За инкрустированной слоновой костью круглой столешницей, выросшей посреди мостика, сидели Фаэтон и Диомед. Одеты они были по Викторианской моде — в непогрешимо-строгие чёрные сюртуки с высокими воротниками, обнимавшими повязанные на шею широкие галстуки-краваты. Вокруг сияло золото палубы, к высоте раскидистой капители сбирающей колонны тянулись, но не дотягивались энергетические зеркала, и колыхались холодным, тихим огнём занавеси пронзительно — как небо — голубые. Стянутые лайковые перчаткой пальцы Диомеда держали анахронизм — копьё из ясеня. Диомед игрался — покачивал пикой, как метрономом, пытаясь не терять из нового для него — бинокулярного — зрения бронзовый наконечник. Диомед привыкал к человеческому телу.
Против них расположился Аткинс в отражающем бронекостюме по меркам Четвёртой Эры. Хамелеонную оболочку солдат настроил на рубиново-кровавый, резко противопоставленный цвету чёрного ореха высокой спинки его деревянного кресла. Материал костюма из уложенных внахлёст композитных пластинок напоминал чудо-кольчугу эльфской работы. Пластинки по программе твердели и разворачивались в сторону удара, откуда бы он не пришёл, образуя устойчивый к взрыву ламеллярный барьер. Чертёж устаревшего костюма был у Аткинса в крови — в ядовитых чёрных тельцах. Изготовили доспех после боя — из пропитавшихся кровью осколков палубы.
В центре стола воображались песочные часы, отмеряющие срок до следующего сигнала Молчаливого.
Три пары глаз следили за струйкой песка.
Диомед отвлёкся на поблёскивающий наконечник его копья:
— Вот это диво! Реку, дышу и вижу вновь, и чувствую — во мне есть кровь. К жизни возвращён машиной новой, ноэтическим прибором, снабдить умом который и великолепный Феникс может. Не нужен Софотек! Не нужна громада! Неужели вечной жизни благо доступно станет Ледокопам, Герцогам, Анахоретам, на глыбах талых — где скитальцам нищим и на Софотека не хватало? По наш уклад любимый Смерть приходит, она уж на пороге! Ах! Скажу не покривя душой — туда ему дорога!
Фаэтон ответил:
— Дорогой Диомед, за то, что матросы с удивительной покладистостью приняли вынужденный покров тайны, накрывший смерть Неоптолема и прочую приключившуюся на мостике катавасию, я выражаю искреннюю благодарность Нептунскому воспитанию. Исключительно выращенный в уединении, привыкший к непосягаемости личной тайны человек способен стерпеть гнёт неведения. Аткинс опасается шпионов — и пока зачинщик, Ничто, не будет пойман, секретность снята не будет. Кто же ещё, кроме Нептунцев, выдержит даже саму мысль о том, что кое-что — пусть даже ради победы в войне — знать не положено?
Аткинс, уперев руки в столешницу, подался вперёд и обратился к Диомеду:
— Кстати о смертях. У Ксенофона — Неоптолема в Думе остались копии? Устраивать облаву? Или же сюда он принёс свой единственный экземпляр?
Диомед ответил:
— Облава на прочих? Пустая затея. В бытность мою Неоптолемом я видел в деле разум Молчаливого злодея, иначе — Ао Варматира. Он, настырный, разослал заразных двойничков себя Нептунцам всем подряд — но вирус хвастуна не пробил наших концентрических оград. Это в вашем мире порядок и покой — мы ж к червякам и вирусам, ко всяким выходкам взломщиков, промывщиков, угонщиков, лунатиков, шалунов и шатунов привычны. Прими его вы не на Закрайщине, а на Земле — так после первых же приветствий народ планеты непривитый под заразы валом сразу бы утоп. А у нас-то: нет народа, и только пара Герцогов из знати задали нахалу перца — послали "ластик", "эхо", "алый возбудитель сердца" — и наподдали прочим арсеналом — знать о котором, впрочем, вам не стоит.
У Аткинса в глазу засвербило холодное цеховое любопытство. Похоже, до сегодняшнего дня себя он мнил знакомым с информационными дуэлями и хотя бы с наименованиями нептунского мыслебойного оружия. Однако солдат промолчал.
А Диомед подытожил:
— Да, в Думе остались отражения Неоптолема, но от Ао Варматира нет ничего. Я в Варматире полмесяца бытовал, и меня он, по всей видимости, записал в мертвецы, и потому ничего особенно не прятал. Передачу шаблона я бы заметил. Вообще, замечу, страх его, и одиночество, куда сильнее, чем можно из рассказа подчерпнуть.
Фаэтон хотел было спросить, не остались ли у Неоптолемов права на Феникса, но придержал язык, чтобы не отвлекать от первостепенных дел.
Спросил Аткинс:
— Ао Варматир выходил на связь с командованием?
— В первые часы, сразу, как меня захватили, ещё до того, как он получил полное управление над носителем — Неоптолемом — и лишил меня органов чувств, — Диомед отмахнулся, и продолжил, — он соединился со мной, нерв к нерву, что кончилось предсказуемо. Ксенофон молодец, конечно — но Анахорет, астероидный. А я — Герцог Стужи. По сравнению с поясом Койпера, мы, в метановых S— и K-слоях Нептуна, друг у друга на головах живём. От иных сточных домов до россыпных хором — тысяча километров всего. Разумеется, около каждой ракушки там и турели, и брандмауэры стеной стоят, и отражения врага дурят, ведь на Нептуне и мысли сказать не могут, не приправив её каким-нибудь червячком. Понимаете, к чему я?
— К тому, что Ксенофон с тобой умом сцепился, а ты его как мальца высек, — понял Аткинс.
— Неизящно сказано, но сказано верно. Я на пару секунд получил полный доступ к его глубокой памяти, и хоть Ао Варматир вскоре опомнился и устроил мне сенсорную депривацию, я успел утащить с собой зашифрованную копию. Чтиво презанятнейшее, и оно не только скрасило немало одиноких часов, но и позволило проэкстраполировать все знания Ао Варматира.
— Мой дорогой друг, надеюсь, вы не станете держать нас в неведении? — обратился Фаэтон. Диомед приулыбнулся:
— Дольше необходимого не стану, дружище. Ещё не нагнетено драматическое напряжение.
— Уверяю вас, дорогой Диомед, у меня от драматического напряжения должного уровня уже мурашки бегут.
Аткинс затряс головой. Неудивительно, что Серебристо-Серые так всем на нервы действуют.
— Господа! Время уходит! Давайте к делу.
Диомед с медленным нажимом выдал:
— Первое: Ксенофон — доброволец. Второе: Ао Варматир не знает о начальстве.
Дважды Ао Варматир подключался к дальнобойной нейросвязи, и оба раза его память становилась пустой, а внутренние часы подводились, чтобы скрыть пропавшее время. Ао Варматир пропаж не замечал, и заметить не мог, а вот Ксенофон обратил внимание на загадку, но не хватило ему подозрительности вообразить верный ответ — что мозг Варматира управляется таким же образом, как и разумные машины Второй Ойкумены. Невидимая ему псевдосовесть порой заставляла совершать некоторые поступки, о которых он впоследствии не помнил. Ао Варматир, сам того не ведая, представал перед руководителями, но "разговора" не было — полагаю, ему просто загружали в искусственную совесть новый приказ.
— Кошмар! — ужаснулся Фаэтон.
Диомед, мрачно ухмыляясь, провернул в пальцах древко копья:
— Разумеется. Впрочем, то же самое Молчаливая Ойкумена веками делала со своими робомыслителями. Чем люди хуже? Шажок-то недалёкий.
Вмешался Аткинс:
— Как так вышло, что Ксенофон поддался вирусу из Последнего Послания, а ты — нет? Над твоими чувствами Ао Варматир имел абсолютную власть.
— Отчасти ему не хватило усердия, или времени, я полагаю, но отчасти виной, без ложной скромности скажу, мой несгибаемый характер. Да, на часик я поверил, что философия Ничто правильная, сопротивляться смысла нет, и ради бедолаг из Второй Ойкумены нужно помочь. Всего на час — не дольше.
Видите ли, Последний Вирус, судя по всему, рассчитан на менталитет жителей тех мест. Основные уроки перед посвящением в философию Ничто: мораль относительна, цель оправдывает средства, каждый по-своему делит добро и зло. У жертвы не остаётся доводов — как можно отстаивать превосходство собственных предрассудков над предрассудками чужими, если в глубине души понятно, что одинаково неправы оба?
Но меня это не проняло, поскольку на днях я загрузил в долговременную память "Введение в Серебристо-Серую философию", и в плену программа неустанно донимала вопросами. Вот хороший: "Если философ учит, что лгать можно, то почему ты не подозреваешь его во лжи?" Ещё этот понравился: "Вера в относительность всех постулатов — тоже ли относительный постулат?"
— Как убедили Ксенофона? На него тем же вирусом действовали? — спросил Фаэтон.
— Нет. В сказку Варматира он так поверил. В ту же самую, что и вам скармливали. Просто Ксенофон — как и многие Нептунцы, на самом деле — видит в Софотеках неисправимую ачеловечность.
— Где Ничто? Есть наводки? — спросил Аткинс.
— Никаких. Но так как Ао Варматир "отчитывался" неосознанно, у него не было возможности выбирать для этого время и место, как и содержимое, которое наверняка состояло из необработанного содержимого памяти. Отсюда — строгое расписание, — кивнул Диомед в сторону песочных часов и улыбнулся. Фаэтон ответил:
— Я, конечно, пережил детективов поменьше, чем моя жена, но даже мне очевидно, что предсказуемость пряткам повредит.
— Такой у Молчаливых неисправимый изъян, — сказал Диомед. — Относишься к людям, как к механизмам — так отдавай механичные приказы.
Троица следила за песком, и каждый думал о своём.
Диомед снова заговорил:
— Нет, я не всё понимаю. Маршал? Разрешите вопрос, если, конечно, он не затрагивает тщательно лелеемых военных тайн...
Аткинс приподнял бровь.
— Спрашивай.
— Вы летели к посольству на девяноста g. К таким перегрузкам исключительно тело Фаэтона приспособлено, Ао Варматир поэтому и купился. Как ты пережил ускорение?
— Не пережил.
— Прошу прощения?
Фаэтон ответил за него:
— Маршала раздавило. В броне после перелёта оказался фарш. Под конец торможения подкладка лат смогла соорудить стандартное военное тело, и только тогда я переписал в него сохранённый разум Аткинса. Всё, что он "видел" до первого вдоха — подделка, камеры давали сигнал в ноэтический прибор, прямо в запись сознания. Только вдохнув боли полной грудью, Аткинс очутился в доспехе по-настоящему.
Впечатлённый Диомед снова спросил:
— А кто тогда прятался в Одиссее? Кого Ао Варматир испепелил?
— Программу. Соперника тренировочного, — ответил Аткинс.
— Он по программе поддаётся?
— Не совсем, просто он из запасников снабжён, оружием со стыка Пятой и Шестой эр — только тем, о чём Молчаливый мог слышать. Манекен закономерно проиграл, Варматир убедился, что корабль — его, и не замедлил показать истинное лицо — тут же переоснастил Феникса в бомбардировщик.
Заговорил Фаэтон:
— Полагаю, Ао Варматир сам не подозревал, что с кораблём сделает. Верь он в собственный рассказ, он бы не стал наносить по Ойкумене удары. Мой вывод — на такой шаг его Ничто надоумил. Передал в совесть новую директиву.
— Не согласен, — сказал Аткинс. — Ао Варматир задумал нападение с самого начала, иначе бы он так отчаянно не хитрил. Он прикидывался Ксенофоном до последнего и держался тихо — пока я его не раскрыл.
Фаэтон согласился кивком, но вид у него был томящийся.
Аткинс выражение лица разгадал:
— Ты ему поверил, так? Ты бы полетел, будь тобою ты, а не я? [31]
— Возможно, — ответил Фаэтон утвердительным тоном. — Я не уверен, и всё ещё сомневаюсь... Сколько именно лжи в его рассказе? Может, там на самом деле пленены люди, люди с моим духом, и они нуждаются в подвиге? Вдруг Варматир не врал? Такая ставка оправдывает риск.
— Хорошо я тобой был, а не ты. Тебя бы совлекли.
— Ничего подобного. Я видел враньё, — неохотно ответил Фаэтон. Диомед наклонился в беседу:
— Ао Варматир говорил искренне.
— Как?
— В свою сказку он верил, это очевидно. Всё-таки пару его мыслей я смог понять. Думаю, Молчаливая Ойкумена развалилась как рассказано, и население её, дорогой Фаэтон, когда-то действительно походило на тебя.
— Хотел бы я верить, всем сердцем хочу, но не может его история целиком быть правдой.
— Это почему?
— Не может между человеком и Софотеком начаться рознь, нет в ней смысла.
— Неужели так? Видя, как машины превосходят его ум, вдохновение и усердие тысяче-, миллионократно, человек боится стать лишним.
Фаэтон скривился, затряс головой, и с усталым терпением накинулся на живучее заблуждение, опровергнутое уже кучу раз:
— Эффективность не вредит неэффективному, наоборот. Не так оно работает. Вот я, например, отлично умею размечать мыслительные спайки, но при строительстве привлёк для этого парциалов. Да, они менее умелы, и один робопсихологический иерархоопрос у них, по сравнению со мной, занимает втрое дольший срок. Отнял ли я их труд? Нет. Моё время ценнее. Я бы мог размечать спайки час, но я за этот час написал надзорную программу для мыслительных течений, и пользы принёс больше, чем они, даже за три часа. Так же и я перед Софотеком.
И средней мощи Софотек за секунду сочинил бы такую архитектуру, на которую у меня, даже с подмогой наращений, уходит час. Но и за эту секунду, если не отвлекать, он может сделать куда больше, чем я за час — может нырнуть в пучину высокоабстрактной математики, может создать чудо науки, может что угодно. Потому мы не соперники. Я нужен Софотеку, и я ему полезен, а пресловутое чудо науки будет полезно и мне тоже, поэтому и мне выгодно в меру своих скромных сил дать Софотеку столько секунд, сколько возможно.
И львиная доля выгоды, получается, уходит тоже мне. Всего лишь сберёг секунду — и за это осыпают чудесами. Я могу Софотеков не любить, могу бояться, но нас сблизят законы экономики.
Рассказ Молчаливого поэтому рассыпается. Откуда у них роскошь враждовать с машинами? Мы от машин не устареваем, а становимся плодовитее, причём во всём. Прорва людей наперебой хочет облегчить Софотекам труд — и Софотекам невыгодно их услугой пренебрегать.
Диомед нагнал в голос зловещести:
— Друг мой, ты не бывал в голове Молчаливого! А я был. Тебя не слепило воспоминание о изобилии, о богатстве... Там — Владыки Второй Ойкумены, хозяева сингулярных фонтанов! Им нет нужды трудиться, нет нужды соперничать, им незачем торговаться, нет у них ни базаров, ни монет, у них ценится лишь репутация, художественный размах, остроумие, острота ума и достоинство, которым они преисполнялись, ложась в неизбежный гроб, рухнет который в кровавый колодец тёмной звезды.
Повисла тишина.
В склянке сыпался песок.
Диомед нарушил молчание:
— Странно это. Их Утопия похожа на нашу — только денег и законов нет. Какая необъяснимая сила судьбы, какая неудача, какая причуда хаоса им мир развалила?
Аткинс фыркнул:
— Всё там объяснимо, если чушь отцеживать. Ао Варматир верил во вздор. Никакое общество так устроено быть не может.
Диомед удивился:
— С какого же плана бытия пришло откровение?
— С очевидного. Так общество устроиться не может.
— И не сможет никогда, — добавил Фаэтон.
Мужчины переглянулись.
— Мы об одном и том же думаем, так? — наклонил голову Аткинс.
— Разумеется!
Оба произнесли в унисон:
— Были у них законы, — сказал Аткинс.
— Были у них деньги, — сказал Фаэтон.
Они снова переглянулись, теперь удивлённо. Аткинс кивком пригласил:
— Ты начинай.
— Хорошо. Цивилизация без денег жить не может. Даже если у них энергия — как на Земле воздух, остаются прочие потребности, и некоторые люди закрывают их лучше других. Да та же индустрия развлечений, например. Приложенные мастерами свыше необходимого досуга усилия будут вознаграждены: вещами, услугами от тех, кто в этом деле похуже. Тогда самый удобный для обмена товар — сохраняющий ценность, лёгкий, рассыпной — станет деньгами. Ракушки, золото, антиматерия — неважно, что это будет, это всё равно деньги. Даже Софотеки пользуются вычислительной секундой при распределении нагрузок. Пока люди ценят друг друга, восхищаются друг другом, будут нуждаться друг в друге — деньги не уйдут.
— А если они живут врозь? — спросил Диомед. — Если только лесть слушают и смотрят приятные цифровые сны? Если каждое желание исполняется наведённым ощущением, но не по-настоящему? Как люди друг друга ценить будут?
— Если человек себя ценит, он так жить не станет.
Диомед развёл руки, пожал плечами. Заметил тихо:
— Ни то, ни другое к Молчаливым не относилось.
— Друг друга они не ценили, это точно, — вступил Аткинс. — Заметил, какой Варматир уклад описывал? Да там в каждом слове намёк. О чём он ныл без умолку, когда разговор на Софотеков переходил?
— Что они не слушались приказов, — ответил Диомед. Аткинс кивнул:
— В точку.
Диомед смотрел то на одного, то на другого:
— Не пойму, к чему вы.
Аткинс указал пальцем себе в грудь:
— Вы меня знаете. Что бы я сделал с подчинённым, если он ослушается?
— Наказал бы, — ответил Диомед.
— А может ли он настолько сокрушительно ослушаться, чтобы у меня появилось право казнить? Чтобы я самоубийство совершить приказал?
Диомед озадаченно взглянул на Фаэтона. Тот поспешил на помощь:
— Что-то такое Воинственный Разум упоминал. Я, конечно, не историк, могу напутать... Военно-полевой суд вправе казнить — за трусость, или за измену. Коли опустишь боевой стяг, и тот коснётся земли — полагается обрядовое самоубийство... Как-то так?
— Как-то так. Фаэтон, возьмём теперь тебя. Как накажешь подчинённого за худший проступок?
— Уволю.
Аткинс насыщенно откинулся в кресло:
— То-то же. Мы, Фаэтон, из разных культур. Ты — предприниматель, я — офицер. Ты обмениваешься с равными, а я передаю приказы сверху вниз. Твоя культура растёт на свободе, моя — на дисциплине. Запомните и ответьте на следующий вопрос: Какая культура там? Вторая Ойкумена — утопия без законов, или диктатура, с рабами и военным-сатрапом?
Диомед начал отвечать:
— На конце дней своих — да, она выродилась в рабскую тиранию. Горестный нырок! Они были столь свободны, но столь низко пали.
Аткинс фыркнул, замотал головой:
— Не-а. Гнильца там с начала. Если у них в Утопии всё так хорошо и вольно, то почему бы не нанять вместо непослушного Софотека нового? Софотеки для них — не смерды, а холопы. [32]
Молчанием подчеркнув важность сказанного, Аткинс продолжил:
— Думаю, они раздули сложившуюся за поколения иерархию Нагльфара на весь народ. Потомки капитана и офицеров получили себе сингулярные родники — а они нужны каждому. Или в их руках информация, или образовательные программы. Или чеканка денег. Немного нужно взять, чтобы взять власть.
Фаэтон изумился:
— Почему они не восстали? Оружия не имели?
Аткинс помотал головой. Во взоре была стужа.
— Орудие мятежа — вера. Нет убеждений — и свобода вдруг страшна, а рабство удобно. Подточить веру может и простая философия — как у Ао Варматира. Дальше — дело времени.
Из верхней колбы вы́сыпался песок.
Тут же Фаэтон принял задумчиво-отстранённое выражение, обычное для тех, кого фильтр ощущений отвлёк на что-нибудь далёкое, забыв подключить сохранитель лица. Ведущие до сводов структурные столпы надразума показали буйную работу рассудка корабля — мозг делился, перестраивался на разные лады, менял архитектуры, стремительно перебирал варианты, пытаясь на лету решить новую научную задачу обнаружения незнакомых призрачных частиц. Зеркала слева и справа, сверху — на балконах, и снизу — вырываясь из-под палубы, когда подключалась новая программа — едва вмещали ежесекундно новые расчёты, карты и схемы. Зеркала спорили, сравнивали, ставили опыты. Зеркала показывали звёзды из разных квадрантов космоса, привлёкших внимание.
Вдруг — тишина. Энергозеркала гасли, одно за другим. Независимые отделы мышления пришли к одинаковому выводу. Бурлящие карты сошлись изображением. Все схемы, кроме одной, пропали за ненадобностью. Потухли все экраны — кроме того, что показывал середину Солнечной системы и указывал прямо в Солнце.
На зеркале около стола проявилось Солнце в разрезе. Триангуляция показала точку глубоко под поверхностью, у самого солнечного ядра, между водородным и гелиевым слоем. Глубже, чем когда-либо спускались зонды и батисферы Гелия.
Мужчины зашумели наперебой:
Аткинс:
— Да вы шутите-
Диомед:
— Ну и ну! Неуютное местечко! И просочились же как-то...
Фаэтон:
— Отчего я не догадался?! Очевидно же! Очевидно!
Аткинс:
— И чем прикажете бить того, кому и звёздное ядро нипочём?
Диомед:
— О, бедняга Фаэтон, не ведал он, что впереди...
Фаэтон:
— Оно напало на Отца. Подмешало течения в ядре как-то, устроило бурю, и наверное даже тот подрубленный отцом выброс в сторону Меркурианской станции направляло, чтобы Феникс взорвать. Очевидно же! Где ещё прятать звездолёт, со всеми его размерами, радиосигналами, сбросами, если не в звезде? Но как незамеченными пролетели?
Троица вернулась к разговору.
Аткинс Фаэтону:
— Поперёк плоскости планет нырнули, через южный полюс. Полюс для высадки — самое тихое место, а через северный лететь нельзя — там эти разумные пылевые вихри с лучу теплосброса присосались. Диспетчерская Служба нормальными маршрутами занята, она на полюса внимания мало отвлекает, если летит нечто, похожее на булыжник — разбираться особо не будет. В Солнце вообще много хлама падает, там со всей системы мусор скапливается.
Диомед Аткинсу:
— Ты же понимаешь, что никакой другой корабль не то что в системе, а, наверное, во всём мире не выдержит давления и пекла толщи Солнца? Увы тебе — на марше до врага преградой лёг закон. Я более Неоптолемом не являюсь, и потому больше не владелец — права на залог возвращаются отражению Неоптолема в Думе. Пойдёшь ли к нему на поклон, или, голодом ведомый, угонишь судно как пират? Сцепишься в судебной драке? И как, в конце концов, ты сохранишь секрет?
Фаэтон Диомеду:
— Секрет? Товарищ мой, в своём ли ты уме? Вот он, недруг! Поднимем силу Ойкумены без остатка! Секреты, тайны — тьфу! Пора трубить в рожок на каждой крыше! Погоди, на Нептуне пользуются крышами? Тогда так: пора гудеть глубоким эхом через многослойность тучную, зовы отражать пора с айсберга на айсберг под океаном жидкого метана!
Диомед (пряча улыбку) Фаэтону:
— Это только в операх Нептун такой. Ксантипп присочинял.
Аткинс Фаэтону (мрачно):
— И армия не так работает. Во-первых, сила Ойкумены уже без остатка поднята и... единолично с вами присутствует. А во-вторых, корабль экспроприировать не могу, скажите спасибо тупорылому Соглашению о Миролюбии, которому, если моё мнение интересно, давно пора на свалку истории. Кроме того, Софотек Ничто, или что там в Солнце прилетело, уже готовится нас встречать — он наверняка всё понял по последним воспоминаниям Ао Варматира.
Фаэтон (неохотно) Аткинсу:
— Призна́юсь, Маршал: последней передачи он не получал.
— Как? Объяснись.
— Сигналы выходят через дюзы главного двигателя, а я на время прикрыл дюзы кормовым щитом. Призрачные частицы не проникают через крисадамантий. Если бы проникали — Варматир бы сразу влез в поддоспешную программу, напрямую, не ожидая голого мыслеинтерфейса. Значит — щит надёжный, и сигнал корабля не покидал. А направление частиц восстановлено по рисунку их отражений от щита. Никто и Ничто не знает о нашем походе.
— Нашем?
Фаэтон глубоко вздохнул. Посмотрел на великий корабль, на могучую мечту, за ним стоя́щую. Посмотрел на оставляемое — на жену, отца, дом. Посмотрел на народ, желавший Фаэтона изгнать за желания. Посмотрел — есть ли перед таким народом хоть какой-нибудь долг?
— Маршал, скажите честно — есть ли у вас хоть один корабль, хоть что-нибудь, что доберётся до ядра средних размеров звезды? Оружие какое-нибудь? Можно ли чудовище выкурить, не записывая Феникса в войска?
— Пушка одна есть. Заряжается шестьдесят лет, и после выстрела разорвёт и Солнце, и всё его содержимое. Наверное. Разумеется, это вариант очень запасной.
— Значит, поход всё-таки "наш".
— Знаешь, я тебя в бой тащить не хочу. Почему бы-
— Нет. Из тебя "я" получился никудышный. Достойно управлять кораблём смогу только я, я настоящий, поэтому корабль к полёту подготовлю, но, — Фаэтон поднял ладонь, — в убийстве я участвовать не намерен! Спрячусь, как уже прятался — в собаке, например, или под кушеткой. До ристалища довезу, но дальше, Маршал, сражайтесь сами. Война — не моё ремесло, но сделаю, что должно. На жизнь у меня другие планы — как и на участь Феникса.
— Если сделаешь всё, что должен, я не против. Большего всё равно не жду, — отдавил Аткинс.
— Мне не по душе встревать, — поднял перст Диомед, — но официально кораблём мы не владеем. Для персонажа оперы отнятие чужого имущества для исполнения рыцарского, или надзорного долга выглядит уместно и благородно, как и кража при необходимости золотых рун, чужих жён, моторизированных повозок и общественных участков мыслительного пространства — но мы же не в опере.
— Угроза — настоящая, нужда — насущная, — ответил Аткинс. — Положим, корабль не наш. Предложения?
— Я бы корабль угнал, тут и вопросов быть не может! Но я всё-таки с Нептуна родом, и коли придёт от друга очерствитель памяти, или насильный хмелеватель — я сочту это озорством, а не воровством. Крохотное хулиганство целый мир наладить может. Просто я от вас такого не ожидал, думал, Внутренние и на миллиметр от закона не отступят. Вы что, обнептунились?
— Господа, это схоластика! — поднял ладонь Фаэтон. — Договор оставляет мне право заправлять корабль, когда и как я посчитаю нужным, если к тому подтолкнут обстоятельства. Я, как капитан, нахожу дозаправку необходимой. Пусть экипаж покинет борт, а я отправляюсь на испытательный полёт в толщу Солнца. Передай им.
Диомед заулыбался:
— Просишь соврать? Я вот думал, в нашу ноэтическую эпоху ложь давно вышла из моды.
— Обхитри их. Ты Нептунец или нет?
Диомед пошёл руководить массовой кочёвкой матросов. Человеческое тело Диомеда несказанно позабавило — оказывается, от него куски-представители не отрываются, и пришлось отправляться по делам самому — сначала пересечь мостик, потом идти на нижний обод центрифуги, где в транспортной купальне будет транспортный бассейн для телепроекций. Отправился бегом, прискаком, вприпрыжку — как ребятёнок. Впервые в жизни тело Диомеда умело бегать, скакать и прыгать.
Энергетические зеркала по левую и правую руки показывали предполётные хлопоты исполина — антиводород, для уравнивания развесовки, перекачивался из ячейки в ячейку, движок разогревался, в нужные места ставились укрепляющие распорки — от крохотных до великанских. Некоторые отсеки уходили в спячку, а иные были сплющены, или разобраны на части.
Подготовка шла автоматически. Фаэтон и Аткинс сидели друг против друга за инкрустированной слоновой костью столешницей, не решаясь озвучить то, что, без сомнения, грызло обоих.
Аткинс нарушил неловкое молчание.
Он вытянул из бумажника пару карточек памяти и вскользь придвинул к Фаэтону.
— Вот. Забирай, если хочешь.
Фаэтон взглянул на карты, пока не прикасаясь. В фильтре ощущений возник файл описания — на карточках хранились воспоминания Аткинса под личиной Фаэтона. Он предлагал встроить воспоминания в память, чтобы ощущались события так, будто Фаэтон самолично их пережил.
Фаэтон выглядел непонятно. Слегка грустно и: то ли осторожно, то ли устало, то ли измученно. Прижал карточки, словно собираясь отправить их назад без пояснений, но вдруг, к своему удивлению, перевернул.
На лицевой стороне загорелась краткая сводка. Перед Фаэтоном проплывали картинки и драконограммы.
— Маршал, при всём моём уважении — ответил Фаэтон, откладывая карточки, — это сочетание лиц на меня совершенно не похоже. Моя рука при пробуждении не тянется к ножу, астрономические расчёты я провожу в уме, и подробности устройства Ксенофонова массива-проявителя очень меня заинтересовали бы, и до сих пор интересуют.
— Я подумал, будет лучше, если-
Вдруг Аткинс замолчал.
Нельзя сказать, что у Аткинса душа нараспашку, но Фаэтон словно заглянул к нему внутрь. Человеку, что бросил вызов Молчаливому с капитанского трона, тому, кто соединял Фаэтоновы воспоминания с чутьём Аткинса, отказали в праве жить: поверх него записали Аткинса, автоматически вернув память солдата.
А сам Аткинс не обязательно хотел исчезновения ложного Фаэтона — ему, наверное, хотелось оставить частичку.
Фаэтон вспомнил своего сира — с Гелием случалось похожее. Вообще, подобные случаи в Ойкумене нередки, но впервые кто-то стал Фаэтоном и захотел им остаться навсегда.
Фаэтонизированный Аткинс скончался с именем Дафны на устах, желая отчаянно остаться собой.
— Мне жаль, — сказал Фаэтон.
— Так, прошу пощады, — усмехнулся Аткинс.
— Я имел в виду... тяжело, наверное, тебе... да кому угодно... понять, что стань они другими, они назад могут не захотеть.
— Я привык. Уже давно выучился: когда беда какая, то Аткинс нарасхват, но вот подменить Аткинса никто не хочет. Такая вот особенность службы.
Фаэтон додумал: "... и только эта служба хранит нас от гибели."
Неблагодарный народ презирал отшельника, который единственный поклялся защищать и народ, и его Утопию, отказываясь почти от всех её благ. Образ потряс Фаэтона. Охватило восхищение — напополам со стыдом.
Аткинс произнёс:
— Не хочешь воспоминания — стирай. Мне они не нужны. Но, нужно сказать, не все чувства и поступки мои. Не всегда говорил я.
— Сударь, не пойму, вы на что намекаете?
Аткинс откинулся на спинку и строго, оценивающе взглянул. Вымолвил с морозным спокойствием:
— Мы встретились единожды. Она мне понравилась. Я был впечатлён. Она чудесна. Но. Не больше — для меня. Ради неё бы я не отвернулся от труда всей жизни. Я бы не переступил закон из-за неё, и, потеряв её, не стал бы судьбу доламывать. Но я — это я, не так? Подумай.
Аткинс встал:
— Понадоблюсь — я в лазарете, готовлюсь к перегрузкам. Если позвонит Воинственный Разум — соедини.
Солдат ровно провернулся на каблуках и промаршировал прочь.
Оставшийся один Фаэтон не шевелился некоторое время. Думал. Подобрал карты, перевернул с лица на рубашку, с рубашки на лицо. И снова. И снова.
К осознанию, резкому, Фаэтон шёл туго, очень туго. Почему Аткинс, Аткинс с воспоминаниями Фаэтона признался в любви к Дафне? Дафна дорога для Аткинса? Или для кого-то ещё?
— Она мне не жена, — прошептал Фаэтон.
Дафна Терциус, кукла, ему не жена, и точка. Плевать, что она похожа, плевать, что он там к ней чувствует.
Истинная жена, о, как она в память врезалась! Женщина безупречной красоты, изящества и ума, женщина, сделавшая из него героя для самого себя, женщина, помнившая победы прошлых лет. До сих пор Фаэтон помнил первую встречу на одной из лун Урана, где она хотела взять интервью для документальной постановки. Как ворвалась она в жизнь, как разукрасила — подобно лунному лучу, что ночь гнетущу мгновенно обращает в сказочный вид чеканного серебра! Всегда Фаэтон был особым. На него смотрели косо, словно стыдясь его чаяний — будто бы век Софотеков отменил для людей из плоти и крови стремление к великим делам.
Но Дафна, милая Дафна — в её душе ещё пылал романтический пожар. На Обероне она вдохновила отказаться от праздности, и каждый день делать что-нибудь великое — или полезное. Она оказалась отважней всей людской груды на Земле. Потом профессиональный интерес заварился в личный, потом она прикоснулась к руке, потом Фаэтон набрался смелости пригласить её на на интервью, а на беседу, и неожиданная улыбка, прекрасная, полная смущённых обещаний, превзошедших все студенческие мечтания...
Так. Подождите. На Обероне была ненастоящая Дафна. Кукла. Дафна Терциус. Эта Дафна.
Истинная Дафна боялась покидать Землю.
Истинная Дафна не так горела его мечтой — но улыбалась, конечно, бормотала не задумываясь что-то приободряющее. Истинная Дафна не так открыта, но чуть язвительнее.
Но вышел он за неё. За настоящую вышел.
Она тоже верила в героев — но думала, что время их ушло, что сейчас так... нельзя.
Не раз он обменивался разумами, и с мыслями её был знаком. Не могут больше супруги хитрить и утаивать — не в Ойкумене, не сегодня. Любовь — настоящая. Его честолюбия она смущалась, но не потому что считала ошибочным (вовсе нет!), а потому, что считала слишком, чересчур правильным. В ней потихоньку рос страх. Страх, что его остановят. Раздавят. Годами он посмеивался над страхом. Кто остановит? Кем раздавит? В Золотой Ойкумене, самом свободном обществе в истории, ничего миролюбивого не запрещали.
Шли года, десятилетия, и Фаэтон принял страхи жены за признак любви. Убеждал себя, что, когда время покажет его правоту, когда свершит деяние — тогда она поймёт. Убеждал: настанет день ясный, и растают страхи, как кошмарный сон поутру.
А потом провал на Сатурне — вкладчики разбежались. Зато обратили внимание Наставники. Нео-Орфей и Цичандри-Манью Темнокожий распустили кучу эпистол, обличающих "тех, кто с преступным легкомыслием относится к устоявшемуся мнению и чувствительности наибольшей доли человеческого рода", громящих "каждого сорвиголову, кой заради собственного возвеличивания готов привнести разлад и рознь в мирный вековечный уклад". Имён не упоминалось — Коллегии смелости не достало, но все всё отлично поняли. Пока Фаэтон возвращался на Землю, многие дискуссионные круги, цепи последовательной мысли и общественные беседки вдруг отозвали приглашения, не объясняя причин. Определённые салоны и клубы, на вступлении в которые настояла Дафна, отменили его членство и вернули взносы. Оспорить решения он не мог — сообщили по радио, в записи. Официально ничего не происходило, давили исподтишка. Фаэтон негодовал.
Он вспомнил первый день на Земле. Он прилетел в Кито, в надворные постройки Поместья Радамант. Жена ожидала уже в прихожей — в купели солнечного света.
Дафна полулежала на кушетке, фигуру второй кожей облегал Умножитель Страстей Красной школы. Поверх чувствительной кожи костюма — белая невесомая кисея, Чародейская сенсорная паутина, множащая наслаждение тантрических ритуалов. Рукой в перчатке она приоткрыла шкатулку памяти — записывала, что произойдёт дальше. Уста приоткрыты. Взгляд манил.
— Ну, мой герой, — улыбнулась она с хитрецой, — я вызвана устроить из возвращения на старушку-Землю праздник, так что день у тебя дурной выдался, да не совсем. Готов к приёму, достойному героя?
Тем днём, а точнее, пополудни, он и решил построить Феникса Побеждающего. Дафна проронила искру: сказала, что исполины препятствий не замечают — они-де их перешагивают. Фаэтон огрызнулся: "Не я этот мир создал", а она ответила, что нужно всего-то создать свой мир, место бы только безлюдное найти. Если на пути — Коллегия Наставников, то нужно шагнуть над ними в простор, где не отыщут...
Дафна проронила зерно, и через три столетия пророс Побеждающий Феникс.
Вспомнил улыбку, её влюблённый и восхищённый взор...
— Там же не моя жена была.
Верно. Это не жена. Кукла, посланная встретить и приободрить. Настоящая Дафна в тот день на балу, устроенном Темнокожей Школой, задабривала Цичандри-Манью как могла и всеми силами сводила на нет нанесённый имени Фаэтона ущерб. Это для неё важнее было.
— Но я люблю жену...
Тоже правда. Он любил её за красоту, многие заслуги, и за укрытый в душе от нынешних вялых пламень, героический дух...
Дух, восхваляемый в каждом её романе, в каждой пьесе. Тот дух, который в жизни прятала. Дух, о котором знала — но не подпитывала, не развивала, не гордилась.
— Неправда! Она желала мне лучшего! Она тянула к вершинам!
Разве нет? На ум пришли разговоры в постели, укромные файлики влюблённых, обеспокоенные слова в них: предостережения, осторожности, заботы о его добром имени...
— Но за всем этим она от жизни хотела того же, что и я! Она ведь, на пути к Меркурию, меня вытащила из мира грёз в цистерне, я был уже готов отказаться от всего — она меня спасла! Она укрепила! Она напомнила, кто я! Она любит меня, а не моё место в обществе — потерял я его, не всякую мелководщину она любит, не богатство и не статус! Она любит меня за лучшее во мне! Она ведь, в той бочке, сказала...
Нет, не она. Не его жена.
Это опять Дафна Терциус.
Она.
С первого дня.
Дафна Изначальная, с позволения сказать, "истинная Дафна", потеряла существование во снах, отстранилась от мира, где Фаэтон жил, оставила его и будто бы умерла. Вот вам и жена. Она вышла за имя, за положение, за богатство, и, когда супруг кончился — ушла.
Дафна Терциус доросла из посла до настоящей женщины. У неё основа Дафны Изначальной, тот же самый дух.
Но Дафна Терциус не гасила пламени в себе. Она потеряла имя, состояние, вес в обществе, даже бессмертия лишилась — и пришла за Фаэтоном, чтобы помочь, чтобы спасти. Чтобы не дать мечте умереть.
Но ведь она ему не жена?
Ну это пока.
Вдруг беззвучно каждое зеркало связи зазеленилось образами лесов, лугов, полей, садов, крытых переправ и покрывшихся бронзовым налётом времени шпалер.
Посереди — царственная икона, убранная зелёным и золотым, восседающая между рогов изобилия из слоновьего бивня. Над троном — цветочный балдахин, словно поющий идиллические эпиталамы. Такой образ в присутствии Серебристо-Серых выбирала сама Разум Земли. Не воплощение, не подобие, а сама она — средоточие мудрости и разума всей цивилизации, сумма, сложенная из вклада каждой вычислительной системы Ойкумены.
Полный вопросов, Фаэтон настроил фильтр ощущений так, чтобы не замечать задержку между репликами, которая сейчас, из-за далёкого расстояния до Земли, составляла семьдесят девять минут, и дал знак, что готов.
Разум Земли заговорила:
— Слушай, Фаэтон. Я пришла рассказать, как убить Софотека.