III. КОРАЛЛОВАЯ ЭФА Роман-миф

Памяти зверски убиенного СССР, в котором все мы нежились, как дети в колыбели-люльке, слепо…

И вот люлька разбита, расхищена, разворована. И дитя-сирота рыдает, плещет брошеными беззащитными ручонками…

И некому утешить его…

Вот народ мой!..

…Добро ярче изумруда в черной руке раба…

(Из древнеегипетского папируса).

О, дорогой Читатель!

Когда я завершил это сочинение, мне ночью осенней явился Николай Васильевич Гоголь.

Он сказал:

— Зачем ты написал этот сатанинский роман?.. Этого Вия XXI века?..


Я сказал:

— Я написал о нынешней России, а Она во власти бесов…

И отсюда дьяволиада моя…

И я хочу купить солнечный дом на Кипре… я устал от русских дождей и повальной бездушной нищеты… вы же написали “Вия”, а Булгаков — “Мастера и Маргариту”… А Набоков — “Лолиту”… Я решил объединить три этих потока…


Он сказал:

— Сожги его, как я сжег “Мертвые души”.


Я сказал:

— Я не могу сжечь нынешнюю Россию, которую описал…

Я не могу сжечь солнечный дом на Кипре, где бродили Апостол Павел и Святой Лазарь…


Он сказал:

— Ты хочешь бросить свой божий дар базарным псам? Чтоб растерзали его?

Тебе не нужен солнечный дом на Кипре, где бродили Апостол Павел и Святой Лазарь…

Тебе нужна трухлявая, прогорклая, согбенная и святая изба на Руси, где и поныне бродит полевой наш русский батюшка хлебный молочный Иисус Христос!..


…Гоголь ушел.

Я остался в глубоких ночных сомнениях…


О, мой дорогой Читатель! Может, Ты исполнишь наказ великого писателя?..

Я не могу…


Роман перед тобой…

ПРОЛОГ ВЕЧНОПЛАЧУЩИЕ ВЕЧНОПЛЯШУЩИЕ КОНИ АПОКАЛИПСИСА

— Ходжа Насреддин! Говорят, что Кони Апокалипсиса вечно рыдают? вечно пляшут?..


Он сказал:

— Да!.. да… В огненных зрачках этих Коней уже! допрежь! до срока! заранее! горят будущие домы и все града греха, а их множество, и один из первых — Москва-блудница!..

Да!.. да!.. ай!..

И кони вечно рыдают, вечно пляшут, чтоб смирить в зрачках утопить, утолить слезой на миг этот адов жгучий огонь, от которого слепнут и маются они.


Вот они — Вечноплачущие Вечнопляшущие Кони Апокалипсиса!

В Последние Времена будет много пожаров и дождей.

Эти Кони Апокалипсиса рыдают над грешной землей моей… над Азией многоплодовой многогорбой верблюдицей моей… над Русью медведицей сонной беззащитной безвинной моей…

И Кони не могут погасить, усмирить в кипящих страждущих зрачках своих огни те…

И еще…


…Ночь…

Огромная златодынная луна плывет над фан-ягнобскими горами, горами, заливая, затопляя своим трепетным золотом скалы, реки, леса…

Древнеперсидский царь Дарий Гуштасп I сидит на Золотом Троне…

Трон стоит на вершине несметной горы.

Великий царь молод, яростно бородат и наг, как полная, золотая луна…


Над троном веет, колышется от ночного вечного ветерка исполинская горная Черешня — она вся усыпана малиновыми, атласными ягодами…

А великий царь Дарий Гуштасп I обвит, объят… змеями!.. он тешится, забавляется со змеями!..

Это самые ядовитые в мире священные змеи — Коралловые Эфы!

Одна из них обвила стреловидный, обильный фаллос Царя — и, сжимая, играя тугими кольцами, высекает из фаллоса святую живицу — сперму царскую…

Вторая Эфа язычком убирает, слизывает царское, неплодное, неурожайное, сладчайшее семя…

Третья Эфа вьется изо рта царя…

И нагой, серебряный, со смоляной бородой, младой Царь Дарий Гуштасп I кормит Коралловую Эфу малиновыми черешнями под золотой луной!..


О!.. О Боже!..

Таковы царские змеиные забавы, утехи!..

И это было две тысячи пятьсот лет назад…


О!..

Глава первая АКАДЕМИК АМИНАДАВ КАЛОНТАРОВ

…В библейские времена змеи были прямоходящими, разумными и даже умели говорить… Но потом дьявол вселился в змея…


…Когда глядишь в зрачки эфы —

ты глядишь в зрачки смерти…

Безымянный Змеелов


Горели леса и болота, и слепой дым то сокрывал столицу, то больно обнажал ее…

Хотелось куда-то бежать, но везде был, плыл, парил, царил чад…

Хотелось бежать из кожи, из кож, из унылого задыхающегося тела, тела…


Лето в Москве было.

Жаркое, бессмысленное, удушающее лето, лето московское.

Только бедные люди живут летом в Москве, все остальные прячутся на подмосковных дачах унылых, но бедных людей нынче, в Смутное Время на Руси, было множество, и они несметно и потно кишели средь Московии-Вавилонии…

Москва в дыму то открывалась, то затягивалась, как трофическая язва-рана…

Вечнокровавая…


Да!.. Дым плывет…

Дым заходит во всякое горло, во всякую душу, во всякую судьбу…


А тут куцый автомобиль “Жигули” в потоке машин неверно тормозит у светофора и неслышно трогает, задевает багажник стоящего, полыхающего европским лаком лимузина “Маувасh”.

Из “жигуленка” обреченно выходит старик со множеством орденов и медалей на груди, словно эти медали могут защитить его.

Из “Маувасh” выходят сонно, мертво, переспело два охранника-близнеца.

Охранники тихо говорят, почти шепчут:

— Инвалид! ты поцарапал лимузин… Одна царапина стоит всей твоей жизни, вояка!..Ха-ха!

Это ты победил Гитлера, трухляк?.. Вот и корячишься на “жигуле”, а так бы ездил на “мерсе”… Мы берем, как аванс, твои медали, дедок!..


Дым густеет… Уже стоит, а не плывет…

Богатыри рвут медали с парусинового пиджака старика.

Старик немо плачет. Дергается жалко его рваное лицо…

Охранники рвут медаль “За взятие Берлина”.

— Ты брал Берлин? Ха-ха!..

— Я брал Берлин, а вы его отдали!.. Вы все отдали!.. Ваши президенты все отдали! Вы и Россию хотите продать, пропить, прогулять, но не выйдет!..


Старик уже не плачет, страх ушел, ненависть пришла, но потом и ненависть ушла. Лицо его стало пресветлым, высоким, нездешним…

Старик шепчет:

— Ребята! дети! мне вас жалко!.. вас до костей обманывают! вы друг друга перебьете из-за долларов… из-за зеленых бумажек чужих… Из-за чужих вилл и банков… слепыши вы, слепыши, котята-утопленники…


Охранники срывают с пиджака старика медали…

Мимо безучастно, слепо, тупо идут тысячи мертвых людей…

Никто не бросится на помощь старому человеку…

А если ты, брат, не бросаешься на помощь слабому — ты мертв…

И это летом, в центре Москвы, на площади Пушкина…

На скамейках в сладостных позах Кама-Сутры целуются, обнимаются, извиваются влюбленные пылкие пары…


А дым-чад двигнулся, а он рвано разрывочно погибельно плывет…

От него слезятся глаза…


…Брат!

Если ты не помогаешь ближнему — ты мертв…

Если ты богат и не помогаешь бедному — значит, ты принимаешь участие в его убийстве…

Но!

На миру и смерть красна! да?


О человече! а если тебя будут убивать среди немой равнодушной толпы, и никто не бросится на помощь тебе, и даже любопытствующие, закрыв очи, будут яростно брести мимо, мимо?..

А, брат?

А разве люди собрались, сбились в города и селенья не для того, чтобы помогать друг другу?

А для чего очи зоркие человеку, как орлу, даны? Иль не для того, чтобы издали чужое горе видеть и на помощь бежать устремляться?..

А брат?..


…Дым вдруг поредел, ослабел, изошел…

Но тут какой-то человек в шляпе и черных очках, дотоле тихо сидящий на скамейке влюбленных у пушкинских, мирных, лицейских, сонных, медоточивных фонтанов, сорвался и бросился на помощь старику.

Один в поле воин.

Один в кишащем граде Москве-Вавилоне заступник человеков — воин.

А Спаситель один был во всем мире Воин!.. И победил!..


…Человек в шляпе немолодо, тяжко дыша, подбежал к охранникам и, задыхаясь, мучаясь от летней усталости, сказал:

— Господа! Ребята! Надо старость чтить…

В Библии сказано: “Чти отца и мать свою, чтобы продлились дни жизни твои…”

Ребята, верните медали!.. И извинитесь… пока не поздно…


Охранники слегка опешили, замутились, задремали от такой наглости:

— Ты кто, братан? Шутишь что ли?.. Хочешь голову со шляпой потерять? хочешь, чтобы мы в шляпу твою голову аккуратно, нежно завернули да на помойку, а?..


Но тут, к ужасу близнецов, человек в очках безнадежно, сомнамбулически медленно вытащил, вытянул из глубокого кармана немодных, широких, советских былых брюк нечто огненное, кровавое, извивающееся шипящее…

Это была ярко красная, почти малиновая, рубиновая, гранатовая, кровавая змея.

Словно в свежей крови она только что искупалась, окунулась, забылась, набралась мокрокроваво.

— Ну что, братцы? Это коралловая альпийская таджикская эфа! Самая ядовитая змея в мире! Такая же, как египетский аспид — змея Клеопатры! Naja haja! Самая знаменитая змея на земле!.. Это она убила Клеопатру!..

Или копьеголовая бразильская куфия! Trimeresurus anceolatus!

Или индийская болотная гадюка…

Но коралловая эфа им не уступает…

Хотите попробовать, ребята?..

Сдохните, скорчитесь, согнетесь заживо через десять минут!..

Не успеете докатиться на вашем лимузине до ближайшей больницы…

Во цвете лет осыпетесь, почернеете, сгорите на глазах!..


И человек в шляпе и черных очках нацелил кишащую, шипящую стреловидную рептилию на завороженных, околдованных, онемевших охранников.

Коралловая смерть бездонными, вспыхивающими, овально-янтарными зрачками глядела на них.

Коралловая смерть-змея гипнотизировала их, как удав кроликов.


Они были готовы к пулям, к ножам, но не к древнему, добиблейскому, дочеловечьему жалу змеи и к ее засасывающим, омутным, роящимся, как у великих цыганских, привокзальных заклинательниц-гадалок, зрачкам — янтарно живокипящим…


Ибо известно, что при соблазненьи первочеловеков Адама и Евы уже! заранее присутствовали три зверя: лев, павлин и змей.

И потому змея вызывает у человека древний, пещерный, добожий страх… дочеловеческий допотопный ужас-хаос первотворенья…


— Ты дрессировщик что ли, братан? — наконец, вымолвил один охранник, не в силах оторваться от смертельных усыпляющих зрачков эфы.

— Я убийца… я убиваю наповал этой змеей, — вдруг зашипел, как змея, человек в черных очках. — Тот, кто живет со змеями — становится сам змеей… Я и сам могу, как змея, ядовито кусаться и жалить!..

Айда! Гойда!..


А потом опять прошипел:

— Ордена и медали старику верните, господа…

Не вы их заслужили… Не вы Берлин брали…

Быстрей, а то она устала ждать, капать ядом!..

У неё яд перегорает, у неё жизнь горит, если она не кусается…

Она насмерть сгорает… как киллер, как убийца, без дела, да?..

Вот вы сейчас без дела с вашими пушками стоите и горите-сгораете заживо, ребята…

Мне жаль вас…


…Тут дым-чад-морок опять на Москву нашел, как больной денный сон…

Но тут из лимузина вышел роскошный, сиятельный, улыбающийся Хозяин в костюме от Brioni и лаковых башмаках от Guardiani.

А за ним из машины выпорхнули две прелестные, летучие, кружевные девочки-подростки в длинных, дворянских белых платьях, и лаковых аппетитных башмачках, и розовых шляпках-канотье. Ах!..


…Ах! Повеяло чем-то старинным, забытым, бунинским, тургеневским… какими-то русскими забытыми щемящими усадьбами, липовыми аллеями, гувернантками обворожительными, соблазнительными, сладчайшими, томительными; не увядающими никогда зеркальными прудами, кружевными мостиками…

Какой-то неизъяснимой, неупиваемой, благоуханной свежестью древнерусской, заповедной повеяло средь Москвы-Вавилонии что ли?.. среди чадящих удушливых машин… словно царской сиренью плеснуло духовито в усталую городскую душу…


А Хозяин с улыбкой глядел на человека в черных очках и на страшную малиновую, стреловидную змею в его руках и вдруг удивленно сказал:

— Это вы? Я узнал вас!.. Аминадав Калонтаров — великий ученый! Специалист в области радиационной биофизики растений и животных… Нобелевская премия за тысяча девятьсот восемьдесят третий год!..

Кажется, вы получили её вместе с японским ученым Масуко Катаямой…


Человек в очках сказал, не дрогнув:

— Я тоже узнал вас, господин Янис Халдаяниди…

Нефтяной магнат… скороспелый, как все наши олигархи… Кажется, ваше состояние — три миллиарда долларов?.. Недурно — за три года — положить в карман три миллиарда…

И вы еще ненавидите и презираете “эту” страну!..

Да какая страна и какой на земле народ позволят вам так быстро и щедро ограбить себя?..

Впрочем, преступник всегда презирает и ненавидит свою жертву…

И хочет убить ее, ибо она свидетельствует против него…

— Академик, вы тоже коммунист?..

— Я всегда не любил коммунистов… Но нынче я понял, что коммунисты правы…

В тысяча девятьсот семнадцатом году они были преждевременными убийцами и разрушителями, но теперь они — увы! — стали носителями земной истины…

Если истина есть на земле…

Сейчас наступил звездный час коммунизма! Только сейчас! Только сейчас коммунистические идеи о звериной сути капитала стали истиной…


— Академик, когда хозяин бросает жилье — в нем заводятся мыши и паутина… Когда человек бросает хлеб — он покрывается плесенью…

Мы паутина! мыши! плесень!.. Но разве плесень виновата, а не хозяин, бросивший дом и хлеб? Кстати, из плесени родился великий пенициллин — спаситель миллионов…

Мы, олигархи, спасем миллионы людей от смерти… И уже спасаем!..


— Подслеповатая голодная старушка в окне с геранью из умирающей владимирской деревеньки Сергеевки имеет такое же право на русскую нефть, на русский газ, на русский лес, как и вы…

Почему же она не получает ни копейки, а вы — три миллиарда?

Вы что — в три миллиарда раз лучше этой женщины?.. Господь не мог сотворить такие неравные Весы!

— Академик, — увы! — это вопросы не ко мне, а ко Творцу бездонных миров и нас, суетных и убогих человеков! — высокопарно произнес магнат и стал истово креститься. — Спаси Господи! Спаси Господи! Спаси Господи!..


И тут магнат вскипел, забормотал, запричитал:

— Но, академик, я грек! Я древний, очень древний грек! Древний православный грек! А мы, греки, византийцы, основали Святую Русь!..

Мы всё тогда отдали ЕЙ! И я все отдам! Все три миллиарда отдам этим старухам с геранью в умирающих избах! Только еще не пришло время!..

— Когда это время придет — старух уже не будет…


…Дым-чад опять изшел, изник… люди стали печально явны, нищи… Ах, лучше бы их сокрывал призрачный дым, дым, дым…


…Ах! тут зашелестели, зелепетали, залопотали две розовые, пуховые, летучие, эоловы шляпки:

— Папа, папа! Купи нам эту змейку! эту малиновую эфу! — и они стали тянуть ручонки-прутики к страшной змее, к гибельному её жалу…

Но!..


Но такое добро! такое тихое ласкание шли от их невинных рук! от этих нежно стелющихся голосков! такое шло моление-томление, что дремучая, стреловидная, изготовившаяся к смертельному броску змея вдруг изникла, опала, смирилась, потухла…

Была змея тугая, ярая, а стала квелая…


О Боже! Перед любовью никнет все злое! все живое!..

Смертельная, плетевидная, ползучая тварь опала, увяла, обмякла, обрушилась в руках Аминадава, а сам он с дрожащей нежностью глядел на грациозных девочек-юниц, похожих на юных, безвинно закланных русских последних царевен…

О Боже!..


…В последнее время он стал часто заглядываться на юных трепетных дев, и это была верная примета близкой старости, тут было какое-то остаточное, сладостное умиление, паденье, паренье к смерти, несовершившееся отцовство что ли… жажда сладкой разделенной с девой смерти…

И он часто повторял стихи Тютчева: “О, как на склоне наших дней нежней мы любим и суеверней…”

И эти стихи спасали его от приступов запретной похоти, блудного возбешенья, особенно разрушительного на склоне лет…

О, как поэзия помогает бороться со грехом, но тут она мало помогала, и Аминадав не мог оторвать глаз от курчавых, как древние греческие богини, прозрачно ломких, гибких юниц, сладостно призывно недозрелых и словно тайно шепчущих: “Сорви меня! сорви меня! прохожий путник! сорви меня!..”

Так где-нибудь в горах, исполненная множества золотых ничьих плодов, манит, молит нагорная, одинокая, дикая алыча или яблоня…


…Сорви меня… я зрелая… я спелая… я вожделенно лестная…


Тут грек сказал:

— Это мои дочки… дщери… Афина и Гера!..

Академик, продайте мне эту коралловую эфу! Мои девочки приручат её — она будет спать у них на руках… Как спали аспиды на руках у древних египтян и греков.

— Это мой древний друг… быть может, единственный верный друг в это сатанинское время… А я друзей не продаю…

— Академик! Любовь мужчины и змеи — это круто! Этого еще не было в мировой истории… Хотя на Востоке скотоложество всегда было популярным… Некоторые ученые считают, что именно этот блуд подточил и уничтожил и Древнюю Грецию… Ха-ха!.. Скоты победили человеков… Как и в наше время Перестройки!..

О великий ученый-змееложец! Вот сюжет для культовой книги и фильма! Продайте мне вашу коралловую подругу!..

Давайте символически обменяемся — я вам мой Мауbасh, а вы мне — культовую Эфу из Красной Книги!..


Олигарх был в восторге от своей эрудиции и щедрости… Он ликовал!..

Но!..


…Аминадав спрятал опавшую змею в карман и тихо сказал, не отрываясь от грациозно соблазнительных, курчавых, древнегреческих чад:

— Она умрет без меня… Эти змеи не только самые ядовитые, они и самые преданные… Она убьет себя своим же ядом… Перекусит себе горло…


…Тогда грек бросился виновато к забытому старику-орденоносцу и обнял его, как сын:

— Дедушка!.. Спаси Господи!.. Прости нас, ибо не ведаем, что творим… Ослепли мы все поголовно — одни от избытка денег, другие — от полного их отсутствия…

Но мы вернем народу деньги, которые у него украли! Мы вернем СССР!..

Все равно мы советские! безнадежно советские человеки!..

И олигархи — тоже советские люди, только очень заблудшие…

Но ведь Спаситель пришел к заблудшим, то есть к нам, к олигархам!.. Дедушка, не плачь, мы все вернем! Мы вновь возьмем твой Берлин!.. Россия вновь победит… Но надо еще немного пострадать!..


Дед по-детски жалобно всхлипывал, плакал немо:

— Дети, дети… Как же вы заблудились, дети! Мне жаль! жаль! жаль! жаль вас, а не себя…

Я уже в конце земной дороги… а вам еще брести и брести по ней… А вы слепые и глухие… Куда же вы бредете?..


О Боже!..

Опять дым-морок плыл по Москве, удушая, угнетая всякое дыхание, всякую, такую ломкую, прозрачно-хрусткую, как крыло стрекозы, жизнь, жизнь…


…Но блистательный придорожный философ и древнегреческий златоуст Янис Халдаяниди не слышал вещих слов старца.

Он вдруг вытащил из-под шелковой, отменной, льющейся рубахи огромный, жирный, золотой крест и вмиг повесил его на цыплячью, скомканную, дрожащую шею старика:

— Прости нас, старче!.. Прости… Я знаю, что кресты не дарят… У каждого свой крест… Но я дарю тебе золото… Тут много золота… А оно всегда пригодится…

Но пора!..


И Халдаяниди зорко и гневно поглядел на своих курчавых девочек и притихших охранников, и вдруг закричал что-то на гортанном, греческом что ли языке, и юницы вмиг бросились в машину, и охранники вместе с ними.

А грек так же страстно обнял вдруг Аминадава:

— Вот моя визитка… всегда буду счастлив поговорить о судьбах мира и России!.. Жду, академик…

А вдруг надумаете поменять — продать эфу?..

Я к вашим услугам…


И Янис Халдаяниди стремительно сел в машину, и машина неслышно, мощно рванулась с места, хотя на светофоре был красный свет…

Но для таких машин в новой России нет красного света…

Для них только один есть красный светофор… Смерть…

Но!..


Но дым плывет, ползет, гнетет…

И жарким, жирным, потным, чадным летом в Москве одинокому горожанину — а в мегаполисе все одиноки — вдруг становится испепеляюще ясным полная бессмысленность человеческого безбожного бытия-житья…

Вот глотнул избыточно болотного дыма — и враз! вмиг ушел неповинно в небеса!.. Айда!..

А усохшую от жары и одиночества душу уже не спасут ни прохладные фонтаны, ни пиво в ледяных бутылках…

О Боже!..


…Смутное Время Перестройки давно уже раздирая, разбивая страну, как кипяток, налитый в хрустальную вазу, бушевало, царило, стояло, ползло, как дым уморяющий, по унылой России…

Власть сладостно, как никогда за тысячу лет, безумствовала, народ как всегда за эту же тысячу лет безмолвствовал…

Мужи отважно воровали, пили и умирали…

Жены тайно и явно блудили, дети нищенствовали, но все люто, до смерти, до гроба немотствовали… как могилы…

И только русские леса и болота в это лето дружно горели по всей Руси, заполняя кишащим дымом города, и деревни, и ноздри новых властителей.


В это лето дым удушающий плыл, стоял над столицей.

В дальних монастырях и обителях Святые Отцы Руси-сироты спорили: одни говорили, что Москва-блудница провалится из-за грехов своих, а другие, что сгорит за те же грехи…

Но пока Москва понемногу и горела, и проваливалась, соблюдая оба пророчества…

А в это лето она плыла в душераздирающем дыму, и ослепшие от жары и дыма горожане почти не видели друг друга и от жары пили прямо из фонтанов.


Вот тут-то и явились, поплыли по городу в дыму, в чаду непролазном два странных Всадника.

Один Всадник был совершенно наг и худ, как скелет, и весь светился нищими костями, и можно было явно видеть, как на рентгене, как в Нем и в его лошади ходили, трепыхались внутренние органы: сердце, печенка, почки, селезенка и другие…

Была видна, обнажена божественная тайная вселенная — лаборатория живого…

На плече у Всадника бритвенно отточенная полыхала и в дыму, как молния, блистала огромная коса, и от частого прикосновения с ней Всадник имел множество заживших и незаживших ран, ран, ран…

Зябко Ему было от ран, хотя жара была…


Второй Всадник тоже был наг и худ, как и конь его, и тоже можно было читать, следить их внутренности, органы рабочие их, всю великую и хрупкую архитектуру живой плоти…

Но весь! весь Он был усыпан, увешан, усеян тяжким оружием — тут были ножи, ружья, автоматы и даже тяжелый пулемет, и Всадник даже клонился, горбился, почти падал с коня от тяжести ноши… У Него были даже Гвозди для Распятья.

О Боже! Зачем такое устаревшее оружие казни?.. Кто знает?

И конь под Ним приседал и прядал от неслыханной ноши, как алчная рысь перед последним гибельным прыжком…

Да…


Это были Они… Древние Всадники Апокалипсиса…

Один Всадник — Голодарь близкого всерусского, всеохватывающего Голода…

Второй Всадник — Убивец — Вестник Гражданской Русской Войны…

И вот Они в дыму плывут по Москве летней.

Или тяжко парят над Москвой — в дыму неясно…

И исполинские небывалые Кони пьют из московских фонтанов, вытягиваясь до самых верхушек воды — так высоки они, и видно, как вода течет по кишкам их темной, дрожащей, утробной струей…

Вот Всадники останавливаются у памятника Юрию Долгорукому — Они вровень плывут, стоят с высоко взметенным на постаменте Основателем Москвы! Вровень!..

О Боже!..

Но вот чудо: никто из москвичей не обращает никакого внимания на исполинских неземных Всадников…

Никто!

За время сатанинской Перестройки перестроечные человеки так истратились, так пригорюнились, так обветшали, так выродились, так измельчали, так притихли, привыкли ко всему безумному, так полюбили всеобщую смерть — что никто не глядит на Циклопических Всадников…

И не удивляется…


И только наш герой — и только наш академик Аминадав Калонтаров с коралловой змеей в кармане останавливается около плывущих в дыму Всадников и бредет за ними с неистраченным научным любопытством…

Когда-то академик факультативно изучал в МГУ арамейский язык, и вот он слышит, что Всадники говорят на древнем Языке Христа…

Но академик только понимает отдельные слова в дыму:

— Высокий Брат мой! Ты — Голод! Я — Война!.. И вот Мы бродим по Руси…

И никто не узнает нас!.. А вожди знают — но молчат!.. А народы умирают — по два миллиона мы забираем их в год… А они умирают и молчат!.. Два миллиона усопших, убиенных в год — вот наш урожай! А они молчат… Так сколько надо их посечь, загнать досрочно, заживо в голодную землю, чтоб возопили они и пошли на убийц-вождей своих?..

— Ах, Высокий Вечный Брат! Близнец! Ты не устал?.. твоя ль не притупилась Коса?..

— Ах, Вечный Брат! Близнец!.. Твой пулемет! твой автомат! твое ружье! твой нож — ужель не угомонятся в русских сонных лопухах?.. в русских обреченных головах?..

А эти Великие Гвозди для Распятья превышают Гвозди Христа!.. Для кого Они?.. Для всего русского народа?.. Да?..

Господь… Не дай превысить Гвозди Твои!..

И…


…Потом опять пошел дым и съел столицу и Всадников с древнеарамейским языком Их…

Только речь Их слабо тлела, доносилась в дыму всепоглощающем.

И вот что странно: речь эта, хоть и непонятная — была удивительно близка и сладка для русского уха, как колыбельный лепет юной матери…

А Всадники уходили в дыму в дальные, дальные луговые речные травы, чтобы свежим воздухом надышаться…

Уходили в медовое русское разнотравье…

Но и тут дым, чад плыли в травах, окутывали травы русские повальные, одичавшие без пианых косарей-жнецов.

Но!

На дне этих неслыханных, исполинских диких трав — выше головы человеческой — бродит тот Старец с острова Патмос с Книгой Недописанной в дрожащих, старческих, бугристых руках, перстах.


И Всадники бредут, плывут к Нему в дымящихся травах, и Кони, как чуткие псы, находят Его и покорно обнюхивают Его.

А когда конь обнюхивает человека — это знак смерти…

А огонь от болот и лесов русских уже бежит курчавясь, завиваясь летучим веселым золотом по некошеным травам, и от трав огонь перекидывается, перепрыгивает на гривы богатые Коней, и от горящих грив Кони бегут, пляшут быстрей, веселей…


О Боже!.. Упаси в горящих травах и гривах!..


Но кто Ты, Старец?


…Иль Ты! Возлюбленный Апостол Иисуса Христа Старец Иоанн!

Это Ты лежал на груди у Спасителя в Тайную Вечерю.

Это о Тебе Спаситель сказал: “Если я хочу, чтобы он пребыл, пока приду…”

Это Ты ждал, ждешь две тысячи лет…

И вот горят окрест Тебя леса, и болота, и травы, и волнующиеся гривы Коней…

И Ты хочешь дописать здесь, на Руси, последнюю страницу Книги Апокалипсиса?..

Чтобы дождаться!..

О Боже!..


…Но вот и моя бедная малая книга жизни — и тоже она горит в горящих травах, как гнездо полевой овсянки…

О Господь мой!..

Рядом с Великой Книгой горящего уходящего Человечества — прими и маленькую книгу моей сгоревшей ушедшей жизни…

Аминь…


Господь Ты Всевидящ…

Помилуй гнездо полевой овсянки в горящих травах…

А…

Глава вторая ДЕТСТВО

…Кто не умалится до дитя —

тот не войдет в Царствие Небесное…

Евангелие от Матфея

…О, детство! Ковш душевной глуби!..

Б. Пастернак

А наше святое прошлое — это рай, из которого никто не может изгнать нас, как некогда Господь изгнал из рая за грехи Адама и Еву… да!..

А человек умирает тогда, когда ему некому на всей земле рассказать о своей прошлой жизни…

Всякий человек умирает от одиночества, и тогда он — увы! — рассказывает Господу Богу о прошлой жизни своей лишь на Страшном Суде… да!..

И тогда один Собеседник остается у тебя, человече…

Но этот собеседник-утешитель — Бог-Творец!

И кто чутче и ласковей услышит тебя?..


Но вот детство моё, Господь мой…

Я рассказываю его Тебе, ибо некому рассказать о нем, Господь мой…


…Моего отца Соломона Калонтарова убили в 1941 году.

Они убивали людей прямо в тюрьме. А тюрьма находилась в самом центре родного моего пыльного, святого города Сталинабада.

Там, в тюрьме, у них был сарай, весь засыпанный глухим песком.

Там они включали-заводили мотоцикл с мотором без глушителя — и убивали невинных.

Там дробно и оглушительно ревел на весь маленький городок Сталинабад этот мотоцикл, заглушая точные выстрелы меткие, меткие. И бледные… Мотоцикл часто грохотал, пел свою песню смерти. Особенно, по ночам… Но потом и днем грохотал он победоносно…

Цикада смерти, что кричишь ты? где ты?.. где ты?..

Везде я…


…Моя мать Людмила Соболева в ту ночь обняла меня и шепнула бесслезно, потому что тогда боялись плакать… Слезы считались предательством Родины…

Моя мать обняла меня и зашептала:

— Сынок! никому не говори… Сталин убил твоего отца…


Мне тогда было шесть лет уже…

Уже я тогда все понял… Уже тогда… Почуял… Затаился уже тогда…

У них там был сарай с песком… Песка было много…

Но убитых было больше, чем песка…

Песок скоро весь становился рдяным, тяжким, мокрым…

Тогда песок вывозили за город и хоронили в земле этот песок.

Там целая пустыня рдяного мокрого песка была, явилась, росла.

Может, все пустыни на земле так родились? построились? раскидались ненасытно необъятно?

Может, там и кровавые, рдяные караваны верблюдов явились… родились в новой пустыне… Может, все пустыни нужны тиранам для бесследного неоглядного убиенья народов, как плещущий саван бескрайний тайный?..

Может, для того насыпаны пустыни на земле?..


…Я помню — однажды ночью я проснулся от звяканья колокольцев — это с Великого Шелкового Пути, который тогда иссякал уже, шел, брел караван с алым, рдяным, гранатовым песком в мешках…

О Боже…

Вдруг?.. Там?.. Мой отец?.. В песке?..

Мой отец — уже песок?..

Или так мне почудилось, но потом я всю ночь плакал и шептал: “Папа, папа, папа… Мой гранатовый, мой песчаный папа, папа… ты стал пустыней…”


Больше — после той ночи — я во всей моей жизни этого слова не произносил, как и миллионы моих сверстников… Забыл я навек это слово… Папа…

С той ночи мы с матерью моей молчали об отце моем…


…Только через много лет я узнал, за что превратили в рдяный, безмолвный, бесследный песок отца моего — такого живого, веселого и теплого в жизни.

Он был редактором газеты “Коммунист Таджикистана”, и однажды газета вышла со страшной опечаткой: в слове “Верховный Главнокомандующий” исчезла буква “л”.

За эту букву они убили отца и смешали его с алым, живодышащим от человеческой крови, еще парной, свежей, песком, песком, песком…

Вот что значит в мире Слово, если за одну букву могут убить!..


Отец был железный, лютый коммунист. Он не верил в песок забвения.

Он сказал:

— Я заслужил свою смерть!.. Но я верю в бессмертного Вождя, и я вечен, как плиты в вечной пирамиде Хеопса!..

Тирания — это бессмертие рабов!..

Да здравствует Тирания и моё бессмертие!..


И он радостно плюнул в лицо палача, прежде чем пуля нашла его… и попал в пулю…


…Потом пошли веселые, голодные, военные курчавые годы, годы, годы.

Я был вечно голодным мальчишкой и ел жмых, кору деревьев, желтые гроздья акаций, угольную, вязкую, сернистую смолу — великое лакомство, похожее на бухарскую халву, — эту смолу мы находили в угле, которым топили маленькую печь в нашей саманной, кривой, дивной мазанке-кибитке…

В моем родном, незабываемом, томительном гнезде, гнезде человечьем…


… О цикада детства! где нежно поёшь ты?.. где ты?..

…Я всегда с тобой…


Но я никогда не ел воробьиных птенцов, как мои друзья-мальчишки.

Но я никогда не разорял птичьих сокровенных гнезд…

Потому что те, которые разоряли в детстве птичьи гнезда — потом будут крушить, крошить человечьи гнезда-дома, и целые города, и селенья, и страны, и народы…

Но я никогда не рвал крылья стрекозам, и птицам, и бабочкам, и майским, кораллово-перламутровым доверчивым жукам маслянисто-бархатистым…


…Из-за этих стрекоз и жуков я вечно дрался с мальчишками и вечно ходил с разбитым древнебиблейским своим провокационным, бедным, обреченным носом…


О Боже!.. Столько времени прошло, а я и сейчас могу погибнуть слепо за стрекозу, жука, муравья безвинного… А что уже говорить о безвинно страждущих человеках, которых — увы! — в мире становится всё больше…

И!..


И!..

Я никогда не забуду День Победы — 9 мая 1945 года!

Я, голодный мальчик, шел по городу, и все дома были открыты, распахнуты, и меня звали в каждый дом и обильно кормили, поили (и даже сухим грузинским вином) и ласкали, как родного — и это было великое братство, и это была великая человечья семья.

Только война — увы! — рождает такое братство людское и забытую любовь, сладкую дрожь всечеловеческую…

Такого дня больше не было в долгой жизни моей…

Тогда я вернулся домой к матери своей необъятно счастливым от всечеловечьей любви и пьяным от грузинского вина…

«…Мама, мама! сегодня все люди любят меня, как ты всегда любишь меня… да!.. Сегодня все люди — мои мамы… И это уже рай на земле…»

О Боже…


…Тогда, при коммунистах, мы были винтиками в живой Машине Государства, а нынче, при демократах, мы винтики, брошенные на дороге, вдали от разграбленной, мёртвой Машины… да!

Тогда все говорили: “Генералиссимус Сталин! Великий Хозяин выиграл войну! Он победил Гитлера и сокрушил самую страшную фашистскую армию!..”

Да!.. И что же правда прошлых дней становится ложью настоящих?.. как новая одежда со временем становится ветошью?..

Разве Истина может износиться?..


Но! но кто мне вернет тот день?..

Тогда я втайне радовался и гордился какой-то тайной связью лично между мной, безымянным мальчишкой с окраины великого СССР, и великим Генералиссимусом Сталиным, ведь это Он лично убил моего отца!..

И, значит, Он лично, кровно, тайно что ли связан с моей жизнью и семьей?..

О!..

Это из-за моего бедного, тихого, улыбчивого отца Великий Генералиссимус на стреляющем мотоцикле приехал в наш окраинный Сталинабад, в тюрьму, в сарай с алым, живодышащим песком, чтобы убить моего отца, чтобы заменить мне отца…

О!.. Как же далеко и заботливо ехал он из Москвы в наш пыльный Сталинабад!.. Ведь мать сказала мне, что он убил отца моего…

Потом я узнал, что Генералиссимус на мотоцикле стреляющем приходил, приезжал во многие семьи и со многими был лично, кровно связан… кроваво… связан…

И потому весь народ-сирота любил его, как своего убитого Отца!


…О, человеки!.. И в страхе своем вы возлюбите убийц отцов ваших… да!..

О Господь мой! как же насыщена, запутана сладкими страданьями жизнь человеческая! как богата! как сладка! как остра!..

Жизнь божественно извилиста, как козья тропа в горах, а смерть пряма, как ниспадающий пенно-жемчужный водопад…

Эту истину я потом узнал… когда полюбил водопад…

А пока…


…А пока августовской, звездопадной, осиянной ночью всеблаженной сталинабадской я, дитя, сплю на железной кровати во колыбельном, пыльном, уютнейшем, сокровеннейшем дворике своем…

Ночь, ночь, ночь всепахучая, азиатская, всепыльная…

Уже давно в таджикских нагорных садах созрели, измлели плоды, плоды…

Уже голодные человеки сладостно съели те плоды, а те, что остались на деревьях — тех съели червь и пыль…

А Плеяды текут, сыплются в небесах сыпучих полыхающих…

Август-звездопадник царит, серпень-густарь царит, пылает во вселенной, как корабль золотых, спелых колосьев и плодов… плывет…

И вдруг!

О!..


И вдруг лицо матери моей в сыпучих летящих звездах склоняется, смиряется, витает надо мной…

Лицо, лицо матери моей в летящих звездах плывет, ликует, любит надо мной…

Лицо матери моей в ночных падучих звездах похоже на тугую, обильную гроздь сладчайшего, гиссарского, таджикского винограда…

И гроздь нежно касается меня.

Лицо матери моей в смоляных нежных кудрявых власах склоняется надо мной в звездах текучих вселенских…

Я замираю.

Я притворяюсь спящим, но мать, но мама, но мамочка, но матерь ночная, вкрадчивая моя чует, что я не сплю.


И вот она губами и власами своими щекочет, ласкает, завороженное, блаженное лицо мое.

— Сынок, сынок, спи…

Она поправляет одеяло на мне, чтобы ночная сырость не шла на тельце цыплячье, неполное, костлявое, военное, болезное, телячье мое…

— Мама! гляди — звезды падают, сыплются… Мама, а вдруг все они упадут, и станет тьма?… Мама, а Земля вертится? а вдруг наша мазанка саманная улетит в небеса и помчится по Млечному Пути?… Мама, а вдруг тот сарай с тюремным рдяным песком тоже взлетит в небеса и засыплет Млечный Путь?… И Млечный Путь станет не серебряным, а алым…

Мама, а вдруг Генералиссимус дядя Сталин на мотоцикле помчится по Млечному Пути? Ведь ОН всесильный! Он все может!..


Тогда мать сонно, нежно читает мне старинное стихотворенье:

…Когда рассыпаются звезды — в реках песок прибывает…

Когда палых звезд множество — пустыни тогда насыпаются —

И потому верблюды звездопады любят!..

И потому верблюды звездопады любят…


Последнюю строку она читает несколько раз…

Я знаю, что она вернулась с ночной работы, что она голодная, худая, что она бездонно, томительно хочет спать, что она уже спит, что гроздь сладчайшего, дивного, прозрачно-янтарного гиссарского винограда уже дремлет! уже спит надо мной…

О Боже!.. Пусть упадут все звезды Вселенной — лишь бы лицо матери моей в ночи сияло надо мной!..


О Боже! О Господь мой!..

На свете нет любви сильней, чем любовь матери и сына!..

В этой любви всё сошлось! всё объединилось! всё переплелось — и любовь мужа и жены, и любовь к дитя, и любовь сильного к слабому, и любовь к Богу, давшему скоротечному человеку это бессмертное чувство…

Бог — родитель человеков… Как мать!..

Воистину так! Бог до людей, как мать до детей…

О Боже! Не зря самые великие иконы — это иконы, где живут, дышат, склоняются друг к другу Богородица и Богомладенец!..

Тут земная, тленная любовь переходит, переливается в неземную Вечную любовь…

О Боже! не может быть, чтобы эта Любовь ушла, растворилась навеки на земле, а не отразилась, не осталась, не продлилась вечно в Вечности! в небесах!

Среди этих Вечных, Горящих Плеяд!..

Среди непостижимого Царствия Небесного!..

Которое ждет щедро всех людей — и грешных, и безгрешных…

Ибо сказано, что жизнь человека — это мост между раем и раем…

Человек вышел из рая — и идет в рай…

Ад — это земная, скоротечная жизнь…

Не может эта любовь умереть, исчезнуть бесследно на земле, как сама жизнь человеческая…

О Боже!..


…Когда моя матушка умерла, когда её дивное, ночное, чудотворное лицо взошло, отлетело к вечным звездам, я похоронил её на Серафимовском кладбище в Ленинграде — таково было её завещание…


…Она была легендарной ученой-востоковедом, автором незабвенного “Таджикско-русского словаря” и многих учебников русского языка для таджикских школьников, и её знали во всех таджикских городах и кишлаках, как замечательную Муаллиму-учительницу…

Это она пешком обошла многие высокогорные согдийские голубоглазые древние кишлаки в поисках редчайших таджикских слов, как геолог в поисках драгоценных камней…

И таджики любили её, и дикие пастушьи волкодавы ластились к ней, усмирив лютость свою…

О Боже… Где те святые дни?..

Но душа человеческая навечно сохранила их…


…Но когда великая Советская Империя рухнула, как наша кибитка в землетрясенье — матушка моя ушла к звездам…


Великие Имперьи рушатся, когда ничтожные правители приходят к власти.

Великая Советская Имперья была больна, но врачи, которые пришли лечить Её, были не врачи, а убийцы, и они убили Её.

В белой шкуре-халате врачей-целителей пришли медоточивые, ласковые, алчные, лихие убийцы. И они уже десять лет пляшут на могиле Её!..

О!..


…Еще Наполеон говорил, что все великие Имперьи погибают от несваренья желудка…

Да!.. да…

…Динозавры погибли, потому что жалкая головка исполина не могла справиться с необъятным туловищем…

Да!..

История Руси — это история царей, правителей, диктаторов и — увы! — шутов!


Нынче настала Эпоха Шутов, лицедеев, оборотней, скоморохов…

А шут-властитель везде насаждает шутов…

Шут-тиран погоняет Русь шутов!

О!..


О, брат мой! Гляди — вокруг тебя пляшут, поют, скалятся одни шуты, шуты, шуты…

И когда на могучей шее Советской Имперьи-Динозавра возникла верткая, обезьянья, попугайская, заемная, убогая, меченая, иудина головка Горбачева — Имперья-Дом народов стала рушиться, и трескаться, и вянуть, и рассыпаться…

Котел с водой над огнем начинает кипеть с краев!..

Империя стала кипеть на окраинах: на Кавказе! в Прибалтике! в Средней Азии!..

И вот гражданская война, как огонь в камышах, вспыхнула в Таджикистане, на кроткой родине моей!..

И двести тысяч безвинных человеков сгорели в горящих камышах братской семейной войны… да!..

О Аллах!.. Аллаху Акбар!.. О, кто помянет их?..

Аллах велик, а человек мал!..

Особенно он мал в горящих камышах гражданской войны… да!..

В Таджикистане, в стране рек, бегут, курчавятся, текут тысячи хрустальных, алмазных рек, и ручьев, и арыков, и вот реки эти, и воды эти замедлили бег свой, ибо тысячи яробрадатых мужей легли с автоматами в воды эти и перегородили их…

И в реках явились огромные рыбы-мутанты-трупоеды, и трупы убитых были обильной едой их…

И некому было хоронить убитых, и только рыбы хоронили их, поедая их…

И многие воды, дотоле чистодонные, чистые, стали непрозрачными, ибо кровь и вода, смешиваясь, дают темный, клубящийся туман водяной…

И в таком тумане утонула забылась родина гор и рек моя, моя…

И мутных вод было много…

А из смутных вод рождаются Смутные Времена, где текут реки крови братской и реки ядовитого, забвенного, дурманного, могильного вина…

Да!..


…Моя матушка не вынесла гражданской войны.

Моя матушка не выдержала этих медленных смутных рек…

Моего отца убили коммунисты, моего отца убил Сталин, а я не отомстил…

Тиран убил миллионы людей, чтобы укрепить государство…

Мою мать убили демократы, мою мать убил Горбачев, а я не отомстил…

Шут убил миллионы людей, чтобы разрушить это же Государство…

Это нас они — и тиран, и шут — убивали и убивают…

Государство — это корабль… крысы бегут с тонущего корабля… но тут крысы изгнали матросов и лютуют на Корабле Руси…

Доколь, Господь?…

Но!..


Вот моя мать еще молода, еще жива, еще она склонилась надо мной в августовской звездопадной ночи! и шепчет мне сонно, медово:

— Сынок, спи, завтра рано утром ты едешь в горы!в пионерский лагерь… спи! спи! спи!..


О Господь мой! Кто вернет мне хоть на миг то незабвенное утро? то утро? то утро?..

Но то, что ушло навсегда — то вечно…

Но больно оно!.. Но сладко!..

О Боже!..


…Ай, ранний, майский, таджикский ветер утренний шевелит ослепительно накрахмаленные занавески на окнах глинобитной, саманной кибитки моей!..

Это матушка моя настирала, нагладила, накрахмалила занавески эти!

В них солнце льется, бьется, полощется солнце в занавесках алмазных, трепещущих, как крылья первобабочек майских!..


Ах, я и перед смертью воспомню радостно эти занавески ликующие сгинувшего дома моего…

Но! все! еще! живо! все трепетно! еще! еще! еще…

Еще переливается оно!.. Еще переполняет тебя, как талая река блаженно заполоняет смиренные берега!..

А…


…А матушка моя в коротком лазоревом платье в горошек ранняя, бессонная (но разве в слепом, глухом, очарованном детстве нашем чуем мы усталость и печаль матерей наших?) — хлопочет у маленькой печи:

— Я напекла тебе в дорогу твоих любимых пирожков со свежим зеленым луком, луком, луком…


…И вот веселая, натужная наша “полуторка” — грузовичок военных лет — везет нас, детей, в пионерский горный лагерь в колыбельном Варзобском ущелье моем…

От реки целительный, курчавый, речной ветер веет, веселит, дурманит, пьянит…

В кузове тряской машины поставлены и веревками закреплены, связаны деревянные лавки, и мы, мальчишки и девчонки, затаившись, прижавшись тесно друг к другу, качаемся, ерзаем счастливо, вольно на этих лавках…


…Мы дети сталинской эпохи, мы учимся в стыдливых, девственных, монашеских, раздельных школах — в мужских и женских — и вот! вдруг! впервые! мы вместе с девочками трясемся тесно в грузовичке дремучем, пахучем, и одна розовая девочка — Гулечка Сарданапал упирается локотком в ребра мои! в ребра мои, и трепещут, как жаворонки в небе, в шатком, шалом кузове прибитые, прижатые друг к другу тельца, её и мое, и я мечтаю, чтобы дорога разбитой, кривой, долгой была, была, и “полуторка” подольше билась на дороге, и нежный, пуховый стрекозиный, острый локоток девочки нечаянной, несужденной, трепетной моей подольше вился, бился о мои ребра, и я вдруг сжимаю дрожкими змеиными пальцами локоток этот и не выпускаю его, и она не убирает его, а сладко вверяет его мне, мне, мне…

Она нежно дрожит, как я, и локоток её дрожит во мне, и она доверяется мне…


— Хочешь, Гуля, пирожок с луком… его мама моя утром сегодня испекла… он горячий еще… возьми… он горячий, горячий еще… как мы, горячий…


Что я лепечу, шепчу, лопочу?..

Я впервые произношу девичье имя: “Гуля! Гуля! Гуля!”…


…О Господь мой!..

Побереги, полелей, замедли, сохрани тот пыльный грузовичок в ущелье с детьми, учуявшими, проснувшимися, недозрело святыми, и тот локоток кочующий, острый, святой, перебирающий клавиши-ребра мои юные, первые, откликающиеся, сладчайшие…

О, тут все токи! все ручьи! все реки вешние этого ущелья! этого мира! текли по тельцу моему! били! хлестали сладко по телу моему! по ребрам моим счастливым!..

О Господь мой! Прости меня, но все любви и соитья счастливые этого грешного мира! все его бешеные, нагие, голые тела и объятья, и зачатья, и роды, и наглые, точеные, ученые тела похотливых красавиц матерых, и все стоны девственниц разрушенных, и все ночные крики спелых жён-развратниц распаленных, быть может? быть может, не стоят того летучего божественного локотка?..

Не знаю я…

Как говорили древние мудрецы-раввины: Не знаю… не знаю… не знаю…

И я доселе не знаю…


Но мне ближе ручей, чем океан… арык ближе, чем река… ааа…

И девичий локоток ближе, трепетней, чем спелых жен лакомая нагота…


О Господь мой!..

Так, тихий, невзрачный, подкаменный родник питает, кропит, освежает гортань нашу, а огромная река, по которой льнут, бегут тяжкие корабли, не может напоить нас разрушенной, загубленной водой убитой своей…

Воистину!..

И в жизни всякого человека есть родничок такой…


…Брат мой, закрой глаза суетные свои и припомни родник осиянный хрустальный тот! тот! тот…

И какую бы ты воду ни пил, иль слепое зелено вино, иль кривую водку, иль заморский Pepsi-яд — а вернешься к роднику исконному, и отзовешься, присмиреешь, и лицо окунешь в родничок тот, и обрызгаешь разлетными алмазами или сладко разрыдаешься родниковыми слезами…


…В пионерском лагере в диком ущелье мы с Гулей, сами того не понимая, не чуя, искали уединения, и однажды всем веселым лагерем пошли в многодневный поход в далекие горы, к снежным вершинам Кондары, и отстали от отряда, и затерялись в фан-ягнобских лазоревых древних, согдийских горах, горах, горах…


Уже неожиданно колючие близкие Плеяды высыпали на небе несметно…

Уже вечер неожиданно быстро пал на горы дикие, быстро перешел в ночь колючего необъятного Дикобраза, и мы с Гулей испуганно вышли на вершину огромной голой горы Кондара…


О Господь гор далеких тех!..

О Господь мой! нынешнего колодезного одиночества моего!..

Ах, как жаль, что навек тогда, тогда мы с Гулей не затерялись в той ночи, в тех несметных Плеядах, что ночью припадали так близко к горам, к головам нашим опьяненным, что слышно было, как со звезд лают собаки…

О Господь мой! Столько лет прошло, а я все доселе — в темные, грешные дни мои — слышу лай, лай хрустальных этих собак звездных…


— Ах, Гулечка, Гулечка, не бойся, не дрожи!ты слышишь, как лают со звезд собаки? это гончие псы! так близки Плеяды, что слышен лай ЗвездныхПсов! да! да! да!..

Ах, как хочется быть даже зайцем загнанным средь вечных звездных охот!..

Мчаться средь звезд!..

Среди лающих серебряных псов, псов, псов!..

О!..

Ах, как жаль, что не затерялись! не заблудились мы навек! тогда! в диких фан-ягнобских святых горах, где некогда расцвела и погибла, как СССР, великая страна древних таджиков — Согдиана…


Ах, Согдиана! Согдиана!.. Голубоглазая страна!..

Только голубые глаза у горных фан-ягнобских таджиков и остались от царства Согдианы!..

Да! Великие империи и царства расцветают, как вешние дерева, а потом погибают, рушатся — остаются только человеческие, наивные, голубые глаза…


— Да это не звездные псы летают, лают — это лают волкодавы ночных альпийских стад, отар это они чуют близких, опасных волков и лают глухо, сочно…

Ах, чабаны говорят, что в зрачках овец и волкодавов всегда в ночах пляшут волки!..

Но!..


Но головка Гулечки с мелкозаплетенными косичками и шелковым, струящимся алым пионерским вечным галстуком на горле, испуганно, подрубленно, покорно легла мне на плечо — она вся доверилась, отдавалась мне в этой необъятной, горной, овечьей, волчьей ночи…

В ее очах, в её зрачках я плясал, а не волки…

Но тогда — дитя сталинских раздельных, девственных школ — я не знал, что делать мне с ней в этой ночи…

Волк не знал, что делать с овцой обреченной…

Я только целомудренно, нелепо, криво обнял её, и мы стояли над бездонным обрывом — далеко внизу глухо, сонно шелестела река Фан-Ягноб.


Мы стояли, затаившись, обнявшись с Гулечкой на опасной тропе, и звезды текучие сияли над нами и под нами, и тогда я слепо, напоенно зашептал:

— Давай обнимемся крепко — и полетим с тропы в пропасть!.. Как падучие звезды!..

В пеннокипящую сонную реку Фан-Ягноб, с её форелями, бьющимися в каменных протоках-запрудах-заводях лазоревых изумрудных, базальтовых!..

И она еще ближе, жарче, жгуче прижалась ко мне:

— Давай! давай сорвемся — полетим!.. на звезды! к Гончим Псам!.. в хрустальные, речные, яшмовые, малахитовые заводи-запруды реки Фан-Ягноб!..

Будем ловить живых серебряных тугих форелей и сами станем форелями!..


О Боже!.. Это был зов Вселенной, зов Бездны!.. Зов Смерти!..

А мы, дети, чуяли, но не знали…


Да!.. Тогда, в первой юности, смерть была ближе к нам, чем любовь! О Боже!..

Да! И нынче, на склоне дней смутных моих, она опять ближе, чем любовь…


Но!.. Тогда!..


…Вот тут-то мы, нелепо обнявшись, сцепившись, и вышли на нагую вершину огромной горы Кондара… да!..

Тут еще лежал вечный, альпийский, хрусткий снег остаточный, ленно тающий…

Вот тут-то я впервые и увидел это Дерево на снегах, облитое звездами и полной жемчужной луной, из-за гор плывущей!.. да!..


Это была Она — альпийская, реликтовая, согдийская, снежная Черешня! Дерево-Исполин!

Дерево, похожее на гигантский мамврийский древний дуб!

Я потом узнал, что это было любимое Дерево согдийских, и персидских, и ассиро-вавилонских царей…


…Каким-то таинственным образом жизнь Царей и жизнь этого Дерева были связаны, переплелись их древние судьбы…

Когда погибли древние великие Цари, и на смену им пришли мелкие шуты и плуты-оборотни на тронах, альпийская Черешня стала погибать, хиреть, исчезать, уходить с земли…

Быть может, Она уходила под землю вослед за погибшими Царями, как верные скифские жены погребальные?..

И только в дальних таджикских горах остались еще эти редкие древесные Исполины!..

И вот один из них!..

Мы стояли перед этим Деревом смятенные, пораженные.

Черешня исполинская вся была залита жемчужными, сплошными цветами, лепестками, собранными в густые зонтики, и лунный шелковистый свет призрачно струился, играл на белых, ослепительно белых, белых, алавастровых кружевных лепестках… да!..

Альпийская Черешня на горных рыхлых снегах запоздало цвела, сияли живым, переливчатым, лунным, трепетным перламутром её несметные цветы, лепестки, а неслыханные её плоды — малиновые, огромные ягоды — величиной с небольшое яблоко — созревали только поздней осенью…


…Мы подошли близко-близко к несметно цветущему Дереву осиянному, лунному в великом своем весеннем, ликующем, одиноком во всем подлунном мире запоздалом цветенье…

И это было словно гигантский застывший водопад белых снежных несметных цветов! да!..

И тогда я попытался сорвать, взять ветвь цветущую, обильную над головой моей и протянул к тяжелой ветви руку…

Я хотел подарить Гуле ветку…


И вот тут я услышал крик:

— Эй, мальчик! Не трогай Дерево!.. Там смерть живет!.. Быстрая, мгновенная смерть! Беги быстрей от Дерева!..


…О Боже! Кто это?..

Мы не одни в горах?..


Я обернулся — по тропе шли, клубились гиссарские тяжкокурдючные бараны, а за ними брел древний локаец-пастух.

Пастух улыбался, полыхая, играя в ночи белыми, как альпийские снега, зубами, и орлими глазами всевидящего Чингисхана:

— Эй, мальчик! девочка! Бегите от Черешни! Там смерть!..

Я растерялся…


…И тут я впервые увидел Её и отпрянул от Дерева.

Она ползла по цветущей ветви… Она ловко, находчиво, вспыльчиво, огненно ползла ко мне…

Она глядела на меня…

И я глядел на Неё при луне. И я не мог отуманенно, одурманенно оторвать глаз от Неё…


…Это была Она — Коралловая Эфа!..

Одна из самых редких, прекрасных и ядовитых рептилий на земле…

Тогда я еще не подозревал, какую роль в моей жизни сыграют это Дерево и эта Змея…

Это была смерть моя…

Не каждый человек на земле видит смерть свою — а я увидел…


Да!..

Глава третья ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

…Любовь — это рыба в ночной бешеной, разливчатой

вешней реке — кто знает святые пути её?


…Любовь — это вино трезвых и золото нищих…

Дервиш Ходжа Зульфикар


…Древнеперсидские цари любили сидеть и мечтать под альпийской доисторической допотопной добожьей Черешней…


Как американцы нерасторжимо связаны с бизнесом и джазом, как иудеи — с деньгами и властью, как французы — с любовью и комфортом, как немцы — с войной и мистикой, как китайцы — с мудростью, как индусы — с йогой и Колесом Превращений, как русские — с водкой и Церковью — так древнеперсидские и древнеассирийские Цари были связаны с альпийской мистической Черешней, а Черешня — с коралловой, вымирающей мистической Эфой…


Слово “эфа” происходит от арабского “афа” — гадюка…

“Древние египтяне, — рассказывает древнегреческий писатель Элиан, — очень почитают аспидов, особенно змей Клеопатры — гая (Naja haje), которые у них совершенно приручены… И они воспитывают их вместе со своими детьми… И кормят их на пиршествах своих хлебом, размоченным в вине…”

Да!..

А на старинных древнеперсидских и древнекитайских миниатюрах Цари сидят под огромными альпийским Черешнями, а в руках у них покорно, льстиво извиваются коралловые Эфы! О!..

Это царские змеи! Цари любят и ласкают этих змей, а змеи любят и ласкают этих царей… да!..

И тут есть великая тайна!..

Великая и страшная бездонная тайна любви Царей и Змей!..

Какое-то неслыханное царское лакомство любовное и диавольское зачеловеческое извращенье!..

И…


…И! Я вдруг понял, что все династии, все имперьи погибают от диавольского сладострастья своих вождей… да…

Господь созидает, а дьявол разрушает…


…Я вспомнил древнюю, тайную китайскую книжную, выцветшую миниатюру, где изображен великий Царь Дарий Гуштасп I…

Он сидит на золотом троне под огромной, цветущей, альпийской Черешней.

Он совсем нагой — и три коралловые Эфы с ним — одна нежно обвивает его огромный, щедрый, царский, плодородящий, малиновый зебб-фаллос и, толчками, кольцами сладкими сжимая корень его, высекает, выжимает, вынимает из него сладчайшую сперму — живицу человеков…

А другая коралловая Эфа жалом-язычком слизывает эту жемчужную живицу…

Так царское святое семя плодоносящее идет не в лоно урожайных жен-цариц, а к змеям! да!..

Вот она победоносная, змеиная похоть!..

Вот так погибали великие Цари, и великие Имперьи, и Династии Фараонов…


А третья Эфа выходит, выползает изо рта у Царя…

Почему?.. Как она попала в рот?..

Почему не жалит Царя смертным своим жалом?..


Этой тайны тогда не знал я, но мне предстояло ее разгадать…


…Такие же наскальные рисунки я видел на тайных стелах Древнего Египта…

Так были связаны, переплетены пагубно, в порыве дикого сладострастья, Цари и Змеи!..

О Боже…


…Вот так — от змеиного сладострастия Горбачева — алчбы денег и славы — и от повального, змеиного пианства Ельцина погибла Великая Советская Имперья! да!..

Страсть раздирает вначале тирана, а потом народ его!..

Дьявол сначала испепеляет Лжевождя, а потом Народ его…


И!..

И вот Америка, как гигантская, трехголовая коралловая Эфа, высосала этих вождей-шутов!..

А за ними — и богатейшую Русскую Советскую Державу!.. да!..


Но!.. Но не об этом речь моя — она не о муравейниках, а о муравьях, она не о народах, а о человеках…

Ах, друзья мои! братья-человеки скоротечные! братья мои безымянные!..

Ах, нужно ли нам встречать через много лет слезных, чародейных кумиров детских лет своих?..

Ах, нужно ли нам пытаться повторить то очарование летучее? развеянное навек тем речным, кружевным, ледяным ветром, ветром, ветром?..

Ах! нужно ли нам осуществлять жестко, кровожадно детские мечты наши?..

Ах, нужно ли нам вылавливать и соблазнять, совращать тех свято недозрелых, недоступных девочек, а ныне зрелых, тугих жен, жен, жен?


Опять, как древние раввины, я не знаю, не знаю, не знаю…


Но могут ли нас вновь очаровать покоробленные куклы нашего детства, заброшенные в пыль и паутину чердака или подвала?..

О Боже!.. Кто знает?..


…Но вот с той ночи, когда мы с девочкой Гулей впервые увидели ту альпийскую Черешню и ту коралловую Эфу, прошло пятнадцать лет…



…И вот я младой, смолянокурчавый, переспелый, ярый, циничный, хмельной выпускник-радиобиолог Московского университета, приехал гордо в свою родную, пыльную, сонную провинцию, и со столичной улыбкой снисходительной бреду по родным, янтарным, осенним, виноградным улочкам моего Душанбе — былого, пыльного, святого Сталинабада, ушедшего в небытие вместе со своим основателем в лазорево-голубом мундире Генералиссимусом Сталиным…


Да, великие Вожди уносят с собой в могилу города, страны и целые народы…

И нас, своих современников и противников, уносят они в могилы, и потому на похоронах великих Вождей несметно рыдают Народы, чуя и свою близкую могилу…


…Но я бреду по улочкам родного города своего…

И вдруг, вдруг вижу её — обладательницу того дивного локотка сомлелого, тающего…

И вдруг вижу её — похитительницу, совратительницу-искусительницу моих голодных, детских, многозвонных, тающих, мальчишеских ребер, ребер — клавиш…


…И ты идешь, Гулечка, Гулечка, в тех же косичках пионерских, в шелковом кулябском павлиньем платье с вольными рукавами-крыльями, и в красной косынке, похожей на тот шелковый пионерский галстук, много позже навек сгинувший безвинно, как весь безвинный советский народ…


— Гуля?.. Ты?.. Та же застенчивая девочка?..

Только тело твое расцвело гибко, лакомо, туго, сметанно, кругло, погибельно…

И оно плещется в платье, как хладная, родниковая, вольная вода в кувшине жарким летом, когда тебя мучает жажда…

Жарко, душно еще на осенних улицах, а полные, рыбообразные, задумчивые ноги твои в черных, непрозрачных чулках…

Почему ты в глухих чулках, Гуля? А вокруг жара…


…Ах, Гулечка, Гулечка!..

Ах, не хотите ли пирожков с луком?..

Ах, не хотите ли полетать к звездам? к гончим псам? к заводям реки Фан-Ягноб?..

Не хотите ли схватить сонных серебряных тугих форелей?.. не хотите ли стать форелями?..

Не хотите ли зайцами гонялыми мчаться, весело ускользать от вселенских Звездных Псов, Псов, Псов?..

А ночью в горах звезды припадают к горам так близко, что слышно, как со звезд лают собаки?..


Ах, Гулечка, зачем мы тогда не сорвались с ночной тропы и не полетели?..

Ах, Гулечка! Ах, альпийская снежная чинара! Ах, коралловая Эфа!..

Ах, где они?


Ах, Гулечка, а зачем ты носишь такие черные кромешные чулки? и прячешь свои дивные ноги полноводные с тонкой лодыжкой, а такими ногами восхищался еще Гомер, а теперь восхищаюсь я!..

Ах, Гулечка, возьми, пусти меня в твое павлинье необъятное платье! Спрячь меня, горячего, вспыхнувшего в широкий, летучий рукав кулябского платья твоего!..

Ах, не могу я ждать, когда чую, вижу такую податливую, спелую красоту девью!..

Да!..


В молодости только тело девы, жены влечет нас, а в зрелости и в старости еще более влечет, горчит, сладит оно…

О Боже!.. Где же бессмертная душа наша?.. И Горний Дух?..

О Боже!.. Когда же приходит час женской души? А не тленного лакомого неистового тела тела ее?

И что тело жены опять побеждает, искушает душу мужа?..

О!..


…Тогда она радостно бросилась ко мне, и обняла меня, как тогда, на ночной, осыпанной звездами, осыпчивой, опасной тропе, словно не было этих пятнадцати лет, лет, лет…

— Алик, Алик, Аминадав! а я все эти пятнадцать лет вспоминала тебя и ждала! да! Не веришь?.. Ждала!..


…А я верю…

А она стоит около меня, переливается в павлиньем платье своем, томится…

Зреет… наливается хмельными токами юной, неискушенной девы.

Я чую через её платье, что она дева, девственница задержавшаяся, сталинская Пионерка…


…В провинции вырастают огненные пророки и великие девственницы…


А она девственно, целомудренно дрожит, как тогда, в трясучем грузовичке, почти плачет от радости…

Я только сейчас гляжу в её глаза и вижу, что они узкие, стреловидные, изумрудные, рысьи…

Нечеловечьи глаза…

Такие бывают только у созревших девственниц…

Сейчас горячие, роящиеся древним огнём любви, изумруды перельются через веки и ресницы… и обожгут меня…


В древних книгах сказано: “Бойся жен с зелеными глазами…”

Но я не боюсь её, а алчу…

Я вдруг чую, что все эти пятнадцать пробежавших, суетных лет вспоминал её, и думал о ней, и тоже ждал её…

А кожа у неё, как китайская бумага рисовая… как курдючное сало гиссарских баранов… белая, белая… сахарная, рисовая, шелковая, какая бывает только у среднеазиатских кошачьих, извилистых татарок-монголок…

Такими извилистыми, и атласно-гладкими, и неутомимыми были всепобедные кошачьи ночные неслышно-смертельные сладчайшие конницы Чингис-хана… да?..

Говорят, что татарки одни знают тайны древней азиатской азьятской любви, и потому все азиатские владыки брали в жены татарок…

Чтобы познать эти лакомые, сладчайшие тайны бездонной, греховной плоти?..

Эти, засыпанные необъятными песками сладострастья, древние прохладные Колодези, Оазисы Любви?..

О Аллах!.. Это Твои Верблюдицы Любви?..


А она лепечет, лопочет мне из необъятного, цветастого платья:

— Я знаю про твою жизнь… Ты — ученый-радиобиолог… А я художница… кончила душанбинское художественное училище…


А я гляжу в её изумруды верблюдицы, в её колодези, в её оазисы, в её пески…

А я томлюсь… Задыхаюсь… Плыву… Теку…

Шепчу, как во сне или от многого дурного, кривого вина:

— Гуля, Гуля, ты художница?.. Поедем завтра ранним утром на “пленер”… в наше любимое Варзобское ущелье… И дальше — в фан-ягнобские горы! К реке Фан-Ягноб!.. К той снежной Черешне! К той коралловой Эфе! Помнишь?..

Я возьму палатку, запас еды, спальные мешки и ружье…

Я — ворошиловский стрелок! я хорошо стреляю… не бойся! Говорят — в горах много волков народилось…

Поедем, Гуля?.. Устроим отпуск в родном, колыбельном ущелье?..

Вспомним наш бедный, послевоенный, голодный пионерский лагерь?.. Наш грузовичок-“полуторку”…

Интересно, где пылятся разбитые, железные кости его?..

Я бы поклонился им и расплакался…

Ах, грузовичок, где я впервые почуял твой локоток? помнишь, Гуля?

И костлявые, голодные ребра отзывчивые мои, мои?


Но она не помнит локоток тот и певучие ребра мои…

Не помнит…

Женщины не помнят прошлое, как мужчины…

И она виновато улыбается, и щурит дремучие рысьи изумруды текучие свои, и их древний, вечноживучий огонь кидается на меня… царапает, как когтями…

И я сладостно замираю, как сухой камыш от костра…

И я алчу ея…


И вдруг опять она обнимает меня, как мать, нежно, бережно, радостно:

— Поедем… конечно… Я возьму мольберт и краски… “помажу” там любимые мои этюды… пейзажи горные…

Она, как мать, любит бережно, пугливо меня, а я, как зверь, ее алчу, алчу, алчу…


Муж в любви — зверь, а жена в любви — мать…

Муж в любви — водопад, а жена в любви — заводь…


…И вот ранним утром я, тяжко нагруженный плащ-палаткой, спальными мешками, ружьем, консервами, жду Гулю на окраине Душанбе и волнуюсь: вдруг не придет она? вдруг раздумает? вдруг испугается, как девственница настороженная, недреманная?.. А?..

А в утренней щемящей, алой дымке тонет, плывет сладко больно призывно родное мое Варзобское сиреневое нежно-малахитовое жемчужно-туманное ущелье, о котором так часто я вспоминал в бетонных, бездушных стенах, домах Москвы — Вавилона обреченного, вымирающего…

Тут, в этом ущелье, я хочу упокоиться навек, слиться, соединиться с природой, с бездной, с водой, с камнем, с форелью, с горным козлом-нахчиром, чтобы по ночам, из-под святой земли мазара-кладбища, вечно слышать, как с близких звезд лают гончие псы вечные… и вечно носятся по млечным путям зайцы гонялые…


…Но вот улыбчивая, солнечная, ликующая Гуля подъехала на сонном утреннем автобусе…

И она была в синем, динамовском, тугом, шерстяном костюме и в неизменной алой шелковой косынке, с рюкзаком и походным мольбертом…

И мы радостно обнялись, но какая-то донная печаль была в текучих изумрудах её, словно она предчувствовала что-то…


…И вот уже попутная, какая-то пыльная машина везет, влечет нас в далекие горы…

Мы целый день едем, трясемся в машине… счастливые, веселые, вольные, юные…

Уже безнадежно влюбленные друг в друга…

Не видим дороги, не видим гор…

Только живые изумруды её глядят на меня…

Жалеют, что ли?..

Что ждет нас?..


Смерть ждет нас…

Да?..


…А осенний день в горах быстр, как прыжок снежного барса-ирбиса, козопаса вымирающего…

О, снежный барс, четырехлапый, стелющийся, янтарноокий святой — безымянный поэт снежных гор — и ты тоже вымираешь, и в Красную Книгу переселяешься!..

О Боже!.. Ужель все прекрасное вымирает?..

Ужель от всех великих зверей и растений останется только загробная Книга эта?..


…И мы с Гулей переехали через два перевала — Анзобский и Шахристанский — и опустились в свежую ночь фан-ягнобских гор, гор, гор…

О Боже!.. Как же давно ноздри мои не дышали этой ночью!..


О, я узнал, учуял, как чуткий, снежный барс!..

Я вспомнил тот кружевной, дивный, речной, идущий от святой реки Фан-Ягноб ветер целительный, первозданный!

И вот этот ветер Родины! ветер люльки! зыбки! колыбели наполнил ноздри мои, и легкие, и душу мою.

Этот речной ветер излечивает самые страшные болезни — такие, как туберкулез и проказа…

Но излечит, исцелит ли он городскую, заблудшую душу мою нынешнюю?

Не знаю, не знаю…


…А ночь неслыханная уже взяла, затопила горы, тропы, реки, ручьи, деревья, травы…

И я вспомнил старинную русскую загадку: Черная вселенская корова весь мир поборола?..

Кто она?..

Ночь!


Ночь горная, темная, опасная…

Осенние, бархатистые, теплые тучи плывут над призрачными горами и сокрывают небесную вселенную — копилку звезд…


Мы с Гулей усталые, тяжело нагруженные, но веселые, счастливые бредем по тропе к той самой горе голой, снежной Кондаре.

И я читаю громко вслух, чтобы отогнать усталость и ночной древний страх от необъятности, бездонности вселенной, стихи современного безвестного поэта Z:


..Уже уж ночь ночь ночь в ущелья в ущелия сошла сошла сошла

Аллах Аллах соходит со небес

Твоя небесна млечна тишина

Твоя соходит со небес падучая текучая привольная звезда

Твоя речная плещет ива твоя летит пахучая цикада птица стрекоза

И Ангел близко опускается на глинистый разрушенный пророков древних

мерцающий мазар мазар

И клювом рыщет в перьях полусонная загробная речных святых чинар сова

сова сова

И ночь заухала заухала и в травы низкие росистые сошла сова сова

И ночь заухала и водопады затуманила замедлила окутала опутала взяла

Аллах Аллах душа ночная вся объята вся разъята для Вселенной вся

смиренна вся готова

Вся Твоя Твоя Твоя…

Алллллаааааа…


…Я почти пою эти стихи, и Гуля внимает мне, и ночь темная, туманная, теплая внимает мне… и принимает нас в свою вселенскую, кишащую мириадами жизней утробу… да!

Мы на дне ночи!..

Мы на дне Вселенной!..

Мы на дне бездны!..

Но без нас нет ни ночи, ни вселенной, ни бездны!..

О Боже!..

О Аллах, о Господь этой ночи, этой Вселенной, этой бездны, этих таящихся, колыбельных гор!

Помоги нам…

О!..


…Мы из последних сил бредем по знакомой тропе…

И вот мы на горе Кондара!..

— Гуля, ты узнаешь эту гору?.. Ты помнишь, как мы стояли тут, обнявшись, влюбившись?..

И не знали что? что? что делать нам друг с другом?..

А нынче прошло пятнадцать лет, и мы знаем?..

А?..


…А вот она — темная громада исполинского Дерева плывет в беззвездной ночи гор!..

И мы бредем к одинокой Черешне альпийской. И мне кажется, что она стала еще выше и толще… Поистине, Дерево-Пирамида!..

Вершина, крона её уходит в низкие, сырые тучи.

Вершина теряется в тучах близких, бегущих.

Мы дышим тучами… мы словно едим-жуем, смакуем сырые, рыхлые тучи…

Какое-то животное чутье подсказывает мне, что не надо ставить нашу палатку прямо под Деревом, хотя Оно могло бы спасти нас от дождя.

Мы с Гулей притихшей быстро и умело ставим палатку близ Черешни…

Ночь иссиня-черна, как майский, малахитовый, сыпучий, гремучий жук…

И так мы устали от долгого пути в горах, что нет у нас сил развести костер, вскипятить чай и поесть.


— Гуля, Гулечка, что ты притихла? что вспомнила? что чуешь, предчувствуешь, возлюбленная древляя моя?..

Завтра утром мы встанем рано, рано! Вместе с горным солнцем!..

И я разведу костер и напою тебя чаем и кофе!..

И мы пойдем ловить форелей и маринку в Фан-Ягнобе!

Я опытный рыболов-браконьер!.. Я умею поражать форель из ружья на пенных речных перекатах…

Ранним утром рыба доверчивая…

Как девственница…


И мы дремно залезаем в наши спальные мешки и, радостно предвкушая горную, вольную, медовую, хмельную жизнь нашу, засыпаем, что ли? становимся ночью? растворяемся в ночи, что ли?..

И мой спальный мешок сонно приближается к её спальному мешку…

И я вынимаю из мешка сонные, тяжелые руки, и обнимаю её сонно, хмельно…

И она не противится мне сонно, хмельно…

И наши руки сплетаются, как корни и ветви близких дерев…


Но только руки сплетаются наши…

Да…


А где-то бродит смерть…

Чья?..

Пусть моя…

Глава четвертая УТРО!

…Кавказ был весь, как на ладони,

И весь, как смятая постель…

Б. Пастернак

…Утро! Раннее утро в фан-ягнобских горах!..

Я просыпаюсь рано, рано…

Алое необъятное слепящее солнце встает из-за гор!..

Тучи за ночь ушли, открыв безбрежные алые дали, дали, дали — снежные пики близких и далеких вершин ослепительно больно сверкают, уходя за все горизонты… Айя!..

Я выхожу, выползаю из нашей палатки, из нашей горячей постели…

И я вспоминаю великие строки поэта: “Кавказ был весь, как на ладони, и весь, как смятая постель…”

О Боже!.. Кто ночевал, почивал на горах этих?..

Иль Сам Господь разбросал, разметал эти горы, как алмазные подушки, одеяла, простыни?..

Кто знает, кроме Самого Творца…

Но Он молчит…


— Гуля! Возлюбленная моя! Вставай! гляди! Художница, где ты на всей земле увидишь такое?!..


Я бегу к одинокой исполинской Черешне — ближе! ближе!.. Вот она! Я стою, дышу под ней!..

О Боже! Сон, что ли? Но не бывает снов таких!

Надо мной исполинское Дерево слегка колышется от раннего горного ветерка — в горах всегда веет этот ветерок от гор и пропастей.

Я гляжу на необъятное Дерево…

Оно всё живое, кровавое! сплошь малиновое дерево! Оно всё усыпано малиновыми несметными плодами!

Это огромные — величиной с малое яблоко — малиновые ягоды!

Всё Дерево усыпано этими атласными, малиновыми, рубиновыми, гранатовыми, малахитовыми неслыханными черешнями…


…И я вспоминаю древнюю миниатюру, где нагой Царь Дарий Гуштасп I на золотом троне сидит под исполинской черешней и забавляется люто, пагубно с тремя коралловыми эфами.

Теперь я понимаю, что еще привлекало великих Царей персидских, согдийских, ассиро-вавилонских к этому страшному Дереву.

Эти неслыханные малиновые ягоды!..

О Боже!..


Древние историки писали, что эти ягоды обладают “великой мужской силой”, и отведавший их будет вечноярым, как вешний малиновый осел… О Боже!..

А кто из мужей не мечтает бродить по грешной земле с вечноалчущим, вечноготовым, вечнодымящимся фаллосом?

Особенно, в нашем скудном на чувства XXI веке — веке повальных импотентов, бесплодных лесбиянок и иных ядоносных, сорняковых спидоносных извращенцев.

Поэт Z. говорит: “А весной даже изумрудная прозрачнохрусткокрылая стрекоза мечтает о малиновом разрушительном стволе осла!.. да!..

И вот она сладко садится на мускулистый мускусный ствол осла — и осел щедро не отгоняет её, а гладит хвостом своим… Ибо любит ласку её…”


О Боже!.. И Ты соединяешь в великой любви гонного осла и трепетливую стрекозу?..


О Господь мой!..

Иль теперь еще одна тайна страшного Дерева открывается мне?..

Не знаю… не знаю…


— Гуля! Художница! Ты должна нарисовать, запечатлеть это!..


Гуля бежит ко мне с походным мольбертом в руках. Она вынимает палитру и кисти…

Она еще спит, но потрясенно глядит на малиновое Дерево колышущееся…

И тут я содрогаюсь, и она тоже дрожит и прижимается ко мне, и ужас в изумрудных глазах её рысьих вспыхивает недвижно, бездонно…

Тьма пожирает живой изумруд в её очах…

Так на дне зрачков кочующих овец — всегда к ночи пляшут пенные волки… да!..


— Гуля! Гляди! — Дерево колышется от ветерка горного!..

Гуля! сейчас мы попробуем эти малиновые, бархатные, атласные черешни!

Таких нет в мире!.. Это чудо! Это царские черешни!..

Они делали дряхлых царей вечнозелеными, вечномолодыми, вечногонными, вешними, святыми, неуёмными, ночными ослами для удоволенных жен их… да!..

— Алик! Алик! Гляди! Это Дерево не от ветерка колышется, движется! не от ветерка оно живое! Это от змей оно колышется! Гляди — их тут тысячи!..


О Боже!..

Я содрогаюсь…

Я прозреваю! Я гляжу на несметное Дерево, усыпанное малиновыми черешнями.

А еще оно усыпано тысячами извивающихся, шипящих змей, змей, змей! Дерево змей!..

Это тысячи коралловых эф объяли, пронизали исполинское Дерево!..

Черешня-исполин кишит, роится тысячами коралловых эф!..

Дерево-змея…


О, неслыханное, невиданное адское зрелище!..

Может, такие деревья стоят в аду — и вот одно из них вышло на землю человеков?..

Но что эфы делают на Дереве малиновом?..

И тут я понимаю, что коралловые эфы едят, пьют, грызут малиновые, податливые сочные плоды, ягоды… Это пиршество змей!..

И вот гигантское малиновое Дерево объято коралловым огнем-пожаром живым!..

О Боже!..

— Гуля! Художница! Напиши, нарисуй это змеиное, адово, малиново-коралловое Дерево!..

Да!..

О, тут нужен безумный Ван-Гог с его бешеными размазанными виноградниками в Арле или притворяющийся безумец расчетливый Сальвадор Дали с его растекшимися, расплавленными часами в пустыне…

Да!..

Но что может написать тихая, провинциальная, покорная возлюбленная моя в алом кулябском платье и неизменных черных чулках?..

Но я люблю её алое платье и смоляные глухие чулки…

Но я гляжу на кишащее Древо черешен и змей…

И алчу!..

У меня слюна течет — я хочу попробовать, испить эти малиновые, тугие, огромные ягоды!.. Отнять их у змей…

Раньше их ели, пили, сосали дурманные, плотоядные, древние Цари, ушедшие в слепую вечность вместе с гаремами их…

А теперь их едят только змеи?..

А теперь их едят только коралловые эфы?.. да?..

Но как сорвать черешню?..

Как залезть на Дерево, где кишат, царят, роятся тысячи змей?..

Как?..


Но тут одна малиновая, спелая, даже слегка обвялая, огромная, мясистая ягода падает у моих ног… Вот она!..

Наверное, эфа алчная тронула неосторожно ягоду перезрелую, и ягода упала к моим ногам.

Я взял её и, глотая молодую, богатую слюну, протянул черешню Гуле:

— Попробуй этот диковинный, царский плод! Им наслаждались, его ели Цари — а теперь будем есть мы…


…Малиновая, тяжелая, огромная ягода была восхитительно туга и сияла малиновым, спелым атласом.

О, если бы я знал, чт’о я даю Гуле…


И тут мы услышали страшный крик:

— Эй, шайтан! Нельзя ягоды кушать! Там шайтан! Там смерть!..

Нельзя кушать человеку! Только змеям можно! Если покушаешь — тебя змея съест!..

Гляди — вокруг голая гора! Все кишлаки умерли от змей!..

Все люди убежали от кораллового шайтана!..

И вы бегите отсюда!..

А то все змеи набросятся на вас! Они быстрые, как барсы снежные!..

Аллаху Акбар! Эта змея за тысячи километров находит своего врага… От неё не убежишь!.. Никуда!..

Аллаху Акбар! Аллах велик! А человек мал! Вай дод!..

Да!..


…Мы с Гулей обернулись и увидели знакомого древнего пастуха-локайца с огромной древнеперсидской бородой, несколько гиссарских баранов брели за ним по тропе.

Пастух, как пятнадцать лет назад, улыбался молодыми снежными зубами, но в глазах его была тревога, и он размахивал тяжелой ореховой палкой, как посохом:

— Бегите быстрей! Сейчас тысячи змей слетят с дерева и вас, как черешню, высосут, скушают… Жалить, жечь ядом будут… Хлестать хвостами будут, убивать будут! никто не спасет от их яда!.. Смерть через пять минут приходит! Малиновый шайтан пять минут жизни дает!..

И тут, словно послушав старика, змеи стали спело срываться с Дерева, и глухо мягко падать с ветвей на землю, и ползти к нам!..

О Боже!..


Тогда мы с Гулей быстро собрали, просто вырвали из земли нашу палатку, спальные мешки, мольберт, ружье, рюкзаки — и старик помогал нам, и что-то кричал на древнем таджикском языке — языке древнеперсидских царей и змей, словно обращаясь к змеям:

— Аллаху Акбар! Аллах велик, а человек мал, мал, мал… — словно заклинал он…

И мы тоже закричали, словно заклиная змей:

— Аллаху Акбар!.. Аллаху Акбар!..


И!..


И, может быть, от страха мне показалось, но змеи вняли языку старика и нашим крикам, и послушались, и замерли на земле, как некогда замерли они на древней миниатюре, обвивая тело Царя Дария Гуштаспа I…


Тогда мы побежали по тропе вниз к реке Фан-Ягноб…

Тогда смерть отошла от нас…

Надолго ли?..


Не знаю… не знаю… не знаю…

Глава пятая РЕКА ФАН-ЯГНОБ

…И я бросаюсь в реку — ай, холодна река!

Я губы окунаю в рыданье ледника!..

Поэт Z

…Река Фан-Ягноб — древняя река. Святая… Как Ганг…

Зороастрийские цари, не желая отдавать свое тело могильным орлам и грифам, заживо приходили сюда умирать…

Печальная река. Река самоубийц. Река — водяное кладбище. Река — текучая усыпальница…

А многие самоубийцы не хотят тлеть после смерти в земле и быть едой червей…

Речные самоубийцы хотят после смерти плыть вольно в хрустальной воде святой реки… И лучше быть едой рыб — царских, жемчужных форелей, чем добычей утлых, тошных, скучных червей…

Да!.. И я хочу после смерти плыть в хрустальной реке!..

Но!..

Рано еще…

Но! Господи, мне рано еще…

Еще смерть моя медлит?..


И мы с Гулей юные, веселые, чреватые поставили нашу палатку на берегу реки…

Это и было любимое место самоубийц, а нынче страна наша Россия вышла на первое место в мире по самоубийствам. И стала необозримой Рекой пианиц и самоубийц…

Увы! увы!..

Словно река самоубийц Фан-Ягноб пришла на Русь … И заполонила Её…

Но!


…В этом месте река Фан-Ягноб обрывалась с высокой лесистой горы и гигантским, алмазнопылящим, торжественным водопадом пропадала, исчезала, уходила в глухое, гулкое, бездонное подземелье.

И только через три километра исчезнувшая река выскакивала, выбегала пенными, бешеными потоками из подземелья…

Страшные слухи ходили про это подземелье, где билась, таилась, пряталась трехкилометровая река…

Никто из живых — даже рыбы — не выходили из этого адского подземелья…

Какой-то смельчак на лодке пытался пройти через это подземелье, но сгинул в нем бесследно…

Даже живые рыбы не выходили оттуда, а пропадали во тьме подземелья…

И самоубийцы радостно бросались с вершины горы в последний водопад и, как птицы, летели, падали в его волнах, и навсегда пропадали в подземелье…

Это было последнее их земное наслажденье… Тут была полнота земного бытия и неземной вечности…

Тут сходились Два Мира…

Ни один из самоубийц никогда не выплыл — даже мертвым…

Там было вечное кладбище…


Власти местные поставили на вершине горы милиционера, чтобы помешать самоубийцам, но в первую же ночь кто-то столкнул его в страшный водопад…

Или сам он сладостно спрыгнул, доверился водопаду?..

Ведь сверкающая, алмазная бездна так влечет! так влечет… так манит…

И милиционер стал сладострастным самоубийцей и испытал великое последнее наслаждение, заживо уходя в иной мир в хрустальном гробу Водопада…

О!..

Ведь Природа-мать так прекрасна! и так необъятна!

И так сладко, притягательно мертва!..

И так она тянет, влечет вернуться бедного скоротечного человечка — муравья в свое недвижное, нестрадающее лоно!.. в свою кишащую сладчайшую утробу!..

Тем более, что всё равно мы возвращаемся в природу — рано или поздно…


А, может быть, лучше рано?.. А?..

А разве мать не жаждет встретить блудного сына своего еще молодым, улыбчивым, а не дряхлым, согбенным, разрушенным?.. А?..

Господь мой!.. А?..


…О Боже!.. Да что я? Куда я?..

Человек пришёл от Бога — и возвращается к Богу!..

И для бессмертной души нет никакой тленно текучей Природы…


И вот у подножья этого великого алмазного Водопада мы с Гулей поставили нашу палатку…

Хотя уже поздняя осень была, но днем в горах было очень тепло…

Водяная, кружевная пыль от Водопада освежала нас, от ветерка сладко, игольчато сыпалась на нас…

Пленяла… Усыпляла…

Я еще в детстве пионерском моем научился сплетать из ивовых и тополиных приречных прутьев грушевидную корзинку-ловушку для ловли рыбы в протоках и водопадах.

И вот такую долгую, хитроумною корзину я сплел из ветвей, и Гуля умело помогала мне, сплетая, укрощая сырые от реки прутья…


А потом я разделся, и встал под Водопад с длинной корзиной в руках, и поднял её навстречу пылящим водам летящим, ниспадающим…

Бывают и рыбы-самоубийцы — они бросаются в водопады и летят с огромной горы, сверкая в алмазных водах жемчужной чешуей…

Но странно — они никогда не убиваются, не разбиваются, с какой бы высоты они не свергались…

Вода — их родина, как у человеков — земля…


Но вот я стою в Водопаде ледяном с ивовой корзиной моей и жду форель летучую!..

Но не летит она в ловушку мою!..

— Гуля! Гуля! Жарко в ущелье! А что ты не снимаешь павлинье платье свое, и смоляные чулки твои, и не идешь ко мне в водопад мой?

Будем вместе ловить форель крапчатую, золотоносную?..

Будем?..


Но она алая от слов моих, как шелковая, пионерская косынка её:

— Я не могу раздеться — я же не ваша жена…


…О Боже! Она же жертва! она же дитя сталинского, раздельного, аскетического обучения! она же девственница…

Тугая, переспелая девственница!..

Но кто из мужей не алчет быть первооткрывателем, первопроходцем в лоне девы неумело податливом, первоалом?..

И я алчу…


Я стою под водопадом с ивовой корзиной-ловушкой.

Вода ледяная. Я весь дрожу, маюсь, но жду рыбу.

Хоть бы одна форель или маринка пленно забилась в мокрой корзине моей!..

Но корзина пуста.

Только алмазная вода течет, бьется пенно, свежо через неё…

И вдруг!..

И вдруг я ощущаю какую-то живую, бьющуюся тяжесть в корзине — в пене и мелких брызгах водопада я не могу разглядеть, кто попался в ловушку.

И вот я подношу корзину к глазам моим и вздрагиваю: в корзине вьется она… Коралловая Эфа!..

Как она попала сюда?..

Я знаю, что эфы, как и гюрзы, хорошо плавают…


И тут я вспоминаю слова локайца-пастуха: “Эта змея за тысячи километров находит и убивает врага своего… От неё никуда не убежать…” Значит, она ищет врага своего?..

Но разве я враг ей?..

Я обречённо завороженно гляжу на эфу…

Она приворожила, сковала, спутала меня…

О Боже, я любуюсь дивной красотой её…

Мокрый коралл живой блестит на горном солнце…

Но коралловое туловище её обвито черными кольцами с изумрудными каёмочками по краям…

Дивная, дремучая, диавольская что ли красота!.. Красота Царей?..

Я безнадежно чую, что она вот-вот ужалит меня, но ничего не могу поделать…

Она околдовала меня…

Аспидная, царственная, малахитовая, ромбовидная, раздвоенная, узкая мокрая головка с допотопными рожками глядит на меня янтарными вспыхивающими глазами с редчайшими у змей овальными зрачками…

И мне кажется, чудится что ли, что глазки эти печальны, что они устали от тысячелетней жизни, что рептилия устала жить, как и я нынче…

И тут я впервые влюбился в коралловую Эфу, в это редчайшее живое чудо, одно оставшееся от Эпохи древних великих Царей Персии, Ассирии, Вавилона…


Тогда я тихо опустил корзину с эфой в кипящую воду Фан-Ягноба…

И она ушла, уплыла, ускользнула…

И она не тронула меня…

И она почуяла, что я полюбил её…

И мне почудилось, что и она полюбила меня…

Моя смерть полюбила меня…

И пожалела…


Пока…

Глава шестая ВОДОПАД

…Мне снилась женщина-лосось

В волнах ночного водопада…

В. Хлебников

Шли форели по водопаду — вверх, и падали, и восставали…

А потом пересохли льды — и немой состоял водопад

Из одних серебристых рыб — и не падал, а восставал…

Поэт Z

Ночь… Звезды ворожат…

Мы сидим у костра на берегу реки Фан-Ягноб…

— Гуля! Гуля! Ночью в горах так страшно сидеть у костра! Костер — это немой крик о помощи! об одиночестве…

Ты сидишь у костра, и, кажется, что вся ночь глядит на тебя! Вся вселенная!..

Костер выдает тебя… делает беспомощным, открытым… Любой ночной охотник может послать в тебя пулю… Ты — прекрасная мишень, цель беззащитная!..

Но твой костер — спасенье для заблудившихся! Они радостно идут на твой огонь… К твоему пахучему чаю и котелку с ухой свежей… к твоей доброй душе…

И что в мире слаще этих нечаянных, ночных, медовых встреч под хладными, равнодушными Плеядами?..

А?..


…Но Гуля глядит на ночной костер, и молчит, и только задумчиво покачивает головкой… Малахитовой головкой царственной эфы?..

Тогда я тихо читаю стихи поэта Z:


…Полоскала одежды дева нагая

И груди теряла в поток, словно белые яблоки…

А горцы в селенье у вод целый день пропадали,

А жены ревниво носились вдоль вод целый день

С топорами!..


Тут Гуля улыбается…

Тогда я дремно, сонно читаю строки космического языческого поэта Велимира Хлебникова:

“Мне снилась женщина-лосось в волнах ночного водопада…”


От костра ли, от избытка наплыва ночных чувств мне жарко…

Я раздеваюсь донага, не стыдясь Гули…

Я хочу, чтобы и она была нагая…

Я беру ивовую корзину и, белея нагим, ярым, млечным, лунным, вожделеющим перезрело телом, иду в водопад…

О Боже!..

Ночью вода в водопаде теплая, ласковая, глухая… Вода, как пух…

Высокогорные ледники за день протаяли, осели и напоили реку, и за день податливая вода на солнце горном нагрелась на теплых камнях и скалах…

Это днем вода в водопаде ледяная, а ночью — теплая, щедрая она, как губы ласкающей, ночной матери моей…

Я держу высоко над собой корзину-ловушку в теплой, обволакивающей воде сыплющегося, словно со звездного неба, с далекой горы водопада…

Я стою, словно под гигантским душем вселенским, доходящим до звезд.

Может быть, ночью хоть одна форель проскользнет в корзину?..


От радости, от необъятной, звериной, животной, утробной растворенности в ночной вселенской жизни я кричу до звезд в струях алмазных:

— Эй, моя форель! Где ты? Иди в корзину мою!.. Ай! иди! иди!..

Ай, мне снилась женщина-лосось в волнах ночного водопада… водопада…

Иди! иди! ко мне, женщина-лосось!.. женщина-форель!..


О!.. Аааа!..

Чудится мне, что нагая Гуля-рыба летит по водопаду ко мне, ко мне, ко мне… в корзину!.. распластавшись, разбросав жемчужные звездные руки и ноги в летящем, рассыпчатом, алмазном водопаде… да…

О Боже!..

И тут кто-то вкрадчиво, бережно обнимает меня, ластится лепится ко мне, к моей мокрой спине, к моим плечам, к чутким, жемчужным моим крутым ядрам-ягодицам…

От ледяной струи Водопада и от горячего тела Гули восстаёт томится мой фаллос…


— Алик, Алик… Я не рыба-форель… Я не женщина-лосось, но я пришла к тебе…

Только не поворачивайся… мне стыдно… Я такая же нагая в водопаде, как ты!..

Но я вся алая от стыда…


О Боже! О!..

Я замираю в водопаде несметном…

Я боюсь повернуться и увидеть её…

И она шепчет мне тихо в шелесте звездного водопада, но я, как зверь, слышу её сквозь шум воды усыпляющий…

— Алик, Алик! Только не трогай меня… Ладно? Нельзя до свадьбы! Так нас в школе сталинской учили… И правильно учили!.. Я ведь сирота! Я выросла в детском доме…

Я — ничейное дерево фруктовое на дороге — и каждый хочет сорвать пыльные, ничейные плоды алычи…

Не рви меня!.. не рви… не рви!!!..


А мне чудится: сорви меня! сорви!.. сорви!..

О Боже!


Я бормочу что-то в летящем водопаде:

— Я не трону тебя… Я не сорву до свадьбы твои плоды…


…Не рви меня, не рви… сорви… сорви — лепечет водопад…



Тогда она говорит, шепчет мне:

— Я знаю эту реку Фан-Ягноб! Я знаю этот водопад самоубийц!..

Мой отец, Гирья Гуштасп Сарданапал считал себя далеким потомком Царя ассирийского — великого Сарданапала…

Царь Сарданапал был зороастрийцем-огнепоклонником…

Он был последователем великого Пророка Зордушта-Зороастра…

Он верил в вечную победу Добра-Ахурамазды над Злом-Ангро-Мэйнью…

А еще Царь верил в очистительную силу Огня…

И в загробных горных орлов-могильников и грифов-бородачей, которым всякий зороастриец должен отдать свое тело…


О, Зардушт-Заратустра!.. Ты повелел тысячи лет назад — и настоящий зороастриец — еще при жизни — сам! живой! приходит в горы — и заживо скармливает орлам и грифам свое грешное тело!..

Заживо!.. До костей!.. Да!.. Ей-ей!..


…Представляешь этого человека, который приходит в горы, раздевается догола и за грехи свои радостно отдает себя птицам хищным?..

Представляешь этого вольного жертвенного человека, объятого орлами-могильниками и грифами-бородачами на вершине горы?..

И это был мой отец!..

О, Заратустра-Зардушт, Ты принял отца моего на небесах?..


…Представляешь: мой отец Гирья Гуштасп Сарданапал, в XX веке, в веке Сталина, в веке коммунистов-безбожников верил тайно в Пророка Зороастра и в огонь Его…

И в орлов и в грифов Его…

Мой отец был страшным грешником на земле…

Он был начальником душанбинской тюрьмы в тридцатые лютые годы…

Он самолично расстреливал невинных…

Он заводил мотоцикл без глушителя и под грохот двигателя хищно, упоенно, сладострастно убивал людей…

Там, в тюрьме, был сарай с песком… Песок всегда был мокрым и алым от крови…

И мой отец возлюбил этот песок!.. О!..

Когда этот мокрый малиновый тяжкий песок переполнял тюрьму — его отправляли на верблюдах в пустыню…

А оттуда привозили свежий нетронутый песок…

И на это уходили пустыни…


…Тут я замер в Водопаде…

Я вспомнил те караваны с песком, которые шли мимо моей кибитки в детстве…

Я давно уже знал, что не сам великий Генералиссимус Сталин приезжал к кибитке моей, чтобы убить моего отца…

Но теперь я узнал, кто был на мотоцикле…


О Боже! Вот так тесно и кровно связал Ты на краткой земле убийц, и жертв, и чад их!..

И кто знает промысел Твой?..

Никто не знает…


— Гуля, Гуля! ты тоже зороастрийка? Гуля, Гуля, не бойся меня…

Я теперь никогда не буду алкать, желать тебя…

Теперь твой отец-убийца встал между нами…

О Боже…


Мне холодно, голо, мокро, одиноко в теплом Водопаде…


Но Гуля шепчет, и я еще больше содрогаюсь в ленном, материнском, утробном водопаде от слов её…

— Когда пришла очередь моего отца… Когда за моим отцом пришли, чтобы убить его, как он убивал, он ночью бежал от убийц своих…

Он убежал сюда, к священной реке Фан-Ягноб… К Водопаду самоубийц…

К священной горе Кондара, где мы встретили альпийскую Черешню и коралловую эфу — сестру мою…


…По древним преданьям, на горе Кондара некогда росло Дерево Жизни — Хаома!

Во чреве этого Дерева жил священный “фраваши” — огонь Бога, который подчинялся только Пророку Заратустре!..

И Пророк часто отдыхал под этим Деревом, и тут осеняло Его…

И Бог посылал, нашептывал Ему вечные Слова…

И Коралловые Эфы охраняли покой Его… Ейххх…

И теперь тут стоит альпийская Черешня с коралловыми эфами.

И много тайн знает и таит это Дерево, и эфы Его… да! да! да!..

О Боже…


…И мой беглый, хладнокровный отец зороастриец Гирья Гуштасп Сарданапал пришел на эту гору…

И разделся донага, и лег на землю, и бездыханно притворился мертвым, а он уже и был мертвым, ибо душа его умерла от убийств…

Он хотел, чтобы орлы-могильники и грифы-бородачи съели его, как свежую падь…

Но орлы и грифы долго, долго кружили над ним, и, растопырив когти и изготовив лютые клювы, опускались на него, но не клевали его, не брали плоть его…

Они не хотели брать палача… А от него шёл дух палача…

И они улетали, не тронув его… они презирали его…


Тогда мой отец понял, что так велики грехи его в убиеньи безвинных человеков, что даже орлы-стервятники и грифы-могильники боятся его и брезгуют им!..

Сторонятся они палача… в отличие от нас, человеков…

Это мы, человеки, прощаем палачей и иуд, а птицы — не прощают…

Да…


…Тогда потрясенный отец мой бросился к коралловым эфам, чтобы они ужалили его…

Но и они отползали от него… И прятали жала свои…

Тогда отец мой пошел к реке Фан-Ягноб, к Водопаду самоубийц, и, радостно уповая на милость Заратустры, вдохновенно бросился с вершины огромной скользкой горы в Водопад…

Он боялся, что и Водопад не примет, отторгнет его за убийства его…


Но Водопад принял, взял его…

И навек унес в глухое, горное, базальтовое подземелье, откуда никто не выплывал живым — ни человек, ни рыба, ни змея водная…

Да!..


Знай!.. Там, в подземелье, куда пропадает, уходит на три километра Фан-Ягноб, там Царство Мертвых!..

Там бездонное, карстовое, подземное озеро!

Там кладбище-озеро мертвых!..

Говорят, что там один из Двенадцати тайных, Святых Входов-Врат в преисподнюю, в Ад!..

Говорят, что в том Озере Мертвых одиноко плавает сам хозяин Ада — шайтан, весь чернобородый, заросший волосами до самых глаз и ушей…

Тут одно из Двенадцати Гнезд его…

О Боже…


…О!.. Аааа…

Сова что ли пролетела, заухала… ааа…


…Гуля замолкает…

Не шепчет более страшные слова…

Водопад тихо обволакивает, отуманивает нас…


Тогда Гуля завершает рассказ свой:

— Моя мать, Гульсум Хурсанд Ашурбанипал бешено! люто! смертно! Зверино болезненно косо любила отца моего…

Она знала как жгучая осиная татарка древние тайны любви Чингис-хана…

И поделилась этими кумысными тайнами в сладких ночах с отцом-зороастрийцем моим…

И они неразлучно прилепились, приноровились друг к другу в ночах бесконечных их…

Они и дни превращали в ночи…

Тут встретились пророк Огня Заратустра и Маг Войны Крови — Чингис-хан…

Айххххйяяяяя!..

Ох, и встреча сеча сладкая была…

Айххйяя!..


Весь мир знает о Чингис-хане, как о великом завоевателе.

Но мало кто знает о нем, как о великом Хакане, Жреце, Маге Любви.

Говорят, что у него было столько же возлюбленных жен, сколько воинов в его победоносных конницах!..


Мудрец-суфий Ходжа Зульфикар говорит: “Для чего Бог создал ночь?.. Для бесконечной любви до самого утра!.. Для чего Бог сотворил день?.. Для того, чтобы после ночи любви, спать, набираясь соков, живицы, спермы для новой ночи любви… И потому великие мужи никогда не видели солнца, а только Луну!..” Ейххх!..

Говорят, что Чингис-хан никогда не видел солнца, поклонялся только Луне, и войска его шли и нападали только ночью — эти ночные, лунные конницы!.. влюблённые в Луну великие Тюмени!..

Похожие на длинные извилистые косы его жен, которыми он душил их в сладости соития…

И этими косами-конницами он душил иные непокорные народы… Да!

«Урангх» — клич воинов Чингисхана и жен-конниц его!..

Урангх!..


Великий Хакан воевал не ради богатства и власти…

Он воевал ради сладости чужих плененных жен!

И потому Его конницы шли ночью, как идет ночью напоенный зебб-фаллос в лоно жены…

Хакан заблудился затерялся занемог в бездонной Вселенной женского Тела…


Ведь дочеловечьи тайные мудрецы говорят, что сам Творец был Мужчиной и строил, лепил, творил Вселенную, глядя на совершенную Архитектуру женского Тела!

Айя! Урангх!..

Глядя на лоно жены, любуясь огненным лоном жены, Он сотворил Солнце!..

Урангх!..


Говорят, что пылкая “урусутка”— славянка выпила, высосала чрез блаженнейший фаллос Чингис-хана всю Его сперму, а потом и крутую кровь! Всю выпила! Вынула! Взяла!..

Она так играла, щелкала, чмокала ягнячьим язычком, вбирая, впитывая, всасывая Его кровь, что Он воспомнил, как новорожденным младенцем лепился, сосал у грудей матери своей!.. Урангх!..

Он умер, истек кровью от любви!..

Блаженна такая смерть!.. Урангх!..

Но!..


…Тут Гуля замолкает…

Я чую, как Гуля в Водопаде улыбается за моей спиной…

— Гуля, а я больше люблю солнце, хотя сейчас луна…

Но потом она шепчет:

— Женщина не должна любить мужа боле, чем чад своих, иначе жизнь на земле остановится.

Но моя мать любила отца больше, чем меня.

И когда он погиб — жизнь для неё остановилась.

Тогда она решила совершить древний обряд скифских жен.

Тогда она решила совершить древний обряд индийских жен “сати”.

Тогда она пришла к этой реке Фан-Ягноб и сорвалась, бросилась радостно, упоенно, сошла в Водопаде в подземелье, где в Озере Мертвых её ждал мой отец, надеясь и там продлить ночные, земные её ласки Чингис-хана…

И!..

Она радостно бежала, летела в Водопаде в подземное Озеро Мертвых, как на первое загробное любовное свиданье к моему алчущему отцу…

Мне чудится, что и он ждал её в аду в слепой надежде на райские земные ласки…


А меня они забыли на земле.

А меня они забыли ласкать, любить на земле…

А только яростно ласкали в ночах и во днях друг друга…

Но я люблю и прощаю их!..

Господь! дай им и там продлить их бесконечные ночи, ночи, ночи!..


Да!..

Глава седьмая ВОТ ОНА — СМЕРТЬ!

…И там, где много жизни — там много смерти…

“Авеста”

Да!..

И мы выходим с Гулей из водопада и возвращаемся к костру, чтобы согреться.

Я по-прежнему нагой, а полноводные, щедрые бедра, недра её стянуты тугими, изнемогающими, изникающими узкими плавками, как бешеная река в горах стянута, сдавлена близкими базальтовыми скалами — о! — тут, меж скал-бедер, бушует таинственная великая глубина реки-девственницы…


И я вспоминаю современную притчу дервиша-суфия Ходжи Зульфикара: “О, мудрец, что бездонней океан или женщина?..”

Мудрец, не задумываясь ответил: “Женщина!” — “Почему?” — “Потому что океан рождает только немых рыб, а женщина рождает бездонное, необъятное дитя, в душе которого плещутся все океаны… вся вселенная… да!”


…Ааааа… Опять заухала сова…


…При свете костра я гляжу на Гулю, на лакомое тело её, и опять наливаюсь ночным, любовным, довиноградным, допотопным, добожьим, священным хмелем мужа, и стыдливо сокрываю, укрощаю перстами, руками лунный ослофалосс свой приготовленный, неистовый…

Томно, полноводно мне…

Тут луна выходит из-за горы и обливает нас перламутровым, трепещущим светом, серебром, который так любил Чингис-хан, Маг любви…

И я гляжу на притихшую Гулю и вдруг вздрагиваю: ноги её от колен серебряных, круглых, как полная луна, до ступней покрыты, заросли смоляными, густыми, звериными волосами, как склоны фан-ягнобских гор кустами арчи и боярышника.

О Боже! Что это?.. Или мне чудится?..


Тогда Гуля глухо, как Водопад, шепчет мне:

— Великий Заратустра, пастух человечьих и козьих стад, а у славян он — скотий Бог Велес, наказал меня волосами на ногах за грехи моего отца и матери…

Но так велика была их вина, что Пророк покарал и меня…


Когда родители погрязли во необъятных грехах — тогда Господь наказывает и их неповинных чад! да!..


…О Боже!.. Я теперь только — спустя десятки лет — понял суть этих слов!..

Вот почему наш народ так несчастен в Смутные Времена Перестройки! Это мы расплачиваемся за несметные, нераскаянные грехи отцов наших… да?..


Гуля шепчет:

— И вот пророк Заратустра дал мне мохнатые, козьи, ночные ноги!.. Чтоб я покинула человеков и ушла в первобытные козьи стада… Чтобы я в Цепи Превращений, в Колесе Сансары, ушла вспять к истокам своим…

И по ночам козьи ноги влекли и влекут меня к мохнатым отарам, стадам, стадам…

Да! Но я связывала их веревкой и не пускала их…

Но ты видел реку, бегущую вспять к отцу-леднику, родителю своему?..

Алик, ты видел реку, бегущую вспять?..

Я — эта река…

Скоро, скоро темные, непобедимые волосы козьи полностью покроют меня, и я заблею и убегу, зароюсь в козьи родные, родимые, пахучие стада, стада, стада… Аааааа…

Я устану быть человеком… ааа…

Царь Соломон знал язык муравьев, а я уже понимаю язык моих древних сестер-коз…


И Гуля вдруг закрыла глаза и страшно, остро, дремуче заблеяла, перекрывая лунный шум, шелест Водопада…

Айяяяяяяяяяяя!..


Мне дико, бездонно стало…

Я тоже стал что-то вспоминать.


…Мне снилась женщина-лосось в волнах ночного Водопада…

Мне снилась женщина-коза в несметных блеющих стадах, куда уносит и меня моя козья добожья душа, душа, душа…

И я тоже пошел вспять, вспять, вспять, вспять… а кто я был тогда? тогда? тогда?.. аааа…


…Какие-то древние нечеловеческие тайны, тени, голоса окружали, обволакивали нас у ночного костра, у Водопада самоубийц, у тайного подземелья, где таилось бескрайнее Озеро Мертвых, и где плавал заросший козьими, несметными власами сам Шайтан-Диавол зороастрийцев и мусульман… Да! да! да!..

О Боже! Но я еще больше, острей, первобытней, как пахучий зверь, влюблялся в Гулю! в её тайну! в её козьи, ночные ноги! (вот почему она ходила в черных кромешных чулках!)

Да!..


…О Боже! Ты говоришь, что всякому человеку Ты даешь столько горя и испытаний, сколько он может пережить, перенести…

Всякому Ты даешь тот Крест, который может он нести…

О Господь мой! Но не слишком ли велика Чаша страданий, которую Ты опрокинул на девочку эту?..

Страшная гибель отца и матери, военное голодное сиротство, и эти ночные, козьи ноги?..


Не знаю я…


…С той ночи прошел тихий месяц в наших фан-ягнобских осенних горах.

Гуля ушла в безмолвие…

Я целыми днями стоял в водопаде с корзиной-ловушкой.

И странно: не поймал ни одной рыбы…

Форель избегала меня что ли, а ведь я был опытный рыбарь…


А мимо нас бесконечно шли, шли, пылили с далеких высокогорных пастбищ-джайлоо Тянь-Шаня, Оби Хингоу, Заилийского Ала-Тоо, Заравшана густые, несметные стада баранов и коз…

Чабаны-локайцы продавали нам свежее, еще вздрагивающее от забоя, от быстрого, еще не остывшего ножа, мясо, и божественный, самый вкусный на земле, овечий и козий ноздреватый, желтый, текучий сыр, и козье, целительное молоко, и хмельную “орзу”, от которой ночное небо в Плеядах и Млечный сыпучий Путь становились ближе, родней и, казалось, что можно трогать руками и даже лизать языком вечнохладные лампады Плеяд…

Вспять… вспять… вспять…

Я страдал от безмолвия Гули…

Я пьяно, вольно от “орзы”, бродил по ночной Вселенной руками необъятными…

Вместо того, чтобы бродить по телу Гули…


…Всегда я робел перед пастухами, всегда мне казалось, что они знают главную тайну бытия, ведь они кочуют под звездами одни, и нет между ними и Богом никаких городов, семей, народов, государств, храмов, священников-посредников — а есть в небесах один Господь — Собеседник и Главный Пастух звезд и пастухов…

И Он говорит с ними наедине с небес своих…

И потому все Пророки были пастухами — вначале пастухами стад, а потом пастухами человеков, ибо вначале они наедине беседовали с Богом и получали от Него Дар Великих Глаголов…

И шли с Даром этим к человекам.

А человеки убивали их за Дар божественный их…


О Боже! Только среди человеков бывает, что пасомые убивают пасущих их…

Да!..


…А Гуля, как камень, молчала и только задумчиво глядела на стада проходящие… вспоминала…

И только козы часто подходили к ней, словно чуяли свою, и ластились к ней, и долго не уходили, и чабаны кричали на них, и безухие лобастые псы-волкодавы гнали коз от ног её…

О!..

Так прошел наш тихий месяц в горах, у реки Фан-Ягноб, у теплого, равнодушно струящегося Водопада…

Осень поздняя в горах тягучая, медовая, вода в реке медленная, изумрудная, вялая, ледники-истоки вяло тают, не питают реки, и реки покорно мелеют…

Но вот повеяло со снежных фан-ягнобских гор альпийским холодом, и запахло близким снегом…

И я вспомнил стихи поэта Z:

Осеннее ущелье

…Я осенним ручьем играю, и студенность его рассыпаю

На лицо свое тихое зябкое,

Только камни вокруг, только камни да скалы…

Даже птица не звякнет крылами,

Даже конь на тропе не восстанет,

И снега, что в полете недальнем,

Я заранее принимаю…

Я заранее принимаю…


Снегом пахло уже близким…

Я как-то в детстве видел в горах, как первая горная метель нагоняет последнего, уже усыпающего налету, золотого шмеля!..

Но не догнала!.. Не застудила насмерть!..

Вот шмель златой летит в серебряной метели…

Гуля!.. Мы с тобой шмели в метели…


…Тогда мы с безмолвной, задумчивой Гулей стали собираться в обратную дорогу.

Осталась нам последняя ночь…

И вот в последний раз я взял свою корзину-неудачницу и встал в Водопад, подняв безнадежную ловушку к ниспадающим, похолодевшим водам…

Уже в водах позвякивали первые льдинки…

И вдруг!..

О Боже!..

Серебристый, жемчужный, бьющийся, живой, клубящийся поток хлынул в мою корзину, и она вмиг вдруг наполнилась трепещущими рыбами!..

Это были форели, ханские, золотые, златокрапчатые форели!..

Корзина моя вмиг отяжелела — вся она наполнилась бьющимися златотелыми рыбами!..

Быть может, это стая рыб упала в водопаде? в счастливую корзину мою? но форели никогда не ходят стаями!..

Это был знак небес?.. Предзнаменование?..

Это была награда за месяц, когда я не поймал ни одной форели, что ли?..

Не знаю… Господь мой… Ты знаешь, а я не знаю…


И вдруг я замер, заледенел в водопаде, как месяц назад, когда Гуля неожиданно обняла меня, нагого алчущего втуне…

И вот она! она! она вновь прильнула ко мне, обняла меня тесно, и я почуял, увидел при луне, что она совершенно нагая, без тесных плавок…

И у неё груди-пирамиды были, как чарджоуские несметные дыни, как владимирские сонные тыквы, но её груди не были сонные, как тыквы, а были сладчайшие, как чарджоуские дыни!

И я подумал быстро, вспыльчиво, что в мире нет лифов! нет лифа! чтобы покрыть, обуздать, объять эти груди неслыханные!

И они были мои, и я осторожно тронул сиреневые соски губами, зубами, а потом стал мелко, остро кусать, сосать, теребить, мучить их…


Тогда Гуля мучительно зашептала в Водопаде:

— Срок пришел!.. Возьми меня… Я вся твоя…

Пусть у нас не было свадьбы и Генералиссимус Сталин будет ругать меня…

Но в эту ночь я услышала голос отца и матери моих…

Они, наконец, вспомнили меня… Им стыдно стало. И они позвали меня…

А когда зовут мертвые — это дурной знак… Скоро смерть моя…

Я вся! вся! всю! всю! ночь твоя, твоя, твоя…


И она вдруг заголосила, запричитала, заблеяла, как дремучая коза, коза, коза…

И тогда я положил на песок донный тяжкую корзину с бьющимися, избыточными, вспыхивающими форелями и осторожно вначале, а потом неистово, смертно, бешено обнял, схватил, сжал мою податливую, оцепеневшую, замершую сладко возлюбленную в замершем водопаде, и поднял её на руки, как плетеную скользкую корзину! и, как форель! как стая бешеных форелей вошла! влетела в корзину, так я вошел! впал! влетел! в распахнутую возлюбленную мою! и голова моя затерялась между пирамид, дынь, тыкв, грудей её! а золотой ослофаллос находчиво, и легко, и тяжко сокрылся в шелковистых зарослях её, как веселый, брыкастый ягненок в курчавом арчовнике…

Да!..


И Водопад омыл свято нас и смыл, унес её первую, алую кровь, её девственную первоалость и мою жемчужную, нетерпеливую, плодородную живицу-сперму-ярость…

Её первоалость и мой первоперламутр, но они перемешались сладко!..

Переплелись: ледяной жемчуг водопада, текучий рубин её девства и жаркий перламутр моего мужества! да! пересеклись — и унеслись!..


…Потом мы радостно опустошенные сидели у костра, и ели жареную форель, и пили звездную “орзу” чабанов, от которой Плеяды становились ближе к человеку…

Гуля опять впала в безмолвие, но я уже не страдал от этого, как прежде…

Каким-то сладким, вселенским сном, бредом, видением показался мне этот тихий, пролетевший, проплывший, как вода в реке, горный месяц…

И эта родная река, и водопад этот родной…

И куда-то, совсем далеко, ушло, унеслось к звездам, что ли, то ущелье, та гора голая Кондара, та альпийская исполинская Черешня и те коралловые, таинственные эфы, эфы, эфы, с которыми так странно связала меня судьба…


…И вот мы прощально сидим у костра.

И Гуля опять впала в забытье, в безмолвие.

А я — чаша, исполненная любви и нежности, — гляжу на неё и боюсь вспугнуть её, обидеть, нарушить, уязвить…

Дева пуглива, как лесная птица, и причудлива, как полет, броженье стрекозы…

— Гуля, Гуля! Мы вернемся в Душанбе — и сразу сыграем нашу свадьбу! У нас будет много детей!.. У таких дынных, несметных грудей должно кормиться, лепиться много детей…


И вдруг Гуля встает с земли и бросается ко мне…

Она немо бьет себя быстрыми руками по телу, по грудям, по лицу…

Она мучительно, задушено мычит, пытается что-то сказать мне, но не может…

Какая-то страшная конвульсия, судорога охватила её, бьет её…

Она пытается что-то сказать мне, но не может.

У неё изо рта идет, ползет, вьется, хлещет змея…

Та! Та самая! Коралловая эфа!

Я узнаю её. Только эта змея странная. Она вся белесая, а не коралловая. Змея-альбинос!..

Гуля задыхается, потому что змея закрыла, заполонила, заняла, задушила её горло. Змея медленно, нехотя идет изо рта у Гули…

Тогда я бросаюсь к змее, и хватаю её за раздвоенную её малахитовую, царственную головку, и! и! и быстро выдергиваю, вытягиваю, вынимаю её изо рта Гули…

Змея, туго извиваясь, мгновенно кусает меня в палец, и я отшвыриваю её в Водопад.

Гуля задыхается, но воздух возвращается к ней, и она мучительно шепчет мне:


— Алик, Алик!.. Она укусила меня в сердце… В самое сердце!.. Через пять минут я умру… Меня не спасти…

Но ты! быстрей! возьми ружье. Отстрели себе палец! Быстрей!..


Она сама умирает, а думает обо мне… О Боже!..

Я, как пьяный, бегу в палатку, беру ружье, стреляю себе в ужаленный, быстро чернеющий палец — у самого основания, где палец выходит из ладони.

Выстрел неудачный. Руки мои дрожат. Я ведь никогда не стрелял в себя. Палец повисает на сухожильях, но я быстро отрезаю его ножом.

Странно, но я не слышу выстрела и не чувствую боли… И крови нет… Кровь замерла…


Я бегу, возвращаюсь к Гуле. Она радостно улыбается:

— Алик, как я счастлива!.. Ты спасся от эфы… Но будь осторожен — теперь она будет преследовать тебя…

— Гуля, как она заползла тебе в горло, в рот? Как она могла укусить тебя в сердце?..


Она уже падает, валится, никнет на песок…

Она тихо шепчет:

— Я тогда съела черешню… тайком от тебя…

— Гуля, при чем тут черешня?..

Но она не отвечает мне. Она шепчет:

— Не зря отец и мать звали меня… Им теперь стыдно… Теперь они будут ласкать, любить меня там… На земле они не успели…

Алик, положи меня в Водопад и отпусти к ним!.. Это моя последняя воля!..


…О Боже!..

Какая-то страшная, древняя тайна священной Черешни и коралловой Эфы опять встала передо мной…

Опять вспомнил я древнюю миниатюру, где три эфы забавляются смертельно, сладострастно сплетаются с царем Дарием Гуштаспом I.

И одна из Эф вьется, выходит у Царя изо рта…

Как она попала в рот Царю?..

Как она теперь, спустя тысячи лет, попала в горло возлюбленной умирающей моей?..

Вот тайна!..


…Я бросаюсь к Гуле и пытаюсь сделать ей искусственное дыхание, обнимаю её и горячо дышу ей в рот, касаюсь губами своими губ её…

Но она мертвая уже… Тяжкая… Далекая… Непослушная…

И я вспоминаю слова локайца-пастуха там, у Черешни: “Смерть приходит через пять минут…”

Пять минут прошли… Она уже мертвая…

Черная, как обугленная, от молниеносного царского древнего огня-яда, яда, яда Эфы…

Я не знаю, как закрывать обвялые, уже нездешние глаза усопшим…

Да если бы и знал — не мог бы…

И Гулины потухшие изумруды открыто, безвольно, протяжно, изумленно, виновато глядит на меня…


Тогда я тихо, бережно, нежно, как несколько часов назад в любовном Водопаде, поднимаю её, и несу к Водопаду, и опускаю её в Водопад, который уже смерть…

Она уже не слышит, не чует Водопада…

И она быстро уходит в пенных водах.

И она уходит в подземелье, откуда никто никогда не возвращался, и где в бездонном озере усопших её, сироту, виновато ждут её отец Гирья Гуштасп Сарданапал и мать Гульсум Ашурбанипал — потомки великих ассирийских царей, которые любили только друг друга и за это попали в ад…

О Господь мой!..

Но за что эта девочка поплыла в ад?..


…Но современный безвестный мудрец-суфий Ходжа Зульфикар говорит: “Рядом с огромными вратами в ад есть тайная калитка в душистый рай!”

Но суфий Ходжа Зульфикар говорит: “Ад необъятен, но он всего лишь провинция, окраина Рая…”

Да…

И я вспоминаю эти слова суфия. Словно они могут мне помочь в эту ночь…

Но ничто не может мне помочь в эту ночь…

И в другие дни и ночи, когда я вспоминаю Гулю, Гулю Сарданапал, первую возлюбленную мою…


…Тут кровь пошла из раны моей свежерубленой, и яростная боль до самых костей — а их в человеке двести сорок восемь — пронизала всю плоть мою…

И эта кровь, и эта боль спасли меня тогда…

И не дали мне уйти вслед за возлюбленной моей…

Да!..

Я потом ушел за ней… Потом!..


…Вот тогда судьба моя страшно переплелась с судьбой древней священной коралловой Эфы…

Этой любимицы-потаковницы! и любовницы! и убийцы!.. древнеперсидских Царей…

Не знаю, не знаю…

Тогда еще я не знал всей тайны…

Но это было только начало…

Но это было начало моей гибели…

…С того дня Коралловая Эфа надолго ушла из моей жизни, как река Фан-Ягноб уходит в глухое подземелье на три километра…

Но потом она пенно и страшно выйдет, вырвется из-под земли…

Как моя Коралловая Эфа…

И вдруг!..


…Сова прилетела из ночи и стала биться плескаться крыльями о замерзающий Водопад.

Она пила из Водопада и далеко разбрасывала льдинки крыльями…

Словно не давала Водопаду превратиться в Ледопад…

Глава восьмая ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА

…Плевать на идеологии, если они не

спасают человека…

Антуан де Сент-Экзюпери

…Мой дом у реки демократы сожгли,

Я стал одинок, как пень…

(из современной песни)

…В 1917 году на кроткие головы наших отцов и дедов обрушились святые, мраморные, византийские обломки Великой Русской Империи!..

Лихие люди, тати, бесы казнили Царя — а без Царя Русь — обезглавленная сирота.

Пословица говорит: “А царево око видит далеко!..”

И вот царево далековидящее око закопали в уральскую землю, и Святая Русь вослед смиренно ослепла…

А потом лихие люди начисто обворовали овечий, смиренный народ православный, не противящийся насильникам-большевикам и их пенному, кровомутному бесу Ленину…

Но хладный, зоркий тиран Сталин восстановил Великую Империю и изгнал-уничтожил воров…


Нынешний мудрец дервиш Ходжа Зульфикар говорит: “Русский народ любит Царей, прощает Тиранов и ненавидит Шутов-Президентов…”

Русская История — это история Царей, история Первых Лиц…

Русский народ — это Великий Медведь с чужеродной, европейской, попугайской, обезьяньей, заемной головой-верхушкой… Увы! Увы!..

Куда повернется голова — туда бредет покорный тысячелетний Медведь.

Русская попугайская Голова — бояре, князья, вожди-коммунисты — очень часто покорно, одурело, очумело взирала на Запад — завороженная европейским комфортом и сытым, сладким бытом…

Русская верхушка всегда была чужда и непонятна русскому народу.

Только войны — увы! — только святые войны спасали Святую Русь и собирали народ русский в его великих жертвах, и бедах, и смертях за “други своя”…

Только в войнах русские равнодушные друг к другу люди любили и лелеяли русских братьев своих.

А в мирные времена эта любовь русских к русским улетучивалась на необъятных, неухоженных, неуютных землях, как дух жасминового, божественного куста в бесконечных, летних, сеногнойных дождях!..

Увы!.. Увы! Господь мой!..

Так Ты завещал на Руси…

Да? Да?..

Да…


И только два Властителя — Царь Иван Грозный с его песьей Метлой-опричниной и тиран Иосиф Сталин с его недреманым, волчьим, ночным ВЧК — кроваво рубили эту обезьянью Голову-верхушку, и приближались к своему кормильцу-народу.

И потому народ русский в веках возлюбил их…


Мудрец говорит: “Когда один человек грабит другого — это воровство. Когда одна часть народа грабит другую — это гражданская война. Когда один народ грабит другой народ — это международная война. Но все это — три вида воровства…”

Убийца — это вор, ибо он ворует жизнь жертвы…

Мудрец Индии говорит, что самое страшно зло — это зависть… Мир погибнет от зависти…

Но наш мир, наша Советская Империя погибла от воровства…

И вот, в 1991 году, на наши покорные головы обрушились страшные, бетонные, чернобыльские обломки зверски убиенной на наших глазах Великой Советской Империи… да!..

В 1917 году с помощью пулеметов и маузеров из русского народа сотворили Советский Народ.

В 1991 году явились новые лихие тати, бесы, воры, и они не стреляли из пулеметов и маузеров в народ.

А они неслышно, невидимо с помощью фальшивых денег, которые они напечатали в диавольском множестве и в которых утопили страну, отобрали у слепого, смиренного народа заводы, фабрики, земли, дома, города, деревни, железные дороги, колодцы, облака, реки, травы, бабочек, муравьёв…

О Боже!.. Вы не устали воровать?..

Кажется, что только воздух еще не украли они, не похитили, не угнали…

Народ стал многоликим нищим, утратил смысл жизни, стал безропотно уходить в землю, как зерно весной… Деньги, бесконечные банки стали убивать жизнь… само дыханье…


…. Ты еще дышишь духом-хмелем полевым, лесным бесплатно, тихий брат мой?

Погоди — скоро порубят все леса и продадут иностранцам все поля с фригийскими васильками щемящими во ржах!.. Айда! Гойда!..

Где же ты, батюшка наш, спаситель, Грозный Царь Иван…

Где Сталин, сладчайший Тиран?


… Все великие империи погибали от нашествия инородцев-варваров ярых с мечами в руках и ножами в зубах!..

Но Великая Советская Империя погибла от бухгалтеров-плутов, которые потом стали всесильными банкирами…

Фальшивые деньги погубили Державу…

Деньги, совокупляясь, как человеки и звери, стали порождать деньги, минуя промышленность и хозяйство…

И этот закон, открытый хитроумными финансистами, стал убивать страну, а потом и весь мир…


А потом пришел, хлынул всемирный шулер — доллар, как щука в пруд с невинными карасями…

И где эти караси?.. И где этот пруд?..

И где наша родина СССР?..

Увы! увы!..

Она там, где высохшая Сыр-Дарья, где убитая Аму-Дарья, где тысячелетний погубленный выпитый Арал, где один золотой солончак, саксаул, янтак, где лопух, ковыль, бурьян, молочай, сорняк.

И вот на Трон, в Кремль святой, где сидели, высились над всей Святой Русью великие русские Цари — Иоанн Грозный! и Петр I! И Екатерина II! и Николай I! и Александр III!..

(О Боже! Как же Ты дозволил? И за какие грехи всерусские Ты попустил?)

Но!


И вот на Трон Русский сел, приполз, приволокся вселенский Иуда, Герострат всех времен и народов, Михаил Горбачев…


О Боже, но и его мне жаль, жаль, жаль…

И виновна ль муха изумрудная, севшая на свежий дымчатый коровяк?.. Не знаю я…

О Боже, иль находит на душу малую необъятная христова православная печаль?.. “Не судите — да не судимы будете…”


Но вот нынешнего мудреца-суфия, тысячелетнего странника Ходжу Насреддина, который знал Чингис-хана, царя Акбара, амира Тимура, аятоллу Хомейни, Мао Цзе Дуна, спросили: “О, великий путник, ты много бродил по миру, и эпохам, и странам, и царям! Скажи, какая гора — самая высокая? И какой самый глубокий океан?..

Тогда Ходжа Насреддин сказал: “Самые высокие горы — это горы, с которых говорили, учили пророки: Авраам! Моисей! Иисус! Мухаммад!..

А самый глубокий океан — это океан блудных словес домулло Горбачева! В этом зловонном океане утонула одна шестая часть суши!.. В этом океане утонула великая страна… Страна, где властители-богачи вспоминали о бедняках…”

Герострат сжег храм Артемиды в Эфесе, и прокляли его в веках…

Горбачев сжег великую Державу, и его будут проклинать в тысячелетьях… да!

Но нет великих стран…

Есть только Великий Аллах!.. Аллаху Акбар…

Велик Аллах, и Он построит, воздвигнет еще много великих Империй и Стран!.. Да!..

Это у Него в руках бьются, льются, полыхая огнями, Вселенские Четки — и Он перебирает Четки сии, где всякая бусина — это летящая звезда, иль горящая Имперья, иль умирающий народ, иль восходящая страна…

Иль муравей — я…

Да!..

Но!..


…Но еще в самом начале Перестройки, на Памире, вблизи Хорога, где находилась моя лаборатория по изучению влияния высокогорной радиации на животных и растения (за работы в этой области науки я вместе с японцем Масуко Катаямой и получил Нобелевскую премию 1992 года, и из памирского фанатика-анахорета превратился в известного ученого — но не об этом речь, хотя я помог нескольким чернобыльцам, привез их на Памир, где естественная радиация понизила ту опасную дозу излучения, которую они героически получили в Чернобыле), старый таджик, улыбаясь, как все памирцы, от давления высокогорья и небольшой, целительной в горах щепотки афганского мака-текуна, сказал: “Горбачев?.. Перестройка?.. Это хорошо?.. Но если от Перестройки пострадает хоть один человек, то зачем эта Перестройка?.. А?”


Ах, Михаил Сергеевич! Лукавец сладкий…

А ведь от вашей Перестройки миллионы безвинных, кротких, покорных человеков полегли и ложатся в бесконечно свежие кладбища…

И многие еще полягут, если не восстанут с оружием в руках против тихих убийц своих… да! да!..

Восстание — это святой язык, это вопль немого, угнетенного народа…

Бывают времена в истории народов, когда только войны и восстания спасают их…

Нынче на Руси такие времена…

Увы! Увы! тихий, таящийся тонущий с бутылью самогона в диких лопухах и бурьяне родной русский брат мой… Брось бутыль — возьми ружье или лопату… Убей врага, покоси бурьян… Упаси Русь, уходящую в траву… без Тебя скоро станет тысячелетняя Русь молодой травой… сорняком…


И я тогда вспомнил Антуана де Сент-Экзюпери: “Мне плевать на все идеологии, если они не спасают человека…”

И мне плевать на все “коммунизмы”, и “антикоммунизмы”, и “демократии” всех “цивилизованных стран”, если горит мой дом, моя дряхлая саманная кибитка, где живет моя мать Людмила Соболева, знаменитая на весь Таджикистан легендарная создательница, собирательница Таджикско-Русского словаря…

О Боже!.. И мне плевать на все империи, если они не спасают человека!..

А Перестройка — это запах пожарищ и пепелищ…

Это запах кочевников…

Это запах вокзальной бездомной мочи…

Это крики голодных детей в бессонной ночи…

Это пули, летящие в чужих и в родных…

Это крики лжепророков, лжеправителей, лжепастухов… но истинных убийц…

Это запах бесчисленных, новорожденных, свежесырых, дымящихся, досрочных кладбищ!..

Это запах гражданской войны!..


И от каждого из нас несёт этим духом повальной смерти!..

Да!..


…А Советская Империя была отменная, утончённая, мудрая, но хрупкая Машина… Кровь государственная кипела во всех её капиллярах…

Приказ из Москвы через пять минут исполнялся на самой далекой окраине…

Все было в Империи связано… всё мигом отдавалось, отзывалось за тысячи километров…

Ложь порождала ложь… Смерть порождала смерть…

Вот сел на Трон шут-лицедей-кукла Горбачев, и страна наполнилась шутами и лицедеями…

Вот пришел на Трон пианица Ельцин — и страна наполнилась пьяницами…

Вот пришел в древний Кремль шут Горбачев, исполненный огненной лжи — и сразу загорелась, отозвалась моя саманная кибитка, где еще жила, дышала мать моя…


…Я-то давно переехал в Москву, но часто жил на Памире, где в знаменитом ботаническом, самом высокогорном саду находилась моя лаборатория, и я часто навещал стареющую матушку свою в её золотистой колосистой кибитке — моей родной сокровенной колыбели кошачьей, пушистой, игристой…

Но!..

Но вот в Кремль пришел огненный шут Горбачев — и тут же загорелась кибитка моя и домы множества невинных людей… И вся страна загорелась…


Поэт Z сказал: “И вот над страной летят и горят подушки и детские сны, сны, сны…”

Да…



…А гражданская война в Таджикистане началась с того, что кроткие таджики стали изгонять кротких русских…

Таджики и русские — люди одной индоевропейской расы…

Таджики и русские очень похожи друг на друга… Исторически наивные, добрые, застенчивые, работящие, гостеприимные люди, народы…

Мудрец назвал эти народы “народами-камышами золотыми”…

И вот бесы-демократы бросили первые горящие угли-головешки гражданской войны в эти камыши… И камыши доверчиво, слепо, упоенно, весело занялись, загорелись, вспыхнули…

Ура!.. Да здравствует свобода!.. Воля!.. Долой СССР!..

И таджики стали изгонять своих братьев русских…


И когда хозяин во хмельном гневе слепо изгоняет гостей своих — он потом крушит в камышовом горящем гневе и домочадцев, и братьев своих…

Воистину! Так и стало…

И вот таджик яростно бросился на брата-таджика, и сотни тысяч трупов поплыли в хрустальных таджикских реках, и некому было хоронить их, кроме алчных рыб…

О Боже!..

Ах, сладкоречивые творцы Перестройки Горбачев и Ельцин!..

Ах, кремлевские гуляки-затейники!

Это вас в народе назвали: Стенька Ельцин и Емелька Горбачев!..

Ах, погуляли, порезвились, пошумели вы на Русском Святом Троне!.. Как потные, революционные матросы в Зимнем Дворце нагадили вы на века!..

Ах, свобода стала свободой умирать, убивать, угнетать, лгать, воровать…


…Ах, вам не пришлось, раскидав в волнах вольные руки и ноги, напоследок мчаться убитыми, изуродованными, окровавленными по таджикским хрустальным рекам, а потом по чеченским, а потом по тихим русским рекам-кладбищам?..

А ведь демократия — это равенство человеков?.. Да?..

И тогда почему одни, убиенные, мчатся слепо по рекам, а другие, убийцы живые, летят на лимузинах в Кремль, в Европу, в Америку…

Но!


… Но бои братские шли в Душанбе…

В арыках тихо, прирученно лежали убитые боевики демократии и их враги — боевики коммунизма…

Почему-то и у тех, и у других часто были отрезаны, оторваны руки…

Какой-то скоротечный, кровавый, полевой командир-философ сказал-приказал: “Кто бросил кетмень и взял в руки автомат — тому отрезать руки…”

Таких рук оказалось много…

Я в те дни был на Памире и не мог пробиться в Душанбе: самолеты не летали, а на дорогах шли бои веселые, кровообильные… Курчавые, курчаво-кровавые бои. Животные бои. Звериные игрища-бои, хотя у зверей не бывает таких стайных боев…

Звери мудрей человеков, что ли?..

Но!..


Но новые демократы говорили, что при коммунизме народ тупо угнетали, давили, как виноград, и вот теперь явилось святое вино свободы, и народ радостно вырвался из неволи, и пусть теперь погуляет, раскрепостится в братских боях, в реках и арыках крови…

Ведь из великой крови родится великая Свобода и Демократия!.. Как из молока рождаются сыр и сметана…

О!.. О, щедроумные!..

Но!..


Но так было в родной, недоступной, небесной, великой ковбойской Америке!.. так будет и у нас!..

И вот наши таджикские ковбои, и наши русские ковбои, и наши чеченские ковбои убитые лихо плывут в родных реках — в горных и в долинных…

И!..

И вот горит моя саманная, глинобитная кибитка…


Моя православная пылкая матушка во время городских боев смело прятала в нашей кибитке беглых людей-погорельцев, у которых тоже сожгли дома.

Тут были таджики, узбеки, евреи, цыгане, русские человеки…

Еще недавно они назывались “советскими людьми”, но вот за одну ночь, когда Таджикистан объявил себя свободным, — явилось вавилонское разделенье, кишенье людей и народов…

Суфий Ходжа Зульфикар говорит: “Бог знает один язык, а дьявол знает все языки… Любовь говорит на одном языке… А ненависть — на всех языках…”

И вот заговорили все языки…

И встали все заборы, все стены, все языки меж людьми…

О Боже…


Воистину, миром правят Слова…

Слова могут быть истинными и лживыми…


Вот нынешние коммунисты, ратующие за равенство людей и клеймящие властительных воров, на деле являются истинными демократами, а демократы, бесы, вновь ограбившие, как в 1917 году, народ, конечно же, являются новыми коммунистами-большевиками… Однако, они находчиво называют себя антикоммунистами!.. И многие верят им… Волки пришли в овечьей шкуре… Большевики пришли в шкуре демократов…

Вот она — игра шальных, кривых слов…

Поистине — “Вначале было Слово”!

Прав поэт: “Словом разрушали города!..” И империи!..

И Слово правит миром… Только Оно!..

Господь правит миром чрез Слово Истины!..

Но вольный безбожный человек искажает Его…

Есть древляя сладость во лжи…

И многие человеки любят сладость эту…

И…


…И вот нехотя, сыро, дремуче, плакуче, раздирающе горит моя глинобитная кибитка. Её ночью подожгли любители лжи… Облили бензином и подожгли…

Моя матушка прятала в кибитке и раненых: она не делила их на коммунистов и демократов…

У них были одинаковые страждущие тела, и раны в телах, и души были страдающие, одинаковые…

И только слова, идущие из их уст утихающих, были разные…

Таджики почитают старших и мудрых, и они почитали матушку мою во днях, но не ночью, но в гражданской войне нет старших и мудрых.

И нет дней, и ночей, и нет Бога, а есть дьявол убиенья…

И вот ночью слуги дьявола подожгли кибитку с ранеными…

Кибитка глинобитная неохотно горела, и моя умелая, быстрая матушка успела вынести всех раненых во дворик-хавли.

А потом она стояла и в ночи глядела на свой горящий дом, который пережил великую войну и великого во пролитой крови Тирана Сталина, но не пережил бесов-воров-демократов…


О Боже!.. Матушка, зачем? зачем? зачем?..

Я как бы наяву вижу свою горящую кибитку и мою мать близ неё…

Вот она стоит и глядит на огонь…


Но потом она вспомнила, что в огне остались её рукописи-черновики Таджикско-русского словаря, который она собирала всю жизнь свою, страстно и очаровано кочуя по мирным, лазоревым, гостеприимным, святым таджикским кишлакам, где теперь вместо неё бродила древняя цыганка-смерть… да не с ветхой косой, а с автоматом Калашникова, собирая свой необъятный урожай и свой нищий словарь: у Смерти словарь из одного слова: “смерть”…

Но матушка, не задумываясь, закрыв лицо руками, как будто это могло помочь, бросилась в горящую кибитку.

И вынесла слегка обгоревшие рукописи и радостно улыбнулась: “Успела! Успела! Успела!.. Тут все богатства таджикского великого языка!..”

Она успела спасти рукописи, но и успела надышаться невозвратимо огнем, и опалить горло и легкие насквозь, намертво…

Она тут же, во дымном моем дворике, в нашем дворике, где далеким, вечным, неупиваемым медовым летом я спал на железной кроватке и где её ночное лицо в звездах плыло, витало, любило надо мной, — она тут же тихо опустилась на землю горячую от близкого пламени, и тихо, улыбчиво померла… преставилась… отошла к тем звездам…

Еще она спасла от огня мою детскую обгорелую подушку, которую я потом забрал в Москву…


…Матушка! Матушка! Зачем спасать из огня рукописи, когда в огне горят человеки…

Иль Слово выше человеков?..

О Боже!..

Опять я не знаю, не знаю… не ведаю…

Опять доселе я наяву вижу тот горящий дом и матушку мою, хлопочущую близ него…

О Боже…

Этот дом вечно будет гореть и матушка вечно будет стоять близ него…


Я не успел тогда из-за войны…

И только через несколько дней на военном самолете я прилетел с Памира в Душанбе, чтобы забрать матушку свою и похоронить её на Серафимовском кладбище в её родном Ленинграде, где она родилась и где завещала похоронить её рядом со своими родителями… моими дедом и бабкой, которые погибли от голода в ленинградскую блокаду…

Я не успел…


…И вот я сижу в родном дворике-хавли своём около еще тлеющего пепелища своего и не знаю, как отвезти матушку свою на аэродром, откуда военный самолет улетает в Москву, и я договорился с летчиками о том, что они возьмут нас…

Я не успел…


А в городе — веселые, хмельные бои, и на улицах нет ни одного человека — все попрятались в домах своих пугливых, и боятся даже выглядывать из окон, потому что снайперы, накурившиеся от страха анаши, таятся, переспело, червиво висят на деревьях и стреляют зорко и бессмысленно во все живое…

Но у меня нет дома и окон его, и я спокойно гляжу на пустынные улицы, по которым иногда проносятся танки и грузовики с вооруженными джигитами…

Но снайперы не стреляют в меня, потому что я не прячусь и не страшусь, а хочу пули, хочу смерти…

И тревожусь только, что если убьют меня — то кто похоронит матушку мою…


Есть изреченье суфия Ходжи Зульфикара: “Пуля родины слаще халвы чужбины!..”

И я жду пули…

Чтобы утихнуть рядом с матушкой моей…

Но кто тогда похоронит нас в безлюдном городе?..


…Вот тут-то я и увидел на пустынных улицах того человека с велосипедом.

Он брел, держась за руль, и медленно, неверно катил перед собой старенький велосипед “Пенза”.

А на раме велосипеда в белой простыне, безвольно свешиваясь по обе стороны рамы, двигалась, качалась тяжко какая-то ноша…

Я сразу понял, какая это ноша, и куда он катил велосипед.

Я выскочил из своего дворика и догнал путника с велосипедом.

У него было прекрасное, чистое лицо русского человека с вечновиноватой, извиняющейся, русской улыбкой…

Словно он был повинен в гражданской войне и в этих смертельных, пустынных улицах…

Много говорят о русском пианстве лютом и хамстве грубом.

Я много видел русских пианиц, но за всю мою жизнь не видел ни одного русского хама…

Может быть, мне повезло?..

Не знаю, не знаю…


…А он продолжал улыбаться виновато, мучительно, извинительно, показывая на велосипед:

— Вот моя жена… Раиса Максимовна… Еще совсем молодая, а не вынесла этой войны… Похоронить некому… Все спрятались, машины нет…

Я ждал, ждал — и вот пошил из простыней, вместо гроба, саван и везу её на кладбище…


Он улыбается, извиняется, склоняется, мается…

Мы одни на улицах…

Иногда проносятся грузовики с хмельными, кричащими джигитами…

В руках у них автоматы… Они кричат от страха быть убитыми, от жажды убивать, от щедрой, веселой, кудрявой анаши…

Иногда они стреляют по осенним, золотым деревьям — листва летит — досрочный листопад сыплется…

Пробитый пулями военный листопад… Листопад гражданской войны…


…Брат, и ты на Руси стоишь под этим недозрелым листопадом… да! да!..


Потом мимо нас прогрохотал танк. Вдруг круто остановился около нас. Повел на нас зияющим стволом. Дуло-жерло жадно встало около лица моего…

Тогда я гулко, яростно плюнул в дуло… в жерло…

Тогда танк рванулся и ушел… Обидчивый… Алчный… Не захотел он тратить снаряд на одного человека… На меня и пули хватит…


…Потом мы пришли на душанбинское пустынное кладбище.

Кладбище раскидалось на высокой горе — отсюда хорошо просматривается весь пустынный, мой родной город… Смертельный город…

И кладбище пустынно — одни кресты, и холмики, и памятники…

Так странно видеть пустынное кладбище…

О Боже!.. Одни мертвецы попрятались под землёй… Кладбище мертво… Живые не посещают мёртвых… А если живые не посещают мёртвых, а если потомки не посещают предков — они сами мертвецы…

Но кто-то позаботился о новых мертвых — на склоне пустом вырыто много свежих зияющих могил. Они ждут своих постояльцев вечных…

В одной из могил мы хороним Раису Максимовну…

Потом мы обнимаемся, как древние друзья, и представляемся друг другу…

Я говорю:

— Аминадав Калонтаров.

Он говорит:

Михаил Сергеевич Горбачев…


О Боже…


…Много лет спустя, когда я смотрел пышные похороны Раисы Горбачевой и созерцал блуждающий, растерянный лик шута — Президента — всех он обманул, заговорил, а смерть — не смог! — я вспомнил те похороны, и того Михаила Сергеевича, и тот хлипкий похоронный велосипедик…

Да!..


Вот что бывает, когда на русском троне является шут вместо Царя!.. или вместо Тирана!..

Да! Тиран проливает реки неповинной крови…

Но!

Шут на троне проливает океаны неповинной крови…


Ах, Господин Президент!..

“Не судите и не судимы будете”…

Не мне судить вас…

Для вас есть другой Судия!..

Да я и не желаю вам зла…

Но если вы попадете в ад — я знаю, я вижу, какое наказанье ждет вас там… знаю…

О Боже!..

Вы там вечно будете катать тот велосипед… с той ношей, качающейся тяжко в простынях…

Как Сизиф катал свой камень…


Но я не хочу этого…

Мне и вас (даже вас!) жаль… да…


…Потом мы с Михаилом Сергеевичем на том же велосипеде отвезли на аэродром и мою тихую, тихо сгоревшую, оттрепетавшую, как бабочка на огне, матушку…

И я на военном самолете улетел с ней в Москву, а потом в Ленинград…


И вот я с матушкой моей на Серафимовском кладбище…

И мы в последний раз пришли вдвоем, а уйду я один…

Глава девятая РУСЬ

…Моя душа-печальница,

Опять в краю родном

Ты стала усыпальница

Замученных живьем…

Анна Ахматова

…Русь — ты вся — поцелуй на морозе…

В. Хлебников

…А русские люди нынче так устали, так измаялись, что не чуют, как их убивают…

Поэт Z

…О, мой мудрый, бессмертный (в отличие от меня — скоротечного) Читатель!

Я знаю, ты справедливо ждешь от покосившейся, как брошенная изба, некогда Великой Словесности нашей, маниакальной эротики, запредельной мистики и сладкой крови вожделенных жертв!..

И ты брезгливо и высокомерно скажешь мне: “В твоей исповеди много политики!..”

Брат мой! Но много политики и у Данте, и у Толстого.

О Боже! Но много политики и у Спасителя Иисуса Христа Богочеловека. Иначе Его бы не распяли те властители-слепцы, которые занимались только политикой и не знали иного…


Увы, брат мудрый мой, увы…

И еще: мне кажется, что Иуда, и Синедрион, и царь Ирод, и прокуратор Пилат, и (самое главное!) безымянный римский солдат, окунающий копье в Тело Распятого, — все одинаково — повторяю — все одинаково виноваты! и перед людьми, и перед Творцом!..

И будут — и были — одинаково! жестоко! мучительно наказаны!.. да!..

Ибо если бы этот безымянный солдат не выполнил преступные приказы — бессильны бы были все именитые убийцы!.. И тщетны были бы их повеления!..

И в песке забвенья лежали бы тусклые имена их… Да!


Вот и ты, мой родной и редкий читатель, не спеши окунать свое критическое копье в мой бедный роман… как римский солдат в Тело Распятого…

Да!..

Но!..


…Но я на Серафимовском кладбище, в Ленинграде… Вместе с усопшей матушкой моей…

Всю жизнь я боялся этой надвигающейся материнской смерти, этой нестерпимой разлуки…

И вот я стою над могилой моей матушки на Серафимовском кладбище, и землистые могильщики забрасывают свежий гроб невозвратной землей…

И я неумело бросаю сырые комья, нежно разрыхляя, разбивая, разминая их дрожащими своими перстами, чтобы звучно не бились они о гроб и не тревожили матушку мою в великом таинственном сне её…

…Матушка, спи, пока Господь не пришёл за тобой…


Потом я и горстка ленинградских таджиков-беженцев устанавливаем в свежую, податливую землю дубовый православный крест и рассыпаем вокруг креста её любимые красные садовые гвоздики, предварительно изломав, исказив их тугие стебли, чтобы кладбищенские воры не унесли их… до того, как загробные Ангелы не унесут, не восхитят её душу, если Они не восхитили её тогда уже — в родном, обгоревшем дворике, где она тихо наклонилась и померла “за други своя”…


… Матушка, спи, пока Ангелы не восхитили душу твою…

Все мы краткие гости на земле, но после Воскресения Христа — мы и на погосте стали гости…

Уже и кладбище стало перроном, с которого поезда уходят в рай или в ад…

Мне кажется, что поезд матушки моей ушел в рай…

Иль?..


О Боже!.. опять я не знаю!..


Но я всегда поражался, когда видел, как на кладбищах живые люди рыдают над усопшими…

Но ведь на кладбищах, в могилах пусто — нет там никого, кроме плотяных останков…

Нет там никого после того, как Распятый воскрес, взошел и, “смертию смерть поправ”, даровал нам вечную жизнь…

Всем человекам на земле даровал: и тем, кто знает и верит, и тем, кто был заблудшей овцой слепой.

Разве не это Великая Всеобщая Любовь, которую Он принес?..

А бессмертные души давно излетели, ушли в Царствие Небесное!..

Так что же мы рыдаем, как язычники, над пустынными могилами?..

Так что же мы рыдаем на пустынных перронах, когда ушли все поезда?..


Но я стоял над могилой и безутешно рыдал…

Как дитя далеких дней и лет…

А на могилах матерей мы вновь — в последний раз — становимся детьми… И безутешно рыдаем, чтобы нас погладили по голове…

Да уже некому…


…Всю жизнь я готовился к этой разлуке, к этому неизбежному прощанию, но так и не чуял, не знал, как это неизбывно разрывчиво раздирающе больно…

И куда на земле деться с этой болью?.. Как человек переживает такое?.. И его сосуды не разрываются?..

О Боже!.. Кто поможет?.. Ты?..


И я вспомнил древнее изреченье Саади: “Уезжающий уносит с собой только четверть страданий…”


И я поехал по осенней Руси — а тогда стояла златолиственная, златохмельная осень — на своей старенькой “Волге”, которую я некогда купил на деньги от Нобелевской премии вместе с зимней генеральской дачей в поселке Трудовая, где и жил одиноко, но свежо и счастливо…

Ибо многочисленные друзья и столь же частые женщины всегда нежно, и хмельно, и заботливо, щедро гостили у меня…

Я был — открытый всем ветрам холостяк, вечно распахнутый всем другам, подругам, всем сквознякам жития-бытия…

Я был — странноприимный дом, гостиница, отель, мотель, караван-сарай, столовая, бар, вожделенная “хата” для тайных любовников…


И вот теперь со своей неутихающей болью я ехал среди неоглядных русских златых лесов, боров, перелесков, низких, смиренных, упоительных речушек…

Я ехал, куда глаза глядят, и куда ведут наиболее пустынные, заросшие ивняком-березняком дороги… Окрест была золотая, осенняя безлюдная русская пустыня…

Казалось, что из золотых лесов выйдет караван золотых верблюдов или лосей…


Я думал, что на огромном хладеющем ветре-листобое неоглядных, святых, русских равнин и холмов боль-резь моя развеется, утихнет, как бедный костерок охотничий на ветреном косогоре иль лугу…

И я спасительно шептал стихи своего любимого поэта, безвестного моего современника Z, который тоже однажды, бесприютно, сиротски переночевал в моем радушном доме, и всю ночь пьяно рыдал от вселенского своего одиночества и бесславия, и не прочитал вслух ни одного своего стихотворения, ибо не знал их наизусть, и повторял латинское изреченье: “Слава — солнце мертвых”…

И любимую, и тоже латинскую мудрость Иоганна Себастьяна Баха: “Соли Део Глория”… Только Богу слава…


И вот теперь я ехал по осенней Руси и шептал это стихотворенье Z:


Кликуша

Я умру вместе с русской последней деревней,

Когда в очи и в душу полезет победный бурьян,

И когда над забытою Русью в траве продираясь последней,

Лебединый последний навеки взойдет, просквозит караван.

Я умру вместе с русской последней деревней,

Вместе с русским последним опойцей пропойцей Сильвестром попом,

Вместе с русской последней вдовой заревницей бездонной солдаткой Лукерьей,

Что покорно полвека с войны дожидалась убитых сынков…

Я умру, распадусь вместе с русской последней, трухлявой орловской избою,

Вместе с церквью последней, в которой лишь мышь да зола,

Вместе с нашим льновласым, кудрявым, пианым, раздольным Христом,

что приколот, прибит, пригвожден, притеснен ко кресту ко березовому.

И Его — Одного на Руси неповинного — некому снять, спеленать обласкать…

Я умру вместе с русской последней, блаженной деревней,

Я обдамся, упьюсь из колодца последнего дремной, прогорклой невольной, забытой, сиротской водой…

Русь!.. Слеза ты моя!.. Да была ль ты?.. Была ли твоя золотая деревня?..

Или был только шелест сентябрьских твоих златотканых, златопарчовых, златохладных,

златосеребряных, златодымчатых, златотягучих, златозадумчивых рощ?..


…Русь! Слеза ты моя!.. — повторял я…


Я глядел на златоплещущие леса и думал о том, что у японцев есть всенародный праздник цветущей сакуры-сливы, когда все японцы в блаженном забытье созерцают цветущее дерево…


А Русь — это страна неоглядных лесов, страна золотых, неистовых, целительных листопадов, и нам нужен Праздник Листопадов…

И чтобы в эти золотистые, бархатистые, шелковистые, парчовые дни мы бежали бы из обреченных городов и бродили в опадающих дубравах, осыпанных золотыми, нежными листьями…

О, как бы дети и старики полюбили эти Праздники Листопадов!..


…Русь! Слеза ты моя… Золотая… листопадная…


И вот только сейчас, от этой сыновней боли, потери, Ты, вечная матушка-Русь, кроткая, незнакомая, сокровенная, таинственная впервые наго, остро, болезно, мучительно, радостно открылась, распахнулась мне… доверчиво…


Эти черные, как запекшаяся рана, обугленные, словно побывавшие в огне войны, деревеньки с трогательными именами: Едрово… Пнево… Ручьи… Самогонки… Колодцы… Листопады… Грибки… Зайцево… Песенки… Паны…

Эти непроезжие, трясучие, дремучие дороги, давно уже никуда на земле не ведущие, а только уходящие в Царствие Небесное что ли?..

Потому что деревеньки, к которым вели эти дороги, уже повымерли, уже подгнили, уже подплыли, уже пали в конские щавели, лопухи, бурьяны, уже они от одиночества насмерть соскучились, обрушились, измучились…

Россия сельская, деревенская, святая, избяная, кормильная повсеместно пустела и уходила в траву…

Россия сельская, как подгнившая изба, опускалась в траву, шепталась с травой и становилась травой…


…О Боже!..

Повсюду в полях стояли остовы полусгнивших заводов, фабрик, тракторов, комбайнов, брошенных военных городков… страшно было глядеть на это гниющее железо…

Особенно печальны были заброшенные элеваторы, из которых, как жизнь, как кровь, ушло утекло зерно…

Хлеб ушел с Руси… Повсеместно Русская Цивилизация, Русская История люто превращалась в Природу…

И я вспомнил стихотворение поэта Z:


ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ ХРИСТА НА РУСЬ


Здесь ночью бурьян дорастает до звёзд,

Здесь жены и дети пьют водку,

Но именно здесь пойдёт по водам Спаситель Христос,

Отринувши смерть, как лодку…


Да… Только Иисус Христос спасёт Русь!..

Да…

Русь моя… Одна Ты живёшь по заповедям Христа… Одна Ты осталась — овца — средь хищных народов…

Всё Ты, бессеребреница, отдала другим народам: землю, умное оружие, деньги, золото, нефть, газ, лес… красивых жен, дев, талантливых ученых, голосистых певцов и новорожденных детей…

И осталась нищая, босая, беззащитная на великом историческом ветру… Одна овча средь влков…

Одна — нищая, безвинная, улыбчивая, Великая стоишь перед миром, как Твой Спаситель Христос пред Синедрионом и Пилатом…

А что было у Спасителя, опричь белой ослицы, белого хитона-милоти, оливковой ветви в руке и пальмовых сандалий на пыльных ногах?.. И Вечной, как Сам Спаситель, Плащаницы…

Воистину!..


Ай, Русь! Не победили тебя татары! Французы! Немцы! коммунисты…

А победили Тебя бесы-демократы и великие забвенные травы! травы! травы!..

Да! да! да…

Повсюду было победное восстание варвара-сорняка!..

И в городах, и в деревнях…


…Русь! Слеза Ты моя!.. Трава Ты моя!..


И такие вымахали травы — что не видать Тебя!.. как дитя…

Ау! Где ты, старуха изба с веселыми, ситцевыми геранями?..


Да куда я?.. Да и сам я уже трава…

Но!..


Впервые от сыновней сиротской боли я почуял, полюбил обреченно, смертно, до сердечных колебаний, замираний и перебоев, с великой разрывчивой, раздирающей любовью — эти согбенные деревеньки, эти готовые к закланью пилами и топорами леса, эти непроезжие, потерявшие обличье, как пианицы, сироты, дороги и тропы…

Сироты-дороги… Сироты-тропы… Сироты-леса… Сироты-деревни…


Я много ездил по миру, много видел стран и пейзажей, но этот — русский — один неслыханный в мире! — волнует, сладко коробит, мучит меня…

И эти коровы-сироты, забывшие о пастухах и стадах и задумчиво заблудившиеся в травах диких… и недоуменно глядящие на русскую травяную пустыню…

И это, чье-то, на северном, ледяном ветру-“сиверко” бельишко убогое, пронзительное, приблудное, а родное, нутряное, как своя кожа, живое, что сушится сиротливо на гнилых, осевших веревках на золотом ветру, и кажется, что много лет уже некому снять его, ибо в самогонных избах безлюдно и сиротливо, да и траченое, многажды поправленное, штопанное, покошенное это белье давно пора выбросить в нескошенную траву, а не любовно штопать да стирать…

Но и его сладко жаль, жаль, жаль…

Так хочется уткнуться в него и рыдать… как в подол матери дитя…


И тут я вспомнил, что это был день 21 сентября, День Рождества Богородицы Заботницы Покровительницы Руси…


И я вспомнил еще одно стихотворенье поэта Z:

День Рождества Богородицы

Отчего в одну ночь зазолотились дубовые рощи яхромские, икшанские,

И иные рощи Руси осенней, рощи, чащи златокишащие, златоворожащие, златолетящие?

От осеннего ветра листобоя? От журавлиного, летучего инея, ивня, ползучего хлада, хлада, хлада?

Отчего осенью журавли улетают?

Иль не хотят желтеть, златеть, упадать, как листья от осеннего хлада?

А отчего дубовые рощи в одну ночь охвачены, опалены трепетным лиющимся златом?..

Это День Рожденья Богоматери…

Это Она — Покровительница, Странница, Запоздалица, Таинница, Заступница, Молитвенница, Хозяйка Руси –

Пришла в русские рощи, чащи, дубовые дубравы,

И тронула их камышовыми, предивными, чудотворными, чародейными перстами,

Как трогала новорожденное Дитя перламутровыми, жемчужными, бессонными

перстами.

И от Ея жемчужных, родильных, кормильных перстов дотоле изумрудные дубравы зазолотились

в одну ночь всеблагодарно…

И посыпались летуче, тягуче повально серебро да злато…

Матерь!.. Мати!..

Сколько ж выпало Тебе блаженно странствовать, скитаться,

Чтобы все дубравы на Руси златым огнем затеплить, зажечь, аки лампады, свечи величальные, венчальные…


…Я вышел из машины где-то в любимом моем суздальском ополье.

И тут вдруг почувствовал острую, молниеносную боль в левом плече…

Я испуганно поглядел на бескрайнее, пустынное поле: вдруг это инфаркт? И кто поможет в поле необъятном безлюдном?.. О Боже!..

И я глядел, задыхаясь, маясь новою стреловидной болью, уже не душевной, а плотской, — на неоглядные поля и думал о неуютности, необжитости русских равнин…

И о том, что русский человек из-за этих бесконечных, монотонных, неумолимых, звероватых просторов, равнин, холмов и лесов — самый одинокий, затерянный человек в мире…

И я впервые подумал о том, что великие русские излюбленные наши дали и хляби глушат, развеивают всякую нашу любовь друг к другу…

Как лютые северные ветры необоримо погашают маленькую свечу этой любви в бедной руке…


А русский человек на этом вечном необъятном ветру сам, в одиночку, истово ищет свою тропу, свою — только ему открывающуюся истину! — и это алчное, гордое стремленье к “последней истине” превышает простую, инстинктивную любовь к своим кровным братьям — в отличие от других народов, которые любовь к “своим” ставят выше морали и даже выше любви к Богу…

И сколько же нас, русских, должно на этой необъятной равнине остаться, чтобы мы, наконец, полюбили беззаветно друг друга, учуяв ужас полного исчезновения земного? А?..

И потому Руси нужен Царь-батюшка или лютый Тиран…

В Царе-отце мы любим друг друга, а Тиран заставляет нас любить друг друга…

Да…

…Но я стою в пустынном поле, маясь, рушась от боли, — и кто поможет?

И кого тут звать на помощь в равнодушном поле, поле, поле? В глухом народе?..

А на Руси крик доносится, как шепот, а шепот, как немота…

Только Господь тут поможет…

О Боже, помоги!.. Не дай сгинуть в поле…


…Но потом боль ушла, и я вдруг понял, что меня пронзила, просквозила древняя, дотатарская Золотая Игла-Стрела!..

Золотая Стрела любви к своему народу…

Это Святокнязь Владимир Креститель эту стрелу послал во всякую русскую душу, и доселе летит, трепещет Она!..

О Боже! Да?.. Да!..

И нет нигде на земле для тебя таких щемящих золотых лесов, и холмов, и равнин…

И вот сама Богоблаженная Богородица нынче бродит, покоится, нежится, дышит, как некогда на святом Афоне дышала очарованно Она, в этих чудотворных, златых борах, лесах и тихо навещает, как больных в больнице, еще не вымершие, еще живые, еще трепещущие русские мои деревеньки-свечечки.

Много их еще осталось, и везде ждут Её.

И только на Неё, на Вечную Матерь, надеются, уповают, знают…


Я вернулся в машину и поехал дальше по глубинной, нутряной, седой Святой Руси, и видел много подкошенных, пианых мужей в траве некошеной, и в полях брошеных, от которых веяло пустыней и неоглядным близким голодом, голодом, который уже давно бродил по Руси Перестройки и о котором молчали новые, повально сытые, глухие властители Руси… Они-то слепо сыты…

И только везде вырубали, убивали леса-кормильцы, и везде гудели адово, убиенно лесопилки. И леса с земли русской упадали — уходили, уводили, угоняли леса лесные убийцы…

И скоро, скоро убьют, вынут все леса, и негде будет бродить Богородице с омофором Ея…

Да!..


Ах, братья мои, ретивые лесогубители прыткие!..

Когда побьете, порубите все леса и продадите их на Запад, то опять в гражданской, голодной резне-войне, на лысых неоглядных вырубках будете опять рубить друг друга? Да?..

А мне всегда в ночи спиленные деревья — особенно там, где прошла пила и белый смертельный срез, круг оставила, — эти светящиеся круги в ночи кажутся бледными, немыми, русскими, человечьими лицами, в смертном ужасе застывшими…

И зачем эти лица-кругляки мы продаем?..

Чтобы не видеть и не стыдиться?..

Чтобы вслед за ними не убиться?..


О, если бы деревья умели кричать — над Россией стоял бы непереносимый, древесный, миллионный вопль-крик-стон!..

Да!..

Но!


О Боже!..

Но и эта святая, полевая, избяная, деревенская, колодезная, дикая, журавлиная разруха деревень, и городков, и селений — такая мне родная! слезная! сладкая! живая!..

Как больная, надышавшаяся смертного дыма матерь… мама…

А сытые, розовые домики американские и европейские мне кажутся сонными, мертвыми, усопшими, чужими, “теплохладными”, как в Апокалипсисе…

Но одиноко слезно полноводно мне во поле одиноком… но есть хочется…


И вот тут я увидел большое, матово серебристое озеро и избы вокруг него…

И такой пустынной, целебной, дочеловечьей красотой веяло от него, что остановил я машину и пошел к озеру…

Я был с детстве рыбаком, и всегда у меня в багажнике машины лежал спиннинг, и часто вспоминал я ту корзину-ловушку, полную форелей, в том далеком фан-ягнобском водопаде…

Наверняка, в этом озере есть рыба: щука, лещ, а может быть, забредает в жемчужные чистые воды и судак…

Я подумал, что хорошо бы пожить в этой деревне, половить рыбу, успокоиться, уйти в тишь, в травы, в забвенье, в осенние тучи, в дожди-моросеи, что сыплются с низких небес…

Тишина окрест поразила меня…

Даже рыба не плескалась…


Кажется мне, что тысячелетняя Святая Русь устала жить на земле и уходит Она в небеса, в Царствие Небесное, куда зовет Её Хозяин Её — Спас!

Даже рыба на Руси устала жить и не плеснет в сонной воде…

А на земле уже нет для Руси земных Дорог… что ли?

Да?..

От этой осенней тишины, которая была глубже, чем смирная тишина кладбища, мне захотелось закричать: “Айда! Гойда! Ааааа! Русь, где ты?..”


И тут я радостно услышал козье блеянье жалобное, кудрявое…

Я побежал на крик и увидел у избы белую херувимскую козу. Коза чистая была, ухоженная, опрятная, как будто неземная, райская, как будто упала в траву с небес…

Она стояла у избы и глядела в открытое окно, а в окне томилась, маялась старуха в черном платье и черной косынке.

Старуха зорко меня издали увидела и улыбалась мне радостно и виновато:

— Ах, сынок, как ты вовремя-то пришел…

Изба-то моя подплыла подземными, озерными, мышиными водами…

И три дня назад крылечко прогнило и упало…

Теперь я, милок, в избе своей пленницей стала — выйти не могу без крыльца-то. И из окна выпрыгнуть не могу — ноги за девяносто лет отсырели, не слушаются, как в молодости прыткой. Родная изба стала мне тюрьма и могила живая…

Видишь — я уже в гробное, смертное белье заживо обрядилась…

А в деревне нашей все померли — я последняя…

Как Перестройка началась — так народец наш деревенский, сметливый мигом стал на погост переселяться, переезжать.

На селе Перестройка хорошо удалась — всех подчистую подмела…

Это в городах много еще народу побитого осталось, но и там скоро, скоро тишина будет, как у нас…

Кладбища нынче свежие не стоят, а бегут вширь и вдаль…

Раньше кладбища были, как пруды стоячие, а теперь они, как реки бегучие, щедрые…

А мне только козочку-кормилицу мою жаль… Видишь, как она плачет, заливается без меня… Одна душа живая козья осталась у меня в подругах…


…Я попросил у старухи — а её звали Марфа Тимофеевна Никитина — топор и гвозди и быстро поправил крыльцо — таким работам по поддержанию своего дома я за много лет научился умело — и выпустил пленницу из заточенья её избяного, невольного…

И целую неделю я прожил у этой старой русской чужой женщины — а есть ли на земле чужие люди? — в её блаженной избе с иконой Богородицы Троеручицы в красном углу…

Днем я бродил вдоль озера и рыбу ловил, а вечером топил печь-притопок, и мы с Марфой Тимофеевной варили уху и сонно, сладко беседовали втроем — белоснежная коза Маня тоже принимала немое, но всепонимающее участие в наших беседах, сверкая при огне печном прозрачными янтарями глаз…

Как собака, была она чуткая и преданная, ибо чуяла старость, непрочность хозяйки своей и боялась одна остаться среди вымершей деревни…

Что-то неуловимо похожее на мою недавно ушедшую мать было в этой старухе — быть может, все старые люди похожи друг на друга?..

И я у ночного огня вспомнил страшную историю, которую мне однажды поведал поэт Z….


…Когда умерла матушка поэта, которую он, как все кочевые, хмельные поэты, забыл и годами не навещал, хотя она жила в одном городе с ним, поэт похоронил матушку свою, при жизни забытую, и тут неожиданная посмертная тоска объяла его душу, и поэт поехал на Кипр, чтобы в море и в садах-виноградниках пианых залечить свежую сыновнюю рану свою…

И вот однажды вечером, когда веселый поэт возвращался с друзьями с моря — вдруг в чьем-то огороженном саду, под золотыми мандариновыми и апельсиновыми деревьями, он ясно увидел свою недавно усопшую матушку…

Она одна сидела под деревьями за столиком, и пила чай, и тут вдруг увидела за забором сына своего, и сын увидел её! О!..

Поэт потрясенно хотел перелезть через чужой забор, но мать запретила ему, а потом взяла столик с чайником и ушла в глубь чужого сада…

Ушла, ушла… затерялась в золотом саду…

Но поэт явно, явно увидел детскую обиду на её прекрасном, тихом лице, словно она говорила, шептала сыну своему: «Сынок, сынок! так ты забыл меня на земле… Так редко ты меня там посещал… И вот я затосковала по тебе и вышла на минутку, чтобы хоть здесь увидеть тебя, но только на минуту-но только на минуту, сынок мой…»

И она навек скрылась обиженно, сиротливо, одиноко за золотыми деревьями, и больше никогда не являлась сокрушенному поэту…


И поэт зарыдал, как дитя, оставшееся навек без матери своей…


…О Боже! А вдруг и моя матушка в какой-нибудь чужой стране, в чужом саду пьет одинокий чай и жалуется на забытье мое?..

О Боже! Этого не переживет едва мерцающая душа моя…

О Боже… Много…


…Быть может, это было виденье, жизнь после смерти?..

Или правы кипрские монастырские старцы, которые говорят, что на Святом Кипре, где бродили Лазарь воскресший и Апостол Павел, есть! есть! есть один из Двенадцати тайных входов врат в рай, где стоит Блаженный Апостол Петр с золотыми ключами…

И вот матушка поэта на миг вышла к нему, потому что из рая можно выйти к сыну своему, а из ада — никогда…


..Я прожил у Марфы Тимофеевны целую неделю — от Дня Рождества Богородицы до дня 28 сентября — дня “гусепролета”, дня “гусаря”, когда в русской дивной природе-вселенной уже спускаются темные, хладные, прозрачно слюдяные вечера, вечера, и в небе слышатся рыдалистые, разрывчатые, стройные, геометрические крики журавлей слезных и веселых, бормочущих, как бы спотыкающихся в небе, гусей…

Гуси летят — зимушку на хвосте тащат… да!..

Журавли летят клином, а гуси треплются, волнуются веревкой…

А мы, человеки, куда летим?..


…А как-то вечером Марфинька — кроткая старушка рассказала мне воительную историю, которая поразила меня:

— Сынок, когда Горбачев и Ельцин пришли — Чаша необъятная Горя, Нищеты, Смерти разлились по всей нашей советской стране…

Чаша эта потопила всю землю нашу, как река в разлив…

На троне вор — в стране мор…

Старики на погосты ушли, а мужики в пьянство провалились, бабы — в гульбу, дети — в сиротство…

Сынок, и кто же тогда за всех нас, неповинных, убиенных, растерянных, спившихся с горя, отомстит?..

Целую страну СССР бесы заживо загубили, зарыли, а никто им не отомстил…

Где же наши народные мстители-спасители? Хоть один бы нашелся…

Тогда, сынок, я ослепла от горя и гнева и решила главного беса убить…


Старуха перекрестилась и продолжила:

— Взяла я большую банку брусничного варенья, поехала в Москву, встала у кремлевских ворот и жду главного беса-президента, как Гитлера Сталин у Москвы поджидал… Стою. Ноги старые, старые, вялые, а терпят…

Меня кремлевские, лютые охранники углядели, обыскали, варенье ножами потыкали…

Я сказала, что хочу за все реформы президента отблагодарить целебным вареньем брусничным…

Они посмеялись: “Ну, жди, бабка! жди президента… Может, он и вылезет из машины, чтобы твое варенье попробовать!..”

А я, грешная, сынок, хотела, когда он из машины-то вылезет — этой-то банкой его, убивца, саранчука, по голове пьяной вдребезги стукнуть, чтобы хоть брусничной кровью его облить, как он облил Советский Союз океанской человеческой кровью!..

Так я в надежде много дней у Кремля простояла… Чуть в землю заживо не ушла, не проросла… ноги подкосились…

Потом заболела, домой вернулась…


О, Матерь Божья!.. Каюсь, каюсь я за эту брусничную банку… Это ведь терроризм!..

Господь милостивый упас меня от греха смертоубийства…

Но кто за нас беззащитных, умерщвленных, убитых, обобранных безвинно до крыльца гнилого, отомстит?..

Кто, сынок?..


Я молчал…


…И вот мы прощаемся с Марфой Тимофеевной…

И я обнял её на прощанье и сказал:

— Матушка… мама… Переезжай ко мне… вместе с козой… у меня дом обжитой, а я один холостяком живу…


Но она тихо, бережно обняла меня землистыми своими медвежьими, однако пуховыми, неслышными крестьянскими руками:

— Сынок, сынок… Не могу пока…

Тут, по лесам золотым, наша Божья Матерь бродит, летает…

Она, Вечная Матерь, посещает наши деревеньки, как больницы. И она всем болезным, одиноким помогает… И в Царствие Небесное провожает…

И вот придет Она в нашу деревню — а тут никого… Кто же Её, Вечную Заботницу, Целительницу встретит?..

Только я одна и осталась, чтобы Гостью, Матерь всех людей встретить…


…Я на прощанье обнял старуху и быстро пошел к машине, не оглядываясь, чтобы не разрыдаться, не расплескаться…

В последние годы все больней и разрывчивей мне с людьми прощаться…

Потом я сел в машину, посигналил старухе прощально и помчался по утренней, туманной дороге зыбкой, пустынной…

Я проехал несколько километров в каком-то жестком забытье, но потом вдруг остановился, а потом вдруг радостно, вольно, счастливо зарыдал, забился, заплакал необъятно…

Никого окрест не было, и я радостно рыдал среди осенней, золотой пустыни…

И вспомнил слова Спасителя: “Блаженны плачущие, ибо утешатся”…


Потом я развернулся и помчался вспять…

О Боже… как хорошо возвращаться назад…


…Она всё еще стояла у избы и глядела на дорогу вослед мне…

И снежная коза стояла рядом с ней и покорно глядела на дорогу…

Я счастливый, весь в слезах, бросился к Марфиньке-матушке и что-то побито, криво залепетал:

— Мама! Мама!.. Я буду каждый месяц приезжать, навещать вас… тебя…

Ты меня спасла, сберегла… Ты моя мать…

— Сынок! не застудись… Скоро снег… — только и сказала она…


А потом вдруг зашептала мне повинно:

— Сынок, сынок… Я ведь тебя обманула…

Я ведь тогда президента-то нашего повидала… Видимо, ему доложили обо мне… Вышел он ко мне из машины-то… Охранники нас охватили, как петлей, со всех сторон…

Я и увидела вблизи его лицо — измятое, виноватое… покоробленное, измученное, изрубленное, как бледная, белая капуста перед засолом…

Жаль мне его стало до костей… как сына спившегося…

Зарыдала я, заплакала… Ему ведь одному за всю пьяную Россию перед Богом отвечать!..

И он вместе со мной заплакал…

Я ему банку с вареньем протянула: “Это тебе, сынок, от нас, от крестьян твоих… Я ведь одна у нас в деревне осталась… дальше некому будет тебе варенье варить…”

А он плачет и говорит: “Я ведь ничего хорошего крестьянам не сделал… За что же мне варенье-то?”

Тут я еще больше прослезилась…

Тогда он варенье взял… добрый он. И уехал…

Только запах перегара от него в воздухе остался…

Так мы и расстались…


И старуха замолкла, замкнулась, сгорбилась…

И стала мне во сто крат родней и ближе…

“Нет на земле чужих… Все родные…” — подумал я…

И, значит, смерти нет, потому что не могут умереть все люди на земле… да…

Не может умереть любовь на земле…

Так мы и расстались…


…И с того дня я часто мечтал посетить старуху Марфу в одинокой избе её…

И часто вспоминал одну ночь в ее избе, когда я проснулся оттого, что дрожащие бугристые старушечьи пальцы, похожие на кору старой березы, нежно ласкали меня по челу сонному моему…

И персты эти святые томительно сладко пахли козой, словно коза ласково склонилась надо мной, словно русская дряхлая береза склонилась по-матерински надо мной…

И я вспомнил, как родная мать моя склонялась надо мной в сиянье Млечного Пути…

Как гроздь гиссарского янтарного колосистого винограда склонялась надо мной…


… Сынок, сынок… спи! спи! Спи…


То гроздь винограда плывет надо мной…

То русская старуха береза коза дышит веет блеет надо мной…

О Боже…


А коза при печных всполохах глядела на меня талыми изумрудными глазами Гули…


…Гуля! Ты глядишь на меня?..

И куда зовешь?.. В Водопад?..


Да рано мне еще…

И…

Глава десятая АНГЕЛ СЕРЕБРЯНЫЕ ВЛАСЫ

…То ли ангел в дожде?

То ль жасминовый куст?

У дороги в тумане теряется…

Я лицом в него тычусь и трусь…

То ль взлетает он? То ль осыпается?..

Поэт Z

…И вот еду я по утренней, сонной дороге в туманах осенних набегающих…

Рана моя от смерти матери притихла… Отпустила…

Туманы то набегают, натекают на дорогу, закрывая, поглощая холмы и долины, то открывают осеннюю, золотистую овидь, оглядь… Как живые…

Я вспоминаю рассказ старухи Марфы-Воительницы о банке брусничного варенья.

И опять печальные мысли о России, как осенние, призрачные, низкие тучи, обнимают мучают меня…


…Как мог так ломко, хлипко погибнуть, саморазрушиться могучий СССР?..

Хотя Он не разрушился — Его разрушили в тайной войне… нынче великие войны протекают бесшумно, без стрельбы, без атак, а в головах вождей-иуд…

СССР рухнул в головах вождей, а потом и наяву…

И где весь трехсотмиллионный советский, в одночасье сгинувший народ?..

В каком глухом котловане? рве?..

Без вести пропавший на глазах у всего мира народ?..

Вот так пропали древние римляне?.. древние иудеи?.. древние греки?.. византийцы?..

Как великая мощь в несколько дней или даже часов обратилась в больную немощь?..

Как Великая Держава, пекущаяся о каждом тщедушном, пьющем мужичонке, о его работе, жилье, ученье детей, о его судьбе, о его пианстве — как могла такая Держава превратиться в бессмысленный, пахучий, кочевой цыганский базар, торжище, кочевье брошенных человеков и целых народов-сирот?..

Как сталь стала кислой ржой?..

Как вселенский грозный Русский Орел стал суповой, покорной курицей с “ножками Буша”?..

За что явились в мире 300 миллионов несчастных, удивленных людей и горстка всемогущих кровавых татей — пастухов-погонщиков, придумавших какие-то пустые словеса: “перестройка”, “реформа”… “права человека”… “капитализм”… “валюта”…


И все 300 миллионов смирились?..

Кроме этой бабки с брусничным вареньем у Кремля?..

А где же клятвы и присяги Советской победоносной Армии?..

А? А? А?..


…А где был и есть я? А я восстал?.. Ученый с мировым именем — и я на весь мир промолчал…

О Боже!..


…И всё чаще, когда я вопрошаю, за что Господь Русь Святую и её наследника — СССР — так яро покарал, я всё чаще останавливаюсь на том адовом расстреле Царской Семьи в ипатьевском подвале!..

Когда безвинные, уже небесные отроковицы, райские царевны, подушками защищали друг друга от ветхозаветных пуль — не себя! не себя! — а “други — сестры своя”…

Да! Да!..

Там всеобщая гибель началась!..

Там исток!..

Оттуда потекли ручьи русской крови, собираясь потом в широкошумные реки…

Там ледник, откуда потекла русская вековая кровавая река!..

Если можно убить — предать, растерзать в подвале Помазанника Божия — то что же можно сделать с тобой, мой безымянный, смирившийся с этим убиеньем, русский брат?..

А?..

Если Царь — закланная Овца, то что тогда немой народ, раб Царя?..

Но!..

И!..


И опять наползают осенние, болотистые туманы на дорогу — ничего не видно окрест, словно один я еду в тумане, и туман знобкий проникает в голову мою, и я едва еду…

И вспоминаю в тумане стихи поэта Z:


…Если ты родился русским на Святой Руси,

То не будет тебе счастья, как ни голоси…

И куда ни колеси!..


…Во мне две крови текут-говорят…

Одна кровь — кровь моего убитого отца — еврейская, бурливая, бешеная, как горная река…

Это кровь ветхозаветных Пророков, вопиящих против зла, против безбожия, против Золотого тельца, против греха…

Эта кровь не дает уснуть многим народам в их сытом историческом сне, не дает им сладко забыться в розовых домиках-склепах их…

Эта кровь разрушает империи, страны, языки, города, чтобы человеки знали, что земная жизнь перед Богом — это суета сует, тщета, вода…

Эта кровь гонит Мельницу Мировой Истории, в которой все человеки — лишь сладкая хлебная пыль, мука…

Да?..


Вторая кровь во мне — кровь моей убитой матушки — тихая, смиренная, глубокая, как русская река…

И эта кровь зовет меня к великому смиренью, и далеким монастырям, к святым отцам, к небесам… И тоже говорит, что земная жизнь перед Богом суета, трава, тщета, вода… да?..


О Господь мой!..

Крови разные — а цель одна… да?..

Дать тленному человеку вечную веру в вечный рай?.. да?..

Да!..

О Боже!.. Два Сада колышатся на историческом ветру — жаркий иудейский Сад и заснеженный русский Сад…

Но Плод у Них один — Бог…

И только Любовь соединяет Их, как соединила Она моего отца и мою мать… Израиль и Русь…


…И тут странное явленье, странный призрак плывет по дороге в тумане: девочка на велосипеде… Высокая… в вязаной шапочке спортивной и в спортивном узком костюме…

Стройная, как древняя египтянка, вырезанная на древних камнях…

Я медленно еду в тумане, и она останавливается около меня.

И вдруг сдергивает с головы шапочку — льняные, дивной шелковистости, длинные, ангельские, волнистые, осиянные, лучистые серебряные волосы, власы падают, разбегаются, разливаются на плечи её, и я впервые в жизни понимаю, почему все Святые отцы всех религий запрещают женам и девам распускать власы…

Ангел Серебряные Власы…

Древние раввины говорили, что дьявол пляшет на кончиках девьих волос…

А Она победно глядит на меня лазоревыми, русским глазами, очами…

Это не фригийские синь-васильки во ржи…

Это лесные дымчатые колокольчики во льне… (Лесные колокольцы тоже вымирают и тоже попали в Красную Книгу).

Никогда я не видел таких водопадных, искрящихся, херувимских влас и глаз-колокольцев текучих, лесных таких на человечьем лице…

А вся она, девочка-подросток, как птица райская пава, покрыта старинным, русским, павловопосадским платком… да!

Птица нагибается ко мне и говорит детским шепотом простуженным, неокрепшим, щекочущим, обольстительным:


— Сударь!.. Вы не желаете женщину?.. И старинную русскую любовь в стоге медового сена?.. С древней медовухой в царских кубках-потирах? С древнерусскими плясками и песнями?..

— А где ты видишь женщину?..

— Это я, сударь!.. Я знаю секреты старинной русской, боярской любви в сене! В копне! В стоге душистом! С песнями и плясками забытыми деревенскими! А я все умею!.. И щекотать до смерти, как русалка, умею…

— Ты не женщина. Ты ребенок… Поезжай немедленно к родителям. Иначе я сообщу в милицию…

А у меня нет родителей… Они спились, и их лишили родительских прав… а я учусь и живу в детском доме имени Михаила Горбачева… Он сам миллионы сирот натворил — и вот открыл один детский дом!.. Отец сирот… Убийца, растлитель родителей — стал отцом сирот… Как Сталин…


Я вздрогнул: откуда она знает о Сталине?..


— Девочка, уходи… Я не могу ничем помочь тебе…


…Тут она разочарованно собирает неистовые свои льны-власы, нимбы осиянные, и туго прячет, загоняет их непокорность, несметность их под бедную вязаную шапочку, как волка в клеть…

Потухают раздольные, неспокойные колокольцы лесные на точеном, выточенном словно из перламутра, недетском лице.

Что-то страшное, пронзительное, языческое, русалочье промелькнуло в очах её и погасло, как вопль на болоте…

А потом она быстро, призрачно пропадает в туманах, хлябях, болотах, кривых дорогах, уже не ведущих никуда, потому что окрест деревни опустели…

Последнее, что я увидел, была короткая лопата что ли в мешковине, которая была криво привязана к багажнику велосипеда, и я подумал: “Зачем ей лопата на дорогах?”…

О Боже!..

Ангел Серебряные Власы…


…Но за все мои страданья и страхи меня ждало чудо на дороге!..

Быть может, только на Святой Руси бывает такое снежное знаменье…

Туман неожиданно расступился, раздался, разбежался…

Стало далеко и прозрачно, студено, кристально видно…

И я быстрей поехал, и вдруг что-то дробно, шумно сыпануло на машину за моей спиной.

Я оглянулся и увидел, что первая снежная россыпь, первая ранняя метель, как белая сеть летучая, рассыпчатая настигает меня…

О Боже!.. Как свежо и прекрасно!..

Как рано на Руси является долгая, лютая хозяйка-зима!..


И я увидел, как хрустальная, алмазная россыпь летучая посыпалась на придорожные золотые дубравы!..

Какая свежесть! Какая невиданная красота!..

Я вдруг вспомнил того золотого шмеля в горах, бегущего от первой горной метели… Я?..

Но “первый снежок — не лежок”…

И я вспомнил опять стихи поэта безвестности неприкаянности русской — бродяги Z:

..Сыплет, сыплет снегопад на осенние леса…

Ах, Господь! Зачем на золото серебро кладешь?

Смоляные мои кудри продирает дрожь!

Смоляные мои кудри серебром звенят!

Ледяные мои кудри, как застывший водопад…

Ледяные мои кудри, как уснувший звездопад…

И я все повторял: “Ах, Господь, зачем на золото серебро кладешь?”…

О Боже!.. “Ледяные мои кудри, как уснувший звездопад”…


Я остановил машину и вышел на дорогу — в первую, свежую, девственную метель…

Но тут случилось чудо: метель остановилась, унялась, улеглась тихо, льстиво у моих ног, как белая собака покорливая или козочка Марфина белоснежная…

Тогда я сел в машину и медленно поехал.

И — о, чудо! — метель, как живая, вновь понеслась за мной и осыпала машину россыпью перлов жемчужных!.. О!..

Тогда я вновь остановился и вышел на дорогу, и метель унялась, утихла…

Она играла со мной, как живая!..

И так было много раз!..

И никогда в жизни я не испытывал такого трепетного детского восторга, как от игры с живой первометелью…


Но потом я устал и рванулся, помчался по дороге, и метель помчалась за мной, и в этом белом, искристом вихре я радостно мчался по дороге родной Руси моей! Да!..

О Боже!.. Вот невиданное счастье!.. Неслыханное явленье русской природы — прирученная, словно привязанная метель!..

И она мчится! скачет за тобой! обнимает тебя! опутывает… обдает дивной колючей свежестью! не отпускает… летит!.. догоняет… обгоняет… кружится… вихрится… сыплется…

Живая трепещущая метель…

Такое бывает раз в сто лет? да?..

Да!..


Но тут, в снежном мареве сыпучем, я слышу рев встречной милицейской машины — мы едва не расшибаемся, не сталкиваемся в слепой метели… О!..

Вот она, коварная метель!.. Подруга неверная дорожная моя!.. Едва не замутила! не закружила! не убила меня!.. не запеленала в ледовый саван меня!.. Айда!..

А в сладкой метели и горькой смерти можно не увидать не услыхать, как в белом слепящем сне!..

И улететь в иной мир в летящих снегах!..


…Два милиционера с автоматами выходят из машин и спрашивают меня:

— Гражданин, вы тут не видели на дороге девицу на велосипеде?..

Я почему-то молчал…

Я еще витал в метели…

Тогда один из них словоохотливо поведал мне:

— Тут, на дорогах, работает-гуляет юная проститутка… Льняная ведьма… русалка-берегиня болотная с синими глазами…

Тут же везде болота Блудовы непроходимые с бездонными ямами-еланями-топями несметными, покрытыми лишь обманными атласными купавами. Ступишь — топь, как живая, зачавкает, пожрет тебя… Она из этих топей и вылезла…

Вот едет мужик на дорогой тачке — а она манит его: “Сударь, хотите женщину? Хотите древнюю русскую любовь отведать в медовом стогу сена с медовухой золотой?.. С песнями и плясками древнерусскими забытыми?.. Я умею все…”

Мужик — новый русский — говорит завороженно: «Давай в моей шикарной, двуспальной тачке трахнемся! сольемся! сойдемся! сотремся! собьемся, как молоко в сметану да масло!.. Айда!..»

Она смеется, волосами льняными вьется русалочьими, и глазами ошпаривает, как синими морями-океанами, да говорит бизнесмену: “Таких тачек, как у тебя, в мире много — а копна русского сена! а сеновал с жучками щекочущими и душистой, терпкой медовухой — только здесь получишь! в поле!..

Гляди! Вот стог-то у дороги золотой ждет! открытый! пуховый!..

Ни одна постель не сравнится с податливым, широким, качливым, колыбельным деревенским, первозданным сеном, сеном медовым!.. Айда! Гойда!

А еще я буду тебе голая петь да плясать забытые хороводные песни, пляски русские!.. Нынче русская исконная песня да пляска русская, а в них душа русская, убиты, забиты чужой музыкой…

А я эти песни пою да пляски пляшу, да хожу в древнем убитом сарафане-кумачнике!.. И щекотать до смерти могу, как русалка!..”


Тут милиционер молодо вздохнул, как будто сам он попробовал этих песен и плясок:


«…Вот бизнесмен, переспелый перепел, выходит из машины и идет с русалкой в стог близкий у дороги или в полевую копну тихую, душистую…

Только пачку презервативов с собой берет — веселый, зачарованный, завороженный… не знает он, что он уже приговорённый…

Тут, в сене, она вынимает и надевает на себя старинный сарафан-кумачник, и кокошник, и сафьяновые сапожки и поднимает два кубка с медовухой! и они пьют! и она не обманывает: пьет вместе с бизнесменом до конца…

А потом голая пляшет, извивается, чарует, поет старинную песню “Скакал казак через долину”.

И щекочет его до одури во всех заповедных местах!..

Тут, когда ошпаренный, перемлелый бизнесмен-казак брюки торопко начинает снимать, свергать, и руки у него заняты, и хмель-дурман уже бьется, ширится в его голове и теле — она голая, раскаленная от песен и плясок, ловко вынимает из сена острые вилы и вмиг этого любовника, еще полуголого, протыкает нежно, прокалывает, нанизывает насквозь, навылет, настежь…

Кровь малиновая, парная, еще живая, окропляет, обагряет сено золотое…

Таких кровяных стогов много она на дорогах оставила…

У них, у бизнесменов, почти у всех, животы рыхлые, обильные — вилы острые легко, весело, как через сено, проходят, находят…

Ни один не сошел, не сорвался с вил…

Ни один не убежал, пригвожденный к стогу навсегда, как бабочка на иголке…

Потом она садится на велосипед и тихо отъезжает в болота мглистые куда-то…

Тут везде болота глухие — где? кого найдешь в трясинах сосущих?..

И вот что интересно: ничего она не берет из их денег и одежды…

Значит, она их гробит не из-за денег!.. Она их гробит, а не грабит!..

А из-за чего — мы не знаем!..

Может, это болезнь?..

Или уже появились и бабы-маньячки? Голые русалки с вилами?..»


О Боже!.. Я молчу…


…Это не болезнь… Это Древняя Русь в сарафане казнит вилами нынешних иуд…

Это гражданская война…

Не все же время богатые воры будут убивать бедных людей советских, покорных до гроба…

Вот и бедные немые люди покорливые стали богатых воров убивать…

И гражданская война пошла и пойдет, качнется еще резче — шире — в другую сторону, вспять…

Таков закон всеобщий гражданских войн…

Одни вначале поубивали, пограбили, погуляли, теперь — другие…

О Боже!..


— Ребята, тут такие туманы, такие болота, такая метель слепая, сыпучая, игристая, молодая… Никого я на дорогах не видел… Кроме вас…


И я поехал дальше, но метель уже унялась и уже не бежала вослед за мной…

Отстала она… Наигралась, нарезвилась — и улеглась, уснула, ушла…

Как та девочка на велосипеде затерялась, запуталась, как паутина летучая, осела на непролазных дорогах, болотах, лесах…

Аааа… Ангел Серебряные Власы…

Где ты?..


Так нынче легко и бесследно на заброшенной Руси человеку русскому затеряться…

Тут целый советский народ потерялся — ay! ay! где ты? где?..

И что же говорить о сироте-человеке?.. Аааа…

Ау! Безымянный брат мой, где ты?.. Ау!..

Я ищу тебя в русской пустыне, одинокий брат мой…

Ау!.. Отзовись!..


А нынче на Руси Время Одиноких Колодцев…

Всякий человек сидит в своём Колодце и ждёт…

Вот над краем Колодца появляется лицо друга его… Человек радуется, что кто-то вспомнил его…

А друг говорит: Ты помнишь меня, брат?.. — Помню, помню…

Тогда он уходит в свой Колодец Одиночес тва…


Одиноки человеки в Колодцах своих без Бога…

Только эхо звучит в бездонных колодезях…


Ааааааа… Где ты, брат?..

Глава одиннадцатая КОРАЛЛОВАЯ ЭФА

…Стрела уж пущена — а птица еще поет в кустах…

(из таджикской поэзии)

…Благородный муж легко преодолевает собственные лишенья, но не переносит

чужих страданий…

(китайская пословица)

Ааааа!..


…Я опять ехал по русским пустыням осенним, безвинно, беззащитно замершим в предчувствии бесконечной зимы…

Всегда я думал: даже медведь — этот густой, могучий зверь на зиму залегает, прячется в берлогу спасительную, а бедный, тленный, русский хрупкий человек семь месяцев дышит, бродит, живет в испепеляющих снегах, снегах, снегах…

О Боже!..

И что же двуногий, такой трепетный, ломкий человек сильнее четверолапого, густомясого медведя?..


…Так много я пережил за эту последнюю неделю — смерть матери, эти обгорелые, сиротские, пустынные, родные, брошенные деревеньки, где впервые, ознобно мне почудилось, что палые плетни лежат в бурьяне, как зябнущие, больные ребра мои, которые некогда так сладко отозвались, запели от Гулиного локотка; и встреча с исцелившей меня старухой Марфой, и эти туманы, и болота непроходимые, непролазные топи окрест, и эта глушь, и эта страшная обольстительно погибельная девочка на велосипеде, и эта послушная, дивная метель на дороге…

Как много!.. О Боже!.. Как щедро! Как привольно!..


И какая-то полнота жизни была в душе моей, какой давно не было…

От этих осенних, полных ветра, струящихся просторов, что ли?..

Оттого, что много вольного, лесного, нетронутого пьянящего, хмельного воздуха на Руси, что ли?..

Не знаю… не знаю…

И я вспомнил древние слова персидского поэта: “Дни жизни — даже горькие — цени! ведь навсегда уходят и они!..”

И дни моей жизни уходили, и все больше в них было горьких дней, но сегодня мне было дивно, сладко, полноводно, полновольно…


…И опять туманы нашли на дорогу, и опять ушли, и я увидел на дорогах, близ чахлых деревенек, застывших женщин в павловопосадских старинных платках.

Они стояли, как огромные русские “матрешки”!..

Только это были живые… наши матери, и дщери, и сестры…

Я уже знал, что значат эти кочевые, павлиньи платки на дорогах…

Есть такие русские яблоки — “двухфунтовые антоновки” — это поздние, осенние, неслыханные медовые плоды… Их собирают недозрелыми и в соломе берегут, лелеют в ящиках — тут они яро, целомудренно доходят, дозревают, наливаются щедро к зиме, и нет ничего вкусней этих яблок снежно-сахарных, сокообильных.

Такими тайными яблоками в золотой соломе в душистых ящиках-избах всегда казались мне русские, деревенские, зимние, румяные, алые, яблоневые жены и девы-красавицы-павы стыдливые, таящиеся…

Русские князья отдавали жизни свои, спасая таких яблоневых жен от охочих татар…

Но вот князей истребили…

И вот жены забыли про князей убитых, заступников своих, и вышли блудить на дороги…

От пьянства мужей своих, и нищеты детей своих голодных, и тщеты усыхающих заживо стариков, вышли они на дороги и распахнули тайные, сокровенные платки расписные, фазаньи свои, в которые тысячу православных, святых лет никто, кроме суженого, венчанного мужа, не входил.

И вот последняя русская Красота, Краса тайная, родниковая, последний оплот русский, продается на дорогах нищих, сквозистых…


Я всегда думал, что блудных жен и дев надо люто карать: плетьми или даже тюрьмами…

Но особенно люто надо казнить тех, кто покупает и растлевает эту Красоту…

Ибо Спаситель сказал: “Горе тому, через кого приходит соблазн”…


Мудрец сказал: “Кто спит с проституткой — тот спит с трупом”…

И вот любители этой трупной любви влекут пенно в свои машины этих жен и дев блуда, и они переплетаются во мгле греха, как мышь податливая и змея…


И только одна из них подняла вилы на соблазнителей своих!..

И только одна старуха с банкой брусничного варенья пошла к Кремлю, чтобы отомстить главному Бесу за поруганную страну?..

А что же я?..

А что же я, знаменитый ученый, нобелевский лауреат, что же я могу сделать для народа моего и как отомстить бесам?..

Где же вилы мои?..

О Боже…


…Вот тогда я и вспомнил про ту змею, про Коралловую Эфу…

А, впрочем, все эти годы я о ней и не забывал… И как я мог всё это забыть?..

Да и как можно было навек забыть, замутить первую возлюбленную мою Гулю, Гулю Сарданапал?..

И зороастрийских родителей её?..

И реку Фан-Янгоб, уходящую в адово подземелье, где бродит в озере бездонный шайтан, где таится, клубится один из Двенадцати входов-врат в ад?..

И Водопад самоубийц?..

И ту исполинскую Черешню, и тайно связанную с ней рептилию, любимицу, и любовницу, и убийцу древнеперсидских царей — Коралловую Эфу?..


И как я мог все это забыть?..

Все это, как древний сладкий хаос, как река Фан-Ягноб, бьющаяся в подземелье, лежало, таилось до поры в душе моей, в подсознанье моем…


И вот за эти годы я многое узнал про мою Коралловую Эфу!..

…Английская “Красная Книга” пишет о Коралловой Эфе, как о давно вымершей змее.

А я сфотографировал древнюю книжную китайскую миниатюру, где изображен великий древнеперсидский Царь Дарий Гуштасп I… О!..

Вот Он, совершенно нагой, сидит на золотом троне под исполинской Черешней и три Коралловые Эфы обвивают Его!.. О!..

Одна — сжимает кольцами его щедрый фаллос-зебб, сладостно высекая, выжимая, вынимая из него царскую сперму-живицу!.. О!..

Вторая — слизывает язычком-жалом живицу-семя царское… О!..

Третья — самая таинственная — вьется из царского рта… А!..

Как она попала в рот Царя?..

Что делает там?..

А? А? А?..

Я долго исследовал эту миниатюру…

И открыл её тайну…

Или одну из тайн?..

Увы!.. У нее много тайн, но некоторые я открыл…

Вот они!..


…Как и древние цари, которых Коралловая Эфа любила ласкать, ублажать — она ушла вслед за ними в вечность…

Как верная мать или жена?

Она, как и цари, устала жить… Устала любить, плодиться и рожать… Устала быть змеёй, как царь устаёт быть царём, а раб — рабом…

Но она хитроумно, змеемудро связала свою судьбу с судьбой альпийской исполинской Черешни…

Коралловая эфа, как и все змеи из семейства гадюк-аспидов (Elaps corallinus), змея живородящая.

Она задерживает яйца внутри тела своего, пока из них не вылупятся, не выметнутся детеныши… Особенно в высокогорных, хладных, альпийских снегах…

Ее тело-роддом и колыбель их! да!..


И когда я глядел на китайскую миниатюру, я вдруг вспомнил крик того локайца-пастуха, когда мы с девочкой Гулей впервые увидели исполинскую Черешню и Коралловую Эфу…

Пастух кричал: “Эй, шайтан! Нельзя ягоды кушать — там смерть! Если покушаешь — тебя змея съест!.. Гляди — вокруг голая гора!.. Все кишлаки погибли!.. Все люди убежали от змеи!.. Смерть через пять минут приходит!..”

Вот тайна!

И где же разгадка её?..


…А потом я вспомнил, как яростно змеи, кишащие на дереве, поедали малиновые плоды Черешни…

А потом я вспомнил страшную смерть Гули у Водопада самоубийц…

И как змея-альбинос выходила изо рта её…

И её шепот: “Я съела тогда черешню… Змея укусила меня в самое сердце!..”

Через много лет я все понял…


…Когда я работал в памирском ботаническом саду, в своей лаборатории радиобиологии, я несколько раз приезжал в фан-ягнобское ущелье к таинственной, нагой горе Кондара, где растет гигантская, циклопическая Черешня и где живут последние в мире Коралловые Эфы, которых уже давно записали во всемирную “Красную Книгу” вымерших растений и животных…

И тут я подолгу, издалека, в бинокль следил за Черешней и Эфами…

И я многое понял… выследил… узнал…

Да?..

И вот я еду по осенней Руси мимо убитых деревень, мимо застывших русских дев и жен, которые от нищеты и одиночества вышли на дорогу смертного греха, и думаю о том, как помочь народу моему избавиться от бесов, как спасти этих последних избяных старух и этих несчастных жен блуда?..

Как их спасти?.. И тут вдруг я понял, что я должен делать…

О Боже!.. Мне сразу стало легче на душе…



…Я вернулся в свой дом в поселке Трудовая…

Потом я поехал в Москву и купил новый японский чемодан с шифром и кожаный костюм для мотоциклистов…

…И полетел в Таджикистан этой же осенью…


…Я много лет не был на родине, в родном Душанбе.

Я боялся ехать в страну воспоминаний…

Я боялся ехать на живое кладбище…

Многие друзья и возлюбленные мои погибли в гражданской войне, многие уехали, многие спились, сошли с ума, надломились до неузнаваемости, разрушились, поникли до собаки бездомной…


…Когда в Нью-Йорке, где я часто гостил у своего школьного друга, впоследствии гениального, всемирно известного математика Боруха Мойшезона, с которым мы еще в сталинские глухие времена жалкими, запуганными, голодными школьниками уже прозрели и потешались над человеконенавистническими, кровожадными трудами дедушки Ленина, за что нас легко бы расстреляли, как наших отцов, — когда в Нью-Йорке умер мой возлюбленный Борух — я больше не мог ехать туда…

Когда в блаженном Будапеште, где я часто жил, витал, умерла моя подруга, безвинная, необозримо душевная, неистово стройноногая Ирина Сабоди, — я уже не мог ехать в Будапешт, где умерла она…

Я не мог ехать туда, где кладбище уже заживо обступало, влекло меня…

А таких градов и селений все больше для меня становилось на земле…

Уже кладбища разрастались, окружали, душили, манили меня к моим усопшим родным друзьям…

Зов кладбищ был всё жарче и ярче…


…И я все чаще сидел, томился в доме своем и вспоминал слова китайского мудреца: “Самые великие путешествия я совершал, не выходя из дома…”

И еще: “Надо жить так, чтобы слушать пенье петуха у соседа, но никогда не ходить друг к другу в гости”…

Да!..


Может быть, все великие войны возникали от тоски одиночества, оттого, что кто-то хотел пойти к другому в гости?..

А другой не захотел его принять?.. И тогда оба от тоски взялись за оружие, чтобы встретиться хотя бы в битве, хотя бы в смерти?..

О Боже!.. Где нет Любви, там есть Война и Смерть…


И в Душанбе много было усопших и убитых моих…

И я прямо из аэропорта с жестким пластиковым чемоданом своим поехал в далекое фан-ягнобское ущелье, в горы, минуя родной город, что тоже стал, как живое кладбище мое…

Город, где убили мать мою… И отца моего… И многих близких и неблизких моих…

Город, который стал для меня кладбищем… и я убоялся его и обошёл его…


…В природе мало что меняется, за что мы, наверное, и любим недвижную, несметную природу, и я радостно плакал, когда узнавал родные горы, и камни, и реки, и деревья…

В молодости мы стремимся к друзьям, к женам…

В старости — к камням, рекам, травам, деревам, к земле… Мы вышли из земли, мы сами — кочующая земля, и просимся в землю, как семя весной…

И эту истину я горько постигал…

Ах, мои родные горы!..


Деревья стояли свежезеленые, хотя поздняя осень медово текла по горам, рождая, обнажая золотые плоды медвяные, обвялые на пыльных деревах…

Осенью солнца мало в горах, и листья не успевают пожелтеть, сомлеть — и вот ты подходишь к изумруднолепечущей по-весеннему чинаре, и трогаешь ее ветви, и она благодарно осыпается, потому что листья уже квелые, осенние, уснувшие…

И ты стоишь под хладными, сыплющимися листьями свежеизумрудными!..

О Боже!..

Хорошо бы такую вечнозеленую старость изумрудную!..

Да!..

И!..

Ночь!.. Звезды ворожат… родные звёзды, которые помнят моё детство… которые так близко припадают к горам, что слышно, как лают звёздные хрустальные собаки…


…И вот рейсовый, еще советских времен автобусик обносившийся, как несчастный наш народ в Перестройку, изношенный, исстратившийся на горных дорогах, дряхлый, останавливается около того! того? того Водопада…

После русских слёзных пустынных деревенек и свежезаснеженных холмов и лесов так дивно в горах!..


…И я выхожу с огромным, жестким, пластиковым чемоданом своим на пустынную, глухую дорогу и иду к Водопаду…

Он не изменился…

Все так же падает, сыплется россыпями с огромной высоты и пенными, взбитыми, бешеными водами уходит в то! в то! в то подземелье, где живут, уповают Гуля и родители её…

Я стою у Водопада, дышу им…

О!..

Водяная пыль обнимает, туманит, обволакивает, освежает меня…

И я дышу ночью родной всепахучей, пахнущей диким укропом и чесноком!..

И звездами альпийскими дышу пахнущими альпийским снегом, снегом!..


— Гуля, Гуля! Это я пришел…

Ты слышишь… Ты ждешь меня?..

Скоро уже…

Ты видишь — я уже седой, как Водопад, биющийся в камнях…


…Я положил нелепый средь гор модный, громоздкий свой чемодан на приречный влажный песок и сел на скользкие камни, но потом разделся догола и встал под водопад, как тогда…

И, как тогда, вода объяла меня нежно, вода водопадная, теплая, обволакивающая, убаюкивающая, как тогда…

Аааа…


Но Водопад есть, а тех людей уж нет, кроме меня. Аааа…

Где та водопьющая на лету сова, сова?..

Но!..


Давно уже я заметил, что вода помнит человека, и через много лет может выдавать, выговаривать, возвращать далекие ушедшие голоса…

О Боже! Да?..

И вот Водопад узнал меня, и бормочет, всхлипывает, как встарь…


И вдруг я явно слышу, слышу голос Гули, и голос матушки моей, с которой мы тоже многажды в детстве моем бывали здесь, и голос того локайца пастуха…

Голоса переплетаются, теряются, возвращаются…


Вот голос матушки моей:

— Сынок, сынок, спи, спи, спи…

Когда рассыпаются звезды — в реках песок прибывает…

Когда палых звезд множество — пустыни тогда насыпаются…

И потому верблюды звездопады любят…

А я напекла тебе в дорогу любимых твоих пирожков со свежим зеленым луком, луком, луком…


Водопад свято бормочет…


…Вот голос того пастуха-локайца на горе Кондара:

— Не трогай дерево… Не ешь черешню — там смерть…

Там коралловый шайтан живет!.. Все кишаки вокруг погибли…

Гора Кондара голая… Смерть через пять минут приходит…


Водопад нежно всхлипывает…

И вот голосок Гули, Гули:

— Алик! Алик! Аминадав! Я все эти пятнадцать лет вспоминала тебя! И ждала!..

Алик, Алик! я не рыба-форель… я не женщина-лосось, но я пришла к тебе…

И такая же нагая в Водопаде, как ты…

Но я вся алая от стыда…

Алик, Алик, только не трогай меня до свадьбы…


…Алик, Алик!.. Она укусила меня в сердце! в самое сердце…

Через пять минут я умру! Меня не спасти…

Я тогда тайно съела черешню… не послушалась пастуха… и тебя…

Алик, положи меня в Водопад и отпусти к ним… К отцу и матери моим…

Это моя последняя воля!..


Да…

Аааа…

Мне почудилось, что она рыдает в Водопаде…

Ах, как сладко рыдать в Водопаде!..

Может быть, для того водопады и стоят на земле!..

Может быть, для того Господь и поставил их…

Да и Водопад — это рыданье ледника!


…Потом ночь благоуханная горная пришла, натекла на тропы и белеющие лунные горы…

Тепло, хоть нынче поздняя осень, и на Руси уже снега-покрова лежат и ждут, когда Богородица по покровам, по первоснежью прошествует к одиноким избам, где у окон с геранями и крылечками полусгнившими ждут Её старухи блаженные и дождутся!.. И моя старуха Марфа с белой козочкой ждёт и дождётся…

А здесь, в горах ночных фан-ягнобских, божья теплынь, благодать творится блаженная…

Блаженно!..


…Я выхожу из Водопада, открываю японский огромный чемодан с шифром, вынимаю из чемодана кожаный, глухой, мотоциклетный комбинезон и кожаный мягкий шлем…

Только пальцы у меня голые светятся…

Я иду по знакомой тропе, где некогда мы целомудренно томились, обнявшись с Гулей, а потом выхожу на голую гору Кондара…

Я иду с нелепым чемоданом в руке, в нелепом, смоляном, сверкающем от луны кожаном комбинезоне…

Я иду по родным горам, словно по самому дну необъятной Вселенной…

Мне страшно от того, что ждет меня, и я шепчу слова Омара Хайяма:


…Как жутко звездной ночью!.. Сам не свой

Дрожишь, затерян в бездне мировой…

А звезды в буйном головокруженье

Несутся в Вечность! Мимо! По кривой!..


И я дрожу… На дне Вселенной…

Кто я?.. Зачем я?..

И куда я бреду?..

Зачем?..

Зачем хочу мстить?.. Зачем хочу убивать людей?..

Но ведь они убили мою мать? Мою страну? Мой нищий народ?..

Ветхозаветная ярость поднимается во мне, и русская смиренность не может победить её…

О Боже…


Я бреду по голой вершине горы Кондара…

Я сразу вижу знакомую громаду Черешни… Она спит…

Спит?.. А где тысячи коралловых эф её?..

Я знаю, что все на земле змеи спят днем, при солнце, а ночью они охотятся…

Ночью они живут…

Но не коралловые эфы, которые устали жить…

Которые хотят уйти с земли вослед за своими Царями, которых они любили, ласкали и убили…


И они виновато, как скифские жены, хотят уйти в загробье, где их ждут их Цари…

И они спят ночью, как люди…

И они просыпаются только рано утром, вместе с солнцем, а потом вновь быстро, оцепенело засыпают, замирают…

Они любят смерть больше, чем жизнь!..

И потому, едва выпустив, выманив из ползущего чрева свое живорожденное потомство, своих детенышей, Эфы тут же яростно пожирают их…

Они пожирают свое потомство, потому что они хотят преданно уйти в землю за своими Царями! потому что они не хотят здесь жить!.. да!.. они не хотят земных потомков!..

Они хотят жить там — в вечности… Они мудры, как человеки… они древней… и мудрей…



Они как великие поэты, мудрецы, цари, снежные барсы, носороги, амурские, уссурийские тигры…

Как Божьи Пророки, которые тысячи лет назад покинули Человечество — и вот Оно вынуждено сиротски оглядываться назад, где Они были живыми, дышащими, как мы, скоротечные…

Но Они — Божьи Посланники — покинули нас, и мы лишь ждем Их Второго Пришествия…

И что же мы лишь вынуждены повторять Древние Слова?..

А где же наши Пророки и Слова?..

И что же мы никогда не услышим Живого Пророка?..

И никогда не дотронемся до его живых одежд? и рук?..

Всё в прошом… всё в прошлом… есть только прошлое…


…Но вернемся к Эфам!..

Но!..

О!..

О! Я представляю чувство только что новорожденного змееныша, когда собственная мать гонится за ним по ветвям Черешни, чтобы проглотить его насмерть!.. навсегда!.. О!..

И тогда детеныш яростно бросается к огромным, малиновым, атласным плодам-ягодам-черешням, и от страха мгновенно прогрызает черешню…

И забивается, прячется в сладких, вязких, спасительных недрах плода от своей матери-убийцы, которая только что снесла, вытолкнула его из заботливого чрева своего в божий, светлый — такой соблазнительный мир! — и вот сразу! хочет! убить! его…

О Боже!..

Но ведь и безбожные жены человеческие еще во чреве, в аборте убивают чад своих, а эфы хотя бы дают им выйти в божий, сладкий мир…

И вот жены греха не дают надежды чадам, плодам своим, а Эфы дают.

Значит, Эфы-роженицы благородней иных жен человеческих?..


О, Боже!.. Куда я забрел?..

О Боже!..


И вот слепые, голодные эфы-матери бросаются и на ягоды, и пожирают их, и ищут сладких, свежих змеенышей, своих в недрах плодов…

Но не всех находят они… не всех съедают… Слишком много ягод на циклопическом Древе…

И в этом спасенье Эф, и продленье рода их… И знают, чуют они!..

Но ночью они спят…

И я знаю это…


…Я подхожу к Дереву спящему…

Что-то чудится мне, что сотни глаз хищных глядят на меня? иль снежный барс? иль тяньшаньский медведь? иль волк тайно глядят на меня и алчут?.. Как страшно быть дичью!..

Я дрожу…

Я долго стою под Деревом…

Потом открываю чемодан, вынимаю большую нейлоновую сумку и вешаю её себе на шею…

Но чую: кто-то глядит на меня… (потом я узнал, что это смерть глядела на меня).


Потом я шепчу молитву всем земным богам:

— О, Элоим Яхве! О, Авраам! О, Заратустра! О, Иисус Спаситель! О Аллах! О, Мухаммед!.. О, Будда!.. О, Шива!.. О, спасите хоть на эту ночь меня! меня! меня! муравья, муравья! муравья!.. Спасите от Эфы меня!..


…Я гляжу на Древо…

Нет на нем эф. Спят они где-то до утра… В ветвях? в стволе?..

Но вдруг не все они спят?..

А вдруг у них есть ночной эфа-страж, и он алчно глядит на меня, и ждет меня? А?..

Опять я чую, как зверь, что кто-то глядит на меня… что я дичь уготованная…


— Гуля, Гуля Сарданапал, спаси меня!..


…Мне мало Пророков, и я прошу помощи у усопшей возлюбленной моей…

Да!.. да! да! да! да!..


…И я неслышно подхожу к Дереву…

Я трогаю его ствол голыми перстами…

Я жду, когда мои пальцы перестанут дрожать…

И они перестают дрожать…

Я тоже устал жить!.. Я тоже хочу умереть… да!.. Но я хочу помочь людям и покарать бесов, хотя мудрецы говорят, что кто борется с бесами — сам становится бесом…


Я трогаю древнюю, измученную кору Дерева-Исполина, и кора сыплется в моих перстах…

Дерево древнее… Уже сыплется оно…

Как ненужная, отжившая чешуя у змей…

Это Дерево — Змея?.. Да?.. Да…


…Но так мне легче лезть на него, кроссовки мои прилипают к сыпучему стволу…

И я тихо, по-кошачьи, лезу к ветвям, где тысячи малиновых, атласных, огромных ягод тесно ждут меня, лоснятся, переливаются от лунного света…

Луна бессмысленно и равнодушно плывёт из-за гор…

Я знаю, что после китайских атомных испытаний в Синьцзяне это Дерево заболело лучевой болезнью, и эфы его занемогли, и черешни…

И, боясь облученья, я тороплюсь…


Я голыми перстами быстро набираю полную сумку тугих, гладких ягод…

Так хочется съесть хотя бы одну!..

Такая она соблазнительная, сокочреватая, томительная!..

Но я уже знаю, что таит эта ягода…


Сумка полна ягод, и я слезаю на землю и осторожно высыпаю урожай в огромный чемодан…

Я три раза влезаю на Черешню и наполняю сумку, и высыпаю в чемодан добычу…


И только один раз — только один раз! — но и этого было бы достаточно — когда я доставал, трогал на ветви дальней атлас плода, я почувствовал, что мои пальцы скользят по чешуе…

Я замер…

С ветви на меня глядела эфа… редчайшие овальные зрачки лучисто, сонно, воспаленно глядели на меня… и допотопные рожки трепетали… И мне бешено захотелось погладить их, как котёнка по ушкам…

И я зачарованно, влюбленно, неотвязно глядел на эфу…

О Боже… я же давно, с самой первой нашей встречи, влюбился в это древнее чудо…


…Сейчас она свистнет, зашипит, и тысячи её сестер и братьев проснутся, очнутся и бросятся на меня — и что тут кожаный комбинезон мой и трепетная жизнь моя?..

Но она закрыла глаза…

Но она потушила, смирила янтарные, овальные зрачки свои?.. И замерли дремучие рожки её?.. А?..

Иль она пожалела! иль она полюбила меня!.. А?..

Иль она не хотела жить… Как и я?..

Не хотела жалить-убивать…

Потому что когда змея убивает — она живет…

Я понял: она хотела бездонно спать, чтобы ей снились древние её Цари…

Чтобы ей снился голый великий Царь Дарий Гуштасп I на Золотом Троне в объятьях трех священных Эф…

Я понял, что я прервал тысячелетний, царский сон священной, вымирающей, уходящей в вечный сон змеи…


…Эфа, эфа, сестра, спи! спи! спи!.. Гляди, лелей свои змеиные сны…


…Мой чемодан был полон малиновых ягод.

И я осторожно закрыл его… И поднял. Он был тяжелый. В нем было двадцать килограммов черешен…

И почти в каждой — таилась Эфа!..

Коралловая, смертельная Эфа!..

Эфа — любовь и смерть Царей!..

Эфа — любовь и смерть моя!..


Но я не знал…

Тогда!..


…Таджикские таможенники на аэродроме узнали меня, как известного ученого, нобелевского лауреата и сына легендарной, героической Людмилы Соболевой…

Да и за годы жизни в Таджикистане я хорошо изучил таджикский, древний язык…

Язык тех древнеперсидских Царей… тех священных коралловых Эф…

И таможенники, улыбаясь, кланяясь почтительно пропустили меня, и даже не стали просвечивать мои огромный чемодан…


Эфа!.. Любовь и смерть моя…

Глава двенадцатая Я УБИЙЦА…

…Убийца, прежде всего, убивает себя…

Ригведа

…В Последние Времена люди возлюбят зверей больше, чем

человеков… А одежды жен и дев станут прозрачны до косточки…

(Из древнеиндийского трактата)

…Я прилетел в Москву ранним снежным утром — после таджикской осенней теплыни — дико и остро больно было видеть снег…

Я долго ждал с бьющимся сердцем в багажном отделении свой чемодан, наконец, получил его, взял такси и по окружной дороге, минуя Москву-Вавилон, приехал в свой поселок “Трудовая”.

И вот я в пустынном, холодном доме своем и волнуюсь: не измялись ли в полете? не сникли ли альпийские черешни мои? не потекли ли, как битые куриные яйца?..

О Боже!..


И тут я слышу какое-то странное шуршанье, словно кто-то скребется изнутри в крышку чемодана.

Я ставлю чемодан на стол и открываю его…

Маслянисто, нетронуто лоснятся неслыханные малиновые ягоды мои!

Они целы, целокупны, крепки, нетронуты, не растряслись, не потекли……

Я трогаю их перстами, словно глажу дитя по темени…

И вдруг — О Боже! — ягоды начинают шевелиться, расступаться, и является она… Коралловая Эфа!..

Живой коралл застыл, восстал, замер над ягодами и глядит на меня…


Как она попала в чемодан мой?..

Быть может, когда я влезал на Дерево, она вползла в чемодан, и в ночи я не заметил её, потому что луна тогда быстро ушла за горы, и в кромешной горной тьме я не заметил в чемодане Эфу, и засыпал её ягодами?..

Я гляжу на неё, как тогда на Дереве, когда я собирал ягоды сонные, терпкие, и мне кажется, что это та самая Эфа, что проснулась и зачарованно, околдованно, прилипчиво глядела на меня, готовясь к убиенью меня, а я в ветвях Дерева так же оторопело, недвижно глядел на неё, как жертва, сладко изготовившаяся к смерти…

Это её я неудержимо сластолюбиво хотел погладить по рожкам…

И она увязалась за мной от древнего одиночества своего… Она тоже живёт в древнем Колодце Одиночества…


…И вот она в моем доме глядит на меня, но я чую, что она не хочет ужалить, уязвить меня…

Быть может, она вялая, квелая, уснулая, потому что едва не задохлась в слепом чемодане, но я знаю — в этом сверхсовременном пластиковом чемодане есть щель-фильтр для воздуха, чтобы одежда не повяла… (Вот до чего дошло прогрессивнее человечество в алчбе комфорта… да!)


…И тут я вспомнил о древних египтянах, которые стучали в ладоши, призывая аспидов, и кормили их хлебом, растворенном в вине.

И я, как безумный, одуревший после долгого перелета и опасной встречи с рептилией, застучал в ладоши, и взял кусок таджикской лепешки, которую привез с собой, и вытащил из бара бутылку французского вина, и налил вино на лепешку, и смело протянул Эфе…

О Боже!.. До чего же я устал!..


А Эфа?..

Она застыла и глядела на меня своими недвижными, янтарными, овальными, вымирающими зрачками… И допотопные рожки застыли чутко и словно нацелились на меня……

Коралловое туловище её, опоясанное черными кольцами с изумрудными каемочками по краям, изготовилось к смертельному, мгновенному броску — я уже знаю жгучий, падучий бросок этот!..

Я чуял: она решала — ужалить меня или нет?..

А мне уже было всё равно…

Но!..

Бархатистая, раздвоенная, дивной красоты малахитовая, царственная головка застыла около моих четырех перстов — один укушенный Эфой палец я уже некогда, у реки Фан-Ягноб, отстрелил, один — я уже отдал Эфам.

А скоро отдам им всю жизнь…


Но еще не знаю этого…

Еще не ведаю…

Еще Господь отодвигает мой срок….

Еще тогда не знал я!..


…Я обреченно ждал…

Мне некуда было деваться в доме моем, потому что змея была быстрее меня…

И она заворожила меня…

О Боже!.. Мы глядели друг на друга оцепенело…


И вот, наверное, запах вина привлек, отвлек её…

И она стала тянуться к лепешке, и я стал отодвигать руку с лепешкой, и змея пошла поползла за моей рукой и покинула, выползла на стол из чемодана — я выманил её, пока я обхитрил змею…

Тогда я положил пахучую, хмельную лепешку на стол, и Эфа стала хищно грызть, лизать её…

Она была голодная…

Я подумал, что Древние Цари научили её есть хлеб с вином, и вот она вспомнила…

За тысячи лет вырожденья и ожиданья полного исчезновенья с земли — эти священные, царские Эфы стали небольшими — раньше они достигали двух-трех метров в длину, а сейчас — едва полметра…

И эта Эфа была небольшой…


…Когда-то я от одиночества держал в аквариуме рыб, но потом устал от их безмолвия и хладнокровного равнодушия и подарил их друзьям, — но аквариум остался…

Я взял аквариум и осторожно накрыл им змею с её винной лепешкой…

Но потом я побоялся, что Эфа задохнется, и тонкой дрелью умело прорезал в стекле несколько дырок-щелок для воздуха…

О Боже…


…В Смутное Время многие человеки от одиночества полюбили собак и других животных больше, чем людей…

И это Знак Последних Времен…

Но я не полюбил зверей больше, чем людей…


Мудрец-суфий Ходжа Зульфикар говорит: “Даже суслики и черепахи, чуя беду наводненья или землетрясенья, выходят из нор и, вместе сбившись, слепившись, встречают несчастья…

А человеки огромных городов, учуяв пагубу, гниль Смутного Времени, засели за железными дверьми и не выходят на помощь друг к другу…

И что же, суслики и черепахи мудрее человеков?..”


И я прошел, проехал всю нищую, словно обгорелую в беде Перестройки, страну и увидел только одно цветущее, ликующее дерево на Руси — Дерево собаколюбия…

Везде в градах человеки возлюбили собак больше человеков…

И это Знак Последних Времен… Да!..

Но я не возлюбил безмолвных рыб моих больше, чем немотствующих, покорных, родных людей Русских…

Но!..


Но потом я почувствовал, глядя на алчную Эфу, что я тоже голоден…

Тогда я взял одну атласную ягоду и разрезал её ножом надвое, до белой косточки.

Ягода была чистой. Без маленькой эфы…

Я впервые попробовал альпийскую черешню! Это действительно было лакомство Царей!..

Вся чистота, заповедность, свежесть, красота древних фан-ягнобских гор, снегов, родников, ветров вошла в этот царский плод!..

Такого мятного, щедрого, обильного, густого, терпкого, винного, медовоприторного вкуса я никогда не ощущал, когда ел черешни…

Это, несомненно, была царица черешен!..

В таджикских горах мало воды, и много солнца, поэтому дикая, неполиваемая черешня (и дикий виноград) имеют самую высокую в мире сахаристость!..


Я глядел на ягоды, заполнившие весь огромный чемодан — они сверкали малиновым бархатом, атласом.

Потом я взял другую черешню и надрезал её ножом, — в ней вился, бился яростный змеиный детеныш… я разрезал его пополам…

Я уже различал, какая ягода чиста, а какая — чревата змеей…

Там, где змея вошла, впала в плод, — там, на поверхности ягоды, была незаметная, рдяная, запекшаяся ранка — и я научился её распознавать.


…Потом я закрыл чемодан, погрузил его в свою старую машину “Волгу” и поехал на Центральный рынок…

Я ехал по Москве-Вавилону…

Я не узнавал города, в котором прожил большую часть жизни…

В столице шелестели новые, чужие машины…

Вставали новые, чужие дома…

Призрачно по скользкому снегу шли новые, чужие толпы человеков, и даже язык у них был чужой, почти не русский, отрывистый, чаще всего с сорняками сквернословия…

Это было всеобщее восстание сорняка — и в политике, и в культуре, и в экономике, и в бедном, рухнувшем, как хрустальная ваза от молотка, быту…

Я понял вдруг печаль русских эмигрантов, оказавшихся в Париже и в других европейских городах в 1917 году…

Мы же, советские безнадежно люди, оказались эмигрантами в родной стране…

Как страшно, когда человек переживает свой новый город и свою новую страну….


Я ехал по чужому городу…

Эмигрант. Чужак. Почти босяк…

Бывший лауреат бывшей Нобелевской премии…


…Москва-Вавилон… Москвавилония!.. Мне даже слово такое явилось…

А в Вавилоне — все мужи становятся пианицами и извращенцами…

А в Вавилоне — все жены становятся вавилонскими, извилистыми, полунагими блудницами…

А в Вавилоне — даже все новые дома высотные становятся вавилонскими башнями, которые воздвигают нищие рабы-инородцы из разрушенных, советских, былых республик, где ныне царит демократический феодальный хан, иль князь, пан, и демократическая пуля, и демократический голод, тайный, необъявленный, как Третья Мировая Война…


…Я ехал по Москве и думал о том, что на развалинах СССР сотворена какая-то циклопическая, денно и нощно кипящая, кишащая, адская Машина-Мясорубка всеобщая, в которую бесследно впадают леса, золото, нефть, драгоценные камни, тела прекрасных жен и дев, мозги талантливых ученых, голоса соловьиных певцов, последние надежды старцев голодных, упованья мечтательных прыщавых отроков — и все это в Гигантской Мясорубке претворяется в жертвенный, питательный фарш для Европы и Америки, взамен чего нам щедро льются голливудские фильмы, чернокожая, барабанная музыка обезьяньих содроганий, соитий в джунглях, порнография, наркотики, права человека, политическая корректность, телевиденье гомосексуалистов, содомитов и лесбиянок… джинсы, презервативы, кроссовки, бутики французских уродливых модельеров, а также появленье в тысячелетнем Кремле некоего человека по имени Президент и неистовой, неслыханной в мировой истории Государственной Думы блудословов и иуд — вместо самого великого Русского Государства!..

О Боже!.. Разбушевавшаяся пустыня пожрала кроткий оазис… И мы ходим с песком в глазах… в ушах… в горле… в лёгких… в душах…

Мы были — человеки, а стали — верблюды…


И все смирились? и все безмолвствуют?..

И где же Русские воители? мстители?.. пророки?.. златоусты?..

А сказано: “Молчаньем предается Бог!..”


Но не все на Руси смирились!


В 1993 году Русский Парламент утонул в крови, но не смирился… (Интересно: есть ли в мире хоть один Парламент, который бы не разбежался от танковых снарядов, летящих в мраморные залы заседаний?..)

И вот моя старуха Марфа с банкой брусничного варенья, ждущая у Кремля вечно пианого Президента — не смирилась…

И девочка на велосипеде со страшными вилами своими — не смирилась…


….И я еду со страшным чемоданом на Центральный рынок, чтобы отомстить ворам, богачам-убийцам моего народа…

О Боже!..

Я еду по Москве…

Вокруг банки, банки, банки… Москва-Банкоград.

Как случилось, что Город Церквей, Сорока сороков стал городом банков?..

И живот победил душу?..

И дивизии сытых, лоснящихся опричников-омоновцев охраняют с автоматами эти деньгохранилища несметные, душетленные…

Поля русские, беспомощные, сиротские объяты сорняком и томятся без крестьянских кормильных рук…

А руки эти раболепно держат автомат, а глаза их раболепно провожают лысых своих бухгалтеров-хозяев… Да!..

Новая каста богачей убивает саму жизнь, само ее дыханье на Руси!..

И что же мы не убиваем убийц наших кромешных?


…Я еду по Москве чужой…

Я еду, чтобы убивать человеков…

Я уже убийца?..

Или еще нет? Или еще не поздно?..

Я еду по Каменному мосту и думаю: сейчас остановлю машину, вытащу чемодан и высыплю в Москву-реку все черешни…

Я начинаю резко тормозить в потоке бесконечных машин, и идущая за мной “Вольво” едва не впивается в мой багажник, а потом обгоняет меня, хотя на мосту обгон запрещен, и водитель немо сквернословит, кривляется, дергается лицом, а потом открывает окно и яростно плюется в мою сторону — слюна летит по ветру, бешеное от гнева лицо уносится по мосту, и другие бешеные лица проносятся мимо меня осатанело, и многие грозят мне кулаками и крутят пальцами у виска, давая мне понять, что я сумасшедший…

А я это знаю…


О Боже!..

И всё это после тишины фан-ягнобского ущелья! и горной ночи! и ночного, чародейного, вселенского бормотанья, всхлипыванья фан-ягнобского водопада!..

О Боже!..

Хочу! хочу! хочу! туда! вернуться навек!..

Там ждет меня Гуля Сарданапал!..

Но я уже не сомневаюсь!..

Я еду на рынок…


Я убийца…

Глава тринадцатая АНГЕЛ

…И майский первый Ангел на холме

Федосьином стоял, стоял…

И Русь по-птичьи далеко обозревал…

Поэт Z

…Древние мудрецы Азии говорили: “Базар — горячее сердце страны… А мудрый правитель — её хладная голова…” Да!

Но наши нынешние, невесть откуда взявшиеся хозяева-демократы, говорят, что рынок (сиречь — базар) — это и горячее сердце, и хладная голова, и кровь, и мозги, и суть-соль бытия, и дух, и душа…

Да!..

А что еще могут придумать унылые, рано облысевшие от алчности бухгалтера?..

И вот главным врагом человечества стали не войны, и болезни, и смерть — а деньги, деньги… магические бумажки…

И те, у кого много денег, — хотят еще больше, и растлеваются, разрушаются в алчбе сей…

А те, у кого мало денег, — те погибают, голодают, распадаются в поисках жалких бумажек…

Но!..


…Но вот я бреду по фламандскому изобилью, нерусской роскоши Центрального рынка столицы вместе с огромным чемоданом своим…

Я много объездил стран и много видел богатых рынков, и этот не уступает им…

Но странно: богатый базар рождается в богатой стране, от богатых сельских полей и крепких крестьян.

Но у нас богатейший рынок родился от нищих полей и пианых, оборванных крестьян, что ли?..

Как это?.. Как может роза вырасти, взойти, возблагоухать на солончаке? на песке? А?..

А ответ прост: деньги, которые должны были пойти в крестьянские, кормильные руки для сельских, кормящих работ и забот о нашей еде, эти деньги пошли, минуя крестьян, на базар, в хитроумные руки воров…

Но!


Но вот я с огромным чемоданом в руках и с нехитрыми мыслями в голове бреду средь неприступ— ных, словно смеющихся над моей нищетой, розовых поросят, презрительных, музейных, словно отворачивающихся от меня осетров, еще дымных бараньих туш, наглых банок с зернистой икрой, забытой, как младость советская беспечная моя… О!..

Я радостно и находчиво вспоминаю: “О!.. Хорошо, что дома у меня, в холодильнике, есть бутылка водки и пельмени “Дарья”, — я давно уже, как и весь мой народ, стал аскетом, йогом, монахом, постником, голодарем в чревоугодии моем в богатейшей, крестьянской России моей, которая раньше кормила всю Европу, а ныне не может прокормить себя… (вспомним Гоголя и пиры героев его! О!)

Иногда, правда, мой аскетизм опасно приближался к всемогущему летальному голодному исходу, как нищие границы новой Российской Федерации неосторожно уступчиво боязливо приближались к сытым просторам древнего, недвижного Китая…


Но Господь пока миловал меня…

Видимо, Он все еще помнил, что я, бывший ученый, лауреат Нобелевской премии, хорошо потрудился на благо человеков, которые благополучно забыли обо мне…

Но Он не забыл…

Но!..


Я ищу место среди фруктовых рядов, описать которые у меня уже нет ни сил, ни слюны голодной, иссякшей от неслыханного, воровского, поистине террористического изобилья…


…Наконец, я нашел место на окраине фруктовых рядов, где было хранилище для гнилых фруктов и отбросов.

Я поставил на грязную плиту прилавка свой роскошный чемодан и открыл его…

Малиновым атласом засияли неслыханные ягоды!..

О!..

Я еще дома на компьютере написал объявление огромными буквами:

“АЛЬПИЙСКИЕ РЕЛИКТОВЫЕ ЧЕРЕШНИ.

ЛЮБИМОЕ ЛАКОМСТВО ДРЕВНИХ ЦАРЕЙ.

ВЕЛИКОЕ СРЕДСТВО ОТ ИМПОТЕНЦИИ”.


Я надел черные очки и стал ждать покупателей.

Перед выходом из дому я выпил рюмку водки, и голова моя слегка плыла, и рынок с осетрами и поросятами плыл…

Хотя и мимо меня…

Быть может, так же плыла, пьянела моя Эфа от лепешки в вине…

Почему-то я с нежностью подумал об Эфе — кто-то все-таки ждал меня в моем пустынном доме.

Да…

Давно никто не ждал меня…

И вот змея ждет меня… Ну что же… Окрест змеиные ядовитые времена — и змея ждёт меня…


— Сударь, сколько стоит ваше лакомство древних царей? — меня разбудил простуженный голосок девичий.

Передо мной стояла Та девочка… С ангельскими власами и лесными колокольцами-глазами.

Она держала за руль тот же маленький велосипед, с короткой лопатой в мешковине, привязанной к багажнику: но я-то уже знал, что это не лопата…

Я испугался, что она узнает меня…

Но она не узнала…

И это меня и обрадовало, и огорчило — я стал теперь не запоминаемым, а в молодости был повально любим и лелеем — женами и девами…

Но!..

О Боже…


Какая-то далекая, тревожная, сладчайшая, как от Гулиного локотка в автобусе трясучем, святом, струна зазвенела во мне…

Запела… Заболела какая-то струна…

Что-то родное, колыбельное, детское проснулось, отозвалось во мне…

А может, это было чувство отцовства, которого я никогда не испытал в жизни?..

И вот эта девочка вызвала во мне отчую забытую тревогу?..

Не знаю… не знаю… не знаю…


Я сказал ей:

— Это очень дорогая черешня! Только для очень богатых!..

Она сказала:

— У меня сегодня день рожденья… восемнадцать лет!..

Тогда я осторожно отобрал восемнадцать ягод — я внимательно осмотрел их: нет ли на них смертельной, рдяной ранки от вхождения змеи — и протянул девочке:

— Поздравляю тебя!.. Это мой подарок…


Она взяла двумя руками черешни, но не отошла, а стала внимательно глядеть на меня, словно что-то вспоминая…

И тут я увидел своего первого покупателя…

Первую жертву свою…

Это был огромный, усатый, явно работающий под Сталина, в зеленой гимнастерке, галифе и лаковых сапогах, кавказский Господин…

Я вздрогнул: он действительно походил на Сталина…

Конечно же, в руках у него дымилась трубка…

Опять Генералиссимус пришел в мою жизнь…

Несмотря на то, что уже был ноябрь-полузимник и лежали по столице потраченные, помученные городские снега, мой Генералиссимус был без пальто…

Зачем хозяину пальто?..

С ним был такой же усатый охранник, и тоже без пальто, но в модной тройке, странной средь базара, как фрак иль шляпа в окопе войны…


Генералиссимус подошел ко мне и представился:

Директор рынка. Хасанхан Адамович Харонов!.. Чувствуете, какая редкая фамилия, а?..

Но очень современная! Харон перевозил на тот свет мертвых, а я иногда перевожу туда живых! Ха-ха!..


Я молчал.

Он медленно прочитал мое объявление…

Потом по-хозяйски взял из чемодана самую крупную ягоду и, смакуя, медленно, наслаждаясь сладчайшими соками плода, проглотил черешню и далеко выплюнул косточку, едва не попав в соседнего продавца, который угодливо улыбался, словно приветствуя и радостно ожидая летящую в него косточку…

Он взял ягоду с эфой.

Он съел эфу.

Он мертвец.

Я видел…

— Любимое лакомство древних царей… Великое средство от импотенции… Откуда вы знаете?..

Я был там! В Древней Персии и Ассирии… И видел, как Цари едят эту черешню! Такой нет нигде в мире!..

И потом Цари пропадают ночами в гаремах и мучают жен! Великие Цари с золотыми, малиновыми, ослиными фаллосами-зеббами!..

Дарий Гуштасп I и основатель династии, великий охотник на газелей и дев, Царь-Ослоцарь Бахрам-Гур Сасанид!..

Я видел, как они ели эти бешеные ослиные черешни!.. и я ел вместе с ними!..

— Вы верите в реинкарнацию? — Он был эрудит. Я сразу понял это.

— Да! Я царь Дарий Гуштасп I, — в этот миг я верил в свои слова и чувствовал, как сладостно сходить с ума….

— А я Иосиф Сталин!

Я молчал.

— Вы мусульманин? Вы обрезанный?..

Я молчал.

Тогда Генералиссимус улыбнулся:

— Скоро мы проверим… В морге…

Потом он открыл, раздавил толстыми пальцами одну из ягод и увидел змею:

— Что это?..

Я замер. Но потом сказал:

— А это и есть ослиный червь любви!.. Он бесследно растворяется в желудке человека, или осла, или любого другого животного — и порождает молодую ярость, бешенство в семенах!.. да!..


Потом Хасанхан съел еще несколько ягод и сказал решительно:

Я покупаю ваши черешни! Я пошлю их богатым людям…

В ночные престижные клубы… А может быть, и в Кремль…

Там тоже много сладкоежек-импотентов… Ха-ха!.. Все импотенты!..

Власть убивает любовь!.. Как крыса подтачивает слона, перегрызая ему сухожилия на ногах!..


…Я замер…

Кремль — это моя мечта!.. Вот куда должна прийти моя Эфа! И отомстить за нас!..

— Сколько вы хотите за всю партию? — он глядел на меня желтыми глазами памирского камышового лютого кота.

Да!..

В его глазах горел весь взбаламученный, всемутный Кавказ, так бессмысленно брошенный хозяйкой Россией, как, впрочем, и все остальные народы и земли, отданные спьяна на закланье местным татям и убийцам…

Я бормотал:

Эта Черешня растет только в одном месте на земле…

Её целительные качества уникальны… Во всем мире осталось только одно такое Дерево…

— Сколько?..

— Три тысячи долларов за двадцать килограммов…

Я назвал сумму, которая вдруг пришла мне в голову.


Неожиданно Генералиссимус улыбнулся снисходительно и вытащил из кармана своего охранника кошелек и легко, артистично, отсчитал мне три тысячи долларов…

— Только вместе с чемоданом? Да?..

Конечно же, я отдал ему и чемодан.

Я положил деньги в карман своей куртки, попрощался с Генералиссимусом и пошел к своей машине…

О Боже…


Что-то мне стало жалко этого яркого господина, явно экзотического павлина среди тусклых людей — бройлерных куриц тусклой, подпольной Перестройки…

Я понял, что он такой же интеллигент, как и я, выброшенный на базар истории…


Я шел к машине и жалел Генералиссимуса, который к тому же так щедро расплатился со мной…

У самой машины я почувствовал, что в телячью, настежь беззащитную спину мою уперлось, уткнулось какое-то инородное тело — это было дуло незримого пистолета.

Я вспомнил, как некогда дуло, жерло танка в Душанбе ткнулось в меня, и я тогда плюнул в него, но тут другая была война, и тут я не мог плюнуть…


Ласковый голос с фамильярно-постельным, дымно-сигаретным акцентом любимого народом певца сказал мне:

— Верните, пожалуйста, деньги.

Я находчиво ответил:

— А черешня?..

— А черешня уже уехала в ночные клубы… И в Кремль… не волнуйтесь…

Я обернулся. За моей бедной, безвольной спиной стоял охранник Генералиссимуса и застенчиво улыбался.

Я покорно полез в карман своей куртки за деньгами…

А куда деться?..

Но тут ствол пистолета ослабел, а потом пропал совсем…

Я повернулся еще больше и увидел, что за спиной охранника — в свою очередь, стояла Та девочка…

В руках у неё были маленькие, уютные, как бы дамские вилы, и они ласково, назойливо, упруго упирались в спину охранника полыхающими зубьями…

Они явно были готовы двинуться в спину охранника и разрыхлить, разрушить её покой…

Я поразился: лицо девочки было похоже на лицо кремлевского часового у Мавзолея в сталинское время… Чеканное чело…

Окрест нас народец незаметный, невнятный, незапоминающийся, мышиный, московский, искушенный, как полагается, проходил, пробегал мимо, но тут тройная наша композиция с пистолетом и вилами (особенно, старомодные, забытые вилы вызывали любопытство, как старые паровозы во время киносъемок) привлекла любопытствующих — нас всё же окружила толпа, кто-то с ужасом закричал давно забытое: “Милиция!.. На помощь!..”


Охранник сокрушенно, неумело сказал, совсем застыдясь:

— Я все равно запомнил номер машины… Поезжай пока, брат…

Он положил разочарованно пистолет в карман…

И ушел в недра рынка…

Чувствовалось, что ему редко приходилось не стрелять, и он растерялся, расстроился…

Он явно не готов был к вилам в спину!..

А кто готов?..

Забыли воры про народные вилы, вилы, вилы…


Я подошел к девочке…

Она быстро упрятала вилы в мешок и села на свой велосипедик — дикий и нелепый среди ноябрьских снегов…

Я вытащил из пачки несколько бумажек стодолларовых и протянул ей:

— Ты меня спасла… Возьми мой подарок на твой день рожденья…

Она помахала дивной, херувимской, неземной головкой, и вспыхнули лесные дымчатые колокольчики глаз: страшный часовой у Мавзолея погас!

— Не надо… Я работаю, и мне хватает денег…

— Где ты работаешь?

— Уборщицей на этом рынке. Но теперь Хасанхан Адамович меня уволит… Или убьет…


…О Боже!..

Я гляжу на её волосы и, содрогаясь, вижу в них смоляных вшей — я помню этих зверей в военные и послевоенные годы на детских голодных головках — их травили керосином…

В народе говорили, что вши рождаются от нищеты и тоски… Особенно, от тоски…


О Боже!..

И вот мы вернулись в те вшивые, военные, голодные дни…

Но тогда была священная война с Гитлером…

А сейчас глухая, немая война с Горбачевым-Ельциным и олигархами — и эта война беспощадней и вшивей той! да!..

И у нас сейчас вшивая тоска безвременья! да!..

Демократы — это вши на льняной голове Руси!.. Да!..


— Как тебя звать?

— Аня. Но все с детства зовут меня Ангелом…

— Ангел, у тебя вши. Как смоляные вороны во ржи!..


Я говорю, как поэт Z.

Подумаешь… Я знаю! Но мне их жалко…

Им ведь тоже нужно жить и есть… И они живут у меня… Им больше негде…

У меня для них — детдом… У меня в волосах долго-долго жила золотая аральская саранча!.. Золотая саранча в золотых волосах!..

Потом она улетела, и я до сих пор скучаю без неё…

Поедем ко мне… Потравим керосином вшей… Я знаю, как это делать… сам их имел…

И отпразднуем твой день рожденья! У меня живет редчайшая Коралловая Эфа! Ты полюбишь её больше саранчи! — неожиданно говорю я…

Но она словно не слышит слов моих, садится на велосипедик и отъезжает…


Я гляжу на неё, на её дикий беспомощный среди ноябрьского снега велосипедик, на её длинные, как у цапли, как у кулика, ноги-паутины, ноги-циркули, ноги-прутики, ноги-карандашики обточенные, ноги — первые, тонкие, талые сквозящие сосулечки на крыше дома моего…

И вся её плакучая фигурка — пунктир, камышинка, соломинка, свирелька, сопелька, паутинка неземная, летучая… эскиз, абрис, рисунок почти, набросок человеческий незримый…

Едва Господь повел, коснулся кистью иль карандашом, когда создавал, рисовал её…

И она прямая, высокая — выше меня на полголовы, хотя я сам высокий…

Я вдруг думаю испуганно: как она будет рожать с такими тонкими, узкими, льняными косточками и ручками?..

Я болезненно, сострадательно думаю о ней, я весь маюсь, стражду, плыву…

О Боже!..

Я догоняю её и сую ей в руки свою визитку с адресом…

А она уезжает… по жалкому снегу… по мёртвому Вавилону… навсегда уезжает от меня…

Она уходит как все прекрасное, томительное, животрепещущее, беззащитное — что давно ушло из жизни моей…

Но осталось навек в бессмертной душе…

Аааа…


Не уезжааааааай!..

Глава четырнадцатая МЕТЕЛЬ

…А метель такая — просто черт возьми

Забивает крышу белыми гвоздьми…

Сергей Есенин

…Всю ночь метель мела… мой дом трясла

Болела тайно в теле кость. Душа роптала

Улетала, уповала…

Я думал страшно: это смерть за мной пришла,

А это старость у меня заночевала

В беспробудных одеялах, одеялах, одеялах.

Поэт Z

…Эх, целуй меня, родная!

Эх, целуй да не жалей!

Вьюга, вьюга голубая, огневая

Вьется кружевами на окне!

Вьюга, вьюга голубая, огневая

Льется жемчугами на окне!

Вьюга, вьюга голубая, голубая

Вьется кружевами на окне!

Вьюга, вьюга огневая,

Ты одна, одна подруга мне…

(поэт Z)

…Ноябрь-полузимник… Ноябрь-сеногной…

Ночь…Метель…

Ах, почему так тянет человека русского выскочить, выбежать, выметнуться в метель и там затеряться, закружиться, задышаться счастливо… Аж до смерти!..

И чтоб искали тебя близкие твои и не нашли!..

Айда! Гойда!..


…Мне кажется, что когда русский человек чует близкую смерть — ему надо не в скучный гроб ложиться, а надо раздеться донага и выбежать из дома в метель сыпучую, родную, всем нагим телом напоследок ощущая снежный шелк, саван слепящий, хладящий, летящий, и навек в шелку затеряться, чтоб до весны талой не нашли радостный прах его…

Да?.. да!.. Я хочу умереть в метели… Я хочу стать метелью…


…А я родился в таджикских горах — где реки бегут хрустальные…

И там, учуяв исход близкий, надо радостно бросаться в воды кружевные и плыть напоследок в этих кружевах-хрусталях, раскинув на прощанье вольные, уж не твои — а уже реки — руки да ноги, да пить прощальные, первозданные, ледяные, голубые хрустали, хрустали! да? да!..

Пить, пить — и чтоб они покрыли, упоили, упокоили незаметно радостно тебя!.. да!..

Да!.. Я хочу умереть в хрстальной реке… Я хочу стать рекою…

Надо и смерть сделать последним великим лютым наслажденьем!..


..А вьюга сыплет, метет, сотрясает ветхий дом мой одинокий…

Уже две недели прошло, как я продал на рынке погибельную черешню…

Еще две недели остались…


Уже две недели прошло, как Ангел Серебряные Власы уехал на велосипедике…

Навсегда?


Я давно уже выпустил из аквариума зимнюю подругу мою Эфу — и она бродила, ползала по дому моему…

А иногда я кормил её хлебом в вине, и тогда она засыпала, счастливо свернувшись, как кошка, у моих ног, а иногда просилась на руки, и я брал её на руки и любовался коралловой красотой её и черными, маслянистыми кольцами с изумрудными каемочками по краям…

И гладил её чуткими перстами по царственной раздвоенной малахитовой головке, по притихшим рожкам, и она блаженно усыпала, уплывала, увядала в моих руках…

И уходила во сне к своим давно заснувшим Царям…


…В метель необъятную в пустынном доме моем мне хорошо спится. Бездонно…

В метель я засыпаю прямо в старинном кресле моем, где нашел на меня сон, потому что сон так причудлив и пуглив, как лесная птица, и если я встану и пойду спать в постель мою — сон убежит от меня надолго, и долго буду в ночи бессонной я хладно, трезво лежать в одинокой постели и ждать его…

Я полюбил засыпать в кресле, хотя это было неудобно, но вольно и сладко было, как сон в поле, в свежем духовитом сене…

О!..


…Что-то снилась мне дальняя матушка моя… лицо её тепловейное, в звёздах над кроваткой моей…

Потом Гуля в водопаде нагая, нагая, гладкая живомраморная лепилась, прилепилась неотвязно к нагому телу моему, как бинт к свежей алой ране…

Но потом какое-то странное тепло, смелая, потаенная ласка губ женщины что ли разлилась в чреслах моих ликующих…

Кто-то сладко мучил, теребил, обвивал, сладил, испивал, пил, воздвигал и усмирял уснувший мой фаллос и ядра мои…

Словно нежно гладил, касался медоточиво…

Я, уже в полусне, вспомнил ту древнюю миниатюру, где нагой Дарий Гуштасп I на золотом троне блаженно дремлет, объятый тремя блаженными коралловыми змеями…

О Боже!.. О, ночной Господь мой!..


Это она! Эфа!.. Пришла и угнездилась в покорных чреслах моих!..

О!..

А я дремал, забвенно плыл на старинном кресле…

И был обвит одной коралловой Эфой, но она служила мне, как две эфы…

Как та, которая высекала, вынимала, выжимала сладостно живицу Царя, и как вторая, которая эту живицу жалом-язычком убирала… да…

Да! Это было ночное лакомство, великогрешная утеха нечеловеческая Царей!..

И у Эфы, как у священной змеи древних египтян Фи, дрожали от наслажденья первобытные рожки!..

И вот от одиночества моего Эфа стала тайной, пряной утехой лакомой моей…

И я, содрогаясь, гладил рожки ее, как у улитки, содрогаясь от дочеловечьего звериного удовольствия!..


…С той ночи Эфа стала приходить ко мне, в чресла мои…

И странно: до этой ночи я болел и мучился болезнью мужей — простатитом, и ни дорогие лекарства, ни ласки женщин не изгоняли недуг возрастной сей, но после этих змеиных ночей забыл я о нестерпимой болезни…

О! Быть может, цари и за это возлюбили целительную Эфу?..

Не знаю… не знаю…

Тут много тайн!..


Но у древнего поэта Тахири есть такие строки:

О, мой зебб, фаллос в ночи

Обвивает сладостно меня и возлюбленную мою,

Как целебная Коралловая Эфа…

Или это мой зебб — Коралловая Эфа…


Тут опять тайна…

Быть может, Коралловая Эфа — это метафора?..

Или Коралловая Эфа служила не только Царям, мужам, но и их сладострастным женам, по ночам вползая в их трепетные лона, гнезда? и, биясь, виясь там, высекала и пила живицу жен слаще и дольше, чем зебб Царя?.. А?..

Сколько тайн ты сокрываешь, коралловая сестра, подруга, а теперь и возлюбленная моя? А?..

О Боже!..


Вот так змеи выхолащивали и убивали неплодных Царей и их нерожающих жен?..

Вот так погибали Династии и страны от сладострастия?..

Ибо!..

Ибо Господь еще в древности воздвиг священную, неприкосновенную границу — стену между человеком и зверем (иногда зверь вселяется в человека)…

Но всемогущие Цари нарушали сладострастно эту границу — стену!.. И за это погибли, изошли?..


О Боже! О Господь мой!..

Иль в эту ночь я тоже нарушил священную границу?..

И должен погибнуть, сгинуть?..

И погибну… И сгину… И сделаю смерть наслажденьем последним…

В русской метели-саване?..

В таджикской реке-хрустале?..


Или у Стены Плача в Иерусалиме, где я был много раз, и всякий раз радостно и горестно, как дитя, рыдал, воспоминая безвинного отца своего, чья могила неизвестна…

И мне казалось, что его безвестный, неприкаянный прах где-то рядом — на Масличной Святой Горе усопших, где лежит мой возлюбленный друг Борух Мойшезон…


Когда-то я был на Кипре, и там узнал о кончине друга моего, и в слезах написал вот это стихотворение…

…Хотел я от Кипра по морю приплыть к тебе на Святую Землю к Стене Плача

О мой древнеиудейский возлюбленный друг друже Борух

Но ты устал притомился ждать ждать уповать на берегу Хайфы

Где так блаженны медоточивы так необъятны хмельные безумные встречи земные

Но ты нынче ждешь меня на Оливковой горе мертвых в Иерусалиме

Мой Борух безвинный безвинный безвинный

Ты ждешь меня на горе где так несказанно пустынны где так одиноки свиданья

Прости мне что я живой на берегу Кипра остался и не пошел по волнам на это свиданье роптанье

На это томленье рыданье молчанье загробное провиденье упованье

Мой Борух мой Борух мой Борух ты видишь с горы через море что я к тебе тихо сбираюсь

Но ты уже с Богом а я на земле все еще одиноко томлюсь и сиротски скитаюсь и маюсь…

И все уповаю и все уповаю на насмерть на навек несбыточное на земное объятье

свиданье свиданье свиданье рыдалистое радостное…

Но!..

Но с той ночи Эфы, когда я нарушил божественную Стену между зверем и человеком — я был обречен…

С той ночи Рок встал надо мной…


Борух, древний друг мой, — с той ночи я мёртвый, я с тобой…


О!.. Помоги мне!..

Глава пятнадцатая ГЕНЕРАЛИССИМУС

…Даже когда человек рвет яблоко с дерева — он похож на убийцу…

Дервиш-суфий Ходжа Зульфикар

…Раннее утро

Метель утихла, улеглась, разостлалась по земле первым, крупитчатым, алмазным снегом…

Была летучим слепящим саваном, стала жемчужным, покорным, подножным ковром…

Я люблю босым ходить по первому снегу!..


Я просыпаюсь в кресле своем…

Эфа ушла неслышно, как неслышно уходят утром захожие любовницы, которые раньше часто забредали в мой дом, а теперь перестали…

Странно: в молодости и зрелости, когда муж алчет только тела жены — дом его и ночи его полны обольстительных, упоительных дев и жен…

И мой дом был полон.

А на склоне лет, когда я, наконец, понял, что такое любовь, что такое — душа — стрекозиная, веющая, причудливая бабочка-душа женщины, и любуюсь, упиваюсь каждым жестом, улыбкой, движеньем, изгибом, извивом женщины — дом мой пуст…

Или женам и девам нужно только тело мужа младого? иль?..


Суфий говорит: “Женщина — это бешеный, капризный, весенний ручей, бегущий, спадающий с талых, лазоревых, снежных гор, — кто знает извилистые, бешеные, святые пути его? Кто может поймать, удержать его?..”


И вот в молодости моей я держал этот ручей в руках, а теперь не знаю, где он? где он? где он?..

О!..


Суфий Ходжа Зульфикар жестоко говорит: “В молодости врата дома тела твоего широко распахнуты для добрых вестей, и только форточка для дурных… А в старости — врата открыты для дурных вестей, а лишь узкая форточка — для добрых…” Да…

Да!..


…Но кто-то звонит, а потом стучит в осевшую калитку моего дворика, где растут кремлевские, голубые, генеральские ели.

Интересно, кто так рано соскучился по мне?..


Я надеваю ватник, еще сонно выхожу из дома, иду босой по первому снегу, просевшему под елями, — так остро, сладко ступням сонным моим — снег, как пух, обнимает, лелеет ступни мои.

Я открываю калитку…

Передо мной высится голубой Генералиссимус с трубкой…

За ним лоснится черный “Мерседес” — дежурная машина воров. На Западе — это машина аристократов, у нас — это знак тати…

На свежем снегу я чувствую, сладостно вдыхаю медовый запах кубинского дорогого табака.

Хасанхан Адамович Харонов в новенькой стилизованной голубой шинели из английской шерсти — он гораздо величественней и прекрасней настоящего, маленького Сталина, как всякий талантливый эпигон.


Я радостно говорю:

— Доброе утро, Иосиф Виссарионович! Я соскучился без вас, как вся моя несчастная родина!

Я уверен, что, если бы вы сейчас выставили свою кандидатуру на выборах президента — вы получили бы оглушительные девяносто девять процентов!..


Он снисходительно, как истинный тиран, улыбается моей нервной утренней, невыспавшейся шутке…

И глядит на мой ватник вялый и голые ступни в снегу…

И вдруг патетически, как лектор марксистских блаженных времен, высокопарно речет:

Аминадав Соломонович! Великий радиобиолог, нобелевский лауреат, впавший в перестроечную нищету!..

Вы, как биолог, знаете, что на земле есть волки и собаки…

Когда-то какой-то мудрый человек приручил волка и сделал из него собаку…

Вы же знаете, что волк режет добычу, мгновенно расширяя рану, а собака всего лишь кусает… И потому самый захудалый волк порежет самую ретивую собаку…

В 1917 году Ленин сотворил из русской собаки — волка! и волк порезал много невинных собак!..

Но потом великий Сталин приручил кровавого волка и сделал из него советскую собаку!.. Айя!..

Но русская пословица говорит: “Бойся коня леченого и волка прирученного!..”

И вот Горбачев и Ельцин опять сотворили из собаки — волка! Капиталистического волка! И этот волк пожирает, режет социалистических собак!.. Вот наши времена! Кто не может быть волком — становится жертвенной, обреченной собакой… Согласны, профессор?..


…Мои голые ступни в снегу запели, зазвенели…

Он рад, что произвел на меня впечатление философа, а не торговца во храме…

Я понял, что он готовил монолог заранее…

— Как собака, я согласен… Но мне холодно на снегу стоять босыми ногами… Может, пойдем в дом?..

Простите мою волчью философию… но я приехал не из-за философии…

Ваша черешня — великое лекарство!..

Такого бешеного, кричащего секса я не имел даже в молодости…

И все мои друзья, как прежде, счастливы! Бросаются на счастливых, забытых жен и чужих женщин, как маньяки!.. Вся элита!.. Даже Олигархи!..

И даже главный помощник президента!.. Прямо в кремлевском кабинете набросился на свою секретаршу, и они занялись любовью прямо на столе, сокрушая, изминая, избивая в страсти телефоны правительственной связи…

Представляете, профессор, — министры-посетители ждут в приемной — а помощник самого президента барахтается с дамой голой, счастливой на столе!..

И кричат от наслажденья, как ослы или павлины!.. Такой приступ любви, что он не смог донести секретаршу до дивана!.. Айя! Айййййя!..

Только сам президент отказался от ослиных ягод!

Он сказал своему помощнику мудро, как всегда: “Власть слаще и бесконечней секса! ха-ха! Ты имеешь, е…ь одну женщину, а я имею весь овечий, покорный народ! Ха-ха!..”

Остроумен все-таки наш президент! Остер, как голова осетра или нос истребителя Су…


— Жаль, что президент не попробовал ослиных ягод, — тускло сказал я.

— Это острее ста шпанских мух!.. И живучее слаще многих уходящих с мировой сцены овечьих народов!..


…Я гляжу на Хасанхана Адамовича…

Мне жаль его, хотя я собака, а он волк…

Но ему жить осталось на земле две недели… Может, все-таки сказать ему? По секрету? одному? спасти его?..

Но тут он говорит хищно:

— Профессор, а где растет эта ослиная черешня?..

Я чувствую опасность и шепчу:

— Далеко… далеко… Это всего лишь одно Дерево… Последнее на земле…

Профессор, вы должны сказать нам, где это дерево… Нам теперь нужен этот урожай!..

Иначе домик ваш сожжем… Иначе пытать будем… гладить горячим утюгом по ягодицам… это сейчас очень модно… Зачем вам утюг горячий, профессор? — меланхолично бубнит он…

— Хорошо… я скажу… потом… Все равно эти плоды созревают в октябре-ноябре… Я возьму вас с собой… мы вместе соберем урожай…

— Вот молодец! Настоящий интеллигент! Сразу согласился! Как в тысяча девятьсот тридцать седьмом году!.. До скорой встречи, профессор! Я полюбил вас…

Он издевательски изогнулся, и широко поклонился, и пошел к “Мерседесу”…


…А я еще хотел спасти его. А я еще пожалел его…

Но тут он вновь явился в роскошном, последнем своем волчьем великолепии:

— Профессор! Лауреат нобелевский! Хватит босым по снегу ходить… Идите ко мне на рынок… У меня целая банда… целая кафедра бывших профессоров и доцентов!.. Я поставлю вас на рыбу и икру!.. Тысяча баксов в месяц!..


…О Боже! как слаб человек!

Опять я пожалел его и засомневался, но он уже уехал…


Ступни мои в снегу заледенели, загуляли, зачерствели, и я бегом вернулся в дом свой…

Глава шестнадцатая ВЕЛИКАЯ ТАЙНА

…Есть тайны более древние, чем человек…

Дервиш-суфий Ходжа Зульфикар

…В Последние Времена явятся на землю люди, которые давно умерли… И те явятся, кто еще нескоро родится…

Но это будут одни и те же люди…

Дервиш-суфий Ходжа Зульфикар

…Люди хранят память об одном Потопе, а змеи помнят много потопов…

Египетский жрец Нейт Сонхис

…В доме сыро было от первоснежья ноябрьского, дом мой ветх был, и героическая, огненная тень бывшего боевого генерала-хозяина не спасала меня от сырости…

Я затопил камин — эта роскошь генеральских времен еще дымила в доме моем…

Я вспомнил Ивана Бунина, классическую, византийскую поэзию которого я, кстати, люблю больше его слезливой, старческой, похотливой прозы:


…Что ж, камин затоплю, буду пить,

Хорошо бы собаку купить…


А у меня была Эфа…

Я надел давно дырявые шерстяные носки и сел к огню…

Раньше такие носки я выбрасывал, но нынче, в блаженнейшую эпоху демократии, мне казалось, что дырки так же необходимы носкам, как вентиляция домам.

Я уверен, что скоро какой-нибудь очень предприимчивый, талантливый бизнесмен начнет выпускать дырявые — для вентиляции — носки и заработает миллионы на этом блефе, ведь нынешняя Россия, или РФ — страна сплошного, необузданного, необъятного обмана, блефа, диавольской, скоморошьей пантомимы и, как нагой череп, скалящегося со всех телекиноэкранов блудливого глумословия…

А в древней Книге сказано, что в аду глумословов будут вешать за язык, а ростовщики будут вечно перебирать, пересчитывать дрожащими пальцами огненные монеты…

Увы! Увы!..

Но!..


Но я сидел у огня и вспоминал разговор с Хасан-ханом….

Потом я ударил в ладоши, и явилась Эфа…

Я взял хлеб, и налил на него вино, и дал ей, но она не взяла… Она сыта была от живицы моей, от моего напрасного перламутра…

Мне стало не по себе…

Ужель это ее еда?..


Она легла у ног моих и уснула…

Я гладил ее по чутким рожкам…

Я обнаружил страшную, поразительную историю: вот эфа спит у ног моих…

И я говорю на русском языке — и она спит…

Тогда я говорю на английском и немецком — она спит…


Но вот я говорю на таджикском языке, на фарси, на языке древнеперсидских Царей: “Ман туро нагз мебинам! Ман туро нагз мебинам!.. Я тебя люблю!..”

И к моему древнему ужасу змея открывает глаза, и поднимает малахитовую головку, и желтый пламень в овальных значках оживает, как две неспокойные свечки…

Я понял: она знает, помнит этот язык…

Язык её Царей! да!.. Ее язык!..


…Ах, Эфа! Эфа!

Я думал, что я знаю всю! всю древнюю, дочеловечью Тайну твою!

Я много лет разгадывал Её!

Но рассказ Хасанхана о влиянии черешни на мужское семя еще более обогатил Тайну эту!..

Я вдруг понял, почему на древней миниатюре так блаженно ликовал Царь Дарий Гуштасп I, объятый тремя коралловыми эфами…

Тогда я не обратил внимания на то, что рядом с ним стояли огромные китайские фарфоровые вазы, наполненные малиновыми черешнями…

Цари вкушали эти страшные будоражащие ягоды…

Цари знали об их бешеном влиянии на семена мужей и на ставшие вдруг малиновыми, ослиными, воспаленно долгими зеббы-фаллосы их…

Цари знали, что они погибнут скоро, но они самоотверженно хотели нечеловеческого наслажденья — пусть даже ценой близкой смерти!..


Да?..

Эфа бездонно спала у моих ног…

Ах, подруга моя!..

А ведь я знаю тысячелетнюю, допотопную историю твою! Страшную Тайну дочеловеческую твою!..

Я много лет в Фан-Ягнобском ущелье изучал живую жизнь твою, и в древних самаркандских и бухарских книгохранилищах искал следы твои в увядших рукописях, манускриптах, поэмах….

И вот в Бухарском медресе Аль-Араби я нашел в рукописи стихи древнего тюркского поэта и ученого муллы Олжаса Иездигирта Сулаймони…


Гениальный словознатец Олжас Йездигирт Сулаймони высказал несколько гениальных догадок о первоязыке, на котором говорили Адам и Ева в раю.

А тот, кто слышит первоязык, — видит и первокартину первобытия! да…


Олжас Иездигирт Сулаймони пишет: “Известно, что при соблазненьи Адама и Евы присутствовали Лев, Павлин и Змей…”


…О!.. Тут я обомлел над рукописью…


Так вот этим дочеловеческим змеем, которого Господь сотворил раньше человеков, и была… Коралловая Эфа!..

Это она — Святая Змея Соблазна — склонила перволюдей к греху соитья!..

Это она вначале обвила девственный, спящий, как дитя, Фаллос Адама, и воздвигла, пробудила Его, и сняла с Него Первую сладчайшую, как бухарская халва, Живицу, Сперму, Семя, Жемчуг Человеков! Она!..

И это Она потом вошла, вползла в лоно, в девье гнездо непочатое Перводевы Евы, и разрушила Девство Её, и омылась, окропилась в крови-алости Девства Евы…

И навсегда приняла Коралловый цвет — цвет разрушенного ею девства Евы-Перводевы…

Да!..

Это змея фаллоса! змея лона! змея соитья! змея-дегустатор человеческого семени, которое было до человека!..

Да?..

Да!..


…А потом воспаленные, восставшие, возбужденные Эфой Первочеловеки прилепились яростно друг к другу в поисках того наслажденья, которое им открыла соблазнительница Эфа!..

Да! да! да! да?..


Я чуть не закричал над Древней Рукописью — бездонная тайна открывалась!..


И далее Олжас Иездигрид Сулаймони пишет, что Древом Добра и Зла, от которого вкусили Адам и Ева, была, как он думает… Та самая альпийская, исполинская, исполненная смертельных ягод Черешня! Черешня! Черешня!..

Айяххх!..

Тут мне стало страшно!..


“О Аллах!

Где Ты был тогда?.. О Аллах! Аллаху Акбар! Неужели Тебя еще не было тогда?” — с ужасом восклицает древний поэт и навек замолкает…

А может, его убили, сдавили, задушили длинными, бухарскими, узкими подушками за такие слова?..

Айх?..


Я словно блуждал в подземном необъятном лабиринте, ведущем к самому… Творцу!..

А тут люди погибают от многознанья… и я убоялся идти дальше?..

Не знаю, не знаю…

Но меня смертельно влекло ко Дням Первотворенья…


Но Творец разгневался на эфу…

Он сказал:

— Зря я сотворил тебя, тварь ползучая! (Ужели зря, Господь мой?) И за грех соблазна, соитья Моих Первочеловеков ты будешь пожирать свое потомство…


О Боже!..

А какое наказанье страшней этого?

Но!


Велика была змеиная жажда жизни, и она превысила Божий гнев…

И великая Змея-искусительница, соблазнительница связала, переплела свою судьбу с судьбой невинной Альпийской Черешни…

И вот, спасаясь от обреченно пожирающей их матери, детеныши яростно вползают в огромные, спасительные ягоды?..

И ждут, таятся там!..

Сами они не могут развиться, подняться и жить… Им нужно чужое питательное чрево!..

И вот гималайский медведь или снежный барс-древолаз на огромном Дереве обрывают черешни сладчайшие и стряхивают, сбивают многие чреватые плоды на землю, где их упоенно едят бараны, козы, ослы, горные козлы-нахчиры, волки, лисы, дикие кабаны…

И орлы и грифы…

И — увы! — человеки…


О Боже!.. Я вижу?.. Я понял!..


Страшный зародыш-змееныш расцветает в желудке зверей и человеков!..

Эфа в чужом желудке быстро растет… И единственное, что её раздражает, — это тревожное, глухое биенье чужого сердца! Как кошку раздражает шуршанье травяной мыши…

И вот на тридцатый день — точно на тридцатый! — змея исходит из человека или зверя (я подсчитал дни с того утра, когда Гуля съела черешню).

Но предварительно она — уже сильная и полная свежего яда — прокусывает сердечную аорту и жалит человека или зверя в самое сердце…

Вот почему тот далекий локаец пастух кричал нам с Гулей: “Беги! Тут смерть! Тут малиновый шайтан! Нельзя черешню есть!..”

Вот почему Гуля шептала: “Алик! Она укусила меня в самое сердце! Через пять минут я умру!.. Я тогда съела черешню… тайком от тебя…”


Вот она, Тайна!..


И еще: под влиянием чужого желудочного сока Эфа теряет свой коралловый цвет, пигмент — и выходит из жертвы белесым альбиносом, и потому её легко принять за солитера…

Но потом, на солнце и воздухе, она быстро обретает первозданный, атласный коралл!..

И еще: выйдя из жертвы, змея устремляется к Дереву-Исполину, где родилась и где, единственно, может она продлить жизнь свою, не в силах пожрать всё потомство свое…

И находит Дерево, как бы далеко она ни ушла…

Вот она, змеиная жажда жизни!..

Да!..


В Индии кобры за тысячу километров находят своего врага и убивают его…

Змеи обладают великой памятью, как великие тираны…

О Боже…

Не знаю, может ли Эфа из Москвы доползти, добраться до фан-ягнобского ущелья?..

Почему-то чудится мне, что может!.. Вот у кого нужно учиться чувству родины!..

Но моя Эфа не хочет уходить от меня… да!..

И я не хочу, чтобы она ушла… из ночного одиночества моего…

Пока!..


…Эфа! Эфа! Вот вся Тайна твоя?.. Или еще не вся?..

Я чую, что не вся…


Я опять наклоняюсь к спящей змее и шепчу ей на таджикском древнем языке Царей:

— Ман туро нагз мебинам! Я люблю тебя!.. — и глажу ее по рожкам…

И она открывает глаза и преданно глядит на меня…

О Боже!.. Ей сладко… Звенят ее допотопные рожки…

Интересно, в чьем чреве созрела она?

И кого убила, удушила, уязвила, когда выходила из чужого чрева на землю?..


И я вспоминаю изреченье нынешнего мудреца-суфия Ходжи Зульфикара: “Почему змея мудра?.. Потому что она всем телом льнет, лепится к земле… не расстается с землей…”

Да…

А человек мудрее змеи?..

И он покидает живую землю и бежит в мертвые города…


Эфа… Любовь моя…

Тайна моя…

Тайна, которая уходит ко Дням Первотворения…

Тайна, которая восходит к самому Творцу…

А люди, которые раскрывают эту Тайну, должны умереть…


Я?..

Глава семнадцатая ЛЮБОВЬ И СЕКС

…Любовь — это рыба, плывущая в таинственных бездонных глубинах океана…

Кто знает пути её?

А секс — это та же рыба, бьющаяся в горящем масле на сковороде.

И кто не знает путь её?..

Дервиш-суфий Ходжа Зульфикар

…Первая жена дается тебе в юности твоей, чтобы она проводила тебя — юного, трепетного — в суровую жизнь и разделила святой пожар чресел твоих… да…

Последняя жена дается тебе в старости твоей, чтобы она проводила тебя в смерть…

А Святые Отцы даются тебе всегда, чтобы они проводили тебя, грешного и заблудшего, мимолетного, в Вечное Царствие Небесное… да…


…Первая моя жена была Гуля, и она ушла в смерть, в Водопад, оставив меня на берегу жизни…

Потом в моей кочевой жизни было много сладчайших, мимогрядущих, залетных дев и жен…

Моя еврейская, вселенская, бурливая, как горная река, всеотзывчивая кровь заставляла меня влюбляться во всех жен и дев — и красивых, и некрасивых, и молодых, и немолодых!..

Особенно весной, когда разливалась необъятная душа-река моя и в разливе своем захватывала много прибрежных человеков и домов!..

И это был великий и нежный улов, урожай нагосеребряных дев и жен!..

Я не ведал тогда чувства блуда и греха, а был слепой хмельной женолюб-женолов-женоосел…


Истинно говорят Святые Отцы: “Жены человеческие — сеть прельщенья человеком!..”

И в этих сетях долго и сладко бился, вился я…

И остался лютым, безбрежным холостяком, потому что русская, смиренная, бездонно совестливая, жертвенная кровь говорила мне: “Как же ты женишься на одной жене, если ты любишь всех дев и жен? И ты сделаешь безбрежно несчастной ее…”

И я покорялся этим двум кровям и божественному зову их!.. да!..


Но вот опустел мой холостяцкий дом, дом, дом…


А мудрец-суфий Ходжа Зульфикар говорит, что если веселые гости не посещают твой одинокий дом — то скоро жди последнюю гостью-цыганку… Смерть…

И она будет твоей последней девой и женой…

Ой, хххххх!.. О!..


Но все-таки я не был люто, осатанело, кривобоко одинок…

Я преподавал в Московском университете на биологическом факультете, и у меня было несколько аспирантов, и средь них жгучая, чернявая, хмельноногая певучая украинка Капитолина Самецкая…

Она приехала из разгромленной, нищенствующей Украины, и с отличием окончила университет, и поступила ко мне в аспирантуру…

Она занималась гимнастикой и балетом и была необычайно лакомо слеплена, сложена — словно Господь творил ее одним циркулем — вся она была составлена из телесных, нежных кругов, и округлостей, и овалов, и холмов…

И в эпоху всеобщей демократической нищеты и демагогии подрабатывала стриптизершей в ночном клубе…

Иногда я ходил в клуб, и воспаленно глядел на Капу, и на ее неслыханно круглые глаза, губы, груди, живот, бедра, лядвеи, ягодицы, колени, икры — это была дивная, бесконечная вселенная женского тела…

Это были всекруглые Часы Плоти, и они били, бились, круглились для меня!..

У нее были смоляные длинные волнистые волосы и поразительно белая, альпийская кожа, и эта пропасть, и ее бешеные круги, полушария, округлости лунные завлекали насмерть ночных, хмельных мужей…

И я был средь них. И воспалялся. И наливался…


И прямо из клуба — быстрей, чтобы от зрелища нагой Капы не погиб, не сник по дороге мой малый жар-пожар, моя свечечка на ветру — мы приезжали в мой дом…

Я быстро зажигал камин, у камина лежала шкура памирского черного волка, которую я некогда привез из Хорога, и на которой лежала вечно раскрытая книга “Кама-Сутра” с алчными картинами-позами влюбленных, и мы раздевались, и ложились на эту шкуру, и нагие, вначале не спеша, предвкушая, вольно, молча грелись у огня…


У меня было старинное, павловское, высокое, красного дерева зеркало, доставшееся мне от вдовы генерала.

Вдова сказала мне, что это Зеркало принадлежало самой Наталье Гончаровой и стояло в их спальне с Пушкиным…

И я часто закрывал глаза и представлял соитье великого Поэта и первой красавицы Империи!..

Соитье, которое так сладостно и нескромно описал Поэт, особенно в конце стихотворенья: “…И оживляешься потом все боле, боле! И делишь, наконец, мой пламень поневоле…”

Я часто глядел в пустынное, перламутровое, колодезное зеркало, завидуя тому, что оно в былые времена видело, отражало, вбирало…


Древние говорили, что зеркало — это душа, а пыль на зеркале — это тело…

Но как сладка может быть эта пыль!..

И ты бредешь в пыли, как караван среди пустынь, где от воды остались только миражи… Иииии…


Но потом я прочитал у суфийских мистиков, что зеркало помнит, навечно хранит в глубинах своих все, что оно отражало — и если ночью, при полной луне, глядеть в него — то можно увидеть картины былых дней и ночей…


И!..

И однажды ночью, при полной луне, я увидел это соитье! Явно!..

Вот оно неясно мерцает, пляшет в перламутре павловского зеркала… Ой! Оно!

Я даже услышал хладный шепот Натальи и сахарийские, горячечные, бредовые, верблюжьи стоны Поэта!..


А потом я показал это Капе — и она тоже явно увидела эту бешеную сцену, схватку, бой, битву горящего Поэта и ледяной, равнодушно нагой, ослепительно, мраморно прекрасной его жены — из-за чего ревнивый, как горилла, Поэт и погиб…

А как иначе должен погибать Поэт?..

Поэт — это страсть, а страсть — это смерть!..

Да!


…И вот мы лежим с Капой у огня, а потом встаем и переплетаемся нагими опытными телами, и вдруг видим в зеркале Поэта и жену его, и мы с Капой содвигаемся, совпадаем, сопереливаемся, щедро перелистывая “Кама-Сутру” и повторяя сцены ярые, бешеные её — то стоя! То лежа! То согбенно! То сидя!..


И я шепчу, как пылкий Поэт: “Капа! Ты моя Кама-Сутра!” — и мы извилисто, находчиво — особенно Капа — меняем позы “Кама-Сутры”…

И я забывчиво шепчу: “Капа-Сутра… Ты моя любовь! любовь! любовь!..”

А она хладно, как Наталья, бормочет: “Профессор! вы моя любовь!..”


И я гляжу в зеркало и вижу, что мы уже в зеркале естественно иль кощунственно, но перемешиваемся, переплетаемся, путаемся вместе с Поэтом и Натальей — они так прямолинейны и небогаты, наивны в соитье; не то, что мы — люди высохшего XXI века — и вот мне уже чудится, что это Натали и мраморы живые хладные ее со мной переплетаются, переливаются, отзываются, а Поэт в зеркале яростно обвивает Капу-Сутру мою и сладко учится у неё, и умело повторяет, перенимает уроки её..

О Боже!..


Ужель от всех дев и жен моих осталось только это?..

Только сплетенье, исступленье, изнеможенье мечущихся тел, тел, тел…

Ужель от великого таинства любви осталась только Капа-Сутра моя?..

И наши хладные сцены соитья Смутного Времени у камина?..

И в павловском зеркале с давно усопшими Поэтом и его Женой?..

О!..


…Хотя я очень привязался к Капе и по-своему скучал, любил, жалел её…

Как и всех нас, несчастных советских человеков, с нашими маленькими дьяволиадами, нежданно попавшими в Большую Дьяволиаду Смутного Времени…

Но! но! но!..

Ужель от любви остался только нищий секс?..

И от океанской, царственно плывущей рыбы — осталась только рыба на сковороде, а потом лишь обглоданный скелет её?.. О!..

Да! Секс — это обглоданный скелет любви! да!..


И я печально вспомнил стихи Генриха Гейне:


…Не одна, вспылив сначала, мне сдавалась, ослабев…

Лесть и дерзость побеждали ложный стыд и милый гнев!..

Но! В блаженствах наслажденья прелесть чувства умерла!

Где ж вы, сладкие томленья? Робость юного осла?..


Где ж вы, сладкие томленья? Робость юного осла?..

А?..


…Но вот, однажды, когда мы с Капой терзались нагие у огня, камин выстрелил, и горящий уголек метко угодил, прилип, пал на мой алый ствол нагой, воспаленный в предвкушении праздника, расцвета, бенефиса в лоне-гнезде Капы…

И два огня столкнулись, и моя плоть стала ареной этого поединка, этой огненной, алой встречи…

Боль-резь ожога сокровенного превзошла боль-сладость соитья близкого…

Уголек горящий алый прилип, присох к алой доверчиво обнаженной ягоде моего фаллоса и не уходил…

От этого адова жженья я даже потерял на миг сознанье и наго сел на шкуру волка памирского у подножья нагой Капы…

У нее тоже были волосатые ноги, но, конечно, не такие, как у моей Гули, Гули, Гули…


…Гуля, Гуля, где ты?.. Ты ждешь меня?..

О Боже…


В тяжелые минуты я всегда вспоминал её…

Я понял, что это Господь послал мне предупреждающий знак — этот огненный уголек между ног…

О!..


…Прошла неделя вьюговейного, метельного ноября…

Я спал, дремал, витал в кресле моем около камина тлеющего…

Вместе с коралловой подругой моей…

И опять стихи пылкого редкого друга поэта Z, который иногда посещал меня, явились мне…

Сам поэт давно забыл их, он был щедр на забытье и забвенье, но я помнил эти заметенные снегом строки…

…В метели мягкие, ноябрьские — все люди вдруг родными кажутся,

Ведь все ж промерзшие, ведь все ж несчастные…

У церкви нищие в снег улыбаются…

А,может, выйдет вдруг из снежной россыпи —

Тот Человек с Креста гвоздями пролитый?

Он за углом, за тем — и в лицах кружащихся

Его смирение и вечность чудятся –

Босой стоит Он в сугробах лютых

И тянет руки к прохожим людям…

Но!..

Я вдруг вспомнил про смертельный чемодан черешенных Эф, которых я продал на рынке…

Осталась одна неделя…

И Эфы начнут смертельный исход свой из обреченных человеков…

Что будет?..

Что-то мне стало страшно…


Я уже решил, что в эти дни уеду на Кипр, где еще тепло, и солнечно, и бредово…

А оттуда поеду к Стене Плача и к могиле друга моего Боруха Мойшезона…

Преступник бежит от места преступленья, и я хотел бежать…


И еще: я люблю кипрские нагорные, медовые монастыри, обвитые тучными, лазоревыми, приморскими виноградниками…

И еще: я люблю веселое, греческое, первозданное, виноградное, курчавое Православие…

Я устал от бесконечной русской Голгофы на бескрайних снегах, снегах лютых…

Конечно, алые гроздья крови бесконечных, нескончаемых русских святомучеников на алмазах, жемчугах, на перлах русских снегов — это Великая Вселенская Картина…

Это Великий Белоснежный Крест!.. Крест для целого народа!..

Но я устал, и хочу кротко сидеть в пыльном винограднике, и пить младое, курчавое вино, а потом в придорожной кувуклии, часовенке, пещерке горной, самодельно, виновато молиться и счастливо, убого рыдать — и от молитвы, и от вина…

Прости, Господь, мя, мя, убогого мя…

Спаси, Господи!..


Быть может, Господь необъятно любит человеков и воскресит не только трезвых и убиенных за Него, но и хмельных, и безответно, безжертвенно любящих Его?..

Не знаю, не знаю…

Но ведь сказал Господь после Воскресенья женам-мироносицам: “Радуйтесь!..”

И я радуюсь с бедным вином моим…


И еще я решил, что возьму с собой на Кипр Капу, потому что с ней было пустынно, телесно, легко, безмолвно и радостно…

Она — вино мое…

Капа — вечнотекучий, самый круглый сладчайший в мире персик! Персик!..

А разве жена не должна быть таковой?..


О Боже!..

Но что-то я медлил с Кипром и спасительными монастырями его…

Быть может, убийцу всегда тянет на место преступленья?..

И мне хотелось быть рядом с жертвами?..


Уже неделя осталась…

Уже эфы готовятся к исходу…

Но!


Но всё чаще мне являлся колоритный Генералиссимус Хасанхан…

Я словно забыл его лютые слова: “Иначе домик ваш сожжем… Пытать будем утюгом… Зачем вам горячий, неудобный утюг, профессор?..”

Но я вспоминал его последние слова: “Хватит босым ходить по снегу… Я поставлю вас на икру и рыбу… Тысяча баксов в месяц…”

О Боже!..


Еще не поздно спасти его…

Операция на желудке — и изгнанье уже изготовившейся к прыжку на сердце змеи…

А если он расскажет всем?..

И великая священная тайна божественной Эфы станет прахом, блудом журналистов, отжившей чешуей змеи?..

Айе!..


Я бился в сомненьях…

Но потом решился…

Я решил поехать на рынок и открыть тайну Хасанхану…

Только ему одному!.. Да он и побоится предупредить всех остальных…

А, может быть, ему и выгодны их смерти — меньше соперников в бизнесе?.. Не надо киллеров посылать?.. Киллеры уже сидят во чреве богачей…


А потом я заеду к Капе, и завтра же мы уедем на Кипр!..

Да!..

Я, наконец, решился!..


Я оделся, закрыл дом и вышел в снежный, заметенный двор — гаража у меня не было, машина стояла прямо у дома…

Я стал веником сметать снег с нее…

Голубые кремлевские ели оцепенело стояли в снегу, вспоминая Голубого Генералиссимуса, и как Он кормил голубых льстивых белок, белок…

И снег не смел осыпаться на Кормильца, хотя был ветер, ветер…

Это был истинный Властитель, истинный Пастух Народов… И это знали, чувствовали даже белки…

О Боже…Где нынче такие Пастухи?.. Остались только белки…


И тут я услышал, что кто-то робко, эскизно скребется, стучится в мою калитку…

Может быть, это сам Хасанхан, а я еду к нему, но он не может так тихо стучаться?..

Может, это Капа?..

Или поэт Z?..

Кто пришел в одиночество заметенное мое?..


Я открыл калитку…


Это она пришла.

Моя последняя любовь на земле…

Моя последняя жена на земле…


Та, которая должна проводить меня в смерть!..

Ангел Серебряные Власы…

Глава восемнадцатая ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ НА ЗЕМЛЕ

…Она лежала на спине,

Нагие раздвоивши груди,

И, тихо, как вода в сосуде,

Стояла жизнь её во сне.

И. Бунин

…Так много людей помогало мне празднично и блаженно прожить мою жизнь…

Но кто поможет мне так же празднично и блаженно встретить смерть?.. Которая уже недалеко…


…Та девочка с велосипедиком и страшными вилами в мешке стояла передо мной…

Ангел Серебряные Власы…


Она и раньше была лишь дивным собраньем светящихся косточек, а ныне походила на череп и кости, которыми раньше предупредительно украшали электрические столбы, чтобы пугать мальчишек-верхолазов…

Только дымчатые, блеклые от болезни глаза-колокольцы еще более разлились на провалившемся личике, как талые озерца средь нищих озимых наших угодий…


Царь Дарий Гуштасп… Я убежала из больницы…

У меня был брюшной тиф… Всех бедных моих вшей убили, а меня наголо постригли…

Мои волосы продали — теперь все продают… Можно продать свои внутренности… мне предлагали…


…Ангел Серебряные Власы… где власы твои?..


…Я глядел на нее, как, наверное, мать-роженица впервые глядит на новорожденного ребенка, которого ей принесли…

Она была в том же павловопосадском, павлиньем платке, и в стареньких джинсах, и в куртке летней, и в той же вязаной шапочке, которая раньше едва сокрывала вмещала херувимские ее серебряные власа избыточные, а теперь голый, как яйцо, маленький, жалкий череп…

Потом, вкрадчиво ступая, как балерина на пуантах, по снегу молодому под голубыми елями, она вошла тихо в мой двор, и почему-то долго и удивленно оглядывала мою машину — быть может, узнала и машину, и меня, которому тогда, на болотах и туманах, лепетала о любви в духмяных, медвяных стогах, копнах, скирдах?..


Не знаю, не знаю…


“…Сударь, не желаете ли женщину? И древнюю русскую любовь в медовом стогу сена?.. Я умею щекотать, как русалка, до смерти!..”


…Но а сейчас мне жгуче хотелось помочь ей, искупать ее, накормить ее, уложить спать, и беречь ее сон от всех людей на земле…

И от себя, конечно…

Я вдруг почувствовал, что в жизни моей, довольно тусклой и бессмысленной, как у всех людей в безвременье Перестройки, — явилась звезда или скромней — свеча в ночи!.. да!..


Аня… Ангел… Тебе надо принять ванну, поесть и спать! спать! спать…

А потом, а потом мы поедем на Кипр!.. Там нынче тепло… море сонное доброе душистое легкое медовое море, как наше золотое сено…

Мы будем загорать на древних знаменитых Камнях, где некогда в пене явилась в мир богиня Афродита!. А теперь, в той же пене, явимся и будем ликовать мы!..


Я даже не понимаю: я говорю эти слова или мечтаю?..

Но, кажется, я говорю…


…Она улыбается какой-то нездешней, далекой, загробной что ли улыбкой?..

Такие улыбки бывают у монахов и у людей, которые уже при жизни простились с этим миром и уже не слышат, не чуют его…

О!..

Как я завидую им!.. Как они недоступны!..


Но она идет! идет! идет вместе со мной в дом мой…

Маленькие, почти кошачьи или птичьи следы рождаются на снегу…

И я вспоминаю пушкинское: “Все же мне вас жаль немножко, потому что здесь порой ходит маленькая ножка, вьется локон золотой!..”

Маленькая ножка ходит по моему двору!

Ууууу… Ангел Серебряные Власы… ты со мной…


…Вечер… Мы с Аней сидим у камина… Из магазина я привез много дорогой, редкой в моем доме еды: икры, рыбы, сыров, колбас и французского вина, но она почти ничего не ест и не пьет

И зачем тогда это забытое изобилье?..


Она в моем длинном халате, и в моей рубахе, и в моих шерстяных дырявых носках.

Она, как камыш среди травы… как лесная малина среди крапивы… (Я заметил, что лесная малина всегда живет среди ревнивой крапивы… И когда ты рвёшь малину — крапива всегда обжигает тебя, мстит тебе… Я — трава?.. Я — крапива?..)

Я люблю, когда женщина надевает мою одежду…

Когда мы ласкаем и любим женщину — мы, в конце концов, ласкаем и любим самих себя, а когда женщина надевает твои одежды — эта истина становится еще более очевидной…

Я от радости нечаянной все время что-то говорю, говорю, шепчу, кричу, молю…

Я устал от своей радости… Я боюсь ее вспугнуть…

Вот встанет моя гостья и уйдет навсегда от слов моих…


А она осиянно, бездонно, царственно безмолвствует… но глаза ее оживают… нежная дымка, синева, синь, таль-прель хрупкой нашей жизни, как над талым весенним полем роздымь-туман сиреневый, плакучий что ли, плывет в ее неслыханных переливчатых глазах… очах, очах…

И вдруг я вижу, что она замирает, застывает, сухая судорога-тревога вновь в ее глазах…


…Это моя коралловая Эфа ползет ко мне по ногам моим и замирает в руках моих…

Но я чую, что Эфа тревожна, как кинжал в ножнах горца…

И не отрываясь, овальными пылкими глазами глядит на гостью мою…

И я вдруг чую, что она собирается и готовится к прыжку, к броску молниеносному.

И я чую, что она ревнует…

Змея ревнует сильней человека…

И Аня не может оторвать зачарованных очей от тысячелетней священной змеи, и вдруг тянет к ней ручки-косточки, сосулечки свои и шепчет:

Иди, иди ко мне… Как тебя звать?..

У меня теперь никого нет — саранча улетела, вшей убили… Я люблю тебя, змейка моя…


Но Эфа тревожна, чревата, и тогда я прячу ее в аквариум…

И вдруг она начинает беситься, томиться, биться, безумствовать, бушевать, плясать пляску древней священной смерти что ли за стеклом аквариума!..

Я впервые вижу Эфу такой яростной и страшной!..


О Боже!..

Вот она — ее допотопная, проклятая Господом суть? А?..

А я кротко, доверчиво, сладимо, забвенно сплю с ней…

Я чую, что сейчас она может укусить, ужалить смертельно и меня…

Хотя я вспоминаю слова Куприна: “Самая безобидная из всех змей — это сама змея…”

А она глухо и долго бьется, струится о стекло аквариума… но потом затихает, мертвеет, усыпает… Тысячелетняя доадамова мудрость ее побеждает…

Но я чую, что она затаилась, что она наготове…

Один желтый глаз ее закрыт, спит, но другой остро глядит на Аню, роясь желчью…

Она явно ревнует…


И тогда я медленно, смакуя острые тысячелетние картины и свои многолетние открытия, рассказываю Ане историю Священной Эфы!..

От змеиного соблазненья Адамы и Евы, и проклятья Творца разгневанного и до адских черешен, которые я продал Хасанхану…

Я рассказываю о Тайне Тысячелетий, на разгадку которой я потратил почти всю свою жизнь…


Камин горит…

День зимний скоротечно, бесследно перешел в быстрый вечер, а вечер в долгую ночь, ночь, ночь…

Аня дремлет что ли?.. Спит она?..

А я забвенно опутываю, окутываю ее тысячелетней бездонной историей Священной Эфы…

Я как бы ловлю, погружаю нежданную, лакомую, дымчатую гостью мою в сладкую сеть своих воспоминаний…


Истинно говорит суфий Ходжа Зульфикар, что человек умирает, когда ему некому рассказать о своей прошлой жизни…

Когда нет у него внимающего, сладостного слушателя…

И вот я нашел тихую, дремную слушательницу мою?..

Я чую, что она радостно и нежно слушает меня и уходит, уплывает вместе со мной в далекие века и времена Великих Царей, и Великих Стран, и Великих Страстей…

Айяяяя!..


А когда женщина слушает мужчину и пьет былой мед, хмель жизни его, она становится как бы этим мужчиной, и потому так трудно отлепиться от нее, расстаться с ней, как с самим собой…


О Боже!..

О, братья-мужи!.. Бойтесь внимающих жен и дев!..


— Аня, ты спишь?

Нет! Нет! Царь Дарий Гуштасп I, рассказывайте дальше…

Я никогда не слышала такой дивной сказки… — она по-кошачьи кутается, пропадает в моих одеждах и ложится на шкуру памирского волка — поближе к огню… Она больна, хладна, худа и ей нужен огнь…

— Увы! Это не сказка… и даже не миф… Это страшная дьявольская реальность! Мне кажется, что в этой истории больше дьявола, чем Бога!..


Но уже ночь…

Сонно, дремно огонь в камине отмирает…


— Аня, ты спишь? Я постелил тебе в своем кабинете, на втором этаже… Иди спать…

— Царь Дарий Гуштасп I, но вы еще не рассказали мне конец этой истории об Эфе…


— У этой истории пока еще нет конца… Но я боюсь, что этот конец будет трагическим!.. И все мы примем участие в нем! Увы! Увы!..

— Нет, Царь! Конец будет светлым, как у всех великих трагедий… Катарсис неизбежен…


Откуда она знает такие слова?..

Я чувствую, что она засыпает, мреет у огня…

Она ведь дитя, ребенок… И болезнь испила, иссушила, извела ее до костей…

— Аня! Хочешь я отнесу тебя в мой кабинет… ты спишь уже… ты легкая от болезни… мне не трудно…


Она встает со шкуры. Идет на второй этаж. Глаза у нее закрыты… Спит…

— Аня, спокойной ночи… завтра спи до самого обеда… тебе надо много спать и есть… А я завтра пойду на рынок…

Она тревожно, не разлепляя тяжелых век, вдруг останавливается:

— Зачем?

— Я хочу предупредить, спасти Хасанхана… мне жаль его… Он все-таки колоритная фигура! Не скучная!.. Все-таки Генералиссимус! А генералиссимусов надо жалеть, беречь… Еще не поздно изгнать, извлечь из него смертоносную эфу…


Тогда Аня говорит мне сонно:

— Царь, не глядите на меня… Глядите в зеркало…


Я отворачиваюсь от нее и гляжу в старинное павловское зеркало, где живут, воскресают в лунных ночах Пушкин, и Наталья, и Капа-Сутра, и я, сплетающиеся в грехе…


Я мрею… от огня… от ночи, от этой девочки, от истории Эфы…

Спать хочу…

Зачем это?.. Что я увижу в таинственном зеркале?..


Я слышу, как Аня снимает с себя мои одежды…

Я настораживаюсь… Забытый охотник на жен просыпается во мне что ли?..


И вот жемчужно колосистая, осиянная, лучистая, нагая она стоит в древнем мистическом перламутре чародейного зеркала!..

Одне юные косточки, но как живительны и трепетны они!..

Я наполню, напою их плотью, как в засуху огород колодезной, колючею водой, водой… Скоро!..

Она стоит ко мне спиной…

У нее на матово мраморных ягодицах зияют две страшные, черные, запекшиеся, рдяные раны…

Я чую, как заживо они горят, саднят и жгут ее…


Аня улыбается — я чувствую это, хотя не вижу лица ее.

— Это у них называется “прогладить ж… горячим утюгом”. Самая невинная шутка-забава пытка… Сам Хасанхан Адамович ее придумал, и сам выполняет с удовольствием…

Но я заслужила еще большую пытку-казнь, и у меня нет зла на него…

Его надо спасти… Он веселый… мудрый… Жаль Генералиссимуса… Спокойной ночи… Привет Эфе…


Она нагая, царственно, высоко, небесно, не оглядываясь, не стесняясь жемчужной наготы своей, уходит в мой кабинет.

Уже не поднимает с пола моих брошенных одежд…

Как дивно соединены, скреплены Господом ее косточки!.. И как дивно звездно небесно ходят!..


…Опять Эфа бьется, беснуется в аквариуме. Злобно остро стоят ее рожки…

Но я не выпускаю ее в эту ночь…

А ведь она первая почуяла, что к нам в одинокий, пустынный дом мой пришла великая последняя любовь…


…Генералиссимус, я не пойду спасать вас…

Ангел Серебряные Власы спит в доме моём…

Глава девятнадцатая КИПР

…И не будь расточителен в общеньи с молодыми девами, ибо это сократит твои дни.

Авиценна

…Всякий раз, когда, когда, когда я ухожу в себя — я там встречаю только тебя, тебя, тебя…

Из песни поэта Z

…Старый монах в древнем монастыре Ставровуни

Основанном Святой Еленой в 327 блаженном пыльном неистово апельсиновом златом году

Вспомнил свою давноушедшую давномладую давноусопшую навек возлюбленную

матушку матушку…

Осенний необъятный нагорный ветер занес сухую соринку ему в глаз

И унес соринку

Влажную…

Поэт Z

…Мы уже неделю живем на Кипре. Я, Анна и Эфа…

Когда мы проходили таможенный контроль — я прятал Эфу в карман брюк — она там ловко и мертво сворачивалась в кольцо коралловое…

Иногда я говорил, что это мой модный змееподобный ремень… И кто мог подумать, что это живая змея?..


…И вот мы лежим на кипрском древнем песке — средь знаменитых Камней и скал, где некогда в пене явилась Афродита-Киприда…

А теперь явились мы — я и Анна…

Никого окрест…

Тут странные пестро-черные птицы гнездятся, летают близко-близко… Я бросаю им хлеб… Это кипрские чайки?..

На Кипре редок, быстр снег, и поэтому чайки здесь не снежные, а серые, вертлявые, сытые — они не едят мой хлеб.


…Анна — ты снежная царственная русская чайка… но таких костлявых, прозрачных чаек не бывает…

Аня, Аня, а у нас сейчас снега метут, гуляют необъятно…

И всякому русскому человеку хочется в метелях затеряться — выйти голым в метель и там закрутиться, забыться, заиграться и не вернуться в скучный дом свой…

А здесь море теплое, нежное, лепетливое, дышащее, как только что вынутый из печи хлеб горячий…

Море хлебное…

Жизнь родилась в хлебной воде…

Господь лепил человеков в воде…

Женщине легче и радостней рожать в хлебной воде…

О Боже! Как мне горячо, томительно, сочно, хорошо!..

О!


…Мы далеко ушли по берегу, чтобы люди не видели жемчужной лагерной худобы Ани…

И вот мы одиноки…

И лежим забвенно, дремно в горячем зовущем в небытие, сосущем, щекочущем, сыпучем песке, песке, песке…


Аня! Аня! так хочется все забыть… похоронить, утопить в море теплоструйном, в песке бессмысленно утробно горячем все мое прошлое, зарыть всё моё былое, как остатки ненужной еды…

Как хочется все забыть! замутить!

И убитых отца и мать…

И убитую Гулю…

И Россию-Голгофу вечную в вечных снегах… зарыть! забыть!


Аня! Аня! и начать все заново! набело! начисто! свежо! Девственно! вместе с тобой…

Только с тобой в этом мире теплотворящем, в этих живительных песках… аааааа…

Уйти двумя рыбами неразлучными в море, в колыбель человечества! вспять! вспять! вспять!..

Стать морем?.. двумя кочующими волнами?.. рыбами?.. камнями?..

Стать другими человеками?.. другими душами?..

Перевоплотиться… забыться… воплотиться… умереть и воскреснуть, как Спаситель…


…Древние китайцы, достигая пятидесяти лет, бросали дом, город, семью и уходили в далекие края и города, где их никто не знал…

И там начинали новую жизнь под новым именем! в другом доме! с другой семьей и с другими друзьями…

А потом, под старость, вновь бросали старый дом и с новым именем уходили к другим людям и домам…

Пока смерть-цыганка не повстречалась им на вольных дорогах их!..


Анна, Анна, вот она — великая живая вечная тоска человека по другим людям, домам, жизням и воплощеньям…

Да! Да! Да!..

Аня! Аня!..

О, Боже!..


…Тогда она чародейно поднимает из горячего песка бритую, нагую голову с талыми колокольчиками, васильками дымчатыми, морскими, лазоревыми очами…

Как быстро чуткие ее глаза наполнились трепетом, цветом малахитового, бирюзового, лазоревого моря, и потеплели, и поплыли, и глядели тало, размыто на меня…

— Царь Дарий! Я пошла в море!.. Только не глядите на меня… Закройте глаза!..


Я закрываю глаза.

Она встает и идет к морю, как балерина на пуантах, по обжигающему песку…

Я открываю глаза и гляжу на нее…

Она уже не такая прозрачно, истошно, искрометно худая, она уже наливается, уже наполняется нежною, лакомой, овальной, девьей плотью, как раннее первое яблоко…

Я долго, зыбко смакую наготу пуховую, ягнячью ее, пока она не погружается в лазурь, в текучий аметист, смарагд, бирюзу памирскую, хризолит живой, сапфир ленный, опал волн, волн, волн…


Потом я снимаю опьяненно, одурманено, отуманенно что ли мои плавки и иду за ней в море…

Я догоняю в волнах ее и сзади прилипаю к ней, обвиваю осторожно, бережно, припадаю, приноравливаюсь, прибиваюсь, опутываю ногами и руками зыбучими, плывущими наготу ее пленительную, сосуд любви, как некогда обвивал Гулю Сарданапал в Водопаде…

Я люблю с женщиной в воде растворяться!..

Я люблю с женщиной становиться водопадом!..

Когда два водопада становятся одним…

Я люблю с женщиной становиться морем…


И она уже не оборачивается, и не отстраняет рук моих и ног…

И уже не плывет, а покорно встает, томительно, истово, туго наливаясь, на донный песок и сладостно, мучительно ждет…

Извивается, как водоросль гибкая, покорная, готовая…

И!..

Мы двоякой, многорукой, многоногой медузой сладчайшей что ли плывем в забвенье, в моленье, в сотленье, в сомученье, в вечное соединенье… сомленье…


И я в ее лазоревое коралловое розовое мокрое покорное улыбающееся ушко, ушко курчавое шепчу строки поэта Z:


…Я далеко уплыл в море…

Уже вечереет, хладеет в волнах…

Зачем мне море?..

Я еще дальше ухожу, уплываю в хладеющих темнеющих ночных волнах…

Ночь ночь…

Зачем мне берег?..


…А море яхонтовое…

А море янтарное…

А море яшмовое…

А море — парча текучая, атлас неслышно сонно сладко разбредающийся рвущийся под нашими руками и ногами…

А Лепесток малиновый, рубиновый, гранатовый ручеек, дымок ее девства истаял что ли в несметных текучих водяных полудрагоценных волнах, водах, каменьях что ли?..

Да и был ли он — тот лепесток-дымок?..

Не знаю, не знаю… не чую в необъятном море…

О Боже… Необъятны и горечь, и блаженство, которые Ты даруешь людям…


…Рядом с Камнями Афродиты в щуплом лазоревом отеле мы сняли недорогой номер-аппартаменты и целыми днями лежали на пустынном горячечном песке, или на необъятной тахте в бедном нашем святом дивном одиноком жилище любви.

И это был древний пир грешной, обреченной, такой краткой, но прекрасной плоти!..

Пир любви! Пир двоих!..

Который нельзя было сравнить ни с любовью к Гуле, ни с Капой-Сутрой, погруженной вместе со мной в старинное священное зеркало Пушкина и Натальи…

Я читал вслух наизусть несметно эротическое стихотворенье дервиша-суфия Ходжи Зульфикара “Лейли”:

Пурпурные поздние мясистые волокнистые истошно сахарные обвялые

пыльные пыльные ягоды заброшенной приречной алычи

Лилово дымчатые позабытые низкорослые сливы текуны

Лилейно белые дымчатые лядвеи Лейли

Когда она нага в забытых камышах лежит оставив гранатовое кулябское

платье у засохшей к зиме реки Вазроб-дарьи

А мой зебб коралловый медоточит дымит пылит в нефритовых малиновых

младых устах губах Лейли

И тут в осеннем заброшенном притихшем перед ледяной первометелью ветхостном

пыльном саду одни млады лядвеи жемчужные нагие и малиновые текучие

зыбучие губы Лейли

В осеннем переспелом саду одни млады малиновые живорубиновые

живомалахитовые губы возлюбленной моей нагой златотелой

в златокамышах Лейли Лейли Лейли

А мой зебб текун коралловый в малиновых устах забывчиво затуманенно

одурманенно живым божьим жемчугом дымит сладимым зряшным бездыханным

неурожайным семенем сорит

Ай Аллах из живых из встречных жемчугов человеков лепил лепит творит

А мой зебб в ее устах бежит

А тогда зачем неслыханно лилейные волнистые холмистые ягодицы и лакомые росистые

лядвеи и алордяно лоно детоносное детородящее детотаящее Лейли

А тогда зачем бутон гранатовый вечноюная вечносладимая завязь святая рана

тонет одиноко в лядвеях Лейли

И

И словно млад извилист верблюд меж двух атласных шелковых курящихся

барханов заблудившись бродит

Так мой зебб слеп меж лакомых грудей и райских яро спелых ягодиц Лейли

бредет и не находит…


А потом я вспомнил строки из китайского романа “Ветка сливы в золотой вазе”: “…И она посетила серебряным лисьим язычком его задний дворик…”


Я лежал нагой, забывчивый, распластавшись на тахте, а она медленно творила со мной то же, что творила Лейли с поэтом бархатным парчовым язычком змеиным, льстивым, сладимым своим…

И то же, что творила старинная китаянка…

И то же, что творила со мной двоякая коралловая Эфа моя…

А потом она лежала, спала, витала, улетала, дремала, и я творил с ней то, что творили Лейли и лисья китаянка проворноязыческая, умелоязыкая, халвотелая, атласная…

А потом я творил с ней то же, что творила со мной Эфа моя…


И я развращал, раздвигал, расширял ее, а она меня…

Мы были попеременными эфами — и это была самая великая древняя, дочеловечья любовь…

Это Она была еще до соблазненья Первочеловеков — Адама и Евы…

Это эту змеиную Любовь-ласку бесплодную проклял Господь!..

И никто уже на земле не знал ее, а мы знали…


О Боже!..


О, иногда мы впускали одурманенно, опасно вызывали к нам на ночное воспаленное ложе мою Эфу — она соединяла нас, как некогда Адама и Еву…

Но я не хочу говорить и вспоминать об этих, проклятых Богом, ласках… да!..

И только однажды, когда я лелеял, терзал, перебирал губами темногранатовые соски Анны, мне почудилось, что я ем малиновые черешни, и вот змеи вышли из них и идут на меня…

Тогда я перестал терзать ее…


…Потом мы уже не ходили на песок, к морю, а только творили, вились, бились, соплетались, умирали, воскресали на тахте…

Так текли наши лазоревые солнечные лунные волны-ночи и волны-дни!..

Ии!..


…Ах, тахта! Та тахта!..

Безмолвный свидетель-участник, Кораблик Любви….

Где ты? Где ты? Где ты?..

Утонул, увял в океане суеты и смерти?..


… Анна! Анна! было такое арабское племя, народец в древности…

Они ночами и днями только сплетались, исторгали, изнемогали в ласках плоти…

А когда мужи изможденные засыпали — жены распахнутые, распаленные будили их колокольчиками, и они продолжали, пока не умирали…

Ничего не осталось от веселого, вольного, овечьего, кроличьего, ослиного, курчавого того племени-народца!..

Кроме этих ночных колокольцев!..

Анна, мы из этого ушедшего бесследного племени?..

Аня, Аня! а от нас останутся только твои дивные, полыхающие, дымчатые очи-колокольчики! Айя!..

Да! да! да!..

Да?..


О Боже!..

Я понял, что большинство человеков умирает, так и не узнав великих тайн, струн, загадок, сладостей, пряностей своей спящей плоти!..


…Вот человек родился и прожил всю жизнь в огромном старинном городе…

Но знает ли он его святые переулки, закоулки, уголки, дворики древние этого мегаполиса, сладчайшие улочки, где бродили великие поэты и мудрецы, и сумасшедшие влюбленные?..

Мало кто знает!..

Так и тело запутанное, вселенское человеческое!..

Оно, как необъятный град-мегаполис плоти, таит великие тайны!..

Великие сласти и страсти…

Не зря русская пословица таинственно намекает, предупреждает: “Тело съели сласти, а душу — страсти…” да! да!

О Боже!..


И я мог умереть, не узнав тайн, улочек забытых, заживо умерших струн необъятных этих…

Но вот узнал, и теперь не боюсь смерти, как последней сладости!..


Я вдруг понял, что, когда ты лежишь в томленье плотском под руками, ногами, грудями, губами, перстами, курчавыми лобками, подмышками нагой женщины, и они сладостно терзают, мучают тебя, это ты вспоминаешь, как мать-роженица перед тем, как пеленать тебя, сладко мяла, целовала во все потаенные, звенящие от наслажденья закоулки тела твоего, и гладила, и сосала, вбирала тельце твое млечнорозовое молочными губами, и бередила, будоражила сиреневыми сосками!..

И эту забытую новорожденную ласку матери и дитя возвращает тебе возлюбленная твоя…

И она, как мать твоя…

А разве на земле есть слаще любовь, чем любовь юной пылкой матери и притихшего от ласки дитя?..

О Боже!.. О Боже!.. О Боже…


Только в струях необъятной любви, как в струях, приливах теплого моря счастлив человек и вечен!..


И нам казалось, что здесь, на берегу вечного моря, в этой утробной теплыни, благодати нет смерти…

А смерть ждет нас на лютых снегах России-Голгофы…


…От целебной морской воды и солнца анины раны быстро затянулись, посохли, осыпались, опали… И серебряные власы явились на голове, как ростки льна…

— Анна, Ангел Серебряные Власы!.. Ты вечная любовь моя!..

Царь Дарий!.. Вы вечная любовь моя…


…А Эфа часто лежала с нами на песках…

Она уже впадала в зимнюю спячку, хотя здесь было тепло, но часы допотопной, древней, доадамовой спячки наступали для нее… (Как и для народа моего?)

Но!..

Я заметил, что всякий раз, когда солнце садилось в море — Эфа открывала янтарные глаза и подолгу, не мигая, глядела на коралловый, малиновый закат…

И в глазах у нее была бездонная, неземная, нетварная печаль…

Как и все древние, великие Поэты, Мудрецы и Пророки, она уходила с земли, и потому, как и они, уходящие и давно ушедшие, она любила закат…

Чуя вселенскую закатную печаль земного бытия…

Увы! увы!..

Да!..


И я вспомнил стихотворенье поэта Z, который часто бродил по Кипру, где некогда свято шествовали Апостол Павел и Святой Лазарь…


…В древнем древнем Средиземном море

В нетленные дочеловечьи времена Господом Всесоздателем основанном наполненном

Есть! Есть! Хранится таится длится вечносеребрянная очарованная

нерастворяемая ненарушаемая Иордана Купель Струя

В которой Иоанн Креститель крестил помещал благословлял молил Иисуса Христа…

Да никто из живых человеков и рыб не знает где Она

Древний монах из монастыря Ставровуни знал да помер да тайну с собою взял…


…Так текли текли текли наши блаженные волны-ночи и волны-дни!..

И истекли!..

Иииии!..


Прощай, блаженный Кипр!..

Впервые за последние годы я не поехал, не поплыл на Святую Землю, к Стене Плача, к могиле моего возлюбленного друга на Масличной Горе…


Маленькая очарованная тахта-ладья нашей живой любви забывчиво проплыла мимо Великих Древних Святынь…

Прости, Господь, нас двоих…

И всех слепых блаженных влюбленных на быстротечных, обреченных суденышках Любви их…


— Анна!.. Ты вечная любовь моя…

— Царь Дарий!.. Вы вечная любовь моя…

Глава двадцатая ВОЗМЕЗДИЕ

…Ужели Тысячелетняя, Священная, Православная

Река Русской Истории настолько обмелела, захирела,

занемогла, что Ее могут перегородить, задушить

такие ничтожные правители, как Горбачев, Ельцин

и стая воров?..

Ужель, Господь, ужель?..

Ходжа Насреддин

…Я держу в руках самую популярную нашу газету, которую продают на Кипре…

Там, в рубрике, где сообщается об убийствах, помещена маленькая, издевательская заметка.

Они обо всем пишут с гробовым, скабрезным юмором…

Даже о великом таинстве смерти…

Заметка называется “Смерть, не ожидая прокуратуру-дуру, косит нашу “элитуру”…


О Боже! Вот оно!..


Заметка ернически сообщала о странной эпидемии смертей среди богачей…

Вначале богачами овладевала дикая, любовная, тропическая какая-то лихорадка, а потом наступала страшная, в диких, змеиных конвульсиях, смерть…

Так погиб первый помощник блаженного, всенародного спасителя Президента…

Когда Президент позвонил в кабинет помощника — он услышал в трубке дикие, кривые крики и ослиные, нечеловеческие стоны — перепуганный властитель, естественно решил, что началась народная революция, которой он давно со страхом ждал, и немедленно послал в кабинет помощника яростных кремлевских головорезов-опричников…

Когда они, разбив закрытые двери, вбежали в кабинет — они увидели, что на столе бились в диких позах голый Помощник и его не более одетая пенная секретарша…

И это были нежные судороги любви, которые на глазах охранников перешли в конвульсии смерти…

Мудрецы говорят, что у любви и у смерти — одна судорога, один почерк…


Такая же странная, явно не наша, а заграничная, привезенная смерть постигла и многих других известных бизнесменов.

Например, всемогущего директора центрального рынка, господина Харонова… (“Харон сам себя перевез на тот свет!” — “удачно” шутил журналист).

Потом сообщалось о каком-то “цейлонском ядовитом черве-солитере”…

Потом злобно повествовалось о такой же смерти олигарха Яниса Халдаяниди, его жены и двух дочерей, которые побывали на Цейлоне, и о том, что они удачно воспользовались итальянскими гробами мореного дуба, которые нетленны и не пускают червя гниенья к своим постояльцам…

(О Боже!.. Я вспомнил мою летнюю встречу с олигархом и двумя девочками-подростками в длинных, дворянских белых платьях, и лаковых аппетитных башмачках, и розовых шляпках-канотье… и их съела Коралловая Эфа… и их убил я… мне стало страшно и захотелось умереть…)


А далее в газете шла откровенная реклама итальянских нетленных гробов и щедрое приглашение пользоваться именно ими… со скидкой…

По сути дела, статья была завуалированной рекламой гробов!..

Непонятно, правда, к кому обращалась реклама: те, кто уже приютились, устроились в вечных гробах, — не могли услышать ее, а те, кто еще дышали и могли купить дорогие гробы, — вряд ли хотели сделать это заранее…


Потом сообщалось и о том, что родственники многочисленных умерших или убитых? — жертв — обратились к легендарному сыщику советской эпохи Леониду Безуглову…

Сыщик был уже безнадежно стар, уже он умирал, но когда услышал об эпидемии таинственных смертей, улыбнулся и шепнул: “О! Это она! Она! Она!.. Как я счастлив, что она жива!.. Она такая же древняя и мудрая, как я!..”

Когда потрясенные родственники, которые справедливо не верили в перестроечную, перепродажную милицию, почти закричали: “Кто? Кто? Кто?!.. Кто она?!.. Скажите, господин Безуглов!.. За любые деньги!..”

Сыщик радостно шепнул: “Она! Она!.. Великая Коралловая Эфа!.. Только она!”…

И это были последние вещие слова великого, уже никому не нужного сыщика в эпоху сладостно нераскрываемых повсеместных повальных преступлений…

С этими словами он радостно и профессионально умер, разгадав тайну великого преступления…

И не получив никакого вознаграждения и даже благодарности за свой несвоевременный гений…

Никто не поверил ему… никто не понял его… все отвыкли от того, что преступление может быть раскрыто… как отвыкли от того, что хотя бы одно слово правды затесалось в политике…


Все решили, что «Коралловая Эфа» — это названье банды, типа «Черной кошки», которая после войны гуляла, убивала и была разоблачена Безугловым…

Но о такой банде, как “Коралловая Эфа” никто ничего не слыхал…

И все решили, что перед смертью великий сыщик просто бредил и издевался над теми, кто надеялся на него…

О Боже…

Вот и вся газетная заметка, повествующая о смерти знаменитых людей…

Всего лишь заметка-реклама дорогих гробов!..

Но чего удивляться?..

Ведь эти новые «властители дум» ничего не сообщили о гибели в одночасье целого советского трехсотмиллионного народа, и что им горстка богачей?..

О Боже…

Представляю, что было бы в Америке, если бы в один прекрасный день алкоголик-президент сообщил о конце, роспуске ошибочного несостоятельного американского народа, кстати, гораздо более призрачного, чем убитый советский народ…

О Боже!..


…Господа демократы, но ведь это вы опрокинули на Русь, на СССР песок забвенья, целую Сахару забвенья — и вот этот песок забвенья заживо! замертво! бесследно! засыпает вас!..

И ваши жизни, и ваши имена, и ваши мертвые, живодерские, грабительские деянья — это лишь песок, песок, песок!..


И вот я вспоминаю современную притчу суфия Ходжи Зульфикара…

“…О, суфий! Почему погиб Великий Шелковый Путь?

Почему всемогущий Аллах засыпал его бездонным песком забвенья?..

Почему только верблюжьи колючки остались от верблюдов?.. И от караванов?..

А ведь Великий Шелковый Путь — это путь несметных караванов!..

Тут прошли миллионы купцов и торговцев!..

И где нынче их товары?..

Где имя хоть одного купца?..


Тогда суфий сказал:

Всенеобъятный Аллах устал от криков алчных купцов и покупателей!..

Если бы тут шли певцы, поэты, мудрецы — Аллах бы заслушался их и помиловал торговлю алчную…

Но не было таких на путях купцов!..

Тогда Аллах разгневался и засыпал все караваны великим песком забвенья, и на месте кишащих базаров и рынков поставил верблюжью колючку, саксаул, солончак!..

О, человече!..

Если ты все время будешь говорить и думать о наживе, о торговле, о деньгах, о бизнесе — Всевидящий в мгновенье засыплет и тебя, ничтожного, песком забвенья, если Он превратил в песок и колючку Великий Шелковый Путь!..

Такова судьба всех торговых народов и стран! и всех рынков!.. И всех торговцев!.. И всех всесильных банкиров!.. Увы! Да!..”


…Я показал статью Анне…


Анна!.. Но ведь у нас на родине происходит сто тысяч убийств в год!..

Значит, сто тысяч живых убийц бродят средь нас… И каждый год их становится еще больше! И мы становимся народом убийц и убиенных!..

Анна!.. И я среди них… И я не хочу быть убиенным… И потому стал убийцей…


Мы стояли на берегу моря…

Анна отвернулась от меня и прошептала:

— И я убийца…

Я переспросил ее:

— Что ты сказала?..


Хотя я знал, что Ангел Серебряные Власы сказала…

О Боже, на нынешней Руси и ангелы стали убийцами… и серебряные власы обагрились кровью?..


…И я с ужасом вспомнил рассказ тех милиционеров на туманной дороге:

“Гуляет тут юная проститутка… Льняная русалка-ведьма… берегиня с Блудовых болот!..

Вот едет мужик на дорогой тачке — а она манит его… “Сударь, не желаете ли женщину? Хотите отведать древнюю русскую любовь в медовом стогу с золотой медовухой, с песнями и плясками, древнерусскими хороводами полузабытыми? Я все умею!.. А копна русского сена! А сеновал с жучками щекочущими! Ни одна постель в мире не сравнится с качливым, колыбельным, терпким, родным сеном! Айда! Гойда! Как в пуху полежим! погуляем!..”

Вот мужик, сладко предвкушая, идет с ней в сеновал — она голая пляшет, извивается, чарует!.. Древнюю песню поет: “Скакал казак через долину…”

А потом легко, умело из сена выхватывает новенькие, наточенные вилы и нагого, распаленного мужика прокалывает, нанизывает насквозь, навыворот на вилы эти в сене медовом, глухом, золотом…

Вот он и истекает удивленно рдяными струями на золотую солому…

И ни один не сошел! не упасся! не сорвался с хитрых, хищных вил! Ни один?.. Доскакал казак до вил последних своих… да!”


…Анна!.. Это ты?..


Но я молчу…

И она молчит…

Это я про себя говорю или шепчу… или думаю, вспоминаю…


…Ах, Анна!.. А мы тут предались беспечной, забывчивой, вечной приморской любви?..

Айи! Ай, хороши!..


…Так текли наши волны-ночи, переходя в волны-дни…

И истекли…


…А на море уже начались зимние кипрские дожди…

И сразу море окунулось в хмарь, в сирость, в мглистость, в серую наволочь — одна большая небесная вода посыпалась бесшумно на другую, земную воду и охладила её…

И!..

И солнечное, ликующее бессмертие на ликующих, серебряных, горячечных песках и на лазоревых, малахитовых волнах, волнах сменилось моросящей тоской русских, извечно снежных иль дождливых, сеногнойных долин, долин, холомов…

Да!

Но наши русские снега куда хмельней, праздничней и веселей, чем эти утлые, чужие дожди, и сырые, серые, неуютные волны, сразу утратившие живительный, упоительный, живородящий, текучий аметист, опал, коралл, хризолит, бирюзу…


Я улыбнулся и сказал Анне:

Девочка! Аня, Анечка!.. Дожди серые начались, а у нас деньги веселые кончились!..

Анечка, вернемся на наши алмазные, родимые, бесплатные снега-жемчуга!..


Она сказала:

— Я давно уже скучаю по нашим снегам!.. Даже когда солнце палило и море бархатное, парчовое, лазоревое млело…

Царь Дарий! Здесь рай — но я бы тут умерла…

Но я выросла на Блудовом святом болоте, и там во время войны погибли тысячи наших молоденьких, нерасцветших, нераспустившихся солдат…

И там самая крупная! самая малиновая! самая гранатовая, отборная клюква!

И я там умру и стану клюквой!..

Царь Дарий!.. И ты похоронишь меня там… там… там… и отведаешь мою клюкву…


Она улыбается далеко, призрачно, нездешне:

Там мне будет хорошо! Там много молоденьких наших русских полегших солдатиков — с ними мне будет веселей, чем на земле…

Я их там развеселю…

Они же на земле ничего не успели… вот и ждут меня… а я умею и петь, и плясать, и любить… и убивать мне их не надо… они уже убитые… и Святые!.. и Бессмертные!..


Я глядел на Анну и дивился её нездешним словам… Это были слова убелённых старцев… а не девы…

Ангел Серебряные Власы!..


— Анна!.. А знаешь, я вчера вечером шел по улочке лимассольской, задумался и вдруг на меня огромный, переспелый апельсин свалился прямо на голову задумчивую…

Больно… Даже осколки слез посыпались от неожиданности из глаз…

Но весело мне стало!..

И я подумал: вот на голову хмельных, улыбчивых греков падают лишь золотые плоды!.. Они тут в вечном виноградном празднике живут! Везде кафе, рестораны, свадьбы, гулянья, музыка гортанная! животная! море вечное! почти весь год — тепло…

Я на Кипре много раз бывал — ни разу не видел похоронной процессии… Словно они тут не помирают…

А у нас каждый русский человек вместо золотого апельсина падучего носит на плечах огромную Тысячелетнюю Чашу! то — полную слез! то — полную крови!..

Так и рождаемся с этой Чашей на плечах — так и носим Ее всю нашу быструю русскую жизнь!..

Но я эту Чашу не променяю на все золотые апельсины!..

Айа!..

Анна!..

Поедем домой!..

Поедем к Чаше нашей…


К Чаше Святой Русской Истории…

Под Которой мы все будем свято погребены…

Но свято бессмертны… как наш Распятый и Воскресший Спаситель…

Воистину!..

Глава двадцать первая РОЖДЕСТВЕНСКАЯ НОЧЬ

…За тысячу лет Крещенья Иисус Христос сделал Русь чистой, тихой, кроткой, и потому бес

легко взял Ее…

Разве можно соблазнить матерую гулящую бабу?

Только деву можно соблазнить…

Поэт Z

…По той же дороге, чрез эту же местность,

Шло несколько ангелов в гуще толпы…

Незримыми делала их бестелесность,

Но след оставлял отпечаток стопы….

Б. Пастернак

…Рождественская ночь нощь над Русью так тиха чиста так среброзвонна переливчатая

среброзвездна

Рождественская нощь над Русью так тиха чутка и на холомах свежепосеребренных так моленно

млечна

Что явно чисто слышен тот сребристый первоплач новорожденного Младенца

За две тысячи лет и за десять тысяч пеших, святых верст от Вифлеема

И снежный среброзвонный среброзвездный шелест тех младенческих родительских пелен

Которым и поныне нету моли нету тлена…

Поэт Z

…И вот мы вернулись с Анной с золотого Кипра-апельсина на Русь — Чашу бед и слез, в наш притихший дом среди снегов наметенных, девьих, нетронутых…

Уже зима была глубокая… протяжная..

Уже январь-просинец стоял…

Уже была Святая Ночь Рождества!..


— Анна!.. Ты знаешь светлый ветер в Ночь Рождества?..

Теплый, Иерусалимский, благовонный ветр с запахом дальных, ливанских, кедровых, мускусных смол?..

Теплый, нежданный ветр средь наших заснеженных, чудящих холмов и полей?..

А знаешь, зачем Господь насылает этот нежный ветер-весновей средь ледовых полей?..

Это Господь посылает щедрый, теплый Ветр, чтобы наша Богоблаженная Богородица Покровительница Заботница Руси Святой Роженица не застудила, не заморозила новорожденное Дитя средь русских снегов… О!..

И вот теплый Ветр средь полей, как летучее, овечье, пуховое одеяло летит на плечи рамена Ея…

Да!

В Рождественскую Ночь по Руси бродят, машут на заре павлиньи хвосты древнеарамейских одеял…

А!..


…Мы сидели с Анной у горящего камина и пили вино…

А за стенами нашего сиротского дома сияла, ликовала Ночь Рождества… Без нас…

И тут я вспомнил старуху Марфиньку, которая спасла меня от смертной тоски по ушедшей матушке моей и рассказал Анне о ней…


…Сынок, сынок… Тут, по нашим лесам золотым, наша Божья Матерь бродит, летает, дерева золотые задевает, осыпает!..

Она, Вечная Матерь, посещает наши брошенные деревеньки, как больницы…

И Она всем недужным, одиноким помогает…

А тех, кто совсем одинок и занемог — Она сама в Царствие Небесное забирает, провожает…

А я совсем одинока нынче стала, и ноги отсырели, не ходят…

Вот и жду Её, Спасительницу…


— Анна!.. А ведь я обещал старухе, что буду навещать её… каждый месяц…

— Царь Дарий! а поедем к ней! сейчас! по Ночи Рождества?..


И мы нежданно собрались и поехали, словно кто-то позвал нас…

Ах, Боже…


…Ах, кто встречал Ночь Рождества в русских заснеженных полях, полях, полях?.. Ах!..

Вот она — Ночь Рождества!..

Аааааа…


А ночь звездиста, огниста ворожила необъятно в полях, полях…

И окрест снега отборными алмазами лежали, ликовали…

А в небесах несметные Плеяды ледяные стожары-волосожары разметались! падучими звездами раскидались! Рассиялись! разыгрались!..

Айда! Гойда!..

Господь!.. Ты в Ночь Рождества гуляешь! звезды расточаешь! рассыпаешь на снега необъятные!

А яркие рождественские звезды породят белых ярок!..

А звездистая ночь — урожай на ягоды да на горох!

А коли звездисто стожар горит — иди смело на медведя!..


А мы едем среди одинокой полевой Ночи Рождества!..

И нас сопровождают вспыхивающие, вспыльчивые алмазы на снегах!..

И алмазы в небесах!..


…Ангел Серебряные Власы, это твоя серебряная родная ночь…


Анна, как же мы могли такую ночь, нощь просидеть дома?..

Проспать, прочудить у сиротского камина, когда тут такие вселенские камины горят!..

Полыхают! человеков русских призывают, а человеки русские бездонно, пиано, криво, слепо, безбожно спят? А?..

А вдруг Богородица Сошественница в полях близко мимо дома твоего пройдет?..

Дитя пронесет, а ты спишь?..

А, родной мой русский брат?.. А?..

Да! Воистину Ночь Рождества надо встречать в русских ночных звездопадных, заповедных полях, полях, полях! да!..

Там Бог… Там Господь… ждёт тебя, брат…в полях…

Да!..


…И мы бесконечно много раз выходили из машины и глядели на Ночь Рождества…

И пили чистоту Ея, и хмель от вина давно покинул меня, и новый вселенский хмель-хлад от великих звездопадов, и горящих плеяд, и морозных полей пронизывал, прошивал меня и Анну мою…

Да!..

Но мы, кажется, одни были в Святой Ночи и в Святой ночной Руси…


Ах, Господь, и Ты был одинок во вселенском Театре Твоем!

И только одним нам в морозном поле что ли метал Ты необъятные звезды, алмазы Твои?..

Но много нам двоим!..

О Боже! О, Всещедрый!..


А окрест мертвым сном или пианым сном спали наши родимицы-кормилицы, соски-сосцы питающие, деревеньки брошенные наши…

Ау! ау… ууу…

Но иногда искрился, блуждал слезный огонь в какой-то милой, придорожной избе, и курчавился задумчивый дымок над каменно отвердевшей соломенной крышей, и мне казалось, что там варят поминальную кутью сочельника, и пекут блины с конопляным маслом и сочники картофельные, и едят моченые яблоки и квашеную капусту… (да где это родимое богатство наше? куда пропало? в какую прорубь затерялось?)

И ждут Звезду!..

А Она уже давно пришла на русские деревеньки и поля!..

Да!..


…А мы ехали всю ночь в студеных полях, осыпанные звездами, и я всё искал ту деревеньку и то озеро, где я ловил рыбу, и ту избу, и ту льняную херувимскую козу, и старушку-матушку Марфиньку мою…

Я ехал, я думал, я ликовал: “А ведь на этой дороге я впервые увидел Анну…”


И вдруг она попросила меня остановиться…

Мы вышли из машины…

Окрест дивно, прозрачно, хрустально, далеко видно было!..

Необъятный льдистый Кристалл русской зимы прозрачно сверкал…

А мы были как две соломинки, вмерзшие в Него… но уповали…

Казалось, вся Русь была видна, прозрачна далеко аж до самого Вифлеема, до Яслей Того, Кто спас весь мир, а Русь спас ли?..

Вот Она глухо иль на погосте лежит, или спит в деревеньках своих и не чует Спасителя своего?..

О!..


…У дороги стоит огромная лиственница… Анна подходит к ней и обнимает её, и вдруг начинает быстро шептать:

— Здесь раньше была моя деревня Лиственницы… Она стояла прямо на Блудовом болоте… Она столетьями боролась с болотом…

Но при перестройке болото съело, поглотило деревню… Только эта последняя лиственница осталась…

Моя мамочка, Людочка Кашина, была здесь учительницей литературы…

Когда деревня ушла в болото, мамочка устроилась в город Выдропужск — такой городок со смешным именем стоит тут рядом, посреди дороги Москва-Ленинград…

Но тут начались нищета, бездушие, безбожие, безденежье, бездорожье перестроечное, бездомье — она пить стала и померла…

Она очень тонкая, зябкая тростинка, соломинка, былинка, стрекозка, бабочка, мотылёк была на ледяном ветру-“сиверко”… вечная девочка среди лютых взрослых…

А ведь такой нежной, хрупкой, причудливой, беззащитной и должна быть женщина во все дни своей жизни…

Её все обижали…

Вот она и пошла от голода в родное болото за клюквой для меня — и не вернулась… Она не могла заблудиться… Блудово болото она наизусть, до всякой тропки затаенной знала, как всего Пушкина…

Вот я и решила за неё отомстить…

Царь Дарий, простите, что так долго говорю о своем… мне гораздо интереснее слушать вас…

Но мне кажется, что нынешняя наша Россия создана для смерти, а не для жизни…

Россия нынче хочет уйти на небеса, а не на землю…

Россия возлюбила Царствие Небесное… а не земное… и потому здесь печально унывно неуютно человекам…


Тогда меня отдали в детдом имени Михаила Горбачева…


…О Боже!..

И она вдруг тоненьким голоском запела самодельную чью-то жалобную песню:

…Наша Россия — большой детский дом!

Нет ни отца, ни матери в нем…

Но в этом доме разбитых сердец

Ищет нас, сирот, Небесный Отец…


— Анна, а где твой земной отец?

— Людочка-мамочка никогда мне не рассказывала о нем… Ни слова. Говорят, что они виделись только один раз в жизни…

Царь Дарий, вы представляете: люди всего один раз увиделись на земле — и сразу явилась я…

Наверное, это была великая любовь с первого и последнего взгляда!..

Говорили, что он был какой-то кочующий пьяница-поэт… вроде цыгана…

Только он был белокурый и голубоглазый… Я в него…


…Мы сели в машину и поехали…

Уже утро было близко…

И вот я, наконец, увидел, узнал то озеро, хотя под снегом все озера неразличимы… И вот та изба!.. Только дымка над крышей нет… И дверь странно открыта, хотя крыльцо в исправности, как я его поправил.

Мы вышли из машины и вошли в избу… Изба пуста была. Печь ледяная…

Снега некошеного, непрошеного намело в сени чрез открытую, безвольно, жалобно хлопающую, хлюпающую от ветра дверь, похожую на перебитую лапу бродячего пса…


Брошенная изба похожа на недвижного бродячего пса… да…

Брошенные русские избы, деревеньки похожи на стаи недвижных бродячих псов…

Брошенная Русь похожа на…

И куда бредешь?..


…Но где же моя старушка-матушка Марфинька и козочка херувимская ее?..


Мы вышли из избы…

А окрест пылало раннее утро!.. Утро сизых, радужных, павлиньих хвостов!..

Вот оно!..

И столько за Ночь Рождества насыпало, намело на поля русские звездопадных звезд, что теперь все поля осиянно пылали, сверкали алмазами, перлами от раннего солнца! вольно глазам, и светло душе!..

0!..

Четырежды в году солнце русское играет, пылает: на Святое Благовещенье! На Святое Рождество! на Святое Крещенье! на Святую Пасху!..

И сегодня солнце пылало, играло, сверкая в несметных, рассыпанных жемчугах полевых, ледяных да алмазах ликующих!..

О Боже!.. Как щедро!.. Вот оно, богатство вечное Божье ликующее, разливанное, неподвластное тле и моли…

О человече! бери, черпай, украшай себя необъятными звёздными алмазами!..


…Но где моя матушка-старушка, опрятная Марфинька?..

Кого спросить, когда только звезды окрест немо пылают?..


И тут на дороге явился странный всадник и остановился возле нас…

Сошёл с коня, от которого шёл сладкий родной пар, маленький, рыжий, сметливый, окающий по-северному батюшка в черной рясе и советском, несгибаемом, простроченном смоляной нитью ватнике, и веселой скуфейке…

Я больше люблю, ценю сельских, простонародных, ситцевых пастухов-пастырей-батюшек, чем высокоумных, столичных священников-златоустов…


Я подошел к батюшке, встал на колени и поцеловал ему руку…

И Анна тоже испуганно, нежно встала на колени и поцеловала ему руку…

Батюшка прочитал над нами, радостно коленопреклоненными в поле рождественском, молитву рождественскую, и среди солнечных сияний звездных снегов Слова вечной молитвы навсегда входили в распахнутые наши души…


Молитвы в поле надо читать…

Великие бескрайние Молитвы в бескрайнем поле…

Может, для этого поле русское и раскидалось необъятно… для необъятных молитв… для необъятных русских душ…


…Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия мирови свет разума, в нем бо звездам служащии звездою учахуся, Тебе кланятися, Солнцу Правды, и Тебе ведети с высоты Востока, Господи, слава Тебе…


…Дева днесь Пресущественного раждает, и земля вертеп Неприступному приносит. Ангели с пастырьми славословят, волеви же со звездою путешествуют… Нас бо ради родися отроча младо, превечный Бог… Людие ходящии во тьме видеша свет велий: яко с нами Бог… Живущии во стране и сени смертней, свет возсияет на вы: яко с нами Бог…


Потом мы поднялись с колен…

Я подумал: “Живущии во стране и сени смертней” — это мы с Анной…

Я впервые в жизни постиг слова молитвы…

Поле снежное чудотворящее алмазное русское мне помогло…


— Батюшка! Тут старушка Марфинька с козой белой жила… Не знаете, где она?

— А ты, сынок, кто ей будешь?

— Я… сын её… Давно не был у неё, а вот приехал… а ее нет…

— Лихоимцы отобрали у неё козу и икону Богородицы-Троеручицы…

Но она им все радостно сама отдала… Сказала им: Теперь меня ничто на земле не держит… Скоро, скоро Матерь Божья за мной придет… Она за одинокими, останними приходит… И в Царствие Небесное забирает… Но я боюсь, что ничем я не заслужила Царствия Божьего…

— Батюшки, и что же? Где же она?..

— Забрала! Забрала ласково её Заботница наша!.. И увела, препроводила в Царствие Небесное!..


Я тихо, выжидая, глядел на рыжего батюшку.

Он похож был на полевого странника-заступника Руси Николая Чудотворца… Волосы золотые, а глаза колодезные, долгие, лучистые, колосистые, лазоревые…

Неказист, кривоног, непрочен он был, как избы брошенные, да и показалось мне, что от него слегка на морозе чистом дымит луковым и самогонным перегаром ночным…или это от коня его пахло…

Но ведь и от всех просторов русских наших забытых, деревенских тож словно дымит, попахивает грешным, хмельным перегаром…


Да, братья мои, много! много мы выдыхаем в чистые незамутненные, хрустальные просторы богоданные наши горького перегара! Много!..

Уже и леса — океаны чистого, заповедного нашего воздуха — не справляются!.. Как от заводских труб дымящих истребляются…

Не зря ведь какой-то нынешний глумослов сказал: “И там, по Руси Святой, кроме реки Волги, течет еще большая река Водки… Больше Волги…”

И на берегах таких рек жизнь влачится наша… и в реках бесовской водки утопает жизнь наша..

Не дай, Боже…


— Батюшка, и все же… Где же старушка?.. Я ведь ей много гостинцев привез… И соскучился… Хочу её с собой навсегда забрать… в свой дом.

Тут батюшка строго на меня поглядел:

— Ты неправославный? неверующий? некрещеный? Не веришь в знамения? А погляди — вокруг на нетронутом снегу ни одного следа нет!.. А почему?..

А потому, что Заступница Наша сразу восхитила старуху в Небеса!.. Потому и следов на земле нет, и в небесах птичьих следов нет… Забрала её Богородица Восхитительница за труды её и за любовь к людям!..


Я опечалился. И стал безнадежно прощаться с батюшкой…


И тут вдруг он глубоко поглядел в мои глаза и сказал медленно и страшно:

— А ты, милок, перестань со змеей баловаться!..

Коралловый бес объял тебя! Убей его! И дерево то спили, сруби… Иначе погибнешь!..

И пока не поздно — покайся до осени!..

А осенью страшные у тебя будут испытанья!.. Гляди, чтобы смерть не похитила тебя неготового…


О Боже!..

Я замер… Сомлел…

Теперь я понял, что он — прозорливец, и видит…

И его слова о Богородице Восхитительнице — истина…


Тогда он поглядел на Анну:

А ты, хоть юна, мала, а грешница великая уже, тоже покайся…

И с вилами брось резвиться, забавляться-то!.. А то сама на них напорешься, найдешь, наткнешься — и не разойдешься… не разлучишься насмерть…

Сама на вилах останешься… сомлеешь…


И Анна стала белей, и прозрачней алмазных, вспыхивающих снегов…


— Ну, да Бог вам Судья… И Спаситель наш… Спаси Господи вас!..

И батюшка зорко перекрестил нас и пошел, неказисто, криво ковыляя, к коню дымно парному на снегах…

И мне вдруг захотелось броситься к батюшке, и обнять его, как отца, которого никогда не знал, не обнимал, не нюхал я в жизни, а вот здесь, на пустынной дороге, вдруг увидел, узнал…


Тогда я закричал на снегах:

— Батюшка, велика Русь, а что же Правде в ней нет места?

Батюшка сказал, не глядя на меня:

На Руси Правда — лишь тропка, а ложь — поле неоглядное…

Но в ненастья да в метель — в поле без тропки не обойтись…

Вот почему Господь и попускает бедам да грехам Руси великим!.. Чтоб тропку эту узкую обнажить, как вену стягивают, собирают перед уколом шприца!..


Но я не уставал и кричал на снегах:

— Батюшка, на Руси Правда — собака цепная!

Долго, долго, люто, зло её на цепи держали и держат…

И если выпустишь её — она всех с тоски и неволи перегрызет, как дикий волк…

И что же — Правда всегда на Руси на цепи будет?..

Батюшка, что будет с Россией нынешней?.. Куда её, безвинную, смирную, спеленутую, связанную, бесы ведут? влекут? Что будет на Руси?..


Тогда он тихо сказал, трогая мудрого старого коня:

— На Руси будет великий голод… Трупы голодные, неподобранные во множестве будут лежать даже в сытых городах…Бесы голод приведут на Русь…

И он уже есть в деревнях и поселках нынче…

Но почему-то все заступники молчат о незримом голоде этом…

А если как рабы, как рыбы, молчат люди — тогда Господь гневно отворяет уста!

Но голод придет и в большие города… и в Москву-блудницу…

Но голод изгонит из Руси бесов…

Очистится Русь и восстанет, взойдет в силе Иисуса Христа!..


Я закричал:

— Батюшка, а надо ли убивать бесов?.. Надо ли малый пожар тушить большим?..


Но он не ответил… Ушёл всадник… затонул в снегах… копыта коня в снегах мягки, не слышны, нежны…


…Мы с Анной остались одни на снегах…

Батюшка ускакал… Или улетел?.. Такие пророки, провидцы должны ходить легко по водам и летать на конях по воздухам…

Да…


…Анна Серебряные Власы, а не был ли это Николай Угодник Зимний?..

И конь Его вечный так странно, так по-матерински, по-человечьи, жалеючи, глядел на нас… и тёплым паром в поле ледовом обдавал согревал ласкал…

О Боже…


А рождественский, целительный, алмазный, нетронутый, граненый, солнечный воздух благоухал окрест нас. И в нас…

И тогда я вспомнил притчу поэта Z “Пасха на Руси”…

…Почему Спаситель Иисус Христос и Богородица любят Россию?

Почему Спаситель Иисус Христос и Богородица любят Россию?

Почему Спаситель и Богородица любят заблудший всепианый многогрешный народ русский?..


…Потому что на Западе и в Америке Спаситель уже распят и уже ушел Он

из сладчайшей жизни, из пыли земной…

А на Руси еще Ему бродить дышать трепетать вдыхать переливаться целую неделю

Седмицу в русских майских предпасхальных пуховых сладчайших

нежных травяных холомах холомах холомах!

Тут еще Седмицу весеннюю жить бродить дышать Ему в русских очнувшихся

после лютой колодезной зимы холомах свежетравяных тропах тропах тропах

в ветерках курчавых лебединых лесовольных полевых

Как же уже Распятому на Западе не любить не лелеять Русь весеннюю

талую где еще жив и ликует Он?

Как же Святой Богородице не любить Русь где еще веет близ Неё Живое

земное не распятое не прерванное насмерть дыханье Сына Ее?..


И я подумал: “Вот почему Россия вечна… Как Богородица и Иисус Христос…”


…И тут!

И тут, в морозном инее, объятые морозным инеем, в кольчуге серебряного инея, поплыли мимо нас с Анной по Рождественскому Утру Два Всадника!..

И морозный пар, дым шел от тел Их и туловищ Коней их…

Это были Они — Всадники Апокалипсиса, которых я увидел в Москве…

Только Они были не наги, как тогда, летом, а от мороза одеты в странные одежды, которые взяли Они от русских огородных пугал, что ли?.. Или от русских людей, которых бесы иноземные ограбили до пугал нищих, плакучих?..

А были одеты Они в длинные военные потраченные шинели страшной войны… а на головах у Них были разбитые шапки-ушанки, а на долгих скелетообразных ногах болтались вологодские лапти музейные…

Но Всадники были неистово велики, худы, высоки, и потому шинели смотрелись на Них как жилетки, а шапки-ушанки на черепах нагих казались детскими жалобными колпачками, а лапти дырявые пропускали, обнажали длинные, мраморножемчужные, чутко дрожащие пальцы…

А в дымчатых гривах Их Коней нежно-хрустально позвякивали льдинки…

Но Всадники улыбались, и были не печальны, а веселы, и шептались в морозе, в инее игольчатом, серебряном, и Их обильные орудия смерти от мороза прилипали к их одеждам, и смирялись, и от инея остроту бритвенную смерти теряли… притуплялись…

И Всадники радостно шептались…

А шептались они о том, как прекрасна Русская Рождественская Ночь! И как жаль, что Её не видит! Не слышит Их Хозяин — Апостол Иоанн, Творец Апокалипсиса…

О Боже…

Не знали, не чуяли даже Они, что Апостол Иоанн с Книгой Своей был, жил, дышал рядом с ними, на Руси нынешней, которая сама стала живой книгой Апокалипсиса…

О Боже..

Плыли в кольчуге инея по Рождественскому Утру Два Всадника…

Мимо нас с Анной…

Мы вспомнили полевого батюшку на коне, но это другие были Всадники и другие были Кони…

И я не хотел, но взглянул ввысь, в огненный зрачок одного из Коней…


Там горели дома и города…

Там горела родная глинобитная кибитка моя… и матушка моя готовилась войти в огонь…

О Боже!..

И я не понял, кто зарыдал: Конь или я, чтобы смирить слезой тот адов огонь… Огнь в очах потушается слезой!..

Блаженны плачущие, ибо утешатся — сказал Спаситель… И мы знаем, какой Огнь Он потушил Своей Слезой… Огнь Смерти…

Огнь Смерти до Него был вечный, а стал — тленный…


Тогда Анна шепнула мне:

— Царь Дарий… Я видела этих Всадников!..

Тогда, у расстрелянного Белого Дома, когда палачи, бесы убивали беззащитных доверчивых русских людей, раздирали, разрывали, разрезали их пулями…

Я пришла к Дому, когда он уже горел… я пришла с вилами… я отбивалась вилами от пуль! и странно: пули отлетали от вил моих и летели в палачей…

Я много пуль отбила вилами… тут палачи перепугались… они кричали: “Это ведьма с вилами… ее сам дьявол послал…”

И бежали от сверкающих вил моих вместе с бешеными напрасными пулями их… Потом я ушла от Дома горящего, и никто не тронул меня…


Тогда Анна запела детдомовскую песенку:

Нам нечем жить и негде воровать…

Нам двадцать лет — нас мамы позабыли…

Взгляни на мир — и ввек не сосчитать

Пылающих огней автомобилей…


А в небе пылали алмазы Рождественских Плеяд…

И Всадники Апокалипсиса уходили… как всё уходит…


…Царь Дарий, глядите!.. Эти Всадники не оставляют следов на снегу… Они летят нал землёй… низко, но летят…


…Ангел Серебряные Власы, не уходи… не улетай…


Я обнял Анну, словно почуял, что скоро она уйдёт… улетит…

Ах…

Глава двадцать вторая ПОЭТ Z

…Поэты — это люди, которые и на брегу океана самовлюбленно упоенно

бродят в луже собственной мочи…

Поэт Z

… — Поэт, что творишь ты?..

Я сочиняю самую вольную! самую богатую! самую медовую цветастую

павлинью поэзию — в России дотоле небывалую…

И потому нет у меня, ветхого, ни славы, ни денег, ни друзей преданных… Ни

даже сапог для зимы русской…

— Но ты счастлив, босой одинокий павлин в стране снежных куриц?..

— Да!..

Поэт Z

…Ах, зачем такая долгая, томительная, погубительная на Руси зима, зима, зима?..

Ах, Господь, дай пережить нам эти вечные снега, снега, снега…

Да!..


Но эту зиму мы с Анной провели в сладком одиноком забытье у камина…

И зима показалась нам краткой, и нежной, и страстной, как медовые, слипшиеся, слившиеся кипрские то ли дни? то ли ночи? пока не пали на море яхонтов моросеи-дожди, дожди…

Эфа бездонно спала в аквариуме в зимней спячке своей, и ей снились далекие фан-ягнобские горы, и малиновые черешни и златотронные златоногие златокурчавые нагие Цари…

Ииии…

И я думал, как эти бездонные, тысячелетние сны, сны помещаются в её маленькой, малахитовой царственной головке?..

Иногда я тревожился, что кто-то нарушит, вспугнет наш с Анной двоякий, двоякодышащий, переплетенный, как корни древних дерев, неразлучный зимний сон, сон, сон…


О!.. Русскую зиму можно пережить, переспать только вдвоём… но русский человек и зимой одинок…

И никто в эту зиму не потревожил, не посетил мой одинокий дом, затонувший в голубых, кремлевских елях, которые так любил Генералиссимус Сталин, и на всех его дачах росли эти величественные, равнодушные к людям и деревьям Голубые Дерева…

Что напоминали?.. Что нашептывали они своему великому Хозяину?..

Никогда не забывал я о своём детстве, о своей матери, о Сталине…


Меня вдруг сонно осенило: Тиран приказал сшить себе голубой мундир Генералиссимуса, чтобы походить на недвижную, царственную Голубую Ель!.. да!..

Тиран и был Голубой Елью среди плебейского леса и кустарника своих соратников!.. да!..

Но!..

Зимний сон нас объял, объял, заворожил, затуманил, как снега леса…

Аааааа…


…Некогда любимая мной и Капой книга “Кама-Сутра” была нам с Анной пресна и скучна, потому что в зимних наших новосладчайших ночах и днях мы далеко ушли от много раз исполненной и прочитанной Книги индийской любви…

И могли бы написать и показать иную, русскую что ли, Книгу Любви…

Ах, но не об этом речь!.. (Хотя о чем еще пишет мировая литература?..)

Но не об этом речь, мой пронзительный, проницательный, пронизывающий, как стреловидная, внезапная межреберная невралгия, Вечный Читатель-Искуситель!.. (Хотя у входа в женское лоно толпится вся мировая история и культура! Да… да… да…)


А читали мы у камина современную книгу “Золотые притчи суфия Ходжи Зульфикара” — этого одинокого садовника в нищем, засохшем Саду нынешней Мудрости и Любви…

Тираж этой книги — сто экземпляров на всю Россию! Всего сто человек в великой некогда стране влекутся к Мудрости и Любви!..

О Боже! (А остальные сто сорок миллионов блаженных, нищих духом человеков, блаженно читают детективы-примитивы! О Боже!..)


— Анна, послушай притчу нынешнего, никому не нужного Садовника Мудрости и Любви, суфия Ходжи Зульфикара…

Быть может, это притча о нас?.. Она называется “Две Сладости”…


“Суфий сказал:

— Две великих сладости дал Аллах человеку: это Сладость святой смерти и Сладость священного соитья…

Ничто мы так не опозорили! не унизили! не замутили! не опоганили, как святое соитье человеков!

Тысячами святых врат и покровов стыда окружил Господь эту Святую Тайну — а мы порушили все Врата и сорвали все Покровы… да…

Но Сладость смерти выше, ибо ее нельзя повторить даже дважды, как соитье несметное…

И все говорят о Сладости соитья бездонного, медового…

Но кто расскажет о Сладости смерти?..

И только бессмертные могут рассказать о Сладости смерти, ибо они преступили через неё…

И потому люди стремятся к бессмертным мудрецам, и поэтам, и Пророкам…”


Но где эти бессмертные мудрецы, поэты и Пророки в наше тленное, разрушенное время?..


…Ангел Серебряные Власы…


…Так прошла наша первая, разделенная на двоих зима, зима…

Уже двугорбый, ослепительно белоснежный Верблюд Зимы проплыл в тающих сугробах…

Анна… Один горб — я, другой горб — ты…

И оба растаяли?..


…И вот пришла весна первоначальная…

Март-зимобор! Март-протальник!..

Февраль силен метелью, а март — капелью…

Уже хрустальные клинки сосулек на доме моем задумались, закручинились, поплыли, замутились, закапали! да!..

Да…


— Анна, Анечка!.. И мы в колодезе зимнего одиночества не застудились? не остыли друг к другу?..

Какое одиночество нынче бесы на Руси сотворили!.. Даже влюбленным одиноко!..

А древний мудрец говорит: в аду людей словно волос на младой голове! но там царит такая тьма, что каждому кажется, что он одинок!..

Задача бесов — посеять на земле, в народе, в стране такую тьму, чтобы каждому казалось, что он одинок…

И нынче бесам удалось соткать такую пагубу, ложь, тьму!..

Такое лютое одиночество… везде!.. Каждый человек увядает в колодце своего одиночества…

И вот никто не постучался в наш гостеприимный дом за всю зиму! Никто!..

А суфий говорит, что, если никто не стучится в дом твой, значит, скоро постучится последняя гостья — цыганка-смерть…


Анна, Анечка! Но кто-то стучится? или это капель вечерняя бьет?..

Но вечером капель замирает — еще в марте она несильна, и мороз вечерний возвращает ее вспять — в лед сизый, а?.. А мы были капелью, а станем льдом?.. Любовь — капель… Разлука — лёд…


Но кто-то стучится в нашу дверь… И я открываю…

На пороге стоит мой древний, редкий, останний друг — поэт Z, которого я часто вспоминаю, и стихи которого всегда со мной…

Приходит он в мой одинокий дом, как весенняя птица, с талыми водами…


Он говорит:

— Поклон вам, одинокие зайцы-русаки на снегу! Сегодня ведь 14 марта — Евдокия-плющиха!..

В юлианском календаре Евдокия открывала весну!..

С Евдокии ветры, вихри и мои любимые, теплые метели!.. Вот в такие метели я особенно люблю летать над Русью-матушкой, витать-гулять в полях, холмах!..

Ветры-свистуны легко носят меня!.. Особенно в валдайских, мягких, осыпчивых холмах!.. Там, в холмах, у ветров великая подъемная сила!.. Вот оттуда я и прилетел к вам… Твой дом издалека, Аминадав, я вижу — особенно голубые ели!.. Я прямо на них и лечу… ветви-лапы медвежьи у них материнские мохнато-теплые, добрые!.. Принимают они меня…обнимают…

Машут… Снег осыпают…


…Я гляжу на поэта…

Он в одной широкой, русской, необъятной, раздольной рубахе-косоворотке льняной, старинной с павлиньими вышивками… Таких рубах нынче даже на лихой, а мертвой, эстраде нет…

Я любуюсь рубахой, и поэт чует, видит мое восхищенье и говорит весело, вдохновенно:

— Эта старинная рубаха была подарена моему деду самим святым праведным Иоанном Кронштадтским…

Батюшка любил райские одежды и цветы, которые называл остатками рая на земле!.. У этой древнерусской рубахи великие летательные свойства!..

Возрождение Руси должно начаться и с костюма! Костюм — знак, отметина небесная народа, Божье Тавро!.. Божественный Иероглиф, который надо разгадать!..

Господь с небес высоких народы узнает, различает по одеждам!..

И как же Он различит нас, когда мы утратили, утеряли даже русские одежды исконные, первозданные?..

Вот Господь и не видит нас!..

Русь — страна необъятная, вольная — и одежды у нас вольные гибкие, как богатые ржи и пшеницы золотые под ветром ходят — так и наши одежды должны на нас ходить, переливаться! жить, дышать вольно!.. Великая величавая страна — великие величавые одежды! да!..

А мы раболепно забрались в куцые душные джинсы и иные заокеанские обмылки… Увы! Увы!..

Ходим в их одеждах, исповедуем их жалкие идеи, подчиняемся их кровожадным приказам, жертвуем всем для них, отдаём последнее для их комфорта, слушаем их обезьяньи песни…

А ещё древнекитайский император сказал: «Если в стране громко звучит чужая музыка — то эта страна близка к гибели…»

Да, да, мы променяли крестьянскую избу на европейский сортир…


..Поэт улыбается, и я с щемящей болью вижу, что рот его пустынен — нет ни одного в нем зуба… Рот зияет, как пропасть…


Поэт высок, худ и прозрачен, как последняя сосулька в апреле… Поэт весь в снежной, льняной бороде и богатых, волнистых льняных власах и о голубых аметистовых очах, очах, которые тоже вместе с древними одеждами вымирают, уходят с земли русской…

Но!..

Он все еще красавец русский, белокурый, синеглазый, уходящий в незримую Красную Книгу Русской Красоты, подпиленную, поваленную, как леса под топорами…

Айда! Гойда!..

Ангел Льняные Власы и Аметистовые Очи… беззубый нищий Ангел нашего бедного времени…


…Потом мы сидим у камина: поэт, Анна и я…

Потом Анна заботливо ставит на стол еду и вино…

Поэт виновато, ускользающе улыбается, как все беззубые люди:

— Я теперь не могу много есть… зубов нет…

Но зато моя худоба позволяет мне летать!.. С зубами я бы отяжелел и не смог бы подняться в воздух!..

Вот загадка нынешнего, перестроечного, беззубого сфинкса: если я поставлю зубы и потрачу на это все деньги — мне нечего будет этими зубами есть! А без зубов — мне нечем есть!.. “Вот в чем вопрос!” — как сказал бы беззубый Гамлет…

Но зато для пития вина не нужны зубы!.. Вот в чем трагедия человечества и сладость вечного алкоголизма!..


…Поэт много пьет…

Персты его — дивной извилистости, утонченности, и мраморности, и чуткости тихо и нежно, словно струны камышей от ветра, звенят, дрожат…

Вот такие персты и смогли написать Вечные Слова!..


Поэт говорит философскими афоризмами:

— Почему никто не знает моего имени и фамилии?.. Почему я всего-навсего “Z”?

Потому что истинный поэт, и мудрец, и художник должны быть безвестными, анонимными, как великие иконописцы, или творцы народных песен и одежд…

Они должны служить Красоте и Богу, а не людям, а не своей утробе и своему тщеславию и славолюбию!..

Древние китайцы говорят: “Истинный мудрец незаметен! Говорящий не знает!.. Знающий — не говорит!..”


Да!.. Великая литература презирает читателя, как Эверест — простого пешехода!..

Только двадцать счастливчиков забираются каждый год на Эверест!..

А на Вершину Поэзии — еще меньше!.. Я мечтаю о тираже своей книги в три экземпляра! Как это было у Данте или у Саади!.. Да!..

Будь проклято массовое книгопечатанье, которое то же для великой книги, что публичный дом для порядочной женщины…

Простите, простите меня…

Но!..

Но вот мой друг знаменитый писатель, издатель мусорных детективов, смеется надо мной: «Z, кому нужны твои книги? А вот мои книги ты нигде не купишь — они расходятся мгновенно… как грипп!.. Ха-ха, безвестный поэт Z…»

Тогда я говорю ему:

“А я видел твои книги!” — “Где?” — “Они продаются у всех Двенадцати врат в ад!.. Но есть! есть диавольские книги, которые продаются только в самом аду!.. И тебе далеко до них, мой пред’адовый брат…”

И еще поэт сказал:

Останкинская телевышка — это зубочистка во рту гнилой Власти…

Останкинская телевышка — это гигантский шампур, на котором обжаривают лучших сынов России! Нестерпим стоящий над Русью запах-чад Горящей правды!.. Да!..

О Боже…


…Поэт устал. Увял…

Всё это время он аметистовыми, охмелевшими, осмелевшими, охотничьими очами глядел на Анну и вдруг запричитал:

У вас такие глаза… Такой цвет, свет был только на фресках Дионисия… Такие глаза есть только на Руси, и вот они уходят с земли, и кудри льняные серебряные тоже уходят…

Такие, как у вас… и у меня… О Господь мой…

А ведь вы похожи на меня… Коли бы у меня была дочь — она была бы похожа на вас… то есть на меня…

А у меня никогда не было детей!.. У меня было много женщин, но ни с одной из них я не спал больше одной ночи…

А какая женщина будет рожать из-за одной ночи?..

В Последние Времена нельзя рождать детей… Зачем обрекать на страданье еще и других человеков, кроме самого себя?..

Увы — это не жажда бессмертья и продленья рода, а похоть продленья своего страданья, переноса его на близких своих…

Простите меня, девочка…

Прости меня, Аминадав… Я давно не пил хорошего вина. Опьянел!..

А утром будет большой ветер-весновей! И великая метель!.. И мне лететь… А я отяжелел…

Но я прочитаю вам свое последнее стихотворение… снежный стишок…

Когда я летаю над Русью в метели — стихи приходят мне в голову, хотя я не пускаю их, но они лезут, как ночные бомжи в брошенную избу…


…Ах ты один невинный снег

Ах ты один невинный брег

Ах ты одна невинна Русь ах у колодезя напьюсь

Из ледовой из бадьи

Ах Русь а человеки все невинные твои

Ах у колодезя упьюсь в снегах высоких утоплюсь

Но ты один невинный снег

Но ты один невинный брег

Брег жемчужного Христа брег завьюжного куста

Но ты одна невинна Русь

И у колодезя упьюсь водой водою синевой водой водою молодой

И ты одна невинна Русь и только очи льют да льют

У сирых хат у сирых хат невинно тополи стоят

У сирых хат у сирых хат мужи мережники поют

Что ты одна невинна Русь

Что ты один невинный снег

Что ты один невинный брег

Что ай лучатся ай снега что ай дорога глубока до полевого до Христа

О дай Господь о дай о дай

Дай помереть в пречистых в чистых во лиющихся в очах в устах снегах

снегах полях полях

Дай снежного хлебнуть навеки навек молока

Но ты одна невинна Русь

Но ты один невинный снег

Господь повей повей повей в снегах блаженнейших полей

Господь прими коль упасусь а коль завьюсь не сберегусь

Прими Господь невинну Русь прими Господь невинну Русь

Но ты один невинный снег звенишь вкруг брошенных церквей

Звенишь вкруг брошенных церквей

Господь помилуй и в метель

Господь помилуй и в метель Русь забы’тую в поле дщерь

Помилуй мил мал’ую дщерь

Господь средь мерзлых деревень Христов колодезь ей взлелей

Бадью текучих хрусталей в уста атласные пролей

Помилуй мил мал’ую дщерь


Но ты один невинный снег

Но ты один невинный брег

И у невинных дымных хат невинно тополи стоят

И у невинных дымных хат невинно тополи стоят

Помилуй Отче помяни Христов колодезь насади

И иииии

Бадьей ледовых жемчугов осыпь семью нагих кустов

Но ты один невинный снег

Но ты один невинный брег

Блаже!


…Поэт уже спал, опьянел, улетел…

Он уснул прямо в моем кресле у камина…


…Ночь…

Метель неистовая, прощальнозимняя треплет, наклоняет, гнет, гнетет дом мой…

Я пошел на второй этаж в свой кабинет, который теперь стал нашей с Анной спальней и уснул…

Я люблю спать в метель… Кажется, что она тебя уносит, затуманивает, убаюкивает, и ты зарываешься в глухое одеяло, как в детстве, и кажется, что это беспомощное одеяло упасет, убережет тебя от метели, и она заберется всюду и пройдет чрез все щели дома, но не пройдет чрез твое одеяло…

Тут гнездо нетронутое, заветное, сокровенное… ты лежишь, как яйцо в птичьем гнезде…

О, ночной Господь мой… Властитель снов моих…


…В метель всегда мне сны снятся… особенно ранним утром… это полусон-полуявь-полуреальность, и я могу туманно глядеть в сон свой и даже управлять им что ли, что ли… Сны-фильмы, что ли…

Но этот страшный сон был…

Я опять видел мой фан-ягнобский Водопад самоубийц, и Гуля Сарданапал не сидела у подножья пылящего алмазного Водопада, а летела в нем с чудовищной высоты, как та одинокая рыба-форель, что попала в корзину мою!..

И вдруг повеяло снегом ледяным, альпийским ветром, и исполинский циклопический Водопад на бегу, налету оледенел и стал застывшим Ледопадом прозрачным!..

А Гуля! моя тихая, покорная Гуля застряла во льду прозрачном Водопада, как рыба в несметном недвижном аквариуме… (как змея Эфа за стеклами?)


И она пыталась выбраться изо льда, но еще более сковывалась льдами летучими, хрустальными, бегучими…

И она маялась во глубине несметного Ледопада, и она беспомощно, беззащитно махала мне обледеневающими руками, как в гигантском, застрявшем между небом и землей, лифте прозрачном, и что-то шептала: “Алик, Алик, Алик… не возвращайся…”

И она не звала меня, не манила, а прощалась…

Потому что, если покойники зовут тебя — значит твой срок близок…

Но она это знала…. она и оттуда любила меня и не манила, не звала, не завлекала, а просто тщилась, маялась, жалела меня, прощалась…

И махала из несметного Ледопада обледенелыми руками, как крыльями…


…И тут я проснулся и понял, почему снег и ледяной ветер объяли мой дальный Водопад…

Это от бешеного ветра и метели форточка отлетела, открылась, и несло, несло, мело в мой сонный кабинет, и на мою сонную постель, и в сон мой предутренний, распахнутый беззащитно, мело, несло снегом, метелью, ледяным ветром, ветром…

Я встал, закрыл форточку…

Я весь был в слезах: такой чудовищной картины, как замерзающая в чудовищном Водопаде-Ледопаде моя Гуля Сарданапал, я никогда не мог представить даже в горячечных снах-болезнях — хворях моих…

И все это было очень близко в утреннем полусне… казалось, я мог потрогать руками этот Водопад-Ледопад и Гулю в нем…

Я вспомнил великие строки Генриха Гейне: “Я плакал во сне — мне снилось, что ты меня любишь опять… И я проснулся, и долго не в силах был слезы унять…”

И я плакал… Но уже не во сне, а наяву…

Так сладки были слёзы… как в детстве моём, когда ты ждёшь, что матушка погладит тебя по голове… и вымаливаешь, выпрашиваешь эту ласку… но тут некому было тебя погладить…


О Боже!.. Я не люблю сны… они легко улетучиваются, забываются во днях…

Но этот сон навсегда остался во мне….


…А где же Анна?.. Её не было в постели…

Я тихо спустился по истертой лестнице. Было уже сизое утро… Метель и ветер улеглись….

Камин горел ярко.

Анна сидела у камина на волчьей шкуре, опустив голову на колени. Она плакала. Она, как и я, была в слезах…


— Анна, Анечка, ты плачешь?.. И я тоже… И тебе сон печальный приснился? В метель да ветер сны далеко нас уносят… А где поэт?.. он не приставал к тебе?..


…Она шепчет, она совсем дитя-ребенок ломкий, сосулечка апрельская льняная, забредшая, упавшая в зимнее мое одиночество, и мне томительно, вдруг слепяще, разрывчиво, туберкулезно, печально жаль, жаль её…

Что делать мне с ней?.. Так я боюсь потерять её… А знаю, чую, что потеряю…


И вдруг она улыбается:

— Поэт ушел… Поэт улетел!..

— Как улетел?

Ему всю ночь было плохо, тошно… его рвало от еды… он же почти ничего не ест, а тут набросился на еду и вино…

Я его лечила, утешала… А ранним утром проводила…

Ветер был неистовый!.. Такой ветер уносит дома и деревья вырывает с корнем…

Но поэт радовался этому ветру…. Он надел свою необъятную летающую рубаху Иоанна Кронштадтского, и шаровары ветреные летательные, и валенки легкие вологодские…

Мы вышли во двор… Ничего не видно от крутящихся, несущихся в омуте двора ветра и метели…

Тогда он пошел к голубой ели… Трудно влезть на голубую ель… Он оставил клок жемчужных волос на ветви…

Он сказал: “Я люблю стартовать, срываться в ветер и метель с деревьев! Я привык! Я лазаю, как белка!..

Я помогла ему немного, подперла его худые-худые ноги и колени…

Но он легко взобрался почти на верхушку ели…

Он оттуда закричал: “Гляди, девочка, я, как елочная сосулька, на вершине новогодней ели!..”

О! на вершине ели он, весь в белых плещущихся, как парус, одеждах, бился, как ангел иль птица нездешняя…

И потом он легко сорвался и весело улетел в слепой, хмельной, густой, сметанной уже метели и только глухо с небес прокричал мне:

“Пока!.. До следующей великой метели!..”

Метель объяла его, подняла и съела…


…Анна сидела у огня, и слезы уже высохли на её щеках и глазах… Она по-прежнему улыбалась…


Тогда я вздохнул и сказал:

— Поэты всегда летают… Чем страшней жизнь — тем больше они летают… Как искры над пожаром… А у нас сейчас вся наша Россия — сплошной пожар…

Тогда она тихо шепнула мне:

— Царь Дарий!.. Когда моя мамочка Людочка Кашина в последний раз уходила на родное Блудово болото за клюквой, а на самом деле — за смертью — она сказала мне: “Анечка! Если со мной что-то случится — знай, что у тебя есть отец… Голубоглазый, льновласый, залетный, захожий красавец… Как сияющий транссибирский экспресс, тормознувший на нищем полустанке. А полустанок — это я… А он — великий безвестный поэт со странным именем Z… Когда ты увидишь его — ты сразу узнаешь его, а он узнает сразу тебя!..”

Царь Дарий! Я сразу узнала его — моего отца — а он не узнал меня…


— Анна! Я даже не знаю, где он живет… Но я найду его… Почему же ты не сказала ему всей правды?

— Потому что тогда бы он перестал летать…

А моя мамочка была не только замечательной учительницей. Она была и дивной кружевницей…

В 1910 году в России было сто тысяч кружевниц… Россия — кружевная страна!..

А нынче кружевниц осталось только несколько тысяч!.. И одна из них — моя матушка!..

Все русские метели — это ледяные кружева!..

Это моя матушка с того света насылает разматывает кружева свои летучие на землю русскую!.. Это её кружева загробные по Руси метелями летают!.. Это она оттуда помогает летать моему отцу!..


…Я вздрогнул! я вспомнил, как метель играла со мной на дороге…

Это Анина мать со мной играла? завлекала?.. завораживала?.. освежала…радовала меня своими снежными загробными весёлыми обольстительными кружевами, кружевами…


Да!.. И это было Божье знамение…

Глава двадцать третья ГРАНАТОВЫЙ КОВЕР НА ИЗУМРУДНОЙ ТРАВЕ ПОД ГОЛУБЫМИ ЕЛЯМИ

…Ранним павлиньим весенним утром смоляной петух с коралловым гребнем

настигает жемчужную курицу!..

Суфий Ходжа Зульфикар

…Вот оно — глупое счастье

С белыми окнами в сад…

Сергей Есенин

…И плывет твое горло в рубинах поцелуев моих,

Как по ручью надкусанное яблоко…

(безвестный поэт)

…Весна!.. Всеоживляющая! Всеблагодатная!..

Май-травень… Настой-аромат густой еловых, каплющих живиц-смол-серок плывет над моим двором от голубых елей, елей…

Ах, Анна, Анечка! вот уже весна… май-травень…

А ладья нашей любви все плывет среди весенней, Святой, объятой бесами, Руси?..

А мы хотим построить гнездо любви на Древе подрубленном Руси?..

Ах, Ангел Серебряные Власы…


…И я вспоминаю пророчества рыжего батюшки на коне: “На Руси будет великий голод… Трупы неподобранные во множестве будут лежать даже в сытых градах… Бесы голод приведут на Русь… Но голод и изгонит бесов из Руси… Очистится Русь и восстанет, взойдет в силе Иисуса Христа…”


…Да!..

О Боже!


…Но во дворе, в моем дворике творится древняя, тревожная, сладкая соловьиная весна трав и птиц — вот они поют — славки, малиновки, пеночки, иволги в саду моем, привлеченные, притянутые тенистостью и бархатистостью елей и медовым, тягучим ароматом смол-серок… Да…

А янтарные кулончики целебных смол текут, бредут по стволам голубых елей разморенных, разлапистых моих…

А мы, человеки, тоже весной талые… течем…


…Мы с Анной вынесли из дома мой любимый таджикский, бухарский, старинный, гранатовый ковер, который некогда подарили мне таджикские ученые, когда я получил Нобелевскую премию… (все, что осталось от былого сладчайшего жития-бытия советского моего, и еще обгорелая бухарская материнская подушка).

Мы постелили гранатовый ковер на свежую травку (жаль было покрывать ее тяжким ковром) под голубыми, чадящими смолками елями, елями и легли блаженно, сонно на ковер… О!..

И так пролежали, проспали, продремали много дней майских и ночей, что ли? что ли?..

И так пролежали мы блаженно на гранатовом ковре, переплетясь, перепутавшись, перемешавшись под голубыми елями, под смолами-живицами-серками целебными текучими — весь май, что ли?..

И наши смолы-живицы-серки святые, сладкие, текли…

Но как еловые смолы, соединяясь, проливаясь, сбираясь, не дают, не зачинают ель, так и наши встречные, алчные, жгучие смолы-живицы не творят завязь человеческую! не творят дитя!..

О Боже! Увы! Увы!..


А мудрец суфий Ходжа Зульфикар говорит: “Как два камня, биясь, трясь, виясь друг о друга, высекают искру для кочевого костра в одиноких горах, так и муж с женой блаженно бьются друг о друга только для того, чтобы высечь, родить дитя!.. И нет иных целей у любви… и у соитья…

И наслажденье плотью без плодов-чад — это великий грех и всепобедный блуд-прах…

И ты опускаешь ведро в колодезь, чтобы набрать воды для питья-житья, а не будешь бессмысленно греметь пустым ведром в недрах колодезя — туда-сюда, туда-сюда!.. Айя!..

Как муж и жена, которые хотят друг от друга только плотяного наслажденья — этого всего лишь неверного лукавого спутника зачатья… да! да! да!”


— Анна, Анечка, ночная майская дева, жена, другиня на гранатовом ковре моя, моя!..

Ужель Господь не даст нам дитя?.. Ужель не даст мальчика иль девочку?.. Ужель останется от меня на земле лишь этот старинный бухарский гранатовый ковер и обгорелая подушка моя?.. О! (Эту подушку я хотел послать Ельцину: вот что осталось от дома моего, и от страны моей, и от народа моего!) А!..

Ах…


…Ах была соловьиная ночь, нощь плыла под елями сонными… и над нами плыла, в звездах…

А соловей близкий бил, перебирал, как жемчужные лунные клавиши, все колена — от зачина цыганского, глухого, похмельного, робкого до забубённой, разудалой дешевой дудки…

А луна стояла неслыханно полноводная, неоглядно разливная…

А Анна нагая спала на гранатовом ковре — разметалась, раскидалась…

И она уже не была дивным, вселенским, звездным собраньем хрупких, светящихся косточек девичьих потаенных, а была зрелая, налитая, лунная, перламутровая, вожделенная, многокруглая, многовратная жена, жена, моя, моя, моя…

Она была, как белая альпийская черешня, ягода тугая, атласная, но не чреватая даже эфой…

О Боже!.. Я глядел на её лунную наготу доступную, а неплодную, и маялся, скитался, не смирялся…

И тогда!..


И тогда я вспомнил про Эфу мою…

Она давно уже проснулась, явилась от зимней спячки…

Может, она соединит, возбудит плодово, чревато нас с Анной, как некогда соединила Еву и Адама?..

О Боже!.. Куда я?..

И я вспоминаю рыжего батюшку: “Коралловый бес объял тебя… Убей его…”

Батюшка, но я не внемлю тебе, я пылаю, как полная луна, изнемогаю…

И!..


…Я осторожно, чтобы не разбудить, не расплескать лунный, нагой сосуд-жену мою, встал с ночного ковра, пошел в дом, взял Эфу и положил ее на ковер между Анной спящей и мной…

Как на Кипре!..

О!..

Какой-то дремный, маковый лунный сон, сон, сон опиекурильиков, что ли на меня нашел, напал, нахлынул… какая-то сладость пролилась в чреслах моих что ли? опять Эфа моя что ли сладила? опять змеиная истома, блажь древних персидских и ассирийских царей, что ли меня взяла, объяла, окружила?..

А Анну мою?.. Блаженная змеиная истома посетила?..

О Боже, дай мне дщерь иль сына?..

Или погуби нас за блуд наш змеиный!..

И..


…Я проснулся то ли от свежести утра? то ли от крика? хрипа? всхлипа?..

Я открыл тяжкие, маковые, конопляные что ли глаза…

Луна неслыханно светила, и в ее колдующих лучах на ковре Анна наго, гибко билась, извивалась, тщилась, уходила…

У неё во рту была Эфа… Эфа во рту у неё струилась… билась…

Уходила в горло ее…


Я бросился к Анне, как тогда, на брегу Водопада, к Гуле Сарданапал… О Боже!..

Но почему я вижу уходящий хвост змеи, а не малахитовую головку?!..

Ужель она успела дойти до Аниного сердца?..

Я хватаю змею за тугой хвост и тащу, влеку ее из Аниного рта…

Она вся липкая, мокрая от Аниного горла…

Но кажется мне, что она не успела… дойти до сердца…


Ах, я думал, что знаю все тайны Эфы Древней!..

Но вот еще одна смертельная тайна!..

Значит, она может и вползать в рот человека, и жалить его в самое сердце, а не только исходить из чрева!..

Значит, она давно могла заползти и в мой спящий рот и уязвить меня в сердце, но жалела меня… Пока… Пока она любила меня как Царя…

Эфа не сопротивляется мне. Она, словно мертвая плеть…

Она глядит на меня мертвенными очами янтарными…

Она понимает, что я предал её…

Она готова к смерти…

А я готов убить её.

Она не привыкла, чтобы Цари предавали её…

А я был для неё Царем… До этой ночи предательства…


Я вдруг опять вспоминаю слова рыжего батюшки: “Коралловый бес объял тебя! Убей его! И то дерево спили, сруби! Иначе погибнешь…”


…Я подхожу к голубой ели с покорной, вялой змеей в руке, чтобы убить — хлестнуть Эфу о кольчужистый еловый ствол…

Но Анна!.. Но Анна подбегает ко мне и не дает мне убить Эфу…

— Царь Дарий! Она же преданно любит вас. Разве можно убивать безнадежно влюбленных?…


…Я опускаю руку с мертвенной, покорной змеей-плетью… С моей, впавшей в тысячелетнюю печаль, Эфой… Она может смертельно ужалить меня… но она любит меня… и ждёт, что я убью её…

Она царская змея, она привыкла к Царям…


….С той ночи Эфа притихла… заболела… ничего не ела… впала в летнюю спячку что ли…

Она решила уйти с земли… Рожки ее опали, увяли…

Она решила уйти вспять к великим, благородным, забытым всеми, кроме нее, Царям…

А я решил, что узнал последнюю тайну Коралловой Эфы…

Но!..


Но была еще одна тайна, которая и погубила меня…

Последняя тайна!..

Которую я разгадал…


Ценой своей жизни…

О Боже… Близко уже…


А я уже и хочу смерти…

Глава двадцатая четвертая ЛЕТО В ДЫМУ…

…И вот я оглянулся на жизнь мою — и увидел,

что она протекает среди мертвых…

Перестройка, Смутное Время — Время Мертвых…

Поэт Z

Святой Отец Никон говорит: “На свете никогда не было, нет и не будет беспечального места… Беспечальное место — это душа, где поселился Бог…”

— Анна, а мы искали на земле беспечальное место…

И вот нам казалось, что это Кипр любви нашей, пока там не пошли дожди…

И вот нам кажется, что беспечальное место — это наш дворик с голубыми елями, с духовитыми смолами, с майским соловьем и томящейся от переливов луной…


И вот я вспоминаю стихотворенье поэта Z…


…Полнолунье. Бессонница. Май. Нагая жена. Чаша вина. Соловей.

Что еще тебе нужно затворник безбожник?

Тошнотворно, но дивно надломленно пахнет рыдает томится вздыхает

курчаво в хрустальном вазоне святая лилово сырая сирень

В небесах Млечный Путь как дорога на рай невозможная вьется виется

алмазами осиянными неприступными льется лиется…


…Лето уже было…

То лето, когда горели по всей Руси болота и леса… И слепой дым объял Москву, и всю Русь…

И когда я познакомился с магнатом Янисом Халдаяниди и обворожительными дочерьми его…

И когда в слепом дыму-чаду явились в Москве и пили из московских фонтанов два неистово прозрачных, до скелета, до кишок, Всадника Апокалипсиса, увешанные убойными орудьями и великой Косой Смерти — Всадник-Голодарь, Всадник-Голод с Косой Смерти и Всадник-Воин Гражданской Войны с гроздью, грузом, ношей смертельного оружия братского… среди которого меня особенно поразили сверкающие Гвозди для Распятья!..

Кого распинать древними Гвоздьми, когда проще, неохватно легче, слаще полоснуть, убить из автомата иль пулемета, иль растерзать бомбой?.. А?..

Кого распинать на Руси нынче?..

Ужель не все русские праведники XX века здесь уже распяты!..

Но Гвозди свежи! но Гвозди готовы! но Гвозди не ржавы!..

И на меня! и на тебя Их хватит, православный брат мой!..


…А дым всепоедающий от болот и лесов горящих не давал нам с Анной жить в доме иль блаженствовать под голубыми елями, которые тоже от дыма утратили целебный аромат смол…

Да и какая-то обреченность мучила, томила нас…

Все слышались нам, словно из душного дыма-чада, доносились откуда-то пророчества нашего батюшки: “Коралловый бес объял тебя! Убей его! (и эта несчастная от горя, от древней печали царской эфа уснулая, покорная — это бес? но мне жаль ее, беззащитную…) И дерево то спили, сруби! Иначе погибнешь… И пока не поздно — покайся до осени! А осенью страшные у тебя будут испытанья! Гляди, чтобы смерть не похитила тебя неготового!..”

“…А ты, грешница юная, а уже великая, тоже покайся… И вилами брось играться, забавляться… А то сама на них напорешься! Останешься на них! И не разойдешься! Не разлучишься насмерть!..”


— Анна!.. Нечем дышать от дыма в доме и дворе нашем!..

Я маюсь, задыхаюсь… Хочется бежать, мчаться куда-то… из тела, из кожи бежать куда-то… устал я задыхаться…

Поедем на Русь, где есть лесной, незамутненный воздух…

Может быть, мы вновь встретим того святого прозорливца-батюшку и падем на колени перед ним и покаемся… И отпустит он грехи наши?..


И мы быстро собрались, сели в машину и поехали по Руси…

Но везде были дымы, чад, пожары…

И везде мы искали в дыму, чаду того рыжего батюшку, но не находили его…

И везде были пианство лютое, и запустенье, забвенье сорняковое, безлюдье, и бездорожье, и безбожье, и бездушие, и чудовищное, погромное безденежье…



…О Боже!..

Как здесь жить, дышать, уповать?..

Воры похитили все русские деньги и отправили их за рубеж, и назвали это Реформой и Перестройкой…

Брат! Русич мой!.. Вот воры, тати ночные и денные явились, пришли в твой дом, и взяли все добро твое, и дом спалили, и дщерь замутили, осиротили, и мужа споили, и жену растлили — и все это назвали Перестройкой и Реформой…

И не таятся они, и нет на них человеческого суда…

Айда! Гойда!..


Анна, опять мы едем в дыму, в пожарище, в пепелище России, которая вся стала походить на горящую родную кибитку мою, где прятались беженцы гражданской войны… Да!..

Вначале горят гнезда — дома, а от них занимается, загорается страна… и весь народ становится беженцем, погорельцем… да…


…Анна! Тысячелетние, Византийские, Святые Часы Святой Руси, пущенные святой рукой князя Первосвятителя Владимира — нынче насмерть остановились!..

Кто пустит их вновь?..

И только Святые Отцы — Стрелки Этих Часов еще неслышно ходят, бьются в дальних русских церквах, монастырях, скитах… да!..

А в русской тихой душе всегда живут, таятся, как в засаде, Стенька Разин и Емелька Пугачев!

Хочется! хочется! алчется русскому человеку несметной, как земля русская, воли, воли, гульбы цыганской!.. Хочется, как говорил Есенин (сгоревший от пианой воли) “с кистенем стоять” на большаке…

И вот в 1917 году бесы-большевики выпустили мужика русского на волю разбойничью, и покрушил он Кресты Храмов, и порубил умело шеи тысячелетних дворян, хранителей своих…


Но потом Тиран Сталин загнал русского человека в огромный трудовой Лагерь Социализма, и сотворил мужик Великую Советскую Чудо-Державу!..

И голыми руками деревенский, полевой мужичок-василек-хлебничек сотворил атомные станции и подводные корабли невиданные, и небесные ракеты!..

И все слова глумливые о русской лени — это злой миф! Русский человек — быть может, самый одинокий в поисках последней божьей истины человек в мире, но и самый реально работящий!..

Но и жажда неоглядной, погромной гульбы в русской душе вечна…


И вот новые бесы-большевики-искусители-демократы украли, угнали, умыкнули, как цыгане чужих коней, все заводы, и фабрики, и поля, и домы русские и теперь говорят, шепчут сладко: “Гуляй, русский человек! не надобно ходить ни на заводы! ни на фабрики! ни в поля неоглядные, малоурожайные! сиди и гуляй без всякого хозяина!..”

И мужик отозвался сладостно… что ли…

И вот сидит в бурьяне с бутылью самогона в приступе разбойничьей воли — никуда не надо вставать! бежать! работать! потеть! а можно одиноко или с пиаными другами сидеть в бурьяне! в лопухах, щавелях конских и глядеть, как бурьян тебя сладко забирает, поглощает, заволакивает зеленым родным саваном!..

Ура! Айда! Гойда!..

Скорей бы заживо! во хмелю! помереть, сомлеть в траве без постылой, скучной, тошной могилы!..

Гойда! Айда гулять!.. пировать!.. В сорняках пропадать!..

Емелька Ельцин и Стенька Горбачев, наконец, нам полную самогонную травяную, сорняковую, святую волю дали! дали! дали!.. Гойда!..

Да!..

И Часы Тысячелетние Руси встали…

И мы встали в траве забвенья вместе с Ними…

О Боже…


…Блуждали, метались мы с Анной по Руси дымящей, чадной и искали рыжего батюшку…

Да не находили…


И только несколько раз в дыму опять встречали мы тех Двух Всадников Апокалипсиса, которые говорили на далеком арамейском языке, на котором говорил Иисус Христос, и который так неизбывно, непонятно, дивно сладостен для русского уха и души, хотя никто не понимал языка этого…

Есть такие языки родные, которые не понимаешь, не помнишь, а колыбельно чуешь…


А помнишь ли ты, брат мой, как лепился и брал у грудей матери-кормилицы?.. Не помнишь… А ведь лепился и брал…

Так и язык арамейский — материнский язык, первоязык колыбельный твой…

Язык, ведущий прямо к Богу…


О чём же говорили Всадники?..

А говорили, шептались Всадники удивленно о том, что вот бродят по Руси Они — Голод и Война — и собирают урожай мертвых-усопших и убиенных — по два миллиона душ в год, а никто не замечает! не видит! не изгоняет Их!.. Вот слепцы!..

А народ, который не видит убийц своих, — обречен…

Когда же люди русские увидят убийц своих?..

Вот Они!.. Вот!..


Поэт Z сказал о народе своем:

…Слепая рать бредет в полях —

Пред нею лютый враг,

Но вождь слепой влечет слепцов

Мимо врага — в овраг…

Святая обморочная нищая слепота…

Куда ведёшь ты?..

Глава двадцать пятая ЗОЛОТАЯ ОБРЕЧЕННОСТЬ ЛИСТОПАДОВ В ДРЕВНЕРУССКИХ СВЯТООТЕЧЕСКИХ СТАРООБРЯДЧЕСКИХ ЛЕСАХ, ЛЕСАХ…

…Слаще обреченных на смерть —

никто не может любить и петь…

Суфий Ходжа Зульфикар

…Тебя любить, обнять и плакать над тобой…

А. Фет

…В золотом златом сиянии шелесте лепете шепоте осыпи распаде разброде сентябрьских русских лесов лесов лесов

Как дитя болезное родимое тайно усыпающее отходящее в тихой резной голубой

холмистой ржаной полевой льняной колыбели необъятной Руси зыбке люльке вечерней

древностной лепетной тихостной ветхостной

Покоится средь осенней дымчатой матерчатой золотистой густой озими овиди огляди

Покоится хоронится бережется смиренное покорное увяданье умыканье усыпанье

умиранье русских наших последних блаженных златых деревень деревень

Русь! куда теперь?..

Поэт Z.

…В дыму и чаду пожарищ пожухло, повяло прошло лето: июнь — жарник-хлеборост, июль-страдник и блаженный август-жнивень…

Да в дыму трудно было различить их…

Эту заблудшую Тройку в дымном, несметном осоте, луговой овсянице, бурьяне…


…Мы с Анной от дыма уехали на север, но и там дым гулял, царил, но вот повеяло сиверами северными ветрами-листобоями, полетела жемчужная “богородицына” пряжа-тенетник, паутина, на которой тихо кочуют, расселяются крошечные паучки…


…О Боже!..

А мы плывем в Твоей паутине!..

А мы — Твои грешные кочевые паучки!.. да

И так далеко иногда уходим от Тебя…

А без Бога не до порога…

И…


И пришли великие, древнерусские, атласные листопады великошумные в борах, лесах наших…


— Царь Дарий, а почему леса “старообрядческие”? — Анна улыбается мне.

Она в коротком клетчатом платье…

А чеканные ее снежнонагие, струящиеся, льющиеся, холмистые, ручьистые ноги, ноги ее живожемчужные, словно никак не связаны с этим коротким платьем, никак не покрыты им…

Распахнутые они… лакомые…

А еще на ней такие же клетчатые тугие трусики, которые выдерживают и не удерживают тайный напор-натиск всех её сокровенных серебряных полушарий-полуполнолуний, и курчавых затаенных ее ложбинок, извивов, холмиков, серпантинов, где я бродил губами и ноздрями, весь погружаясь, и тугая резинка трусиков её заветных жалела меня, соблюдала, не хлестала, ласкала…

Подросли уже и волнуются, вьются её чародейные, русалочьи серебряные власы, власы, а глаза её, как мокрые от нежного дождя лесные колокольчики туманные, влажные, протяжные, и чудится, что какой-то шелест, звон ангельский, херувимский певучий, голубиный идет от этих колокольцев живых…


Мне больно глядеть на эту красоту, на этот чреватый алмазный бутон — и я только украдкой, исподтишка, мгновенно взглядываю на нее и радуюсь этой ранней спелости её пшениц и льнов…

И я брожу средь колосьев этих один?..

Ангел Серебряные Власы, ты со мной?..


— Леса “старообрядческие”, потому что они блюдут древний обряд золотых листопадов…


Она улыбается… Как поле пшениц златых! как поле льнов серебряных, жемчужных, она покачивается, трепещет, тревожится, извивается…

— Царь Дарий! А почему “золотая обреченность листопадов”?

— Анна! Пойдем в золотые леса да там навек заблудимся! затеряемся! листопадами, как несметными одеялами, накроемся да уснем до весны… иль навек что ли?..

— Царь Дарий! Я согласна!.. Пойдемте!.. Затеряемся, заблудимся, забудемся насмерть!..

Царь Дарий, у меня ведь нет никого на земле… кроме вас… Кроме вас! кроме вас!..

Вы пойдете в листопады навек усыпать и я с вами! с вами! с вами!..

И раньше вас, чтобы вам там не тосковать одному!.. И я вас там подожду…


Она шепчет, что ли? или кричит?..

А эхо в златых златохмельных борах роняет, обивает, снимает спелый, вялый лист, лист, лист…

Лист золотой летит…


…И я с вами, с вами и раньше вас, чтобы вам там не тосковать! я буду вас там ждать! ждать! ждать!..


— Анна! Как я люблю, лелею тебя в этих листопадных, златоструящихся златых борах!..


…Ах, Господь листопадных дубрав!..

Ах, зачем мы не ушли, не остались, не затерялись тогда в этих теплотворящих лесах… Ах!..

Но те, кто обречены, — не могут даже поймать летящий в руки златой лист…

Мы! Обречены!..


Лист опадный златой летит мимо рук — твоих и моих!..

Ииииии…


…И вот уже осенние туманы, заклубились, задымили, вышли на знакомую дорогу…

Мы едем мимо деревни Марфиньки моей, и я останавливаю машину и с тайной надеждой иду к избе, которая когда-то стала мне домом родным и спасла, сберегла мне душу…

Но изба заколочена. Уже не плещется безвольно дверь на ветру…

Кто-то проявил последнюю заботу о русской избе и заколотил ее насмерть…

Надолго? Навсегда? На сколько веков? На сколько тысячелетий заколотили избу русскую?..

А? А? А?..


…Потом мы ехали мимо Блудова болота, где лежат советские, убитые, юные солдатики во множестве, обернувшиеся самой крупной в мире гранатовой клюквой…

Это тут лежит, бродит молоденькая учительница Людочка Кашина… Мать Анны…


…И опять в туманах, в хлябях призрачно возникают на дорогах русские отчаявшиеся, блудные жены — “матрешки” в павловопосадских платках старинных…

Плывут павы… словно в старинных забытых хороводах…

Да сгиньте! такие хороводы!.. Такие хороводы в аду бродят… И такими адовыми хороводами оплетена, охвачена, объята блудница вавилонская Москва… да!


Анна молчит…

Это ведь ее обжигающе, колыбельно родные места, болота, леса, дороги, ее ясли, люльки, избы, колыбели… ее забавы детские, ее затеи…

Потом вдруг шепчет она:

— Царь Дарий! А я ведь великая грешница… Батюшка тогда правду сказал… Я ведь тут, на стогах, людей убивала…

— Не надо! Не надо! Не надо… — я ничего не слышу, не знаю…

— Но стога золотые опять тянут, влекут меня… Опять я хочу отомстить бесам… за Россию… за этих пав в платках на дорогах… за Людочку Кашину… за забытых советских солдатиков на болоте…

Их дважды убили: вначале на войне, а потом в Перестройку — глумленьем, забвеньем…


Мне страшно.

Но что я могу сказать? Я лишь бессмысленно шепчу…

— Не надо… Я ничего не слышу, не знаю… Батюшка запретил нам грешить…

— Царь Дарий! А ведь это был Николай Чудотворец!.. Я сразу тогда поняла… у Него конь неземной… не оставлял следов на снегу… Он давно уже по Руси несчастной бродит…

Но только один раз Он встречается всякому человеку! Только один раз!.. У Него ведь нас, русских грешников, звездное множество и каждому помочь надо…

Больше мы уж не встретим Его…


Ах…

Золотая обреченность листопадов!..

Золотая обреченность человеков…


Ангел Серебряные Власы… так блаженно в русских листопадах навек затеряться…

Так что ж мы не затерялись…


А я уже хочу смерти — этой великой затерянности…

Глава двадцать шестая КАПА-СУТРА

…Люби врагов своих…

Бей врагов Отечества.

Святитель Филарет

…О Боже…

Так не хотелось мне возвращаться в дом свой. Чуял я беду неотвратимую. Чуял я нашу с Анной обреченность…

Все чаще воспоминал слова рыжего батюшки: “А осенью страшные у тебя будут испытанья…”

И вот она, осень эта….


…Мы приехали домой вечером…

И в почтовом ящике лежал роскошный конверт… От него томительно, терпко пахло дорогими духами…

О Боже!.. Кто-то все-таки вспомнил меня в неоглядном одиночестве моем.…

Но ведь я и сам ослеп от сладострастия, от долгого блудного возбешения — и забыл друзей в счастии своем…

И что же я жалуюсь на пустыню жизни своей?..


…Мы зажгли камин, затеплили свечи, налили в бокалы вина…

Блаженно!.. Зыбко!.. Тревожно…

Огонь от камина отражается, пляшет в вине, которое само огонь… огонь дружит с огнем… О!..

И мы с Анной — два огня… А два огня, соединяясь, дают пепел… прах…


— Анна! Кто-то все-таки вспомнил обо мне…

Давай я вслух почитаю письмо… У меня уже давно нет никаких тайн от тебя… Я всю свою жизнь рассказал тебе… особенно о женах своих грешных…

И ты с особенным, мазохистским, ревнивым наслажденьем слушала любовные истории померкшие мои…

Была среди них и история о Капе-Сутре…


Я нетерпеливо открыл конверт… Это было письмо от Капы-Сутры!..

О Боже! А я забыл её…

Эту дивную Вселенную женского тела!..

Эти самые круглые, округлые вожделенные глаза, губы, груди, живот, бедра, лядвеи, ягодицы, икры, колени… когда видишь такое совершенство — забываешь о душе…

Это её Господь творил одним Циркулем! И оттого неслыханная круглость её!..

Эти самые круглые и бесконечные Часы Любви, заведенные самим Творцом!..

И эти Часы бились в доме моем!.. И для одного меня!..


А я забыл ее…

Она давно уже ушла из аспирантуры, потому что наука сулила ей только нищету, а я не посещал ночной клуб, ночные врата ее нагого божественного тела…

И вот мне стыдно, что я забыл тебя, Капа-Сутра моя!.. Прости меня!


И вот я вдыхаю сладчайшие, томительные духи твои, и вспоминаю тебя, и читаю вслух письмо твое, Девочка чернявая, сливоокая моя, моя….

Я не знал тогда, что кому Господь даёт великую красоту — тому отпущена и великая жертвенная душа…


Я читаю письмо:

“Дорогой мой учитель!

Вы забыли меня. Полюбили чистую девушку и забыли грешницу… Но я не забыла вас… Я всегда любила и люблю вас… Ведь я одинока, как и вы…

Это бесы сделали нас одинокими… И заставили нас торговать всем, чем можно… Я торговала своим телом…

Недавно ко мне в клуб пришли кавказцы. Они пытали меня. Били… Потом сказали: “Мы хотим сделать из тебя смертницу. Соглашайся. Иначе — мы все равно убьем тебя… У тебя нет выбора… А мы заплатим тебе — пошлем деньги твоим нищим родителям… Уже послали… Ты должна взорвать свой ночной клуб!”

Мой дорогой Алик! Аминадав Соломонович!

Я согласилась…

Только я взорвусь не в своем ночном клубе… А перебегу с бомбой — и перебежала — напротив — в казино “ЭЭ” — “Элита Эльбруса”, где они собираются по ночам…

Они говорят, что русские — пьяницы и трусы… Я докажу, я уже доказала им, что это не так…

Не только в Исламе есть смертники! Они есть и в Православии!.. И их будет все больше и больше!

Поэт Z сказал: “Голгофский Крест, на котором распяли Спасителя, — это Меч, вонзенный в смирную Голгофу! Надо вырвать, вынуть этот Божий Меч из смиренной Голгофы и посечь им бесов Руси!..»

Вот Оно — Огненное! Боевое Православие!.. И я с Ним…

Мой дорогой учитель! Прощайте!.. Я очень счастлива теперь! Очень!..

Вечно Ваша Капа-Сутра.

Р.S. Появляются ли в ночном зеркале лунном наши Пушкин и Натали?

Поклон им.

Письмо я бросила по дороге в “ЭЭ” (“Элита Эльбруса”)”


…Мы потушили свечи…

Оставили только две свечи поминальные… Хотя это было слишком театрально…

Но — увы! — только наша нищая театральность может смягчить ледяную жестокость смерти…


Я вдруг вспомнил, что недавно читал в газетах о чудовищном взрыве в центре Москвы, в казино “ЭЭ”.

Журналисты, как всегда, ернически, издевательски сообщали о том, что дикая, горная смертница перепутала ночной клуб и казино “ЭЭ”, и по ошибке взорвалась не там, куда ее направили…

О Боже!..


…Капа! Девочка моя!..

Я упустил тебя… я виноват пред тобой неизбывно…

Они взорвали божественное тело Твое…

Они взломали Дивные Часы Твоей плоти…

Но Твоя героическая бессмертная Душа витает, ликует над Святой Русью, великая Девочка моя!

Да! да! да!..

Позволь мне разрыдаться на прощанье, Девочка моя… Героиня Руси…


— Анна, теперь я должен поехать…

Черешни созрели… Я через два дня вернусь…

Мы должны поставить памятник Капе… Как безвестному герою России…


— Царь Дарий… возьмите меня с собой… я хочу увидеть то Дерево… и тот Водопад, и ту Реку…

Я тоже хочу набрать черешен… Я хочу поехать в страну ваших воспоминаний…

Пустите меня туда… туда… туда…

О Боже…


…Но я не хотел брать ее в эту страну…

Да и чувство какого-то рока, какой-то сладкой обреченности не позволило мне…

Да и денег на авиабилет для неё не было у меня…


Вот так совершил я последнюю смертельную свою ошибку…

И она поглядела на меня мокрыми, лесными, преданными, родимыми колокольцами-колокольчиками чуткими, разливными своими…

И опустила покорно головку точеную, пшеничнольняную, птичью…

И смирилась… Смертно…


Я не знал, что больше никогда не увижу её на земле…

Но не может быть, чтобы не было другой встречи…

О Боже! Не может быть…

Ангел Серебряные Власы… ты же вечна…


Но я еще раз увидел ее на земле…

Глава двадцать седьмая СОВА

…Сова Минервы вылетает только в сумерках…

Гегель

…Погляди на народ кладбища —

И вот все они побросали щиты перед одной Стрелой Тленья…

Шейх Унсури

…Раннее утро…

Золотое, чистое, как утреннее лицо возлюбленной моей…


— Спи, спи… Не надо вставать… провожать меня…


Анна спит… Или не хочет тревожить меня и лежит с закрытыми глазами…

Но я тороплюсь, тревожусь перед тяжелой дорогой, и она не хочет мешать мне…

Хотя чувствую я, как она хочет проститься со мной…

Но она покорная…. Но она любит, чует, слышит меня, как может только вся влюбленная, вся погруженная в тебя, вся одинокая без тебя женщина самоотреченно любить тебя…

Я встаю. Одеваюсь….

Почему-то прощальный взгляд мой останавливается на анином велосипедике с вилами в мешке… Велосипедик давно стоит укоризненно, пыльно в сенях…

Давно я хотел убрать его на чердак или вообще выкинуть из дому, подарить детям…

А не убрал и не подарил….


Я выхожу из дому во двор к голубым елям моим. Завожу машину…

Слышится глухой, низкочастотный правительственный сигнал машины…

Кто там?..


Я открываю ветхие воротца свои: там стоит роскошный джип “Мерседес”.

Из джипа выходит худенький отрок бледноголовый…

Он говорит мне тихо, значительно:

— Я Николай Ивлев! Не слыхали?.. Олигарх. Мне принадлежат все подмосковные ПТО — полигоны твердых отходов… Ха-ха! Я мусорный олигарх!..

Но все, в конце концов, оказываются на моих полигонах в качестве твердых отходов…

И люди тоже… Сейчас много нищих и брошенных — и мы предоставляем им — ха-ха! — бесплатные коллективные могилы!.. Как в концлагерях…

Смутное время… Смутные общие могилы…


Я вздрагиваю от его хладных слов…

— Я вам сочувствую… Но я тороплюсь на самолет….

— Мне понравились ваши голубые ели… после моих голых полигонов они потрясающе смотрятся… Я покупаю у вас их…

— Вы лучше купите у меня альпийскую реликтовую черешню! Она потрясающе стимулирует мужскую потенцию! Как сто шпанских мух!..

— Черешни я тоже покупаю… Вместе с елями!.. Сегодня пришлю технику!..

— Я вернусь через два дня вместе с черешней… Тогда потолкуем…


….Я подумал, что, если я не привезу черешни, я продам ели, чтобы поставить памятник Капе…

Я закрываю ворота и уезжаю….

Он удивленно взирает на меня… Бледноголовый…

Такой юный, а уже олигарх… Мусорный олигарх…

Глаза у него вялые, выжженные… Бизнес высосал из него бессмертную душу и юную, улыбчивую, ликующую плоть…

Вот эти мертвецы — “новые русские” — хоронят Россию…

И я вспоминаю слова Христа: “Оставьте мертвым хоронить мертвых…”

И еще слова Святителя Григория Паламы: “Печально, когда по смерти душа прощается с телом, но еще страшней, когда она еще при жизни покидает человека…”

И вот такие — с усопшими, усохшими душами правят Россией нынче…

Увы… увы…


…Я давно уже купил новый японский чемодан взамен того, что я отдал Хасанхану Адамовичу Харонову…

И взял с собой все тот же мотоциклетный комбинезон, и кожаный шлем, и большую нейлоновую сумку для черешни…


…И вот я прилетел в Душанбе, и тот же рейсовый ветхий автобусик привозит меня в родной моей ночи в Фан-Ягнобские осенние, затаившиеся горы…

К моему родному Водопаду….

Я ставлю нелепый свой сверкающий чемодан на влажный песок у Водопада, как прежде, раздеваюсь и радостно встаю под водяные россыпи, летящие с огромной высоты…

Но что это?..


В эту ночь Водопад ледяной…

Осень хладная… зима ранняя…

Ледники обмерзают, скудно тают… скудно реки питают…

Я стою в Водопаде и слышу, как в летучей воде уже позвякивают, позванивают льдинки — Водопад обмерзает тайно, словно в обильных летящих жемчугах являются ледяные бриллианты…

Я стою и забывчиво мерзну, дрожу в летучих жемчугах и бриллиантах…


…О Боже! Но ведь никогда воочию я не видел жемчугов и бриллиантов, ведь персты и шеи возлюбленных дев и жен моих были мраморно прекрасны, но нежно бедно пустынны, и не знали они жемчугов и бриллиантов, а сами были живодышащими жемчугами и бриллиантами…

Но!..

Но что это?..


Этой ночью Водопад мой — ледяной! немой, безответный! не всхлипывает, не разговаривает со мной…

Не звучат сладостно голоса матушки моей, и Гули Сарданапал, и пастуха-локайца…

Водопад замерзает налету, становится тяжким, недвижным ледопадом, и голоса моих возлюбленных замерзают…

О Боже!.. лёд Прошлого пожирает говорливую живую святую воду Настоящего…

Но!..


Но я слышу чей-то иной голосок, шепот, шелест в Водопаде замерзающем…

— Царь Дарий! Я согласна! Пойдемте!.. Затеряемся, заблудимся, забудемся насмерть в золотых листопадах!..

Царь Дарий! У меня ведь нет никого на земле, кроме вас! Кроме вас! Кроме вас!.. Аааааа…


Это голосок Анны в Водопаде…

Только его слышу я…

Вот почему молчат другие мои голоса…

Вот почему они печально, одиноко, ревниво замерзают в леденеющем налету Водопаде…

Ангел Серебряные Власы, одна ты осталась у меня?.. одна не замёрзла?.. одна не стала льдом?..


Я выхожу из Водопада…

Как-то тревожно мне… хладно…


О Боже!.. Ужель не хладно, когда замирает, замерзает вечноживое, вечнотрепетное твое прошлое?

О Боже!.. Ужель замирают голоса твоего прошлого?..


Я надеваю кожаный комбинезон и кожаный шлем…

Только пальцы у меня голые, беззащитные…

Но я уже знаю, что коралловые эфы спят ночью бездонно…

Они устали жить… Им снятся Цари, которых они любили, ласкали и убили…

Они хотят уснуть навек и уйти к Царям…

Убийцы всегда тянутся к убиенным своим…

Они любят смерть больше, чем жизнь…

Они хотят жить в вечности, как великие Поэты, Цари, Пророки, Мудрецы… мамонты и саблезубые тигры…


….Я иду по тропе, где мы стояли, томились целомудренно с Гулей моей…


Гуля, Гуля, почему ты молчишь?.. замерзаешь? замираешь в Водопаде нашей любви?..

Говорят, что у женщины нет прошлого, а у мужчины есть только прошлое…

Но у мертвых есть только прошлое…


…И почему-то этой ночью тропа не звенит, не трепещет, как струна, а она глуха, далека, мертва!..

Как убитая, не вьется змея — пряма она…

Смерть пряма…


Анна!.. Мы продадим черешню… и убьем, потравим бесов Руси… и поставим памятник Капе…

И поедем на Кипр, где жива? жива! жива тахта, ладья нашей любви, и она плывет, плывет… плывет…

Нас ждет!..


…Анна! Я на горе нагой Кондара!..

И тут я пожалел, что не взял тебя… страшно без тебя…

Тьма… Луна ушла за горы…

Высится тьмовая громада исполинского Дерева….

Я гляжу на Дерево, как неофит на Храм…


..О Боже!.. Как судьба этого Дерева издавна, с детства переплелась с моей судьбой!..


Что-то чудится мне, что кто-то следит за мной…

Что-то чудится мне, что множество глаз следит хищно за мной…

О Боже! Кто это? Кто?..

Может, это снежный барс?.. иль гималайский медведь?.. иль тяньшаньский волк?..

Кто?..


Я стою под Деревом… Открываю чемодан… Вынимаю нейлоновую сумку и вешаю себе на шею…

Опять шепчу молитву всем земным Богам:

— О, Элоим Яхве!.. О, Авраам!.. О, Заратустра!..

О, Иисус Спаситель!.. О, Аллах!.. О, Мухаммад!.. О, Будда!..

О, Шива!.. Спасите меня в эту ночь! Спасите меня, вашего муравья!.. Муравья! муравья…

Спасите от Эф меня, меня…


Я трижды влезаю на Дерево и смело, голыми пальцами, не дрожащими уже, собираю ягоды в сумку…

Я знаю, что Эфы ночью спят….


Ягоды хладные, полные, атласные, чреватые… знакомые…

Я даже чую перстами, где на ягодах есть ранки от входа змей таящихся, а где нет…

Чемодан мой полон малиновых, реликтовых, роящихся тайно ягод, я закрываю его…


Но кто-то глядит на меня…


И вдруг я вижу, что на Дереве сидит Сова…

И она глядит на меня ясными очами, как двумя янтарными снопами, пожарами, огнями…

Она ест черешню. Она уже обречена, а не знает…

Я хочу закричать, прогнать, но боюсь кричать…

Тогда я немо швыряю в неё ягоду…

Сова тяжко, шумнокрыло отлетает…

О Боже…


И вот я тащу, влеку тяжкий чемодан по родным горам…

Луна выходит из-за горы и глядит на меня.

А впереди меня по тропе низко летит Сова…

Ей летать осталось тридцать дней…

Но как я могу помочь ей?..

А может, давно она уже съела ягоды… И вот-вот изойдет из нее змея?..


— Анечка! Анна!.. Но кипрская ладья-тахта нашей любви летит? летит! летит!..

Как тогда! На Кипре!..

И скоро опять полетит она? Да?..

Как сова, что обречена в необъятной, благоуханной, звездотекучей ночи?..

О Боже…

Но все мы станем ночью… Ночь победит, упокоит всех нас…

Но нашу любовь не победит она… Никогда!


…Анна, ты ждешь меня?..


…Аминадав! Царь! Я жду тебя…

Но уже не Здесь…


А Там…


… А я уже хочу смерти… хочу туда…

Глава двадцать восьмая АННА

…Не жизни жаль с ее томительным дыханьем…

Что жизнь и смерть? А жаль того огня,

Что просиял над целым мирозданьем,

И в ночь идет. И плачет уходя…

А. Фет

…Ноябрь-листогной… Колючие утренники…

В ноябре зима с осенью борется…

Вместо соловьев — снегири в раскидистых кустах и в зарослях лебеды и крапивы поют: “Рюм-рюм-рюм” — трепещет живая, румяная флейта…

Снегирек-петушок, словно в черной шапочке на затылке, а на груди у него горит малиновый огонь-жар. Снегурушка скромна: вместо малиновых перьев — у нее бурые и серые перья без блеска, и она похожа на воробья…

Но снегириные пары на всю жизнь связаны и верны друг другу…


— Анна, а мы уже ноябрьские снегири?.. ииииииии…


…Я прилетел в Москву рано утром…

Я оставил свою машину в Домодедове, на стоянке, и потому “такси” мне не понадобилось…

Я погрузил японский заветный страшный чемодан в машину и по покрову-первопутку тихо поехал домой…

Я ехал медленно, потому что уже чуял, уже знал…

Уже чувство обреченности давно охватило меня — с того дня, когда я увидел на дороге Анну: “Сударь! Вам не нужна женщина? Вам не нужна древняя русская любовь в свежем духмяном стогу? с песнями и плясками забытыми?..”

И вот я во власти любви этой смертной, погибельной… в стогу духмяном, последнем….

Ангел Серебряные Власы…


…Это Древняя Святая Русь в сарафане-кумачнике казнит вилами нынешних иуд… а нынче Времена Двенадцати иуд, когда не один иуда предаёт Христа, а двенадцать…


…Я подъехал к дому своему.

Мои кривые, подгнившие воротца были выломаны и жалобно лежали на юном, хрупком, обиженном снегу, снегу, снегу…

Дворик мой зиял сиротской пустотой…

На месте голубых елей зияли страшные, глубокие, уродливые ямы, похожие на оскверненные могилы…


И въехать во двор было нельзя…

Я медленно, медленно, нехотя вышел из машины. Медленно обходя скользкие от свежей, потревоженной, корневой земли ямы, ямы, пошел к дому…

Я уже все знал, все чуял…

Но дверь была закрыта, и я подумал, что я ошибся в предчувствиях своих…

Я открыл ключом дверь и понял, что не ошибся…


…Царь Дарий! Возьмите меня с собой… Я хочу увидеть то Дерево… тот Водопад… и ту Реку…

Я хочу поехать вместе с вами в страну ваших воспоминаний…


…Анна, и что же я не взял тебя?..


Я сразу увидел, что велосипеда с вилами в сенях не было…


…Царь Дарий!.. Но стога золотые опять тянут, влекут меня…

Опять я хочу отомстить бесам Руси… За этих пав в платках на дорогах… За Людочку Кашину — тростинку, соломинку, паутинку, стрекозку, мамочку беззащитную мою… за забытых советских солдатиков на болоте…


…Я вернулся к машине и медленно, сонно поехал туда, на знакомую дорогу владимирскую, к Блудову болоту, к лиственнице, к золотым стогам, уже серебристо, причудливо, дивно обсыпанным первоснежком, перволедком…

О Боже… только Ты надежда моя…


А туманы, туманы, как пуховые подушки, окрест плыли и, как несметные одеяла, сокрывали…

Я долго, долго, долго ехал…

Засыпать, что ли, стал в туманах серебряных… Томно, дремно в туманах снежных…

В подушках, в ватно-белых простынях, в зыбучих одеялах…

Я устал от перелета, от бессонной ночи, от тяжкого чемодана, от Водопада замерзающего…

Сонно, сонно мне… чудно, далеко, дремно как-то на дороге… я едва еду, чтобы не уснуть за рулем…

И вдруг из тумана выплывает сверкающий джип “Мерседес”. Джип стоит на обочине.

Сонно мне кажется, что я уже видел его. Сонно-сонно…


Я останавливаюсь и медленно, сонно выхожу из машины…

Иду мимо джипа. У него окна затененные — не поймешь, есть ли кто-нибудь в салоне иль нет…

Сонно… сонно…

Я иду в тумане, в поле, словно я много раз был здесь…

Я иду и вижу золотой, словно знакомый, высокий, богатый стог свежего сена… Сонно…

О Боже! Стог золотой серебряно осыпан жемчужным первоснежком!.. Словно жемчужные ожерелья во множества лежат на духовитом, золотом, еще более пахучем от снега сене, сене, сене… Сонно, сонно, сонно…

Я уже чую, что увижу…

О Боже!..

Но этого я не чуял! не знал!.. О Боже!.. Сонно…

У подножья стога в золотой рассыпчатой соломе лежит голый отрок… Это Николай Ивлев… Мусорный олигарх… Он уже свежо мертвый… изломанный, как сухие ветки… в инее… истекший кровью… У него личико, как в инее…

Я вижу, что он совсем мальчик…

Раны от вил уже почти высохли, обмелели…

Но как много крови в человеке… даже в таком невзрачном, худом…

И много золотой первозданной соломы кровью окроплено… Сонно, сонно мне, далеко…

Душа моя летит в небо — и оттуда глядит на меня, как зимняя птица… обмороженная… как черный дятел-желна…


Я вдруг вспомнил Фирдоуси: “Рубины крови в изумрудах травы…”

Но тут было: “Гранаты крови в золоте соломы…” Много было гранатовых зерен…

Но тут не только кровь отрока была…

Тут была и кровь Анны…

О сонно мне…


И она лежала нагая, нагая (О Боже, ты-то почему нагая?) на своем павловопосадском платке…

А она еще, еще тлела, еще была живая, хотя кровь уж, уже тоже вся изшла из ее ран… Сонно, сонно…


— Анна, Анна, Аня, Анечка, а откуда у тебя раны?.. Тебя-то кто задел?.. Иль это он тебя успел? убил? Ударил?..


— Ах, Царь Дарий! Ах, зачем вы не взяли меня в страну своих воспоминаний?.. Но теперь я навсегда поселюсь в вашей стране воспоминаний…У меня ведь и тут никого не было, кроме вас, и там никого, кроме мамочки Людочки Кашиной…

— Анна! Но кто тебя поранил?..

— Ах, Царь Дарий!.. Страшная ошибка… Этот мальчик невиноватый… Он никакой не олигарх!

Он всего лишь шофер олигарха… Ели голубые не он выкопал… А я убила его… Невинного… Он так испугался, каялся… Он сам тоже сирота… из дет дома… Похвастался!..

И вот себя я уколола за его безвинную смерть…

Батюшка прав был: напоролась я на свои вилы за грехи…

Царь! похороните меня на болоте… сразу за лиственницей есть дорога…

Царь, я не хотела говорить вам… но у меня ведь завязался, сотворился, замесился ребеночек… но я и его проколола…

Нельзя, чтобы от матери убийцы рождался ребеночек…

Царь! Срубите, спилите то Дерево! Спасите себя…

Я вас люблю, Царь… Как эфы любили царя Дария!..


Сонно сонно сонно сонно… Оооо…

И она лучисто улыбается и замолкает… навсегда.


…Я уже видел и знаю, как умирают человеки…

Она лежит на павловопосадском своем мокром платке вся гранатовая, текучая…

И я вдруг думаю, что скромная снегурушка вдруг оказалась в малиновом наряде, а снегирь остался в старом костюме, в сером…

Я остался…

Но они — снегири — на всю жизнь связаны и верны друг другу…

А мертвые всегда верны живым…

О Боже!..


…Я легко пеленаю, заворачиваю ее в платок… Так много крови изшло из нее, что она легкая стала.

В последний раз чародейное тело ее в моих руках. Поднимаю ее и несу к машине…

Сонно мне…

Мышь-полёвка вышла из стога и лизала кровь, и она не убоялась меня, и не вернулась в стог, ибо опьянела, одурела от свежей крови. Один юный дымок над кровью стлался в русском ледяном поле необъятном…

Один! был! жив! дымок! в ледяном просторе…


…Тут опять с небес заструился хрупкий, млечный, звездистый, огнистый снежок…

И туманно, снежно, празднично, словно в Новый год, жемчужно стало, стало окрест…

Опять метель соткалась на дороге, и я ехал медленно, осторожно, как и положено ехать с усопшим…

Я боялся, что пропущу ту лиственницу, которая вела к сгинувшей в болоте родной деревеньке Аниной — Лиственницы…

Но лиственница была в осеннем, золотом пожаре, обсыпанном молоденьким, прозрачным снегом, и я сразу увидел ее…

Я повернул к ней.

Под ней была разбитая, былая, давно похороненная дорога. Я поехал по этой дороге в Блудово болото, куда уже много лет никто не ездил…


Опять сон нашел на меня, метель густо, лепетливо, мокро шла окрест, я ехал думал, что если машина забредет, завязнет, закочует в болоте — то я уж не выберусь отсюда никогда…

Да и что-то не хотелось мне расставаться с Анной.

Да и что-то захотелось мне полечь с ней рядом навек, навек, навек…

Ой ли! Ай ли!..

И тут я почуял, что машина мягко, нежно стала вязнуть, опускаться, погружаться в живую, податливую землю…

Я понял, что попал в яму, в омут, в елань, в топь сосущую, чавкающую, непролазную, последнюю…

Я попал туда, где живут те советские забытые солдатики… и Людочка Кашина… и русалки… И самая крупная гранатовая клюква…

А теперь тут будет и Анна…

И я буду тут похоронен заживо?..


И тут я слышу ее дальний шепот: “Царь! Срубите, спилите то Дерево! Спасите себя и других человеков!..”


…Анна, Анна! Ты молчишь, ты мертвая, далекая, а я не знаю, что делать мне… Что делать? Я не знаю…

Болото тянет, влечёт меня… смерть зовёт…

А сонно, сонно, сонно…


Машина уходит в елань…

Но я успеваю…

Я открываю с трудом тяжкую, всю в хляби, в глине, в иле, в тесте-перегное болотистом, дверь и встаю на какой-то камень…

Откуда здесь камень? валун?..

Но я спасаюсь… Но я не знаю, радоваться ли мне…

А сонно, сонно… болото тянет… как сырое тесто…

И метель все заметает, заволакивает…

Я почти не вижу, а только чую, как машина моя пропадает, погружается, исчезает… вместе с чемоданом Эф…

Вместе с Анной…


Это — анина матушка-кружевница Людочка Кашина насылает оттуда летучие кружева свои…

Да!..

Сонно!..


А в кружевах ледяных сонно…


… А я уже хочу вечного сна…

Глава двадцать девятая ПОСЛЕДНЯЯ ТАЙНА КОРАЛЛОВОЙ ЭФЫ

…Легкой жизни я просил у Бога: “Погляди, как грустно все кругом!”

И ответил мне Господь: “Пожди немного! Ты еще попросишь о другом!”

Вот уже кончается дорога… Истончилась жизни злая нить…

Легкой жизни я просил у Бога… Легкой смерти надо бы просить…

Хафиз

…Почему мы так любим этот мир?.. Потому что мы много раз были в нем…

Поэт Z.

… Сонно… Я стою на болоте в метели… Не знаю, куда идти… И зачем?

Но метель жалеет меня… Она утихает…

Метель любит меня, и я вспоминаю, как она играла, резвилась, плясала со мной покорно на дороге, и вот она опять помогает мне…

Открывает мне болото метельное, а иначе я бы заблудился…

Это Людочка Кашина оттуда пожалела меня… Убрала, уняла свои кружева…


Я иду по болоту по следам моей машины и выхожу к лиственнице… И тут, в снегу молодом, на низких кустиках стелющихся, остроконечных, вижу темно-гранатовые крупные капли — это клюква.

Я набираю горсть кровавых, ярых ягод и кладу их в рот, — их упругая, обильная сладко-кислая мякоть живительна и свежа — она возвращает меня к жизни что ли… как мало надо человеку что ли…

Но потом я вспоминаю анины слова о самой крупной клюкве на Блудовом болоте, явившейся, родившейся от убиенных, незрелых, советских солдатиков — и больше не подбираю клюкву с низеньких матерчатых кустиков ее…

Но солдатики и с того света помогают мне, обернувшись спасительной ягодой?.. Да!..

И я ем их клюкву и люблю их… и помню их…


…На попутных машинах редких я добираюсь до дома своего…

Дверь дома почему-то открыта, но я не обращаю внимания ни на открытую дверь, ни на ямы, оставшиеся от голубых елей наших майских…


Мне так страшно входить в пустынный дом мой…

Дом мой стал мне чужим…

Теперь он вечно будет напоминать мне о ней…

Теперь он будет вечным, больным для меня, памятником ей…

На болоте ведь не поставишь памятника — и памятником будет мой дом…

Живой памятник — и я в нем…


Я вхожу в дом.

У двери лежит конверт. Я поднимаю его — он полон денег…

Это мусорный олигарх Николай Ивлев, которого я так и не увидел, прислал мне деньги за выкопанные, угнанные голубые ели наши майские…

Теперь я могу поставить памятник Капе… и Анне…


О Боже! Что это?..

…А на волчьей шкуре у камина лежит Анино клетчатое платье…

Почему она бросила его на шкуру? Она ведь была очень аккуратной…

Значит, она знала, что не вернется назад?.. Или просто хотела, чтобы я пришел и сразу увидел мое самое любимое платье и вспомнил ее?..


…Анна! Я вспоминаю… вспоминаю…

Я беру в руки твое платье — в нем твой девичий, полевой, льняной, пшеничный, сокровенный дух, запах…

Я зарываюсь в этот летучий, кроткий, быстротечный запах, запах, в эти обреченные ароматы ушедшего навек хозяина…

Анна! я зарываюсь в твои пшеницы, в твои льны, в твои лесные колокольчики, в твои стога золотые, а потом гранатовые — увы, увы — гранатовые…

Анна, прости, прости…

Я знаю, знаю, что ты не любишь, когда люди плачут…

Но… Но я плачу…

Нестерпимо жить в доме, где она жила…

Нестерпимо бежать из дома, где она жила…

Как будто рухнула высоковольтная линия, и вокруг кипят, кишат оголенные провода…

Господь! и куда мне средь них? куда?..


…Потом я уснул у ледяного камина на шкуре волчьей вместе, в обнимку с ее платьем и проспал много ночей иль дней — не знаю, не знаю, не знаю…


…Потом я проснулся и опять стал собираться в дорогу…

Я взял с собой только небольшую сумку, положил в нее самые необходимые вещи, потом положил анино платье…


И тут я вспомнил про мою забытую Эфу…

Она давно уже лежала в аквариуме недвижная — в спячке, что ли? в смерти, что ли?..

Я вытащил ее из аквариума…

Она была, как плеть, хладная… Глаза закрыты.

— Эфа, Эфа!.. Ты ушла, умерла, уснула от обиды? от печали?.. Я похороню тебя в твоих родных, колыбельных фан-ягнобских горах…

Ты уйдешь там, уплывешь там по волнам Фан-Ягноба к твоим Царям…


Я положил Эфу в сумку…


…Потом я поехал в Москву и в самом дорогом супермаркете купил японскую бесшумную суперэлектропилу фирмы “Фудзияма” в роскошном пластиковом футляре, похожем на изысканный футляр для диковинного музыкального инструмента. На пиле был изображен самурай, сладострастно, кровожадно подпиливающий гигантскую сосну на вершине горы…

Теперь с этим футляром за плечами я походил на странствующего музыканта…


…И вот уже я лечу в Душанбе…

И вот я уже в родных фан-ягнобских горах…

Ночь благоуханная… Звезды… Горы…

Такие близкие, дремуче, первобытно родные, родные…

О Боже! Не сон ли?..

И я вспомнил стихи японского поэта: “Леса, потоки, горы — все в лунном серебре — о, если б вновь родиться — сосною на горе…”


…И вот я, словно одинокий музыкант со скрипкой, бреду с пилой моей по ночной Вселенной, средь родных гор, гор, на последний концерт свой?.. (В детстве я, как и все еврейские дети, играл на скрипке…)

О Боже!..О Господь мой!..

Но кто будет слушать меня средь гор?.. средь звезд?.. средь ночных текучих вод?.. Средь немых рыб?.. Средь спящих Эф?..

Только Ты, Господь мой!..

И я бреду на концерт, где Ты один Слушатель и Судья мой…


И вот я опять стою у подножья несметного, кипящего, кишащего Водопада моего…

Несколько дней назад я стоял здесь, и льдины уже, уж собирались, сотворялись, позвякивали по-хозяйски в Водопаде-Ледопаде…

Но теплый ветер опять пришел с далеких азийских, саксаульных, солончаковых, родильных пустынь…

И вода опять потеплела, набухла, опухла, и льдинки истаяли в Водопаде…

И вот я сладостно раздеваюсь и вновь окунаюсь, встаю под струи пылящие, рассыпчатые, жемчужные, щекочущие, как дальные материнские губы и персты неумирающие…

Водопад, как древний хмельной друг, встарь, вновь принимает, обвивает, обволакивает нежно меня, меня, меня…

И опять всхлипывает Он, и опять оживают замерзшие, замершие голоса, голоса, голоса, которые раньше замирали в текучих льдах…


…И вот голос матушки моей свежо, близко, близко шепчет, щекочет ухо мое…

Сынок, сынок… сосунок… спи, спи, спи…

Когда рассыпаются звезды — в реках песок прибывает…

Когда палых звезд множество — пустыни тогда насыпаются…

И потому верблюды звездопады любят…

А я напекла тебе в дорогу любимых твоих пирожков со свежим зеленым луком… луком…

Ааааа!..


…А вот Гуля, Гуля шепчет мне из вод ниспадающих, шествующих с ночных небес, с ночных звезд: (есть! Есть жизнь на звездах и Плеядах! и оттуда ниспадает, струится живая, звездная вода! вода! вода!)

— Алик! Алик! Аминадав! Я все эти пятнадцать лет воспоминала тебя… И ждала…

Я не рыба-форель… Я не женщина-лосось…

Но я пришла к тебе… Я такая же нагая в Водопаде, как ты… Я прилепилась к тебе навек…

Но я вся алая от стыда… И Водопад алый… алый… алый…


Я стою под Водопадом… и радуюсь…

И вдруг — о, радость!.. о, счастье!..

Анна, Анна лепечет, шепчет в воде — значит, они приняли, полюбили тебя?.. пустили в Мой Водопад…


И вдруг шепот, плеск, льняной голосок Анны вплетается в струи Водопада:

— Царь Дарий!.. Я согласна! Пойдемте!.. Затеряемся!.. заблудимся насмерть в золотых листопадах!..

Теперь я навсегда поселюсь в стране ваших воспоминаний!.. В вашем Водопаде!..

У меня ведь и тут нет никого, кроме вас! кроме вас! кроме вас! кроме вас!..


О Боже!..


…Я радостный, чистый, раздольный стою, раскидав руки и ноги в лепечущем, шепчущем Водопаде…

Почему-то вдруг мне кажется, что это я омываюсь перед смертью… Смываю грехи?..

Но нет таких водопадов, чтобы смыть, унести грехи смертоубийства моего…

Да и откуда смерть идет, крадется ко мне?..


Я выхожу из Водопада… Я не одеваюсь…

Теплый, пахучий, целомудренный, овечий, горный, целительный ветр, который излечивает даже туберкулез, обвивает, обнимает, высушивает меня…

Откуда тут смерть, когда даже туберкулез изгоняет этот древний речной ветер?..


И тут я вспоминаю про бедную мою уснувшую иль усопшую Эфу…

Может быть, тут и таится смерть моя?.. Что-то хочется мне со смертью поиграть, погулять?..

Я что-то чую, что смерть близка…

Я вынимаю из сумки Эфу… Но она, как плеть, мертва… недвижна… пряма…

Смерть всегда пряма, как водопад, это жизнь извилиста, как лунная, горная, козья тропа… да…


…Тогда я опускаю Эфу в воду Водопада… Долго держу ее, неподвижную, безвольную в руках, в воде хрустальной, нежной…

Долго держу… На прощанье глажу ее опавшие рожки…

О Боже!..

Какое счастье!.. Она медленно вздрагивает, струится, и оживает, плывет, льется в родной воде… Рожки оживают, восстают…

О, Боже! Этими бархатистыми рожками она в допотопные времена будила, соединяла Первофаллос Адама и Перволоно Евы!..

О, Боже!..

Уходит она по реке своей, по родной колыбели и могиле…

Уходит навек Коралловая Эфа из жизни моей? Навек?..

Вот и вся ее Тысячелетняя Тайна?..

Да?..


Я голый, потому что ветер ночной теплый, и я люблю голым ходить в ночных горах, растворяясь, теряясь в ночи, — тут нет человеков, и я бреду, как Адам, наг…

Я тихо, торжественно, вольно, необъятно бреду по знакомой тропе своей к горе Кондара, где стоит Черешня Пирамида моя, моя, моя…

Последние минуты стоит, живет Она!

О Боже!..

За плечами у меня в футляре японская бесшумная суперэлектропила с высеченным на ней кровожадным самураем…


И вдруг на тропе является, летит, низко плывет прямо на меня сова… та самая сова, которую пожалел я, когда она клевала, терзала алчно погибельную черешню…

Сова, сова, мне жаль тебя… но как спасти тебя?..

Как вынуть из тебя погибельного червя?..

Айя!..

О Боже!..

Уже поздно…


Сова неожиданно валится растрепанно, распято, безвольно, тяжко, падает на меня, и меркнут янтарные всеночные, всевидящие очи, очи ее…

В очах ночных умирает ночной, живой святой костер, пожар…

Умирают в ночи два святых пожара, два божьих костра!.. Да!..

У нее из клюва вьется белесый, ползучий альбинос…

Это она… Коралловая Эфа…

А я думал, что простился с ней навсегда…

И вот она с небес падает на меня…

О Боже!.. Иль это знак?..


И вот сова искала спасенья у меня, а я не помог ей…


Гегель говорил: “Сова Минервы вылетает только в сумерках…”

Мудрость приходит к человеку в конце жизни… А моя мудрость погибла, как сова, а вера еще не пришла?..

О Боже!.. Иль Ты оставил, забыл в этой ночи меня, меня, мя?..

И вот!..


Я вышел на голую вершину Кондара… Я сам наг, как гора Кондара…


Луна, пиала вселенская, слепящая, бухарская пиала вышла из-за гор и залила, облила жемчужным, океанским светом горы, и нагую вершину Кондара, и исполинское Дерево недвижное мое, исполненное мириадов темномалиновых ягод-плодов…

О!..

Ветер тепл… ветер родной…

Я стою под Деревом наг, и дышу всем телом нагим, и вся ночь, вся вселенная вливается в меня запахами всех камней, и дерев, и вод, и звезд…

Я открываю сверкающий футляр и вынимаю чудодейственную сверкающую бесшумную пилу…


И опять шепчу молитву всем земным Богам и древним Царям:

— О, Элоим Яхве!.. О, Авраам!.. О, Заратустра!.. О, Иисус Спаситель!.. О, Аллах!.. О, Мухаммад!.. О, Будда!.. О, Шива!.. Спасите меня, помилуйте меня, муравья, муравья…

О, древние Цари — Царь Гуштасп! Царь Сарданапал! Царь Ашурбанипал!..

Я посылаю к Вам всех ваших возлюбленных Коралловых Эф, что пережили Вас, но вот они навек возвращаются к Вам, чтобы ублажать несметно Вас, Вас…


Я принимаю хищную позу самурая, подпиливающего гигантскую сосну — так, чтобы убитое, падающее, подпиленное Дерево не упало на меня — я уже изучил инструкцию к пиле…

(Но разве древний рыцарь-самурай будет убивать беззащитное Дерево? Но мое Дерево не беззащитное. Оно убивает зверей, и птиц, и человеков.)


О Боже!..

И опять! опять чудится мне, что сотни чьих-то острых, пронзающих глаз глядят на меня!.. Выслеживают меня… стерегут… готовятся… ярятся…

Я включаю пилу — она действительно бесшумна, и только зубья ее, словно смоляные бешеные муравьи, кишат, пляшут, готовые убивать, вторгаться в чужое тело, резать, крушить, крошить…

Я подношу пилу, как мясник нож к горлу связанного барана, к древнему, измученному, сыпучему, неохватному стволу Черешни-Пирамиды, и пила убийственно бесшумно, нежно, легко уходит в ствол…

А ведь Древо больно лучевой болезнью…

И эфы больны…

И плоды больны…

Чего ж я убиваю больных?!.. И лучевая болезнь их переходит на меня… но я не страшусь, ибо чую, что не успеет болезнь…


Ствол древний изгнил, изник, измяк изнутри, и легко он поддается, уступает, и пила самозабвенно все глубже и смертельней входит, вторгается, теряется в глубине исполинского Древа…

Летит обильная жемчужная, древесная пыль, пыль, пыль — эта кровь сыпучая Дерева…

Что-то древнее, хищное проснулось в теле моем нагом от этого живого насилья над Деревом, и фаллос мой, нагой ствол, друид, деволюб восстал хмельно…

И нет пилы на него…

О!.. В последний раз, в последний раз бушует жизнь моя…


О Боже!..


…Первая змея, первая Эфа, упала мне на плечо и остро, пряно, мутно ужалила, уязвила меня в шею…

Вторая змея, вторая Эфа, упала мне на голову, а потом сползла по телу моему нагому, и обвила фаллос мой, и ужалила меня…

Третья упала, и обвила мою ногу, и ужалила меня…


Эфа — змея соитья… змея фаллоса… змея девьего лона… змея-дегустатор человечьего семени, которое Господь сотворил раньше человеков…

И вот эти дочеловечьи эфы падают, осыпают, уязвляют, обвивают тело нагое, открытое, вздрагивающее мое…

Я весь в Эфах… Я Лаокоон Эф…

Я в дожде Эф. Я в ливне Эф…

И весь ливень жалит меня… Темно мне… Змеино мне…

Я вспоминаю, как был дочеловечьей змеей…


О Боже!..

Но ведь они спят бездонно ночью?.. Кто же разбудил их?..

И вот они не падают — они метко бросаются на меня с ночного Дерева… Их сотни!..

А я наг, а я не взял спасительного кожаного комбинезона…


О Боже!..

Но тут я молниеносно вспоминаю ту древнюю миниатюру, где нагой Царь Дарий Гуштасп I сидит на Золотом Троне, объятый тремя Эфами…

Я не разглядел всю миниатюру!.. не разгадал всю Тайну!..

Теперь я вспомнил: там ведь была ночь! Луна! Царь сидел под луной, поэтому он был голый и серебряный!.. Как и я нынче…

И моя Эфа приходила ко мне ночью! ночью приходила сладить, тешиться со мной!..

Значит, она не спала ночью!..

Значит, Эфы не спят ночью!..


О Боже!.. Я понял: это они притворяются, что спят!..

Чтобы звери, птицы, люди ели черешни и днем, и ночью!..

Чтобы продлевали их обреченные жизни ценою своих жизней!..


Вот последняя Тайна Священной Коралловой Эфы!..

Вот почему я чуял, что сотни глаз следят за мной с Дерева…

Они учуяли, что я пришел не для того, чтобы есть черешни их и продлевать заемную, иждивенческую жизнь их…

Они учуяли, что я пришел убить их Дерево, их черешни, и значит, убить их…


Но поздно!..

Но поздно мне…

Но и вам поздно, уходящие вместе с подпиленным Деревом в вечность Коралловые Эфы, Эфы, Эфы родные сестры, спутницы смерти мои, мои, мои…

Но я тоже навек ухожу!.. вместе с вами…

Вот она — Последняя Тайна…


Мне уже все равно, куда рушится исполинское Древо…

Но Оно рушится от меня, а не на меня — самурайская пила мудра, но что мне от мудрости ее…

Но!..


Мне надо успеть!.. Они меня ждут!..

Я бегу по тропе…

Я весь в язвах, ранах — сколько их, я не знаю — но все тело нагое мое горит, как моя родная кибитка в ночном пожаре…

А одна Эфа оплела туго ногу мою, и не хочет уходить, и бежит со мной…

И я на бегу ей улыбаюсь и кричу на всю вселенную: “Пойдем со мной, верная моя коралловая жена!..”

И мне даже кажется, что это моя Эфа приползла сюда, и вот не хочет разлучаться со мной…

О Боже!.. Да!.. Это она! Я узнаю ее!.. Она насмерть любит меня!.. Ее рожки опять стоят!..

Она счастлива, что умрет со мной!..

Она и в жизни и в смерти верна!.. она влюбленно и преданно глядит на меня…

Как скифская загробная жена… Да!..

Были такие жены в веках!.. и нынче есть…


Я бегу наг, рдян от ран по родным, последним, прощальным, лунным горам моим…

Босым ногам моим больно от острых камней… но зачем мне теперь ноги?..

Я уже не успею к подножью Водопада — но я хочу успеть к его верховью…

Там, где Он рождается, осыпается, свергается несметными алмазами и жемчугами с огромной горы!..

И я успеваю…

А яд еще не успевает… Хотя много его во мне…


…Батюшка Николай Чудотворец, я исполнил ваш наказ… Древо мертво!.. О!..


…О, Боже!..

И я еще не дошел ни до Церкви, ни до Синагоги — и уже умираю — слепой, не готовый ни к аду, ни к раю…

А тот, кто не готов, идет в ад?..


… О Боже… Устал я быть человеком… хочу быть рыбой, камнем, водой, водой…


…О Боже! Как вольно! как широко! как радостно! как велико! как сладко прощанье!..

Я бросаюсь раздольно в родной Водопад сразу! Я нагой, уже готовый, и не надо мне одежды срывать, снимать…

Вода теплая! щедрая! летящая! обволакивающая! завораживающая! усыпляющая!..

И от нее раны перестают мучительно гореть, а остывают, обмирают, отпускают…

Я лечу, раскинув вольные руки и ноги в родном Водопаде…


Кто не мечтает о таком последнем алмазном гробе? жемчужном саване? хрустальном Водопаде?..


… Хочу быть рыбой, камнем, водой…



…Матушка моя! Я лечу к тебе…


…Гуля Сарданапал! Я лечу к тебе…


…Анна! Я лечу к тебе…

Ангел Серебряные Власы… ты же вечна… как Святая Русь…алчешь Рая…


Там!.. мы!.. никогда!.. не расстанемся…

Глава тридцатая АНГЕЛ ЗЛАТЫЕ ВЛАСЫ

…Поэт — это парус, а парус алчет только ветра…

Поэт Z

…Все страны мира граничат друг с другом.

И только Россия граничит с Богом…

Р. М. Рильке

…Опять пришел на русскую землю май — травень…

Май — под кустиком рай…

Зеленая травка — молока прибавка…

У коровки молоко на язычке…


Уже прилетели последние перелетные птицы…

Вот они!.. Словно горсть драгоценных камней высыпалась на ладони веселые: иволги, малиновки, сорокопуты-жуланы, чечевицы, камышовки, зяблики, соловушки, коростели, славки, пеночки…

И все Русь хвалят! поют! воспевают…

Вот иволга — она покрыла около шести тысяч километров, возвращаясь на Русь — Родину птичью из Южной Африки!..

И только на Руси, в блаженном, несметном, золотом, медовом разнотравье, иволга рождает птенцов! и только на Руси поет она… как и великий певун, певчий пернатого необъятного стада — соловей — только на Руси поет и рождает…


А мы, человеки русские, что по землям чужим мечемся? что за тысячи километров уезжаем, убегаем от великого, родоначального разнотравья своего?..

От святой райской земли рожденья своего куда, как сироты обделенные, бредем?..

И что же иволга и соловей мудрее нас?.. когда из дальних стран летят на Русь?..


Какой зуд-огнь опаляет нас?.. Какая историческая муха нас кусает и гонит?..

Особенно — царей и вождей наших?..

Да…


…И вот рассыпаем, собираем мы в лугах, как драгоценные каменья малахитовые, наши травы, злаки, цветы разнотравья…

Вот они: сирени, черемухи, лисохвост, тимофеевка, дятлины-клеверы, фригийские васильки, лиловые короставники, пижмы, нивяники-ромашники, золотые пылящие донники, таволги, незабудки…

И во всяком букете — пуд меду!..


О Боже!.. До чего ж хорошо! До чего ж полновольно! блаженно!..

Ооо!..


…И на валдайских святых холмах, холмах гуляет ветреный великий май, май, май!..


…Поэт Z стоит на вершине валдайского, кочующего, прозрачного холма и ждет ветра-весновея-волновея, который идет на Русь от русских, южных, родильных, хлебных, кормильных теплынь — полей, полей, полей, степей… Ей! Ей!..

Поэт все в той же огромной, с павлиньими вышивками, льняной рубахе-косоворотке блаженного Иоанна Кронштадтского и в тех же широких, вольных, казачьих шароварах-парусах…


Ветер приходит — легко подхватывает поэта в его летательной рубахе и парусах-шароварах…

Поэт раскидывает руки, как Распятый, и летит — все выше и выше…


Летит он радостно, привольно над смоляными борами, над заливными лугами, над смиренными реками, над обливными, цветущими, пенными садами…

Над болотами, где лежат, уповают незабытые советские солдатики, в клюквах сладких восходящие…

Над седыми Спасителями, Хранителями Руси монастырями, златокупольными храмами и потаенными, как белый гриб в позднюю осень, душецелительными, душеврачующими пустынями, скитами… где Часы Русской Истории никогда не умирают…

(Вот, поэт, где тебе бы навек опуститься, да остаться, да навек спасти душу-рану кочевую! но сладчайший земной ветер несет тебя куда? куда? куда?..)


О Боже! О Господь мой!.. Иль вот так Ты творишь Ангелов из грешных человеков?..


А Поэт летит над убиенными, умерщвленными нашими кормилицами — деревеньками — сосками материнскими, питательными, где одинокие старухи в окне у гераней ждут Богородицу, и Она, Заботница, Незапоздалица, приходит и в Царствие Небесное их провожает, сопровождает…

Да! да! да! По Руси нынче бродит витает Заботница! Незапоздалица!..


Поэт летит в ветре, в валдайских, струящихся холмах майских…

И вдруг видит, что по холмам одиноко бредет девочка-подросток… Юница мая… Отроковица-цветок разнотравья… Венерин Башмачок! Луговой мятлик!..

Она со школьным рюкзачком за плечами — и рюкзачок иностранный поношенный, и одежонка на ней чужая, поношенная, заемная, европейская…

Но она наша, крестьянская девочка, русская, льняная, золотая, пшеничная (скоро русский лен и пшеница останутся только на головках детей наших) полевая ромашка, и глазенки наши, и с великим любопытством — детским и женским, глазенки сметливые эти глядят в небеса восторженно на летящего поэта…

Поэт опускает руки, соединяет ноги и медленно опускается на холм рядом с девочкой…

Она бредет из деревенской школы — из села Федосьино — мало там осталось учеников и учителей, а скоро совсем не останется, и некому будет бродить с рюкзачками по холмам майским…


Ромашка полевая глядит веселыми лазоревыми бутонами-глазенками на Поэта, и золотые херувимские волосы её колышатся переливаются на ветру:

— Дяденька, вы ангел? Вы майский летающий ангел?..

Поэт вздыхает и молчит…

— Дяденька, а вы в рай летаете?..

— Летаю…

— А что в раю едят?..

— А там — вечный май!.. Вечноцветущие деревья, вечномедовые ароматы — ты их вдыхаешь — и больше ничего не надо!.. Ты их вдыхаешь и сытым медом упиваешься, наполняешься…

— Как у нас в селе… Магазин пустой… Кушать все время хочется… Значит, у нас рай?..

— А хочешь полетать?

— Очень!..


Поэт снимает с себя огромную летательную рубаху и надевает ее на девочку.

Девочка путается в рубахе, но она смелая, веселая, к полету готовая…

Подпрыгивает нетерпеливо на холме, как птица перед полетом… золотые волосы её льются…


— Ангел Золотые Власы!.. Встань на вершину холма!.. Руки, как крылья, расправь!.. расставь!.. И смело бросайся в ветер! Не бойся!.. Я внизу побегу — тебя подстрахую! Не бойся!..

— А я не боюсь! Вот жаль, что мои сельчане не увидят, как я лечу…


Девочка раскидывает широко руки, как распятая (а только распятые на Руси летят), и бросается, снимается с вершины холма и тихо, низко летит над холмом в сразу надувшейся, как парус от ветра, рубахе…

Поэт весело бежит под ней…

— Не бойся!.. Лети!.. Ангел Золотые Власы!..

— Я не боюсь!.. Ой! Лечу… лечу… лечу…


Она летит радостно над холмами…

А Поэт радостно бежит по холмам за ней…


…Русь!.. Дитятко Христово! летучее!.. Яичко пасхальное хрустальное! Божье!..


И куда летишь? летишь? летишь?..

Ко Христу летишь…


Ангел Златые Власы…

СТИХОТВОРЕНИЯ ПОЭТА Z

АНДРЕЙ РУБЛЕВ

И майский Ангел на холме Федосьином стоял

И майский первый Ангел на холме Федосьином стоял

И холм струился солнечный и Русь далеко-далеко чиста ясна была

И стоял Ангел на холме и Русь по-птичьи далеко обозревал

И струились зыбкие смиренные сложенные блаженные

лучистые пречистые всеталые его крыла крыла крыла

И девочка Мария из села Федосьина холомами чудовыми брела

И набрела на Ангела и зашептала: Бела бабочка!..

Первоначальная! Весенняя! Подруженька летучая!

Со мною поиграй! позавлекай!..

И Ангел весел отлетал на ближний нежный холм вставал

и верно прирученно ждал и звал

Мария! Догоняй!..

И девочка за ним бежала догоняла и смеялась гладила его

по перьям крыльям несказ’анным по власам очам устам очаров’анным


Ай! Русь! Месяц май! Кто забрел в холмы — гуляй!.. Ай!.. Ай!..

И бежали и развились и летали и струились Ангел мая Ангел мая

с сельской девочкой Марией в русских лепетных холмах…


РУССКИЕ ВСАДНИКИ АПОКАЛИПСИСА

В августовские звездопадные звездообильные ночи бархатистые блаженные ночи ночи

Ай да в бездонные колодезные святые ночи ночи

А звезды звезды а плеяды все более и боле сбираются выстраиваются вытягиваются

Над моей скоротечной головой и вечной Русью

Все боле и боле звезды сбираются стекаются в русском моем родном небе

Все боле и боле сливаются в полыхающие летящие кипящие летучие небесные кресты кресты кресты

Все боле и боле звезды строятся в полыхающие текучие кресты кресты летящие над бедной моей

головой

И при свете летящих полыхающих крестов крестов

Я вижу всю Русь ночную Святую

Облитую объятую вселенскими необъятными звездными крестами крестами

Я вижу осиянные русские святые холмы холмы валдайские иль переславльские

И на холмах нетерпеливо неудержимо необъятно переливаются клубятся

Два исполинских Два несметных Два русских переспелых Всадника

И они маются готовятся под текучими вселенскими звездными полыхающими

новорожденным и тысячелетними крестами крестами крестами


Один Всадник неистово костлявый истошно болезный с прозрачным скелетом

На неистово костлявом с бешено светящимися ребрами нищем коне кишащем червем

Всадник Голодарь Скитарь Всадник Голод Всадник русского гладного Апокалипсиса

А второй Всадник бешено горящий хищною слюною истекающий

Весь объят чреват увешан убойными топорами ружьями ножами вилами и гвоздями для распятья


Второй Всадник Русского близкого Апокалипсиса Всадник

русского бунта восстания восстанья всекровавого

Тут в этом грядущем океане крови все все все мы трусы грешные по горло искупаемся очистимся

отмаемся измаемся


И вот вот сорвутся с покорных ночных русских податливых холмов спящих

Эти перезрелые Святые русские Два Всадника Святого Воздаянья

И сойдясь сплетясь пойдут плясать витать крушить палить по Руси безбожной

эти кони! эти кровопляшущие застоявшиеся Два Всадника!

Гойда! Айда! Ай да Кони! ай да Всадники родимые родименькие долгожданные!

Ай ждут ай чаят Вас по деревням забытым русские безвинные старухи вдовы голодающие

Ай нынче Господь по немой пьяной Руси покорно умирающей Такими Конями Воздаянья

такими Всадниками Апокалипсиса разыгрался разгулялся разметался

расплескался как падучими звездами

Айда! Гойда!

Ай все звезды в русском августовском звездопадном небе собираются стекаются

В горящие летучие кресты кресты выстраиваются вытягиваются преображаются

И Два Последних Всадника вселенских вот вот сорвутся с валдайских холмов

холмов чудящих ворожащих под летучими падучими крестами


Но!

Чу!..

Но кроткий улыбчивый заезжий странник путник бездомник на жемчужном лунном

осиянном иерусалимском осле ослике осляти

Поднял кроткий перст перст Перст необоримый необъятный

И зачарованно улыбчиво Двум Исполинским Всадникам кишащим огнедышащим

молниевидным сойти сорваться в Русь с холмов с холмов враз притихших не дает

О!..

А небо русское а поле русское ночное святое блаженное все полнится все полнится

летящими алмазными осыпчивыми несметными ликующими ликовствующими

крестами из падучих звезд звезд звезд…


Господь! Ты где-то рядом! Ты везде! Ты в поле! в небе! Ты в душе!

Ты даже на жемчужном ослике Господь!

Господь!..

КРЕЩЕНСКИЙ СОН СОН СОН

Я сплю сплю сплю и ночью и днем

Как будто всерусские всенеобъятные снега снега

Замели занесли запылили намертво бесследно мой одинокий ковчежец кораблец

во ледяных холомах дом дом дом

И погребли мою одинокую умученную одинокую жизнь жизнь дыханье лепетанье

упованье что ли застудили затравили в доме том том том

Ах вьюга вьюга навей навей мне напоследок в одеялах ли в сугробах тысячелетний

православный колодезь кладезь сон сон сон

В котором многие смиренные народы затонули занедужили занемогли да сгинули на дно

Аль Русь еще живая бьется в кладезе тысячелетнем как бадья наполненная, не водой а льдом

Ах я сплю? покоюсь? маюсь ли в ледяных сыпучих кружевах

Ах опять я сплю сплю то ли в постели то ли в переславльском что ли поле поле поле

Ах засыпанный я зачарованный сладчайшими ласкающими как длани младой матери

всеуморяющими всеусыпляющими русскими православными снегами серебрами кружевами

Ах чудится мне снится что ли Всадник смоляной врановласый

Али вран одинокий полевой сирота сел на его захожую голову печально многодальную

И блуждает оживает смоляными ледяными перьями аки власами полыхающими

А Всадник в поле вьюговейном неоглядном всеметельном ищет где Ему напиться да омыться

Да все проруби крещенские задернуты непроходимыми косматыми льдами

Да все избы православные забиты заброшены порушены покошены распяты

Да негде с русскими крестьянами помершими замерзшими в собственных избах

ковчежцах чайку с баранками напиться под приветными геранями

Ай бродит Всадник на ледовом беломраморном завьюженном осле

Да в сонных беспробудных холмах сыпучих алмазных витает летает перелетает

от холма к холму валдайскому

Ах Русь крещенская пустынная а кто увидит перекрестится во поле спящем

Когда увидит что Всадник на осле аки на птице возлетает

От холма к холму от одиночества летает

Да кто услышит на Руси на спящей что шепчет Всадник устами оснежёнными


О Русь! О необъятный Гефсиманский ледяной ой вьюговейный сад сад завороженный

С блаженными застывшими у ледяных лазоревых алмазных

лунок рыбарями лещатниками апостолами зачарованными…


СЛЕЗЫ СТРЕКОЗЫ

Летом летом переспелым летом

У лазоревого кроткого прикровенного лесного таинника-озерца-ямины-бочажка

Я подружился с малахитовой трепетливой стыдливой стрекозой

И она прилетела и пылко доверчиво девственно спускалась смирялась садилась на мою ладонь

И глядела пылала на меня квадратными изумрудными неслыханными очами

наполнялась колебалась изумрудами живыми

А на изумрудном дне её зрачков роились золотистые соринки

словно в роднике златые песчинки


Потом лето мимогрядущее мимотекущее медовое прошло и разнотравье малахитовое

переспело перемлело полегло

И я захворал в одиноком деревянном доме сарае ковчежце моем

И лежал средь осени дождливой одинок одинок как забытый лесной бочажок

Окрест никого никого — только всеохватный всемутный угнетатель дождь дождь дождь

И вдруг сонно бредово слышу чую что кто-то тычется лепечет шелестит в моё окно

Дождь? не дождь? Дождь? не дождь?.. а кто? еще? придёт?

в травяное одинокое житьё? бытьё поросшее травой моё?..



Я открыл окно в дождь и увидел её

И она тихо нежно влетела и опустилась угнездилась на мое горящее лицо

И её трепетливые хлопотливые лапки и крылья заделитронули ресницы

огненные оголенные забвенные мои

И она нежно гладила меня по щеке бархатистым пыльцевым брюшком

как дальная моя матушка ласкала меня давным давно ночным баюкающим рукавом


А в неслыханных квадратных очах её сияли вспыхивали

лились текли алмазные изумрудные переливчатые слезы


О Боже! Бред? Сон?.. О Боже?..


Потом я уснул бездонно как деревенское болезное дитя которому дали упоительный мак

А утром меня покинула хворь дурь истома огнь

И я пошел в осенний опадающий лес неистово мокро златой

И я искал её — слезную целительницу летучую мою

Но не нашел…


ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ ХРИСТА НА РУСЬ

…Здесь ночью бурьян дорастает до звёзд

Здесь жены и дети пьют водку

Но именно здесь

Пойдёт по водам Иисус Христос

Отринувши смерть как лодку…

Загрузка...