О бесконечной смысловой валентности языкового знака

[62]

Уже самая обыкновенная интонационная сторона языка свидетельствует о его бесконечной смысловой валентности. Одно и то же предложение можно произнести с весьма разнообразной интонацией вплоть до перемены утвердительного предложения по его смыслу на совершенно противоположное, т.е. на самое настоящее отрицательное предложение. В наших школьных грамматиках различаются предложения повествовательные, побудительные, вопросительные и восклицательные. Чисто логически везде тут фигурирует одно и то же суждение. Но с точки зрения языка это совершенно разные предложения. По-латыни побудительное или запретительное суждение по крайней мере хотя бы выражается при помощи конъюнктива, так что здесь имеется формальное основание действительно говорить о разных предложениях. Но по-русски можно сказать: «идем», или «идемте!», или «давайте пойдем!», или «ну, пошли, пошли отсюда», или «пойдем гулять!», и для этого вовсе не требуется никакого сослагательного наклонения, а весь этот побудительный смысл такого рода предложений выражается при помощи все того же индикатива, т.е. не формально-грамматически, а только при помощи соответствующих интонаций и при помощи контекста речи.

Таким образом, грамматическое предложение только вне всякого контекста и только вне всяких ударений и интонаций может быть буквальным и механическим выражением чисто логического суждения, и когда мы в наших школьных грамматиках занимаемся предложениями без всех этих, как говорят, «суперсегментных» привнесений, то мы занимаемся здесь, собственно говоря, не грамматикой а пока только еще логикой. Такие предложения являются логическими знаками, но не знаками языковыми.

В советском языкознании чисто эмпирическим путем исследователи уже давно пришли к гораздо более насыщенному пониманию языкового знака, чем это мы находим в школьных руководствах. Еще в 50 – 60-х годах образцы более углубленного понимания предложения мы находим у В.И. Борковского[63] и А.Н. Стеценко[64]. Однако сейчас мы остановимся на двух специальных докторских диссертациях, содержащих материал по нашей теме.

Именно попытку расширить само понятие грамматической предикации мы находим в докторской диссертации Я.И. Рословца[65] (1974). Основной целью этой диссертации является привлечение разного рода словосочетательных, предложенческих и всех разнообразных компонентов реально наличных в языке предложений вплоть до наречных, служебно-частичных и даже междометных элементов. И действительно, в результате исследования этого автора получается весьма богатая картина как подлежащего, так и сказуемого, весьма далекая от школьного схематизма. Тем не менее этот автор все-таки не доходит до разрушения твердыни предикации, до фиксации в ней разнообразных степеней и до становленческого понятия самой предикативности. Некоторый намек на разнонапряженную предикацию и на ее разнообразную понятийную насыщенность мы находим в тех местах этой диссертации, где анализируются разные значения связки есть. Таких значений Я.И. Рословец устанавливает пять[66]: 1) «отношения тождества, сущности, определения содержания предикативно определяемого лица или предмета»; 2) «отношения бытия, наличия, существования»; 3) «отношения возникновения, становления, обнаружения (стать – становиться, делать – делаться, остаться – оставаться и др.)»; 4) «модальные оттенки высказывания (казаться – показаться, слыть – прослыть, почитаться, считаться, представляться и др.)»; 5) «связи „именования“ (зваться, называться, именоваться и некоторые другие)». Уже эти пять типов предикативного отношения свидетельствуют о том, что здесь использованы такие основные логические категории, как бытие (во втором случае), тождество (в первом случае), становление (в третьем случае), модальность (в четвертом случае), номинативный акт (в пятом случае). Все это свидетельствует, по крайней мере, о том, что Я.И. Рословец вполне отчетливо понимал логическую многозначность самой предикации как таковой независимо от второстепенных членов предложения и от внесения сюда самых разнообразных языковых элементов и конструкций. Тем не менее вся диссертация построена на нетронутости самой предикации и только на расцвечивании ее разными, большей частью весьма разнообразно и четко подобранными внепредикативными элементами.

Еще раньше Я.И. Рословца, Л.Ю. Максимов в своей докторской диссертации (1971)[67] тоже исходил из динамического (как он говорил), а не из статического понимания членов предложения и простого, и сложного, и сложноподчиненного. В противоположность Н. Хомскому и Ч. Хоккету, понимавшим языковую модель как обобщенную и формализованную структуру, Л.Ю. Максимов пишет:

«Структурно-семантическая модель сложноподчиненного предложения оказывается категорией динамичной в отношении степени абстракции: последовательное включение все новых и новых релевантных структурных признаков делает модель все более и более частной в структурном отношении и конкретной в семантическом. Такое понимание модели принципиально отличается от понимания модели (формулы, схемы) как категории статичной, широко распространенного в современной синтаксической науке… Вполне понятное стремление дать конечный список моделей и универсальный набор признаков, из которых должны строиться любые модели, неизбежно приводит к абсолютизации какой-либо одной ступени дифференциации, к нивелированию специфических особенностей отдельных классов, что может исказить реальные соответствия языковых фактов, так как абсолютизируемый уровень абстракции может не отражать весьма существенных признаков описываемых структур, а сами абсолютизируемые признаки могут быть в различной степени важными для разных структур (представлять различные по степени обобщенные модели)»[68].

Из этого рассуждения Л.Ю. Максимова необходимо прямо сделать тот вывод, что предикативные отношения между подлежащим и сказуемым только в редких случаях являются буквальным воспроизведением предикации как чисто логической операции. На самом же деле те предикативные операции, которые наличны в языке, всегда обладают той или иной смысловой динамикой и могут в какой угодно степени отходить от абстрактного логического предицирования. Л.Ю. Максимов пишет:

«Определенные преимущества имеет понимание модели как категории динамичной и при решении вопроса о границах грамматических значений (семантических характеристик) моделей и индивидуальной семантики (содержания) предложений, построенных по этим моделям. Если операции со статичными моделями предполагают обращение только к самым общим грамматическим значениям, то последовательная дифференциация моделей предполагает соответствующую дифференциацию и грамматических значений, позволяет описать и более частные значения, вплоть до таких, которые связаны с получившими статус структурных признаков функциональными средствами и типизированными лексическими элементами. При этом, думается, границы между грамматическим и лексическим не только не утрачиваются, но становятся более ясными, ибо приобретают реальный характер»[69].

С этой точки зрения, из анализа грамматического предложения неизбежно вытекает тот вывод, что однозначное абстрактно-логическое конкретное употребление предикации в языке встречается реже всего и имеет наименьшее значение и что фактически значение предикативного акта очень мало отличается от семантики вообще. Предикативный акт, как и вообще всякий языковой акт мысли, насквозь семантичен, безгранично разнообразно насыщен, все время находится в процессе становления и ничем не отличается от языковой семантики вообще. Его абстрактная предикативная структура в зависимости от того или иного семантического наполнения приобретает настолько разнообразный вид, что необходимо прямо говорить о столь же разнообразных ее типах.

Перейдем к нашему последнему, теперь уже пятому, тезису[70]. Именно, всякий языковой знак, будучи системой отношений, черпает эту систему отношений из того или иного функционирования бесконечного источника мышления и может варьировать эту систему отношений тоже бесконечными способами.

Этот тезис тоже еще далек от какой-нибудь специально языковедческой теории и базируется, как и все предыдущие наши тезисы, на данных простейшего здравого смысла, на данных самой обыкновенной и неустранимой, неопровержимой человеческой практики. Здесь нам совершенно нечего доказывать, а достаточно будет только сказать в чем дело.

То, что всякий языковой знак есть акт человеческого мышления, это мы уже знаем. Но мышление есть отражение действительности, а действительность бесконечна. Следовательно, и человеческое мышление тоже никогда не останавливается, тоже уходит в неисчислимое множество наблюдений, сравнений, сопоставлений и всяких смысловых конструкций, то больших и глубоких, а то легких или поверхностных, всегда развивается и уходит в бесконечную даль, никогда не останавливается и всегда мало или много творит, как и сама действительность. Если мы будем отрицать за мышлением эту бесконечную способность развиваться, то мы просто должны будем отказаться от учения о том, что мышление есть отражение действительности. Получится так, что действительность все время развивается, все время бурлит и клокочет, все время создает свои новые и новые формы; а человеческое мышление в противоположность действительности никогда не развивается, никуда не стремится, не порождает все новых и новых форм и вообще лишено способности к бесконечному движению. Рассуждать так – значило бы впадать в мрачный, метафизический дуализм и заключить человека в тесную тюрьму его собственных переживаний только данного момента, не идущих никуда дальше.

Итак, мышление бесконечно, потому что бесконечна та действительность, отражением которой оно является. Но если это так, то и отдельные моменты мыслительного процесса тоже несут с собой заряженность этим бесконечным стремлением, каждый момент мышления тоже не стоит на месте и тоже все время стремится к безостановочному развитию. Следовательно, и языковой знак, если он действительно является актом мышления, тоже заряжен этой всегдашней способностью к бесконечному развитию, тоже никогда не стоит на месте и тоже кишит бесконечными семантическими возможностями.

В нашей статье «Аксиоматика знаковой теории языка»[71] мы уже пришли к выводу, что всякий знак может применяться к любым областям человеческого мышления и поведения и к любым областям действительности; а поскольку этих областей в человеческой практике и вообще в действительности неисчислимое количество, то, говорили мы, и всякий языковой знак тоже может обладать бесконечно разнообразными значениями. Однако все это мы говорили выше в применении к знакам вообще, не только к языковым знакам. Сейчас нас интересует только специфика языкового знака. А эта специфика необходимым образом связывает человеческий язык и его знаки с человеческим мышлением. И вот только теперь мы можем говорить о бесконечно разнообразных значениях знака не просто в описательном смысле слова и не просто как о фактах языка.

Эта бесконечная возможность значений знака теперь базируется у нас на том, что языковой знак есть акт мышления, что мышление есть отражение действительности, которая тоже бесконечна, и что, значит, бесконечно и само мышление, что этим бесконечным стремлением отличается и каждый момент мышления, каждый его акт и что, наконец, и каждый языковой знак тоже заряжен бесконечными семантическими возможностями.

Заметим, что проводимая здесь у нас теория бесконечной семантической валентности языкового знака хотя пока что нигде и не проводится в систематической форме, тем не менее для нее имеются все основания в нашем языкознании и литературоведении. Так, например, Э.Г. Аветян[72] прямо требует заменить существующие синхронные рассуждения о знаках рассуждениями диахронными, историческими, начиная от примитивной и непосредственной реакции субъекта на внешнее раздражение и кончая такой абстрактной конструкцией, как фонема. На точке зрения необходимости преодолевать слишком стационарную и слишком неподвижную характеристику знаковости стоит С.Р. Вартазарян[73]. Ю.С. Степанов[74] любопытнейшим образом говорит о разной степени напряжения самой знаковости, устанавливая бесконечные переходы от нулевой значимости знака и кончая тем или иным его содержательно-полноценным наполнением. Очень широко подходит к понятию знака также и акад. М.Б. Храпченко[75], который весьма основательно высказывается как против абсолютизирования знаковой теории, так и против ее игнорирования. Исследование М.Б. Храпченко убедительно доказывает ошибочность глобальной семиотики и на конкретных примерах констатирует бесконечно разнообразное функционирование знаковых систем, их весьма разнообразную эстетическую насыщенность и их тоже весьма разнообразную эстетическую значимость от нуля до полноценных символов.

Теперь нам остается подвести итог приведенным выше рассуждениям о специфике языкового знака. Автор только просит читателя не упускать из виду основной установки, проводимой им в этой и предшествующей работе, которая заключается в том, что специфику языкового знака мы рассматриваем здесь только в связи с человеческим мышлением и не касаемся многих других сторон той же самой языковой специфики, каких очень много и помимо мыслительных связей.

Во-первых, что значит мыслить? Мыслить какой-нибудь предмет – это значит прежде всего отличать его от других предметов, т.е. находить в нем нечто для него существенное, а затем также и уметь соединять эти моменты в одно нераздельное целое. Мыслить – это значит устанавливать противоположности и противоречия, а также основания и следствия. В конце концов мыслить предмет – это значит устанавливать систему отношений, царящую как в нем самом, так и в его связях с другими предметами. Мыслить – это значит в первую очередь систематизировать.

Во-вторых, язык вовсе не является только одним мышлением, и языковой знак вовсе не есть акт только чистой мысли, т.е. не есть просто система смысловых отношений. Чтобы возник язык и чтобы стали функционировать языковые знаки, необходимо осуществление чистого мышления на практике, т.е. необходима действительность мысли. Поэтому слово вовсе не является понятием, но тем или другим его осуществлением, тем или другим его использованием, тем или другим его жизненным наполнением.

Отсюда, в-третьих, специфически языковой знак есть не только акт мысли, но и акт определенного понимания тех или других актов мысли, той или другой интерпретации акта мысли.

В-четвертых, эта осуществленность мышления в языке не может быть понимаема в виде раздельного существования какого-то акта мысли как чего-нибудь идеального и какого-то языкового акта как чего-то реального. В порядке необходимой для детального исследования научно-философской сущности предмета можно и нужно отличать реальное как факт действительности и идеальное как смысловое отражение этой действительности. Фактически, однако, не только язык и языковые знаки, но вообще все на свете в одинаковой мере и реально и идеально. Реально потому, что исходным пунктом всякого исследования является только то, что фактически существует или по крайней мере признается таковым, а идеально потому, что всякая предметность есть нечто, имеет какой-нибудь смысл или определяется совокупностью тех или других признаков, не только отделимых от самой предметности, но в целях детального исследования и долженствующих быть отделимыми, правда временно и условно. А это все и значит, что язык со всеми своими языковыми знаками не есть просто действительность человеческого мышления, но действительность эта дается здесь еще и непосредственно. Тот, кто пользуется языковыми знаками в речи или в письме, ни о каких языковых знаках даже и не думает, а если он о них думает во всем их раздельном многообразии, то это значит, что реальная речь в таком случае прекращает у него свое существование и вместо орудия реального общения людей становится предметом абстрактной науки о языке.

В-пятых, языковой знак, занимая, таким образом, среднее положение между субъективным мышлением и объективной действительностью, при всей своей зависимости от того и другого и при всей своей полной невозможности существовать как без того, так и без другого, фактически является вполне оригинальным и своеобразным бытием, не сводимым ни на чистую мысль, ни на слепую, глухую, никак не осмысленную, туманно текучую объективную действительность. Язык и образующие его языковые знаки возникают стихийно (а не преднамеренно и заранее не запланированно, как в чистой мысли), функционируют стихийно и создают свои собственные законы целесообразного развития, не сводимые ни на какие законы чистой мысли и ни на какие законы глобально-движущейся объективной действительности. Сводить эти законы на законы чистой мысли было бы абстрактным и удушающим всякую науку идеализмом, а сводить их на законы объективной действительности является такой же грубой ошибкой, как сведение законов общественного развития на законы материально существующей природы. Языковая действительность развивается свободно и независимо, имеет свои собственные законы и есть явление историческое, а не понятийно-мыслительное и не глобально-материальное.

Наконец, в-шестых, всякий специфически языковой знак как в силу своей зависимости от чистой мысли и от своей материально-природной данности, так и в силу своей оригинальности всегда необходимейшим образом оказывается заряженным бесконечными семантическими возможностями. Ведь и всякое движение от одной точки к другой всегда и непрерывно и прерывно, как учит о том марксистско-ленинская теория. Поэтому как бы ни были близки между собой два значения родительного падежа, между ними всегда можно найти и третье значение, которое будет отличаться и от одного и от другого. В наших грамматиках мы говорим о модальности действительного существования, возможного, необходимого или невозможного, ирреального. Тем не менее все эти модальные категории являются только необходимыми для науки вехами сплошного модального становления, свидетельствующими только о бесконечной валентности всякой модальной категории. В греческой грамматике даже оптатив (модус произвольного допущения) в ином контексте может бесконечно близко подходить к самому определенному индикативу, а индикатив (модус реального существования) как угодно близко может подходить и к оптативу и к конъюнктиву (модус реально обусловленной возможности) и даже к императиву, несмотря на всю волевую категоричность этого последнего модуса. Такая бесконечная семантическая валентность языкового знака сама собой возникает из того, что он всегда есть акт мышления, а мышление бесконечно уже по одному тому, что оно есть отражение действительности, тоже всегда бесконечной и ничем не ограниченной. Таким образом, специфически языковой знак всегда подвижен и никогда не является абсолютно устойчивым атомом. А эта подвижность заставляет рассматривать его всегда только в контексте других знаков. Но языковые контексты так же бесконечны, как и породившая их материальная действительность и как осмыслившее их человеческое мышление. Все тут только и определяется тем, что язык есть непосредственная действительность мысли, а мысль и язык фактически совершенно нерасторжимы и вливаются в общее безбрежное море объективной действительности.

Вот почему асемантический структурализм был неспособен формулировать специфику языкового знака. Оперируя чистыми структурами, мы характеризуем очень важную сторону языка и очень важный момент в определении специфики языкового знака. Но язык только еще обладает структурой, а вовсе не есть только одна структура. Такие особенности языкового знака, как его связь с мышлением и с материальной действительностью, как его историческое происхождение и функционирование или его бесконечная семантическая валентность, его вечная и творческая подвижность, вовсе не являются структурами, но являются бытием доструктурным или внеструктурным. В этом смысле специфически языковой знак не имеет ничего общего ни с уличными светофорами или дорожными гудками и свистками, возникающими преднамеренно и механически, а не стихийно и органически, и даже ни с каким лаем, мяуканьем, блеяньем, хрюканьем, кваканьем и т.д., возникающими органически, но не мыслительно. И эта внеструктурная специфика языкового знака усилилась бы, если бы мы перешли к рассмотрению других сторон этой специфики.

Загрузка...