Жилось мне на постоялом дворе безмятежно на диво, и могу сказать без преувеличения: то было самое счастливое время в моей жизни. Ни трудов, ни забот я не знала, госпожа Джамиля и принцессы баловали меня, как никто и никогда, у них я нашла любовь, которой прежде была лишена.
Я ела, когда мне хотелось есть, спала, когда хотелось спать; если меня тянуло погулять (а тянуло почти всегда), я уходила, ни у кого не спрашивая разрешения. Я жила на постоялом дворе, точно вольная птица, потому что так жили женщины, чью жизнь я разделила. Они не замечали часов, а значит, были счастливы. Меня они приняли в свою семью как дочь, вернее сказать, я стала их куклой или, скорее, сестренкой — так я у них и звалась. Госпожа Джамиля говорила мне «дочка». Фатима, Зубейда, Айша, Селима, Хурия и Тагадирт говорили «сестричка». Только Тагадирт иногда тоже говорила «дочка», потому что была старше всех и вправду годилась мне в матери. Спала я в их комнатах по очереди, принцессы жили по двое, кроме Тагадирт, та занимала большую комнату без окон, в которой меня уложили в первый день. А у госпожи Джамили был номер по другую сторону галереи, с окном на улицу. Мне и там случалось спать, но реже, я не должна была видеть, чем занималась госпожа Джамиля, а она в своем кабинете принимала женщин, которым надо было избавиться от будущих младенцев. Когда приходили пациентки, я знала, что соваться к ней нельзя. В такие вечера она запирала дверь на щеколду, а в щелку между шторами я видела горевшую в кабинете лампу. Очень скоро я поняла, что это значит.
Все принцессы полюбили меня. Они давали мне поручения, посылали по своим делам. Я приносила им со двора чай, покупала на базаре пирожки и сигареты. Относила их письма на почту. Иногда они брали меня с собой в город за покупками, не затем, чтобы я несла сумки (для этого при них всегда были мальчики), а чтобы помогла купить получше и подешевле. Этому я научилась у Лаллы Асмы, когда она торговалась с разносчиками, стучавшимися в ее дом, и те уроки пошли мне впрок.
Зубейда любила ходить со мной в ряды, где продавали ткани. Она выбирала ситец на платья, на покрывала. Зубейда была высокая, тоненькая, с молочно-белой кожей и черными как смоль волосами. Она заворачивалась в отрезы, выходила на свет: «Ну, как я тебе?» Я задумывалась, прежде чем ответить. Произносила с расстановкой: «Красиво, но темно-синий цвет пойдет тебе больше».
Продавцы меня уже знали. Они привыкли, что я отчаянно торгуюсь, как будто это мне платить. И плохой товар подсунуть не могли, меня им было не провести, и этому Лалла Асма научила. Как-то раз я не дала Фатиме купить золотую подвеску с бирюзой.
— Да ты посмотри, Фатима, камень-то не настоящий, это крашеная железка. — И я постучал камнем о зуб. — Слышишь? Он внутри пустой.
Торговец рвал и метал, но Фатима его отбрила.
— Заткнись. Моя сестричка всегда верно говорит. Скажи спасибо, что я не отвела тебя в участок.
С того дня принцессы и вовсе надышаться на меня не могли. Они всем рассказывали о моих подвигах, и теперь даже торговцы с постоялого двора почтительно кланялись мне. Иной раз приходили просить, чтобы я за них похлопотала перед той или другой женщиной, пытались умаслить подарками, но я-то видела их насквозь. Я брала у них конфеты и пирожки, а потом говорила Фатиме или Зубейде: «С этим держи ухо востро, он точно мошенник».
Госпожа Джамиля про все всегда знала. Не говорила ничего, но я понимала, что ей это не нравится. Когда я шла что-то купить или увязывалась за одной из принцесс, она провожала меня долгим взглядом. Спрашивала Фатиму: «Ты водишь ее туда?» Это звучало как упрек. Порой она пыталась удержать меня дома, засаживала за уроки, заставляла писать, решать примеры, учить законы природы. Она хотела научить меня писать по-арабски, вообще строила планы на мой счет.
Но я все ее слова пропускала мимо ушей. Свобода вскружила мне голову: слишком долго я жила взаперти. Пусть попробует кто не пустить — убегу, только меня и видели.
Даже сегодня мне с трудом верится, что принцессы на самом деле были вовсе не принцессами. С ними жилось так весело. Особенно с Зубейдой и Селимой, они были молоденькие, беспечные, всегда смеялись. Родились они в горах и сбежали из своих деревушек в город. Вокруг них вечно вился хоровод мужчин, красивые американские машины приезжали за ними к воротам постоялого двора. Помню, как-то вечером подкатил длинный черный автомобиль с затемненными стеклами и флажками с двух сторон, такие цветные флажки, зелено-бело-красные и немножко черного. Тагадирт сказала: «Это большой человек и очень богатый». Я пыталась разглядеть того, кто сидел в машине, но сквозь темные стекла ничего не было видно. «Это король?» — спросила я. Тагадирт и не подумала смеяться надо мной. «Все равно что король», — ответила.
Мне нравилось лицо Тагадирт. Она была уже в годах, от глаз лучиками разбегались морщинки, словно она всегда улыбалась, кожа темная, как у меня, почти черная, и маленькие четкие татуировки на лбу. С ней я два раза в неделю ходила в баню, которая находилась на берегу лимана, неподалеку от пристани. Тагадирт давала мне нести большое полотенце, сама брала сумку с чистым бельем, и мы уходили туда вместе. При Лалле Асме я понятия не имела, что такое баня, и мне никогда бы в голову не пришло, что можно раздеться догола при других женщинах.
А Тагадирт вовсе не знала стыда. Она расхаживала передо мной без всякой одежды, скребла себя пемзой, растирала жесткими рукавицами. Груди у нее были тяжелые, с лиловыми сосками, а на бедрах и животе кожа лежала складками. Она тщательно удаляла волосы на лобке, под мышками, на ногах. Я рядом с ней смотрелась как головешка черная, тощая, — но все равно прикрывалась внизу полотенцем, ничего не могла с собой поделать.
Тагадирт просила меня натереть ей спину и шею кокосовым маслом, она покупала его на базаре, и от него разливался тошнотворный запах ванили. Баня была большая, пар клубился над нагими телами, стоял гомон, крик и гвалт. Голые мальчики бегали в бассейне и с визгом разбрызгивали горячую воду. От всего этого голова у меня шла кругом и тошнота подкатывала к горлу.
— Еще, Лайла. У тебя крепкие руки, так приятно.
Я сама не знала, нравится ли мне это. Знай себе втирала масло в спину Тагадирт, вдыхала запахи ванили и пота. Когда я клевала носом, Тагадир брызгала в меня холодной водой, я отпрыгивала, волоски на всем теле вставали дыбом, а она смеялась.
Я стала любимицей постоялого двора. Видно, этим и была недовольна госпожа Джамиля. Наверно, она считала, что принцессы меня слишком нежат и балуют, того гляди, испортят вконец.
Целыми днями эти женщины умилялись надо мной: «Ах, до чего же хороша!» — и наряжали, как им вздумается; наслушавшись их, я и сама в конце концов поверила, что хороша. Я подчинялась всем их прихотям, гордясь собой. Они одевали меня в длинные платья, красили ногти пунцовым лаком, губы алой помадой, румянили щеки, подводили глаза. Селима — в ней была суданская кровь — занималась моей прической. Разделив мои волосы на пряди, она заплетала косички с красными ленточками или разноцветными бусинами. Или мыла мне голову кокосовым мылом, и тогда волосы становились сухими и пышными, как львиная грива. Она говорила, что лучшее во мне — лоб и брови, на диво длинные, изогнутые дугой, и еще — миндалевидные глаза. Может быть, Селима так говорила, потому что я была похожа на нее.
Тагадирт подкрашивала мне ладони хной, а то еще рисовала на лбу и щеках такие же знаки, как у нее, — она делала это соломинкой, обмакнув ее в сажу. Еще она учила меня играть на дарбуке, танцуя посреди комнаты. Заслышав бой маленьких барабанов, приходили другие женщины, и я танцевала для них, босиком на каменном полу, кружилась, кружилась, так, что все плыло перед глазами.
В таких забавах я проводила почти весь день. Под вечер женщины выпроваживали меня: к ним жаловали гости; тогда я уходила или сидела в комнате той, что уезжала на машине. Госпожа Джамиля вытирала мне лицо кончиком мокрого полотенца: — Что они опять с тобой сотворили! Вот дурехи!
Волосы у меня торчали в разные стороны, тушь текла, помада размазывалась; я, наверно, походила на грубо размалеванную куклу, и госпожа Джамиля не могла удержаться от смеха, глядя на меня. Я засыпала, убаюканная кружившимся в голове хороводом событий этих длинных дней, таких длинных, что я даже не могла вспомнить, как они начинались.
Больше всех я полюбила Хурию. Она была самая молодая и появилась в гостинице последней. Всего за несколько дней до меня. Хурия жила в берберской деревушке, далеко на юге. Ее выдали замуж за богача из Танжера, он бил ее и насиловал. Однажды она тайком собрала чемоданчик и убежала. Тагадирт подобрала ее на улице у вокзала и привела сюда, чтобы она могла спрятаться, на случай, если муж пошлет людей искать ее. Госпоже Джамиле это не понравилось. Она пустила Хурию, но при условии, что та уйдет, как только опасность минует. Повитуха не хотела неприятностей с полицией.
Хурия была маленькая, худенькая, на вид совсем девочка. Мы с ней очень скоро стали неразлучными подругами, она брала меня с собой повсюду, даже в рестораны и дансинги. Друзьям говорила, что я ее младшая сестра. «Это Ухти, моя сестренка. Правда, похожа на меня?»
У нее было красивое лицо с правильными чертами, тонкие брови и зеленые глаза, красивее которых я в жизни не видела. Я никогда не спрашивала, как она зарабатывает. Думала, что ей делают подарки за то, что она хорошо поет и танцует, да еще писаная красавица. Мне было невдомек, каково даются деньги, я вообще не знала, что хорошо, а что дурно. Жила как домашняя зверушка, в моем понимании хорошо было, когда меня любили и баловали, а дурно все, что опасно и страшно, — Абель, например, смотревший так, будто съесть хотел, и Зохра, которая искала меня через полицию и всем рассказала, что я-де обокрала ее свекровь.
А страшнее всего было оставаться одной. Иногда по ночам мне снилось то, что было давным-давно, когда меня украли. Я видела яркий свет, белую-белую улицу, слышала жуткий крик черной птицы. А иногда еще слышала, как хрустнули кости в моей голове, когда меня сбил грузовик.
Тогда я забиралась в кровать к Хурии, прижималась к ее спине, крепко-крепко, будто боялась, что сейчас исчезну. От Хурии я впервые узнала, где родилась. Когда я рассказала ей про серьги, которые украла у меня Зохра, она сказала, что знает, где живет мое племя, хиляль, люди полумесяца, — за горами, на берегу большой пересохшей реки. И я мечтала, что когда-нибудь приду туда, в ту деревню, найду улицу, а в конце улицы меня будет ждать родная мать.
Но Хурия недолго прожила на постоялом дворе. Однажды утром она ушла. Не из-за своего мужа, нет. Это случилось из-за меня.
Как-то вечером мы с Хурией и ее друзьями отправились в ресторан на берегу моря. Мы долго ехали куда-то на машине по темным улицам и остановились у большого пустынного пляжа. Я была на заднем сиденье «мерседеса» у дверцы, а Хурия посередине, с мужчиной. Впереди сидели еще двое мужчин и светловолосая женщина. Они громко разговаривали на непонятном мне языке — я подумала, что это, наверно, русский. Я хорошо запомнила мужчину за рулем — он был большой и широкоплечий, как Абель, волосатый и с черной бородой. Еще я запомнила, что один глаз у него был голубой, а другой черный. В ресторане мы просидели довольно долго, наверно, до полуночи. Это был шикарный ресторан, со светильниками в виде канделябров, которые освещали песок на берегу и официантов в белом. Я весь вечер смотрела на темное море, на огни возвращавшихся к берегу рыбачьих лодок и отсветы далекого маяка. Светловолосая женщина говорила без умолку и громко смеялась, а мужчины ухаживали за Хурией. Ветер задувал в открытое окно, унося сигаретный дым. Я тайком выпила немного вина — водитель «мерседеса» дал мне глотнуть из своего бокала; вино было сладкое и густое и огнем обожгло горло. Он говорил со мной по-французски со странным, каким-то тяжелым акцентом, растягивая слова. Я так устала, что уснула прямо на банкетке у окна.
Проснулась я в машине, лежа одна на заднем сиденье. А надо мной склонился водитель, свет из ресторана падал на его курчавые волосы. До меня не сразу дошло, но, когда он запустил руку мне под платье, я проснулась по-настоящему. От вина меня тошнило. Я закричала невольно и не могла остановиться. Мне было страшно; водитель хотел зажать мне рот рукой, но я укусила его. Я орала ка резаная, царапалась и кусалась.
Хурия прибежала сразу. Она разъярилась еще сильней, чем я, оттащила водителя за шиворот, тузила его кулаками. И громко ругалась. Он пытался дать отпор, пятился по песку, а Хурия подняла большой камень и точно убила бы этого гада, если бы не подоспели остальные. Она все честила его последними словами, плакала, и я плакала тоже. Водитель успел обежать машину и закурил как ни в чем не бывало сигарету. Потом Хурия успокоилась и мы поехали обратно. Бородач вел машину, ни на кого не глядя, с сигаретой в зубах, никто ничего не говорил, даже русская помалкивала.
Нас высадили в Суйхе, и мы пешком пошли на постоялый двор. На улицах было еще много народу — кажется, вечер был субботний. На бульваре все скамейки были заняты, под каждой магнолией обнимались влюбленные парочки. Хурия купила два стакана чаю и пирожки. Мы еле передвигали ноги, и обе дрожали, как будто после аварии. Хурия не говорила о том, что произошло, только один раз обмолвилась: «Этот сукин сын сказал мне: пусть она спит, я побуду рядом, буду охранять ее, как отец».
Госпожа Джамиля узнала о том, что случилось на пляже. Но она вовсе не хотела, чтобы Хурия покинула постоялый двор. А та на следующее утро собрала чемоданчик, тот самый, с которым бродила у вокзала, когда ее встретила Тагадирт. И ушла, никому ничего не сказав. Может быть, вернулась к мужу, в Танжер. Много месяцев я ничего о ней не знала, но без нее мне было грустно, потому что она и вправду стала мне как сестра.
После этого госпожа Джамиля пыталась не отпускать меня с другими принцессами, но с Хурией я приохотилась к воле, и все запреты мне были нипочем. А с Айшой и Селимой я еще кое к чему приохотилась: научилась воровать.
Начала я с Селимой. Когда она принимала своего друга на постоялом дворе или шла с ним в ресторан, я увязывалась за ней. Садилась в уголке, прислонясь к двери и поджав ноги, как свернувшийся зверек, поджидала удобного случая. Друг Селимы был француз, учитель географии в лицее или что-то в этом роде, солидный человек. Он хорошо одевался, носил костюм из серой фланели, жилет и до блеска начищенные черные ботинки.
К Селиме он приходил часто, всегда водил ее ресторан в старый город, а после ужина они возвращались на постоялый двор и занимали комнату без окон. Он приносил мне конфеты, несколько раз давал монетки. Я сидела под дверью, будто охраняла их, как верная собачонка. А на самом деле ждала, когда им надолго станет не до меня, и на четвереньках вползала в комнату. Впотьмах я подкрадывалась к кровати. Чем занималась Селима с французом — это мне не было интересно. Я искала одежду. Учитель был человек аккуратный. Брюки он складывал, пиджак и жилет вешал на спинку стула. Мои пальцы, как проворные зверушки, юркали в карманы и вытаскивали все, что находили: часы-луковицу, золотое обручальное кольцо, бумажник, пухлый от банкнот и раздутый от монет, красивую ручку с золотой инкрустацией. Я уносила свою добычу на галерею, чтобы рассмотреть при свете дня, брала себе немного бумажных денег и мелочи, а иногда и какую-нибудь понравившуюся вещицу — перламутровые запонки, маленькую синюю ручку.
Я думаю, что учитель в конце концов что-то заподозрил, потому что однажды он принес мне подарок, красивый серебряный браслет в коробочке, и, протягивая его, сказал: «Вот это действительно твое». Он был добрый, и я устыдилась, что у него воровала, но ничего не могла с собой поделать, руки так и чесались. Я вовсе не со зла этим занималась, скорее это было что-то вроде игры. Деньги мне были не нужны. Разве что на подарки Селиме, Айше и другим принцессам, а так — зачем они, деньги?
Потом, с Айшой, я стала воровать в магазинах. Она брала меня с собой в центр города, мы вместе заходили в лавки, и, пока она покупала сладости, я запихивала в карманы все, что под руку попадалось: шоколадки, банки сардин, печенье, изюм. На улице я так и зыркала глазами по сторонам, ища, где бы еще что стянуть. Мне уже и спутница была не нужна. Я знала, что до меня, маленькой и черной, людям дела нет. Невидимка, да и только. Но на базаре скоро делать стало нечего. Торговцы меня засекли, я чувствовала, как их глаза следят за каждым моим движением.
Тогда мы стали уходить с Айшой далеко-далеко, до самого Приморского квартала, туда, где были красивые виллы, новые многоэтажные дома и сады. Айша любила бродить по торговым центрам, а я тем временем отправлялась на кладбище, чтобы посмотреть на море.
Вот где я чувствовала себя в безопасности. Было спокойно и тихо и не видно городской суеты. Мне казалось, будто я жила здесь всегда. Я садилась на могильные холмики и вдыхала медовый аромат каких-то маленьких, мясистых растений с розовыми цветочками. Гладила ладошкой землю вокруг могил.
В этом месте я разговаривала с Лаллой Асмой. Я ведь даже не знала, где ее похоронили. Она была еврейкой, так что вряд ли упокоилась среди мусульман. Но это не имело значения: здесь, на кладбище, я чувствовала, что она совсем рядом и может услышать меня. Я рассказывала ей, как живу. Не все, урывками, входить в подробности не хотелось. «Бабушка, — говорила я, — вы были бы недовольны мной. Вы учили меня не брать чужое и всегда говорить правду, а теперь я такая воровка и лгунья, какой другой и на свете нет».
Мне было грустно вот так, сквозь землю говорить с Лаллой Асмой. Я роняла слезинку, но она тут же высыхала на ветру. Так красиво было в этом месте, розовели холмики в цветах, белели безымянные надгробные камни, на которых едва виднелись стертые строчки Корана, а вдали синело море, парили в небе чайки, скользили по ветру, кося на меня красными злыми глазами. На кладбище было видимо-невидимо белок. Они словно из могил выскакивали. Наверно, жили вместе с покойниками, может, даже грызли их зубы как орешки.
Смерти я ничуточки не боялась. Когда Лалла Асма лежала на полу и в груди у нее хрипело и булькало, мне представилось, что смерть — это просто очень глубокий сон. А опасаться на кладбище приходилось вовсе не мертвецов.
Однажды откуда ни возьмись появился благообразный седой старик с длинной бородой. Он, наверно, давно меня выслеживал, и стоял, высокий и прямой, у самой могилы, словно из нее вышел. Я смотрела на него, а он запустил руку под рубаху, задрал ее и показал свой член с блестящей лиловатой головкой — совсем как баклажан. Может, он думал, что я испугаюсь, закричу, убегу. Но я на постоялом дворе чуть ли не каждый день видела голых мужчин и слышала шуточки принцесс по поводу их членов, которые, по их словам, обычно бывали маловаты.
Я, не долго думая, запустила в старика камнем и задала стрекача между могил, а он бранился мне вслед, но догнать в своих бабушах не мог.
— Маленькая ведьма!
— Старый кобель!
В тот день я поняла, как обманчива бывает внешность: старик в белых одеждах с красивой седой бородой запросто может оказаться старым похотливым кобелем.
В Приморском квартале хорошо было воровать. Там были шикарные магазины со всякими вещами только для богатых — на базаре в старом городе такого и не видели. В Суйхе продавали только один сорт печенья, одну жевательную резинку, из питья — апельсиновую фанту да пепси. А в тамошних магазинах я находила банки сока с надписями по-японски, по-китайски, по-немецки, новых, незнакомых вкусов — тамаринд, королек, «плоды страсти», гуайява. Сигареты — из всех стран, даже длинные темные, с золотым ободком, я покупала их для Айши, и швейцарский шоколад, его я таскала с прилавка.
Я входила в магазин за спиной Айши, прохаживалась между рядами и шла на выход с полными карманами. Выглядела я пай-девочкой: синее платьице с белым воротничком, в курчавых волосах бант, глаза честные. Все думали, что я, верно, новенькая в квартале, приехала с матерью, которая работает на виллах. Я обнаружила, что люди-то в большинстве своем просты, что видят перед глазами, тому и верят, что им говорят, то и глотают, охмурить их проще простого. Мне шел пятнадцатый год, однако на вид больше двенадцати не дашь, а хитра я уже была как дьявол. Это Тагадирт мне сказала. Может, она и была права. Она ссорилась с Селимой и Айшой, называла их алкахуэтес, своднями.
Боюсь, что я совсем потеряла чувство меры, и никто был мне не указ. Я могла попасть в большую беду. Тогда-то и сложился мой характер, с той поры моей жизни я стала неспособной к какому бы то ни было повиновению и по сей день стремлюсь жить так, как мне заблагорассудится; а еще тогда у меня появился жесткий взгляд.
Госпожа Джамиля понимала, что со мной неладно. Но она не знала, как обращаться с детьми, опыта не было, хотя в каком-то смысле принцессы были ей почти как дети. Пытаясь уберечь меня от кривой дорожки, она решила, что мне надо ходить в школу. Для обычной коммунальной школы я недостаточно хорошо говорила по-арабски, для иностранной — вышла из возраста. К тому же у меня не было никаких документов. Госпожа Джамиля выбрала частное заведение, что-то вроде пансиона, где на попечении сухой и строгой женщины по имени мадемуазель Роза жили десять или двенадцать трудных девочек-подростков. На деле это оказался скорее исправительный дом. Мадемуазель Роза, француженка, в прошлом монашка, имела сожителя много моложе ее, он занимался хозяйственной частью и бухгалтерией.
У большинства девочек было прошлое побогаче моего. Кто убежал из дома, у кого уже имелся любовник, а кого сосватали и держали здесь, чтобы все наверняка прошло гладко. Я рядом с ними чувствовала себя свободной, беспечной и ничего не боялась. И года не провела я у мадемуазель Розы.
Воспитание в пансионе сводилось к тому, чтобы девочки были постоянно заняты — в основном шитьем, глажкой и чтением нравоучительных книжек. Мадемуазель Роза немного учила их французскому, а ее красавчик управляющий — еще меньше — азам арифметики и геометрии.
Когда я рассказывала принцессам, как трудятся девочки, будто рабыни, как им приходится подметать и мыть пол в пансионе, обжигать руки об утюги и кастрюли, они негодовали. Сама же я не собиралась ни вышивать, ни стряпать, ни заниматься уборкой. Когда-то я все это делала для Лаллы Асмы, потому что она была мне бабушкой и вырастила меня. Я не собиралась снова гнуть спину, чтобы угодить старой деве, которой вдобавок за это платили. Так что я просто сидела на стуле и слушала уроки мадемуазель Розы, ее простуженный голос, читавший «Стрекозу и муравья» или «Сон ягуара». Я немногому научилась в школе мадемуазель Розы, зато уж чему научилась — так это ценить свободу и дала себе слово, что никогда, что бы ни случилось, никто у меня эту свободу не отнимет.
Под конец семестра мадемуазель Роза сама пожаловала на постоялый двор, наверно, чтобы своими глазами увидеть, в какой среде могло вырасти этакое чудовище — я. Госпожа Джамиля была в отъезде, и приняли ее на галерее Селима, Айша и Зубейда, в длинных пеньюарах из светлого муслина, с подведенными глазами. «Мы ее тетушки», — сказали они. И как начали при мадемуазель Розе, которая не верила своим ушам и глазам, винить меня во всех грехах: и лгунья-то я, и воровка, и строптивица, и ленивица, гнать меня надо, не то я распугаю всех пансионерок или, чего доброго, возьму утюг да и подожгу школу. Вот так меня и выставили из пансиона. Жаль было только денег, которые госпожа Джамиля потратила на мое обучение, но не могла я обречь себя на каторгу ей в угоду.
Наконец-то после перерыва в несколько месяцев я вернулась к вольной жизни и снова гуляла по Суйхе, по богатому Приморскому кварталу и кладбищу над морем. Но счастье мое длилось недолго. Однажды в полдень, когда я возвращалась из очередной вылазки с полными карманами разных подарочков для моих принцесс, меня поджидали у ворот постоялого двора двое мужчин в сером. Я не успела ни крикнуть, ни позвать на помощь. Они схватили меня с двух сторон за руки и, приподняв, швырнули в синий фургон с решетками на окнах. Все как будто вернулось вновь, и я опять не могла шевельнуться от страха. Я видела белую улицу, она убегала, видела небо, оно чернело. Я скорчилась в углу фургона, прижав колени к животу, заткнув руками уши, зажмурившись, я снова была в черном мешке, и он засасывал меня.