Как только автобус остановился на деревенской площади под склоном, на котором проходили уроки катания на лыжах, Николя сразу же понял, что случилось что-то серьезное. Человек десять, мужчины и женщины, стояли у кафе, и даже издалека на их лицах читалось выражение боли и гнева. Исполненные враждебности взгляды следили за тем, как парковался автобус. Нахмурившись, Патрик сказал, что пойдет выяснить, что происходит, учительница велела детям ждать в автобусе. Ребята, только что певшие начатую еще в шале смешную песенку о детских лагерях, смолкли. Патрик подошел к группе, толпившейся перед кафе. Его лица не было видно, он стоял спиной, и волосы, собранные в хвост, развевались над капюшоном его куртки, зато видно было лицо человека, к которому он обращался с вопросами и который гневно отвечал ему. Две женщины стали кричать, одна из них, рыдая, потрясала кулаком. Несколько минут Патрик не двигался с места, в автобусе все притихли. Стекла начали запотевать, потому что, когда выключили мотор, перестал работать вентилятор, и, чтобы видеть происходящее на улице, дети терли их рукавами или ладонями. При этом все, как обычно, рисовали какие-нибудь фигурки или выводили буквы, но Николя вдруг заметил, что сам он старается этого не делать, а изобразил ничего не означающий круг, как если бы любые другие рисунки могли оскорбить людей, собравшихся на улице. Чувствовалось, что при малейшем жесте, который мог показаться им вызывающим, они были способны опрокинуть автобус и сжечь его вместе со всеми пассажирами. Наконец Патрик оглянулся назад. Его лицо было растерянным — оно было не гневным, как у жителей деревни, а потрясенным. Учительница сразу же вышла ему навстречу, чтобы узнать то, чего он не должен был говорить в присутствии детей. Тогда Одканн прервал молчание, сказав тоном, выражавшим не предположение, а уверенность, которую в глубине души с ним разделяли все:
— Рене умер.
Он сказал «Рене», а не «мальчик, который пропал», как будто все его знали, как будто он был одним из них, и Николя почувствовал, как его охватывает ужас, который до сих пор сдерживало ожидание развязки. Патрик и учительница вошли в автобус. Учительница открыла было рот, но вместо того, чтобы заговорить, закрыла глаза, прикусила губы, потом повернулась к Патрику. Он бережно взял ее за руку и сказал детям, подтверждая их догадки:
— Нет смысла скрывать от вас, случилось что-то очень серьезное. Страшное. Нашли Рене, того самого мальчика из Паноссьера, который пропал; его нашли мертвым. Вот так.
Патрик тяжело вздохнул, и было видно, насколько трудно ему было произнести эти слова.
— Его убили, — сказал Одканн из глубины автобуса, и опять это был не столько вопрос, сколько утверждение.
— Да, — ответил Патрик коротко. — Его убили.
— А кто — неизвестно? — спросил Одканн.
— Нет, неизвестно.
Учительница отняла ото рта носовой платок, который судорожно прижимала к губам, и ценой огромных усилий заговорила. Голос ее дрожал.
— Думаю, — сказала она, — среди вас есть верующие. Так вот, мне кажется, что они должны помолиться. Это было бы хорошо.
Все надолго замолчали, никто не решался пошевельнуться. Стекла так сильно запотели, что улицу больше не было видно. Николя сложил руки и хотел про себя прочитать «Отче наш», но не мог вспомнить слова молитвы, даже самое ее начало. Ему чудилось, что где-то очень далеко раздается голос матери, произносящей обрывки молитвы, но ему не удавалось повторить их за ней. Когда-то давно она преподавала катехизис, но после их переезда на новую квартиру с этим было покончено, с тех пор она не заставляла их с младшим братом молиться по вечерам. Он представил себе — хотя это было абсолютно невозможно, невозможно даже вообразить себе эти жесты, приводившие его в ужас, — что он подносит руку к карману своей куртки, достает листовку, которую ему дал жандарм, разворачивает ее — о, шуршание бумаги! — и рассматривает фотографию Рене. Он задумался о том, что станет делать с этой листовкой через несколько часов, через несколько дней, осмелится ли он достать ее из кармана, не выбросит ли ее, куда положит. Если бы у него с собой был сейф, он смог бы спрятать ее туда, а потом закопать сейф и забыть его секретный шифр. А что если кто-нибудь найдет листовку у него в кармане или застанет его врасплох, когда он ее разглядывает, и догадается, в какие игры они с Одканном играли прошлой ночью?
Их ночной разговор, свои собственные вымыслы теперь казались ему преступлением — постыдным, ужасающим соучастием в том, что действительно произошло. В памяти всплывало кукольное лицо Рене, его стрижка под горшок, слишком широко расставленные передние зубы, а может быть, просто один молочный между ними выпал. Наверное, он спрятал зуб под подушку и ждал, когда мышка унесет его и положит вместо него подарок. Его глаза за стеклами очков наполнялись страхом маленького мальчика, над которым склоняется незнакомый человек для того, чтобы убить, и Николя чувствовал, как лицо Рене сливается с его собственным лицом, как его рот растягивается в беззвучном крике, которому никогда не будет конца. В эту минуту он, наверное, предпочел бы, чтобы ему на плечо опустилась рука жандарма, пусть бы тот обыскал его и нашел в кармане куртки главную улику — объявление о розыске. Пусть это был бы жандарм или отец Рене, обезумевший от горя и теперь тоже готовый пойти на убийство, и он, безусловно, убил бы Николя, если бы только знал, чем они с Одканном развлекались. Находятся ли родители Рене в собравшейся на площади толпе, от которой дети теперь отделены непроницаемым барьером запотевших стекол автобуса? Стоят ли все они там по-прежнему? Что делает Одканн? Молится? Молятся ли вокруг него все оказавшиеся вместе в этой запотевшей часовне? Кончится ли когда-нибудь эта тишина, этот охвативший всех ужас — ужас, к которому он причастен, хотя никто об этом не знает?