IX. Старые друзья, старые враги

Руки, сжимавшие шпагу и кинжал, онемели. Диего Алатристе охотно отдал бы жизнь — которой, впрочем, оставалось совсем пустяки — за то, чтобы опустить оружие и хоть минутку передохнуть. К этому времени он дрался, руководствуясь старинным правилом «Делай, что должен, и будь, что будет», и, быть может, безразличие к исходу, как ни странно, помогало ему оставаться живым в свалке и сумятице рукопашной. Со всегдашним своим хладнокровием он отражал и наносил удары, не осмысляя своих действий, почти не глядя, полагаясь на то, что руки-ноги сами знают, как им поступить в каждый следующий миг. Человеку, попавшему в такую переделку, разум мог только навредить; следовало доверяться лишь безотчетным побуждениям — инстинкту, говоря языком нынешних ученых мужей: только он и мог совладать с судьбой.

… Вонзив шпагу в грудь противника, он оттолкнул его, чтобы легче было извлечь клинок. В воздухе висели стон, крик, брань, а когда время от времени вспышка выстрела озаряла полутьму, можно было видеть плотный клубок сражающихся и кровавые ручьи, стекавшие к самым шпигатамnote 20 из-за того, что галеон покачивался на легкой зыби.

Алатристе парировал удар короткой сабли, отклонился и сделал выпад, попавший, впрочем, в пустоту. Противник отскочил и тотчас обернулся к тому, кто налетел сзади. Капитан, воспользовавшись этим кратчайшим затишьем, привалился спиной к переборке, перевел дух. Перед ним, хорошо освещенные кормовым фонарем, высились ступени трапа — путь на шкафут был свободен. Чтобы добраться сюда, пришлось уложить троих, а ведь никто не предупредил его, что их будет столько. Там, на высокой кормовой надстройке, вполне можно было бы продержаться до подхода Копонса, но, оглядевшись по сторонам, Алатристе убедился — почти все его люди завязли на палубе, дрались насмерть и не в силах были продвинуться ни на пядь.

Ну, значит, о шкафуте можно забыть, со всегдашним своим смирением подумал он, и вновь кинулся в бой. Всадил кинжал кому-то в спину — быть может, своему недавнему противнику — повернул лезвие в ране, расширяя ее, вырвал клинок, услышал отчаянный крик. Совсем рядом грохнуло и сверкнуло — зная, что у его людей только холодное оружие, Алатристе кинулся туда, откуда стреляли, рубя вслепую. Кто-то схватил его за руки, он сбил нападавшего с ног и с ним вместе повалился на залитую кровью палубу, ударил противника головой раз и другой, почувствовал, что рука, держащая кинжал, свободна, и просунул его между собой и фламандцем. Тот вскрикнул, ощутив режущее прикосновение, на четвереньках метнулся прочь. Алатристе перекатился в сторону и сейчас же на него грузно свалилось чье-то тело, раздались причитания по-испански: «Пречистая Дева, Иисус-Мария…» Он не знал, кто это, а выяснять времени не было. Выбрался из-под него, вскочил на ноги, со шпагой в одной руке, с кинжалом — в другой, огляделся и увидел, что мрак редеет и высвечивается розовым. Крик вокруг стоял ужасающий, и нельзя было ступить шагу, чтобы не поскользнуться на крови.

Звон и лязг. Время замедлило ход, капитан дивился тому, что на каждый его выпад не отвечают десятью-двенадцатью чужими. Почувствовал сильный удар в лицо, ощутил во рту такой знакомый металлический привкус крови. Вскинув шпагу, рубанул наотмашь — и расплывающееся белесое пятно перед ним с воплем отшатнулось. Прилив и отлив рукопашной вновь вынесли его к ступеням трапа, где было светлей, и он с удивлением убедился, что локтем прижимает к боку чью-то шпагу, бог знает как давно вырванную у противника. Выронил ее на палубу, резко обернулся, потому что показалось — кто-то лезет сзади, и, уже занеся шпагу, узнал свирепое бородатое лицо Бартоло Типуна: не разбирая, где свои, где чужие, он размахивал тесаком, и пена текла у него изо рта. Алатристе развернулся в другую сторону — и как раз вовремя: у самых глаз мелькнуло острие короткой абордажной пики. Отпрянул, отбил и сделал выпад с такой силой, что ушиб себе пальцы, когда острие шпаги, с глухим скрипом ввинтившись в тело, наткнулось на кость. Дернул локтем, чтобы высвободить завязший клинок, и, споткнувшись о бухту каната, спиной вперед упал на ступени трапа. О-охх. Показалось, что он сломал себе хребет. Сверху кто-то молотил его прикладом аркебузы, и капитан отдернул голову, вжал ее в плечи. Чувствуя, как дьявольски ломит спину, он хотел застонать: протяжный, сквозь зубы, стон — превосходный способ обмануть боль, заглушить ее, — но из глотки не вырвалось ни звука. В голове звенело, во рту по-прежнему было солоно от крови, распухшие пальцы едва удерживали рукоять шпаги. Не броситься ли за борт: староват становлюсь для таких дел, мелькнула горькая мысль.

Переведя дух, Алатристе обреченно вернулся к схватке. Здесь тебе и конец, Диего, подумал он. В тот миг, когда он, поднявшись на первую ступень трапа, оказался в круге света, кто-то выкрикнул его имя — и в этом восклицании слышались разом и злоба, и удивление. Капитан не без растерянности обернулся, выставив перед собой шпагу. И с усилием сглотнул слюну вместе со скопившейся во рту кровью, не веря своим глазам. Пусть меня распнут на Голгофе, если это не Гвальтерио Малатеста.

— Рядом со мной умирал Пенчо. Матрос-фламандец, с которым дрался мурсиец, выстрелом в упор снес ему челюсть, так что осколки костей долетели до меня. Он еще не успел опустить пистолет, как уже в следующий миг точным, быстрым и отчетливым движением я полоснул его клинком по горлу, так что матрос рухнул на Пенчо, пробулькав что-то по-своему. Крутя «мельницу», я удерживал на почтительном расстоянии прочих. Трап, ведущий на шканцы, был слишком далеко, пробиться туда я не мог, а потому мне оставалось то же, что и всем — держаться, пока Себастьян Копонс не подоспеет на выручку. Я уже не шептал имя Анхелики и даже не взывал к Господу Всемогущему — сил хватало лишь на то, чтобы спасать свою шкуру от лишних отверстий. Довольно долго я отбивался, парировал и отражал удары, а кое-какие — и возвращал. Иногда в неразберихе боя мне казалось, что я вижу вдалеке капитана Алатристе, но попытки пробиться к нему не удались. Слишком много людей резали друг друга на этом пути.

Наши дрались грамотно и умело, решительно и со знанием дела, как люди, все поставившие на карту, но и команда галеона далеко превзошла худшие наши ожидания, так что мало-помалу моряки оттеснили нас к борту, на который мы влезли при начале нашего предприятия. Что ж, сказал я себе, по крайней мере, я умею плавать. Палуба была завалена трупами, на каждом шагу мы спотыкались о раненых — стонущих, корчащихся. Становилось жутко. Нет, смерть меня не пугала, это в порядке вещей, как сказал Никасио Гансуа перед казнью. Страшили меня увечья и поражение.

… Очередной противник оказался не рыжим и долговязым фламандцем, а скорее всего — соотечественником, бородатым и худосочным. Он нанес мне несколько рубящих ударов, орудуя шпагой, как двуручным рыцарским мечом, но успеха не достиг: не растерявшись, я встал потверже, и, когда он предпринял третью или четвертую попытку и занес шпагу, — с похвальным проворством вогнал ему свой клинок в грудь по самую рукоять, оказавшись так близко к нему, что почувствовал его дыхание и едва не столкнулся с ним лбами. Мы вместе упали на палубу, и, услышав, как сломалось о настил острие шпаги, насквозь пронзившей бородатого, я раз пять или шесть ткнул его в живот кинжалом. Когда он выкрикнул что-то по-испански, я решил было, что ошибся и зарезал своего, но при свете кормового фонаря увидел незнакомое лицо. Значит, на борту есть испанцы, понял я. Да не просто испанцы, а — по одежде и настырности судя — вояки.

Я поднялся на ноги в некотором смятении. Это, черт возьми, в корне меняет дело — и не в нашу пользу. Но предаваться размышлениям мне было недосуг — вокруг шел ожесточенный бой. Ища, чем бы заменить сломанную шпагу, я подобрал с палубы кривую абордажную саблю с коротким широким лезвием и массивной рукоятью. Это тебе не шпага с узкими долами и сходящим на нет острием — таким оружием можно было прорубить себе дорогу и в чаще леса, и в гуще схватки. Последним я и занялся и даже сам поразился тому, какой поднялся вокруг треск и хруст. Наконец я пробился к своим, представленным мулатом Кампусано, у которого из рассеченного наискось лба хлестала кровь, и Кавалером — этот дрался вяло, из последних сил, и отыскивал глазами лазейку, чтобы махнуть за борт.

Перед глазами сверкнул клинок. Еще занося саблю, чтобы отбить выпад, я с ужасом понял, что допустил оплошность. Но было уже поздно: в этот миг что-то острое сверху вниз пронизало замшу колета, вонзилось в тело, и я, объятый ужасом до мозга костей, почувствовал, как ледяная сталь, разрезая кожу и мышцы, въезжает мне меж ребер.

Все сходится, мельком подумал Диего Алатристе, становясь в оборонительную позицию. Золото, Луис де Алькесар, появление Гвальтерио Малатесты в Севилье, а теперь — и на борту фламандского галеона. Итальянец сопровождает груз — вот почему получили капитан и его люди столь неожиданный и ожесточенно-умелый отпор: противостояли им не моряки, а такие же головорезы-наемники, как они сами. Проще говоря, перегрызлись собаки с одной псарни.

Но размышлять было некогда: оправившись от первоначального удивления — а нежданная встреча ошеломила итальянца не меньше самого капитана, — черный и грозный Малатеста уже приближался, выставив шпагу. Недавнюю усталость как рукой сняло. Чтобы взбодриться, ничего нет лучше застарелой ненависти — вот и у капитана в жилах вскипела и забурлила кровь. И страсть к убийству пересилила инстинкт самосохранения. Алатристе даже оказался проворней противника и четким парадом отбил первый выпад, причем острие его шпаги прошло в дюйме от лица итальянца, который, споткнувшись, едва успел отшатнуться. На этот раз, подумал капитан, придется тебе обойтись без тирури-та-та и подобных штучек — не до них тебе будет.

Прежде чем Гвальтерио Малатеста опомнился, капитан начал теснить его, одновременно угрожая шпагой и кинжалом, заставляя отступать и не давая итальянцу пространства для маневра. Вот они сшиблись вновь у ступеней трапа: со звоном и лязгом столкнулись массивные гарды, скрестились лезвия кинжалов, — потом схватка увлекла их к противоположному борту. Малатеста, пятясь, споткнулся о винградnote 21 бронзового орудия, на миг потерял равновесие, и Алатристе с удовольствием заметил, как в глазах противника мелькнул страх, когда он одновременно ткнул кинжалом и нанес рубящий удар шпагой, которая, к несчастью, повернулась в руке так, что пришелся он плашмя. Этой мгновенной заминки хватило, чтобы итальянец, издав крик свирепой радости, с поистине змеиным проворством сделал ответный выпад — и если бы капитан не отпрянул, то сейчас же покинул бы сию слезную юдоль.

— Как тесен мир, — заметил Малатеста, едва переводя дыхание.

Было видно, что нежданная встреча со старым врагом до сих пор удивляет его. Капитан же промолчал — лишь встал потверже и принял первую позицию. Чуть пригнувшись, выставив клинки, они какое-то время мерили друг друга взглядами, выбирая удобный момент для атаки. Вокруг кипела схватка, и людям Алатристе приходилось солоно. Итальянец исподлобья оглядел место действия:

— На этот раз ты проиграл, капитан. Откусил больше, чем сможешь заглотнуть… — Черный, как Парка, с рябым, исполосованным шрамами лицом, он улыбался в сознании своего превосходства. — Надеюсь, тебе хватило ума не брать с собой мальчишку?..

Алатристе знал — это его слабое место: излишняя разговорчивость пробивает бреши в обороне. Он сделал выпад. Острие вонзилось в левую руку итальянца, заставив его выругаться и выронить кинжал. Капитан воспользовался этим и сверху вниз нанес своим кинжалом удар такой силы, что едва устоял на ногах. Лезвие ударилось о ствол орудия. Мгновение они с Малатестой стояли вплотную друг к другу, словно обнявшись, потом разом отпрянули, освобождая место для того, чтобы действовать шпагой, причем каждый стремился опередить противника. Затем, опираясь свободной — и болезненно нывшей — рукой о ствол, Алатристе пнул итальянца, отшвырнув того к борту. В это время за спиной у него на шканцах поднялся крик, на палубе засверкали новые клинки. Он не обернулся, но когда на лице Малатесты вдруг отразилась крайняя озабоченность, если не отчаяние, капитан понял: Себастьян Копонс со своими людьми только что влез на борт «Никлаасбергена» со стороны носа. Подтверждая его догадку, итальянец витиевато выругался на родном языке, помянув Иисуса Христа и Пречистую Деву.

Зажимая рану, я отползал в сторону, покуда не при-, валился спиной к бухте канатов возле борта. Расстегнулся, чтобы осмотреть правое подреберье, куда угодила шпага, — но ничего в темноте не разглядел. Зато почувствовал, как болит бок и как кровь сочится у меня между пальцами, стекая к пояснице и ляжкам, по ногам на палубу, и без того уже мокрую. Надо что-то делать, мелькнуло у меня в голове, иначе я в самом скором времени помру. От этой мысли, совсем ослабев, я стал жадно глотать воздух, стараясь не лишиться чувств, ибо в сем случае я нечувствительно изошел бы кровью, как приколотый кабанчик Вокруг шла схватка, и товарищи мои были слишком заняты, чтобы оказывать мне помощь, не говоря уж о том, что на зов мог подоспеть недруг и облегчить мои страдания, полоснув меня по горлу. Так что я предпочел помалкивать и справляться сам. Перевалившись на здоровый бок, я ощупал рану, силясь определить, насколько она глубока. Не больше двух пядей, спасибо замшевому колету, смягчившему удар — не зря уплатил я за обновку двадцать эскудо. Дышать было не больно, стало быть, легкое не задето, однако кровь не унималась, и я слабел с каждой минутой. Не законопатишь эту дыру, Иньиго, — можешь заказывать по себе панихиду. Приложить бы щепотку земли, чтобы кровь свернулась и запеклась, но где ж я тебе тут возьму землю? Не было даже чистой тряпицы. Обнаружив, что кинжал мой при мне, отрезал подол рубахи, скомкал и прижал к ране. Невзвидев света от боли, закусил губу чтобы не взвыть.

В голове мутилось все больше. Ладно, ты сделал все, что мог, утешал я себя, чувствуя, что неуклонно соскальзываю в черный бездонный провал, разверзшийся под ногами. Я не думал об Анхелике — да и вообще ни о чем не думал. Слабея с каждым мгновением, я привалился затылком к борту, и мне показалось, что он движется. Ну да, это у меня голова кружится, подумал я. Но тут же заметил, что шум боя отдалился — голоса и лязг оружия доносились теперь с носа, со шканцев. К борту, едва не задев меня, подскочили какие-то люди, спрыгнули вниз, в воду. Всплеск, испуганный вскрик. В ошеломлении взглянул вверх — показалось, кто-то, обрубив шкоты, поставил марсель на грот-мачте, потому что парус вдруг опустился, надулся от ветра. И тогда губы расползлись в дурацкой гримасе, обозначающей улыбку счастья, — я понял, что мы победили, что люди Себастьяна Копонса сумели перерезать якорный канат, и галеон в ночной тьме двинулся к песчаным отмелям Сан-Хасинто.

Надеюсь, он не сдастся и получит то, что ему причитается, подумал Диего Алатристе, покрепче перехватывая шпагу. Надеюсь, у этой сицилийской собаки хватит достоинства не просить пощады, потому что я убью его в любом случае, а безоружных убивать я не люблю. И с этой мыслью, побуждаемый необходимостью спешно завершить дело, не натворив в последний момент ошибок, капитан собрал последние силы и обрушил на итальянца град ударов столь стремительных и яростных, что и лучший в мире фехтовальщик принужден был бы дрогнуть и отступить. Попятился и Малатеста: он с трудом парировал каскад выпадов, однако сумел сохранить хладнокровие и, когда капитан завершил серию, ответил боковым ударом в голову, лишь на волосок не достигшим цели. Кратчайшая заминка позволила итальянцу оглянуться по сторонам, оценить положение дел на палубе и заметить, что галеон неуклонно сносит к берегу.

— Что ж, Алатристе, твоя взяла…

И не успел договорить — клинок кольнул его чуть пониже глаза. Малатеста застонал сквозь зубы, вскинул свободную руку к лицу по которому заструился тоненький ручеек крови. Не потеряв самообладания, тотчас почти вслепую сделал ответный выпад, едва не проткнув колет Алатристе. Капитан вынужден был отступить на три шага.

— Отправляйся к дьяволу, — процедил итальянец. — Вместе с золотом.

Продолжая угрожать капитану шпагой, он взлетел на фальшборт и спрыгнул вниз, растаяв во тьме, подобно тени. Алатристе, полосуя лезвием воздух, кинулся следом, но услышал только донесшийся из черной воды всплеск. И замер в оцепенении, почувствовав вдруг неодолимую усталость и тупо уставясь туда, где исчез итальянец.

— Извини, Диего, малость замешкались, — услышал он за спиной знакомый голос.

Рядом, тяжело дыша, стоял Себастьян Копонс — голова повязана платком, в руке — шпага, сплошь покрытая засохшей кровью. Алатристе все с тем же отсутствующим видом кивнул.

— Потери большие?

— Половина.

— Иньиго?

— Подкололи… Но ничего, не опасно. Капитан снова кивнул, не сводя глаз с мрачного черного пятна за бортом. За спиной слышались ликующие крики победителей и предсмертные стоны последних защитников «Никлаасбергена» — их добивали, не слушая мольбы о пощаде.

Когда кровь унялась, мне стало легче, и силы мало-помалу начали возвращаться. Себастьян Копонс очень удачно перевязал рану, и с помощью Бартоло Типуна я добрался до трапа, ведущего на шканцы. Наши сбрасывали за борт убитых, предварительно очистив их карманы от всего мало-мальски ценного. Только и слышались зловещие всплески, и никому так и не довелось узнать, сколько же фламандцев и испанцев из экипажа «Никлаасбергена» погибли в ту ночь. Пятнадцать? Двадцать? Или больше? Прочие попрыгали в море во время боя и сейчас уже пошли ко дну или барахтались в темной воде, в пенной струе за кормой галеона, который северо-восточный ветер нес прямо на песчаные отмели.

На окровавленной палубе вповалку лежали тела наших. Тем, кто штурмовал галеон с кормы, досталось крепче — Сангонера, Маскаруа, Кавалер-с-галер, мурсиец Шум-и-Гам, всклокоченные, с открытыми или плотно сжатыми ртами, замерли в тех самых позах, в которых застала их старуха-Парка. Гусман Рамирес упал за борт, а у лафета пушки, сердобольно прикрытый чьим-то колетом, кончался, негромко постанывая, Андресито-Пятьдесят-горячих: кишки из распоротого живота вывалились до колен. Энрикес-Левша, мулат Кампусано и Сарамаго-Португалец отделались ранами полегче. На палубе валялся еще один убитый, и я довольно долго всматривался в его черты, ибо и вообразить себе не мог, что подобная участь постигнет и счетовода. Глаза его были полуоткрыты, и, казалось, он до последней секунды следил за тем, чтобы все шло как должно и в соответствии с тем, за что платили ему его чиновничье жалованье. Лицо было еще бледней, чем обычно, губы под крысиными усиками недовольно кривились, как будто он досадовал, что лишен возможности составить официальный документ — как полагается, по всей форме, на бумаге, пером и чернилами. Смерть не придала значительности облику распростертого на палубе счетовода: он был, как и при жизни, тих и нелюдим. Кто-то рассказал мне, что вместе с людьми Копонса он вскарабкался на борт, с умилительной неловкостью путался в снастях, вслепую махал шпагой, владеть которой не научился, а вскоре, в первые же минуты боя, без стона и жалобы рухнул замертво, отдав жизнь за сокровища, не ему принадлежащие. За короля, которого лицезрел лишь однажды и то издали, который даже не знал, как его зовут, и при встрече, случись она, не сказал бы ему ни слова.

Завидев меня, Алатристе приблизился, осторожно ощупал рану, потом положил мне руку на плечо. При свете фонаря я заметил на его лице отстраненно-рассеянное выражение: он еще не отошел от боя и с трудом возвращался к действительности.

— Рад видеть тебя живым, — сказал он.

Но я знал, что это неправда. Может, и обрадуется — но потом, когда сердце забьется в прежнем ритме и все станет на свои места: а сейчас это было не более чем слова. Думал он о Гвальтерио Малатесте и о том, куда ветер и течение вынесут галеон. Мельком глянул на трупы своих сподвижников и даже Ольямедилью удостоил лишь беглым взглядом. Ничто, казалось, не занимало его, не отвлекало от дела, из которого он вышел живым и которое еще не было окончено. Хуана-Славянина послал на подветренный борт следить, куда идет наш корабль, Хуана-Каюка отрядил проверить, не притаился ли где-нибудь уцелевший член экипажа, и еще раз напомнил, чтобы никто ни под каким предлогом не смел спускаться в трюм. Под страхом смерти, мрачно повторил он, и Каюк, поглядев на него пристально, кивнул в ответ. После чего, прихватив с собой Копонса, капитан сам полез вниз. Ни за что на свете не мог я пропустить такого, а потому последовал за ними, хоть рана давала себя знать. Впрочем, я старался не делать резких движений, чтобы не разбередить ее.

Копонс нес фонарь и подобранный с палубы пистолет, Алатристе держал шпагу наголо. Никого не встретив, мы прошли несколько кают и кубриков — в самой большой на столе увидели десяток тарелок с нетронутой едой — и оказались перед трапом, ведшим вниз, во тьму. Вот дверь, заложенная массивным железным брусом, запертая на два висячих замка. Себастьян, передав мне фонарь, пошел за абордажным топором, и после нескольких ударов дверь подалась. Я посветил внутрь.

— В лоб меня драть… — вырвалось у арагонца. Здесь лежало золото и серебро, из-за которых мы убивали и умирали на палубе. И было их в буквальном смысле — как грязи, до верхней переборки высились тщательно перевязанные штабеля и ящики. Брусками и слитками, блиставшими, точно в немыслимом золотом сне, был вымощен весь трюм. В далеких копях и рудниках Мексики и Перу тысячи индейцев-рабов под бичами надсмотрщиков отдавали здоровье и жизнь, чтобы добыть эти сокровища, предназначенные для того, чтобы заплатить долги империи, набрать и вооружить армии, продолжить войну едва ли не со всей Европой, а равно и для того, чтобы осесть в карманах банкиров, чиновников, бессовестной знати и самого короля. Золото отсвечивало в зрачках капитана Алатристе, искрилось в широко открытых глазах Себастьяна Копонса и приковывало к себе мой взгляд.

— Дурни мы с тобой, Диего, — промолвил арагонец.

Это была истина очевидная и неоспоримая И я увидел, как Алатристе медленно склонил голову, соглашаясь со словами товарища. Распоследние олухи и остолопы, если не знаем, как поставить все паруса, как повернуть корабль, чтобы шел не на мель, а в открытое море, в те воды, что омывают берега, населенные свободными людьми, не ведающими богов, не признающими королей.

— Матерь божья… — раздалось позади.

Мы обернулись. Галеон и Суарес-морячок стояли на ступеньках трапа и в ошеломлении смотрели на сокровища. У обоих в руках было оружие, а за спиной — мешки, набитые всем, что попалось под руку.

— Что вы здесь делаете? — спросил капитан.

Всякий, кто знал его, насторожился бы уже от одного лишь тона, каким задал он этот вопрос. Но, видно, эти двое капитана не знали.

— Прогуливаемся, — нагло ответил Галеон. Алатристе провел двумя пальцами по усам. Глаза его застыли и потускнели, как кусочки слюды.

— Я запретил спускаться в трюм.

— Ну да, запретил. — Галеон прищелкнул языком, а потом плотоядная улыбка превратилась в жестокую гримасу, от которой перекосилось покрытое рубцами лицо. — И мы теперь даже понимаем, почему.

Он не спускал вспыхнувшего алчным огнем взора с золота, наваленного в трюм на манер щебня. Потом переглянулся с Суаресом, и тот опустил мешок на ступеньку, заскреб в затылке, будто не веря своим глазам.

— Сдается мне, куманек, — сказал ему Галеон, — что надо будет сообщить об этом ребятам. Грех упускать…

Слова застряли у него в горле, когда Алатристе без околичностей всадил ему в грудь шпагу — причем с такой стремительностью, что Галеон еще растерянно смотрел на свою рану, а клинок уже был извлечен наружу. Не успев закрыть рот, он только вздохнул напоследок и рухнул вниз — прямо на капитана, а когда тот увернулся — покатился по ступеням, пока не замер прямо у бочонка с серебром. Увидев такое, Суарес в ужасе выругался и поднял было свою алебарду, но, похоже, передумал — повернулся и со всех ног бросился по трапу вверх, подвывая от ужаса. Вой этот оборвался, когда Себастьян Копонс догнал его, схватил за ногу, повалил, оседлал и, за волосы закинув ему голову, одним взмахом кинжала перерезал горло.

Я смотрел на все это в оцепенении, застыв и не решаясь шевельнуться. Алатристе меж тем вытер лезвие о рукав убитого Галеона, чья кровь уже выпачкала штабель золотых слитков, и вдруг сделал нечто странное: сплюнул, будто в рот попала какая-то гадость. Плюнул, словно бы в самого себя, словно произнося безмолвное ругательство, и, встретившись с ним глазами, я затрепетал: капитан глядел, будто не узнавал, и на миг я испугался, что он ткнет шпагой меня.

— Смотри за трапом, — сказал он Себастьяну.

Присев на корточки возле распростертого тела Суареса и вытирая кинжал о рукав его куртки, Копонс кивнул. Алатристе прошел мимо, даже не взглянув на убитого моряка, поднялся на палубу. Я следовал за ним, чувствуя облегчение от того, что эта жуткая картина больше не маячит перед глазами. Наверху увидел, как Алатристе остановился и несколько раз глубоко вздохнул, словно возмещая нехватку воздуха в трюме В этот миг раздался крик Хуана-Ставянина и почти одновременно — заскрипел песок под килем галеона. Движение прекратилось, палуба накренилась набок, наши стали показывать на огоньки, мелькавшие на суше. «Никлаасберген» сел на мель у Сан-Хасинто.

Мы подошли к борту Во тьме угадывались очертания баркасов, по берегу к самой оконечности косы двигалась цепочка огней, осветивших воду вокруг нашего корабля. Алатристе оглядел палубу.

— Пошли, — сказал он Хуану-Каюку.

Тот немного помедлил в нерешительности и с беспокойством спросил:

— А Суарес и Галеон?.. Мне очень жаль, капитан, но я не смог их остановить… — Осекшись, он очень внимательно вгляделся в лицо моего хозяина, благо фонарь с кормы помогал различить его. — Уж извините. Как их не пустишь вниз?.. Не убивать же? — И снова помолчал. — А? — спросил он растерянно.

Ответа не последовало. Алатристе продолжал оглядываться по сторонам.

— Уходим с корабля! — крикнул он тем, кто копошился на палубе. — Помогите раненым.

Каюк все всматривался в него и будто еще ждал ответа. Потом мрачно спросил:

— Так что там с ними?

— Не жди, не придут, — ответил капитан очень холодно и очень спокойно.

И с этими словами наконец обернулся к Хуану, который открыл рот, но не произнес ни звука. Постоял так минутку и, отвернувшись, принялся поторапливать своих товарищей. Лодки и огоньки приблизились еще больше, а мы полезли по шторм-трапу на отмель, обнаженную отливом. Поддерживая Энрикеса-Левшу, у которого был сломан и кровоточил нос, а на руках имелись две приличных размеров колотых раны, ползли вниз Бартоло-Типун и мулат Кампусано с обвязанной на манер тюрбана головой. Хинесильо-Красавчик помогал ковыляющему Сарамаго — в бедре у того была дырка пяди в полторы длиной.

— Чуть в евнухи не произвели, — жаловался Португалец.

Последними появились Каюк, только что закрывший глаза своему куму Сангонере, и Хуан-Славянин. Андресито-Пятьдесят-горячих ни в чьей помощи уже не нуждался, ибо минуту назад отдал Богу душу. Из люка, ведущего в трюм, вынырнул Копонс и, ни на кого не глядя, прошел к трапу. А на борт влез человек, и я тотчас узнал в нем того рыжеусого, который давеча секретничал с Ольямедильей. Он был по-прежнему одет как охотник, обвешан оружием, а за ним поднялись еще несколько человек такого же примерно облика. С профессиональным любопытством оглядев палубу, заваленную телами, залитую кровью, рыжеусый окинул взором тело Ольямедильи и подошел к Алатристе.

— Ну как? — поинтересовался он, кивнув на труп счетовода.

— Как видите, — лаконично отозвался капитан. Рыжеусый посмотрел на него внимательно.

— Чистая работа, — высказался он наконец.

Алатристе промолчал. На борт продолжали подниматься очень хорошо вооруженные люди — кое у кого были аркебузы с зажженными фитилями.

— Ну, кораблем теперь займусь я, — сказал рыжеусый. — Именем короля.

Я видел, как хозяин мой кивнул, и следом за ним направился к борту, по которому уже полз вниз Себастьян Копонс. Алатристе обернулся ко мне все с тем же отсутствующим видом и протянул руку. Я оперся на нее, ощутив такой знакомый запах железа и кожи, перемешанный с запахом крови — крови тех, кого он убил сегодня. Он бережно поддерживал меня, покуда мы не спрыгнули на отмель, оказавшись в воде по щиколотку, а потом, когда побрели к берегу, — и по пояс, отчего стала зудеть моя рана. Выбрались наконец на твердую землю, присоединились к остальным. В темноте вырисовывались силуэты вооруженных людей, а также многочисленных мулов и телег, готовых перевезти содержимое «Никлаасбергена».

— Побожусь, — сказал кто-то, — мы честно заработали свою поденную плату.

И шутейные слова эти произвели действие нежданное и магическое — взломали лед молчаливого напряжения, сковывавший всех. Как всегда бывает после боя — я видел такое во Фландрии не раз и не два — люди заговорили: поначалу будто нехотя, отрывисто и кратко, перемежая фразы кряхтеньем и вздохами, а потом все живее и вольнее. Вот послышалась наконец и неизбежная похвальба, сопровождаемая смехом и божбой. Стали вспоминать перипетии боя, вызнавать, при каких обстоятельствах сложил голову тот или иной товарищ. О гибели счетовода Ольямедильи никто не сожалел: этот унылый субъект в черном приязни себе здесь не снискал, да и потом слишком сильно бросалось в глаза, что он — не этого поля ягода. Кто просил его лезть не в свое дело?

— А где же Галеон? Вроде был живой…

— Да, я видел его после боя…

— И Суарес-морячок тоже не сошел на берег. Те, кто не знал причины, недоумевали, а кто знал — помалкивали. Прозвучало вполголоса несколько реплик, но тем дело и кончилось, ибо Суарес не успел обзавестись друзьями, а Галеона недолюбливали многие. Так что отсутствие обоих никого всерьез не опечалило.

— Ну и пес с ними, нам больше достанется, — сказал кто-то, и слова эти были встречены грубым смехом.

Наперед зная ответ, я спросил себя: а если бы я лежал на палубе, холодный и твердый, как вяленый тунец, неужели и меня удостоили бы подобного надгробного слова? Я видел поблизости безмолвный силуэт Хуана-Каюка и, хоть лица его различить не мог, знал — он смотрит на капитана Алатристе.

Мы двинулись к ближайшей харчевне в рассуждении подкрепиться там и переночевать. Плутоватому хозяину стоило лишь глянуть на своих перевязанных, обвешанных оружием посетителей, чтобы склониться в поклоне и залебезить, как будто заведение его почтили своим присутствием испанские гранды. И вскоре затрещали в очаге дрова, чтобы просушить мокрую одежду, мигом появилось вино из Хереса и Санлукара вкупе с обильным угощением, коему все мы отдали дань, ибо хорошая резня разжигает поистине волчий аппетит. Мелькали кувшины и кубки, недолгий век был сужден жареному козленку — без церемоний расправились мы с ним, и вот наконец пришел черед выпить за упокой души павших, а следом — за блеск золотых монеток, выложенных перед каждым из нас на стол: незадолго до рассвета их принес и раздал рыжеусый, приведший с собою лекаря, который в числе прочих обработал и мою рану: почистил, стянул края двумя стежками, наложил мазь и свежую повязку. Мало-помалу под воздействием винных паров люди стали засыпать прямо за столом. Время от времени постанывали Левша и Португалец, да растянувшийся на циновке в углу Себастьян Копонс похрапывал так же безмятежно, как, бывало, делал он это в грязи фламандской траншеи.

Я же заснуть не мог жгла и ныла рана — первая моя рана, однако я покривил бы душой, сказав, что она вселяла в меня неизведанную доселе и несказанную гордость. Ныне, по прошествии времени, когда прибавилось отметин у меня и на шкуре, и в душе, та, первая, стала едва заметной черточкой вдоль ребер, ничтожной по сравнению с полученной при Рокруа или прочерченной острием кинжала Анхелики де Алькесар, и все же иногда, проводя по шраму пальцем, ясно, будто дело было вчера, я вижу бой на палубе «Никлаасбергена» и кровь Галеона, обагряющую золото короля.

Не изгладился из памяти моей и капитан Алатристе, каким видел я его в ту ночь, когда боль не давала мне уснуть: привалившись спиной к стене, он сидел на табурете поодаль от прочих, глядел, как сочится в окно сероватый свет зари, медленно и методично подносил к губам стакан, пока глаза его не сделались похожи на матовые стекляшки, а голова, повернутая ко мне в профиль и оттого особенно напоминающая орлиную, не склонилась на грудь; глубокий сон, похожий на смертное забытье, сковал его члены, отуманил сознание. Но я к тому времени прожил рядом с ним достаточно, чтобы понять: Диего Алатристе и во сне продолжал брести через холодное высокогорье своей жизни, безмолвно, одиноко, себялюбиво отстраняя от себя все, что не вмещается в мудрое безразличие, свойственное человеку, который знает, сколь ничтожно расстояние от бытия до небытия. И убивает исключительно ради того, чтобы выжить и поесть досыта. И покорно исполняет правила странной игры — древнего ритуала, — соблюдать которые люди, подобные моему хозяину, обречены от начала времен. Все прочее — ненависть, страсти, знамена — не имеют к этому ни малейшего отношения. Ах, насколько легче было бы, если бы вместо горестно-отчетливой ясности, сопровождавшей любое его деяние или мысль, был капитан Алатристе наделен такими бесценными дарами, как глупость, фанатизм или подлость. Ибо лишь им одним — глупцам, фанатикам или мерзавцам — дано счастье не страдать от угрызений совести.

Загрузка...