Цель парфюмерии — производство запахов. Правда, в стародавние времена у душистых веществ была другая функция: их воскуряли в храмах и тем самым льстили богам, а заодно люди постепенно привыкали к мысли, что вовсе не обязательно отдавать на заклание животных. Ведь богам все равно, что сгорает на жертвенном огне, так пусть это будет благовоние, а не коза и не бык: скот можно припасти для чего-нибудь более интересного. Причем, когда сгорает, например, ладан, запах куда благороднее, чем при сжигании жира и кусков туши, — с этим спорить никто не будет.
Но пожалуй, самую любопытную роль играли ароматы у некоторых племен североамериканских индейцев. С помощью запахов индейцы… «фотографировали» воспоминания. Мужчина носил на поясе герметические коробочки с различными сильно пахнущими веществами. Это могло быть масло из коры дерева каскариль, или толуанский бальзам — камедь, доставленная из города Толу в земле чибчей, или ликвид-амбар — ароматическая смола стираксовых деревьев, да мало ли духов можно изобрести, живя в лесу! В минуты сильных переживаний индеец открывал какую-либо коробочку и вдыхал аромат. Спустя годы при вдыхании того же запаха в воображении вставала яркая картина давнего события. Получалось, что индеец всю жизнь хранил при себе памятные «снимки» — ровно столько, сколько коробочек умещалось на поясе.
…Это было много лет назад… Да что уж там душой кривить — не просто много, а изрядно много лет назад: с той поры минуло почти четыре десятилетия.
Я впервые попал в Каир (тогда туристов было, разумеется, не в пример меньше, чем сейчас) и второй день бродил без цели по его жарким, людным улицам, стараясь больше смотреть, чем слушать, и больше слушать, чем задавать вопросы. Заблудиться я не боялся: в руках был путеводитель, который в случае надобности легко вывел бы меня из тупика. С улицы Шампольона (во многих египетских городах есть улица Шампольона) свернул на улицу какого-то деятеля местного значения, пересек широкий проспект, свернул в тесный переулок, еще поворот, еще, и вдруг я оказался в одном из тех районов, которые на плане выглядят лишь частой безымянной сеткой, далеко не всегда точно вычерченной. Вокруг вздымались высокие серые дома, изрядно уже обветшалые, на тротуаре сидели на низеньких скамеечках торговцы, разложив рядом кучи алых, как сандал, фиников, желтых, как шафран, груш, зеленых манго и бананов. И конечно, вездесущий хор грязноватых уличных мальчишек на все лады распевал одно лишь слово: «бакшиш». Я стоял в растерянности, не зная, что предпринять дальше.
— Не желает ли господин посмотреть один в высшей степени любопытный и столь же пристойный магазин? — раздался за спиной чей-то учтивый голос.
Я обернулся. В двух шагах стоял, изогнувшись в вежливом полупоклоне, небольшой полный человек в феске. Фиолетовая галабея на нем, вопреки привычному, вовсе не выглядела мешковатым балахоном, наоборот, казалась хорошо подогнанным, по мерке, одеянием. От человека исходил какой-то тонкий запах, легко, впрочем, побивавший прогорклую уличную духоту, но природа его была неясна.
— Что за магазин? — спросил я подозрительно.
— О, господин не пожалеет. Прекрасный магазин. Редкий магазин. Называется «Дворец тысячи и одной ночи».
Звучало соблазнительно. Я поразмыслил и согласился.
Мы прошли несколько десятков метров, и мой сопровождающий отворил неприметную дверь в облезлой стене многоэтажного дома, помедлил, пропуская меня вперед.
Я шагнул и… едва удержал равновесие, чуть не сбитый с ног тугой волной запаха, ринувшейся из проема. Запах был почти материален, он рвался наружу с настойчивостью скинувшего узы пленника, и все же пройти внутрь было нетрудно.
Во «Дворце» не оказалось Шехеразады, но зато здесь было царство ароматов. На бесчисленных полках по трем стенам стояли тысячи, десятки тысяч бутылочек, баночек, кувшинчиков, флакончиков — стеклянных, керамических, алебастровых, деревянных, перламутровых. Но главенствовал здесь Запах. Он был не узником, а повелителем. Он содержал множество составляющих. Роза, жасмин, фиалка, мимоза и десятки неведомых ароматов, которые я, не будучи специалистом, не мог определить, кружились в воздухе.
Казалось, Запах мешал зрению. Здесь на самом деле вился синий дымок: курились благовонные палочки, — но Запах, только Запах дрожал туманом, застилал глаза, и я не сразу заметил во «Дворце» еще одного человека, уже в европейском строгом костюме, с непокрытой головой.
— Что прикажете? — обратился он. — Цветочные духи? Фирменные смеси? Привозные? Благовония?
Я молчал. Я старался разобраться в запахах и не мог. Одни ароматы легко узнавались — например, ландыш и гвоздика, Другие были непонятными и чужими, но каждый, смешиваясь с прочими, сохранял свою окраску. Здесь были запахи тяжелые и легкие, душные и веселящие, тревожные и пьянящие, мрачные и праздничные, оглушительные и тончайшие; запахи, бросающие косой взгляд, и запахи, открытые нараспашку; запахи рождения и смерти, братства и вражды, свободы и плена, радости и тоски; запахи утренние, вечерние, ночные, лунные, солнечные, звездные… лесные, полевые, тропические, речные, морские, воздушные, каменные… запахи грома и тишины, молнии и тьмы… В ставшем сразу тесным помещении с головокружительной скоростью росло древо ароматов; его ветви, толстые и тонкие, удлинялись, сплетались, душили друг друга, тянулись ввысь, покрывались листвой и почками, бутоны лопались, распускались невиданными цветами, которые опадали и гнили на земле, а на их месте возникали новые, совсем уж неземные, чтобы тоже отцвести, испустить дух и исчезнуть…
— Если господину угодно, — звучал тихий голос, — он может приобрести «Нарцисс», или «Лотос», или «Лаванду». Есть «Гелиотроп», «Гардения», «Золотая акация», «Померанец», «Душистый горошек»…
Я не отвечал. Молчание мое было, видимо, истолковано как отказ, потому что торговец перешел к другим полкам и снял несколько флаконов. Нет, не флаконов… На язык просилось, может, и не с полным правом, полузабытое слово — «фиал».
— Вероятно, вас интересуют наши фирменные составы? Вот, например, «Тутанхамон». Аздесь, — он потряс фиалом, — «ОмарХайям». Или, скажем, «ЦарицаХатассу», «Аромат Аравии», «Цветок Сахары», «Аида», «Нефертити».
Торговец перебирал бутылочки, и лицо его менялось, словно он вдыхал каждый аромат в отдельности и оценивал его в зависимости от личных пристрастий.
— О-о, «Пять секретов»! — наигранно оживился хозяин лавки, как будто никак не ожидал найти у себя эту редкость. — Совершенно неповторимый аромат. Оцените! — Он открыл притертую пробку и поднес флакон к моему носу.
Увы, под древом благовоний уловить запах отдельного цветка было выше моих сил.
— Вижу, вижу, вы хотите чего-нибудь привозного, — «прочитал» говорливый торговец на моем лице. — Пожалуйста. Имеются ладан, сандал, мускус, выдержанная амбра, королевская амбра, кашмирская амбра, фимиам…
— Фимиам, — наконец дал я ответ, не совсем понимая, как это фимиамом можно торговать.
Словно кто-то стер оживление с лица продавца.
— Как прикажете. — Он пожал плечами и, порывшись в ящике прилавка, вытащил несколько штук палочек для возжигания — самый расхожий, как оказалось, здесь товар.
Все правильно: «инсенс» — он же фимиам — просто воскурение, благовонный дым, который образуется, если зажечь палочку. Я понял, что прогадал, но сработал механизм ложной гордости: отступать было нельзя.
— То, что нужно! — объявил я, жалея в душе о загадочной «кашмирской» амбре и утерянных навсегда «пяти секретах». — Заверните.
И много дней после этого моя комната была наполнена немного душноватым, немного тяжеловесным, немного пряным, немного дурманящим запахом — кадильным ароматом курящейся палочки…
Трудно сказать, когда появилась на Земле культура ароматов — очевидно, где-то «между» завоеванием человеком огня и рождением цивилизаций. Первобытные люди наверняка украшали себя цветами (это никому не возбраняется и сегодня); они поняли, что цветы не только красивы на вид, но и недурно пахнут. И наверняка они заметили: если бросить в костер поленья определенных деревьев — например, кедра или сандала в Азии и Африке, фернамбукового дерева в Южной Америке — или куски древесины с натеками смолы (любимые «духи» древних — мирра, ладан, гальбан — это именно камедесмолы), то смрад намного легче переносить и жизнь в пещере становится почти сносной…
Как бы то ни было, а ко времени зарождения письменности люди уже вовсю пользовались благовониями. На шумерских глиняных табличках, в древнейших египетских папирусах встречаются упоминания о душистых веществах, многие из которых мы сейчас опознать уже не можем. Что такое «иби» или «хесант»? Отдельные специалисты, возможно, и разберутся (причем каждый, скорее всего, на свой лад), но для нас, остальных людей, это пустые слова. А вот папирус почти четырехтысячелетней давности повествует так: «…Царь пришлет тебе благовония — иби, хекену, нуденб, хесант и храмовый ладан…» Мало кто знает и то, что когда-то тростник тоже ценился из-за приятного запаха. Об этом свидетельствует герой шумерского эпоса Утнапишти, «предок» библейского Ноя, который, благодаря богов за окончание потопа, «семь и семь поставил курильниц, в их чашки наломал… мирта, тростника и кедра…».
Как гласит легенда, первый рецепт благовоний для воскурений изобрел египетский бог мудрости Тот и передал его под строжайшим секретом верховному жрецу, дабы он в дальнейшем оказывал ему почести именно таким образом. Мы не знаем, кто был самым первым парфюмером в мире, равно как никогда не узнаем первого гончара, первого козопаса или первого ткача, но все же некоторые «допотопные» парфюмерные рецепты до нас дошли. Когда археологи вскрыли гробницу Тутанхамона, они уловили запах «кипи» — благовонного вещества, в состав которого входили мед, дрок, шафран, мирра, кардамон и тот же ароматический тростник.
Стоило одному жрецу зажечь в храме курильницы, как все прочие воспылали завистью и сразу последовали его примеру. Был даже строгий порядок возжигания ароматов: например, в Гелиополисе утром в жертвенных чашках горел ладан, днем — мирра, а вечером — кипи, которому нашлось множество применений: от умащивания одежды до бальзамирования трупов. Можно сказать, что алтари в храмах курились беспрестанно. А могущественное ханаанское божество Ваал обладало в этом смысле отменным аппетитом: на его «день рождения» сжигали ровно тысячу талантов ладана; размах легко понять, если учесть, что талант — это 26–30 килограммов. Через много веков, правда, объявился земной человек, который возжелал превзойти небесного Ваала — и таки превзошел! Знаменитый транжир Нерон на похоронах своей жены Поппеи сжег больше ладана, чем вся Аравия могла произвести за десять лет.
Практически каждое великое божество древних мифологий имело свое «личное» благовоние или душистое растение. Будда предпочитал ладан, Астарта — мирру, угаритский бог Аттар — розу и жасмин, для приравненного к богам Заратустры возжигали сандал. Древние римляне посвящали мирт— Венере, оливу — Афине, а благородный лавр — благородному Аполлону. Из «первого рецепта» премудрого Тота выросло целое древо ароматов.
Потребовалось не так уж много времени, чтобы благовония вышли из храмов на улицы и проникли в дома простых людей. Великие жрецы не могли сдержать соблазна и тайком выносили ароматические масла, чтобы домашние женщины могли умащивать себя и благоухать не хуже богинь. А что известно одной женщине, обязательно узнают для начала по крайней мере десять. Разница была лишь в том, что богачки пользовались миррой и маслом алоэ (не путать со «столетником»; алойное дерево, известное арабам под названием «уд», вывозилось из Индии, где оно растет на южных склонах Гималаев), а девушки из бедных семей пропитывали одежды настоями мяты, шафрана, герани, притирались порошком кассии — дикой корицы, смешанным с елеем — общедоступным оливковым маслом. Может быть, Астарта, Венера и прочий женский персонал заоблачных сонмов и возмущались, сочтя это узурпацией своих привилегий, но поделать ничего не могли: мирская любовь к ароматам была непобедима.
Умащение тела, кстати, важно не только с эстетической, но и с гигиенической точки зрения; в жарких странах слой масла предохранял кожу от палящих лучей солнца. Учтем еще, что запах преображает человека, воздействует на восприятие, вызывает ассоциации, и тот, кто в полной мере умеет пользоваться «аппаратом» благовоний, кто владеет языком запахов, в глазах окружающих чуть-чуть чародей.
В парфюмерии всегда было немного от магии. Недаром фессалийские колдуньи в Древней Греции были известны прежде всего как знатоки душистых растений, воскурений, составов мазей. В Древней Индии благоухающие листья дерева вараны применялись для изготовления заговорных зелий. А Вергилий в «Буколиках» приводит такой способ для заманивания возлюбленного: «Воду сперва принеси, алтарь опоясай тесемкой. Сочных вербен возожги, воскури благовоннейший ладан!..»
Спрос, как и положено, родил предложение. Не замедлили появиться районы с «узкой специализацией». Мала-барский берег славился сандалом, индийский город Кенар — алоэ, Ливан вывозил множество благовоний, но в первую очередь славный аромат кедра, сицилийский город Селиния благоухал миндалем; если же знаток хотел купить настоящий ладан, он непременно требовал сабейский: Сабея, располагавшаяся на территории нынешнего Йемена, считалась крупнейшим поставщиком ароматических смол. Три тысячи семейств в Сабейском царстве занимались исключительно выращиванием «священного дерева» — босвеллии, из надрезов на коре которой и вытекает ладан.
Может, потому и получила Аравия эпитет «Счастливая», что здесь ручьями лились, клубами возносились в небо благовония и жизнь со стороны казалась легкой и праздничной. А римляне и греки поместили в аравийские моря легендарный остров Панхайю — источник лучших ароматов Земли.
Древний мир с юга на север, с востока на запад пересекало множество путей, по которым двигались благовония. Финикийцы привозили в Рим камфору из Китая и корицу из Индии. Буддийские монахи знали толк в дистилляции, и караваны вывозили из Кашмира и Цейлона бутыли с драгоценными цветочными эссенциями. Арабы с помощью секретной техники извлекали душистые масла из укропа и ромашки, нарда и мускатного ореха.
Ароматы требовались всем. Эллины и римляне даже в вино добавляли эссенции ладана, мирры или фиалки. Благоухать должны были не только одежда и жилище, но и напитки.
После крестовых походов Европа тоже стала немного разбираться в ароматах. Через Венецию попал сюда цибет — дорогостоящее пахучее вещество, выделяемое железами азиатской циветты. Кипр слал масло из лишайников и сандал, Сирия — камедь под названием гальбан, Африка — сабур, выпаренный сок листьев алоэ, Индия — пачули, Средняя Азия — галие, смесь мускуса и амбры.
Средневековая Европа пахла плохо. Канализацию еще не придумали — ее роль выполняли канавки на улицах, где струились зловонные ручьи помоев и прочих отходов. К мытью тела тогдашний люд тоже относился подозрительно. Выход нашли такой: пользоваться духами. Дамы были в восторге, когда кавалеры привозили из дальних походов ароматические вещества или же покупали их у венецианских и кордовских торговцев благовониями.
В лексиконе прочное место заняли слова «опопанакс» («лекарственный сок», в переводе с древнегреческого), «асафетида». Хотя к асафетиде слово «пахнет» не очень-то подходит, скорее «смердит» (ее еще называют «вонючей камедью», и совершенно резонно: именно так слово «асафетида» переводится с латыни), но вкусы в те времена были не слишком избирательными. А особой популярностью пользовались шарики мускуса, заключенные в золотую или серебряную оболочку. Это именовалось «благоухающие яблочки».
Секретов дистилляции, известных арабским парфюмерам, Европа еще не открыла, но придворные алхимики вовсю работали над созданием собственных рецептов. Полагая, что чем контрастнее ингредиенты, тем лучше, они охотно мешали настой левкоя с сушеными толчеными жабами или, скажем, отваривали лепестки роз пополам с конским навозом. Легко представить себе дух этих смесей, но алхимикам их безудержная изобретательность сходила с рук: чем-нибудь душиться-то надо!
Как ни странно, но парфюмерное дело многим обязано Екатерине Медичи. Особа эта вошла в историю прежде всего как крупный специалист по применению ядов. Однако в том-то и дело, что ядовитые вещества — они же порой и благоухающие. Поэтому, когда придворный деятель, некто Рене Ле Флорентин, открыл лавку благовоний, сразу ставшую центром притяжения «элегантов», там пошла торговля и ядами и ароматами. Попытка надушиться могла закончиться — и, увы, порой заканчивалась — летальным исходом.
«Элеганты» по-прежнему не желали признавать гигиену. Зачем? Есть духи, есть пудры, есть благовонные масла, и этим набором можно пользоваться хоть по пять раз на дню. К тому же чем больше будет намешано разных запахов, тем обольстительнее — так диктовала мода. Сохранилась записка, посланная Генрихом Наваррским своей возлюбленной Габриель д'Эстре: «Не мойся, милая, я буду у тебя через три недели». А что такое три недели для любящего сердца в XVI веке? Сущие пустяки.
Что душили в те дни? Разумеется, все — лицо, руки, прическу, одежду, но в первую очередь перчатки. Это было модно и ново — кожаные перчатки, их стали производить совсем недавно. Но кожа пахнет неприятно, тем более если она плохо выдублена, и уж не дай бог, коли ягненок или теленок был заражен какой-нибудь неприятной болезнью, например чумой. Поэтому перчаточники вымачивали кожу в благовонных, а потому и благородных, как считалось, лекарственных жидкостях: в сандаловой, ванильной, мускусной эссенциях. (В наши дни мода «вывернулась наизнанку»: популярностью у мужчин пользуются духи и одеколоны, отдающие юфтью, и химикам пришлось основательно потрудиться, чтобы создать эссенции с запахом «натуральной кожи».)
Именно перчатки легли в основу истории возвышения и процветания французского города Граса. Был (и есть) такой тихий, спокойный городок в Приморских Альпах. А жители его только тем и занимались, что дубили телячьи кожи да взращивали местные ароматические растения — жимолость, кассии, гиацинты, лилии. И еще неустанно искали способы промышленного, как бы мы теперь сказали, производства эфирных масел.
Упорные поиски увенчались успехом. По всему городу разнесся аромат своих, «собственноручных» благовоний: заработали перегонные кубы, тайну которых столь ревностно скрывали арабские мастера. В скором времени грасские парфюмеры получили признание, а близость к портам обеспечила им доступ к самым разным сортам заморских кож и душистым растениям со всего мира. В сущности, о перчатках уже можно было не заботиться: главное — ароматы, обилие ароматов. Каждая знатная дама желала иметь персональное благоухание, отличное от всяких прочих, — значит, нужно было учиться смешивать эссенции: розмарин и гиацинт, резеду и лилию, дубовый мох и бергамот. Может быть, искусство композиции духов в том виде, в котором оно известно сейчас, и зародилось в перегонных мастерских Граса.
Метод дистилляции стал поистине универсальным, но с наиболее тонкими цветами — например, с туберозой, жасмином — обращались по-особому, с наивысшей деликатностью. Этот способ получил название «анфлеража». Лепестки раскладывали на деревянной раме, обильно вымазанной нутряным жиром. Затем получившийся «крем» смывали спиртом и раствор настаивали определенное время. Цветы отдавали свой запах и в то же время совершенно не испытывали температурного воздействия.
В 1614 году грасские перчаточники получили патенты на производство духов из рук Людовика XIII, а спустя век-полтора Париж уже жить не мог без Граса.
Франция не могла жить без Граса.
Европа не могла жить без Граса.
Всем вынь да подавай грасские ароматы!
Французскую столицу наводнили парфюмерные лавки. Употребление эссенций свидетельствовало о предельной утонченности и изысканности вкусов. Версаль получил название «Двора духов», а мода требовала менять ароматы каждый день. Последним «криком» был «красный крепон» — алая лента, вымоченная в красном вине, смешанном со стружками бразильского дерева и толчеными квасцами.
Мужчины, кстати, не отставали от женщин. Особенно великие мира сего. Известно, что Наполеон изводил за месяц до шестидесяти флаконов «кельнской воды» и, отправляясь в поход, прихватывал с собой солидный кофр, битком набитый горшочками и кувшинчиками с благовониями.
Парфюмеры создавали духи для любого слоя общества, даже для отдельных районов. Были духи для модисток и швей, для королевских особ и простолюдинов, душистая вода для предместья Сен-Жермен и притирания для прогулок в Булонском лесу. Дамам полусвета полагалось носить запах мускуса.
В конце XIX века химия наконец-то догнала парфюмерию. С помощью синтеза удалось получить вещества с приятными, почти природными запахами. Кумарин пахнул сеном, терпинеол — сиренью, ванилин и гелиотропин говорили сами за себя. Перед парфюмерами-композиторами открылись новые возможности, но и… новые мучения. Например, как назвать только что созданные духи, чтобы имя не затерялось в тысяче других, чтобы бросалось в глаза и запоминалось надолго? Фантазии здесь требовалось порой не меньше, чем при создании оригинального сорта одеколона. И на прилавках появлялись: духи «Садик моего кюре», одеколон «Платок настоящего мужчины», цветочная вода «Вот почему я люблю Розину», крем «Приди, приди» (творец этого призыва, скорее всего, и знать не знал, что притирание с точно таким же названием уже существовало… в древнем Шумере).
У современных парфюмеров в распоряжении более пяти тысяч душистых веществ, из них лишь около четырехсот природные, остальные — продукты синтеза. Править этим царством и создавать новые ароматы — высокое искусство, овладеть которым может далеко не всякий. Но труд композиторов запахов, нынешняя техника перегонки и экстракции — это особая и совсем иная тема…
…Не так давно я купил в московском бутике набор благовонных палочек. Принес домой. Почему-то волнуясь, поднес зажигалку. По комнате мгновенно распространился знакомый — немного тяжеловесный, немного дурманящий, немного пряный, немного душистый — запах. Синий дымок фимиама поплыл к потолку. Конечно же, я сразу вспомнил и «Дворец тысячи и одной ночи» сорокалетней давности, и незримое древо с вьющимися ветвями благовоний в полутемной единственной комнате роскошного «Дворца», где на полках стояли всплывшие из сказок Гауфа фиалы…
Североамериканские индейцы были глубоко правы. Ароматы — это действительно «фотографии» воспоминаний…
Помм!.. — Как отзвук дальнего грома над горой Кимпоку.
Туммм. Туммм… — Как тяжкий накат волн в заливе Мано.
Тах-тах-тах… — Как точные удары кисти каллиграфа.
Бац, бац, бац, бац… — Как звонкие шлепки валька по мокрому белью.
Бух-бух-бух-бух-бух… — Как биение крови в жилах.
Гремят барабаны на острове Садо — тревожно, настойчиво, неутомимо, яростно…
Барабаны с древнейших времен сопутствовали японцам в их жизни. Мифология отводила этим инструментам важное место: во время ритуальных музыкальных спектаклей именно барабанный ритм выманивал богиню Солнца из пещеры, где она отдыхала от трудов. И разгоралась заря, и начинался новый день.
Уже в начале нашей эры барабаны были распространены очень широко. По крайней мере, в гробнице, датируемой третьим веком, археологи нашли скульптуру, изображающую человека с барабаном в руках.
Голос барабанов звучал на всех торжествах, а праздник весны без этих инструментов вообще был немыслим: деревенские музыканты (в оркестры, помимо барабанов, обязательно входили медные гонги и флейты) своей игрой испрашивали благоволения ками — богов синто: от мастерства исполнения зависели виды на урожай.
Барабаны использовались не только для связи с богами, они еще и определяли… границы деревень. В каждом селении перед храмом устанавливали большой барабан, походивший на здоровенную бочку. Вся территория, на которой можно было услышать звуки храмового барабана, считалась принадлежавшей данной деревне.
Однажды на барабаны было даже возложено решение жизненно важной проблемы.
Две деревни соседствовали на берегах ручья. Крестьяне жили мирно, ходили друг к другу в гости, пели одни и те же песни, плясали под одну и ту же музыку. Но вот ударила засуха. Ручей стал иссякать. Жителям деревень грозила смерть от жажды. Тогда выбрали из обоих селений по самому искусному барабанщику и договорились устроить состязание. Кто дольше сможет играть на барабане — тот и спасет свою деревню. Его односельчане будут пользоваться водой из ручья, а жителям деревни, которая потерпит поражение, придется покинуть эти места. Долго звучали барабаны, и наконец один стих. Как ни жестоко было условие, но выхода не оставалось: одни жители ушли, а другим едва-едва хватило воды, чтобы переждать засуху.
В XIV столетии в Японии возник театр но, и в нем тут же нашлось место для барабанов. Поначалу они несли вспомогательную службу, сопровождая мелодию флейт, но впоследствии стали и солировать.
В театре кабуки, зародившемся в начале семнадцатого века, большой барабан — о-дайко — служил прежде всего для того, чтобы возвещать о начале представления или о закрытии театра на ночь. И еще, разумеется, для того, чтобы определенным ритмом создавать у зрителей нужное настроение.
Но позднее на него возложили еще одну нагрузку. Японцы полюбили новый театр и к игре актеров относились с большим пристрастием. Нередко в толпе зрителей возникали споры, вспыхивали потасовки. Вот на этот случай в башенке над воротами, ведущими к подмосткам, и помещался о-дайко. Специальный человек что было силы колотил в него, на грохот сбегались солдаты и унимали наиболее темпераментных театралов.
В наше время на о-дайко в театре кабуки производят звуковые спецэффекты.
Большой барабан… Что понимать под словом «большой», когда имеют в виду о-дайко? Конечно, размеры. И еще вес. О-дайко — это барабан-гигант. В диаметре он может достигать двух с половиной метров, а весит, как правило, два-три центнера. Бывают, правда, и такие колоссы, что одному человеку их и сдвинуть-то не под силу: весом до четырехсот пятидесяти килограммов. Играют на о-дайко увесистыми дубинками, вырезанными из целого полена.
Создать о-дайко немалое искусство. Непревзойденный мастер по изготовлению барабанов — Йошиюки Асано — живет в городе Канадзава, что на берегу Японского моря. Йошиюки — глава семейной фирмы «Асано Дайко», которая была основана еще в 1609 году. Около шестисот барабанов в год — больших и маленьких, грозных и сладкоголосых — производит мастерская Асано. Но гордость фирмы, конечно же, о-дайко.
Несколько лет уходит на то, чтобы изготовить барабан-гигант. Для начала необходимо подобрать подходящий чурбак дерева бубинга: если в обхвате оно метра четыре и в толщину метр, такое «полешко» считается подходящим. Осторожно вырезает мастер цепной пилой сердцевину, а затем долго выбирает древесину долотом, резцами, доводя кадло до требуемой толщины.
— Здесь главный инструмент — руки, — говорит Йошиюки Асано. — Только прощупывая дерево пальцами, узнаёшь, добился ты нужной толщины или нет.
Когда кадло готово, Асано месяцами шлифует его песком снаружи, изнутри, покрывает несколькими слоями лака и наконец натягивает с двух сторон тщательно выделанную воловью кожу. На первых порах перепонки крепко прихватываются веревками и винтовыми зажимами. Мастер несколько раз в день смачивает кожу и перетягивает ее, а потом, когда добьется желаемого, он еще неделю-две будет пробовать звук и регулировать натяжение. И только после этого приколотит перепонки к кадлу огромными железными гвоздями с широкими шляпками.
Говорят, что истинный звук о-дайко как биение сердца. (Впрочем, так принято описывать звук вообще всех традиционных японских барабанов — их родовое название «тайко».) Специалисты утверждают, что барабанам о-дайко присуща «естественная сила и ураганная ярость». Игру на них наделяют эпитетами «взрывная», «громовая», «электризующая»…
Возрождение древнего искусства игры на тайко началось в 1970-е годы, когда группа из двадцати молодых музыкантов, собрав коллекцию барабанов, начала учиться старинным приемам барабанного боя. Потребовались и спортивные тренировки: играть на о-дайко совсем не легко. Тут нужны сила и изрядная выносливость.
Впоследствии группа барабанщиков — они назвали себя «Кодо» («Биение сердца») — стала известна далеко за пределами Японии. Музыканты живут и тренируются на острове Садо, расположенном в Японском море. В былые времена этот остров считался очень удаленным (в наше время — три часа на пароме от города Ниигата), холодным краем и служил местом ссылки. Кто читал классический японский роман («гунки») XIII века «Сказание одоме Тайра», вспомнит, что именно сюда сослали одного из заговорщиков — преподобного Рэндзё.
В последнее время остров Садо привлекает все больше и больше музыкантов, певцов, танцоров, самодеятельных исполнителей прежде всего потому, что здесь самые прославленные в Японии театры кабуки и но, каждый год на острове устраиваются многочисленные народные празднества.
И еще есть причина, по которой «Кодо» любят свой остров: считается, что здесь — на пустынных берегах Японского моря — можно добиться особой мощи звука, вкладывая в удары всю силу. Ведь звук о-дайко должен одолевать шум прибоя и вой ветра.
Тренировки прерываются, когда наступает время очередного праздника.
Влажный, безветренный майский полдень… Крестьяне и рыбаки — ловцы камбалы и альбакора, длинноперого тунца, — собираются на площади прибрежного города, чтобы возвестить приход весны, а главное — по традиции испросить у богов добрых дождей и защиты от болезней.
Вот как описывал немецкий журналист Там Стюарт игру барабанщиков «Кодо»:
«Семь человек поднимают огромный о-дайко, вносят его на помост, сколоченный под открытым небом, и укрепляют на массивной опоре. По японской легенде, боги и богини пребывают внутри о-дайко, и барабанщики должны «сразиться с барабанами», чтобы те вышли наружу.
Двое мужчин выскакивают на помост и занимают места по обе стороны о-дайко. Они начинают бить в барабан. Вскоре звук заполняет окружающее пространство, мощь его все-сокрушительна. Барабанный бой проникает в голову, распирает грудь, сдавливает диафрагму, теснит желудок, вибрирует в позвоночнике.
Барабанщики ускоряют темп. Они обливаются потом, их лица искажены от напряжения… Внезапно наступает тишина. Боги и богини вышли из о-дайко…»
Наутро у группы «Кодо» обычный день: подъем до восхода солнца, бег на двадцать — тридцать километров, легкий завтрак — и «сражение с барабанами».
И на берегу моря, и под крышей дома, которая ходит ходуном, словно при землетрясении, раздаются голоса тайко — гулкие, звонкие, глухие, грозные, вкрадчивые.
Как рождение и смерть, как праздник и горе, как труд от зари до зари, как сама жизнь.
Биение крови в жилах…
Удары далекого грома, что тревожат склоны Кимпоку — горы, вздымающейся над островом Садо…
Началом моих разысканий послужила попавшаяся на глаза заметка в очень старой подшивке «Вокруг света» — за 1868 год. Она называлась «Выделка бумаги в Японии». Текст придется привести почти целиком.
«Для выделки бумаги в Японии употребляют бумажный дафны (мину мата), небольшое дерево, которое не растет в Японии дико, но разводится. Другой полукустарник, называемый гампи, также служит для выделки бумаги. Он растет дико, но его разводят подобным же образом, как мату. Гампи доставляет более тонкую бумагу, нежели мицу, а последний лучший сорт, нежели камикасока, третье бумажное растение, употребляемое преимущественно для выделки сортов, от которых требуется крепость.
При выделке бумаги из прутьев делают пучки, которые уравнивают вверху и внизу и обвивают соломой. Прежде нежели прутья высохнут, их подвергают действию горячих водяных паров… снимают с них всю кору. Ее сильно высушивают на солнце… Для приготовления бумаги кору кладут в воду и стирают с нее кожицу. Затем ее вымачивают в течение нескольких часов в текучей воде и, наконец, разбивают на куски, которые растирают в ступке. Полученная мука составляет основную массу бумаги. К ней прибавляют клей, отделяющийся из мешка, в котором увязаны корни просвирняка, амарила или гидрангии. Весьма тонкие полуветки бамбука, тесно сложенные, наподобие циновки, составляют сито и форму для бумаги. Движением взад и вперед все волокна располагают по одному направлению, вследствие чего бумага приобретает весьма значительную поперечную плотность. Обработанная таким образом бумажная масса кладется на гладкую пластинку и высушивается».
Даже непосвященному ясно, что бумага, полученная таким способом, весьма прочна: крепость придают древесные волокна, ориентированные в одном направлении. Но зачем так уж нацеливаться на прочность? Разве не в том практичная прелесть бумаги, что лист можно сложить, если не надобно написанное — смять, в случае необходимости — снова расправить и, наконец, при полной потере интереса — разорвать и выбросить вон?
Какое-то время эти вопросы оставались без ответа, пока я не натолкнулся на текст, осветивший применение бумаги совсем с неожиданной стороны. В эссе «Похвала тени» замечательного японского прозаика Дзюнъитиро Танидзаки есть такое место:
«Особенно заслуживает быть отмеченным «кабинетное» окно — сёин, с его бумажными рамами, пропускающими слабый белесый свет… Окно это служит не столько источником света, сколько фильтром, процеживающим сквозь бумагу боковые лучи внешнего света, заглядывающие в комнату, и в нужной мере ослабляющим их. Какой холодный и молчаливый оттенок имеет этот свет, отражающийся на внутренней стороне бумажных рам!»
До чего же необычно! Бумага в роли стены и светового фильтра — одновременно. С тех пор я старался не пропускать упоминаний о японской бумаге, и это увлечение заставило пристально взглянуть на бумагу, которой мы пользуемся в повседневной жизни.
Нас окружает великое множество бумаг — точнее, сортов бумаги. Бумага писчая и почтовая, книжная и газетная, обложечная и оберточная, белая и серая, плотная и папиросная, ватман и калька, «для принтера» и «для ксерокса». И так далее и тому подобное. Энциклопедический словарь сообщает, что «известно свыше 600 видов бумаги», но часто ли мы об этом вспоминаем?
В Японии отношение к бумаге издавна было особое. Делать ее там начали тысячу четыреста лет назад — на пять веков раньше, чем в Европе. Русское слово «бумага» заимствовано из итальянского языка, где «бамбаджия» означает «хлопок». Однако наш разговор — о бумаге, которая изготовляется из древесины, причем вручную. В Японии она Васи — белая и бесшумная 307 именуется «васи» (что дословно и значит «японская бумага») и с давних времен противопоставляется «Йоси» — европейской бумаге, производимой с помощью машин. Васи соединяет в себе несоединимое — необычайную прочность и удивительную гибкость. Какой же спрос диктовал такие требования?
Здесь нам придется рассмотреть целый ряд предметов и явлений, имеющих отношение к бумаге. Без знакомства с ними понять, какое место занимает бумага в жизни японцев, — невозможно.
Во-первых, сёдзи. Это неотъемлемая часть японского дома. Сёдзи — рамы с натянутой на них прочной бумагой — представляют собой внешние раздвижные стены. Они легки, удобны, гигиеничны, хорошо держат тепло, пропускают свет.
Образ сёдзи возникает в одном из самых пронзительных трехстиший в японской поэзии — в хокку поэтессы XVIII века Тиё, названном «Вспоминаю умершего ребенка»:
Больше некому стало
Делать дырки в бумаге окон.
Но как холодно в доме!
Сорта бумаги различались по месту изготовления. Например, на севере Японии, в Митиноку, делали очень ценную плотную белую бумагу со слегка морщинистой фактурой. Она так и называлась — «бумага митиноку».
Освещение в комнатах и на улице также не обходилось без бумаги — вернее, без бумажных фонарей. В разных местах они делались по-разному, из различных сортов бумаги и порой именовались по названию префектуры. Большой популярностью пользовались фонари, изготовлявшиеся в префектуре Гифу. У Рюноскэ Акутагавы читаем: «…яркий свет разрисованного осенними травами фонаря-гифу».
Более дешевые сорта мягкой бумаги использовались как заменитель ткани. В классической японской литературе можно встретить упоминание о листах ханагами — они употреблялись как носовые платки и салфетки для обтирания.
Да что платки — предметы одежды целиком делались из бумаги. Образ скромного опрятного платья — непременный атрибут классической поэзии.
Если требовалось послать торжественное письмо или важное донесение, в старой Японии использовали сразу несколько сортов бумаги, образуя пакет татэбуми — так называемое «стоячее письмо»: послание заворачивали в атласную бумагу поперек, затем в простую белую бумагу вдоль, далее все это обвязывалось нитью и складывалось пополам.
Еще делали сидэ — ритуальные украшения из причудливо связанных полосок бумаги. Читая знаменитый средневековый роман «Сказание о Ёсицунэ», наталкиваешься на такие строки: «…мирянам он (Тосабо) нацепил сидэ на шапки эбоси, монахам он нацепил сидэ на черные колпаки токины, и даже коням он нацепил сидэ на гривы и хвосты…»
И в парфюмерных целях тоже использовали бумагу. Она служила источником благовоний, заменяя средневековым японским дамам духи. В «Записках у изголовья» японской писательницы Сэй Сенагон, творившей тысячу лет назад, встречаются образы, переплетающие цвет, запах и собственно объект самым неожиданным для современного глаза манером: «Бумага цвета амбры пропитана ароматом и сладко благоухает».
Все это — что касается нетрадиционных для нас применений бумаги. А вспомним ее главную функцию — служить носителем текста, шедевров каллиграфии, рисунков тушью и красками, для чего тоже существует множество разновидностей бумаги. Кайре баней — бумага, изготовлявшаяся в массовом производстве, — это нечто отличное от тиёгами — бумаги с цветными узорами, а последнюю никак не спутаешь с тандзаку — длинными, узкими полосками бумаги, на которых пишут памятные стихи — танка…
Впрочем, перечислить все сорта и назначения японских бумаг — неблагодарный труд. Так же, как перечислить все способы их изготовления.
Остановимся на одном — самом типичном и традиционном. На том, который практикуется в деревне Куродани. С введением в XIX веке машинного бумагоделания изготовление васи пришло в упадок. Интерес к ручной бумажной Васи — белая и бесшумная 309 мануфактуре возродился лишь два-три десятилетия назад. Как это часто бывает, любители старины и энтузиасты древних ремесел одержали верх над всепоглощающим временем. А спрос на отличную бумагу не заставил себя ждать…
Куродани переводится как «Черная долина». Деревня расположена приблизительно в 80 километрах от Киото в префектуре Кансай. Она лежит среди крутых гор, с которых стекают полноводные прозрачные реки. Для производства бумаги это очень важно.
Основное сырье — древесина бруссонетии бумажной, или бумажной шелковицы. Это дерево семейства тутовых, именуемое в Японии «кодзо», широко используется в бумажном деле по всей Восточной Азии. Существует несколько разновидностей кодзо, и бумага из них получается тоже разная. Главное в бруссонетии — луб, причем не всякий: используется луб только тех побегов, которые растут от комля. Их срезают раз в году — осенью.
Пускать кору в дело рекомендуется зимой. Считается, что холодный сезон лучше всего подходит для производства бумаги. Очевидно, это имеет биологическую основу: зимой в речной воде меньше болезнетворных бактерий. Кору (на этом этапе она носит название «курокава» — «черная кора») вымачивают, долго мнут и полощут в воде, после чего «сирокаву» — собственно луб белого цвета — отделяют тупым ножом. Затем сирокава должна повисеть на открытом воздухе несколько дней: ветер довершит работу по отбеливанию древесного волокна.
Пучки луба кипятят в слабом щелочном растворе (для этой цели чаще всего используется обыкновенная зола), а потом долго моют вручную.
Далее следует не менее ответственная процедура — отбивка. Лубяные волокна кодзо очень длинные — от 5 до 25 миллиметров. Как раз это свойство и определяет прочность бумаги. При машинном производстве волокно неизбежно рвется, а японские бумагоделы умудряются сохранить луб в целости и даже разделяют на тончайшие длинные полоски.
Примерно час мастер отбивает волокно, а затем помещает его в большой деревянный чан, наполненный водой. Теперь пора добавить важный ингредиент — «тороро-аои», растительный клей, добываемый из корневищ одной из разновидностей гибискуса. Тороро-аои применяется только при производстве васи. Можно сказать, в этом веществе — главный секрет японских бумагоделов. Растительный клей замедляет процесс высыхания бумажного листа на сите и позволяет мастеру (правильнее сказать: мастерице — производство бумаги в Японии в основном женское дело) лучше ориентировать волокна вдоль. Раму с ситом можно окунуть в чан несколько раз — получится слоистая бумага требуемой толщины. (Бывают такие сорта бумаги, что слои при необходимости легко отделяются друг от друга.)
Дальнейший процесс не отличается новизной: бамбуковая рама с ситом, на котором образуется бумажный лист, декель— прижимная покрышка… Отформованный лист отбрасывается на стопу уже готовых листов. Здесь проявляется еще одно уникальное свойство тороро-аои: сотни листов ложатся друг на друга без всяких войлочных прокладок — как вообще-то принято в бумажном деле — и не слипаются, их легко разъять по штуке.
В течение нескольких часов стопа бумаги отдает лишнюю воду под действием собственного веса, а затем ее какое-то время держат под гнетом. Далее отдельные листы расстилают на деревянных щитах и выставляют на солнце, чтобы бумага окончательно высохла.
К концу дня листы снимают со щитов и, готовя к отправке, пакуют в кипы: эту бумагу ждут и в Японии, и за ее пределами. Васи особенно ценят музейные работники: она незаменима, когда требуется отреставрировать и сохранить на века старинные гравюры, рисунки, офорты, сепии и прочие произведения изобразительного искусства.
Впрочем, сама эта бумага — тоже произведение искусства. Иначе упоминавшийся выше Дзюнъитиро Танидзаки не написал бы следующие строки:
«Говорят, что бумага — изобретение китайское. В то время как в европейской бумаге мы видим только предмет практической необходимости, и ничего больше, при взгляде на бумагу китайскую или японскую мы воспринимаем от нее какую-то теплоту, доставляющую нам внутреннее успокоение. Одна и та же белизна носит совершенно иной характер в бумаге европейской, с одной стороны, и в бумаге японской хосё либо белой китайской тоси — с другой. Поверхность европейской бумаги имеет склонность отбрасывать от себя лучи, в то время как поверхность хосё и тоси мягко поглощает в себе лучи света, подобно пушистой поверхности первого снега. Вместе с тем эти сорта бумаги очень эластичны на ощупь и не производят никакого шума, когда их перегибаешь или складываешь. Прикосновение к ним дает то же ощущение, что и прикосновение к листьям дерева: бесшумности и некоторой влажности».
Кто знает, может быть, как раз эти тонко отмеченные писателем качества — «бесшумность и некоторая влажность» — и соблазняли крупных художников, отдававших предпочтение японской бумаге. По крайней мере, доподлинно известно (хотя этот факт нельзя назвать хрестоматийным), что именно на васи оттискивал многие свои офорты великий Рембрандт.
Кто из нас не пускал в детстве воздушных змеев? И кто не мечтал запустить змей на самую-самую высоту, сделать его самым-самым большим и самым-самым красивым? Мечтать мечтали, но удавалось далеко не всем. Сделать змей, да еще удачно запустить его — это проблема непростая. И потом, что такое «самый-самый» большой змей?
Совершенно определенно: самые большие змеи в мире «водятся» в Центральной Америке, в небольшой деревушке с длинным названием Сантьяго-Сакатепекез. Живут здесь индейцы майя — потомки тех самых индейцев, которые когда-то создали одну из могущественнейших империй на американском континенте. Жизнь в деревушке течет тихо и незаметно: мужчины с утра до вечера на плантациях кукурузы, у женщин и вовсе скромный удел — издавна так повелось здесь, что женская дорога от дома до базара и обратно, и в церковь на службу сходить, ну и, бывает, посетить родственников, живущих по соседству. И так изо дня в день. Но не каждый день.
Раз в году — а именно 1 и 2 ноября — Сантьяго-Сакатепекез меняется. Сотни зрителей, может быть, и тысячи — кто считал? — стекаются в деревушку. Приходят пешком, приезжают на машинах. Спешат они на праздник змеев. Не было бы столько гостей в поселке, если бы не змеи. Они здесь особенные. Не коробчатые, к которым привыкли мы, не квадратные — «конвертом», а круглые и гигантские. От трех до шести метров в диаметре.
Одному человеку с такой «игрушкой» не справиться. Четыре-пять парней запускают змей. Бегут с бечевой в руках, поднимая змей навстречу ветру, потом немного стравливают и снова натягивают: иначе теплые восходящие потоки не подхватят змей-гигант. Если за дело берутся умельцы — среди молодых людей Сакатепекеза таковых немало, — то змей парит в воздухе час, а то и два. И слава и почет тому, кто опустит змея на землю в целости и сохранности: не посадит его на дерево, не допустит столкновения в воздухе с произведением соперников. Слово «произведение» здесь стоит не случайно: каждый змей — это не просто милая забава для развлечения собравшихся, а яркое, красочное полотно, произведение искусства, наделенное определенной символикой…
Как бы высоко ни поднимался змей, сколько бы раз его ни запускали — два, три, редко четыре, — но рано или поздно все кончается. Зацепится бечева за дерево, рухнет разноцветный бумажный круг вниз и станет печально-нежным украшением кипарисов, окружающих лужайку, где проходит праздник. А лужайка непростая — это деревенское кладбище.
История традиции немного загадочная и немного забавная. Туристы, приезжающие в Сакатепекез, как правило, уверены, что запуск змеев — религиозный ритуал и цель его — связаться с духами предков, послать им в потусторонний мир красивое послание в виде змея. Иначе духи, которые якобы выпущены на волю и первого ноября могут делать все, что им вздумается, нашлют проклятье на урожай, примутся сеять болезни и несчастья. И все это, мол, результат суеверности и невежественности крестьян майя. Самое интересное, что туристы при этом снисходительно посмеиваются над индейцами Сакатепекеза, а крестьяне, живущие в деревушке, насмехаются над чванливыми туристами. Потому что корни праздника змеев, родившегося, кстати, не так уж давно — в начале двадцатого века, — совершенно иные.
Во-первых, почему кладбище? Как ни печален этот факт, но в Сакатепекезе, как и во многих районах Центральной Америки, все еще чрезвычайно высока детская смертность. Треть детей не доживает до пятилетнего возраста. И могилы — траурное свидетельство того, что инфекционные заболевания, болезни желудка, недоедание унесли много маленьких жизней. Когда же родителям почтить память своих детей, как не в День Всех Святых — 1 ноября? Лепестками цветов усыпаются пороги жилищ, над всеми дверями и окнами вывешены букеты ноготков. Ноготками и венками из веток кипариса украшены могилы. Но скорбная часть ритуала довольно быстро заканчивается. Надо жить, и жить дальше. И есть люди, которые еще не успели вступить в семейную жизнь — неженатые юноши и незамужние женщины, — как быть им? Вот здесь-то и начинается праздник змеев.
Выше уже упоминалось, что жизнь индианки майя ограничена тремя пределами: дом, базар, церковь. А как же познакомиться с привлекательным молодым человеком? Как обменяться с ним признаниями? И как, в конце концов, избежать при этом слухов, которые в пуританском обществе Сантьяго-Сакатепекеза очень весомы? Можно «случайно» увидеться на улице. Но юноша на рассвете уже уходит в поле и лишь в вечерних сумерках возвращается назад. На закате еще можно побродить по улице и дождаться, что возлюбленная под каким-то предлогом выскочит из дома. Дальше остается — обменяться буквально двумя словами, может, даже нарочитыми колкостями, расстаться и ждать следующей оказии. Иногда юноши, пытаясь заслужить расположение любимой, хвастаются физической силой и, возвращаясь с работы домой, намеренно несут на плечах непомерную тяжесть и делают крюк, чтобы показаться у дома предполагаемой невесты.
Но вот наступает ноябрь. Начинается пора сильных ветров. Грядут два заветных дня, когда запреты поослаблены, когда можно встречаться с кем угодно и говорить о чем угодно. И еще можно — даже нужно! — показать свое искусство в изготовлении змеев и мастерство в их запуске. Поймать долгожданный шанс: только на самого умелого «змеевода» обратят девушки внимание. Так что змей — это своего рода «рекомендательная карточка», и поэтому на сооружение его требуется немало труда.
Работа начинается за пять — семь недель до праздника. Ведь трудиться приходится по ночам; днем и прочих забот хватает. В одиночку со змеем не справиться, поэтому молодые индейцы Сакатепекеза собираются группами по четыре-восемь человек. Соорудить змей нелегко, но и не так уж трудно: главное — прилежание и старание. Есть цветная папиросная бумага, есть ножницы, крахмальный клейстер, бечева, фломастеры. Есть основа каркаса — бамбуковые рейки и тряпки для «хвоста». Казалось бы, все мелочи, но съедают они сумму, равную примерно месячному заработку крестьянина майя. Вот и еще одна причина, по которой змеи лучше строить (жители Сакатепекеза именно так и говорят: «строить») коллективно. Одному делать змей накладно.
В основе каждого змея — бамбуковый каркас и «зародыш»: круг из папиросной бумаги примерно полуметра в диаметре. Далее из разноцветных кусков бумаги нарезаются треугольники и квадраты, и их приклеивают к основе концентрическими кругами. Наконец выклеены пять-шесть рядов. Теперь змей уже велик, он занимает слишком много места: в комнате, даже большой, не разместиться. Конечно, можно вынести на улицу, но тогда работу увидят «конкуренты», поэтому поступают просто: складывают незаконченный змей пополам, и работа продолжается уже над половинками. Но вот довершен последний ряд. Теперь змей представляет собой бамбуковое колесо со «спицами» (все рейки встречаются в центре), а по «ободу» проходит веревка, которая держит всю конструкцию.
Век назад диаметр змеев не превышал полуметра: это считалось вполне достаточным. Но вот в середине столетия кто-то построил змей диаметром 1 метр 20 сантиметров. Запустили. Конструкция оказалось устойчивой, затея понравилась и прижилась. Спустя короткое время под руками мастеров уже рождались гиганты, подобные нынешним: размером от четырех метров и выше. Однако выяснилось, что предел все-таки существует. Самый колоссальный из змеев, созданных за историю праздника, достигал в диаметре восьми с половиной метров: удержать его в воздухе не было никакой возможности — он рухнул от собственной тяжести.
Продолжим рассказ о постройке змея. Он еще не готов. Каркас есть, «обод» привязан, но змей не стал пока тем, чем он должен быть, — произведением искусства. И для завершения работы к нему следует приспособить флажки-вымпелы, а поверхность круга разрисовать. Требования за последние годы поднялись. Это раньше хватало лишь разноцветных бумажных треугольников и квадратиков. По нынешним временам змей должен являть собой картину, а картина обязана нести идею. Впрочем, символику подсказывает фольклор. Например, это может быть изображение молодой женщины в традиционных для Сантьяго-Сакатепекеза блузке и юбке. Иногда ее рисуют в паре с молодым человеком. Общая идея картин, рисуемых на змеях, — это семья, супружеские узы, продолжение рода. Частый мотив — розы: непременный атрибут свадебного обряда. Кролики означают плодовитость, голуби символизируют любовь и сердечную приязнь. Паукам и скорпионам традиция предписывает плодородие и богатство. Прочие изображения — орлы, тигры, борющиеся атлеты — призваны отражать мужественность, волю, физическую закалку создателей змея.
…Прекрасное это зрелище, когда 1 и 2 ноября над Сантьяго-Сакатепекезом парят гигантские змеи — один краше другого. Их десятки: двадцать, тридцать, сорок штук. И не правы все же зрители, приезжающие из дальних мест, считая что змеи — это олицетворение невежественной души индейца майя. Что разноцветные круги в воздухе — послания в потусторонний мир. Потому что смысл, сокрытый в змеях Сакатепекеза — да и не очень сокрытый, а доступный любому непредвзятому гостю деревушки, — это жизнь в лучших ее проявлениях: в любви, в детях, в честной работе.
Невесомая папиросная бумага оказывается вдруг прочным фундаментом, на котором зиждется мир в поселке Сантьяго. А летают змеи всего лишь раз в году…
Веселиться можно по-разному. Можно обливать друг друга водой, как это делают во время праздника Тинджан, бирманского Нового года. Можно смеяться, петь, танцевать до упаду самбу и упражняться в борьбе капоэйре, как то бывает во время бразильских карнавалов. Можно надеть маски и забрасывать прохожих конфетти, если следовать традициям карнавалов в Венеции. Можно сжигать чучело Масленицы. Да что говорить, в любой стране хотя бы раз в год устраивается шумное и веселое торжество, непременно с какими-нибудь озорными причудами и забавными ритуалами.
Однако можно объехать весь свет, и, пожалуй, вряд ли сыщешь праздник, который хоть сколько-нибудь походил бы на валенсийский фестиваль статуй, который организуется 19 марта и приурочен к празднованию Дня святого Хосе.
За несколько суток до знаменательного дня открываются тяжелые двери десятков мастерских, и оттуда выкатываются широкие платформы с установленными на них огромными скульптурами. Их называют фалья, и изображают они… все, что угодно. Все, что придет в голову мастеру-фальеро, наделенному фантазией и чувством юмора.
Обязательное условие одно: статуи должны быть сделаны из дерева или папье-маше. А остальное — размеры, тема, решение (карикатурное или серьезное) — на усмотрение скульптора.
Излюбленные мотивы — из «Тысячи и одной ночи» или валенсийских рассказов Бласко Ибаньеса. Но можно встретить карикатуры и на Дядю Сэма, и на популярных футболистов, мифологические сюжеты — вроде гигантского кентавра, скачущего по земному шару и уносящего от погони жертву — прекрасную обнаженную девушку, — и иллюстрации к испанским пословицам.
Например, высится на платформе, выполненной в виде обувной коробки, непомерный башмак — метров десяти от подошвы до верха. Иностранный турист будет долго ломать голову над символикой подобной фальи, а валенсийцы и минуты не задумаются. Все ясно: «не носи башмаки другого — сам другим станешь» — есть такая старая-престарая народная поговорка.
…Целый год уходит на то, чтобы фальеро изготовил фигуру, а чаше всего целую скульптурную группу, способную занять достойное место в мартовском шествии. Работают умельцы за семью замками; не дай бог конкуренты прознают какие-либо детали будущей фальи, перехватят идею. Поэтому и ночных сторожей нанимают для охраны мастерских, и запоры хитрой системы навешивают, и посетителей пускают только по особым пропускам.
В первый же день народного гулянья выбирается «Королева Фалья». Это не значит, что она-то и будет признана лучшей. Просто приглянулась она поначалу, а дальше… дальше видно будет. За время праздника можно многое оценить, переоценить и еще раз оценить.
Ни одна платформа не движется в одиночестве. Каждую сопровождает специально подобранный оркестр и обязательно болельщики с шутихами и фейерверками. Фальерос переживают за исход творческого состязания, а валенсийцы веселятся. Смотрят театральные представления, с видом знатоков разглядывают скульптуры, заключают ставки, танцуют на улицах. Разумеется, тут же и спортивные соревнования, и «цветочные бои».
Несколько дней продолжается праздничная феерия, и наконец наступает долгожданное 19 марта. Особое жюри в последний раз оглянет статуи и выберет лучшую. Ее с почестями препроводят в музей, где стоят победительницы предыдущих лет, а остальные сожгут тем же вечером. Не беда, что иные из них обходятся в десятки тысяч евро. Скульпторы от этого нисколько не страдают: финансируют-то сооружение фалья не они сами, а различные фирмы и организации. Более того, мастера и не думают проливать слезы у огромных костров, где гибнут их создания, но взирают на аутодафе с философским спокойствием. Значит, в этом году мало старались, выдумки не хватило… Вот денек отдохнут и снова запрутся в своих мастерских, чтобы ровно через год еще раз поразить горожан. Да так, чтобы не только в мастерских, айв музее все восхищались только ею одной — статуей, которой пока нет даже в воображении мастера…
Левое плечо, правое плечо, все подняли, кверху дно, — пьем до капли, раз, два, три…» Нет, это не соревнование, кто больше или кто быстрее выпьет, и не студенческая вечеринка. За столом сидят несколько десятков благопристойных английских джентльменов, они только что сытно покушали, выкурили подлинной трубке и сейчас, после произнесения старинного тоста, залпом осушают чаши с пуншем. Так проходит ритуальный обед членов одного из наиболее недоступных для посторонних тайных обществ Англии — Реффлейской Братии.
Когда-то, более трехсот лет назад, в это общество входили только роялисты, и деятельность его сводилась к одному: бороться против буржуазной революции. Ныне первоначальная цель, конечно, предана забвению, но общество с удивительным упорством сохраняет свою кастовость и таинственность. Его устав отличается очень строгими правилами и тщательно соблюдаемым ритуалом. В обществе всего тридцать членов — так называемых «знаменитостей из Норфолка». Они курят табачную смесь, изготовленную по их собственному особому рецепту, и пьют пунш, обязательная составная часть которого — вода из ручейка, протекающего близ деревеньки Реффли. Учитывая величайшую секретность обряда, можно предположить, что ритуальные собрания, которые происходят раз в год в середине лета, готовят для Великобритании какие-то небывалые потрясения, однако это не так. Задача их весьма проста: поддерживать «общительность и крепкую дружбу».
Хорошо известно, что Англии и англичанам свойственна особая тяга к традициям и древним обрядам. Часто упоминаются такие анахронизмы, как должность дозорного в Дуврском магистрате «на случай нападения французов» или шесть воронов, содержащихся в лондонском Тауэре на государственном пайке и имеющих всего одну обязанность — олицетворять незыблемость британской короны. Непременной чертой английской приверженности традициям являются и тайные общества, или, как говорят сами англичане, освобождая термин от примеси мистицизма, «общества взаимопомощи».
Конкретные задачи обществ достаточно разнообразны, но причина, побуждающая англичан собираться в различного рода ордены, кланы и братства, многим из которых по нескольку сотен лет, скорее всего, одна: это непреодолимое стремление закрепить «добрые старые» традиции, придать укладу жизни некую устойчивость, попытаться сделать его неподвластным переменам времени.
Старинный Орден Лесничих, хоть и носит титул «старинного», все же моложе Реффлейской Братии. Он был создан в Лидсе в 1834 году. Это не мешает членам ордена гордиться своей воображаемой родословной и вести ее от Робин Гуда и его шервудских молодцов. «Лесничие» считают себя прямыми наследниками робин-гудовской вольницы. Основанием для этого служит главное положение устава: оказывать помощь нуждающимся. Конечно, в числе нуждающихся на первом месте стоит сам Орден Лесничих, но зато оставшиеся от «самопомощи» деньги идут на благотворительные цели.
В былые времена «лесничие» имели обыкновение посещать тайные собрания своего ордена, или «подворья», что называется, при полном параде: в ярко-зеленых мундирах, в фуражках такого же цвета, вооруженные топорами или дубинками, последнее — в зависимости от того, какое положение занимает тот или иной «лесничий» в ордене. Нового члена принимали лишь после того, как он покажет свое умение биться на мечах, конечно, не настоящих, а бутафорских. Сейчас число всех обрядов сократилось до минимума: от былой конспирации остались лишь условные рукопожатия, многозначительные жесты да пароли.
Лет через сорок после образования ордена от него откололась группа, которой, видимо, надоел «лесной» образ жизни. Трудно сказать, что им особо не понравилось в «подворьях», но, так или иначе, они образовали новую организацию — Старинный Орден Славных Пастырей. Прошло сто лет, это общество насчитывает уже около тысячи членов, а смысл собраний остался тот же: спасаться от волнений и тревог в теплом кругу избранных единомышленников.
Почти все ордены, прижившиеся в двадцатом веке и благополучно перешедшие в век двадцать первый, так и не захотели расстаться с мистикой и «потусторонностью» — атрибутами тайных обществ XVIII и XIX столетий.
Например, в Лондоне существует некий подвальный «храм». Каждые две недели там собираются шестьдесят человек, облаченные в длинные белые одеяния, на которых вытиснено символическое изображение павлина. Это члены Ордена Павлиньего Ангела. Их ритуал заключается в том, что они приплясывают перед 2,5-метровой статуей черного павлина, возвышающейся в храме. Цель культа павлина столь же туманна, как и название самого ордена: открыть «возможности роста и концентрации», чтобы найти путь к обнаружению «истинного призвания» членов общества, которое, видимо, другим способом они найти не могут.
В 1810 году в Манчестере группа людей, горевших желанием не отстать от других и создать собственное тайное общество, воодушевилась идеей притчи о добром самаритянине и объединилась в Независимый Орден Чудаков. Первоначально это милое название служило безобидной вывеской для организации масонского типа, по крайней мере, были восприняты все внешние атрибуты масонства. В наше время Орден Чудаков, как и большинство других орденов, пользуется славой благотворительной организации, а название объясняется очень просто: члены общества считают, что верить во взаимопомощь и не слыть при этом чудаком невозможно.
…В английском графстве Уилтшир в Стоунхендже, что на Солсберийской равнине, раскинулся большой мегалитический комплекс. На ровной местности там и сям разбросаны древнейшие сооружения из гигантских камней, весящих десятки тонн. Это так называемые дольмены — культовые монументы: две-три огромные каменные плиты, поставленные стоймя, перекрыты сверху внушительной каменной глыбой. Считается, что комплекс был воздвигнут еще в бронзовом веке, то есть около 4 тысяч лет назад.
В начале нашей эры дольмены были приспособлены для ритуальных целей особым жреческим сословием — друидами. Друиды-герметисты, полулегендарные чародеи и прорицатели, совершали здесь свои обряды во время восхода солнца в день летнего солнцестояния. Существует предание, что, когда краешек солнца показывался над дольменом под названием Гел (Солнце), на другом мегалите, Алтарном камне, приносилась языческим богам человеческая жертва.
В наше время в канун летнего солнцестояния Алтарный камень, Гел и солнце уже не находятся на одной прямой, как это было тысячи лет назад, и человеческая жизнь, конечно, не приносится в жертву. Да и вообще летние ритуальные собрания в Стоунхендже утратили свой мрачный облик. Теперь это просто яркая церемония встречи восхода, которую совершают люди, считающие себя последователями древних друидов — члены Старинного Ордена Друидов. Это тайное общество образовалось в Лондоне в 1781 году и на первых порах, как и Орден Чудаков, переняло многие черты у масонов. Ложи друидов назывались тогда и называются сейчас «рощами». Ныне Орден Друидов заявляет, главным образом, о том, что предмет его забот — человек и его деятельность как в духовной, так и физической сферах. Несмотря на столь альтруистическую цель, современные друиды не очень-то охотно посвящают посторонних в свои дела. Всего лишь три раза в год зрители имеют право присутствовать на их собраниях: летом — в Стоунхендже, весной — у лондонского Тауэра и осенью — на столичном холме Примроуз.
В июне сотни зрителей стекаются в Стоунхендж, чтобы стать свидетелями обрядов современных друидов. Члены ордена в развевающихся белых одеждах медленно шествуют вокруг комплекса дольменов. Их головы покрыты причудливыми уборами, напоминающими уборы монахинь или сестер милосердия, на одежде нашиты символические украшения, а цветные знамена, которые они несут, высоко подняв над головой, придают процессии особый красочный блеск. В руках у многих друидов веточки остролиста и омелы, самых могущественных из всех традиционных чародейских растений.
Собравшись у Алтарного камня, друиды поют древние кельтские гимны и нараспев произносят колдовские заклинания, повторяемые из года в год с незапамятных времен. Смысла их, скорее всего, никто не понимает: ни зрители, ни сами члены ордена. Но это и не важно. Есть другая вещь, более значительная для нынешних друидов, чем истолкование старинных текстов. Эти гимны пели тысячи лет назад, их поют сейчас, и очень многие англичане хотели бы, чтобы и в будущем нашлись люди, которые столь же неукоснительно поддерживали бы традицию.
«Эти обряды стары как мир, — с негодованием говорят они, встречая ироническое отношение к архаике ритуалов, — это истинные островки древности в современном мире, если хотите, это наши устои. Страшно подумать, что станет с миром, если они рухнут».
На самом деле, что стало бы с миром, если бы англичане вдруг отказались от своих тайных обществ? Может быть, ничего бы и не произошло. Но скорее всего, мир стал бы беднее. И уж во всяком случае, шесть с лишним миллионов человек — примерно столько объединяют британские «общества взаимопомощи» — почувствовали бы себя обездоленными. А это, согласитесь, не очень хорошо.
Спортсмены прыгают в высоту, в длину, с шестом, тройным прыжком, с трамплина в воду… Такие прыжки входят в программу Олимпийских игр, спартакиад или легкоатлетических первенств, о них практически все известно, каждый сезон рождаются новые рекорды…
Но сейчас речь не об этом. Сейчас речь пойдет о некоторых малоизвестных соревнованиях прыгунов, которые проводятся в разных странах мира, и, конечно же, о том, кто прыгает, откуда и зачем. Сразу условимся: ограничим сферу наших интересов традициями, существующими давно или даже очень давно, а вот о трюках каскадеров и сиюминутных сенсациях говорить не будем. Можно, конечно, умудриться перемахнуть на мотоцикле через пятнадцать — или сколько там? — автобусов. Можно ринуться с тридцатиметровой вышки в маленький и неглубокий бассейн с водой, надеясь не промахнуться. Или броситься вниз с крыши небоскреба, уповая на хитроумный парашют, который раскроется перед непосредственным столкновением с землей. Одни такие попытки кончаются удачно, другие — и чаще всего — трагически. Но это риск ради рекламы, ради денег, ради того, чтобы чье-то имя, дотоле никому не известное, вдруг в один прекрасный миг слетело с уст миллионов. Ради чистого экстрима, в конце концов.
Однако люди прыгают, руководствуясь и иными мотивами. Затем, чтобы переступить порог, отделяющий подростка от мужчины. Затем, чтобы поспорить с природой, обделившей человека крыльями. Наконец, по той лишь причине, что прыгать людям нравится…
Близ мексиканского курортного города Акапулько высятся скалы Ла-Кебрада. Склоны их отвесны, а внизу на камни набегают волны залива. В разное время года здесь можно видеть уникальные прыжки в воду. Туристы-курортники считают своим долгом хоть раз побывать на скалах и полюбоваться захватывающим зрелищем. Они абсолютно уверены, что отчаянные прыгуны бросаются в воды залива Акапулько именно ради них и что иначе и быть не может: «Раз «всё включено»', значит, именно ВСЁ, то есть и программа увеселений тоже, да еще такая, чтобы нервы щекотала». Но мексиканские юноши знают, что это не так.
Прыжки со скал Ла-Кебрада практиковались задолго до того, как Акапулько из пыльной деревушки превратился в курорт № 1 на тихоокеанском побережье Мексики. Только они — загорелые, мускулистые, бесстрашные «местные» — меряют высоту скал не тридцатью шестью (!) метрами, отделяющими вершину от подножия, не купюрами, полученными за прыжок, а волшебным чувством полета, когда тело долгие-долгие секунды парит, мчась к воде, в плотном воздухе и наконец вонзается в волны. Как и в большом спорте, техника прыжка должна быть филигранной: высокий фонтан брызг, шумный всплеск — это неудача, над прыгуном посмеются товарищи. Тело обязано входить в воду почти беззвучно, и только расходящиеся круги да лопающиеся на поверхности пузырьки укажут место, где только что исчез смельчак.
Все мальчишки Акапулько мечтают о Ла-Кебрада. Еще малышами начинают прыгать с больших камней, с трех, пяти метров. А когда приходит мастерство и полностью исчезает страх, то покоряется и главная — 36-метровая отметка. Лучшим же и самым отважным дозволено будет испытать себя в рискованнейшем прыжке — ночью, с факелом в руках.
Темнота, лишь немного размытая огнями близкого курорта… Звезды в небе и отражения их в воде… Границы между воздушным и морским океанами нет… Юноша зажигает факел, отталкивается от площадки и устремляется вниз, к невидимому морю, которое угадывается лишь по плеску волн. Навстречу ему, из глубин, несется светлое пятно. Когда два огня — живой и отраженный — готовы слиться, прыгун отбрасывает факел и вонзается в воду, чтобы тут же вынырнуть и издать торжествующий крик…
О прыгунах с острова Пентекост, что входит в состав архипелага Новые Гебриды, писали многие. Не мешает и сейчас рассказать об этом любопытном развлечении.
Островитяне сооружают огромные вышки — до 30 метров высотой. В качестве каркаса берут стволы мощных деревьев, их обвивают лианами, на разных уровнях устраивают небольшие площадки-трамплины из досок. Вообще жители Пентекоста тренируются постоянно, но прыжки с вышки-гиганта бывают лишь по большим праздникам. Задача прыгуна: привязать к ногам прочные лианы, один конец которых укреплен на площадке, произнести с высоты короткий «спич» перед односельчанами и броситься вниз. Длина лиан подбирается с таким расчетом, чтобы прыгун не долетел до земли нескольких сантиметров и завис вниз головой, покачиваясь на упругих стеблях.
Если расчет сделан правильно (и если лианы не оборвутся), то особой опасности в прыжках нет: хитроумно возведенная вышка качнется, амортизируя падение, да и сами эластичные лианы примут на себя конечный рывок, так что сильного растяжения тело человека не испытывает.
Но зачем, в сущности, прыгать? Во-первых, традиция есть традиция, она уходит корнями в далекое прошлое, в легенды острова. Во-вторых же, преодоление страха, испытание мужества. Вот почему пентекостец очертя голову кидается с 15-, 20-, 30-метровой высоты и летит к голой, хотя и предварительно разрыхленной земле! Наконец, это прекрасная психологическая разрядка, избавление от стрессов. Ты можешь громогласно объявить о своих бедах и огорчениях, а затем прыгнуть с вышки, тем самым доказывая, что любые невзгоды настоящему мужчине нипочем!..
Итак, испытание на мужество. Подобные экзамены можно обнаружить в самых разных уголках земного шара. Однако необязательно прыгать сверху вниз или снизу вверх, как это делают, например, лыжники-фристайлеры. Можно прыгать и через что-то.
Пешему воину во время атаки приходилось преодолевать различные препятствия, от всадника требовалось умение ловко вскочить в седло. Но ведь от тренировки бойцов до спортивных соревнований дистанция не столь уж велика. Поэтому в иных странах встречаются состязания по прыжкам через деревянную стенку, через буйвола или коня — например, через каменного «коня», как прыгают на индонезийском острове Ниас.
Дома жителей Ниаса — небольшого острова, лежащего к западу от Суматры, — стоят на высоких толстенных сваях. И это понятно: расположены они обычно в болотистой местности, где удобно выращивать рис. Крытые пальмовым листом крыши, с двумя вогнутыми скатами, возвышаются на 6–8 метров над землей, а крыша дома вождя — в полном соответствии с высоким положением хозяина — вздымается порой на 20 метров. Откуда у ниасцев такая любовь к высоте и высокому? Может, традиция пошла от знаменитых прыжков? Впрочем, все по порядку…
Ниас интересен двумя особенностями: обилием стад свиней и мегалитическими сооружениями — «озаоза», воздвигнутыми в честь богов, духов, предков, жрецов и выдающихся вождей. Мегалит на Ниасе не только свидетельство былых веков, его можно соорудить и ныне, но право на «памятник себе» — а заодно и на более высокий статус в обществе — ниасцу нужно завоевать. Для этого следует быть отцом семейства, обзавестись приличным стадом, поднакопить золотых украшений и, помимо прочего, устроить для всего селения Праздник заслуг, именуемый «оваза».
На первую овазу обычно режут десяток свиней, но бывают случаи, когда на заклание отдают 100, 300 и даже 500 животных. Во время овазы жители деревни наедаются мясом до отвала, тем не менее кое-что остается и на будни.
Еда сдой, но какой праздник без танцев и спортивных соревнований? Дневной отдых ниасцев вдруг нарушается шумом, криками и бряцанием железа. На единственную улицу деревни высыпают босоногие воины, потрясающие длинными копьями и овальными деревянными щитами. На них юбки из луба кокосовых пальм, металлические наплечники, железные или деревянные шлемы-маски, украшенные крокодильими зубами, клювами туканов и прочими предметами, призванными устрашать противника и защищать голову от ударов. Исполняется боевой танец, символизирующий битву между Добром и Злом.
Праздник достигает кульминации, когда юноши селения начинают соревноваться в прыжках через каменного «коня». Это особое испытание, и история его уходит в незапамятное прошлое: не сдашь экзамен — не станешь мужчиной, а значит, и маску не наденешь, и в плясках воинов участвовать не сможешь.
В прежние времена через «коня» прыгали с мечом в одной руке и с факелом в другой. Сейчас руки у прыгунов свободны — задача и так нелегка: ведь высота преграды — два метра! И не над планкой, легко сбиваемой, надо перелететь — над каменной пирамидой. Зацепишься, рухнешь на землю — одними синяками не обойдешься, того и гляди переломаешь руки-ноги. Впрочем, ниасские юноши страха не испытывают. Главное дело — стать мужчиной, воином, а переломы срастутся.
«Конь» для прыжков — это обычный для ниасской деревни мегалит. Древний ли, новый ли — не важно, была бы высота подходящей. Закончится оваза, жители по достоинству оценят заслуги устроителя праздника, и тот сможет возвести свою каменную пирамиду. Может, и через нее будут прыгать юноши, зарабатывая право на взрослость, на семью и… на собственную овазу.
Можно предполагать, что вовлечение одомашненных животных в спорт имело долгую историю. Человек столетиями использовал недавних диких зверей по прямому назначению — гужевому, тягловому, верховому, мясо-молочному, шерстяному — и от чисто практических целей особенно далеко не отходил, но неизбежно кому-то когда-то пришла в голову мысль: а правы ли мы? не принижаем ли мы наших друзей? не лишаем ли их возможности проявить свои силы и преданность в полной мере?
Наиболее очевидный пример — лошади. Каких только разновидностей не существует с давних пор в конном спорте — бега, скачки, стипль-чез… Однако сегодня мы заведем разговор не о рысаках и не об иноходцах. Есть страны, где лошади в силу различных обстоятельств получили малое распространение (или не получили его вовсе), и им — хотя бы в спортивном смысле — пришлось искать замену. В Шри-Ланке, например, в скачках принимают участие слоны.
Каждый год на праздник урожая риса в маленький городок Талдуву собираются окрестные жители. Торжество длится всего один день, и программа его разнообразна. Здесь и маскарад, и театрализованные представления, и хождение на ходулях, но главная часть праздника — слоновьи скачки.
В сущности, слоны — животные медлительные и спокойные, но уж если разгонится гигант (погонщики, служители зоопарков и заповедников знают это очень хорошо), то остановить его практически невозможно, грузность исчезает, словно ее и не было, а глазам зрителей является многотонный снаряд, пущенный со скоростью, скажем, городского автобуса.
Энтузиасты слоновьих скачек по-разному оценивают стремительность толстокожих. Одни называют цифру 50 километров в час, другие поднимают ее до ста. Данные эти непроверенные, спидометра к слону еще никто не прицеплял, остановимся на более или менее вероятной скорости — 30 километров в час. Согласитесь, что и это немало.
Слоновья дистанция в Талдуве маленькая — около четырехсот метров. Казалось бы, засечь время пробега от старта до финиша очень просто. Не тут-то было! Слоны — не лошади и с места в карьер не берут: отправляются в путь степенно, с присущей им солидностью. Могут постоять некоторое время после сигнала, обнюхивая соседей, а могут и вовсе свернуть с травяной беговой полосы, если откуда-нибудь донесутся вкусные запахи передвижной кухни.
Погонщики стараются вовсю: колют слонов возле крестца особыми палками, похожими на пожарные багры, давят босыми пятками на чувствительные места позади ушей. И вот если удастся им раззадорить своих подопечных, тогда и начинаются Большие Слоновьи Скачки. Только держись!..
Шриланкийцы уверяют, что этот род состязаний известен на острове с давнишних времен. Еще великие короли далекого прошлого забавлялись зрелищем соревнующихся в беге слонов.
В соседней Индии распространен спорт не менее древний— гонки повозок. Только запряжены в них уже не слоны, а зебу.
Повозка представляет собой легкую двуколку, изготовленную в основном из бамбука. В упряжке — пара волов зебу, погонщиков тоже двое. Все свое умение и мастерство этот двойной тандем вкладывает в стремительный спурт, который длится всего тридцать секунд.
Дистанции как таковой нет. Можно нестись как угодно, лишь бы не врезаться в зрителей, потому что ограждения тоже нет. Не предусмотрен правилами и приз победителю, тем не менее ажиотаж, поднимающийся здесь, вполне можно сравнить с разгаром страстей на любом международном состязании. Скорость гонки достигает семидесяти километров в час (это уже не преувеличение), зрители галдят, стонут, вопят, приободряя соперников… Дробь копыт, громыхание повозок, рев столкнувшихся зебу…. Столпотворение!..
Азарт погонщиков не имеет границ. Рот разинут в крике, в руках мелькают бамбуковые палки, кто-то дергает вола за хвост, а некоторые, пренебрегая достоинством, тот самый хвост даже кусают. Ведь если хочешь прийти первым, все средства хороши!..
В индийском штате Раджастхан, близ маленького озера Пушкар, публика собирается уже не на скачки, не на бега, а на настоящий фестиваль, главные герои которого — верблюды.
Раз в году их приводят сюда со всех концов страны тысячами, десятками тысяч: больших и маленьких, взрослых и малолеток, дромадеров и бактрианов, то бишь одногорбых и двугорбых. Это одновременно и недельный праздник, и верблюжий торг, и слет «верблюдофилов», и освященный веками ритуал.
В отличие от воловьих гонок, призов в Пушкаре существует множество. Есть приз за самого высокого верблюда, за самого красивого, за лучше всех украшенного, за преданнейшего, за умнейшего, за джигитовку на двугорбом верблюде и даже за «кучу малу» на дромадере (рекорд — четырнадцать человек на один горб).
Весь праздник строго расписан. Один из дней посвящен верблюжьему родео. Очевидцы с жаром доказывают, что строптивый верблюд — штучка посерьезнее любого необъезженного быка. По крайней мере, лететь с горба на землю значительно дальше. А кульминационный день фестиваля целиком отводится скачкам. Здесь присуждаются награды двух видов: одна — за скорость, вторая — самая почетная — за дальность пробега. Ведь всем известно, что для кораблей пустыни главное — способность к дальним переходам, особая прыть им ни к чему. Это пусть слоны и волы носятся как угорелые…
Праздник в Пушкаре заканчивается всеобщим омовением участников в озере. Верблюды на этот раз остаются в стороне и безучастно наблюдают, как их владельцы смывают грехи, накопившиеся за год. По местному поверью, вода озера Пушкар очищает душу: можно смело начинать следующий год — до нового праздника, до нового выяснения, чей верблюд самый-самый-самый…
В се шотландская «клетчатая олимпиада» проводится раз в году в маленькой деревеньке Бреймар. А славится она своими состязаниями по «бегу в гору» и бросанию «кэбера» — шестиметрового древесного ствола. Но вот что удивительно. В городке Драмнадрохит, лежащем в получасе езды от «столицы» горной Шотландии Инвернесса на берегу знаменитого озера Лох-Несс, тоже проводится «клетчатая олимпиада». И тоже раз в году. И тоже всешотландская. Правда, называется она «Хайленд геймз» — «Горские игры», но это лишь означает, что в первую очередь принимают в ней участие «самые-самые» шотландцы — «хайлендеры», горцы.
Кто же прав в своих олимпийских притязаниях — брей-марцы или драмнадрохитцы? И те и другие. Потому что обе олимпиады привлекают спортсменов со всех уголков Шотландии. Потому что нешотландцам здесь делать нечего — необходимые навыки можно получить лишь в местных краях на тренировках у знаменитых рекордсменов Хайленда. Наконец, потому, что национальные виды спорта, включенные в программу, и там и там почти одинаковы.
Почти одинаковы, но есть и отличия. Например, бросанием кэбера драмнадрохитцев не удивишь. Метание молота (шотландского образца!) и толкание ядра (не мирового стандарта — хайландского!) тоже дело обыкновенное. А вот «швыряние железа» можно увидеть только в Драмнадрохите — это изюминка Горских игр.
«Железо» представляет собой чугунный блок с кольцом в верхней части. Весит снаряд ни много ни мало — двадцать пять с половиной килограммов. И такой груз надо перебросить через перекладину, установленную на высоте… 3 метра 66 сантиметров. Задача поистине Геркулесова! Впрочем, горцы справляются. А если постигнет кого-нибудь неудача, не беда: можно переключиться на другой вид спорта (узких специалистов среди спортсменов здесь нет). Или, по крайней мере, дождаться очередного розыгрыша призов в Брей-маре и постараться взять реванш там, например, в «беге в гору». К тому же от одного горско-олимпийского центра до другого не так уж и далеко. И обе олимпиады всешотландские. Обе «клетчатые».
Когда-то жители индонезийского острова Мадура, лежащего в Яванском море близ крупнейшего порта страны Сурабаи, были исключительно земледельцами. К этому побуждали и жаркий влажный климат, и плодороднейшая земля острова. Долгие века — сколько помнят себя мадурцы — всегда они работали на полях, сеяли кукурузу, маниок выращивали, за рисовыми плантациями ухаживали. Сегодня здесь земледельцев осталось совсем мало. Большинство жителей — скотоводы, да еще такие, что слава о них идет по всем островам Индонезии. Причин к этому много, в том числе и экономические: разведение скота оказалось более доходным, — но все же главная из них — знаменитые мадурские гонки на быках, известные ныне не только в Индонезии, но и далеко за ее пределами.
Легенда гласит, что гонки пошли от жаркого спора между двумя крестьянами: чей скот лучше? (Быки тогда использовались только как тягловая сила на рисовых плантациях.) Порешили устроить соревнование: пусть быки пробегутся от одного края плантации до другого. Владелец самого быстроногого животного и выиграет спор. Только быки так просто не побегут, их надо погонять. Смастерили упряжки, взяли крестьяне в руки по бамбуковому хлысту — и первая в истории острова гонка состоялась.
Поначалу соревнования устраивались только между членами одной семьи или соседями, а награда победителю была очень простой, носила ясный житейский смысл: поле удачливого погонщика убирали общими усилиями в первую очередь. Постепенно в состязания включались жители разных деревень, а потом стали выращивать быков специально для гонок. Так что предмет спора остался, в сущности, прежним: чьи быки лучше?
Со временем сложились правила гонок. Предварительные соревнования проходят на ровных травяных площадках длиной 110 и шириной 40 метров. Парные упряжки должны покрыть дистанцию примерно за девять секунд, так что скорость весьма высока — около 45 километров в час. Победителем считается тот бык, чья передняя нога первой переступит финишную черту. На финальных гонках — главном спортивном событии года — длина площадки чуть больше: 120 метров. К соревнованиям допускаются только те животные, которые отвечают определенным условиям: быки должны быть чистейших кровей, то есть восходить генеалогически к лучшим самцам-производителям Мадуры, быть сильными и абсолютно здоровыми животными и еще обладать красивой мастью.
Вот и получилось, что сейчас на острове выращивают превосходный скот, который мадурцы экспортируют и на Яву, и на Суматру, и на Калимантан, на прочие острова архипелага.
Давно уже стало обычаем, что гонки приурочены к празднику Керапан-Сапи, означающему — точнее, означавшему когда-то — завершение жатвы. Но предварительные соревнования начинаются задолго до праздника. Они идут каждое воскресенье в августе, в сентябре, однако лишь в октябре владельцы лучших упряжек собираются на главные гонки в центральном городе острова Памекасане. На устах и в помыслах у всех мадурцев одно и то же: Керапан-Сапи! На судах, курсирующих между Сурабаей и островом, в это время года нет отбоя от пассажиров. Плывут мадурцы, давно покинувшие остров в поисках более индустриальной жизни на Яве, но не упускающие случая побывать на родной земле. Плывут разноязыкие туристы. Грядет Керапан-Сапи!..
Быков, отобранных для гонок, в течение всего года холят и лелеют, регулярно купают и чистят щеткой. За несколько месяцев до Керапан-Сапи к этому добавляется специальный массаж животных. Быков кормят лучшим фуражом, кое-кто из скотоводов добавляет к корму лекарственные травы, сырые яйца и даже пиво! А как же иначе? Не вскормишь быка как следует — не станешь чемпионом. А слава чемпиона Керапан-Сапи значит на Мадуре очень многое. И в числе прочего — высокие заказы покупателей на отличных быков. Недаром ходит в Индонезии поговорка, что «гонки бычьих упряжек на Мадуре — то же, что петушиные бои на Бали». Можно добавить: то же, что футбол в Аргентине и Бразилии или хоккей в Канаде. Большого преувеличения в этом не будет: накал страстей примерно одинаков.
Настал праздник. В самый канун его хозяин раскрашивает рога животных в яркие цвета, обвивает их узорными ленточками, на голову быка водружает причудливый чепец, на шею вешает колокольчики, к упряжи прикрепляет маленькие зеркальца. Диво! Не бык, а загляденье, хоть сейчас на конкурс красоты. Теперь о самой повозке. Это и не повозка вовсе, а весьма странная конструкция, которую волокут по земле два быка. Она состоит из двух скрепленных между собой деревянных изогнутых стоек и напоминает нечто вроде сохи. На «сохе» и на самом погонщике — эмблема, а также обязательно порядковый номер. Зачем номер — понятно: это все же спортивные соревнования. А вот красочные эмблемы — для парада, с которого как раз и начинается праздник.
Важно проводят погонщики своих быков перед тысячами зрителей, устроившимися под деревьями, и перед небольшой трибуной, на которой восседает жюри. Играет гаме-лан — национальный индонезийский оркестр, состоящий из инструментов типа ксилофона и металлофона, — непременное сопровождение всех праздников; гудят гонги и барабаны, поют флейты, звенят ситары. Под темпераментную музыку танцоры представляют пантомиму: основная тема — дрессировка и уход за животными.
В толпе заключаются пари, зрители кричат, азартно жестикулируют, толкаются, стремясь пробиться поближе к площадке. Впрочем, несмотря на пыл страстей, здесь царит дух веселья: наступил праздник.
Наконец участники выстраиваются на линии старта. Погонщики устраиваются на своих бесколесных повозках, быков удерживают на месте помощники. Судья дает отмашку флажком — старт! Помощники отбегают в сторону, друзья седока, они же самые активные болельщики, подкалывают животных острыми бамбуковыми палками — это в рамках правил и даже поощряется наездниками, — погонщики взмахивают бамбуковыми хлыстами, истошно вопят — и упряжки срываются с места.
Толпа в исступлении. Кто-то несется вслед за быками, но где уж там — не угнаться! Основная масса зрителей заранее перебежала на финиш — ждут своих любимцев, подбадривают их криками. И вот здесь не обходится без инцидентов. Порой погонщики никак не могут остановить разгорячившихся быков, те пробегают еще несколько десятков метров сквозь толпу неосторожных зрителей — падения, ушибы, ранения, — все может быть в этой свалке.
Одни и те же упряжки несколько раз участвуют в гонках в течение дня, и в каждом случае судьи тщательно засекают время, наблюдают за копытами быков: какое именно первым переступит линию финиша? Горе погонщикам, чьи упряжки возьмут медленный старт или же столкнутся на дистанции. Толпа освищет наездников, и впоследствии смыть с себя позор им будет нелегко. К концу дня отобраны три самые быстрые упряжки для участия в финальном состязании. Это венец праздника.
И вот чемпион выявлен. Болельщики стаскивают его с «сохи», несут на руках, восторженно галдят, а счастливчик, заливаясь смехом, взахлеб рассказывает и рассказывает о своих быках — как он их кормил и поил, чуть ли не на руках носил, и какая у них родословная, и как здорово он правил упряжкой, и как он теперь горд собой. Он повторяет одно и то же, а влюбленные почитатели слушают его с неослабным интересом, будто победитель выкладывает им потрясающие новые истории, каждый раз ахая и переживая вместе с героем перипетии гонки. Чемпион будет говорить часами. Это его право. Он долго готовился, трудолюбиво дрессировал быков, отказывал себе в отдыхе, у него были достойные соперники, но он обошел всех. Долгими, нескончаемыми вечерами вновь и вновь станет рассказывать он родственникам и соседям о великой победе, одержанной на празднике Керапан-Сапи…
Пусть читатель простит автора за навязчивую аллитерацию в этой условно-стихотворной строчке: шипящие выстроились в ряд вовсе не случайно.
Однако речь идет не о хоккейной шайбе, а о той, которой играют в хорнуссен. Во время полета этот маленький диск (когда-то его вручную вырезали из корневищ терна, бука или шиповника, а теперь все чаще делают из очень твердой резины) издает характерный шуршащий звук, похожий на низкое гудение летящего шершня. Шершень по-немецки — «хорнисс» (речь идет о том немецком, на котором говорят швейцарцы в Эмментальской долине). Отсюда и название шайбы — «хорнусс», и самой игры.
Сражение происходит следующим образом. Игрок устанавливает хорнусс ребром на «бок» и для верности укрепляет его комочком глины. Затем размахивается и что есть силы бьет по хорнуссу штекеном. Шайба летит через все поле, на котором через девятиметровые интервалы стоят восемнадцать игроков команды противника, вооруженные шинде-лями. Их задача — остановить хорнусс на лету. Если это удалось — очко в пользу принимающей команды. Если шайба пролетела без помех и спокойно упала на траву — очко выигрывает команда, пославшая снаряд. В общем, нечто среднее между лаптой, крикетом и гольфом.
Теперь объясним специфические термины. «Боком» называется подставка для шайбы, надежно вкопанная в землю. Она устроена таким образом, что головка штекена во время удара скользит по направляющим, и далее шайба летит строго вдоль поля. Штекен — это хлыст длиной два с половиной метра, оканчивающийся набалдашником из твердого дерева. Ранее хлыст делали из древесины ясеня, произрастающего в Швейцарии, или карии, привозимой из Северной Америки. Ныне дерево порой заменяют стальным прутом, хотя и не все почитатели хорнуссена с этим мирятся. Впрочем, главные качества хлыста — гибкость и упругость — могут сообщить многие современные материалы. По мнению знатоков, настоящий штекен — это такой, который после удара сгибается почти вдвое. Хлыст в руках профессионала — серьезный инструмент: броски на триста двадцать метров считаются заурядными.
Поле для игры в хорнуссен чрезвычайно вытянутое: его длина, как уже стало ясно, измеряется сотнями метров, а ширина едва превышает шесть. Казалось бы, для принимающей команды это облегчает задачу. Однако не будем забывать, с какой скоростью летит хорнусс. Голой рукой его не остановишь. Да и хоккейная вратарская ловушка тоже не поможет. Для того чтобы «погасить» шайбу, нужны шин-дели — особые ракетки, больше похожие на лопаты для снега. Каждый шиндель весит около двух с половиной килограммов, размер «лопаты» — 55 на 48 сантиметров. Делаются они из твердого дерева и считаются семейными реликвиями — передаются от отца к сыну.
В момент приема подачи шиндель не обязательно держать в руках. Если хорнусс летит слишком высоко, игрок волен подбросить «лопату» в воздух — важно любым способом достичь цели: сбить шуршащего «шершня» на лету.
Представим, что мы слушаем фонограмму хорнуссена. Она звучит достаточно забавно. Вот резкий щелчок — «клик!» — это штекен ударил по шайбе. Раздается низкое гудение летящего хорнусса, которое заглушается воплями, вырвавшимися из восемнадцати глоток: «Айнер!» — «Идет!» Затем следует беспорядочное бормотанье — игроки размахивают шинделями или бросают их в воздух, сопровождая промахи энергичными междометиями, и, наконец, «клонк»! Хорнусс врезался в лопату. (Впрочем, возможен и бесшумный исход, но всплеск восклицаний в финале обязателен, кто бы ни выиграл: зрительские симпатии, как всегда, делятся между двумя командами поровну.)
В хорнуссен швейцарцы играют с незапамятных времен. Кто придумал игру — не известно. Зато известно, когда появилось первое письменное упоминание о ней — 22 апреля 1625 года. В этот день произошло несчастье: хорнусс сразил зрителя наповал («шершень» оказался со смертоносным жалом). Разумеется, игру остановили, а игрока, пустившего шайбу, взяли под стражу по обвинению в непредумышленном убийстве.
После этого печального события хорнуссен надолго исчез из поля зрения хронистов: за двести лет в швейцарских архивах ни единого упоминания об этой игре, хотя схватки, и весьма горячие, происходили постоянно. В XVIII веке хорнуссен получил даже репутацию «грязной» игры: зрители заключали пари, яростно оспаривали каждое очко, сквернословили, случались и потасовки.
Дело зашло так далеко, что бернские церковные власти запретили играть в хорнуссен по воскресеньям: мол, игра «оскверняла священный день отдохновенья».
Спас хорнуссен протестантский священник и известный писатель Иеремия Готхельф. В 1840 году он добился отмены воскресного запрета — при условии, что игроки перед схваткой будут обязательно посещать церковь. И поныне воскресные матчи начинаются лишь после окончания службы. Официальное признание хорнуссен получил лишь в 1902 году, и сейчас он считается таким же национальным швейцарским спортом, как альпинизм, лыжи, борьба, охота и стрельба.
Существует еще одно правило, которое в наше время соблюдается со всей строгостью: игра может идти только при свете дня. Казалось бы, разумное ограничение — в сумерках, а тем более ночью хорнусс не разглядишь, тут и до увечья недалеко. Однако так было не всегда.
В анналах сохранилось сообщение о матче, который состоялся в 1851 году. Две команды никак не могли решить, которая же из них лучше, и игра продолжалась до одиннадцати вечера. Для того чтобы шайба была видна, пошли на хитрость: к хорнуссу привязали губку, смоченную в керосине, и перед каждым броском губку поджигали.
Легко можно представить картину того матча: темнота, крики игроков и зрителей, свист и удары хлыста…
И огненный шарик, как шершень, шурша…
Фаснахт знаменит кликами и ваггисами, гуггемуузигов пока еще одобряют не все, зато шницельбангги и шиссдрагг-циигли быстро завоевывают популярность.
Эта фраза звучит для непосвященных полной абракадаброй, однако баслеры — жители Базеля — сочтут ее совершенно правильной (если, конечно, текст полностью перевести на базельский диалект немецкого языка) и во всех отношениях справедливой.
Фаснахт — это карнавал и… не просто карнавал.
Он приходится на ту пору, когда в большинстве стран Западной Европы проводы зимы уже неделю как отгремели. Но не только во временных различиях дело. Взять хотя бы сам термин. «Фаснахт» — слово явно немецкое, однако в немецком словаре его не найти. Там есть «фастнахт», что в буквальном смысле означает «ночь Великого поста», а в общепринятом — «канун Великого поста», «Масленица», «карнавал». В названии своего праздника баслеры «потеряли» одну букву. Случайно ли это? Нет, не случайно. В Базеле — свой диалект, и жители города столь же упорны в привязанности к нему, как упорны они в соблюдении карнавальных традиций глубокой старины.
Главный элемент карнавала — «клики». Это слово здесь переводится как… «клика» — группа (шайка) людей, собравшихся с «неблаговидными» целями. Пренебрежительный оттенок слова — отголосок тех давно ушедших времен, когда достопочтенные горожане не очень-то жаловали шумные карнавальные «шайки»: мол, единственная их забота — не давать честным людям спокойно спать по ночам. Этот презрительный оттенок — дань прошлому. По нынешним представлениям клика — это очень почетно. Клика — это не для всякого, а только для уважающих себя баслеров. Это и привилегированное положение на карнавале, и едва ли не верхняя ступенька в масленичной иерархии.
Под кликой в период фаснахта подразумевается группа людей, числом от 25 до 200, которые наряжаются в карнавальные костюмы, надевают огромные маски и в течение трех дней бродят, разгуливают, маршируют по городу, аккомпанируя себе на барабанах и флейтах-пикколо. Большая клика чаще всего разделяется на несколько самостоятельных групп, а общее число участников достигает четырех тысяч человек. Пикколо-барабанные мелодии — как правило, старинные, предписанные традицией — из числа тех, которые в свое время привозили домой швейцарские солдаты-наемники и которые впоследствии отлились в форму народных маршей. В понедельник и в среду — ровно в полдень — все клики собираются вместе и устраивают общий гала-парад. Каждая клика должна явиться со своей темой — они обычно отображены на огромных прямоугольных «сюжетных» фонарях, которые участники процессии несут над собой, и нарисованы на рекламных листках; темам соответствуют и нагрудные значки, и костюмы — их шьют загодя обязательно с сюжетным уклоном.
Не так-то просто стать членом клики. Во-первых, нужно быть стопроцентным баслером. Во-вторых, необходимо мастерски играть на барабане или на флейте. В-третьих, следует обладать определенной суммой, которую не жалко потратить на костюм и маску. Часть затрат будет восполнена после продажи карнавальных значков — но только часть. Наконец, едва ли не самое главное: нужно быть общительным, компанейским человеком, с сердцем, открытым веселью и добру, уметь проникаться чувством общности, дружбы и бескорыстия. Скрыть лицо под маской, но распахнуть душу всем встречным… — не каждый базелец отваживается на такое. Даже с учетом того, что праздник длится всего три дня…
Следующая большая группа участников фаснахта характеризуется словом «гуггемуузиг». Это относительно новый элемент старинного праздника. И здесь люди наряжаются в карнавальные костюмы, надевают маски и играют на музыкальных инструментах. Но что это за инструменты и что за музыка! Играют на барабанах, на рожках, на… принадлежностях пылесоса и водопроводных трубах. А мелодии — искаженные, с петушиными нотами и кошачьими взвизгами, марши не марши, джаз не джаз… Пародия какая-то! Совершенно верно. Гуггемуузиги пародируют все и вся — это дозволено правилами (карнавалам вообще присуща атмосфера пародийности, сатирического высмеивания). Само слово «гуггемуузиг» переводится как «музыка из бумажного пакета».
…Исстари на базельские рынки спускались с гор эльзасские крестьяне. Они приезжали на сенных телегах и фургонах, чтобы торговать вразнос фруктами и овощами. К горожанам они относились с надменным высокомерием, баслеры платили им иронической фамильярностью. И фаснахт не был бы фаснахтом, если бы остался в стороне от этого вековечного спора между горцами и горожанами. Одно из самых красочных зрелищ карнавала — «ваггисвааге» — сенной фургон, груженный охапками цветов, апельсинами, пачками конфетти и корзинами с карамелью, которой возчики обстреливают толпу. Фургонами правят мужики в пестрых одеждах, в деревянных башмаках; маски их обязательно снабжены буйной, не знающей расчески шевелюрой, как правило, выкрашенной в ядовито-зеленый или огненно-оранжевый цвет. Это «ваггисы» — персонажи, пародирующие эльзасцев былых времен. Чтобы стать на три дня «ваггисом», тоже нужна изрядная доля бескорыстия: весь вкусный груз фургона, все цветы и конфетти летят в толпу — и никакого прибытка!
Названные три группы — это основа, смысл и цвет фаснахта. Но есть и более скромные формы участия в празднике. Например, «шиссдрагг-циигли» — группки по три — восемь человек, которые тоже скитаются по городу, наигрывая на флейтах и бия в барабаны. В отличие от клик, они не участвуют в парадах и никаких сюжетов не представляют. Выражение «шиссдрагг-циигли» можно передать как «пустяковины», «мелочи жизни». Компании, именуемые «шницель-бангг», объединяют от двух до шести участников. Они кочуют по кафе и ресторанчикам и выступают перед публикой с сатирическими стихами, подыгрывая себе на совсем уж простеньких музыкальных инструментах (вплоть до игрушечных гармоник). Объектом сатиры могут быть городские новости последних месяцев или местные политики — недаром «шницельбангг» восходит к старому слову, означающему «городской глашатай». Если клики обычно готовят «сюжеты» месяцами, то шницельбангги — мастера экспромта. Но и от них требуется, чтобы главные темы сатирических выступлений были представлены на рассмотрение специального жюри в пятницу накануне карнавала. Жюри обязано блюсти строгость стихотворной формы и рамки приличий.
Наконец, есть на фаснахте и «неорганизованные» маски-одиночки — так называемые «айнцельмаске». Они вольны шить себе любые костюмы — и модернистские, и постмодернистские, и традиционные. Но если уж индивидуалист-самочинец выбрал традиционное одеяние — например, «альте танте» («старая тетушка») или «критте» («смазливая девчонка»), тогда и вести себя он должен в соответствии с каноном. А канон повелевает маскам-одиночкам «интриговать», то есть зубоскалить над прохожими, беззлобно задирать их, вышучивать…
С участниками карнавала вроде разобрались. Как же проходит фаснахт?
…Четыре часа утра. Обычно Базель в это время еще спит. Но во второй понедельник Великого поста обычный порядок вещей и течение жизни нарушаются самым решительным образом. Кафе и бары открыты, улицы деловой части Базеля — а фаснахт разворачивается именно в деловой части этого старинного города — заполнены народом. Зрители замерли в ожидании: вот-вот, с четвертым ударом часов, начнется «моргештрайх» — «утренний ход». Впрочем, это слово переводится еще и как «утренняя выходка».
Бьют часы, и во всех домах Базеля, на улицах и площадях гаснут огни. Темнота обрушивается на город как гром небесный, и… в ту же секунду в воздухе рождается музыка клик: медленная ритмичная мелодия, странно сочетающая и маршевый мажор, и томность бального танца. Тиу-тиу-тиу… — плачут флейты. Брум-бром-брам… — твердят свое важные барабаны. А вот и музыканты. Они гуськом движутся сквозь толпу — в диковинных костюмах, в масках — то могильномрачных, то сардонически оскаленных, то клоунски-беззаботных, то элегически-грустных. Маски освещены фонарями, которые участники процессии несут, укрепив на головах.
Минута-другая, и толпа зрителей устремляется за процессией. Так и будут они двигаться по городу… Будут вторгаться в кафе, рестораны, слушать песни, сатирические стихи, выкрикивать лозунги. Ненадолго присядут за столики, чтобы подкрепиться и вкусить освященные веками постные фаснахтские блюда — жидкую мучную похлебку и луковый пирог…
Фаснахтом руководит «комиттее», в состав которого входят представители самых славных и самых старых клик. Комитет устраивает распродажу карнавальных значков и распределяет полученные средства между кликами. Комитет присуждает кликам очки: за вклад в подготовку карнавала, за оригинальность «сюжетов», за талантливость, за мастерство в изготовлении масок, костюмов и фонарей. Счет ведется на специальном стенде, в зависимости от количества очков клики и получают большие или меньшие денежные суммы. (Оценивается даже количество участников клики и то, сколько раз она продефилировала мимо стенда.) Наконец, нечего и говорить, что именно комитет следит за соблюдением правил приличий во время фаснахта.
Общие черты, роднящие карнавалы разных стран и народов, известны с давних-предавних времен. Это особое участие к бедным и сирым мира сего, уход от будничной рутины, обычай делать друг другу подарки.
В том, что фаснахт в Базеле смещен на неделю относительно Масленицы в соседних странах, проявился мятежный дух баслеров. Не будем путать начало Великого поста, масленичную кутерьму и — наш карнавал, когда-то решили они. Масленица Масленицей, а моргештрайх сам по себе. Так и повелось…
Баслерам не чужда самокритика и самоирония. Они любят подшутить над собой, над собственными «незыблемыми» традициями, над своим «детским», как они считают, отношением к жизни. Не случайно озорное самоназвание базельцев — «баслер бебби»: ставшее международным слово «бебби» — «бэби» — в пояснении не нуждается. Однако самокритичность чаше всего идет рука об руку с самоуважением…
Впрочем, мы немного отклонились от темы фаснахта. Вспомним: понедельник и среда знаменуются парадами клик. Идут арлекины, идут самые разнообразные ряженые, играют на флейтах и барабанах и несут фонари с нарисованными на них «сюжетами».
Что же это за «сюжеты»?
Здесь, пожалуй, заключена главная особенность фаснахта. Иностранцы, собравшиеся на карнавал, неизменно удивляются, разглядывая фонари. Неужели их авторы — швейцарцы? Те самые швейцарцы, которые слывут убежденными «нейтралами», людьми замкнутыми и очень далекими от политики?
Ибо темы сюжетов — в большинстве случаев на злобу дня мировых событий. Оказывается, баслеров очень многое интересует и многое волнует, во время карнавала они стремятся выразить свое отношение ко всему, что происходит за пределами полукантона и за пределами страны. О разных проблемах рассказывают сатирические «сюжетные» фонари, плакаты и листовки, раздаваемые прохожим. О положении женщин, о молодежных волнениях в северных городах Швейцарии, о росте цен на продукты и на бензин, о политической чехарде министров, о мировом финансовом кризисе, об американцах в Ираке…
«И это карнавальные сюжеты? — морщат лбы базельцы из числа консерваторов. — Ой ли? А как же наш традиционный нейтралитет? Уж не превращается ли фаснахт в политическую демонстрацию?»
«Ну что вы! — всем своим невозмутимым видом отвечают скрывшиеся за масками баслеры, идущие в рядах клик. — Фаснахт — всегда фаснахт. Надо только различать традиции и веяния времени. Традиция — это флейты, барабаны, маскарадные костюмы, фонари. А сюжеты для фонарей и плакатов мы всегда брали из жизни. Берем и сейчас…»
Вот такой карнавал…
Следующий фаснахт — через 362 дня…
Правильно, очень правильно назвали гигантскую реку Южной Америки Амазонкой, а обширное пространство ее бассейна — Амазонией. Потому что амазонки — примерно в том смысле, в каком употребляли это слово древние греки, — там были и есть. Были — если иметь в виду различные индейские племена с явным уклоном к матриархату, теперь уже либо исчезнувшие, либо перешедшие к другому укладу жизни. Есть — если иметь в виду индейцев куна. Правда, расселяется эта народность гораздо севернее Амазонии — на панамских островах Сан-Блас, что лежат в Карибском море. (Впрочем, это не очень меняет суть дела.) С другой стороны, амазонки куна не воинственны, на пришедших не нападают, с материковым народом не воюют и, чтобы удобнее было стрелять из лука, правую грудь не отрезают, как поступали — по древнегреческим преданиям — их мифические предшественницы, да и мужчин не убивают, поскольку те могут пригодиться в хозяйстве. В остальном все правильно. На островах Сан-Блас правят исключительно женщины.
Откуда пошла эта традиция — понятно: от древних времен матриархата. А вот почему она сохранилась в наш век относительного паритета сильного и слабого полов — сказать трудно. Это задача для историков и этнографов, окончательного решения пока еще нет.
Но сначала расскажем о самом архипелаге. Он состоит примерно из 350 островов, протянувшихся на огромном расстоянии — от полуострова Сан-Блас до мыса Портоганди. Вообще-то архипелаг на большинстве карт именуется Лас-Мулатас, но у индейцев куна, помимо самоназвания, есть еще название, данное европейцами, — сан-блас, отсюда и двойственность в наименовании.
Первым из европейцев, побывавших на архипелаге, оказался не кто иной, как сам Христофор Колумб. Фатальными стали для него эти места. Именно здесь великий генуэзец понял, что его четвертое, Высшее Плаванье — «Эль Альто Виахе» — безуспешно и найти путь в Индию через какой-нибудь проход не удастся. А ведь до Тихого океана оставалось совсем немного — 40 миль по суше, если считать от того места, где Колумб стал на якорь под новый, 1503 год (сейчас там расположен крупный город, названный в его честь Колоном). Далее суда пошли к югу вдоль побережья, лавировали между островами Сан-Блас, но — увы! Матросы начали роптать, Колумб жестоко страдал от малярии и артрита, и пришлось мореплавателю принять решение: отвернуть на север. После чего два оставшихся его судна, измученные штормами и источенные червями-древоточцами, направились к открытой ранее Ямайке.
А индейцев куна Колумб, скорее всего, не видел. Для него острова Сан-Блас были безлюдны, а значит — бесполезны. Индейцы появились там много позднее, пока же они селились на побережье, по устьям рек.
Началась эпоха конкисты. В Новый Свет явились хищники: Кортес, Писарро, Бальбоа (именно он первым вышел к Тихому океану сушей и понял, что морского пути в Индию здесь нет, как мы знаем, проход «возник» здесь лишь через четыре сотни лет). Индейцы уходили в чащобы: они страшились моря, откуда приходила смерть и где рыскали жадные до столь обыденного для них золота пришельцы.
Только когда закончились времена конкисты и пиратства, куна освоили острова, ставшие отныне их домом. И домом благодатным: плодородная почва, пышная растительность, морской бриз, которого так не хватало в душном тропическом лесу. Одна беда — на островах всегда недоставало питьевой воды, и даже ныне за ней приходится ездить на материк.
Куна издавна занимались рыбной ловлей и земледелием. Это выработало определенный антропологический тип сан-бласцев: невысокий рост, довольно крупная голова на мощной шее, сильно развитые грудная клетка и плечи, сравнительно короткие ноги и маленькие ступни. Но сие черты физические. В душевном же отношении куна издавна славились радушием, кротостью, резко выраженной гордостью своим матриархальным строем и… некоторой беспечностью (зачем особенно тужить, когда природа здесь так щедра?). «Славились»… А сейчас? Времена меняются. Но об этом несколько позже…
Природа действительно щедра на островах Сан-Блас, однако, чтобы ее оценить, туда надо еще добраться. Путь до островов, например, из Панамы короток, только он сопряжен с некоторым риском для жизни. Дело в том, что сообщение исключительно авиационное, лететь от аэропорта Токумен до острова Эль-Порвенир — единственного острова архипелага, где есть аэродром, — менее часа, но на пути высокие горы, самолеты там часто попадают в страшные воздушные ямы, а внизу — девственный, совершенно не тронутый человеком тропический лес. Настолько не тронутый, что ни разу здесь не смогли отыскать остатки разбившихся пассажирских самолетов: иголка в стоге сена, а сквозь «стог» не пробиться.
Но когда самолет переваливает через горную цепь и оказывается над полуостровом Сан-Блас, глазам пассажиров открывается удивительная картина: цепь зеленых островов, уходящих за горизонт. Сам Эль-Порвенир — сравнительно небольшой остров. Те, кто садился на него на самолете, рассказывают, что с небольшой высоты он похож… на сито: повсюду вода. Остров рассечен узкими каналами, протоками, усеян пятнами небольших водоемов (как мы знаем, увы, не пресных). Похожи на Эль-Порвенир и прочие основные острова архипелага — Обигантупо (остров Купаний), Пико Фео (остров Туканов), Налу Нега (Дом Пагре[23]), Карти Суитипо (Крабий), Нараскантупу Тумад (остров Больших Апельсинов). И везде пальмы, пальмы, пальмы…
Куна собирают примерно 25 миллионов кокосовых орехов в год — более полутора тысяч штук на каждого из 15 тысяч островитян, включая детей и стариков. Экспорт орехов — в основном в Северную Америку — приносит индейцам главный доход. Не очень большой для каждой семьи, но достаточный, чтобы покупать предметы первой необходимости. Кроме кокосовых пальм, куна выращивают бананы, какао, сахарный тростник, апельсины (как видно из названия одного из островов). Еще ловят рыбу в открытом море, охотятся на игуан и крабов. Жить, в общем, можно. У каждой семьи — своя хижина, свое каноэ, свой клочок земли. Про Сан-Блас часто говорят, что здесь нет ни богатых, ни бедных: в среднем все небогаты. Туристы, хлынувшие сюда в последние годы, утверждают, что Сан-Блас — «один из последних эдемов на Земле, куда еще не добралась техническая цивилизация: тонкий, чудный — и чистый! — песок пляжей, нежно шелестящие кокосовые рощи, ласковый морской ветер, гостеприимные аборигены…».
Оставим сентиментальности туристам и обратимся к самим куна — не тем, что вышли когда-то из континентальных лесов, пересекли узкие проливы и добрались до земли обетованной, — а современным.
Вот здесь и пора вернуться к матриархату.
Традиции его на Сан-Блас всегда были тверды, незыблемы и суровы. Мужчина, женившись, незамедлительно покидает родной кров и входит в дом супруги. Из новорожденных предпочитают девочек, на мальчиков же смотрят с безразличием. Недаром старинная поговорка гласит: «Имеющий дочь всегда возымеет и сына». Это не иносказание, а прямая констатация факта, что со временем в дом обязательно придет мужчина — супруг дочери. У куна принято, что не женихи подбирают себе невест, а наоборот, невесты женихов. Едва девушка достигает 14 лет, как она тут же коротко остригает волосы — знак, что пора замуж, — и начинает присматриваться к молодым людям. Наконец выбор сделан. Отец девушки (именно он, мать такими пустяками не занимается) отправляется к родителям избранника и требует— не просит! — руку сына. И попробуй юноша откажись! Его не поймут. Это будет и не куна уже, а какой-то моральный урод!
Брак у индейцев сан-блас свят и нерасторжим. О разводах речи быть не может. О том, чтобы чете тихо, мирно разойтись, тоже. Так сказать, «от венца до могильного конца». Случаи многоженства редки, но бывают: что делать, если один юноша понравился сразу нескольким девушкам?! А вот полиандрия практически исключена — если у женщины несколько мужей, то и подруги и соседки будут смотреть на нее косо: «Ишь сколькими помощниками в хозяйстве обзавелась!»
В принципе, все экономические, социальные вопросы куна решают сообща — на собраниях под предводительством вождей — «касиков», эта роль отводится все же мужчинам. Но… роль номинальная, хотя по правилам решение считается принятым, если за него высказалось большинство присутствующих. Казалось бы, демократия или хотя бы равенство полов? Нет. Сплошь и рядом куна-амазонки оказывают — и успешно! — давление на собрание. Мужчина высказывается коротко и определенно — так принято. Женщина — например, жена того же касика — может говорить туманно, но часами, — и это тоже принято. Неудивительно, что порой собрание расходится в несколько ошеломленном состоянии: как же так, вроде бы все было ясно с самого начала, а проголосовали совсем за другое?
Как распределяются у куна обязанности? Мужчины снабжают семью пропитанием: выходят на охоту и рыбную ловлю, работают на плантациях кокосовых пальм, собирают бананы, какао-бобы, рубят сахарный тростник. Далее — заготавливают в лесу древесину на дрова и для строительства хижин, привозят с материка пресную воду, вытесывают каноэ… Однако матриархат куна не означает, что предводительницы островов сидят без дела и помыкают мужчинами. У женщин полно иных хлопот: они обрабатывают те же кокосы и какао-бобы, выжимают из тростника сладкий сок и выпаривают его на сахар, да еще и хозяйство вести надо, и детей растить. А уж какие они ткачихи и вышивальщицы — известно всей Центральной Америке. Ярко-красные с золотистым орнаментом головные платки с островов Сан-Блас пользуются небывалым спросом. Они делают честь экспозициям многих музеев народного искусства. Порой туристы только из-за этих платков и прилетают на Эль-Порвенир.
Стоп, туристы… Вот с них, пожалуй, все и началось.
Традиции куна предписывали строгий регламент поведения мужчин и женщин. Никогда ни один иностранец не смел провести ночь на островах — для этого есть материк. Если же у женщины рождалось дитя с нетипичными для куна чертами — пусть это был только намек на связь с иностранцем, — ребенка немедленно уничтожали. Теперь же приезжие днюют и ночуют на Сан-Блас, закон стал более терпим, а мораль оставляет желать лучшего.
Туристы, как правило, люди состоятельные, и индейцы с некоторых пор стали ощущать власть денег. Ах, как хочется заиметь небольшую сумму долларов или сорвать приличный куш в бальбоа![24] Тогда можно съездить в Колон и купить что душа пожелает. Так коммерция стала резко вторгаться в жизнь индейцев сан-блас.
Иностранцы всегда восхищались сан-бласскими «мола» — женскими хлопчатобумажными блузками, перед которых украшен нашитым куском узорчатой материи с ярким замысловатым орнаментом. В последние годы туристу достаточно только показать пальцем на «мола» и спросить, сколько такая может стоить, как индианка на базаре сувениров тут же снимает с себя блузку и вручает за приличную мзду покупателю, ничуть не смущаясь публичным раздеванием. И это при здешних строжайших нравах! (Правда, довольно быстро ткачихи разобрались в конъюнктуре и поставили производство «мола» на поток, но перемены в этике оказались все же необратимыми.)
Зачастую жены отрывают мужей от привычной работы и заставляют вырезывать из дерева почти совсем настоящие дротики, копья и стрелы — это тоже ходовой сувенирный товар.
Закон о ночевках чужеземцев на островах — это одна сторона медали. Другая сторона — никогда ни один куна не мог позволить себе провести ночь на материке (для этого существует собственный дом). Однако, когда индейцев стали приглашать работать в зоне Панамского канала — в основном в услужении у американцев, — они согласились. Это было нарушением сразу двух правил — о ночевках на материке и о том, что любая услуга куна может быть оказана лишь в обмен на другую, равноценную. Американцы же наниматься к куна, естественно, не собирались.
Традицию обошли не сразу. Хитроумные амазонки посовещались и обратились к могущественным «неле» — шаманам. А те под нажимом вынесли такое соломоново решение: «Хотя установлено, что среди куна за услугу должно быть воздано другой услугой, тем не менее в данном случае ситуация иная, ибо противной стороной являются американцы, а они не куна. Следовательно, установленный порядок не имеет силы…»
Давно уже индейцы работают в зоне канала, а возвращаются на архипелаг, разумеется, другими людьми. Людьми, побывавшими «в большом мире».
Не известно, сумеет ли техническая цивилизация даровать санбласцам свои блага и при этом сохранить лучшие традиции самобытной патриархальной — простите, уникальной матриархальной — культуры, или же культура эта напрочь исчезнет под натиском цивилизации денежной.
…На островах по-прежнему чрезвычайно велико влияние неле. Но не только потому, что куна верят в злых духов, даже оставляют в хижинах на всю ночь гореть масляные лампы, дабы свет отгонял неясные тени и, главное, летучих мышей — воплощение духов; не только потому, что наделяют шаманов магическими силами, способными противостоять злым чарам, а еще и потому, что на архипелаге очень мало врачей, зато неле — опытные врачеватели. Корой местных деревьев останавливают кровотечения, крокодильим жиром лечат ревматизм, с помощью настойки из листьев коки снимают боль…
По-прежнему куна относятся к смерти только как к встрече с предками. Умерших хоронят на материке (на островах слишком влажная почва) в общих могилах и укладывают туда предметы, крайне необходимые в дальней дороге в загробный мир: обязательно гамак (что такое куна без гамака?!), несколько чистых рубах, приличный головной убор. Скорбь о почивших не в правилах куна, а заговорить о недавно умершем — значит обнаружить удивительно дурное воспитание…
Дети индейцев проходят курс образования в своеобразной родовой школе. Четырехлетний мальчик уже прекрасно плавает, в восемь лет он умеет править каноэ, бить рыбу гарпуном или ловить ее на крючок. В десять лет из уст отца он узнаёт все о традициях своего народа. Пятнадцатилетний юноша может мастерски вытесать из ствола дерева каноэ с помощью мачете и тесла, а съездив в Колон и взглянув одним глазком на иную жизнь, он получает право участвовать в общих собраниях. И наконец, к этому времени вступивший во взрослую жизнь индеец научается во всем повиноваться женщинам.
Вот такая школа жизни. Для молодых куна необходимая.
И кстати, поскольку никаких других нет — единственная.
О феномене «хождения по огню» писали все кому не лень. Не лень и мне…
Это было в Болгарии, сентября девятнадцатого дня, года… впрочем, год не важен, можно лишь сказать, что описываемые события происходили весьма давно… в механе, неизвестно почему носящей чужое название «Пикник».
Мы выехали из Слынчева Бряга, когда уже совсем стемнело. По мостовым курорта разъезжали извозчики. Кони мягко цокали по асфальту, а запряжены они были в красочные расписные экипажи. В ночной тени домов яркие цвета пропадали, но стоило кучеру направить лошадь на середину мостовой, как в свете полной луны краски приглушенно оживали, рисунок казался припорошенным пылью.
Путь предстоял недальний — каких-нибудь пятнадцать километров. Но поскольку точной дороги мы не знали и постоянно сворачивали в разные ненужные ответвления, то приехали, когда публика уже собралась, — за несколько минут до начала. Начала чего? — предвижу вопрос. Не все сразу. Я намереваюсь быть точным в деталях и рассказывать наивозможно подробно…
Механа — то есть корчма, таверна, постоялый двор, в общем, нечто в этом роде — представляла собой большую, квадратную в плане площадку, огороженную плетнем и постройками. Внутренний двор был настолько велик, что вмещал даже группудеревьев — между ними пылал костер. Еще один костер тлел посредине площадки, перед двухэтажным деревянным зданием с галереями, где стояли столики. Очевидно, это помещение не всегда вмещало всех желающих, потому что постройки с двускатными крышами, разрывающие плетень, тоже предназначались для публики — они напоминали ложи. Что осталось упомянуть? Были еще высокая эстрада, низкий деревянный помост перед ней и массивные ворота под громоздким козырьком: там развеселый корчмарь встречал гостей, предлагая им хлебнуть из объемистой «бъклицы» местного вина и закусить «хлеб-соль-перцем».
Мы нашли свободный столик на втором этаже, уселись, и почти сразу же на галерее появилась певица: под аккомпанемент флейты и двух гадулок она пела протяжные народные песни. Потом на эстраду с гиканьем и свистом выскочили кукеры — ряженые: восемь молодцов в белых полотняных или мохнатых красно-зеленых одеждах, в длинноносых «страшных» масках с белыми обводами вокруг прорезей для глаз. Кукеров сменил хоровод девушек в черных сарафанах с белым узорным шитьем, затем звенели шпорами лихие танцоры, снова лились долгие песни, и вдруг вылезли из незаметной дверцы на помост два здоровенных медведя. Человек, выпустивший их, успешно с косолапыми боролся, что, впрочем, при известной сноровке труда не представляло, ибо медведи были зверьем привычным и давали валить себя с видом, покорным до чрезвычайности…
Словом, разворачивалось перед нами народное театрализованное представление, и в другом месте, в другое время оно было бы интересным само по себе, но здесь имело иную цель: создать напряжение перед главной частью программы. Напряжение ожидания…
Когда флегматичные медведи принялись возить на себе смельчаков из публики, нетерпение наше достигло высшей ступени. И тут моя спутница шепнула:
— Пошли. Сейчас начнется…
Идти нужно было в ту самую рощицу, где совсем недавно полыхал костер. Теперь дрова уже прогорели, и человек в униформе спешно разравнивал граблями угли, стремясь образовать из них большой круг, метров пяти в диаметре. Эту светящуюся арену полукольцом огибали несколько рядов деревянных скамеек. Мы успели вовремя: по незримому сигналу вступили с моноритмичной, заунывной мелодией музыканты, и рядом с углями появились четверо босоногих людей: трое мужчин в белых рубашках и черных узких брюках и высокая девушка в белом платье с красными цветами, вышитыми по подолу. Назывались они — нестинары.
Переглянувшись и чуть заметно улыбаясь друг другу, все четверо, приплясывая, двинулись в обход круга углей, оранжево сиявшего живым огнем. По мелким головешкам время от времени пробегали змейки розового пламени. Метра три отделяли меня от кромки круга. Лицо пылало от жара. На лбу выступил пот. Что чувствовали танцоры, кружившие менее чем в полуметре от огня, — утверждать не смею. Но свидетельствую: угли были самые настоящие, неподдельные.
Долго, очень долго звучала музыка. Невыносимо долго скользили по кругу плясуны, едва слышно касаясь утрамбованной земли босыми ногами. И внезапно — хотя все этого ожидали, тем не менее совершенно внезапно — старший из группы, коренастый пожилой мужчина с серебряным ежиком волос, спокойно ступил на огонь. У меня что-то окаменело в груди, схватило дыхание. В толпе ахнули…
Здесь я хочу сделать отступление и попытаться заглянуть в прошлое. Обряд хождения по огню — не такое уж редкое явление у народов мира. Известны индуистские культовые празднества подобного рода, распространен этот обычай был в Японии, Китае, на островах Фиджи. Описывали его и древнегреческие, и римские писатели. Например, у Вергилия в «Энеиде» есть такие строки:
Бог, величайший из всех, Аполлон, хранитель Соракта!
Первого чтим мы тебя, для тебя сосновые бревна
Жар пожирает, а мы шагаем, сильные верой,
Через огонь и следы оставляем на тлеющих углях!
Из европейских стран, пожалуй, только в Болгарии сохранилось до наших дней «огнехождение», которое носит название «нестинарства». Можно предположить, да и то без особой гарантии, что попало оно сюда через Малую Азию, и, во всяком случае, корни его следует искать в зороастрийской религии древнего Ирана, религии огнепоклонников. Однако когда проник в Болгарию этот обычай, как именно связан с языческими культами — ответы на эти вопросы до сих пор не выходят за рамки гипотез. Гипотез много, порой они противоречат друг другу, поэтому приведу здесь лишь самые интересные.
Греки?
Откуда пошел термин «нестинарство»? Есть мнение, что источник его — греческое слово «эстиа», то есть «очаг». А занесли его сюда греки, поселившиеся в давние времена в колониях Ахтополь и Василико (ныне Царево). Но если поставить проблему так: откуда к самим грекам пришло поклонение огню? — то особой ясности здесь добиться не удастся. Это может быть собственно средиземноморский культ, перекочевавший сюда либо из Южной Каппадокии, где греческие жрицы-огнепоклонницы славили богиню Перасию-Артемиду, либо из Этрурии, где в честь древнеиталийского божества Вейовиса жрецы-гирпы шествовали босиком по пылающим бревнам на вершине горы Соракта, близ Рима. Но может быть и чисто восточное наследство. Болгарский писатель Славейков, впервые описавший нестинарство в 1866 году, утверждал, что слышал из уст «ходящих по огню» странные слова — не греческие, не болгарские, не фракийские. Например, слово «пазана» явно было родным братом новоперсидского «pazhana» — «жареный», во всяком случае, и то и другое имели в основе персидский корень «pez». Но говорили на необычном диалекте именно греки, греки-нестинары.
Фракийцы?
Возможно и такое: не переносился обычай в Болгарию откуда-либо, родился здесь же, во Фракии, и лишь чисто внешнее сходство с восточными культами заставляет искать истоки его в Персии. Язычники-фракийцы поклонялись богу солнца — Сабазию, отмечали они и день летнего солнцестояния — «поворот солнца», жгли в дар богу обрядовые костры. Не исключено, что огненный круг именно светило и символизировал, а чтобы выразить всеискупительную любовь к Сабазию, танцевали на углях босоногие жрецы — те, которых позже назвали «нестинарами». Спустя столетия христиане заимствовали этот обычай у язычников, соединили его с праздником святого Иоанна Предтечи; потом и с прочими христианскими праздниками слился древний обряд — ходили по огню на Ильин день, на Пятидесятницу, в честь святого Пантелеймона, святой Марины. До наших дней нестинарские пляски дошли уже не как летний, а как весенний праздник — день св. Константина и Елены, приходящийся на 21 мая. Еще в начале XX века они были широко распространены по всему Странджанскому краю (Юго-Восточная Фракия). Потом обряд стал вымирать и к середине двадцатого столетия остался только в двух деревнях близ города Малко Тырново — болгарской Былгари и греческой Кости.
Персы?
Снова вернемся к древнему Ирану. Если «огненная» религия зороастрийцев и лежит в основе всех восточных обрядов поклонения огню, то непосредственными «родителями» нестинарства можно назвать два аскетических культа: бога солнца Митры, распространившийся через Малую Азию по всей Римской империи в I веке нашей эры, и манихейство, названное так по имени основателя секты Мани, убитого в 275 году. И тому и другому культу свойственны были огненные очистительные обряды. Сохранилось свидетельство отца Григория Назианского, современника Юлиана Отступника, об истязаниях во славу Митры, о мистических обжиганиях. Имело ли это прямое влияние на нестинарство или оставило свой след только в дервишских испытаниях раскаленным железом — трудно сказать. Зато воздействию манихейства на болгарские обряды есть документальное подтверждение. Дошел до нас список XI века, где говорилось о перенесении восточной ереси в Болгарию неким Сантаврином, последователем Мани.
Римляне?
Эта последняя гипотеза связана не с поиском корней нестинарства, а лишь с вопросом: каким путем мог прийти в Болгарию митраистский культ? И некоторые исследователи называют здесь имя римского императора Константина Великого. Многое кажется непоследовательным в его царствовании. Он предпочел христианство культу Митры, даже ввел монограмму Иисуса в военную символику, но оставил на монетах языческих богов, определив главным среди них Гелиоса. Созвал первый Вселенский собор христианских епископов, названный Никейским, но при этом объявил всеобщим праздником dies Solis — день бога Солнца, объявил — Миланским эдиктом — христианство дозволенной религией, стал главой церкви, но, избрав столицей Константинополь, велел воздвигнуть там языческие статуи, а на самом видном месте поставил огромную статую Гелиоса, приказав почитать ее как его собственное изображение. Нет ли связи между dies Solis и нестинарскими празднествами?
Как бы то ни было, а к XIX веку майский нестинарский ритуал в Болгарии отлился уже в законченную форму. Этнографы его неоднократно наблюдали, и на основе их описаний можно составить довольно точную картину праздника.
Начинался обряд в специальной постройке, называвшейся «столнина» или «конак». Здесь постоянно горел небольшой очаг, хранился ритуальный барабан, а в день плясок выставлялись иконы святых Константина и Елены. В «столнину» же приносили жители деревни и деньги: для жертвоприношения— «курбана», для очищения святых источников — «аязмов». Пляски продолжались и день и два, но до поры до времени не нестинарские: под аккомпанемент барабана и гайд — волынок — плясала деревня перед «конаком», водила «хоро» вокруг источников. И лишь к вечеру 21 мая разводили специально назначенные люди костер на главной площади. Не одна телега дров сгорала в пламени, прежде чем получалось то, что нужно нестинарам: огненный круг пяти метров в диаметре и толщиной сантиметров пять.
Долго плясали вокруг углей нестинары, и наконец — так гласит поверье — вселялся в них дух святого Константина. Плясуны шатались, заламывали в отчаянии руки, внезапно кто-нибудь один подхватывал икону святого и вступал с ней на огонь. Все смолкало, лишь резкие крики танцоров неслись в тишине — «вах! вах!». Жители нестинарских деревень утверждали, что впавшие в транс плясуны способны были на многое: пророчествовали, читали в душах, общались с умершими… Если отделить мистические легенды от действительно виденного учеными и исследователями, то останется следующее: босоногие танцоры по нескольку раз безболезненно пересекали огненный круг, делали это в медленном темпе и ноги предварительно ничем не смазывали…
Мужчина с серебряным ежиком волос ничуть не изменил походки. Не бледнел, не «чернел лицом от крови» (и такое встречается в старых хрониках), не шатался в отчаянии. В том же самом ритме, в котором двигался по земле, шел теперь нестинар по углям. Шел размеренно, как бы слегка пританцовывая. И вовсе не верилось, немыслимо было, что под ногами у него — жар, лишь звездочки мелких углей, приставших к ступне и разгоравшихся в воздухе, когда человек отрывал подошву от огня, делая очередной шаг, явственно доказывали обратное. Полный сумбур в моей голове произвели эти завораживающие звездочки…
Нестинар совершил полный круг, сошел на землю и, по-прежнему танцуя, влился в хоровод остальных. Тут же на угли ступила девушка. Рисунок ее движений был иной, хотя равно неспешный: она сильно и легко толкала себя вперед, мягко ставила ногу всей плоскостью и делала это столь грациозно, что казалось: плывет над пламенем. Так и было: в оранжевом сиянии плыл в вертикальных струях нагретого воздуха белый силуэт нестинарки.
Потом плясали на углях еще двое. У каждого был свой стиль: сухопарый мужчина, ловкий в движениях, беззаботно припрыгивал, будто шлепал по лужам, последний же — человек весьма тучный — ступал осторожно, слегка раскачиваясь, но никто не сошел с арены, не сделав полного круга. И пока один исполнял свою фигуру, все прочие медленно двигались в обход огня.
И раз, и два, и три раза выходили танцоры на угли. Останавливались, стояли несколько секунд на этой гигантской жаровне, ударами ног сбивали разбросанные пляской головешки в правильный круг — красные фонтаны искр поднимались тогда из-под ступней.
Свидетельствую: не пробегали по огню нестинары, не спешили ощутить под ногой прохладную землю — они оставались на углях подолгу, и разницы между танцем на серой, убитой земле и на оранжевой арене не обнаруживалось никакой.
Постоянно сверкали вспышки фотокамер. В такие мгновения светящаяся площадка мертвела, обретала пыльную серую окраску, и я подумал, что ни одна цветная фотография не способна передать даже цвет арены, не то что помочь разгадать или уловить таинство пляски. Так оно и оказалось: слепящие искусственные молнии фотоаппаратов убили на снимках жаркий цвет живого огня…
Пляска заканчивалась. Все четверо в едином порыве вступили на арену: медленно прошлись по ней, сблизились, взялись за руки и покинули круг. С начала танца прошло более получаса, и все это время я напряженно следил за лицами нестинаров. Они оставались в темноте, лишь подбородок и скулы озарялись тихим оранжевым светом. Честно признаюсь: я не смог определить выражение лиц. То чудились спокойствие и безмятежность, то сквозь маску непроницаемости мерещилась стойкая сила, однако и сила эта никак не связывалась с одолением боли; может быть, выражала лишь стремление точно ставить ногу, касаться огня не произвольно, но одним-единственным способом, известным только нести-нарам. Возникало и еще одно чувство, но в нем я не могу быть уверенным до конца, не исключено, что здесь я «домыслил» за нестинаров сам. Тем не менее, сидя возле арены из углей, я не мог отделаться от такого впечатления: танцоры не думали о жаре, не верили в огонь, но как они этого добивались, каким представал в их воображении пламенный круг, что ощущали их неопалимые ноги, осталось для меня тайной.
Потом я пробился сквозь кольцо зрителей, окруживших нестинаров, и, испросив разрешения, тщательно ощупал ступню одного из танцоров. Ни малейшего намека на огрубелость, «твердокаменность» подошвы, ни следа какой-либо «смазки» и, уж конечно, никаких волдырей от ожогов. Самая обыкновенная мягкая кожа. Свидетельствую: ступня была прохладной и сухой, может быть, даже слишком сухой — и… только.
Есть много версий, претендующих на разгадку феномена огнехождения. Прежде чем привести наиболее популярные, замечу сразу: ни одна из них этот феномен не объясняет. Как много непонятного в йоге, как много непостижимого в восточной медицине, столь же много загадочного в нестинарских плясках, а комплексного изучения танцев на огне — повторяю: комплексного, с привлечением самых разных специалистов — биологов, физиологов, врачей, психологов и прочих, — до сих пор никто не предпринимал.
Кое-кто полагает, будто все дело в мимолетности контакта между ступней и угольями. При всей своей простоте эта версия чрезвычайно далека от истины. Исходит она из доступного эксперимента: пробежать очертя голову босиком через костер способен, безусловно, каждый. Нестинары, как мы видели, не бегают. Они танцуют…
Иные связывают отсутствие ожогов с трансом или экстазом, в котором якобы пребывают плясуны. Если заглянуть (и верить!) в историю нестинарства, то ритуальный транс действительно имел место. Что же касается современных «огнепроходцев»… Смею свидетельствовать: поведение нестинаров, которых я наблюдал, ничуть не отличалось от поведения обыкновенных танцоров на обыкновенной сцене, и единственное, что можно было отметить в их действиях, — это высокое профессиональное мастерство, но никоим образом не экстатическое состояние. Отмечу и другое: трансом можно было бы объяснить невосприимчивость к боли, однако не отсутствие ожогов. Волдыри — по логике вещей — обязаны появиться и… не появляются.
Порой встречаются объяснения феномена чисто технического свойства. Относиться к ним можно по-разному, но убедительности все же не хватает.
Утверждается: ставя ногу на огонь, надо лишь плотно стискивать пальцы, дабы между ними не попал уголек. Тогда мышечное напряжение неким образом умалит термическое воздействие.
Утверждается: ступать необходимо твердо и плотно ставить ногу, чтобы между подошвой и углем не оставалось прослойки воздуха.
Утверждается и обратное: весь «секрет» — именно в воздушной прослойке, поэтому следует поджимать пальцы и касаться головешек лишь подушечками и пяткой. Почему кончики пальцев не могут сгореть — авторы этой версии не поясняют.
Утверждается: в момент касания углей ступня интенсивно испаряет влагу, так что образуется особый «паровой барьер», препятствующий ожогам. Вспоминают даже шарик воды на раскаленной сковороде, который «бегает» как раз за счет подобной паровой подушки. Но при этом забывают, что «пар», если таковой и выделяется, сам по себе должен стать причиной ожога: ведь температура раскаленных углей сменится в данном случае всего-навсего температурой кипящей воды…
Единственное, что я могу сказать: секрет огнехождения пока не раскрыт. А в том, что секрет этот существует, я убежден полностью. Не чудо, не мистика, разумеется, но высокая техника, отточенное мастерство, искусство, наконец, лежат в его основе. Видел же я перед собой подлинное искусство, и высший смысл его, быть может, именно в том, что непосвященным оно недоступно.
Не скрою: я очень хотел стать «посвященным». И когда танцоры, не отвечая на расспросы, удалились, обратился к корчмарю.
— Как же все-таки они это делают? — спросил я, сознавая всю наивность вопроса.
— Воля и выдержка! — ответил корчмарь, улыбаясь с видом иллюзиониста, объясняющего широкой публике тайну коронного фокуса…
Описанное здесь произошло в 1975 году. С тех пор я не раз бывал в Болгарии и, конечно же, снова и снова смотрел нестинарские пляски. С каждым разом впечатление убывало — нет, не потому, что пляски становились хуже, и не потому, что они начали мне приедаться. Дело в другом. Это удивительное зрелище на моих глазах превращалось из фольклорного таинства в заурядный туристский аттракцион. И превратилось-таки… Сейчас нестинарские пляски может увидеть каждый, а если карман толстый, то и ехать никуда не надо — прямо к дому-отелю привезут…
Я продолжал читать все, что мне попадалось, о «хождении по огню» и в конце концов пришел к выводу, что если тайна и есть, то она вовсе не там, где ее ищут, а гораздо ближе. Да и не тайна это вовсе… Думаю, многие могли бы совершить «нестинарские пляски», если им открыть глаза на некоторые физические процессы вполне школьного уровня и если при этом немного потренироваться…
Сейчас я об этом тоже мог бы написать, но — не стал. Мне захотелось оставить очерк в том виде, в каком он был когда-то создан. Пусть «коронный фокус» остается «коронным фокусом». А «воля и выдержка»… — что же, в этих словах действительно таится ключ к тайне. Корчмарь — кстати, вполне реальный человек, а не придуманный персонаж — нисколько не лукавил…
Острова, как и книги, имеют свою судьбу. Взять, скажем, Нантакет, лежащий в Атлантическом океане в каких-нибудь тридцати милях от побережья американского штата Массачусетс. Островок небольшой, плоский и ничем не примечательный. Ну, когда-то процветал здесь китобойный промысел. Но какой из островов и портов Северной Атлантики не был связан с охотой на китов? Ну, название не англосаксонское, а индейское, присвоенное острову в давние времена племенем вампаноаг. Опять-таки не причина, чтобы островом заинтересовались серьезные энциклопедические издания. И тем не менее судьба оказалась к Нантакету щедра.
Все началось с «маячных корзинок». Или нет. С китов, точнее, с запрета на китовую охоту. Если же докапываться до сути вещей, то было так: после запрета, вызванного, как известно, резким уменьшением китового поголовья и угрозой полного исчезновения этих морских млекопитающих, жизнь на Нантакете начала хиреть (хотя промысел трески и палтуса продолжался), а корзинки подсказали выход из положения.
Появились они лет тридцать назад и своим рождением были обязаны… скуке. В проливе Нантакет курсировали плавучие маяки. Видимо, в долгие часы вахты морякам, обслуживающим их, делать было решительно нечего, и придумали они плести корзинки. Не известно, кому первому пришла в голову эта блестящая и, как скоро выяснится, перспективная идея, только поветрие очень быстро охватило все маячные суда. Со временем появился единый стиль, единая форма корзинок, и, что самое удивительное, они начали пользоваться спросом, хотя на суше корзинщиков — пруд пруди. Человеком, который перенес производство «маячных корзинок» с раскачивающихся палуб на твердую почву Нантакета, был выходец из Филиппин Хосе Рейес. Так на острове появилось первое ремесло, не связанное с китовым промыслом.
Хосе Рейес и поныне плетет корзинки. Правда, занимается он этим больше из любви к искусству, чем из желания подработать: годы уже не те и корзинки получаются не совсем «нантакетские».
А ведь фасон стал известен всему меру, уже есть знатоки и эксперты по нантакетским корзинам, подделку изобличат сразу, поэтому «марку фирмы» надо держать высоко. И старый Рейес передал эту марку молодым плетельщикам — супругам Билли и Джуди Сайл.
— Мы начали самостоятельно работать в 1973 году, — рассказывает Билли Сайл. — Конечно, поначалу большинство корзин шло в печку — до «маячных» недотягивали. А теперь только успевай: заказы идут со всех сторон. На первый взгляд плетельное дело нехитрое, а в действительности весьма трудоемкое: в неделю выходит полторы, максимум две корзинки. И это при полностью загруженном рабочем дне.
На каркас настоящей нантакетской корзинки годится только дубовая древесина. Затем каркас тщательно и хитроумно переплетается тонкими волосками луба вишни или акажу[25]. По верхнему ободу идет ряд с расчетом вбитых мелких медных гвоздиков. Шарниры крышки делаются из кожи и индейского тростника. И наконец, на самой крышке обязательна укрепляется пластинка слоновой кости или белоснежная раковина с изящной гравировкой — этот род резьбы называется «скримшо». Только так! Иначе какая же это «нантакетская корзинка»?
В двух шагах от мастерской Билли стоит дом Сэйла-старшего — Чарльза, известнейшего на Нантакете ремесленника. Только «ремесленником» его здесь никто не осмелится назвать — величают Ювелиром, хотя с золотом и драгоценными камнями Чарльз Сэйл, потомственный моряк, никогда дела не имел. Его пристрастие — макеты парусных судов.
К берегам Нантакета Чарльз Сэйл прибился в 1926 году. Увидел с палубы небольшой зеленый остров и тут же решил, что лучшего места, сколько ни плавай, не найдешь, поэтому можно здесь и осесть ненадолго. Это «ненадолго» длится уже более полувека. В периоды между плаваниями Чарльз предавался своему излюбленному занятию — коллекционированию чертежей и рисунков старинных и современных парусников. А потом как-то неожиданно из чертежей родился первый макет. Это была шхуна «Авалон», затонувшая с экипажем у Нантакета в 1927 году.
— Я ведь и сам мог быть на «Авалоне», — не преминет рассказать Сэйл любому, кто посетит его мастерскую. — Но в последнюю минуту почему-то — наверное, по воле Провидения — передумал и сошел на берег. В те годы у рыболовных судов была короткая жизнь. А все почему? Спешка! Такие гонки в море устраивали — не приведи господь! Ведь кто первый приходил с уловом в порт, тот и назначал высшую пену. Сотни хороших парней погибли только потому, что слишком уж рвались за денежками… — В этом месте Чарльз Сэйл обычно делает паузу и начинает перечислять на память затонувшие суда: когда было построено, кто автор проекта, где пошло на дно и сколько человек утянуло с собой. А пальцы его в это время — все еще крепкие и поразительно ловкие пальцы семидесятилетнего Ювелира — прилаживают мачты, крепят реи, натягивают штаги, оснащают парусник бегучим такелажем… Рождается новый макет, где все — от киля до топа — должно быть как на настоящем корабле.
Если Чарльз Сэйл строит миниатюрные парусники целиком, то специализация Роберта Сэндсбери — носовые фигуры, зато в натуральную величину. Почему-то в последние годы пошла на них мода. Ставят их и в фермерских домах Массачусетса, и в городских квартирах, даже укрепляют на форштевнях современных туристских яхт, где фигуры эти кажутся совсем неуместными— вроде насмешки над величием парусников прошлого и незаслуженной регалии парусника нынешних дней. Как бы то ни было, а Роберту Сэндсбери работы хватает. Но есть у него и особое, личное мнение: в рыбацком городе Нантакете, покрытом славой китобойных флотилий минувших лет, считает он, уж обязательно должен быть хотя бы один мастер, знающий толк в носовых украшениях. А еще Сэндсбери делает флюгера. Редкий дом нантакетского рыбака обходится без его творений. И когда на остров налетает крепкий морской ветер, яростно раскручивающий крылья здешних ветряных мельниц, над городом раздается жужжание, тарахтение, дробный стук — это «работают» флюгера Сэндсбери. Стоит ли говорить, что все они — с вертушками, тарахтелками или без — изображают силуэты китов…
Бум ремесел на острове был неожиданным, но неудержимым. И в свой водоворот он втягивал каждого вновь прибывшего, хотя таких на острове в последние годы немного.
…Эл и Бетти Хартиг пускают бумажных змеев. Казалось бы, несерьезное увлечение, да еще в их возрасте: пожилые ведь люди! Однако и это легкомысленное занятие может быть привлекательным (если взяться за него с умом), захватывающим (если учесть силу нантакетских ветров) и даже доходным (если наладить производство прочных и устойчивых в небе змеев). Только не бумажных, иначе проблема прочности никогда не была бы решена.
Последовали эксперименты с хлопчатобумажными тканями, а впоследствии, когда вырисовалась и форма — ее подсказали дельтапланы, — все встало на свои места. Ткань с пропиткой плюс устойчивая в полете «дельта» принесли успех, а вместе с успехом — диплом Ассоциации американских змеевиков и насмешливое прозвище, навеки закрепленное нанта-кетцами за супругами Хартиг: «Змеева парочка».
«Парочка», впрочем, не обижается. Их дом благодаря причуде хозяев стал известен всему Нантакету, и даже любой приезжий без труда отыщет его: над домом день и ночь реет змей-красавец, змей-диво, пестрый, яркий змей-дельтаплан.
А как же морская тематика? Не обошлось и без нее. Одно из созданий «змеевой парочки» — страшенная акула с рази-нугой зубастой пастью. Разумеется, акула не плавающая, а летающая, как и положено всем бумажным и небумажным змеям.
Десятки ремесел процветают ныне в Нантакете, возвращенном когда-то к жизни бесхитростными «маячными корзинками». Кроме названных, есть еще ткачество, резьба по дереву, упомянутое уже скримшо, резьба по камню, гончарное дело, керамика… Бад Хамблтон, прирожденный скульптор, работает с металлом, хотя мог бы использовать для своих творений любой другой, более податливый материал. Основное орудие Бада — электрическая дуга. Основные приметы — шрамы от ожогов на руках и латаные-перелата-ные джинсы. Основное качество — острый глаз.
На траве вокруг дома Хамблтона расставлены десятки металлических статуй, отражающих десятки человеческих состояний. Попадаются и сатирические произведения, доказывающие, что не столь уж благодушно настроены нантакетцы, не замыкаются в идиллии Острова Ремесел, близко к сердцу принимают то, что происходит на континенте Иза пределами его. В те времена, когда американцы вели войну во Вьетнаме, в пламени электрической дуги Хамблтона родился Никсон — его Никсон. Президент в одной руке держит собственную голову, а пальцами другой руки изображает букву V — victory — «победа». Символика ясна: «Потерял голову президент, желая добиться победы в несправедливой войне». Был скандал, но Хамблтон не сдался и статую отстоял.
«Жизнь на нашем острове вовсе не усыпана розами. — В этом мнении сходятся все мастера Нантакета — и металлист Хамблтон, и Ювелир Сэйл, и «змеева парочка» Хартиги. — Мы можем отстоять наш маленький мир, лишь если будем держаться сообща и помогать друг другу. Численность населения на острове падает, молодежь уходит на континент. Всё, на что каждый из нас может надеяться, — это собственные руки и локоть друга. Зимой про нас часто «забывают»: пролив замерзает, судоходство прекращается, аэродром закрыт, прилетают самолеты и сбрасывают самое необходимое продовольствие, но этот способ доставки далеко не идеален. Мы затягиваем туже пояса и продолжаем работать: в этом — единственное наше спасение…»
Кто знает, может, в скором времени Нантакет заслужит, чтобы энциклопедии уделили ему больше внимания. И тогда в конце короткого описания: географические координаты… площадь… население… «ранее — центр китобойного промысла»… — появится строчка: «На острове развиты разнообразные ремесла».
Наверное, сейчас на острове Нантакет многое не так. Наверное, он сильно изменился за последние десятилетия. Но корзиночный промысел, конечно же, остался. Как остались и многие ремесла, описанные в очерке. Я, правда, не нашел еще энциклопедии, в которой статья о Нантакете отмечала бы «разнообразные ремесла», зато нашел другое.
Статья «Нантакет» в «Википедии» имеет всего лишь одну ссылку, а именно… — «Как ремесла спасли Нантакет // «Вокруг света». Получается, та давняя моя публикация «работает» до сих пор и остается едва ли не единственной.
Зашедшие по ссылке, возможно, обратят внимание, что подпись под статьей — В. Никитин. Пусть не волнуются: это мой давний журналистский псевдоним.
Этот небольшой очерк, при всей его, надеюсь, светлой тональности, тем не менее весьма трагичен. А в чем трагизм — придется пояснить в конце.
Тамбу есть тамбу. Это слово имеет совершенно определенный смысл, и экзотики в нем отмерено полной мерой.
Но об этом — ближе к концу…
На северо-востоке Новой Британии[26] обитает племя толаи, принадлежащее к новогвинейской группе. В деревушках толаи, рассыпанных по берегам полуострова Газель, — по 200–300 человек.
Местные обитатели с давних времен слывут опытными торговцами и доблестными воинами. В наши дни толаи считаются зажиточным и развитым народом, их уклад жизни и образ ведения хозяйства служат предметом подражания для многих племен страны.
Гавань, глубоко врезающаяся в сушу в северной части залива Бланш, носит название порт Симпсон. Это место столь удобно для стоянки судов, что еще в бытность Новой Британии германской колонией временные хозяева острова осушили здесь болота и разбили город — четко спланированный, с тенистыми зелеными улицами.
Городу, ставшему в 1910 году столицей Германской Новой Гвинеи, оставили местное название — Рабаул, что означает «Место, где растут мангры». В короткое время город утонул в пышной зелени. Здесь был открыт ботанический сад с великолепной коллекцией орхидных, и Рабаул получил еще одно имя, уже неофициальное: Город-Сад Южных Морей.
На улицах Рабаула звучит многоязычная речь: слышен английский — государственный язык, на котором говорит высшая администрация и часть интеллигенции; очень популярен, как и повсюду на Папуа — Новой Гвинее, ток-писин — общепонятный меланезийский пиджин. Но конечно же, самым привычным для толаи остается их родной язык — куануа.
Порт Симпсон — средоточие жизни города, его нервный узел. Отсюда морские дороги уходят и к прочим островам архипелага Бисмарка, и в крупнейшие порты страны — Порт-Морсби и Лаэ. С раннего утра до позднего вечера акваторию бороздят большие и малые суда, по причалам снуют грузчики, набивающие трюмы экспортными товарами — копрой, какао-бобами или продовольственными товарами внутреннего потребления: авокадо, битой птицей, визжащими поросятами, плодами манго. Кстати, о фруктах: одна из центральных улиц Рабаула так и называется — проспект Манго.
Рабаул любит праздники. Одна из ежегодных официальных церемоний носит название Фестиваль Франгипани. Главная ее отличительная особенность — огромное количество сластей, способных удовлетворить любой вкус. Поди узнай, какими путями пришло в Меланезию слово «фран-гипани», обозначающее на далекой отсюда Сицилии традиционное лакомство.
Наиболее популярное празднество — сингсинг. Как многие слова в меланезийском пиджине, термин этот образован путем двукратного повторения глагола «синг» («петь»), заимствованного из английского языка. Это подчеркивает длительность действия. Впрочем, на сингсингах не только поют, но и танцуют, и пируют, и отправляют религиозные обряды.
Праздник открывают гулкие звуки барабана «гарамут». Они созывают окрестное население, предвещая веселье. На большой площадке, очищенной от растительности, начинаются танцы. Первыми выступают женщины. Они одеты преимущественно в канареечного цвета блузки и длинные юбки, лица выкрашены минеральной краской, на головах — уборы из листьев. Конечно, подобный наряд вызвал бы сильное удивление в прошлом веке у Миклухо-Маклая, но времена меняются. Этот облик предписан традицией, сформировавшейся уже в позднейшее время, и изменить ей, явившись в набедренной повязке, — все равно что в Англии прийти на клубный обед в джинсах.
Перед женской процессией — чаще это три колонны — обычно движется мужчина в ярко-красном головном платке «лаплапе». В руках он держит дубинку… — простите, тамбурмажорский жезл, которым одновременно и дирижирует барабанщиками, и повелевает танцовщицами. Повинуясь указаниям церемониймейстера, женщины ритмично переступают взад-вперед. Если присмотреться, то можно заметить, что, дойдя до определенного предела, женская группа переминается на месте, не делая дальше ни шага. Это имеет свое объяснение.
На другом конце площадки появляются люди в пышных нарядах из листьев. На головах — ярко разукрашенные конические маски с плюмажами. Два огромных нарисованных глаза придают маске устрашающий вид. Это — тумбуаны, танцоры-мужчины. Их облик символизирует принадлежность к тайному обществу, объединяющему представителей сильного пола. Женщинам-толаи запрещено даже приближаться к тумбуанам.
Танцевальная программа завершается мужскими плясками. В них участвуют и старики, и зрелые мужи, и подростки — правда, уже без масок. Впрочем, традиция и здесь требует от танцоров изменения облика: лица обязательно раскрашены, а волосы убраны птичьими перьями.
Заканчивается сингсинг неизменной обильной трапезой: запасенные заранее связки бананов и заколотые свиньи делятся между всеми семьями так, чтобы никто не остался обиженным.
…Острову Новая Британия дал название английский мореплаватель Уильям Дампир, который остановился здесь в 1700 году во время кругосветного плавания. Имя Бисмарка архипелаг получил во второй половине XIX века. Одновременно он приобрел и немалую популярность среди охотников за копрой — высушенной мякотью кокосового ореха. В ту пору копра начала пользоваться огромным спросом как сырье для производства мыла, свечей и кокосового масла. Пальмы, росшие на богатой вулканической почве полуострова Газель, плодоносили отменно. И толаи, торгуя орехами, получали бусы, топоры и табак.
Впрочем, вопрос о торговле довольно скоро был снят с повестки дня. В 1884 году Германия объявила северо-восточную часть Новой Гвинеи и архипелаг Бисмарка своей колонией, и с местными жителями больше можно было не церемониться. После Первой мировой войны Германская Новая Гвинея была передана Австралии по мандату Лиги Наций, а в 1942 году ее оккупировали японские войска. Рабаул стал центром военных операций Японии в южной части Тихого океана: численность военного персонала Страны восходящего солнца в этих краях достигала ста тысяч человек.
В центре Рабаула до сих пор сохранился бункер, где когда-то размещалась штаб-квартира японского командования. Сейчас там создан военный музей. Прибрежные холмы изрыты ходами сообщений и пронизаны туннелями, общая длина которых достигает 600 километров. В этих туннелях японцы пытались укрыться от налетов американской авиации. Бомбардировки шли ежедневно, и в результате город Рабаул был стерт с лица земли. Его отстроили в послевоенные годы, а прежний облик города-сада вернулся к столице Новой Британии лишь после того, как в 1975 году государство Папуа — Новая Гвинея получило независимость.
В глубинной части полуострова Газель есть селение Бита-пака. Здесь, в тенистом парке, в густой траве виднеются надгробья. Это могилы австралийских, новогвинейских, индийских и китайских солдат, погибших в районе Рабаула в годы Второй мировой войны.
В водах залива Бланш — тоже кладбище. Кладбище погибших судов. Множество потопленных кораблей японского императорского флота привлекает ныряльщиков, искателей подводных сокровищ. Впрочем, и без мертвого металла глубины залива привлекательны для аквалангистов: все больше людей приезжает сюда полюбоваться красочным миром коралловых рифов.
Пожалуй, единственное наследие колониальной эпохи, достойное упоминания, — это дороги. Их построили еще германские специалисты. Хорошие, даже по нынешним стандартам, шоссе соединяют Рабаул с внутренними районами острова, что способствует интенсивной торговле. В воскресные дни на этих дорогах, которые не знают, что такое транспортные пробки, существует опасность серьезных аварий: в Рабаул и из Рабаула спешат грузовики, набитые людьми и товарами. Как же, воскресенье — главный торговый день. День, когда только и можно понять, что такое рабаульский «бунг».
Бунг — это базар. И не просто базар, а базар на Новой Британии. Место, где, как известно, можно встретить чуть ли не всех толаи сразу.
Что только не разложено на банановых листьях в густой тени манговых деревьев. Груды клубней таро и бататов, пирамиды кокосовых орехов, горки авокадо и папайи, завалы тыкв и ананасов. Продаются моллюски, морские раковины, «билумы» — веревочные сумки (дальние предки наших авосек), живые угри и вяленое черепашье мясо, цыплята, отличная керамика…
Но вернемся к загадочному слову «тамбу». Оно звучит на бунге постоянно. Ибо тамбу — это уникальная валюта, имеющая здесь хождение наряду с официальной денежной единицей — киной.
Тамбу представляет собой связки традиционных для здешних краев «монеток», сделанных из мелких белых раковин каури. Связки имеют свою меру длины, которая так и называется — «длина» (есть еще английское заимствование — «фатом», морская сажень). «Длиной» считается расстояние между кончиками пальцев раскинутых рук. Бывает связка в сто «длин» — это целое состояние, одному человеку таким богатством и владеть-то страшно, поэтому хранят его обычно в деревенском казначейском доме. Казначейство у толаи не имеет ничего общего с подвалами или тайными сокровищницами. Тамбу у всех на виду. За безопасность казны можно не беспокоиться: во-первых, связку в сто «длин» никому не по силам унести, а во-вторых, такая кощунственная мысль толаи и в голову не придет. Главное — чтобы все видели: эта деревня не беднее других, а может быть, даже и богаче.
А чужак на тамбу тем более не позарится. Потому что никому, кроме толаи, не понять, никакими чужеземными деньгами не измерить, сколь великую ценность может иметь связка белых морских раковин, собранных на отмелях полуострова Газель.
Беда вот в чем. Сада Южных Морей больше нет. 19 сентября 1994 года в результате извержения вулкана Тавурвур город Рабаул был полностью засыпан пеплом. Жертв было немного — жители получили предупреждение за 19 часов до взрыва вулкана и сумели эвакуироваться. Восемьдесят процентов зданий города рухнули — они просто не выдержали веса пепла. Полностью был уничтожен рабаульский аэропорт. Все функции погибшего регионального центра — а Рабаул именно таким центром и был — перешли к городу Кокопо, находящемуся в 20 километрах.
Сейчас вулкан дремлет. Рабаул постепенно восстанавливается. В него возвращается жизнь. Может быть, к нему когда-нибудь и вернется слава Сада Южных Морей. В таком случае очерк, написанный в прошлом, можно считать «воспоминанием о будущем».