Деревянные божки-иттарма в изукрашенных меховых одеждах плотно, один к одному, лежали в сплетенном из кедровых корней коробе, обтянутом налимьей кожей. Плоские, с едва намеченными глазами и губами лица фигурок, которые казались иногда веселыми, иногда грустными, виделись сейчас старому Ефрему-ики строгими и торжественными — а как же иначе: сегодня еще один из Сатаров должен стать взрослым, еще один охотник и рыбак будет у Назым-ях — людей реки Назым, иттарма должны видеть, должны запомнить этот день.
Старик осторожно погладил лежащих сверху божков, словно попросил прощения за то, что беспокоит — давно не тревожил, с той самой поры, как две зимы назад вывез из Урмана Отца Кедров, напуганный, что к имынг-тахи — святому месту — свернул неведомо зачем отряд русики. Несли они флаг, который называется хоругвь, а на нем — русский бог по имени Сусе Кристе. Поп-батюшка, когда в прошлые, при царе Микуле, времена приезжал в Сатарово праздник делать, деньги-пушнинку собирать, говорил, что бог Сусе ласковый, добрый, всех любит. Но на флаге отряда бог Сусе нарисован страшный, с лицом злым, глазами бешеными, лютыми. И люди, которые с флагом шли, тоже бешеные, лютые были. Других русики, что в тайге прятались, шибко ненавидели, убивали: те главному белому начальнику Колочаку служить не хотели. Да не просто убивали, а еще пять лепестков на лбу вырезали — такие метки носят на шапках русики, что до колочаков недолго правили и после править стали. Эти, с пятилепестковыми значками на шапках, хорошие русики — купцов прогнали, торговать с речными людьми стали честно: много-много товара за шкурки, за рыбу дают, а те, с богом Сусе, совсем ничего не давали: оленя отберут, шкурки отберут, да еще в лицо смеются. А если кто-нибудь попробует свое защищать, изобьют, а то и пристрелят. По Урману Отца Кедров как дикие прошли: священные лабазы и амбарчики поломали, сожгли, больших богов, которых Ефрем-ики вывезти не сумел, порубили.
Старик неглубоко вздохнул, поднял глаза на потемневшую икону, которая висела на стене: молодой, в золотой чешуе, в красной развевающейся накидке другой бог русики, Егорка-победитель, сидя на белом коне, пронзал копьем крылатого змея, корчившегося под копытами. Этого бога только русики Егорием зовут, а отец объяснил Ефрему-ики, когда тот был еще совсем маленьким, что на самом деле нарисован здесь верховный бог ханты Нум Торым, побеждающий злого врага своего Конлюнг-ики.
На икону старик смотрел недолго, почти сразу же перевел взгляд ниже — слева был приклеен пожелтевший лист: царь Микуль с царицей нарисованы. Оба в шапочках, усыпанных камешками, оба в накидках, но не в матерчатых, как у бога Егорки, а в меховых, из горностаев, с черными хвостиками-кисточками. Вокруг Ми-куля и его жены, в маленьких кружочках, царевы родственники и дети — большая семья, большой род. На царя Ефрем-ики глядел с укором — это от его имени творили зло люди из отряда бога Сусе.
Старик усмехнулся: по этой картинке с царевой семьей учил он внука своего Еремея русской грамоте. Мальчик уже мог без запинки отчеканить надпись: «Трехсотлетие царствующего дома Романовых». А по вечерам развлекал семью, читая написанные мелкими буковками под кружочками имена великих князей и княгинь. Все великие, во как! Демьян, отец Еремейки, всегда изумленно смотрел на сына, поражаясь, как тот смог постичь такую премудрость — язык русики, да еще и запрятанный в какие-то значки-букашки. Мать Еремейки горделиво улыбалась — такого умницы нет ни в одном стойбище, хоть все реки обплыви. Бабушка, жена Ефрема-ики, осуждающе покачивала головой, поджимала губы — ни к чему это, не доведет внука до добра такое знание, ох не доведет! Старшая сестра Еремея, Аринэ, прыскала в ладонь, пыталась уличить брата — запомнив имя какого-нибудь царского родственника, тыкала в него пальцем, требовала: «Повтори!», и Еремей повторял, к радости деда, к восторгу малышни, которая с визгом барахталась на нарах и канючила: «Меня, меня научи так говорить». Но в последние дни Еремей на картинку с царским родом не смотрел — все свободное время читал тонкую серую книжечку, которую подарил ему в Сатарове русский старик Никифор, приятель Ефрема-ики.
Ефрем-ики поглядел на прикрепленный справа от иконы небольшой портрет улыбающегося Ленина.
В прошлом месяце, Месяце Созревания Черемухи, плавал Ефрем-ики с Еремейкой в Сатарово: новости узнать, вяленую рыбу на соль обменять. И услыхал от Лабутина, начальника в Сатарово, хорошую, весть — вверху по реке кончилась маленькая война, которая началась весной. В Месяц Нереста[1], как узнал Ефрем-ики о том, что опять дерутся русские, очень огорчился: зачем снова стрелять-убивать, чего делить? Начальник Лабутин объяснил: богатые, которые раньше главными в жизни считались, хотят новую власть изничтожить, старые порядки вернуть. Опечалило это Ефрема-ики: значит, купец Астах в тайгу вернется речных людей обманывать-обижать? Но Лабутин успокоил, сказал, что мятеж, так он назвал маленькую войну, уже подавлен, что Советскую власть победить нельзя, так как она — власть народа, а народ непобедим.
И вот в Месяц Созревания Черемухи повеселевший Лабутин объявил Ефрему-ики, что маленькая война прекратилась полностью и навсегда. И больше ни здесь, ни во всей большой стране русики никаких выступлений против Советской власти не будет, потому что для этого нет теперь причин — так сказал Ленин. А слово Ленина дороже золота, крепче железа, заверил начальник Лабутин. Ефрем-ики тоже повеселел, закивал удовлетворенно. Имя Ленина часто он слышал: и в тюрьме, и после освобождения, в тот шумный, крикливый, полный музыки, красных флагов, рева толпы, первый месяц жизни без царя, и особенно часто слышал, когда колочаков прогнали. Верил Ефрем-ики Ленину, уважал его — это он прислал русики с пятью красными лепестками на шапках. Эти русики обещали, что никто больше не будет обижать речных и таежных людей. И слово свое сдержали.
«Да что я тебя агитирую, — засмеялся Лабутин. — Ты ведь у нас борец за дело революции, пострадавший при кровавом царском режиме. На! Дарю… Расскажи всем остякам про Ленина и его правду. Ваши люди тебя слушаются. Ефрем Сатаров для них ба-а-альшой авторитет!» И снял со стены маленький портрет. Ефрем-ики не знал, что такое «агитирую», «авторитет», но опять кивнул. На этот раз спокойно и с достоинством: да, мол, ханты мне верят. Принял на сдвинутые ладони квадратик толстой, шероховатой бумаги, всмотрелся в изображение человека с ласковым прищуром глаз. «Ленин?» — и недоверчиво посмотрел на Лабутина, пораженный, что самый главный начальник новой власти оказался таким простым на вид, обыкновенным, совсем не похожим на важного, строгого царя и его родственников, которых победил. «Ленин, Ленин…» — подтвердил Лабутин. «Ладно. Всем ханты покажу: и Ас-ях покажу, и Назым-ях, и Казым-ях. Всем, кого увижу, покажу…»
Еремейка тоже получил подарок. Во время разговора старших он, чтобы не мешать, отошел в сторонку и не отрывал глаз от плаката, с которого требовательно смотрел на него строгий русики в островерхой шапке с пятью красными лепестками. Увидев, что внук Ефрема-ики шевелит губами, дед Никифор, помощник Лабутина, поинтересовался: «Читаешь, что ль?.. Неуж умеешь?» Еремейка подтверждающе мотнул головой. «Ах ты, паралик тебя хвати! — восхитился Никифор. — Врешь, поди?» Еремейка обиженно засопел и набычился. «Ну-тка, ну-тка, проверим… — Никифор подскочил к плакату, принялся тыкать в буквы. — Читай!» Вмиг вспотевший Еремейка начал выкрикивать вслед за рывками сухонького пальца старика: «Ты… за-пи-сал-ся добро-вольцем?» Голос от волнения и напряжения сел, стал хриплым. Никифор косился то на плакат, то на чтеца, вытягивал шею, сострадательно морщился. А когда Еремейка, закончив наконец испытание, смолк и перевел дух, старик восторженно хлопнул в ладоши, потер их. «Ах удалец, ах шайтаненок мозговитый! — Он мелко засмеялся. — Ну порадовал, ну утешил… Сто грехов тебе, Ефрем-ики, за такого мальца спишется». — «Эка невидаль, — обиженно буркнул внук Никифора Егорка, переминавшийся с ноги на ногу рядом с Лабутиным. — Я еще быстрей читаю.
И арихметику знаю, и писать умею…» — «Цыть! Умолкни! — затопал на него Никифор. — С тебя другой спрос!» Он просеменил к полкам близ окна, выдернул тоненькую книжечку, зажатую меж толстых томов и протянул ее Еремейке: «Вот! Держи. От меня с Егорушкой. — Обнял внука, погладил его по взлохмаченным светлым волосам. — Сызмальства приучайся к хорошему русскому слову!» — «Лэ Нэ Толстой. Рассказы для детей», — вслух прочитал по складам Еремейка и крепко сжал губы, чтобы удержать радостную улыбку.
Ефрем-ики бережно вынул из ларя божков, положил их и, затаив дыхание, медленно достал еще одну фигурку, укутанную в самый дорогой, самый редкий мех — мех соболя. За две эти золотисто-коричневые шкурки отдал пять зим назад Ефрем-ики людям с дальней реки Аган шесть отборных белых оленей: двух хоров и четырех важенок.
Ласковыми, плавными движениями размотал старик пушистые, светло и волнисто переливающиеся шкурки, извлек из них тускло блеснувшую, маленькую, в пол-локтя ростом, Им Вал Эви — серебряную дочь Нум Торыма. В литом, широком, до ступней, складчатом одеянии, в диковинной, с высоким гребнем, шапке Им Вал Эви, прямоспинная, гордая, выглядела грозно. В правой руке сжимала она длинное, с большим наконечником, копье, похожее на то, с каким хаживал Ефрем-ики на хозяина тайги — пупи[2], брата Им Вал Эви, сына Нум Торыма, если пупи начинал плохо вести себя — людей пугать, оленей драть. В левой руке держала Им Вал Эви круглый щит, прижимая его к боку.
Ефрем-ики осторожно поставил Им Вал Эви на полочку под иконой так, чтобы лицо суровой дочери Нум Торыма смотрело прямо на вход, и деловито прошел к двери. Приоткрыл ее.
Нежаркое утреннее солнце уже показалось из-за округлых макушек сосен на другом берегу Назыма, разогнало жиденький туманчик, льнувший к реке, бросило на серую воду текучие тени деревьев, высветило гладкие лоснящиеся бока двух лодок-обласов, которые лежали на белом песке отмели днищами вверх. Подплывал к двери слабый запах дыма, вареного мяса, свежей рыбы — женщины готовили еду. Мать Еремея чистила огромную бледноузорчатую щуку с сизо-черной от старости спиной — крупная, с царский гривенник, чешуя испятнала вытоптанную землю, радужно взблескивала. Над костром колдовала, помешивая черпаком в черном закопченном казане, жена Ефрема-ики — высохшая от долгой жизни, сморщенная. Рядом, около летней печки-чувала, хлопотала, выпекая лепешки-нянь, Аринэ. Просяще поскуливали у лабаза Клыкастый и Хитрая — догадались собаки, что кто-то из хозяев собирается в дальнюю дорогу, посматривали выжидательно то на людей, то на рядок нарт, хоть и знали, что сидеть им на привязи до первого снега. Мягко частил перестук-топоток копыт. Стремительным росчерком взметнулся над жердями загона аркан-тянзян — отец Еремейки отлавливал для сына оленей. Около загона младший брат Еремейки Ми-кулька, который пришел в жизнь семь лет назад, тоже, подражая отцу, метнул свой арканчик, целясь на сухие рога, которые держала над головой Дашка, сестра. Эта совсем еще маленькая, четыре года в Месяц Голых Деревьев исполнится.
Ефрем-ики сдержанно улыбнулся — хороший бросок у Микульки получился. Петля почти до самого основания рога опустилась и только там резко, рывком, затянулась.
Но тут же старик насупился — высоко солнце стоит, высоко; путь внуку дальний, а он еще из стойбища не вышел. Ефрем-ики повернулся в сторону навеса. Там склонился над снастями Еремей. Старик пристально посмотрел на него. Мальчик вздрогнул, быстро выпрямился, глянул встревоженно на деда и, подхватив две плетенные из ивняка рыболовные морды, рысцой подбежал к избушке. Бросил морды у входа, вошел внутрь.
— Долго собираешься, Ермейка, — проворчал Ефрем-ики.
— Все равно отец еще не отобрал оленей… — Мальчик опустил голову.
— Не о Демьяне, о тебе говорю, — оборвал старик. — За себя отвечай. Тебе уже два раза по семь лет — большой. Не смей никогда за других прятаться. — Недовольно нахмурился, приказал: — Начинай!
Мальчик выпятил грудь, торопливо пригладил ладонью жесткие волосы, торчащие на макушке. Поднял на икону черные, требовательные глаза.
— Э, Нум Торым, слышишь меня? — Лицо Еремея побелело: он торопливо облизал губы. — Сейчас на Куип-лор-ягун пойду запоры проверять. Один пойду, в первый раз один. Дедушка сказал, — мальчик, не отрывая взгляда от иконы, кивнул на Ефрема-ики, — что видал на Куип-лоре чернолицего младшего твоего сына. Скажи ему, чтобы не уходил, пока я с ним не поговорю. Мне пора пришла встретиться с ним, чтобы я тоже мог называть его пупи… — Перевел глаза на серебряную статуэтку. — А ты, Им Вал Эви, скажи бродящему по урманам брату своему, что я — Еремей Сатар, сын Демьяна Сатара, внук Большого Ефрема-ики. Скажи чернолицему, что дедушка объяснил мне, как надо с младшим братом твоим разговаривать, поэтому пусть не балуется, пусть ведет себя хорошо! — Облегченно вздохнул, переступил с ноги на ногу. Поглядел вопросительно на деда. — Все вроде?
— Вроде все, — согласился старик. — Маленько неласково говорил с Нум Торымом, но ничего, сойдет. Нум Торым знает, что ты мой внук. Не рассердится. Теперь так: даю тебе маленькое ружье… — Буднично снял со стены карабин, подал его серьезному, сосредоточенному внуку. — Даю еще свой ремень. — Поднял расстеленный на нарах пояс с расшитой бисером сумкой-качином из оленьей шкуры, с длинным ножом в темном деревянном чехле, с щедро нашитыми медными кольцами, амулетами, медвежьими клыками. — Покажешь пупи зубы его братьев, скажешь, что мы, Сатары, из его рода, скажешь, чтобы слушался тебя. Не захочет — забери у него жизнь. Разрешаю. На этот случай и даю маленькое ружье.
Еремей, сосредоточенно сопя, застегнул на себе пояс деда. Дернул плечом, подправляя карабин, и, не глядя ни на Ефрема-ики, ни на божков, вышел.
Отец завьючивал последнего, третьего в связке, оленя. Микулька, засунув палец в рот, внимательно наблюдал за работой. Увидев в двери старшего брата в новой летней малице из крепкой плотной материи зеленого цвета, в новых ныриках, туго завязанных под коленями, а главное — с дедушкиным поясом, дедушкиным маленьким ружьем, плаксиво надул губы. Демьян мельком взглянул на старика, потом на старшего сына, протянул ему несколько сушеных рыбешек. Задержал взгляд на карабине.
— Слопцы в урмане посмотри, — попросил, стараясь говорить как можно равнодушней.
Еремей, сосредоточенно скармливавший рыбу вожаку-хору, кивнул.
— На сосне Назым-ики наш знак поставь, — напомнил старик. — Это теперь твое место будет. Пусть и боги, и люди знают — на Куип-лор-ягуне рыбачит Еремей Сатар, — раскрыл берестяную коробочку, которую крутил в руках, захватил щепотку табаку, клубочек белой тальниковой стружки, сунул привычно за щеку. — Иди! И так много времени потерял.
Демьян суетливо передал повод сыну. Олень ткнулся мокрым носом в ладонь мальчика, требуя еще лакомства. Но Еремей дернул повод и, не спеша, с достоинством, пошел от избушки.
Женщины, низко склонившись над работой, сделали вид, будто ничего вокруг не происходит: мать Еремея, вспоров брюхо щуке, сноровисто выгребла на доску сизые ленты кишок; бабушка, пригнувшись к казану, пробовала из черпака варево, отрешенно глядя в костер. Только Аринэ, оторвав лицо от деревянного корыта с тестом, радостно и ободряюще улыбнулась брату. Он улыбнулся в ответ.
Демьян бросился вслед за сыном. Догнал его уже на опушке молодого ельника, подступившего к стойбищу. Услышав частое, прерывистое дыхание отца, топот его босых ног, Еремей удивленно оглянулся.
— Патроны хочу дать, — смущенно пояснил Демьян. Одним движением расстегнул офицерский ремень, принялся стаскивать с него брезентовый армейский подсумок, но пряжка цеплялась за петли. Демьян засмеялся, показав желтые искрошившиеся зубы: — А, ладно, бери так. Вместе с ножом, вместе с поясом!
— Да у меня все есть, — недовольно буркнул мальчик и похлопал по расшитой сумке Ефрема-ики.
— Ничего, ничего, возьми. Лишнее не будет. И второй нож может пригодиться, мало ли что… — Демьян сунул ремень в руки сына. — Патроны все же береги, зря не стреляй, — попросил робко отец.
Еремей оскорбленно вскинул голову — сам, что ли, не знаю?!
— А с пупи не связывайся, — тихо продолжал Демьян. — Спрячься или убеги, не разговаривай с чернолицым, ну его… — Опустил глаза, сдержал вздох. — Дедушке скажешь, что бродящий по урманам не приходил.
Еремей снисходительно усмехнулся. Лицо его стало насмешливо-жестким. Он уверенно и горделиво посмотрел на стойбище, где хлопотали у огня бабушка и мать, где замерла у чувала Аринэ, где озабоченный Микулька, пятясь, тащил к навесу сестренку Дашку, схватив ее под мышки.
Решительно дернул поводок оленя и быстро направился в глубь ельника.
Демьян понуро пошел назад. Кликнул Микульку — надо поставить чум: должны приплыть с низовьев Сардаковы, чтобы порадоваться — отпраздновать вместе с Сатарами день, когда Еремейка стал взрослым охотником и рыболовом.
Демьян и Микулька затягивали последний ремень, прикрепляя к жердям чума шкуру-нюк, когда Клыкастый и Хитрая заворчали, медленно поднялись с земли, задрали морды, принюхиваясь, и вдруг звонко залаяли. Демьян разогнулся, посмотрел на собак, потом туда, куда они тянулись носами — в сторону излучины реки. Микулька, не задумываясь, бросился на берег, частя согнутыми в локтях руками, мелькая черными пятками, и запританцовывал в нетерпеливом ожидании на отмели. Женщины выпрямились, застыли, уставившись на мысок.
Дверь избушки распахнулась, появился Ефрем-ики.
Из-за плотного темно-зеленого кедрача, стеной вставшего на мыске ниже стойбища, выплыла русская, сбитая из досок лодка, в которой сидели четыре мужика в шинелях и мальчишка — Антошка Сардаков — на носу. Тяжело и не враз поднимались весла — плохие, знать, гребцы, неумелые, да и устали, судя по всему.
Женщины, увидев, что едут незнакомые люди, прикрыли платками лица, отвернулись. Ефрем-ики и Демьян помрачнели, переглянулись, пошли, не торопясь, к берегу.
— Вота она! Сатар-хот! — донесся из лодки радостный мальчишеский вопль. — Она — Сатарват!..[3] Пэча, Микулька-а-а…
— Пэча вола, Антошы-ы-ыка-а-а… Пэча вола.
Звонкие детские крики неслись по гладкой воде, отражались от сосняка, дробились, рассыпались на мелкие осколки звуков и гасли, породив слабые отголоски эха.
Гребцы оглянулись. Лодка круто вильнула и, дергаясь, переваливаясь с борта на борт, пошла к берегу.
Ткнулась в отмель рядом с обласами, зашуршала днищем по песку. Антошка в серой, до колен рубахе выскочил на берег, заулыбался во весь рот, но увидев неласковые глаза Ефрема-ики, съежился. Микулька подскочил к нему, принялся дергать за руку, тормошить.
Ефрем-ики медленно перевел взгляд с ребятишек на чужаков. Гребцы — широкогрудый, большерукий парень и жилистый, носатый мужик с всклокоченной бородой — мельком и равнодушно посмотрели на хозяев стойбища, подняли со дна лодки винтовки. Подобрав полы шинелей, неуклюже выбрались через борт. Третий, который сидел, ссутулившись, на корме, низко надвинув фуражку с блестящим козырьком, лениво поднялся, перекинул через плечо выгоревшую котомку. Вышагнул из лодки, оглянулся на четвертого — щуплого, с черными кудрями, с черной кучерявой бородкой и лихо закрученными усиками. Тот растирал затекшую ногу, но под взглядом человека с котомкой вскочил.
— Вот те фунт, отсидел! — весело рассмеялся, выпрыгнул на песок. — Ну, здравствуйте, господа Сатаровы! Давненько не виделись. Соскучились, чай, без меня? Как живете-можете, любезные?
— Зачем приехал, Кирюшка? — отрывисто спросил Ефрем-ики.
— Большого русского начальника привез к тебе. Очень большого! — Кирюшка показал взглядом на человека с котомкой, льстиво улыбнулся ему. И снова к старику — Уважь этого русики, сделай все, что попросит.
— Моц хо — торым хо, — серьезно ответил Ефрем-ики и повторил по-русски: — Гость — человек бога… Как звать тебя? Как обращаться? — спросил у начальника Кирюшки.
— Забыл, как к большим людям обращаться? — Кирюшка грозно сдвинул брови. — Напомню!
— Оставь это, — поморщился человек с котомкой. Серые глаза его, которые, казалось, еще ни разу не мигнули и смотрели не на старика, а сквозь него, стали насмешливыми. — Вы хорошо говорите по-русски… э-э, почтеннейший Ефрем Сатаров. Думаю, мы найдем общий язык. А обращаться?.. Можете звать меня хоть товарищем. Если нравится — Он слегка скривился, дернул верхней губой. — Но лучше все же — господин Арчев.
— Ладно, — согласился Ефрем-ики. — Заколи Бурундучиху! — приказал через плечо сыну. — Скажи женщинам: пори варлы. Моц ях!
— Праздник сделаем. Гости, — негромко перевел Кирюшка Арчеву.
Тот равнодушно глядел на стойбище.
Старик пошел к чуму, поглядывая то на женщин, которые заметались у костра, то на ребятишек, суетливо помогавших им. Ефрем-ики был уверен, что гости следуют за ним, однако шагов не слышал. Удивленно оглянулся и нахмурился.
Кирюшка уже открыл дверь в тулых хот, пропуская вперед Арчева. И едва тот вошел внутрь, скользнул следом. За ними — уверенно, по-хозяйски — скрылись в избушке и гребцы. Дверь закрылась.
Когда вошел и Ефрем-ики, Арчев сидел на нарах, задумчиво почесывал щетину, осыпавшую щеки, подбородок, и с интересом разглядывал тускло поблескивающую в свете верхнего, открытого на лето окна фигурку Им Вал Эви. Кирюшка стоял посреди избушки, заложив руки за спину, покачиваясь взад-вперед, отчего сапоги слабо поскрипывали, и тоже не отрывал глаз от дочери Нум Торыма. Медленно повернул голову, смерил хозяина стойбища тяжелым взглядом, усмехнулся.
— А этот зачем у тебя? — вяло махнул рукой на портрет Ленина.
Ефрем-ики сел на чурбак около печки-чувала, достал коробочку с табаком. Покосился на гребцов, которые, опираясь на винтовки, застыли слева и справа от входа.
— Власть. Главный в новой жизни, — заложил порцию табака за щеку, сунул туда стружку-утлап. Пожевал. — Твоего хозяина, Кирюшка, купца Астаха выгнал, тебя выгнал. Речных людей обманывать запретил… Хороший человек, хорошая власть!.. Не то, что Микуль-царь или Колочак, — и далеко, под порог, сплюнул желтую слюну.
— Хорошая власть… — передразнил Кирюшка и, сжав кулаки, дернулся к старику, но, быстро взглянув на Арчева, остановился. — Что ж ты, в таком разе, пенек таежный, августейшую фамилию оставил? — Расправил плечи, выпятил грудь, показал глазами на лист с семейством царя.
— Давно висит. Пущай себе… — Ефрем-ики опять сплюнул. — Больно одежда на царе с царицкой красивая. Из наших зверюшек, поди, сшили.
— Вот дожили, язви тя в душу, — вздохнул пожилой гребец, и длинное лицо его стало оскорбленным. — Помазанника божьего, самодержца всероссийского токмо из-за одежки и почитают шайтанщики. Как же это так, Стопа? — Он пристукнул прикладом о пол. — Оне ведь хрещеные, аль нет?
— Хрещеные, Парамонов, — буркнул напарник. — Только я так думаю, что энтот остячишка — большевик. Тутошним председателем Совнаркома себя небось мнит.
Арчев, разглядывающий со скучающим видом развешанные по стенам правилки, распялки для шкурок, лук, стрелы, ружье, бубен, берестяные и сшитые из рыбьей кожи личины-маски, усмехнулся.
Парамонов сморщился, захихикал, словно завсхлипывал, затрясся всем телом. Степан широко раскрыл рот, набрал побольше воздуху и оглушительно захохотал.
Ефрем-ики невозмутимо посматривал на развеселившихся чужаков.
Кирюшка неторопливо потянулся через нары к стене, сорвал портрет Ленина. Смял его, отбросил небрежным жестом к печке, под ноги хозяину стойбища. Насмешливо взглянул на старика. Тот не шелохнулся, только табак жевать перестал.
— А это кто у тебя? — Кирюшка показал пальцем на статуэтку.
— Нум Торыма дочь, — спокойно пояснил Ефрем-ики. — На охоте помогает. — Медленно перевел тяжелый взгляд на Степана.
Тот, покряхтывая, присел на корточки, цапнул скомканный портрет и брезгливо швырнул его в печку.
— Откуда она у вас? — хрипло спросил Арчев. Кашлянул, прочищая горло. — Фигурка эта откуда?
— Стояла в Урмане Отца Кедров. Долго стояла. Мой отец, отец моего отца там с ней, с Им Вал Эви, разговаривал. А я сюда принес. Две зимы назад. Когда колочаки с богом Сусе Кристе в имынг тахи свернули. — Выплюнул черно-зеленую табачную кашицу, растер ее пяткой. — Зачем ты ходил туда, Кирюшка? — поинтересовался, не поднимая лица.
Парамонов и Степан насторожились. Арчев прищурился. Кирюшка, любовно поглаживая бородку, заулыбался.
— Об энтом маневре тебе лучше бы командира поспрошать, — посмеиваясь, начал он и вздрогнул от свирепого взгляда Арчева. Съежился, принялся оправдываться смиренным, виноватым тоном: — Велели туда вести, Ефрем-ики, приказ был. А я что? Я человек маленький, ничтожный, можно сказать… — Увидел, что старик, слегка повернув голову, испытующе смотрит на него снизу вверх, зачастил с убеждающей искренностью. — Да и не я тех людей на имынг тахи привел. Не я, ей-богу! Ваш же остяк, Спирька, привел. Спирька, все Спирька, святой иконой клянусь! — Размашисто перекрестился, развернувшись к Георгию Победоносцу. — Помнишь Спирьку-то? Старшиной в инородческой управе который был?
— Водил Спирька колочаков, знаю, — кивнул Ефрем-ики. — Нету больше Спирьки. Потому тебя и спрашиваю: чего там искали?
Открылась дверь. Внутрь скользнула старуха, прикрывая лицо краем белой, с алыми цветами, шали. Шмыгнула в левый угол, где лежала посуда, достала два добела выскобленных низеньких столика, проворно поставила их на нары и быстро вышла. Тут же в дверях показался Демьян. Широко, счастливо улыбаясь, отчего глаза его превратились в еле видимые щелки, нес он на вытянутых руках долбленое корытце, в котором бугрился, мокро поблескивая, светло-коричневый ком сырой оленьей печени. Мелко семеня, низко склонив голову с надвинутым почти до носа пестрым платком, вплыла вслед его жена, бережно неся берестяную чашу, до краев наполненную еще исходящим паром лакомством — икрой, сваренной вместе с молоками и рыбьей печенью. За матерью, еле ступая от смущения, появилась Аринэ, так закутанная в зеленую, с золотыми разводами, шаль, что видны были только черные, расширенные любопытством глаза. Она несла деревянное блюдо с распластанной, матово розовеющей тушкой муксуна. Замыкал шествие Микулька. Закусив нижнюю губу, надув от усердия щеки, нес он большую берестяную посудину, с крупной, густо-красной, почти черной, брусникой, весело посверкивающей точечками бликов.
Арчев снял фуражку, пригладил короткие золотистые волосы. Рывком расправил плечи, сбрасывая за спину шинель, потянулся к котомке. Достал охотничью фляжку, обтянутую кожей.
Степан заулыбался, торопливо повесил винтовку на колышек в стене, сел рядом с Арчевым, заерзал. Парамонов, сделав строго-постное лицо, стянул с головы мятую солдатскую папаху, поплевал на ладонь и тоже, как командир, пригладил реденькие волосы. Винтовку не выпустил— присев на краешек нар, зажал ее меж колен. Кирюшка, потирая руки, пристроился к столику с оленьей печенью. Склонился над ней, выдернув из ножен широкий тесак.
— Маленько подожди, — Демьян осторожно удержал его руку. — Отца подожди надо, — показал взглядом на Ефрема-ики, который копошился в углу нар.
Старик расшвырял спальные шкуры, извлек из-под них бутыль-четверть мутного стекла, почти доверху наполненную розоватой жидкостью. Поставил ее между столиками. Подождал, когда выйдут женщины, и повернулся к иконе. Демьян вскочил, встал рядом. Строго глядя на Георгия Победоносца, Ефрем-ики негромко, но требовательно заговорил по-хантыйски.
Арчев вопросительно поднял глаза на Кирюшку. Тот хмыкнул.
— Молится… К богу тутошнему обращается, — торопливо объяснил Кирюшка. — Ты, мол, Нум Торым, который владеешь здешней землей, и вы, дети его, которые даете охотнику и рыбаку добычу, к вам, дескать, взываю. Вы, говорит, которые можете сделать человека сытым и голодным, которые отводите от людей болезни и беду, порадуйтесь, стал быть, вместе со мной. Так как у меня, говорит, нынче праздник — гости приехали. Когда, говорит, будете делить удачу, не забудьте-де и моих гостей, нас, то есть. Отведите, говорит, от них беду, помогите им, нам, стал быть, во всех делах. Ну и протчее такое. — Подождал, когда старик смолк, выкрикнул весело: «Аминь!» — и деловито принялся разливать из бутыли в приготовленные хозяевами плошки.
Ефрем-ики и Демьян поклонились, повернулись по солнцу вокруг себя, снова поклонились, снова повернулись, и еще раз поклонились-повернулись.
Парамонов, закатив глаза и беззвучно шевеля губами, истово перекрестился. Степан тоже перекрестился, но небрежно, меленько, точно от мухи отмахнулся, и проворно схватил самую большую посудину.
— Ну, с богом! — Арчев налил себе из фляжки в крышечку-колпачок, поднял ее. — Будьте здоровы, хозяева. Долгих вам лет жизни! — Однако пить не стал, только чуть-чуть отхлебнул.
Ефрем-ики, глядя на него, тоже сделал лишь крохотный глоточек и отставил плошку. Демьян же выпил свою порцию всю: скривившись, не дыша.
Парамонов, Степан и Кирюшка, настороженно наблюдавшие за хозяевами, решились: хакнули, выпили залпом. И выпучив глаза, оцепенели от неожиданности — розовенькая водичка оказалась подкрашенным спиртом. Выдохнули, заулыбались радостно.
— Шибко сердитая? — Демьян, зажмурившись, захихикал, покрутил головой. — Отец давно держит, мне не дает. Для большой праздник, сказал.
Кирюшка, отпластав ломоть печени, вцепился в нее зубами. Промычал что-то, пережевывая. Парамонов и Степан даже не взглянули на хозяев стойбища — с жадностью накинулись на пищу.
Когда гости насытились и Кирюшка принялся вылавливать тесаком сгустки икры из варки, Степан — выбивать на столик костный мозг из мослов, а Парамонов потянул из кармана засаленный кисет, Ефрем-ики спросил:
— Какие вести на реке? Начальник Лабутин из Сатарова говорит: маленькая война была.
Кирюшка зашелся кашлем, мотая над столиком кудрями. Парамонов зачастил по его спине кулаком, вцепившись другой рукой в винтовку.
— Эвон, какие у тебя друзья-приятели! — Степан замер с поднятой в замахе костью. Сунулся лицом к старику, уперся в него мутным пьяным взглядом. — Мотри у меня, сочувствующий. Я не Кирюха, на долгие разговоры не мастак! — И обрушил кость на столик: подпрыгнули плошки, объедки.
— Погодь, Степа, чего вызверился? — Парамонов вцепился ему в запястье. — Аль опьянел маненько?!.. Мы, пил человек, воевали, мы, — повернул он к Ефрему-ики огорченное лицо. — Всем обчеством, всем миром, значитца, пошли против анчихристов-большевиков. Да, побили нас, вишь ли. Вот и обидно, вот и осерчал Степа, потому как слышать про то не может. Ты не гневись!
— Эт-то кого побили? — откашлявшись, заорал Кирюшка. — У нас пере… пересид… тьфу ты! Пере-дис-лока-ция. Мы есть восставший во имя свободы народ… Бей жидов, спасай Россию! Уря-а Советам без коммунистов! Понял, харя немытая?! — И потянулся скрюченными пальцами к бородке старика.
Тот не шевельнулся. Демьян испуганно пискнул, вжав голову в плечи.
— Прекратить балаган! — рявкнул Арчев. И Кирюшка, и Степан, и Парамонов враз вскинули головы, вытянулись. — Не сердись, старик, — Арчев улыбнулся Ефрему-ики, но глаза оставались колючими и холодными. — Это твое угощение виновато, — щелкнул по бутыли. — И людей моих пойми: мы действительно восстали и нас действительно разбили. — Он говорил сухо, отрывисто, вздергивая иногда в раздражении верхней губой. — Поэтому и пришли к тебе. Выведи нас на Казым. Надо обойти большевиков стороной. Поможешь?
— Зачем воевали? — спросил опять Ефрем-ики.
— Во баран! — возмутился Кирюшка. — Говорят тебе, за Советы без коммунистов! — Он с ненавистью уставился на старика, опять было потянулся к нему, но Арчев вскинул руку, и Кирюшка откачнулся.
— Господин Серафимов прав, — Арчев пренебрежительно кивнул в его сторону. — Но вам, остякам, трудно понять это. Вас тайга да река кормит, а русский мужик от хлебушка зависит. — Голос Арчева был скучающий, слова он цедил вяло, неохотно. — Есть хлебушек, есть жизнь. Нет хлебушка — помирай. — Поднял кусок бурой, как земля, лепешки. — У вас вот, пожалуйста, мука имеется, хоть вы не пашете, не сеете! А у русского мужичка мучицы нету!
— Мы за муку пушнинку даем, — спокойно ответил Ефрем-ики. — Много даем. Хорошо даем.
— Верно, вы пушнинкой платите за муку. А куда она идет? Комиссаршам на шубки, а хлебушек — коммунистам на стол. Чтоб жирели. А крестьянин с голоду пухнет. Он даже мякины не видит. Все до последнего зернышка у него забирают!
— Продразверстка, мать ее в душу! — Степан скрипнул зубами.
— Коммуния, военная коммунизма, хе-хе, — Парамонов покрутил головой. — Все обчее, особливо воши. — Захватил губами цигарку и, сгорбившись, принялся старательно высекать кресалом огонь.
— Однако весной главный начальник Ленин велел: не надо больше разверстка. — Ефрем-ики насмешливо посмотрел на Арчева. — Мужику хлеб оставлять будут. Торговать можно. Зачем воевали?
— Брешет твой Ленин! — взъярился Парамонов. Пыхнул в лицо старика махорочным дымом. Стукнул с силой прикладом в пол. — Нашел кому верить — германскому шпиену!
— Ох, дед, дед, знать ты насквозь красный, — сокрушенно покачал головой Степан, и круглое лицо его стало сочувствующим. — Видать, надоело тебе по земле топать. — Лениво выдернул самокрутку изо рта Парамонова, затянулся, раздумчиво глядя на Ефрема-ики.
— Он же форменный агитпроп разводит, — простонал Кирюшка и с мольбой посмотрел на Арчева. — Дозвольте ответить, чтоб понял, а?
— Я вижу, ты много знаешь, старик, — удивленно протянул Арчев, и в глазах его появилось любопытство.
— Много знаю, — серьезно согласился Ефрем-ики. — Закон тайги, закон воды знаю. Злых, добрых шайтанов знаю — слушаются меня. Язык русики знаю, писать, читать по-вашему знаю — речных людей учу.
— Еремейка шибко хорошо читать-писать может, — широко заулыбался Демьян. — Сын мой, Еремейка, — пояснил он и горделиво постучал себя по груди. — Больно умный, больно все понимат. А я нет, я плохо понимаю.
— Где же ты всему обучился, старик? — снисходительно спросил Арчев.
— В остроге, поди. Где ж еще, — зло буркнул Кирюшка. — Там, у политических, башку-то себе и задурил, гонору набрался. Был верноподданный, стал сволочью.
— Да уж, после арестантских университетов благонамеренности не жди, — желчно подтвердил Арчев. — Ничего, Ефрем-ики свой грех искупит. Тогда эсдзку от власти помог уйти, сейчас нам поможет. Верно?
Старик, подумав, медленно кивнул.
— Вот и славно! Ты должен во всем помогать мне. Понял?
— Помогу, — согласился старик. — Закон тайги говорит: помоги тому, кто в беде. Ты в беде. Помогу… Тебе власть не нравится — твое дело. Мне власть нравится — мое дело. Только зачем на Казым хочешь? В реку Ас попадешь. А там везде большевик, везде власть. Поймают. Думаю, тебе на Надым надо. А потом по тундре в Обдорск.
Арчев достал из котомки потертую, сложенную во множество квадратов карту, развернул ее, решительно сдвинув посуду, объедки. Потом вынул из нагрудного кармана френча некогда белый, а теперь серый от грязи прямоугольник батиста, положил его на карту, разгладил ладонью.
— Ачи, лейла, мынг пусив![4] — Демьян засмеялся, уставился на тряпицу с вышитыми на ней извивами рек, плавными закруглениями болот.
Ефрем-ики нагнулся к лоскутку. Фыркнул.
— Спирька, знать, рисовал? — Поднял на Арчева глаза. — Знаю, зачем Сорни Най рисовал. Святые места метил. Это Урман Отца Кедров, где Им Вал Эви стояла, — показал на маленький рисунок. — Это эвыт Нум Торыма, — показал на другой рисунок. И выпрямился. — Зря метил Спирька, — пренебрежительно махнул рукой. — Много-много лет не живет тут Нум Торым. Старая метка, не годится.
Гости смолкли, оцепенели: Степан замер, не донеся до рта обслюнявленный окурок; Парамонов, вцепившись двумя руками в ствол винтовки, воззрился на начальника вопрошающими глазами; Кирюшка вытянул шею, гулко проглотил слюну, натянуто и недоверчиво заулыбался.
— А где же сейчас священное место Нум Торыма? — спросил еще более скучающим тоном Арчев. — Ты знаешь?
— Как не знать? — удивился старик. — Знаю, конечно… Я знаю, сын мой знает, — повел глазами на Демьяна, который напыжился, кивнул подтверждающее. — Его сын, Еремейка, знает. Микулька только не знает — маленький еще… Я умру, Демьян старшим у Назым-ях станет. Демьян умрет, Еремейка старшим станет. Старший Сатар должен знать, где имынг тахи Нум Торым. Закон такой у нас, у ханты. Все речные люди это знают…
— Покажешь мне новый эвыт, — перебил лениво Арчев.
Демьян весело рассмеялся; Ефрем-ики сдержанно, добродушно улыбнулся.
— Только Сатары, только мужики нашего рода должны знать, где эвыт. Другие ханты не знают. Ни Казым-ях, ни Аган-ях, ни Надым-ях. Даже Ас-ях не знают, нельзя. — Голос старика стал сочувствующим. — Тебе, русики, совсем нельзя, закон такой.
— Мне можно. — Арчев не спеша вытащил из-под полы френча револьвер, навел его на Ефрема-ики.
— Слава те, осподи, настал мой час! — Кирюшка радостно перекрестился. — Я те покажу: Кирюшка плохой! Я те покажу: новая власть хорошая! — Он рывком вскинулся, размашисто ударил старика в скулу.
Ефрем-ики шатнулся, резко опустил руку, чтобы выхватить нож, но ножа не было — отдал внуку. Степан облапил старика, сдавил, засопел в ухо:
— Не трепыхайся, не трепыхайся… Силен бродяга, мотри-кось, ты!
Демьян взвизгнул, оскалился, тоже стремительно провел ладонью вдоль пояса и тоже не нащупал ножа. Оттолкнувшись от нар, вскочил, и гибко, по-куньи, вильнув телом, метнулся к двери. Распахнул ее ударом ноги, крикнул истошно:
— Ляль юхит! Каняхтытых…[5]
Грохнул выстрел. Демьян взметнул руками, выгнулся назад и упал на спину перед порогом. Кирюшка, сорвавшийся за ним, перемахнул через тело, выскочил наружу, даже не оглянувшись.
Парамонов передернул затвор — весело блеснув, выскочила гильза, запрыгала по плахам пола.
— Остолоп, надо было подбить его, и только, — недовольно проворчал Арчев. — Так нет же, лупишь наповал.
— Виноват, вашбродь! — Парамонов вскочил, приставил винтовку к ноге. — Я не размышлямши. Рука сама сработала.
— Вечно вы… не размышлямши, — Арчев дернул верхней губой. — Отпусти старика! — приказал Степану.
Тот нехотя разжал руки. Ефрем-ики повернул голову, увидел тело сына, сгорбился, помрачнел.
— Ну, поведешь на капище Нум Торыма? Если нет, тогда… — Арчев приставил дуло к виску старика.
— Пугаешь? — Ефрем-ики ладонью отвел револьвер. — Не боюсь.
Лицо его отвердело, зрачки расширились. Плавно повел рукой, нащупал тесак на столешнице. Степан вцепился в кулак старика, но тот медленно повернул к нему голову и от жуткого, остановившегося взгляда хозяина избушки мужик поежился, расслабил пальцы.
— Смо-три, — глухо сказал Ефрем-ики и все так же замедленно потянул рубаху за ворот. Ветхое, застиранное полотно расползлось, открыв грудь с вялыми, дряблыми мышцами. Ефрем-ики, глядя уже в глаза Арчеву, прижал клинок к телу и, не поморщившись, не вздрогнув, повел, не спеша, тесак вниз и наискось. На груди прорисовалась алая полоска, которая сразу же превратилась в широкую, ярко-красную на белой коже, ленту крови, стекающей под рубаху. — Гля-ди, не бо-ольно-о-о…
Арчев, слегка зажмурившись, мотнул головой, точно отгоняя видение, и, уловив сквозь прищур, что лезвие блестит уже перед самым носом, отшатнулся, распахнул глаза.
Парамонов, вскинув винтовку, успел стволом отбить руку Ефрема-ики, когда лезвие уже почти коснулось шеи Арчева. Тесак выпал, воткнулся с легким стуком в пол. Степан вздрогнул, словно проснулся, навалился со спины на старика, подмял его, запыхтел.
— Ишь чего, колдун плешивый, удумал: глаза отводить! — Парамонов нервно хихикнул, наложив пятерню на лысину Ефрема-ики, толкнул несильно. — Спасибочки скажите, вашбродь, что я в зенки его лешачьи не смотрел, — он, сделав умильное лицо, льстиво глядел на начальника. Задрал голову, почесал подбородок. — А энтим фокусам — по живому мясу резать — меня не напужаешь. Сам мастак на такие дела. Еще чище умею: звездочками…
— По чужому телу, — отрывисто уточнил Арчев. Потер лоб кулаком, передернул плечами. — Черт-те что! Вульгарный гипнотизм, а я, как гимназистка… Не придуши его, олух! — прикрикнул на Степана.
Тот отпустил старика, поглядел, набычившись на испачканные кровью ладони, вытер их о штаны.
Ефрем-ики с трудом распрямился, покрутил головой, помял пальцами горло. Стянул на груди рваную рубаху, прикрывая багровый, теперь уже слабо кровоточащий рубец, и замер, прислушиваясь.
Снаружи доносились крики, плач, подвывание, перекрываемые свирепым, захлебывающимся лаем Клыкастого и Хитрой. Хлопнули один за другим два выстрела — собаки, пронзительно взвизгнув, смолкли.
Аринэ с Дашкой, жена Демьяна с Микулькой на руках, старуха показались единым темным пятном в дверях, и тут же отпрянули, оборвав стенания, причитания, всхлипы — увидели на полу убитого.
Кирюшка, взмахивая наганом, тычками и пинками загнал в избушку женщин. Те, не пряча больше под праздничными шалями лица, робко остановились перед телом Демьяна. Микулька, обхватив шею матери, прижавшись к ее щеке, со страхом и недоумением смотрел на неузнаваемого отца.
Дашка захныкала, но бабушка закрыла ей лицо ладонью, прижала девочку к себе: начала раскачиваться, затянула негромкую, заунывную, без слов, песню.
— Ну, милые дамы, отвечайте, — Арчев щелкнул предохранителем револьвера. — Кто отведет нас на имынг тахи? Ты? — Направил оружие на старуху. — Ты? — Повел стволом в сторону жены Демьяна.
— Зачем баб пугаешь? — презрительно спросил Ефрем-ики. — Говорил ведь тебе: мужики Сатары знают, бабы— нет… Теперь только я да Ермейка знаем. — Смело и зло поглядел в глаза гостя-врага. — Ермейка далеко, а я не скажу.
— Скажешь, морда остяцкая! — Кирюшка замахнулся на него, но Арчев удержал сообщника за руку.
— Хочешь жить, красавица? — Он прицелился в Аринэ. — Где Еремейка?
— Не нада-а-а… Не убей! — взвыла девушка. — Ермейка ушел! Куип-лор ягун ушел…
— Мос! Суйлэх вола![6] — рявкнул дед. И когда внучка резко, точно ей под коленки ударили, присела, повернулся к Арчеву. — Как Куип-лор найдешь?
— Найду! — уверенно пообещал Арчев. — Мать объяснит дорогу. — И, показав револьвером на Микульку, коротко кивнул Кирюшке: — Займитесь мальчиком, Серафимов… Кстати, а почему проводничонка не привели? Он же был в чуме.
Кирюшка растерянно заморгал, отвел взгляд.
— Забился, поди, от страху в чащобу, когда энтот вот, — кивнул на мертвого Демьяна, — заблажил.