Я знать не знала, куда меня везут и зачем. Только позже я поняла, что произошло. Это полиция по наущению Зохры выследила меня, и я попалась. Меня искали во всех магазинах, где я воровала. Мной занимался судья по детским делам, очень спокойный человек, говорил он так тихо, что я ничего не слышала. На все вопросы я отвечала «да», и он решил, что я образумилась. Решил и стал спрашивать про постоялый двор, хотел знать, чем занимались госпожа Джамиля и принцессы. Тут я ничего не отвечала, он сердился, но тоже тихим голосом. Он только ломал карандаш, который вертел в пальцах, и смотрел так, будто хотел сказать: я и тебя могу сломать, только попадись ко мне в руки. Меня допрашивали несколько дней подряд, а после допросов отводили в комнату с решетками на окнах. Это было похоже на школу или на больничный флигель.
А потом меня отдали Зохре. Если б я могла выбирать между Зохрой и тюрьмой, то выбрала бы тюрьму, но меня никто не спрашивал.
Зохра и Абель Аззема жили теперь в новом многоэтажном доме на самой окраине города, среди больших садов. Старый дом в милля они продали, и Зохра согласилась уехать от своих родителей, чтобы поселиться в этом богатом квартале.
Поначалу Зохра с Абелем меня не обижали. Вроде бы решили, что было, то прошло, зла никто ни на кого не держит, теперь будем жить по-новому. Может, они госпожи Джамили побаивались, может, знали, что за ними будут приглядывать.
Но надолго их не хватило. Прошло немного времени, и Зохра опять стала злющей, как раньше. Она била меня, кричала, что я в доме никто, даже не прислуга, потому что делать ничего не умею. Она набрасывалась на меня из-за любого пустяка: за то, что я разбила чашку, не промыла чечевицу, наследила на полу в кухне.
Из дому Зохра меня не выпускала. Говорила, мол, так велел судья, чтобы я не якшалась с дурной компанией. Когда ей надо было куда-то выйти, она запирала меня в квартире на ключ и оставляла кипу белья, чтобы я гладила. Один раз я чуть-чуть подпалила воротник Абелевой рубашки, и Зохра в наказание прижгла мне утюгом руку. У меня слезы катились из глаз, но я изо всех сил стиснула зубы, чтобы не закричать. Мне не хватало воздуха, будто кто-то меня душил, еще немного — и я бы потеряла сознание. На моей руке до сих пор маленький белый треугольник — он теперь навсегда.
Я думала, что умру. Мне нечего было есть. Зохра варила рис для своей собачки, у нее была маленькая ши-тцу с длинной, белой чуть в желтизну шерстью. Рис она заливала куриным бульоном — и больше не давала мне ничего. Я ела меньше ее собачонки. Время от времени мне удавалось стянуть в кухне яблоко или персик. Страшно было даже подумать, что будет, если Зохра это заметит. Руки мои и ноги все были в синяках, так она лупила меня ремнем. Но мне до того хотелось есть, что я все равно таскала из буфета то сахар, то печенье, то фрукты.
Однажды Зохра пригласила к обеду гостей, своих знакомых французов по фамилии Делаэ. Она купила для них в Приморском супермаркете красивую гроздь черного винограда. Пока они ели закуски, я сидела на кухне и отщипывала виноградину за виноградиной. Вскоре оказалось, что я съела все ягоды снизу. Тогда, чтобы не сразу заметили мою проделку, я напихала под гроздь бумажных катышков: так в тарелке она казалась целой. Я знала, что рано или поздно все обнаружится, но мне уже было наплевать. Виноградины таяли во рту, они были сладкие и душистые, как мед.
В конце обеда я принесла виноград, и тут гости попросили, чтобы я осталась. «Ваша маленькая протеже», — говорили они Зохре.
Зохра перед ними стелилась вовсю. Она велела мне снять обноски и надеть голубое платье с белым воротничком, которое осталось еще с тех времен, когда я жила у Лаллы Асмы. Оно оказалось мне коротковато и узко, но Зохра не стала застегивать молнию, а сверху повязала фартучек. И потом, я у нее сильно похудела.
— Она очаровательна, просто прелесть! За вас можно порадоваться.
Французы показались мне очень славными. У месье Делаэ были ясные голубые глаза, они так и сияли на загорелом лице. А у мадам, блондинки, кожа была красноватая, но выглядела она совсем молодо. Мне очень хотелось попросить их забрать меня отсюда, взять к себе, но я не знала, как и сказать. Вот если бы они прочли в моих глазах, что мне худо, и сами все поняли!
Конечно, когда приступили к десерту, Зохра увидела объеденную снизу гроздь и бумажные катышки. Она громко окликнула меня. Веточки без ягод стояли дыбом, словно волосы. Казалось, грозди и той стыдно.
— Не браните ее. Это же ребенок, разве мы все не делали чего-нибудь подобного, когда были детьми? — сказала мадам Делаэ. Ее муж от души смеялся, а Абель кривил губы в улыбке. Зохра даже притворяться не стала, будто ей смешно, она метнула на меня злобный взгляд, а когда гости ушли, достала ремень с тяжелой медной пряжкой. «3 каждую ягоду! Шума!» И избила меня до крови.
Благодаря этим французам я смогла выйти из дому. Мадам Делаэ позвонила Зохре: «Послушайте, милая, вы бы не одолжили мне вашу маленькую протеже, вы же знаете, я не справляюсь одна по дому, а она бы подзаработала себе на конфеты».
Сначала Зохра под разными предлогами отнекивалась, но мадам Делаэ попеняла ей: «Надеюсь, вы не держите ее взаперти?» Тут Зохра испугалась: хоть и сказано было вроде как в шутку, ей почудилась угроза, и она стала меня отпускать. Раз в неделю, потом два.
Супруги Делаэ снимали красивый домик в Приморском квартале. Фирма Абеля его отремонтировала и заново покрасила. Место было тихое, вокруг — сад с апельсиновыми и лимонными деревьями за изгородью из олеандров. И птицы, много птиц. Там я чувствовала себя спокойно, казалось, будто я вернулась в детство, когда всем миром для меня был белый дворик дома Лаллы Асмы в милля.
Жюльетта Делаэ меня не обижала. Когда я приходила, около двух, она поила меня чаем и угощала печеньем из красивой красной жестяной коробки. Видя, как я набрасываюсь на это сухое печенье, наверняка догадывалась, что я недоедаю у Зохры. Думаю, она знала о моем прошлом, но говорить о нем не говорила. Когда я вытирала пыль в ее спальне, она все свои украшения оставляла на виду на комоде, и серебряные чашечки, полные монеток, тоже. После моей уборки мадам Делаэ пересчитывала монетки, и по ее веселому голосу я понимала, что она довольна: все были на месте. Но пока она это делала, я успевала в прихожей пошарить в карманах висевшего на вешалке пиджака ее мужа.
Месье Делаэ был почти старик, с большим носом и в очках, за которыми его голубые глаза казались больше. Он всегда хорошо одевался, носил серый костюм-тройку с маленьким красным кругляшом в петлице и до блеска начищенные черные кожаные туфли. Когда-то он был большим человеком, то ли послом, то ли министром, не помню. Я робела перед ним, он называл меня «малыш», а иногда «мадемуазель». Никто никогда не обращался ко мне так. Он говорил мне «ты», но ни разу не дал ни конфет, ни денег. У него была страсть — фотографировать. Фотографии висели в доме повсюду — в коридорах, в гостиной, в спальнях, даже в туалете.
Как-то раз он позвал меня в свою студию. Маленький флигель без окон в глубине сада, наверно раньше служил гаражом, а месье Делаэ его переоборудовал. Там он проявлял и печатал свои фотографии.
Что меня удивило в студии — снимки его жены, развешенные по стенам. Старые снимки, она них была совсем молоденькая. На одних — раздетая, с цветами в белокурых волосах, на других — в купальнике, на пляже. Это было не в нашей стране, на каком-то далеком острове, я разглядела пальмы, белый песок, бирюзовое море. Месье говорил мне названия, не помню, кажется, Манурева или что-то в этом роде. А еще на стене висел странная штуковина, кожаная, черная, с медным гвоздиками, я сначала решила, что это оружие, рогатка, а может, намордник. Потом, всмотревшись в фотографии, я удивилась, обнаружив, что эта штука, которую он повесил здесь, словно трофей, прикрывала срам мадам Делаэ.
Я не раз видела голых женщин — в бане, когда ходила туда с Тагадирт, или когда Айша, Фатима и другие разгуливали в чем мать родила по свои комнатам. Но мне почему-то стыдно было смотреть на те фотографии, где мадам Делаэ снялась без всякой одежды. На одной, черно-белой, она лежала совершенно голая на террасе под ярким солнцем, и лобок, выделявшийся большим треугольным пятном внизу ее живота, казался особенно черным по сравнению со светлыми волосами. Месье Делаэ смотрел из-под очков, чуть-чуть улыбаясь. Я подумала, что он тоже меня вроде как испытывает, и не подала виду, что мне стыдно. Я так хотела им понравиться!
Потом я еще не раз приходила в студию. Месье Делаэ объяснял мне, как печатать фотографии, показывал ванночки с реактивами, учил брать пинцетом готовый снимок и прищепкой прикреплять его к натянутой веревке, чтобы просох. Мне нравилось смотреть, как проступает на бумаге лицо, медленно, постепенно темнея. Там были женские лица, детские, уличные сценки. И девушки в странных позах, платья расстегнуты, спущены с плеч, волосы растрепаны.
Месье Делаэ твердил, что я умница и у меня способности к фотографии. Он и мадам Делаэ говорил обо мне с воодушевлением: мол, меня надо послать учиться в какую-нибудь лабораторию, где я получу профессию. А я смотрела на эту женщину, такую изысканную, и гнала из головы кусочек черной кожи с гвоздиками, висевший в студии. Думала: ну и что, ничего такого, повесили на стену и забыли, как вешают мимоходом шляпу.
Однажды — это было в начале лета, стояла сильная жара — я, как обычно, закончив дела по дому, пошла печатать фотографии. Месье Делаэ работал в одной рубашке, его пиджак висел на плечиках. Красный свет не горел. «Сегодня я хочу тебя пофотографировать», — сказал он мне. Он смотрел на меня как-то странно. И говорил так, будто это дело решенное. А я совсем не хотела, чтобы меня фотографировали. Мне это никогда не нравилось. Я запомнила, как Лалла Асма говорила, что фотографировать — нехорошо, это у тебя лицо отнимают.
И все же мне было лестно, что такому человеку, как месье Делаэ, хочется фотографировать черную девчонку вроде меня.
А он уже зажег свои лампы на прищепках, поставил табурет перед белой простыней, гвоздиками прибитой к стене. Он все приготовил заранее, наверно, давно это задумал. Лицо у него было серьезное, деловитое, на лбу блестел пот: от ламп припекало. Он посадил меня на табурет и велел сидеть прямо.
Потом поставил аппарат на треноге с красным огоньком и начал фотографировать. Я слышала, как щелкает затвор. И его дыхание я, кажется слышала, тяжелое, как у астматика. Это было как-то чудно. Я его ничуточки не боялась, но почему-то сердце у меня билось сильно-сильно, будто делала такое, чего нельзя, что-то опасное.
Он перестал щелкать. Ему не нравилось, как причесана. Вернее сказать, наоборот, что я не растрепана. Головную повязку, которую Зохра заставляла меня носить, он велел снять, намочил мне волосы, обрызгав холодной водой, и высуши феном, чтобы распушить. Горячий воздух обдувал мне затылок, а по шее текли холодные капли, платье промокло. Господин Делаэ стал совсем странным, он был похож на Абеля, когда тот напал на меня в умывальне во дворе Лаллы Асмы. Пот лил с него градом, глаза сверкали, бегали, белки налились кровью. Я подумала, что его жена может войти в любую минуту, наверно, это его и беспокоило. Действительно, он даже выглянул за дверь, а потом закрыл ее и повернул ключ в замке. Вот ведь как — всем, и госпоже Джамиле, и мадемуазель Розе, и Зохре непременно надо было запереть меня на ключ. С этой минуты мне стало нехорошо. Сердце совсем зашлось, от липкого пота щипало бока и спину.
Месье Делаэ снова стал фотографировать. Он сказал что-то про мое платье, дескать, оно мне не идет, да и промокло совсем. Ему хотелось чего-то подходящего к моему лицу, дикарского чего-то, зверино-свирепого. Он расстегнул на мне платье, оголил шею. Я чувствовала, как его руки шарят по моему затылку, по плечам. Чувствовала его дыхание, отодвигалась, а он что-то делал у меня на груди, под мышками, вроде бы искал живую позу. Глаза у меня, наверно, стали злые, потому что он убрал руки, опять защелкал аппаратом и все повторял: «Вот так, великолепно, ты просто великолепна!» Время от времени он подходил ко мне сзади, расстегивал еще пуговицу, спускал платье пониже. Но теперь он до меня едва дотрагивался, только дышал в затылок.
Наступил момент, когда я не смогла больше терпеть. Меня затошнило. Я вскочила и, даже не застегнувшись, побежала к двери. Но ключа в замке не было, и я развернулась. Месье Делаэ стоял за аппаратом и, как мне показалось, размышлял о чем-то. У него было такое странное лицо, словно ему очень больно. Не помню, что я ему сказала, кажется, выкрикнула злобно что-то вроде: «Если вы меня не выпустите, я заору!» Он открыл мне дверь. И попятился от меня, точно от скорпиона. «Да что с тобой? — спрашивал он. — Что я тебе сделал? Я не хотел тебя пугать, хотел просто сфотографировать». Я не стала его слушать. Убежала прочь со всех ног. Даже с мадам Делаэ не попрощалась, так и ушла. Сердце у меня колотилось, щеки горели огнем и шея тоже, там, где этот человек трогал своими пальцами.
Деваться мне было некуда, и я вернулась Зохре. Дома никого не оказалось. Я дожидалась на лестнице. Как ни странно, она не побила меня и ни о чем не спросила. Просто я не ходила больше к Делаэ. Наверно, в тот день я и решила, что уйду, убегу как можно дальше, на край света и никогда, никогда не вернусь. И как раз в ту пору Зохра вздумала меня сосватать.
Я не сразу поняла, что у нее на уме, но обратила внимание, что, с тех пор как я перестала ходить к Делаэ, Зохра стала ко мне добрее. Она по-прежнему запирала меня в квартире, но бить больше не била. Даже стала получше кормить и вдобавок к рису, который я делила с собачкой ши-тцу, иногда давала яблоко, банан или фиников с орехами. Мало того — в один прекрасный день она торжественно вручила мне коробочку, в которой лежали золотые серьги-полумесяцы с именем моего племени, те, что похитители детей оставили на мне, когда продали Лалле Асме. «Они твои. Я припрятала их и хранила, чтобы ты не потеряла. Такова была воля матери, неужто я могу ее ослушаться?» Я никак не могла взять в толк, с какой стати она это сделала. Думала, думала и решила, что не иначе Лалла Асма явилась ей во сне и велела отдать мне серьги. Зохра была такой же суеверной, как и злой.
Мадам Делаэ несколько раз приходила за мной. Но Зохра не дала мне даже выйти к ней, да я была этому и рада. Во мне вдруг поселилась ненависть к этим людям, таким с виду красивым и изысканным, с их штуковинами для прикрытия срама и чудными фотографиями.
И потом, в дом уже захаживал тот мужчина.
Он был довольно молодой, служил в банке или что-то вроде того. Держался очень чопорно. Зохра, наверно, сказала ему, что я плохо говорю по-арабски, и он обращался ко мне на французском, таком старомодном и церемонном, что меня разбирал смех. Зохра подавала ему чай в гостиной, приносила пепельницу, чтобы он не сорил пеплом от сигарет на ковер. Сигарету свою он держал в пальцах прямо, словно карандаш, повадки у него были неуклюжие, вид простодушный.
Перед его приходом Зохра заставляла меня надевать голубое платье с кружевным воротничком, то самое, что месье Делаэ терпеть не мог и хотел с меня снять в тот день, когда фотографировал. Я приносила на подносе позолоченные чашечки и сахарницу, а господин Джамах (я сразу прозвала его по-французски господином Жаме, господином Никогда то есть) смотрел на меня добрыми глазами. Его тонкое белокожее лицо выражало сильное волнение, а садясь рядом с ним на подушки, я то и дело подмечала, как он украдкой поглядывает на мои ноги. Так продолжалось несколько месяцев, и меня стали даже забавлять эти визиты. Я играла, кокетничала, говорила намеками, чтобы он еще глубже увяз. А Абель тем временем ревновал, злился, и от этого игра мне еще больше нравилась: так я мстила ему за тот случай. Я все делала, чтобы он поверил, будто я радуюсь предстоящему замужеству. Когда он бывал дома, я подолгу расспрашивала Зохру о господине Никогда, допытывалась, много ли у него денег, какой дом, кто его родные, какая у него работа, сколько братьев и все такое.
Однажды Абель мимоходом метнул на меня полный злобы взгляд. «Ладно, недолго уже тебе здесь оставаться». Он сказал мне, что помолвка состоится в октябре. И добавил: «Ты у нас любишь гостиницы, так что это будет в гостинице на берегу моря. Зал уже заказан».
Я даже вещи собирать не стала, чтобы их не насторожить. Только рассовала по одежкам свои сбережения, все, что я украла и что заработала у Делаэ, — я прятала их под плинтусом в комнате, где спала. Монеты я положила в карманы, а бумажки зашила в блузку на животе. Серьги Хиляль прицепила к головной повязке изнутри.
Собравшись, я дождалась, когда вернется из магазина Зохра, и будто нечаянно уронила из окошка ванной постиранное белье. Я спущусь принесу, сказала я Зохре. Сердце у меня колотилось, и я думала: хоть бы она ни о чем не догадалась по моему голосу. Зохре после обеда хотелось спать. Она колебалась, но уж очень устала. И все-таки дала мне ключ.
— Не вздумай только шляться по улице!
Я не верила своим глазам: все оказалось легче легкого.
— Нет, тетя, я сейчас же вернусь.
Она зевнула:
— Закрой дверь хорошенько. И все потом перестираешь.
Я вышла на лестницу. В отместку я увела с собой собачку Зохры и заперла дверь на ключ, на два поворота. У Абеля был свой ключ, и я знала, что до вечера он не вернется.
Спустившись вниз, я пинком прогнала ши-тцу и выбросила ключ в мусорный бак. Еще и закопала поглубже в отбросы, чтобы никто не нашел. А потом ушла по пустым улицам, под ярким солнцем, неспешным шагом.