на затопленные кусты и деревья. И на лов мы в этот раз вышли не пешком, а выехали на лодке.
Самое трудное при пешей охоте — это змею найти. А прижать ее рогулькой и посадить в мешок дело привычное. При ловле же с лодки все получалось наоборот: змей мы легко замечали еще издали, а вот поймать их на воде, на кустах или деревьях было совсем не просто. К воде змею не прижмешь, да и к ветке не прижмешь. Приходилось орудовать то петлей на длинном шесте, то длинным пинцетом.
На одном деревце увидели огромную гюрзу. Пинцетом ее не достать, да и не удержать, и петлю не надеть: гюрза плотно прижала морду к суку. Тогда мы решили спихнуть ее в воду. Долго возились, тыча палкой в змеиный бок — но она крепко обвила сук. Наконец удачно поддели, и гюрзища плюхнулась в воду. И тут оказалось, что эта жительница сухих оврагов ловко умеет плавать! Да еще так быстро, что мы с трудом догнали ее на нашей неуклюжей лодчонке.
Змея остановилась, вся собралась в комок, и когда лодка почти что ткнулась в нее, выбросила голову вверх, закинула ее за борт, и разинутая розовая пасть оказалась у самого бока гребца. Гребец наш отпрянул, лодка качнулась, черпнула бортом воды и опрокинулась. Мы завертелись в воде словно жуки-вертячки: ведь где-то тут между нами была и гюрза!
Для змеи это был очень удобный момент расквитаться с нами за все причиненные ей неприятности. В ужасе вертели мы головами, ожидая увидеть рядом тупую змеиную морду, молотили по воде ногами на тот случай, если она вздумает наброситься сзади.
Наконец мы ее увидели — она была уже далеко. На наше счастье, змея не помышляла о мести: она торопилась спастись. Мокрые и испуганные, мы вскарабкались в лодку и погребли к сухому берегу…
У моих ног узкая нора под скалу. Часто узкая нора бывает началом большой пещеры. Я зажег фонарик, зажал его в зубах и втиснулся в нору. Камни сдавили плечи. Я поднажал, голова моя просунулась в расширение, но плечи застряли еще крепче. И тут я услышал тихое шипение.
Я сразу понял, кто шипит, дернулся назад и застрял окончательно.
Я стал дергаться изо всех сил. Тогда шипение перешло почти в свист. Я сразу притих.
Нора впереди никуда не вела и кончалась тупиком. В тупике была змея; свет фонаря освещал ее. Заслышав шорох, змея вытянулась к противоположной стенке, зашарила головой по камням и, не найдя дыры, повернулась ко мне. Плоская ее головка покачивалась в воздухе, белый язычок так и порхал у чешуйчатых губ.
Змея смотрела на фонарь и стягивала кольца своего черного тела в тугой узел. Так змеи всегда делают перед броском.
О, я знал, что такое бросок змеи! Он почти неуловим для глаза: кажется, что змеиная головка просто вздрогнет. А она успеет метнуться вперед, успеет кусить и отпрянуть в прежнее положение.
Змея напряглась, подняла, как лебедь, тонкую шею, кончик хвоста ее торчал из черного узла и сердито вздрагивал.
Самое страшное сейчас — испугаться.
Стоит пошевелиться — и плоская головка дрогнет. Почувствуешь укол иглы в лицо. Легкий угол иглы, от которого по лицу сразу разольется жгучий огонь. Посинеет кожа, заплывут глаза, начнется тошнота и полузабытье.
Как четко работает голова!
Замереть, не моргать, не сопеть носом, в который забилась пыль. Зажать фонарь зубами так, чтобы свет его не дрожал на камнях и не дразнил эту висящую в воздухе головку с порхающим белым язычком.
Тело мое съежилось: оно рвалось назад, скорей назад, прочь из тесной норы! Но нора стиснула плечи и руки прижала к бокам. Шевелить можно было только пальцами где-то у бедер.
Может, крикнуть и напугать? Нет, нет, — только не пугать!
Змея всегда кусает то, что ее пугает, даже если это палка или нога в толстом сапоге.
Спасение одно: не пугать и не пугаться. Не шевелиться, не моргать и дышать медленно и неслышно. Лучше всего закрыть глаза: живой блеск глаз раздражает; может дрогнуть веко — и змея укусит прямо в зрачок.
Я тихо опустил веки и замер. Это была первая победа: пока что победа только над самим собой.
Тело подчинилось и лежало пластом, зато мысль исступленно билась в каменной норе, ища выхода.
Если змея успокоится и опустит голову на свои черные кольца, можно будет тихонько, чуть заметно вытягиваться назад. Батарейка в фонаре новая, хватит ее надолго — за змеей можно следить. И вдруг я почувствовал на лице ласковое поглаживание: будто трепетная травинка, толкаемая ветерком, прикасалась к коже. Змея ощупывала лицо языком!
Будто липкая паутинка протянулась по щеке наискосок, на фонарь что-то надавило, и чуть слышный звон осыпающихся песчинок послышался у самого уха.
Я перестал дышать. Если бы хоть одна рука была свободна! Я сумел бы схватить змею за тонкую шею сразу позади затылка, и пусть бы она тогда в ярости хлестала хвостом по лицу, — хвост не голова!
Я чуть приоткрыл глаза. Змея лежала рядом. Она свернулась у самого фонаря — грелась. Голова лежала на теле; мне виден был только затылок с вздувшимися ядовитыми буграми.
Стоит попробовать…
Чуть заметно я стал разжимать зубы; стекло фонаря упёрлось в песок у самого змеиного бока.
Змея не шевельнулась.
Я отпустил фонарь, он медленно съехал по подбородку вниз. Я уперся подбородком в песок и на сантиметр подался назад.
Змеиная головка быстро поднялась — и язычок, как белый мотылек, запорхал у граненых губ. Я не успел закрыть глаза и теперь смотрел на змею не моргая. Но глаза мои были уже в тени и не раздражали ее.
Головка медленно опустилась вниз. Я подался еще на сантиметр.
Меня спас фонарь. Змея пригрелась около него, и ей лень стало оглядываться на чуть слышный шорох позади.
А я скреб пальцами землю, ломал ногти, упирался в уступы, извивался, как червяк. И все дальше и дальше отползал от своего фонаря. Одежда завернулась на голову, песок сыпался на голую спину, но я ничего уже не видел и не слышал: я рванулся назад и выскочил из трубы.
Ну, вот и все.
Теперь это — далекое воспоминание. Оно почти забылось. Ясно запомнилось только, что шипение рассерженной змеи очень похоже на свист. И помнится прикосновение змеиного язычка — будто липкая паутинка тянется по лицу.
Страшный случай со мной произошел не на змеиной ловле, а после нее. И перепугался я не за себя, а за других.
На ловле мне повезло: я поймал двух больших кобр. Всех пойманных ядовитых змей — эф, гюрз, щитомордников — я отправил посылкой, а ценных и редких кобр решил везти с собой в поезде. Холщовый мешочек с кобрами я положил на верхнюю полку за свои чемоданы. Видно, мешочек потерся за лето, кобры стали тыкать в слабое место носами и продолбили в мешке дырку. Одна кобра сейчас же выползла через нее и шлепнулась с полки вниз. В купе нас было четверо, мы сидели внизу — и вдруг у наших ног появилась змея! Пораженные пассажиры онемели; не шевелилась и обалдевшая от падения кобра. Волосы зашевелились у меня на голове: сейчас пассажиры придут в себя и замечутся по купе; кобра тоже очнется и начнет кусать направо и налево.
— Не шевелитесь! — рявкнул я. И не раздумывая наступил ногой в одном тонком носке кобре на шею. Тут же перехватил за шею рукой и засунул змею в новый мешок.
Самый смелый пассажир заулыбался:
— Мальчишкой я тоже не боялся ужей, даже, бывало, за пазухой их таскал!
А самая пугливая пассажирка брезгливо передернула плечами и процедила:
— Все равно гадость, хоть и безвредная.
Пассажиры тут же успокоились и стали подшучивать друг над другом, а меня, старого ловца змей, бил озноб страха. Я был до смерти напуган: я-то хорошо знал, что это был за уж!
Я бежал с вараном наперегонки. Варана я не догнал, и он с ходу нырнул в нору песчанки. Но я все же изловчился и успел-таки сцапать его за хвост. Выволок из норы и поднял вверх.
Дергался и вертелся варан отчаянно, шипел и щелкал зубами. Чтобы хоть немножко его утихомирить, я раза два его хорошенько встряхнул. И вдруг из пасти у варана что-то вывалилось. «Что-то» оказалось двумя крохотными черепашками: видно, варан только что их проглотил. Черепашки неуклюже поворочались в песке и… поползли в разные стороны.
Я удивленно на них уставился, на мгновение забыв о варане, а он извернулся и вцепился мне в ногу! Хватка у варана бульдожья, мертвая, — пришлось разжимать зубы ножом.
Вечером мы снимали кожи с добытых варанов. У самого большого что-то уж очень было раздуто брюхо. Посмотрели, а он прямо набит черепашьими яйцами! Целая дюжина яиц, и все целехоньки. Мы их хорошенько вымыли и сварили. Ужин наш получился из двух блюд: на первое варанье мясо, на второе — черепашьи яйца.
Хотите верьте, хотите нет, но мы однажды приспособили варана сторожить лагерь. Спать в палатках было душно, а на земле опасно: очень уж много там было всякой ядовитой гадости. И вот мы придумали: спать ложились на брезент, а рядом на длинной веревке привязывали варана. Как только он замечал змею, паука или скорпиона, сейчас же их хватал и съедал. Мы спали спокойно, и варан сторожил нас и днем никого к палаткам не подпускал. Хотите верьте, хотите нет…
Ворон воронят называет беленькими, а еж ежат — мягонькими.
Красива у змеи чешуя, да ядовиты зубы.