Софья Чуйкина.
Дворянская память: «бывшие» в советском городе (Ленинград, 1920-1930-е годы).
— СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2006
Социолог Софья Чуйкина пишет об исчезновении русского дворянства: о межвоенном двадцатилетии, на протяжении которого оно, казалось бы, совершенно сошло с советской социальной сцены.
Революция 1917 года оставила перед бывшими дворянами три пути: гибель, эмиграция или приспособление к новой, откровенно враждебной им действительности, в самый замысел которой входило то, что никаким дворянам в ней не должно быть места.
На основе биографических интервью с петербуржцами дворянского происхождения, родившимися в начале ХХ века (она еще успела опросить людей 1905, 1906, 1908 годов рождения — материал собирался с конца 1990-х годов до самого начала 2000-х) и воспоминаний, написанных людьми этого поколения, Чуйкина реконструирует, что и как были вынуждены сделать с собой те, кто волей или неволей выбрал жизнь в СССР. Те кто, успели получить воспитание дворянского типа, должны были начинать себя в некотором смысле с нуля: все, бывшее до сих пор источником их личного достоинства, их образа себя, системы их ориентиров... — было утрачено или объявлено утратившим всякую ценность.
В работу адаптации втягивалось все, из чего строится повседневная жизнь: представления о себе и способы предъявления себя в обществе, выбор — для дворян жестко ограниченный — места учебы или работы, выбор круга и стиля общения, друзей и любимых, деление людей на «хороших» и «плохих», на «своих» и «чужих», воспитание детей, организация быта, домашние разговоры и праздники, даже семейные конфликты.
Кроме того, приходилось осваивать науку молчания и забвения. Настолько глубокого, что оно продлилось целое поколение: детям бывших дворян, рожденным в 1930-х, старались не рассказывать того, что касалось дворянского, «эксплуататорского» прошлого их предков, чтобы это, не приведи Господь, не погубило их в случае чего. Получилось «единственное подлинное советское поколение в советской истории» — унаследовавшее притом «страхи и страдания двух предшествующих поколений», тем более разрушительные, что не осознанные как следует.
Видимо, есть смысл говорить о «культурном естестве», «второй природе»: совокупности результатов культурной «выделки» человека, его образования и воспитания, которую он обычно не рефлектирует и никогда не контролирует вполне. Можно не востребовать в новой жизни ни одно (допустим) из тех знаний, которые в тебя были когда-то вложены; лишиться дома, уничтожить фотографии, письма, продать фамильные вещи и книги; уехать далеко от мест, где тебя знают; сменить имя и образ жизни. Но память неуничтожима: она воплощена в самом человеке. В повседневных привычках, жестах, интонациях. В манере держать спину, брать в руки чашку, поднимать глаза, поворачивать голову, выводить буквы на бумаге. И в том общем самочувствии, которым все это определяется. По таким неуловимым чертам, деталям, нюансам дворяне многие годы потом узнавали своих — без слов.
Книга — о том, что происходит с таким «культурным естеством» в условиях социального и цивилизационного слома. А происходит неожиданное: именно культурные навыки — донельзя, казалось бы, хрупкие, типа умения вести светские разговоры или музицировать — в такой ситуации берут на себя роль механизмов устойчивости и даже становятся ресурсами выживания.
Знания и умения, усвоенные дворянскими детьми, так или иначе, обязательно им потом пригождались. Общая начитанность и широкий кругозор могли в известной мере компенсировать нехватку высшего образования тем, кому в советских условиях так и не удалось его получить. Иностранные языки, музицирование, танцы, охота, коллекционирование, сочинительство, живопись, фотография — все, что входило в программу дворянского воспитания или заполняло время как приличествующее статусу хобби — помогало выжить. Иногда буквально: знания обменивались на еду; скажем, за урок французского языка или музыки давали тарелку супа. Такие знания можно было превратить и в профессию, а значит, в источник социального статуса.
Дворянские биографии эпохи перелома обнаруживают исключительную пластичность «навыкового материала» (способность его изменяться применительно к обстоятельствам, не утрачивая сути). Такое обнаруживается, может быть, только в ситуациях кризисных, если не катастрофических. Вообще, чего стоит некоторая модель построения человека, можно, наверно, вполне оценить только в таких ситуациях. Дворянская — сработала.
В самом составе человеческого типа, сформированного русским дворянством, сколько бы ни старался человек освободиться от унаследованного статуса, оставалось еще кое- что, в некотором смысле более важное, чем все знания и умения — условие успешного применения их всех. Не потому ли «бывшие» — которых раннесоветская пропаганда представляла не иначе как изнеженными и малополезными бездельниками- паразитами — обнаружили исключительный потенциал выживаемости, что к самой сути дворянского самочувствия принадлежало — с младенчества воспитывалось! — чувство собственного достоинства, умение владеть собой, жесткая дисциплина? Дворянин — во многом благодаря своей ритуализованной, полной условностями, «искусственной» жизни — был, пожалуй, самым дисциплинированным человеческим типом в предреволюционной России. В основе дворянской культуры — виртуозное искусство внешнего и внутреннего самоограничения и самоконтроля. Именно упорство дворянского естества, культивировавшегося в светских салонах, помогало выжить и сохранить человеческий облик в очередях и коммуналках, в лагерях и ссылках.
Дворянскому отношению к жизни в новых условиях пришлось, конечно, претерпеть известные метаморфозы. Если для традиционного дворянина «стимулом всей жизни» была честь, а ориентиром в поведении — «не результаты, а принципы», то при советской власти большую, чем раньше, значимость «приобрела профессиональная этика»: самореализация в профессии стала не только одним из немногих для дворян шансов на социальную полноценность, но и «одним из главных удовольствий, поощряемых своим кругом и вознаграждаемых обществом». Стали распространяться нетипичные прежде для людей этого круга и не слишком престижные среди них «ориентации на достижения, на стремление к статусным позициям и благосостоянию». Впрочем, это довольно легко истолковать как стремление к идеалу и вписать, таким образом, в исходные дворянские установки.
Старые навыки работы с собственным поведением пригодились даже при овладении типично советским, казалось бы, «искусством молчания». Именно это искусство оказалось «единственным элементом» дворянского воспитания, который при советской власти «стал более изощренным и сложным», умудрившись не утратить при этом «своих прежних форм»: ведь «молчание в дворянских семьях всегда было важным инструментом как светской, так и внутрисемейной коммуникации». При советской власти у него всего лишь «появилось еще больше тональностей и вариантов».
К концу войны дворяне — если, конечно, судить по отсутствию упоминаний о них в прессе — исчезли. «Бывшие» (как именовали представителей старых элит) в большинстве превратились в так называемую «старую», она же «настоящая», интеллигенцию. «Человек этический» сменился «человеком культурным»: сформировался тип, который в качестве идеала и ориентира унаследовала интеллигенция «новая» — образованные потомки рабочих и крестьян, которые в «застойные» годы так верили «культуре», так много и жадно читали, так упорно искали в театрах, музеях, концертных залах не просто эстетических впечатлений — ответов на насущные вопросы о смысле жизни.
Этический центр бытия — по- прежнему почитавшийся незыблемым, но избавленный от религиозных и сословных обертонов — сместился в «культуру», думается, именно вследствие адаптации в другой среде дворянских ценностных установок: «культура» стала универсальным иносказанием Идеала, на который жестко ориентировало человека дворянское воспитание. Культура дворян стала одним из основных источников интеллигентской культуры 1970-х — в которой сами дворяне, возможно, и не признали бы своей наследницы.
Сказано и о том, как дворянская память стала восстанавливаться после советской власти. Трансляция ее все же произошла — хотя, казалось бы, с изрядным отставанием от исторического расписания. На новом сломе культурных эпох именно «единственное советское» поколение пережило жестокий кризис социальной идентичности: советские модели и ценности, на которых они были воспитаны, утратили убедительность, казалось, окончательно, и опираться оказалось не на что.
И тогда у «беспамятного» поколения, дожившего до возраста подведения итогов — в начале 1990-х этим людям шел шестой десяток — появилась потребность в корнях. Ища своих корней, они, однако, часто вынуждены были искать сведения о дореволюционном прошлом семьи в публичных архивах; конструировать эту память из любого доступного материала: она снова стала условием — не так безусловно, как до революции, но все- таки — идентичности и социального статуса. Это совпало по времени с активной идеализацией дореволюционного прошлого в российском общественном сознании: спрос на дворянскую память возник тогда едва ли не на всех уровнях тогдашнего социума, искавшего себе ориентиров взамен утраченных.
Это тоже наводит на мысли о неуничтожимости памяти. Даже вытесняясь из актуального культурного оборота, она уходит в резерв, чтобы, когда потребуется, быть извлеченной оттуда. Рано или поздно потребуется обязательно. В истории сменяют друг друга — вернее, работают совместно, не столько соперничая, сколько сотрудничая друг с другом — механизмы памяти и забвения. А насколько соответствует исторической реальности то, что извлекается из резерва — предмет отдельного исследования.
Анатолий Цирульников