Есуй заметила их издали. Они чуть ли не бегом спускались по склону, отмахивая лыжными палками, перескакивая с камня на камень. Спустились на поляну и прямиком к ней. Молодые ребята, лет по двадцать пять, заросшие щетиной, с ввалившимися щеками, в белых пятнах противосолнечного крема на лице. Первый, высокий, тощий, с банданой на голове, встал перед ней, тяжело дыша, обвиснув на палках, выдохнул: «Что там такое? Чего стреляли? »
— Воевали немного, — ответила Есуй, сосредоточенно заштриховывая горный склон на рисунке. — Польше не воюют.
— Кто? С кем? Что, туристов грабили?
— Нет, — ответила Есуй. — Воевали. Теперь уже нет. Туристы все целые и невредимые. Но больные.
— Как? Чем?
— Похмелье. Второй день пьют. Я приказала выдать весь запас коньяку.
— Ты? Приказала выдать? Ты кто?
— Я этой войной командовала.
— Да ты что, издеваешься?
— Нет, — сказала Есуй. — Видишь тех двоих с винтовками на краю поляны? Это моя охрана. Кстати, ты случайно не Володя, у которого лопоухий дружок по имени, кажется, Леха? Он тебя похоже описывал. Сказал, ты на горе.
— Да, я, — ответил Владимир, — а в чем дело? Что-то с Лехой?
— Нет, — сказала Есуй. — Не с ним.
— С Олей? Скажи, что-то случилось с Олей? ?
— Ну, не торопись никуда бежать. Тебе ее уже не догнать, она в надежных руках.
Второй подошел наконец, сбросил с плеч рюкзак, спросил: «В чем дело? »
— Кто это? — спросила она.
— Это Витя, — ответил Владимир.
— Скажи ему, пусть идет в лагерь. Разговор касается только нас.
— А кто она такая тут командовать? — спросил Витя.
— Знаешь, Витек, как я понимаю, она именно та, кто сейчас командует тут. Ты не выпендривайся. Ты иди. Там все нормально внизу. Извини. Хорошо?
— Ладно, я пойду, — сказал Витя угрюмо. Вскинул рюкзак на плечи и пошел, мерно отмахивая палками.
— Что с Олей? Она жива?
— Жива и, насколько я знаю, здорова. И, скорее всего, весела. Я уже сказала, она в хороших руках. Даже очень, — сказала Есуй мечтательно. — Не злись. Где она, я тебе не скажу. Во-первых, потому что точно не знаю сама, а во-вторых, даже если бы и знала, не сказала бы. Ты только дров наломаешь. Что-то мне подсказывает: встретишь ты ее дома как-нибудь по осени, в вашем родном Новосибирске.
— Но как же это? Кто?
— Ты его знаешь.
— Этот маляр? Которого она встретила в поезде? «Ага, — сказала себе Есуй. — Все-таки пришел, увидел, победил».
— Да, — сказала она вслух. — Его зовут, кажется, Юзеф. Он интересный человек. Художник, кстати. Впрочем, я тоже. Тут наши интересы полностью совпадают. Как и в кое-чем другом. Да. Я очень удачно тебя встретила.
— Почему же?
— Ты уже с горы?
— Нет, это акклиматизационный выход был. Мы по-альпийски хотим идти.
— А когда?
— Послезавтра.
— Возьмете меня с собой? — вдруг спросила Есуй, ожидая, что он удивится, спросит, шутит ли она, ходила ли она раньше, или еще что-нибудь в том же роде. Он не удивился. И не спросил.
— Возьмем. Только мы идем налегке. Завтра к вечеру — в Верхний, а послезавтра с утра — от и до.
Телохранители шли за ней почти до взлета на перевал Крыленко. Хотели идти дальше и, наверное, много б еще прошли, хоть и с винтовками за плечами. Им приходилось отгонять украденных яков через такие перевалы, и тропить на них снег, охотясь за одиночками-несунами, на свой страх и риск, без караванной охраны и налогов тащивших наркотики из-за гор. Десятки несунов мерзли и срывались, и падали в трещины, а большую часть остальных брали охотники, стреляли в ползущие по снегу точки, а потом обыскивали закоченевшие трупы. Если труп не совсем еще смерзался, вспарывали живот, — самое дорогое, героин, несуны часто заклеивали в пластиковые мешочки и заглатывали. Плетясь позади — неторопливо, размеренно, телохранители походили на стервятников, поджидающих, пока выбивающаяся из сил жертва перестанет барахтаться. Есуй чувствовала их взгляды, тупо-терпеливые, знающие — деться некуда, здесь не живут, только подыхают в камнях и снегу, — и в конце концов приказала им идти вниз и ждать в лагере. Если муть, качающаяся в голове, пьяным свинцом затекающая в ноги, окажется сильнее, то пусть хоть они этого не видят. Пусть видят только юнцы, упрямо бредущие наверх. Ведь они только и ждут, когда она сдастся, выблюет завтрак в снег.
С ними пошел Леха. Владимир не отказал и ему. Он думал: когда Есуй сдаст и повернет, — еще с перевала ли, или с бесконечного, унылого хребта, полого ползущего до вершины, — Леху можно будет отправить вниз вместе с ней, сопровождать. Но Леха все чаще садился в снег, а потом у него пошла носом кровь, и сопровождать его вниз пришлось Вите, у которого мерзли ноги в слишком тесных ботинках. А она шла, и минуты склеивались в длинные, раздирающие нутро часы, бесконечная наждачная лента, жгло сквозь маску солнце, шаг за шагом в позвоночник будто втыкался раскаленный гвоздь. Впереди, будто веревка, тянулась полоса следов, и желто-синий, угловатый комок мельтешил впереди. Она не стискивала зубы, — боли хватало и без того. Жившие в долине смеялись над альпинистами. Они не видели никакой красоты в мертвом льду и камнях и не любили высоту. Они с самого рождения знали: там — не живут. Там выкашливают клочки промерзлых легких, и солнце рвет кожу, а ветер — душит. Только пресытившись изобилием жизни вокруг, можно захотеть идти сюда, умирать здесь. Расточительная глупость. Но ей хотелось узнать: что будет, когда она дойдет? Облегчение от знания того, что не нужно больше идти вверх? Радость оттого, что дошла? Куда — на пятачок снега с обрывами со всех сторон?
К вершине они пришли почти разом. Вместе подошли к груде камней, рыже-серой от множества табличек и нашлепок. Венчал нашлепки паршивеющий от пустынного загара, лобастый бюст. Володя присел возле него, прячась за камнями от ветра. А она, мучительно выдавливая слова сквозь хрип задыхающихся легких, сказала: «Так правда. Здесь он. Сволочь».
— Что… ты что? — прохрипел он из-под капюшона.
— Он, — она ткнула в бюст.
— Его… в семьдесят втором приволокли… комсомольцы… о, херня, — он расстегнул куртку, полез за пазуху. Выудил черный пластиковый футлярчик. — Ты меня сфоткаешь?
— С ним?
Он кивнул. Она взяла футлярчик, отошла на три шага, повернулась. Володя снял капюшон и поднял маску, сдвинул на лоб очки. Лицо у него было синюшно-белым, губы полопались, на подбородке засохла кровь. Он попытался улыбнуться — не смог, только на губе выступила красная капелька, тут же ссохшаяся. Герой. Она ухмыльнулась, — перед уходом она, как местные женщины, густо смазала щеки, губы и шею смешанным с пеплом бараньим жиром и потому могла улыбаться безнаказанно. Никакой радости на его лице видно не было, только облегчение. Конечно, радость придет потом, когда он спустится целый и придет к своим, и все узнают, что дошел. И сам поймет, — дошел, и целый при том. Герой. А ее поташнивало, мысли ворочались вяло, как мухи в патоке, но — она радовалась. Радовалось не измученное тело, освобожденное от ноши, а сама она, Есуй, радовалась тому, что сделано, завершено, и есть в этом смысл и цель, кроме насилия над мышцами и легкими. И цель эта почти достигнута. Осталась малость. Она нажала на кнопку. И еще раз.
— Спасибо, — он торопливо натянул маску, накинул капюшон. — Теперь тебя?
— Не с ним, — ответила она и вытянула из рюкзачка круглую коробку, похожую на жестянку для кинолент. — Уйди. Ну… считаю. До трех.
— Ты рехнулась?
— Угу, — она повернула колесико, отмеряя время, и выдернула чеку.
Они спустились метров на десять, повалились в мягкий сугроб, придавив друг друга. Гора вздрогнула, как человек. Взрыв не услышали, — зазвенело в ушах, во всем теле, будто дернули за каждый нерв. Поднявшись, увидели, — не осталось ни бюста, ни табличек, исчезла сама груда, а воронку ветер уже заметал снежной пылью. Они подошли, заглянули за гребень, — стронутый взрывом обвал еще жил, волоча исполинский снежнопыльный хвост, скакал вниз, срывал снег и лед, набухал. Вырвался на ледник внизу, растекся и замер, обессилев.
— Теперь — давай, — приказала она, и Володя, скрючившись, щелкал и щелкал ее на чистой, без рыжего чугуна, без табличек, девственно чистой вершине.
Внизу, в лагере, ее ждал Сапар. Оттуда видели лавину, и когда заметили в бинокли спускающихся, на Верхнюю поляну явилось с полсотни человек — и альпинисты, и лагерный врач, и Сапар со свитой и лошадьми. Есуй разозлилась, увидев их. На спуске Володя споткнулся и упал, прокатился по склону метров двести. Ничего себе не сломал и смог встать на ноги, но держали они его плохо. Есуй волочила его за собой на веревке, поддерживала, спускала на крутых участках, и когда они спустились на тропу, хотелось ей только одного — лечь и закрыть глаза. А сейчас впереди были люди, которые увидят ее, едва волочащую ноги, с лицом, перемазанным бараньим жиром.
Они все стояли и ждали. Никто не кинулся навстречу, не предложил помочь, не спросил: «Как ты? » Уже за ее спиной бросились — к Володе, споткнувшемуся и не устоявшему на ногах. Бросились свои, Леха и Витя. А она прошла сквозь коридор лиц: чужих, насмешливых, заинтересованных, испуганных, — а в конце коридора ее ждал Сапар. верхом. Он махнул камчой, — и из-за его спины вывели ее белую кобылу. Оседланную. Вокруг сидели и стояли его люди. Родня, вассалы, слуги. Смотрели на нее, только что спустившуюся с семикилометровой горы. Есуй подумала, что шла она именно за этим. Не за многочасовой болью, и не за истуканом на вершине, и лавиной, которая смела его, а за этими взглядами и молчаливым ожиданием.
Она шагнула к ближайшему человеку с винтовкой за плечами и выдернула у него из-за пояса нож. Человек испуганно отшатнулся. Есуй чиркнула лезвием по ботинку — одному, второму. Сбросила их — огромные неуклюжие пластиковые «Скарпы», сработанные, чтобы держать кованую сталь кошек, — вместе с бахилами. Одним движением взрезала обвязку и рюкзачные лямки и, сбросив их, вспрыгнула в седло, едва коснувшись ногой стремени.
— Хой! — крикнул Сапар.
И сразу «Хой! Хой! Хой!» — разноголосо заорали все вокруг, заулюлюкали, принялись палить в воздух. Под крики и пальбу двинулись вниз, в лагерь. Впереди всех — Сапар, и рядом с ним, на белой кобылице, его сокровище — его Есуй.
Внизу, в лагере, слезть сама она бы уже не смогла. Но тут Сапар уже был рядом, подхватил, помог, а через десять минут ее, разомлевшую до беспамятства, уже мыли, терли и мяли в горячей воде две толстые проворные киргизки из бывшей Алтановой обслуги, торопящейся угодить новым хозяевам.
Равновесие нарушилось. Сапар стал сильным. Хоть многое он уступил, но все же стал слишком сильным. И все вокруг понимали это, и понимал сам Сапар. И потому боялся. Чтобы выжить самим, остальные объединятся, не дожидаясь, когда Сапар нападет. Владея лагерем и Дароот-Коргоном, получив доступ к средствам Алтан-бия, найдя его тайные склады и приняв его дела, — а партнеры Алтан-бия оказались совсем не против вести дела с его преемником, подтвердившим все прежние договоры, — Сапар стал гораздо богаче и опаснее любого из остальных алайских биев. Победа Насрулло и Сапара в разделе Алтанова наследства была минутной. Хитрый и расчетливый Бекболот поутру предложил Сапару план бескровной и быстрой расправы над Усун-бием, на чьей земле стоял Карамык. Усун-бий держался на роте киргизского спецназа, которую кормил, и на связях с начальством, это роту приславшим. У Бекболота были с этим начальством свои связи. Он прозрачно намекнул, что перемен это начальство замечать не склонно, особенно если платить ему больше. Сапар с планом согласился, сердечно распрощался с Бекболотом, щедро его одарил. Он знал: Бекболот уже успел переговорить с Насрулло-бием и предложить ему блестящий план раздела его, Сапара, земель и людей. Сапар понимал — нужно действовать, пока еще есть время. Но как? Он не знал. Собрать людей, ударить на Насрулло, на Усуна? И ждать неизбежного выстрела в спину от своих же? Каждый день войны был днем разорения, и никакой власти недостало бы, чтобы длить ее. Раздать больше — значит, признаться в трусости. Оставить все так, как есть, и ждать, когда нападут?
Сапар думал и шипел в ярости. Клял себя и Есуй. Чужая, страшная женщина, затянувшая его в ловушку. Обманувшая. И вот теперь он — хозяин Дароот-Коргона. В его руках — северные ворота Алая. И лагерь. И деньги, на которые содержал своих наемников Алтан-бий. Никогда еще так не уважали Сапара и не боялись с тех пор, как появилась Есуй. Проклятая, страшная ведьма.
Когда позвонили из лагеря и сказали, что Есуй пошла на гору, да на Белую Кость, Сапар приказал охране собираться и скакать в лагерь.
Вечером Есуй заснула прямо в ванной, а когда проснулась поутру в своей постели, заботливо вытертая, одетая в чистую сорочку, укрытая шкурами, — увидела у своей постели угрюмого, опухшего от злости и бессонницы Сапара. И тут же, приподнявшись, ни слова не сказав, обняла его, потянула к себе — пропахшего лошадьми, и кумысом, и тлеющим навозом. Он, не ожидавший, послушно повалился на кровать, принялся барахтаться, отбиваться, но она уже оплела его ногами, обняла и больно, до крови укусила за мочку.
Они любили друг друга, потом пили кумыс и ели мясо, отдирали руками и зубами огромные куски, наскоро прожевывали, давясь, пускали мясной сок по подбородкам, брызгали друг в друга жиром и слюной, перемешанной с кумысом, хохотали, перемазанные, потные. Потом снова любили друг друга и снова ели, и — говорили, говорили.
Есуй знала, как разрешить все загадки. На все у нее был ответ — простой и сильный. Сапар сомневался. Он не хотел крови на себе и своих сыновьях. Он мотал головой, отнекивался, но она жарко шептала ему в ухо, целовала, кусала его и снова шептала. Да, власть. Да, тебе не придется проливать чужую кровь самому. Пускай мстят, но не тебе. Они называют меня ведьмой. Я и вправду ведьма. Пусть говорят, что я околдовала тебя. Ты мой хозяин, единственный хозяин, ты навсегда будешь моим хозяином. Или ты не веришь, что у Режабибби будет сын? Ты будешь единственным хозяином в долине. Ханом. Это так просто. Дай мне два десятка людей, и я сумею. Ты же знаешь, я сумею. Ты говоришь, Насрулло сейчас у Бекболота. Да тут не важно, сколько у него с собой людей. Тут нужна быстрота. Он ведь поедет домой. Он проедет через твою землю целым и невредимым, я обещаю. И твои люди останутся целы. Пускай Тура держит дорогу за Дароот-Коргоном. Он меня прикроет. А ты смотри за Бекболотом. Старый лис самый опасный сейчас. Но с ним мы разберемся потом. Потом, хотя сейчас самое удобное время. Верный человек донес, — они оба в Карамыке, в Бекболотовом доме, на Усуновой земле. Эта троица уже спелась. Нельзя это так оставлять. И еще — спецназ. Дай их командиру много денег, не скупись. Пусть он не позволит никому уйти за границу у Карамыка, пусть его люди перекроют долину. Большой крови не будет. Просто все они окажутся у тебя в руках, окажутся в заложниках. Ты будешь моим ханом, моим властелином, я рожу тебе настоящего богатыря.
Сапар-бий смотрел на нее с ужасом и восхищением. А она ликовала, думая, что добилась своего, что Сапар, ее Сапар, послушный, податливый — целиком в ее руках. Но все же была она здесь чужой и не могла знать, представить не могла, каким ужасом было для живущего здесь поверить, что волей его, его губами, разумом, мышцами движет чужая воля, которой и противиться нельзя, а надеяться можно только на чью-то помощь, непонятную, постыдную для мужчины помощь наговоров и ворожбы.
Он все же дал ей людей. Три десятка людей, гранатометы, мины. На закате следующего дня «Волга» возвращавшегося от Бекболота Насрулло-бия подорвалась на этих минах, а машину с охраной расстреляли в упор. Это оказалось так просто. «Волга» ехала первой, гремя магнитофонной музыкой. В кузове ГАЗ-66 пьяная вдрызг охрана вразнобой горланила песни. Есуй сама повернула ключ. Перед мчащейся «Волгой» взметнулось желтое пламя. «Волгу» перевернуло и отшвырнуло на обочину. Она лежала секунд десять, подтекая бензином из покореженного бака, и вдруг вспыхнула чадным, коптящим пламенем. Водитель ГАЗа ударил по тормозам, и тут же по машине, превратившейся в отличную мишень, ударили из гранатометов. Свидетели Есуй были не нужны, потому она приказала добить всех раненых и срочно уходить назад, в Дароот-Коргоне, оставив на дороге два догорающих жестяных остова и дюжину разбросанных вокруг трупов. Теперь оставался Бекболот. Про Бекболота они с Сапаром не договаривались, но Есуй решила действовать на свой страх и риск. В самом деле, чего теперь бояться? Если Насрулло, то почему и не Бекболот? Конечно, взять старого лиса в его логове куда труднее, чем подкараулить на дороге пьяную, горланящую песни компанию. В стойбище ночью наверняка есть часовые. А даже если и нет, то собаки. И всякая прочая тварь, чующая чужое. Но все шансы были на то, что старик еще в своем доме в Карамыке. Прийти туда значило объявить войну и ему, и Усуну. Ну что ж.
Две машины с ее людьми пришли под Карамык ночью. Стали, не доезжая до города, у моста. Есуй оставила десяток держать мост и еще десяток у машин. Оставшегося десятка для нее было более чем достаточно. Они не должны были работать сами — только прикрывать ее отход. В полной темноте подобрались к дому Бекболота. То тут, то там начинали лаять собаки. Но это город. Здесь нет своих. Только соседи. Здесь лай — не сигнал тревоги, а просто помеха сну. Она расставила людей вокруг, приказала стрелять только в случае, если на них наткнутся или когда начнут стрелять в доме, но ни в коем случае не по дому, чтобы не зацепить ее. После, выждав минут пять, уходить к машинам.
Она мягко, кошачьей тенью вскочила на дувал, с него на крышу. Хорошая крыша, из облицованной пластиком жести. Дорогая. И прочная. Тем лучше. Она проскользнула в приоткрытое чердачное окно. Оказалась в мансарде, — шкафчик, кровать, столик. На полу валялась одежда. Воняло прокисшим потом. На кровати лицом вверх спал человек. Есуй слышала его пропитанное алкоголем дыхание. Подошла, — он хорошо лежал, запрокинув голову, — быстро резанула по горлу, повыше кадыка, и отскочила. Острое как бритва лезвие рассекло горло до позвоночника. Человек вздрогнул, пошевелил левой рукой и затих. Слышно было, как кровь льется с кровати на пол. Есуй вытерла нож о валявшуюся на полу куртку. Спустилась вниз и замерла. Лестница выводила в большую комнату, заполненную спящими. Они лежали на диване, на полу, на составленных стульях. Есуй толкнула ближайшую дверь. Спальня. Супружеская. Кто-то спит на кровати. Кто именно, не различить. Она выскользнула, толкнула следующую дверь — тоже спальня. Что ж, откуда-нибудь нужно начинать. Спящих советуют будить. Сонное тело не сразу различает, что мертво. Разбуженный ударом человек может закричать, — если, конечно, у него глотка не развалена от уха до уха. Ни женщина, ни мужчина не закричали. Мужчина только задергался, заперхал кровью, — она закрыла ему лицо подушкой, легла сверху. Теперь в соседнюю спальню. Она шагнула за дверь — и столкнулась лицом к лицу с сонно позевывающим мужчиной. В долю секунды она трижды ткнула его ножом, ударила в живот ногой, отшвырнула. В спальне дико закричала женщина. Есуй швырнула нож в темноту, кажется, попала, крик оборвался, но большая комната за спиной заполнилась движением и голосами. Есуй швырнула туда гранату и отскочила в темноту спальни. А потом выскочила в вопящую, звенящую битым стеклом темноту, полосуя ее очередями. Подбежала к лестнице, швырнула гранату вниз, на первый этаж. Ответом была ругань и очередь. Она кинулась назад, на чердак. Чуть не поскользнулась в липкой луже на полу. Выскользнула на крышу, — в саду метались люди. Стреляли. Она кинула туда одну за другой три гранаты. Потом спрыгнула в крону ближайшего дерева, обдираясь, соскользнула вниз. По ней стреляли из окна. Она упала, перекатилась. Ее люди уже били по дому. Черт, не зацепите! Полоснула очередью рванувшуюся к ней из темноты рычащую четвероногую тень, кошкой взлетела на дувал, спрыгнула, побежала прочь. Идиоты! Она же приказывала: уходить! Кто не уйдет, пусть пеняет на себя. Кто-то точно остался, продолжал садить по дому. Черт! Она едва успела упасть, — над головой темноту взрезала очередь. Поползла, работая локтями, обогнула дувал, вскочила, побежала, пригнувшись.
У моста ее снова встретили стрельбой. Есуй выматерилась. Тогда стрелять перестали. Она приказала: немедленно по машинам и уезжать, хотя из ушедших с ней в город вернулись только четверо.
В альплагерь приехали в четвертом часу утра. Есуй проверила охрану и легла спать. Заснула мгновенно и проспала до полудня. Ее люди почти все еще спали. Она разбудила одного из своих телохранителей, послала за Сапаром. Но он не приехал. Он явился только назавтра к вечеру, — усталый, пропыленный, пахнущий гарью. Злой. Долго не хотел разговаривать, сидел, пил водку стопка за стопкой, не пьянея. Потом, не глядя на нее, сказал: старый Бекболот умер утром, — ему прострелили грудь, он очень трудно умирал. Бекболоту не хотели говорить, что погибли двое его сыновей и внучка. Хотели, чтобы он умер спокойно, но он потребовал правды, и никто не осмелился ему солгать. А его третий сын, собрав людей, ушел вместе с Усун-бием в Таджикистан. Когда Тура узнал, он хотел привязать ее к хвосту кобылы и пустить по холмам. Он был побратим старшему сыну. Он поклялся, что убьет ведьму. Если прежде не убьет ее он, Сапар.
— Но ты ведь стал хозяином долины теперь, мой господин, — сказала она.
— Я стал бешеной собакой. Люди убегают из-под моей руки.
— Так не пускай их.
— У меня не хватает сил. Уже полезли чужие. Нужно держать перевалы. Вчера с ферганской стороны прорвались. А спецназ ждет приказа. Когда получит, меня не станет. Они выпустили Усуна за границу. Стали на Сары-Таше. Туда мне сейчас хода нет. Если сюда придут, мне уходить некуда.
— А зачем им приходить? Здесь разве война? Они не придут.
— Когда я ехал сюда, я твердо решил тебя убить, — сказал он вдруг. — Но не могу. Ты ведьма. Ты заколдовала меня.
— Тогда поцелуй меня, — сказала она. — Вот сюда.
Она показала пальцем. И он, наклонившись, будто на самом деле зачарованный, прильнул губами к ее щеке.
Затем были две недели тишины. Будто ничего и не случилось, не сгорел, защемленный сплющенным автомобильным скелетом, беспечный Насрулло-бий, не умер, захлебываясь в собственной крови, старик Бекболот, узнавший перед смертью, что пережил своих сыновей. Не было женских криков в спальнях, липких луж на полу, не было шестерых, оставленных в Карамыке. Их отрезанные головы с забитыми землей глазницами послали Сапар-бию. Сапар привез корзину с головами Есуй, молча поставил перед ней и уехал. Головы Есуй похоронила на Луковой поляне, у камня с мемориальными табличками — чугунными, алюминиевыми, пластмассовыми прямоугольниками, прихваченными по углам шлямбурами. На табличках были имена, прочувственные слова и стихи, большей частью скверные. Есуй это показалось местью живых мертвым. Таблички эти всегда были повернуты к горе. Чтобы идущие вверх не пугались, увидев, а идущие вниз усмехнулись про себя — мы-то живы, а эти остались.
Есуй похоронила головы так, чтобы их забитые землей глазницы смотрели в долину. Привалила камнями, воткнула, по здешнему обычаю, кусок палки, повязала шестью разноцветными ленточками. И поставила пиалу с чаем. Копала и таскала камни сама. Ее телохранители сидели на камнях поодаль, молча смотрели. Не подошли. Она могла бы им приказать, но не захотела. Они думали: она колдует. Ее рисование тоже казалось им колдовством, воровством мгновений и обличий. Они наотрез отказались позировать. Сидели — нахохлившиеся, нечистые, молчаливые — и смотрели на нее. А она, утомившись рисованием, разминалась, танцевала, осыпала пустоту вязью обманчиво легких, коротких ударов.
Снова принималась рисовать, клала штрих за штрихом на бумагу, иногда злилась, рвала в клочья, но чаще смотрела, довольная. Получалось хорошо. Рвано, скупо, живо. Ей наконец удалось поймать жизнь этих склонов, горбатых всхолмий, ощеренных скалистых челюстей. Эта жизнь была круто замешана на смерти, здесь не жили, только выживали, сюда заходили и убегали прочь, а жить здесь — значило ускорять смерть и потому ощущать жизнь вдесятеро острее. И в самом деле, на бумагу словно выливалось, переходило все, кричавшее и бившееся, умиравшее под ее рукой. И воскресавшее на бумаге. Она велела телохранителям привести лошадь, молодую кобылицу, и взрезала ей горло над грудой камней, нагроможденной над головами. Хлынула кровь, — на камни, на подставленные ладони. Оставшееся в ладонях она бросила ветру. Порыв подхватил, разбил в капли, понес — далеко в долину, за реку. Труп бледные от страха телохранители и лагерные повара уволокли вниз. Есуй велела приготовить кобылицу на ужин. И ни один из местных за ужином не взял ни кусочка мяса в рот.
Она осталась в альплагере — вести дела, встречать и провожать альпинистов. Большей частью провожать, — от войны бежали наперегонки со слухами о ней. Во всем лагере осталось семеро русских, по нищете своей вынужденных ждать срока обратных билетов, и трое полусумасшедших американских юнцов, белозубо скалившихся в ответ на предупреждения. Один из них спросил Есуй, кто с кем воюет. Та ответила. Он переспросил: «Юэсэй? » «Ноу», — ответила Есуй. Американец счастливо закивал. Через пару дней троица собиралась затащить на вершину флажок какого-то американского колледжа. Есуй не возражала.
Еще остался Володя. Дней десять он болел. Его знобило и трясло, желудок не принимал ничего тверже бульона. Вызванный из Карамыка врач пожимал плечами: усталость, высота. Стресс. Да, стресс. Витамины, да. Бульон. По приказу Есуй Володю поили бульоном четырежды в сутки. Иногда Есуй сама поила его. На одиннадцатый день он встал на ноги. Леха и Витя, дежурившие подле него посменно, хотели забрать его с собой, вниз. Но Володя решил остаться. Почему — объяснять не стал. Остался, и все. Есуй ухмыльнулась вслед увозившему Леху с Витей джипу.
Но слухи оставались всего лишь слухами. На самом деле больше никто не воевал, не лез через перевалы. Караваны шли, как обычно, об Усун-бие и третьем сыне Бекболота ничего слышно не было. Под Сары-Ташем по-прежнему сидел спецназ и по-прежнему ничего не делал, не мешая никому ездить и ходить по своим делам. Оставшиеся в долине семьи беспрекословно подчинились Сапару. Капитан роты спецназа, державшей границу в Карамыке, благосклонно принял новое подношение и пообещал: все уладится, и войска больше сюда не пришлют.
В альплагерь приезжал Тура, хмурый, толстобокий, злой. Есуй накормила его, щедро напоила, сама подливала и подкладывала ему. Ее телохранители в это время держали его на мушке. Тура молчал, но, подвыпив, разговорился. Угрожал, но как-то вяло, смешно хвастался, потом начал жаловаться на трудности. Наконец, опасливо озираясь, прошептал Есуй на ухо, что хочет еще сына. Старшенький совсем слабый, задыхается, на лошадь вскочить не может. Говорят, не доживет до двадцати. Жена раздобрела, у нее только кольца да новые ожерелья на уме, а сына рожать не хочет. Вообще не хочет, говорит, — чуть не умерла, рожая, а на второй раз точно умрет. Что это за жена такая, боится рожать. Говорит, возьми вторую, пусть она родит. Так я взял, а она, дура, боится. Как увидела… ну, ты понимаешь, что увидела, боится, плачет, как ребенок. Кричит криком. Я привезу ее к тебе, Есуй, а? Все ж знают… ну, Режабибби, ну, жену Сапарову, ты ведь, в общем, знаешь.
Тура пыхтел и булькал, как переполненный бочонок, то принимался хихикать, то злился снова. Есуй кивала, говорила: да, да, привози обеих жен, посмотрим, они принесут тебе сильных сыновей, вот увидишь. Так принесут? Если принесут, золота дам, баранов, верблюдов много дам, дури дам, много-много, Тура богатый и сильный. И ты будешь много его рисовать с сыновьями, а второго сына, — он уже решил, — он назовет Толуем.
В конце концов он свалился под стол и зычно захрапел. Чтобы отнести его к кровати, потребовалось четверо мужчин. Назавтра он вскочил на копя, даже не помочившись поутру, и ускакал вместе с охраной, пообещав на днях привезти жен.
Но не привез. Есуй не пришлось обхаживать двух вздорных, раздобревших гусынь. Уехав от нее, Тура назавтра, за Карамыком, поклялся старшему сыну Бекболота, Еры, что Сапар виновен разве только в слабости. Ведьма украла его душу. Кровь и клятвопреступление — на ней, пришлой. С ее кровью все уйдет, с ее пеплом все развеется, и Еры вернется занять место отца. И Усун вернется, а он, Тура, займет место Сапара. Сапару они подарят почетную, без пролития крови, смерть, и никто Туру не упрекнет. Сын Бекболота оказался столь же мудр, как и его отец. Он согласился. Пообещал, что вся кровь будет искуплена кровью ведьмы, укравшей разум и сердце Сапap-бия. Позвал всех вместе выжечь заразу, восстановить прежнюю жизнь. Разве было плохо? В долине правило пять биев, и разве тощи были кони, разве мало денег текло в карманы? Сейчас ведьма, правящая от имени Сапар-бия, захотела забрать все себе. Ее нужно разорвать на клочки, напоить ее кровью каждый камень, каждый дом. Враги не могли взять нас силой, решили взять злым колдовством. Но вместе мы развеем зло по семи ветрам, под четырехглавым Тенгри, великим небом, и будем сильными, как прежде.
Капитан спецназа, слушавший их, снисходительно улыбался. Он окончил училище в Бишкеке и изо всех сил старался презирать «суеверия диких горцев». Его солдаты не улыбались. Они Есуй видели. Когда капитан вечером попытался пересказать услышанное, добавив собственные комментарии о «глупых суевериях», ответом ему была гробовая тишина. Солдаты смотрели в сторону, в землю, куда угодно, только не на него, а многие делали пальцами так, чтобы он не видел: чур, меня минуй. Вечером к капитану пришел его зам, командир первого взвода, и принес кусок свитой из конского волоса веревки, с одного конца обожженной, а с другого завязанной в тройной узел. Он сказал шепотом, что все понимает, перед солдатами, конечно, так и нужно, но вот, принес, кабы не случилось чего, пожалуйста, развяжите сами, а потом сожгите так, чтобы сперва загорелся необожженный конец. Капитан велел ему убираться, тот нырнул за дверь, но кусок веревки оставил на столе. Капитан, подождав несколько минут, схватил веревку и, ломая ногти, цепляясь зубами за вонючие, неподатливые петли, развязал узел. И сжег развязанную веревку в пламени зажигалки, морщась от смрада паленого конского волоса.
Когда Тура уехал, Есуй долго сидела и размышляла, глядя на долину внизу, на извилистую медленную реку в неглубоком каньоне, на высокую траву и белые гребни Алая. Жизнь, которую она уже посчитала своей, приросшей, прочной, снова выталкивала ее вовне. Теперь ее боялись все, даже Сапар, — а значит, она была врагом всем. Не этого ли она и хотела? Теперь ее приказа не смеет ослушаться никто. По крайней мере, пока она поблизости. Ведьма. Нечистое, опасное существо. Обреченное. Рано или поздно темнота вокруг сгустится и прыгнет — или болью в желудке после чашки кумыса, или выстрелом с дальнего склона.
Сапар слаб. Ему не хватает сил быть безжалостным. Его люди не верят ему. С Алая за ним не пойдут, даже если он пообещает горы золота где-нибудь за горами. Времена Чингиса прошли безвозвратно. Потомки его нукеров предпочитают жить прошлым, петь о нем у костров и привычно собирать дань с караванов, везущих дурь. Дани хватает на колготки женам и телевизоры, которые ловят здесь, в высокогорной глуши, только передачи со спутников. Хватает и на чашку водки, чтобы разбавить ею кумыс или чай, и на бензин. А что еще нужно хозяину стад? Ведь можно их расшевелить, столкнуть, — но как? За какую струну дернуть их провонявшие кизяком души? Припугнуть хорошенько? Но страх возвращается и поразит тебя же меж лопаток, в слепое беззащитное твое темя, в твою беспомощность. Но что тогда? Как быть? Уйти? Или — обрыв, гашетка, чека гранаты и тикающие секунды?
Сапар — мягкая глина, но вот он выскальзывает между пальцев, и сила оборачивается против себя самого, и ногти впиваются в свою же ладонь. Что делать? Что и как?
Есуй кусала губы, и широкая долина перед ней представлялась ей исполинским мешком, куда загнала себя она сама, и сама же натуго затянула горловину. Она сидела, пока телохранитель, робко кашлянув позади, не сказал: в долину едут те, кого она давно ждет.