Гай Светоний Транквилл, рассказывая о жизни Божественного Августа, римского императора, говорил: «Обрисовав его жизнь в общих чертах, я остановлюсь теперь на подробностях, но не в последовательности времени, а в последовательности предметов, чтобы можно было их представить нагляднее и понятнее».
Жизнь Константина Павловича Ротова в общих чертах обрисована в его автобиографии, и я могу перейти к подробностям. Я расскажу о нем все, что знаю. Что видел сам, что рассказал мне Константин Павлович и что рассказали те, кто его знал.
Мне позвонил Виталий Стацинский из «Веселых картинок»:
— С тобой хочет познакомиться Ротов.
Я ответил длительной паузой. Просто, как сказал классик, «в зобу дыханье сперло». Со мной хочет познакомиться сам Ротов! Ротов, рисунки которого я знаю с детства. Вырезал их из «Крокодила» и других журналов.
На другой день я познакомился с Константином Павловичем.
— Мы с твоим папой знакомы были давно, — сказал Константин Павлович. — По Союзу художников. А вот подружились в Северо-Енисейске. В ссылке. А до того по 8 лет провели в лагерях. Правда, в разных местах. Я — в Соликамске, а папа твой — на Колыме. У нас и статья была одна и та же — пятьдесят восьмая… Папа твой работал в клубе художником. Я тоже там подвизался. Мы, как могли, старались скрасить быт ссыльнопоселенцев. Однажды украсили зал дружескими шаржами на ссыльных и даже на местных милиционеров. Я нарисовал, и папа сочинил эпиграммы. Все очень веселились. А на другой день пришел Саша, бледный и расстроенный: «Как бы нам, Костя, снова в лагерь не угодить. Разговоры идут по городу, что шаржи наши — издевательство над работниками советских органов милиции». Но, к счастью, разговоры скоро стихли и все обошлось…
Я стал бывать у Ротова. С ним было интересно! Лагерь и ссылка не убили в нем великолепное чувство юмора. Огромного интереса ко всему новому и просто мальчишеской любви ко всякой технике.
Построили новый мост в Лужниках — и Константин Павлович поехал посмотреть. Появились кухонные комбайны — и Константин Павлович немедленно приобрел. Сам возился с комбайном. Впрочем, недолго. Что-то случилось с этой замечательной машиной, и она стала расшвыривать мясной фарш по всей кухне. К великой, впрочем, радости Кисы-Муры, ротовской любимицы.
Новый фотоаппарат оказался непригодным для съемки с близкого расстояния, а Ротову, обожавшему все живое, надо было снимать и насекомых. Муравьев, к примеру. И пришлось купить другой аппарат. Более совершенный.
Любовь к животным приводила Константина Павловича в зоопарк. Он не развлекался там. Он изучал и запоминал. (Зрительная память у него была феноменальная.)
— В каждом человеке я вижу черты какого-нибудь животного, а в каждом животном — что-нибудь человечье, — говорил Ротов.
Константин Павлович начал работу над серией сатирических портретов, герои которых имели черта животных. Бюрократ — бегемота. Зазнайка — верблюда… Он сделал четыре листа. Два из них были опубликованы. Потом тогдашний редактор «Крокодила» спохватился: да разве в лице советского человека могут быть черта животного?! На том и кончилась работа над серией.
Это было в пресловутую эпоху «бесконфликтности». Тогда родилось понятие «положительная карикатура». Один «специалист» по сатирической графике сообщал в своей книге: «Положительная карикатура чрезвычайно характерна для нашей советской сатиры именно потому, что коренным образом изменилась ее роль в нашей стране». И еще: «Наряду с бичеванием всего негодного крокодильские художники не могут не отмечать на страницах журнала то радостное, светлое, героическое, чем полна жизнь».
За долгие годы, проведенные в лагере и ссылке, Константин Павлович соскучился по Москве, по москвичам… Для больших прогулок не было сил, но выход из положения он нашел. Садился в трамвай и ехал до конца маршрута. Потом назад. Потом менял маршрут. И снова туда. И снова обратно. За окном были люди, автомобили, дома. Да и в вагоне было на что посмотреть. Пассажиры постоянно менялись, а для карикатуриста это были будущие герои его рисунков. Все изменилось кругом за годы его отсутствия. И одежда, и лица, и поведение людей.
— Можешь по памяти нарисовать троллейбус? — спросил меня Константин Павлович.
— Вроде могу, — неуверенно ответил я.
— Помнишь, сколько окон в троллейбусе?
Я задумался и, почесав в затылке, сознался:
— Нет. Не помню.
Константин Павлович взял листок бумаги и остро отточенным карандашом быстро нарисовал троллейбус. И окна, и двери, колеса и прочее — все было точь-в-точь и все на месте!
— Люблю хорошие материалы для работы: бумагу, краски, кисти.. — говорил Константин Павлович. — Когда вижу чистый лист хорошей бумаги, тянет сесть за работу. И хороший карандаш тянет… Мне подарили несколько карандашей, китайских. Возьми для пробы.
— Вы думаете, это отразится на качестве моих рисунков? — пококетничал я.
— Конечно. Ведь если карандаш плохой, если крошится или попадаются в графите камушки, ты же нервничаешь, уже не получаешь от работы удовольствия. А уж это-то на качество влияет.
Карандаш китайский я храню до сих пор: Ротов подарил!
— Константин Павлович, а вы не пользуетесь стеклом с подсветкой? — Это зачем?
— Ну если что-то надо исправить. Если захотелось что-то изменить. Можно быстро перевести рисунок…
— Да нет. Я заканчиваю рисунок на том листе, на котором начал…
Я не расспрашивал Константина Павловича о пережитом, но иногда в разговоре он касался этой темы:
— Когда меня арестовали, я сказал жене, что вины за мной никакой нет. Что, конечно, во всем разберутся и я скоро вернусь домой…
Точно такую фразу я услышал от своего отца, когда его уводили. Теперь-то я знаю, что с этими словами уходили миллионы людей. Но возвращались они очень не скоро, а многие не вернулись вовсе…
Константин Павлович рассказывал:
— Следствие вел Влодзимирский. Высокий, стройный красавец. Он сажал меня перед собой. Придвигал к моему лицу настольную лампу и направлял свет мне в лицо. Мощная лампа так сильно светила и грела, что, казалось, вот-вот глаза лопнут. Потом красавец снимал с левой руки часы и надевал на правую. Он был левша. Я знал — будет бить. А он не просто бил, а пытал, да так, что и вспоминать об этом страшно, — говорил Константин Павлович. — Иногда он на сутки (!) запирал меня в маленькую камеру, скорее в шкаф. Там не то что лечь, сидеть было нельзя. Только стоять. Сутки… Одно время держал меня в одиночной камере. Для меня это тоже было пыткой. Я очень тяжело переносил одиночество. Чтобы не сойти с ума, я рисовал. Маленьким обмылочком — на брюках. Рисовал, стирал нарисованное и снова рисовал…
— Я человек не злой, — говорил Константин Павлович, — но этому красавцу я желал смерти. И Бог услышал мои молитвы. Вслед за Берией, в числе других, был расстрелян и мой следователь… Однажды в камеру мне принесли чистую рубашку и приказали надеть. Через некоторое время повели куда-то. Привели в большой кабинет. Огромный письменный стол. Красивые массивные кресла. Один из ящиков стола выдвинут. В нем видны резиновая дубинка и пистолет. Неожиданно открылась дверь, которую я сначала не заметил, из нее появился Берия. Он долго рассматривал меня. Потом спросил: «Почему вы не в партии?..» — и, не дожидаясь ответа, ушел. Видно, наркому любопытно было взглянуть на карикатуриста — «врага народа», ордер на арест которого он собственноручно подписал.
Методы ведения допроса были отработаны четко. Хлебнув адова общения со следователем, человек был готов сознаться в чем угодно. Судите сами.
«Вопрос Храпову: В своих показаниях на следствии вы признали, что являлись агентом германской разведки. Вы это подтверждаете?
Ответ: Да, подтверждаю.
Вопрос Храпову: С кем вы были связаны по шпионской работе?
Ответ: По шпионской работе в пользу германской разведки я был связан с Ротовым Константином Павловичем.
Вопрос Ротову: Правильно ли показывает Храпов?
Ответ: Да, Храпов показывает правильно. Я действительно был с ним связан по шпионской работе в пользу германской разведки».
Вот так! Но кто же этот «Храпов»?
«Вопрос: Назовите ваших наиболее близких друзей и знакомых.
Ответ: Наиболее близкими мне из моих друзей и знакомых являются следующие лица…»
И Константин Павлович назвал четырех художников-крокодильцев: Льва Григорьевича Бродаты, Юлия Абрамовича Ганфа, Николая Эрнестовича Радлова и еще одного «близкого друга», который в моем рассказе фигурирует как «Храпов».
Что же надо было сделать с людьми, недавно близкими друзьями, чтобы один оговорил другого, а тот сделал такое признание?
«Москва цепенела в страхе. Кровь лилася в темницах… Нет исправления для мучителя, всегда более и более подозрительного, более и более свирепого; кровопийство не утоляет, но усиливает жажду крови: она делается лютейшей из страстей». Это что, о вожде всех времен и народов? Вовсе нет. Это о царе Иване Грозном из карамзинской «Истории государства Российского». А как похоже!
«Вопрос: Что вы можете показать о конкретных фактах антисоветской деятельности Ротова?
Ответ: В 1934 году, не помню в каком месяце, Ротов принес в редакцию «Крокодила» карикатуру, изображавшую дискредитацию советской торговли и советской кооперации. Эту карикатуру видел ряд сотрудников редакции, большинство которых возмущались ей. Других конкретных фактов, относящихся к 1934 году и началу 1935 года, я сейчас припомнить не могу…»
Думаете, следователь раздобыл рисунок, чтобы превратить его в «вещдок»? Ему и без того все было ясно.
А в результате допросов и очных ставок появляется «Обвинительное заключение». В этом документе Константину Павловичу припомнили, что до прихода красных в^Ростов он сотрудничал в «реакционном органе контрреволюционного донского казачества журнале «Донская волна». Было ему тогда 17 лет.
Говорится в документе, что: «В 1929 году Ротов установил шпионскую связь с германским агентом Храповым, по заданию которого собирал материалы для германской разведки.
Работая в редакции журнала «Крокодил», распространял антисоветские клеветнические анекдоты и карикатуры.
Как германский шпион изобличается показаниями Храпова. В антисоветской работе показаниями Панова и другими документами».
(На документе дата: 9 мая 1941 года. Такой вот день «победы». А арестовали Ротова 22 июня 1940 года. Известные даты. Только года не совпадают.)
Документ подписали: начальник следственной части НКГБ майор государственной безопасности Влодзимирский, его заместитель капитан Эсаулов и мл. лейтенант госбезопасности Сидоров. Собственноручно утвердил документ сам заместитель наркома государственной безопасности СССР, комиссар государственной безопасности 3-го ранга Кобулов.
В комнате Киры Владимировны, покойной жены Ротова, висит его портрет. Товарищ по лагерю — художник Константин Иванович Лебедев — изобразил Константина Павловича с котом на руках. Кота этого звали Мордафон. Он был всеобщим любимцем и доставлял заключенным много радости. Но беднягу Мордафона постигла трагическая судьба. Он был съеден. И съеден, что особенно обидно, любителем поэзии. Старик, убивший Мордафона, никогда не расставался с томиком стихов древних греческих поэтов. Одним словом, был он интеллигент и лирик и поступил так с Мордафоном, конечно же, не от хорошей жизни…
Филипп Максимович Тольцинер и Николай Николаевич Ульрих (не путать с В. В. Ульрихом — председателем Военной коллегии), познакомились в дороге. В Усольлаг ехали в одном вагоне. В лагере «шпионы» (один родился в Германии, другой побывал в заграничной командировке) подружились между собой и оба с Константином Павловичем.
Филипп Максимович был почти коллегой Ротова. Он — архитектор. Для него, как ни странно, в лагере нашлась работа. Ведь и барак без чертежей и привязки к местности не построишь. А уж тем более клуб…
— Однажды, — рассказывал Николай Николаевич, — Филипп Максимович купил в ларьке колбасы и часть ее принес Ротову. Он пришел в художественную мастерскую, но, не застав Константина Павловича, Филипп Максимович решил его дождаться. Того долго не было. Голодный даритель стал понемножку отщипывать от куска колбасы, а заодно и от ротовской пайки хлеба, лежавшей в, тумбочке. Короче говоря, Филипп Максимович друга не дождался, но оставил ему записку: «Костя, я принес тебе колбасу из ларька, но очень хотел есть и съел ее вместе с твоей пайкой хлеба. Я оставил маленький кусочек колбасы, чтобы ты знал ее вкус и запах».
И представьте, Ротов его простил. Его поразительное умение во всем увидеть смешное сработало и на этот раз. Впрочем, все мы были постоянно голодны и оттого хорошо понимали друг друга.
«Я здоров, работаю, я мне ничего не надо», — писал жене Константин Павлович. И в другом письме: «…Я не нуждаюсь сейчас в помощи. В каждом письме об этом прошу… Пусть даже в голову тебе не приходит мысль посылать деньги или посылки».
— Я освободился немного раньше Ротова, — рассказывал Филипп Максимович, — но из Соликамска не уехал. Просто некуда было ехать. Когда освободился Константин Павлович, он поселился у меня.
В письме из лагеря Ротов сообщил: «Для Соликамского краеведческого музея в течение нескольких лет. я делал много работы, за что деньги получал, конечно, «дядя». После же своего выхода я смогу заработать и для себя, это для того, чтобы чувствовать себя свободнее на первых порах… Работы много, и директор музея, очень милый и симпатичный старичок, еще верит в меня как в художника (что, может быть, и легкомысленно с его стороны)».
А в другом письме, уже выйдя на волю и поселившись у Тольцинера, он признался: «…мне хочется вообще прийти в себя, осмотреться и привыкнуть к новой обстановке. Ибо мое теперешнее положение по сложности переживаний и ощущений ни с чем не сравнимо. В кармане у меня уже есть паспорт, правда, паршивенький, но все же паспорт…»
Вешаю я как-то пальто в прихожей, а из комнаты Константина Павловича раздается веселый смех, точнее, хохот. Вхожу.
— Знакомься, — говорит мне Ротов, — это бывший главный инженер Шатурской электростанции.
Константин Павлович налил мне чаю и спросил:
— Знаешь, чего мы смеемся?. Вспомнился случай один. Гнали нас этапом. Когда проходили через деревни, сердобольные люди кидали нам то хлеба кусочек, то картофелину в мундире. Конвоиры на это смотрели сквозь пальцы. Но почему-то бдительно следили, чтобы соли нам не передали. И вот конвоир заметил, что соли кулечек кто-то бросил. Прошли мы в деревню, и остановили нас в чистом поле. Приказали раздеться и разуться. И стали одежку нашу обыскивать. Вот и вспомнили мы, как плясали голые на снегу. Какие коленца выкидывали, чтобы не закоченеть. Мороз-то был тридцать да с ветерком. А соли не нашли. Надели мы свою промерзшую одежду и пошли дальше. Видно, померещилось конвоиру.
Рассказывая о тюрьме или лагере, Константин Павлович почти не пользовался жаргоном тех мест. В речи его очень редко мелькали «шмоны», «вертухаи», «паханы» и прочее.
— Хуже всего в лагере было людям необщительным и тем, кто юмора не любит или не понимает, — рассказывал Константин Павлович. — Оказался в лагере нашем молодой парень. Эстонец. Тяжелоатлет. Мастер спорта. Богатырь. По-русски говорил очень плохо. И, видно, поэтому друзей в лагере у него не было. И давило на него одиночество и сознание «отсутствия состава»… Чах он на глазах. Сгорел буквально за два месяца.
— А вот другой пример. В одной камере со мной сидел пожилой профессор. Он страшно был подавлен тюремной обстановкой, следствием и сознанием своей невиновности. Он жаловался мне: «Константин Павлович! Не могу я привыкнуть к своему унизительному положению. К тому, например, что в уборную меня провожает офицер. И пока я там, я не могу закрыть дверь. А он стоит передо мной и наблюдает. А потом дает мне клочок газеты и, предварительно заглянув в унитаз, спускает воду… «Ужасно все это…» «Ну что вы, профессор, — я ему говорю, — это же прекрасно. То, что офицер стоит у открытой двери, это он заботу проявляет. Смотрит, удобно ли вам. Ну а что в унитаз заглядывает, так это оттого, что работа вашего желудка его беспокоит. Здоровье ваше его волнует. Ну а воду сам спускает, чтобы вас не затруднять». И первый раз после появления в камере профессор улыбнулся. «Очень, — говорит, — вы меня утешили, Константин Павлович. Если научусь смотреть на все вашими глазами, то, глядишь, и выживу!..»
— Между прочим, в лагере, — рассказывал Константин Павлович, — я узнал, как я знаменит. Ко мне подходили товарищи по несчастью и спрашивали, не тот ли я Ротов, который нарисовал «скандал на кухне».
Но надо сказать, «известность» — понятие довольно относительное. Вот что сообщал Константин Павлович в одном из писем: «Мама написала прокурору и Вяч. Мих. (В. М. Молотову. — Е. Г.) От первого на этот раз имела запрос: «Кто я и где работал?» Неужели 17 лет непрерывной работы в «Крокодиле» и в центральной печати могут быть незаметными?..
Уже теперь мне приходилось встречать много людей, совершенно мне незнакомых, знающих меня куда лучше, чем люди, которые исковеркали мне жизнь.
Один инженер прислал мне привет и говорит, что согласен пробыть в этих местах еще пять лет, только бы я работал и давал людям возможность посмеяться».
— Однажды, — вспоминал Ротов, — старшина заказал мне ковер. Он принес байковое одеяло, которое я должен был превратить в ковер. Старшина подробно рассказал сюжет. Сзади, слева — море. В море лодка с белым парусом. Сзади, справа — горы. На вершинах — снег. На первом плане действующий фонтан. У фонтана со сходством (старшина принес фотографию) должна быть изображена его любимая девушка. Рядом играет патефон. На пластинке меленько написано название любимой девушкой песни. А над девушкой летит голубь, который держит в зубах (!) письмо от старшины, о чем говорит надпись на конверте… Заказ я выполнил. Старшина был доволен, и я получил великолепный гонорар: полбуханки черного хлеба. Правда, одно условие я не выполнил. Но старшина на «зубах» не настаивал…
— Константин Павлович, я тут перелистывал старый журнал «Искусство». Там были репродукции двух панно для Советского павильона на Всемирной выставке в Нью-Йорке. Среди фамилий живописцев я увидел фамилию «Ротов». Это уж не вы ли? — спросил я, уверенный, что речь идет об однофамильце.
— Представь себе, Женя, это я. Панно написаны по моим эскизам. За двое суток я сделал эскизы. Все персонажи с портретным сходством.
На панно были десятки людей. И Папанин, и Качалов, и Стаханов, и Дуся Виноградова… На двух панно — человек семьдесят! Потрясающе!
Некоторые подробности я узнал недавно от участника этой работы академика Дементия Алексеевича Шмаринова:
«Когда созрело решение украсить Советский павильон на Всемирной выставке в Нью-Йорке огромными панно (170 квадратных метров), на которых изобразить надо было лучших людей страны, стало ясно, что работу эту надо поручить Василию Прокофьевичу Ефанову. Он к тому времени уже прославился исполнением ответственных госзаказов.
Ефанов был прекрасным организатором и сколотил отличную бригаду. В нее входили живописцы Пластов, Нисский, Бубнов и еще несколько человек. В том числе и я.
Но что меня, откровенно говоря, удивило, так это то, что первым в списке Ефанов поставил фамилию сатирика, графика К. Ротова. Но объяснялось все очень просто: Василий Прокофьевич знал великолепное умение Ротова создавать многофигурные композиции.
Константин Павлович очень быстро сделал акварельные эскизы. Там были и портретное сходство (список изображаемых оговаривался в госзаказе), и компоновка групп, и масштабное удаление.
Это происходило в конце печально известных тридцатых годов. Мы то и дело были вынуждены кого-то убирать с полотна, кого-то добавлять. А Ефанову эту работу пришлось продолжить даже в Америке, в павильоне. Он и там переписывал некоторые лица.
Но, несмотря на все перипетии, работа наша получила высокую оценку. Ведь фальшивая патетика тех лет на панно присутствовала».
1936 год. Гражданская война в Испании. В каждом номере «Крокодила» один-два рисунка на эту тему. А однажды позвонили «сверху» и сказали, что «есть мнение» о необходимости выпуска специального номера журнала, посвященного событиям в Испании.
И возникла в редакции небольшая паника. Очередной-то номер уже готов. Не паниковал только Ротов. Проработав ночь, он утром следующего дня явился в редакцию с макетом испанского номера. И в нем были не просто отведены места для рисунков, а сделаны их подробные эскизы. И подписи к каждому. Обозначены места для фельетонов и стихов.
Крокодильцы от макета пришли в восторг. Номер должен получиться отличный. Но времени не оставалось… Завтра — в типографию!
Два-три рисунка на испанскую тему в редакции были.
— Остальные сделаю к утру, — сказал Константин Павлович.
И, не поспав еще одну ночь, он принес в редакцию готовую обложку и три страничных рисунка. И все это на высочайшем профессиональном уровне. На ротовском уровне!
Номер, посвященный испанским событиям, стал одним из лучших за семьдесят крокодильских лет.
Как-то Константин Павлович сказал мне:
— Вчера получил письмо от Храпова, человека, который оговорил меня на допросе. Показания его были причиной моего ареста. Однажды мы встретились с ним в пересыльной тюрьме. Он слезно просил прощения. Даже на колени становился. Но не смог я его простить… Потом он приезжал в Москву, но ко мне зайти не решился. Мне позвонил Коля Соколов и сказал, что Храпов хочет меня видеть. Я сказал Коле, что зла этому человеку не желаю, но и видеть его не могу. А теперь вот письмо… Снова просит прощения. Нечего мне ему ответить. Ничего я ему не напишу…
Были в письме такие строки:
(Вспоминая вновь и вновь историю моей катастрофы, я все же прихожу к печальному выводу, что, если, не дай бог, со мною вторично случится то же самое, то я снова поступлю так, как поступил, ибо есть предел сил каждого человека. Я сопротивлялся столько, сколько у меня было сил, и сдался только после того, как этих сил не стало. Ведь мы попали в руки многоопытных палачей, которые искусно сочетали в своей работе мучения физические с моральными… Я прошу тебя быть снисходительным ко мне и, если можешь, простить мне все зло, которое я причинил тебе».
Отбывший лагерный срок и ссылку, поселившийся далеко от Москвы, Храпов долго не решался послать рисунки в «Крокодил». Он понимал, что крокодильцы относятся к нему, как к человеку, погубившему Ротова. Но в 1959 году он все же прислал несколько рисунков. В редакции долго думали, стоит ли их печатать… Не травмирует ли это Константина Павловича? А когда тяжелая болезнь уложила Ротона в постель, рисунки отправили Храпову. Через некоторое время Константина Павловича не стало. Храпов получил бандероль с рисунками одновременно с известием о смерти Ротова. И человек, хлебнувший кошмаров Лубянки и ГУЛАГа, много лет терзаемый угрызениями совести, удара этого не перенес и через несколько дней скончался. Судьба трагическая…
— Константин Павлович, как вас встретили коллеги, когда вы появились в Москве, отбыв лагерный срок? — спросил я.
— Откровенно говоря, не все стремились со мной встретиться. Ведь я не был реабилитирован… Первым ко мне пришел Бродаты Лев Григорьевич. До моего ареста я часто бывал у него: мы проводили с ним шахматный турнир на звание «чемпиона мира» из тысячи партий… Придя, он держался так, как будто не восемь лет прошли с последней нашей встречи, а пара дней. Он пришел и сказал: «Константин Павлович, вы забыли у меня свои папиросы». Он достал из кармана начатую пачку и вручил мне. Это были папиросы, выпуск которых прекратился перед войной. Он хранил их восемь лет! Пока жив, буду это помнить…
«Когда мы были молоды, — рассказывал мне Ротов, — мы очень много работали, но и отдыхали весело. Какие вечеринки закатывали! Животы потом болели, но не от съеденного и выпитого, а от того, что смеялись много.
Мы и дачи снимали коллективно. Мне пришлось жить в одной с Ильфом и Петровым. Интересно было наблюдать, как соавторы работают. Они тогда писали свой роман. Рано утром усаживались на террасе и приступали к делу. Иногда между соавторами возникал творческий спор, переходивший в конфликт. Тогда можно было услышать, голос одного из них. К примеру, Ильфа: «Женя, вы дурак!» После этого друзья расходились по своим комнатам и два-три дня не встречались. Потом в один прекрасный день рано утром они, не сговариваясь, являлись на террасу и дружно принимались за работу.
И на курорте собирались, — продолжал Константин Павлович, — целыми компаниями. Однажды в одном санатории очутилось несколько художников и литераторов, москвичи и ленинградцы. И должен был приехать еще один ленинградский литератор. Решили его разыграть.
По приезде ему полагалось явиться к врачу. Он и явился. Только врач был ненастоящий. Эго был отдыхающий, облаченный в белый халат. Знакомы они не были.
— Раздевайтесь, — сказал «врач».
Ленинградец разделся до пояса.
— Нет, все снимайте, — сказал «врач».
Ленинградец удивился, но снял и остальное.
— Положите руки на бедра и сделайте семь приседаний.
Ленинградец сделал.
— Теперь подскоки. Чем выше, тем лучше.
Ленинградец запрыгал. А в это время вся наша компания давилась, сдерживая смех, приникнув к неплотно закрытой двери.
— Достаточно, — сказал «врач», когда вновь прибывший изрядно вспотел. — Теперь вам сделают промывание желудка…
— Как промывание?! С какой стати? Я на желудок не жалуюсь…
— Дело в том, что мы ввели новую экспериментальную диету, и для чистоты эксперимента желудок должен быть очищен от остатков недиетической пищи. Вот вам направление. Идите в седьмую комнату.
— Ребята, клизму-то мне — за что? — кинулся к нам ленинградец.
— Не расстраивайся, — сказал ему один из нас, — иди в седьмую комнату. Отдай сестре направление. Подморгни ей и скажи: «Сделайте мне, как Ротову». И все будет в порядке.
Седьмая комната была кабинетом сестры-хозяйки. К ней-то и явился ленинградский литератор. Он положил на стол бумажку, подморгнул заговорщицки и сказал:
— Сделайте мне, как Ротову…
Сестра-хозяйка выпучила глаза, покраснела и затряслась от возмущения. Некоторое время она не могла вымолвить ни слова. Только тяжело дышала. И вдруг пронзительно завопила:
— Что?! Что я сделала вашему Ротову?!! Чего вам от меня надо?! Во-о-он!!!
Литератор вылетел из кабинета как ошпаренный, но, успокоившись, оценил шутку и смеялся вместе с нами», — закончил Константин Павлович свой рассказ.
А в редакции объектом для дружеских розыгрышей служил Леон Георгиевич Генч. Тонкий психолог в своих рисунках, в жизни он был необыкновенно наивен и доверчив. Разыгрывать его было нетрудно. Вот еще одна ротовская «байка»:
«Однажды приходит Генч в редакцию и видит — на стене вывешен приказ: «За грубое отношение к молодым авторам Ротова К. П. от работы главного художника отстранить. Главным художником журнала назначить Генча Л. Г.».
Леон Георгиевич и обрадовался, и растерялся. Увидел меня, подошел:
— Константин Павлович, как же это? За что вас так?
— Да привязались тут ко мне два бездарных начинающих. Рисуют плохо. Надежды никакой. Я им это объясняю, а они ходят и ходят. Я не выдержал и выгнал их. В результате вы теперь главный. Поздравляю!
Тут главный редактор пригласил к себе Генча, Ротова и Ганфа.
— Товарищи, — сказал главный, — надо что-то делать с журналом. Кажется, он начинает надоедать читателю. Думаю, стоит подумать о внешнем виде. Может, изменить формат?
— Можно сшивать журнал не как сейчас тетрадкой, а как альбом, — предложил я.
— Но можно еще оригинальней, — сказал Ганф. — Давайте делать круглый журнал.
— Ну, это уж вы слишком, — заметил Генч. — Сшивать-то как же?
Поговорили в этом же духе еще немного, и редактор закрыл совещание, попросив Генча остаться.
— Леон Георгиевич! Грубость Ротова не главное. Главное, что распустил он художников. Рисовать стали небрежно. Кое-как. Особенно обратите внимание на Бродаты.
Генч вышел от редактора озабоченным и тут заметил за столом Льва Григорьевича Бродаты. Тот сидел и исправлял что-го-в своем рисунке. А рисунки этого замечательного мастера и впрямь выглядели странно. Что-то заклеено. Что-то закрыто белилами. Что-то стерто резинкой, и бумага на этом месте разлохматилась.
— Что это вы так небрежно рисуете? — спросил Генч.
— А вам что за дело? — поинтересовался Бродаты.
— Вы очень снизили уровень своих работ, — сказал Генч, — и я как главный художник должен от вас потребовать…
— Главный художник?! Ха-ха! Идите все сюда. Генч говорит, что он главный художник! Ха-ха-ха!
Задетый за живое недоверием и насмешками, Леон Георгиевич потащил Бродаты к доске приказов:
— Читайте!
— «За неуважительное отношение к художнику Л. Г. Бродаты Генча Л. Г. от работы главным художником отстранить. Главным художником вновь назначить Ротова К. П.», — прочел Бродаты.
Потрясенный Генч тоже прочел и, не говоря ни слова, поплелся домой…»
«Остроумно разыгрывать друг друга, — пишут в книге «Втроем» Кукрыниксы, — удавалось немногим крокодильцам. Костя это мог.
Однажды, отдыхая в Сочи, он виртуозно слепил из хлебного мякиша скорпиона и положил его на простыню соседу по комнате — художнику Б. Клинчу. В другой раз пришел вечером, накрасив губной помадой на своем лице якобы следы поцелуев. При этом прекрасно изображал, будто не ведает об этих «уликах», и живший с ним вместе художник Ю. Ганф смущался, долго не решаясь сказать Косте, чтобы он их смыл».
Не потеряв чувства юмора, любознательности и прочих прекрасных качеств, Константин Павлович в злоключениях своих потерял здоровье. Врачи разрешили ему работать не больше четырех часов в день. Константин Павлович запрет этот нарушал. Он был нужен! Звонили из издательства — заказывали книжку. Пришло письмо из Казахстана, из областной комсомольской газеты, — просили карикатуру. «Комсомольская правда» напечатала большую подборку юмористических рисунков на зимние темы. Читатели определяли лучшего художника-юмориста, и Ротов получил первую премию. А «Крокодил» и «Веселые картинки»?
— «Крокодил» — мой долг. «Веселые картинки» — моя любовь, — говорил Константин Павлович и одинаково добросовестно, высокопрофессионально рисовал и для областной газеты, и для всесоюзного журнала.
В «Веселых картинках» Константин Павлович был, конечно, номером первым, хотя рядом с ним работали такие замечательные художники, как И. Семенов, А. Каневский и М. Черепных… Почти в каждом номере печатались на развороте ротовские рисунки. Михаил Михайлович Черемных пошутил как-то: «Отныне Костя Ротов должен называться — Костя Разворотов!»
В одном из номеров 1957 года был напечатан великолепный рисунок Константина Павловича, иллюстрирующий стихотворение С. Маршака:
По склону вверх
Король повел
Полки своих стрелков…
и т. д.
— А из чего стрелки стреляют? — спросила меня малолетняя дочь, подписчица и поклонница «Веселых картинок».
Я посмотрел на рисунок и увидел, что «стрелки» вооружены алебардами и мечами и никакого стрелкового оружия у них нет.
Я рассказал об этом разоблачении Константину Павловичу. Он сначала схватился за голову: «Как же это я?!» А потом долго хохотал, держась за сердце.
Незадолго до смерти Константин Павлович слег. Парализовало правую руку. И он попросил планшет, бумагу, карандаш и настойчиво стал учиться рисовать левой рукой. Не рисовать он не мог.
8 января 1959 года, прикованный болезнью к постели, Борис Иванович Пророков записал в своем дневнике:
«В данный момент в Московском Союзе художников товарищи прощаются с К. П. Ротовым. Вчера вечером из «Вечерней Москвы» я узнал о смерти этого замечательного и неповторимого художника».
В «Крокодиле» была создана комиссия по похоронам. Втроем мы отправились в Моссовет. Нас радушно принял заместитель председателя исполкома, ведавший коммунальными делами, а значит, и кладбищами. Он усадил нас на мягкие, с художественной резьбой стулья и приготовился слушать.
— Умер художник Ротов. Один из корифеев «Крокодила». Мы хотели бы похоронить его на Ваганьковском кладбище…
— А кто он, этот Ротов? — поинтересовался зампред.
— Замечательный, всемирно известный художник, — объяснил Егор Горохов.
— А звания у него какие?
— Званий у него нет…
— Ну и что ж вы хотите? Вот умрет, к примеру, академик — пожалуйста, хоть на Новодевичье. — И зампред, расплывшись в доброй улыбке, широко развел руки, как это делают, говоря «Добро пожаловать!» или показывая, какие осетры водились когда-то в Волге.
Похоронили Константина Павловича на Введенском кладбище. Когда могила была засыпана и все, постояв немного, двинулись к выходу, высокий мужчина с пышной седой шевелюрой остался…
— Идите, — сказал он. — Я отпою Константина Павловича.
Это был отец Виктор. Тот самый ссыльный священник, который отпевал в Северо-Енисейске моего отца. И в могиле отца есть горсть земли, брошенная Константином Павловичем Ротовым.
И еще одна запись в дневнике Бориса Ивановича Пророкова:
«Вечером зашел Коля Соколов… Принес свои рукописи… Все очень интересно, особенно значительно — о встрече с К. Ротовым в Соликамске».
А я и не знал, что Николай Александрович Соколов встречался с осужденным Ротовым!
Позвонил я Николаю Александровичу:
— Это ж мужественный поступок! В то время!.. Это ж риск!..
— Никакого героизма. Просто я очень любил Костю Ротова. И, главное, был убежден, что он ни в чем не виноват… Я полюбил его задолго до того, как мы познакомились. Еще в молодости, когда жил в Рыбинске. Вырезал из журналов его рисунки. Даже пытался ему подражать…
— Но ведь ваши воспоминания напечатать надо!
— Ну кто же, Женя, это напечатает?
И правда, в то время (1979 год!) о публикации такого рода не могло быть и речи… Но о встрече с Ротовым Николай Александрович мне рассказал:
«В 1943 году в «Крокодил» пришел майор, который сообщил, что служит в лагере в Соликамске, где находится Константин Павлович. Ротов работает в клубе и очень нуждается в материалах. Нет красок. Кисти он делает сам из конского волоса…
Мы передали Косте и кисти, и краски.
В том же году в Третьяковке готовилась наша, Кукрыниксов, персональная выставка. Часть картин была эвакуирована и хранилась в Соликамске. Мне предстояло туда поехать, и я решил, что должен повидать Костю. Понимая, что это не просто, я обратился в ГУЛАГ. Со мной поговорил большой начальник. Он сказал, что Кукрыниксов знает. Знает и наши работы. Знает и про танк. Дело в том, что незадолго до этого мы получили Сталинскую премию и денежную ее часть отдали на строительство танка. Я попросил разрешения на свидание. «Как правило, мы этого не разрешаем, но в виде исключения…»
Прибыл я в Соликамск в июне. Явился в контору лагеря. Оказалось, разрешение на свидание уже получено. До лагеря — три километра. Я было собрался туда идти, но мне сказали, что приведут Ротова сюда. И действительно, в сопровождении двух вооруженных конвоиров появился Костя. Мы обнялись, расцеловались.
В комнатушке, кроме нас, были два конвоира, майор, который приезжал в Москву, и еще кто-то в штатском в углу за столиком.
«Коля, я ни в чем не виноват!» — шепнул мне Костя. Я сказал ему, что мы хлопочем о пересмотре дела. Костя спросил о дочери. Я рассказал ему, что видел ее перед отъездом. Что она подросла и похорошела. Ротов рассмеялся: «Как она могла похорошеть, если она на меня похожа?»
Поговорили мы минут двадцать, и Костю увели».
В письме из лагеря Ротов сообщил дочери: «Недавно виделся с Колей Соколовым. Он мне рассказал о тебе. Этих комплиментов писать не буду, чтобы ты не возгордилась».
«Когда я вернулся из Соликамска, — продолжал Николай Александрович, — крокодильцы по очереди тянули меня за рукав и, затащив в уголок, шепотом спрашивали: «Ну, как там Ротов?»
Отбыв срок, Ротов прописался в Кимрах. В городе, определенном ему для жительства. Костя нарушал порядок и бывал в Москве. Как-то он продемонстрировал мне, как в порядке конспирации ходил мимо окон, низко пригнувшись. Впрочем, вскоре его снова арестовали и сослали в Северо-Енисейск.
В 1954 году Ротова реабилитировали. Он пришел к нам в мастерскую и сказал: «Ехал я сейчас в троллейбусе и сидел разваляся, заняв два места сразу. Я же свободный человек! Так мне было хорошо!»
В те чудовищные времена находились люди, которые пытались помочь Константину Павловичу. Не раз писали в «инстанции» Кукрыниксы. Писали и другие.
В 1944 году поэт Василий Иванович Лебедев-Кумач обратился с письмом в Верховный суд СССР и получил от его председателя И. Голякова такой ответ: «Прокурор Союза ССР сообщил мне, что дело Ротова Константина Павловича проверено, вина Ротова установлена и оснований для пересмотра дела нет».
Василий Иванович писал еще, но ответы были такими же.
«Огонек» опубликовал главы из книги Камила Икрамова «Дело моего отца». Камил — сын посмертно реабилитированного первого секретаря ЦК КП (б) Узбекистана Акмаля Икрамова. Отец был расстрелян, а сын отведал и лагеря, и ссылки.
В «Огоньке» я прочел: «Я знал… что постепенно подбирают всех, кого выпустили из лагерей по окончании срока. Поживет человек год-два на свободе где-нибудь вдалеке от столиц, а его опять возьмут, а что сделают — неизвестно. Сгинет, и все. Так уж кое-кто исчезал. Дядя Костя Ротов, например».
Я позвонил Икрамову:
— Камил, здравствуйте. Моя фамилия Гуров…
— Женя Гуров? Я вас прекрасно помню. Помню, как был у вас дома. Рассказ Веры Серафимовны о пленуме ЦК партии Узбекистана, о том, как исключали из партии моего отца, я привел в своей книге.
Вера Серафимовна — моя теща. В трагические для Акмаля Икрамова времена она работала в Узбекистане.
— Камил, вы знали Ротова?
— Я встретился с ним в лагере, в Соликамске. Но встреча была короткой. Если хотите побольше узнать о лагерной жизни Ротова, поговорите с Таничем.
Я, конечно же, позвонил известному поэту Михаилу Таничу:
— Михаил Исаевич, Икрамов сказал мне, что вы знали Ротова…
— Знал ли я Ротова?! Да он жизнь мне спас! Но по телефону всего не расскажешь.
Мы договорились о встрече. И не только договорились, но и встретились. Вот его рассказ:
«Сначала о том, как я попал в Усольлаг МВД СССР, в котором отбывал свой срок и Константин Павлович. Демобилизовавшись после войны из армии, я поступил в Ростовский инженерно-строительный институт на архитектурный факультет. Проучился я недолго. Вскоре меня арестовали. Был я молод, наивен и рассказывал однокурсникам о том, какие великолепные автострады в Германии. А потом на вопрос следователя: «Что ж, наши дороги хуже?» — признался, что, конечно, хуже. И все стало ясно: воспевание капиталистического образа жизни и клевета на социалистический.
Я долго сопротивлялся, не подписывая протоколы допросов. На допросах, которые длились по многу часов, следователь не давал задремать. А надзиратель следил, чтобы я не заснул и в камере.
Следователь Ланцов,
мастер ночных допросов,
он мне говорил: —
Подписывай!
Туды твою мать,
Матросов!
А я, приведенный
двумя конвоирами
из внутренней тюрьмы:
— Советская власть разберется!
— Советская власть это мы!..
Спор у нас был неравный:
Всю ночь я клевал головой,
а утром меня под расписку
не спать уводил конвой.
Теперь-то и зайцу ясно,
что я затевал бузу,
О чем, как в листе допроса,
расписываюсь внизу».
Тут прерву рассказ Танича, чтобы вставить цитату из недавно прочитанного романа М. Алданова «Ключ». Между письмоводителем и следователем по важнейшим делам происходит такой разговор: «—За границей, я слышал, их измором берут: круглые сутки допрашивают, напролет, пока не сознается. Сами сменяются, а ему спать не дают.
— Не знаю, как за границей, не думаю, чтобы это так было, хоть и я такие рассказы слышал. У нас, во всяком случае, эти способы не допускаются, и слава Богу».
Разговор этот происходил в России, накануне февральской революции. Во времена, когда следователь Ланцов и нарком Берия еще не приступили к своей страшной работе. Они-то зарубежным опытом не гнушались.
«Прокурор требовал пяти лет заключения, — продолжал рассказывать Михаил Исаевич, — но судья не пошел ему навстречу и дал шесть.
Наш этап двигался от Ростова до Соликамска целый месяц. На полустанках поезд останавливался, и заключенных пересчитывали.
«Влево, пулей!» — кричал конвоир, и мы выскакивали из вагона, пулей бежали влево. А конвоир для верности счета стукал каждого деревянным молотком по спине. В общем-то эти молотки служили для простукивания вагонных стен на предмет выяснения их надежности.
Когда мы прибыли в Соликамский лагерь, перед строем, кроме охраны и лагерного начальства, появился человек то ли в телогрейке, то ли в бушлате. Это был Ротов.
Он спросил: «Художники есть?» Я как бывший студент архитектурного факультета поднял руку. Поднял руку и мой однокурсник и подельник Никита Буцев.
Так мы попали в художественную мастерскую, которую возглавлял замечательный художник Константин Павлович Ротов. Чего только не делали в этой мастерской! Конечно, наглядную агитацию для лагеря. В мастерской писали копии с известных картин. Особенно котировались Шишкин и Айвазовский. Картины эти продавались в Перми. В лагере еще было налажено производство детских игрушек. Изготовитель на них писался скромно: «Усольлесотрест», а вовсе не «Усольлаг МВД». То, что дети радовались игрушкам, а взрослые могли украсить свой дом картинами, это прекрасно. Главное же то, что люди, делавшие все это, имели шанс выжить в отличие от работавших на лесоповале. У тех шансы на выживание были ничтожны».
Снова прерву рассказ. Танича и процитирую Варлама Шаламова: «Когда я кончил фельдшерские курсы и стал работать в больнице, главный лагерный вопрос — жить или не жить — был снят».
Одних спасала работа в больнице, других — в агитбригаде, третьих — в художественной мастерской и «шарашке», а на лагерном жаргоне звались они «придурками». Но не будь в ГУЛАГе «придурков», и не было б «Колымских рассказов» Шаламова, не сыграл бы Дикий адмирала Нахимова и вождя всех времен и народов, не написал бы Солженицын своих романов, не сделал бы Ротов великолепных сатирических рисунков и прекрасных книжек для детей.
«Были заказы, — продолжал Танич, — и весьма серьезные, к примеру, оформление Пермской областной сельскохозяйственной выставки. Константин Павлович делал и более ответственную работу. По докладам Сталина выпускались роскошные альбомы. Там были цитаты из доклада и рисунки Ротова. Альбомы эти переплетались в сафьян и отправлялись в Москву, в подарок вождю. Не знаю, держал ли вождь когда-нибудь в руках альбом, оформленный талантливой рукой «врага народа»?
Однажды Константин Павлович поручил мне расписать сани для начальства. Я покрасил их черным лаком. А по этому фону расписал желтыми и красными цветами. Получилось очень красиво.
Ротов пришел принять работу. Оглядел сани и сказал так: «Миша, вы добросовестно и со вкусом выполнили работу, но неужели вам не пришло в голову, что это цвета флага Германии?» К счастью, лагерному начальству это тоже не пришло в голову.
— Вот на этой акварели, — показывал Михаил Исаевич, — изображен Константин Павлович. Это работа художника Лебедева. Ротов играет в шахматы с Яковом Г».
Снова прерву рассказ Танича. Вот что писал жене из лагеря Константин Павлович: «В сентябре — октябре, а может быть, и раньше, у тебя побывает Яков Ефимович. Должен дать его характеристику, чтобы ты знала, кого принимаешь.
Это первый человек, с которым меня свела судьба семь лет тому назад и не разлучала до сих пор… Сам он, конечно, будет называть меня самым близким приятелем. Ко мне он всегда был хорошо расположен и, видимо, искренне и дурного (кажется?) ничего для меня не сделал. Человек «с широкой натурой», знает, за что пострадал (миллион растраченных денег, ему не принадлежащих, — говорит, уже все). Летал из Харькова обедать в Москву на самолете…»
«Я сейчас думаю, — продолжал свой рассказ Танич, — почему Ротов пришел тогда встретить наш этап. То ли он узнал, что прибыл этап из Ростова, а ведь он ростовчанин. Может, думал увидеть кого-то знакомого, земляка. То ли просто позарез нужен был художник. А может, и то, и другое?..
Надо сказать, что начальство относилось к Ротову уважительно. Несколько раз его даже выводили из зоны на этюды. Правда, в сопровождении двух вооруженных конвоиров.
Выпускали мы с Константином Павловичем и «Лагерный Крокодил» на внутрилагерные темы. К примеру, человек, который выдавал нам сахар, нещадно нас обжуливал. Ротов нарисовал на него очень похожую карикатуру, а я сделал подпись в стихах. Фамилия этого человека была Новак, и я, естественно, сыграл на этом. Он-де ловчее управляется со своими гирями, чем известный всему миру чемпион. Карикатуру повесили в столовой. Не знаю, стали ли мы получать больше сахару, но заключенные посмеялись, а смех, говорит наука, для здоровья даже полезней сахара.
В лагере была масса интересного народа. В составе агитбригады был Алексей Дикий. Большой артист, сыгравший (после лагеря) даже самого Сталина! В художественной мастерской работал бывший юнкер, с оружием в руках защищавший в семнадцатом Зимний дворец. А сколько в лагере было людей с другой стороны баррикад, которые Зимний брали?
Я отвлекся… Что же еще о Ротове? Да. Он очень любил насвистывать. И во время работы, и когда отдыхал. Причем, никаких шлягеров. Авторами его любимых мелодий были Вагнер, Григ и прочие классики.
Свяжитесь с моим однодельцем Никитой Буцевым. Я ведь недолго работал в ротовской мастерской. За провинность отправили меня в тайгу, на «общие работы», на лесоповал».
1948 год. Выйдя на свободу и собираясь в Москву, Константин Павлович писал из Соликамска жене:
«Одет (чтобы ты узнала меня) буду так: защитного цвета телогрейка с «каракулевым» воротником, такая же шапка, вроде кубанки, сапоги (довольно приличные) и галифе… По здешним местам, это выглядит даже элегантно, но в М. мне все же хотелось приехать затемно».
«В Москву меня не пустили. Прописали в Кимрах, — рассказывал Константин Павлович. — Я часто бывал в Москве. И даже оставался ночевать, чего делать, конечно, не полагалось.
Однажды ночью раздался звонок. Вошли двое: «Живущие все прописаны?» «Все!» «Проверим!» И пошли по комнатам. За ними в квартире появилась дворничиха. За ней — понятые. И, конечно, обнаружили меня. А обнаружив, арестовали.
Когда я оделся и был готов идти, жена старшего брата сказала: «Костя, у тебя на пальто оторвалась пуговица. Снимай. Я пришью». И она сказала это с такой уверенностью в своей правоте, что люди, которые могли увести человека не только без пуговицы, но и без пальто, послушно сели на диван и терпеливо ждали, пока Лидия Ивановна не спеша делала свое дело.
Отправили меня в ссылку, в Красноярский край, в поселок городского типа Северо-Енисейск. Навсегда!»
1953 год. Умер Сталин. Прошло некоторое время, и начались пересмотры дел репрессированных в годы его кровавого царствования.
17 июля 1953 года Кукрыниксы снова пишут письмо о пересмотре дела Константина Павловича Ротова. 15 ноября они обращаются к Ворошилову с той же просьбой.
10 февраля 1954 года Военная коллегия Верховного суда СССР, рассмотрев дело Ротова К. П., исключает из обвинения две статьи. Отпали шпионаж и измена Родине. Но… Но осталась статья 58–10, часть 1—«пропаганда и агитация против Советской власти». Осталась «злополучная лошадь»…
Вот строки из протокола допроса Ротова К. П. от 31 мая 1954 года:
«Вопрос: Расскажите, какую карикатуру антисоветского характера вы нарисовали в 1934 году.
Ответ: Никаких карикатур антисоветского характера я не рисовал. Был такой случай в 1934 или 1935 году, точно не помню: я изготовил карикатуру юмористического характера, а именно — лошадь с торбой на морде. От головы до хвоста по спине растянулась очередь воробьев, ожидающих появления помета, которым обычно питаются воробьи. У хвоста лошади была сделана надпись «Закрыто на обед». Никакого антисоветского замысла в эту карикатуру я не вкладывал и вложить не мог. Эта карикатура юмористического характера мною исполнена была по собственной инициативе на темном совещании. Там же я ее показал редактору журнала «Крокодил» Мануильскому Михаилу Захаровичу. Мануильский посмеялся над рисунком и сказал, что этот рисунок можно напечатать. Я возразил ему, что печатать его неудобно, так как он имеет несколько вульгарный характер. Мануильский со мной согласился. Этот рисунок подклеили в альбом редакции, которым пользовались только работники редакции.
Примерно месяца через полтора-два после этого Мануильский мне сказал, что об этом рисунке он рассказал своему брату Мануильскому Дмитрию Захаровичу (секретарю Исполкома Коммунистического интернационала. — Е. Г.), который посмеялся над рисунком. Тут же Мануильский Михаил Захарович попросил меня нарисовать такой же рисунок с тем, чтобы он мог показать его брату. Я эту просьбу исполнил. Впоследствии Мануильский Михаил Захарович говорил мне, что он этот рисунок показывал брату, а брат, в свою очередь, показывал его И. В. Сталину, что Мануильский Дмитрий Захарович и Сталин И. В. остались рисунком довольны и от души посмеялись над юмором этого рисунка. На этом все и закончилось.
В печати этот рисунок не помещался, поэтому до широкого круга лиц он не доводился. Во всяком случае, никакого антисоветского замысла в нем не было. Начерченную сейчас мною схему этого рисунка я прошу приложить к настоящему протоколу. Обстоятельства изготовления этого рисунка может подтвердить Мануильский Михаил Захарович… Кто из сотрудников журнала «Крокодил» присутствовал на темном совещании в то время, я сейчас не помню. Сохранился ли подлинный рисунок в альбоме журнала «Крокодил», я не знаю».
А рисунок-то в альбоме сохранился! И Кукрыниксы его нашли. Нашли и отправили в прокуратуру. И наконец…
В определении Верховного суда СССР о реабилитации Ротова К. П. говорится: «… Главная военная прокуратура в своем заключении указывает, что проведенным дополнительным расследованием опровергнуто обвинение Ротова в том, что в 1934 году им была изготовлена карикатура антисоветского характера.
Дополнительным расследованием установлено, что карикатура, которая рассматривалась как антисоветская, в действительности не является таковой.
В настоящее время эта карикатура изъята из редакционного альбома и приобщена к делу».
В 1957 году к Константину Павловичу пришел молодой, никому тогда еще не известный художник Борис Жутовский. Тот самый Жутовский, творчество которого в присущей ему грубоватой манере заклеймил на выставке в Манеже Никита Сергеевич Хрущев. Но это было значительно позже, а в 1957 году Борис принес Константину Павловичу свои первые опыты в юмористическом рисунке. Показать и получить квалифицированнейший совет.
В первое же посещение, в первые же минуты Борис был потрясен доброжелательностью, вниманием и товарищеским отношением к нему большого мастера. «Я влюбился в него с первого взгляда», — говорил Жутовский. Впрочем, в Ротова все влюблялись с первого взгляда. И Борис стал бывать у него дома и носить свои рисунки.
Будучи начинающим художником, Борис был опытным альпинистом. Мастером спорта. И возникла идея — одну из безымянных вершин Восточных Саян назвать Пиком Ротова. «Восточные Саяны — самое красивое место нашей страны, — говорил Жутовский. — Как еще мог я выразить любовь к этому замечательному человеку?»
В 1958 году группа альпинистов, руководимая Борисом Жутовским и его другом Алексеем Чусовым, поднявшись на безымянную вершину, установила на ней портрет Константина Павловича Ротова.
Есть в Восточных Саянах Пик Ротова! Есть памятник Константину Павловичу Ротову! Хоть и не было у него ни орденов, ни почетных званий…