7

Маленькое веселое солнце начало уже сползать к острым вершинам елей, когда «Советогор», лихо дымя, вышел на рейд Сатарова.

— Лево руль! Круче лево! — приказал капитан штурвальному.

Потянулся к проволочной петле гудка и отдернул руку: вспомнил, что в прошлый раз было запрещено подавать сигналы. Посмотрел на Фролова, который, прижав к глазам окуляры бинокля, не отрывал глаз от берега, встревожился — такое жесткое, напряженное лицо было у командира. И тоже перевел торопливо взгляд на берег.

До поселка было еще далековато, но капитан разглядел и чумы на берегу, и красный флаг над домом, и синеватый дымок коптильни. А чуть повыше, на взгорке, — плотную шеренгу людей, которая отсюда, с парохода, казалась темной полоской. Разглядел и Латышева, узнал его по малиновым галифе. Латышев поднял руку — выросли над шеренгой тоненькие штрихи винтовочных стволов; опустил резко руку — до рубки докатился слабый раскат залпа.

— Дайте гудок! — приказал Фролов. Повел биноклем в сторону берега. — Кажется, на этот раз Никифор…

Капитан сделал опечаленное лицо. Потянул за проволочную петлю — плеснулся густой, стонущий рев.

Еремей, услыхав далекий залп, а потом долгий, страшный вой, от которого заложило уши, поднял голову от подушки, поглядел встревоженно в окно. Сел, постанывая, на постели. Удивился, увидев, что на нем белые тонкие штаны с веревочками у щиколоток, но задумываться над этим не стал. Выпрямился, качнулся и, вытянув руки, подбежал, шлепая босыми ступнями, к окну. Увидел на берегу чумы, а возле них свои, родные, в малицах машут руками, бегут к реке.

Торопливо осмотрелся, подковылял к шкафу около умывальника, распахнул створки, увидел гимнастерку и черное пальто — «Ернас, сак Люси!» — сдернул гимнастерку с крючка, принялся надевать. Измучился, покрываясь то холодным, то жарким потом, пока натянул эту военную рубаху.

То, что его малицу и ернас пришлось разрезать, а потом сжечь, он знал. Но штаны-то и обувь должны были остаться… Озираясь, Еремей подошел к столу, глянул мимоходом в окно — ханты вместе с русскими вытягивали на берег две большущие лодки; около шлюпки стоял одетый по-теплому Егорка, внук Никифора-ики. Рядом с ним — Люся, Фролов; от дома шел, руки назад, худой русики, за ним — двое с винтовками.

Еремей бросился к кровати, приподнял матрас — может, сюда положили одежду, пока ничего не помнил? Откинул подушку. Весело, солнечно блеснула Им Вал Эви. Мальчик любовно поднял ее, подержал на сдвинутых ладонях, всматриваясь в суровое, требовательное лицо дочери Нум Торыма: «Обиделась, наверно, что под голову положил». Отвел взгляд от статуэтки, увидел на стенке приветливые глаза Ленина-ики, обрадовался — решил поставить Им Вал Эви на стол, прямо под портретом, — пусть будет почти как дома!

И снова зыркнул в окно, но ничего, кроме суматохи на берегу, не увидел — ханты таскали из больших лодок тюки в амбар. Прижался щекой к стеклу, скосил, насколько мог, глаза, разглядел парня с винтовкой и красной тряпочкой на рукаве, какого-то начальника в фуражке, который смотрит в черные трубки; рядом с этим важным кругленьким русики топчется Антошка, на черные трубки завистливо поглядывает. Над бортом парохода показался тот, который шел, заложив руки за спину, под присмотром двух бойцов. Вылез на палубу. Следом — хмурый Егорка. За Егоркой — Люся…

— Шагай на корму, контра! Отвоевался, бандюга! — Матюхин ткнул дулом винтовки в плечо Козыря.

— Нет, нет, этого к Арчеву, — приказала Люся. — А то, чего доброго, начнет пленных баламутить… А офицерика — в общую.

— Но позвольте! — Капитан отвел широким жестом бинокль от глаз и всем своим видом изобразил величайшее изумление. — Ведь этот мерзавец, — указал подбородком на Козыря, — менее опасен, чем бывший офицер. Почему же Ростовцева, командира бандитов, воссоединяют с шайкой, а рядового члена изолируют?

— Приказ Фролова, — сухо ответила Люся.

Она согласна была с Фроловым, что хладнокровный убийца, рецидивист-уголовник с дореволюционным тюремным опытом, будет намного опасней в общей камере, чем интеллигент с его идейными благоглупостями, опровергнутыми самой жизнью, и могла бы объяснить это капитану, но ведь не при этом бандите.

— Выполняйте, — распорядилась Люся, и когда Козырь двинулся к двери, на которую указал Матюхин, поманила к себе Антошку: — Познакомьтесь, — и положила руку на плечо Егорушке.

Но Антошка лишь коротко взглянул на русского мальчишку и жалобно заныл, осмелев в присутствии Люси:

— Капитан товарищ, дай глядеть в трубки, — лицо его сделалось просительным, хотя черные глаза оставались бойкими и немного хитрыми. — Дай, капитан товарищ, а? Шибко охота.

Капитан раздраженно скривился, но, перехватив взгляд девушки, улыбнулся, протянул Антошке бинокль.

Козырь же, привычно закинув руки за спину, бодренько, бочком, сбежал по ступеням трапа в коридор. Прижался к стене, пропуская какого-то странного, пошатывающегося босоногого остячонка в длинном черном женском пальто, подпоясанном ремнем с ножом и меховой сумкой. Поглядел с недоумением на конвоира, но тот, глядя в спину парнишке, который, с трудом переставляя ноги, стал подниматься по трапу, был, судя по всему, поражен не меньше.

Люся, увидев в дверях Еремея, ахнула, бросилась к нему, схватила за плечи.

— Ты зачем встал? — Она несильно тряхнула его. — Разве ж можно так? С ума сошел?

— Лежать плохо. Долго болеть буду, — Еремей нахмурился. — Ходить надо.

— Ермейка! — Антошка радостно подскочил к нему, стал совать в руки бинокль. — На, глянь! Так — маленький-маленький, — показал на берег. — А так, в трубке, большо-о-ой! — Развел руками, привстал на цыпочки. От того, наверно, что у него оказалась русская чудо-игрушка, он и объяснить пытался по-русски.

Но Еремей отодвинул ладонью бинокль.

— Егорка, здорово. — Сдержанно улыбнулся. Подождал ответа. — Слышь, Егорка, здорово, говорю. Не узнал, что ль?

— Чего не узнал, узнал… — буркнул наконец Егорка, не поднимая головы.

— О, да вы знакомы, — обрадовалась Люся. — Вот и замечательно. Быстрей сдружитесь. Или вы уже друзья?..

— Что это за чучело? — спросил Козырь, когда Еремей, поднявшись по ступеням, скрылся.

— Сам ты чучело! — обозлился часовой, отпиравший замок.

Матюхин распахнул дверь, приказал:

— Ростовцев, на выход!

— Что, уже? — тот вскочил с постели, засуетился. — Прощайте, Арчев… Молитесь за меня!

— Будет вам комедию ломать! — Арчев поднялся с кровати. — Никто вас до суда не расстреляет… Ну, здравствуй, Козырь, — потянулся, раскинув кулаки. — И ты влип! Как же тебя угораздило?

— Не очко меня сгубило, а к одиннадцати туз! — ерничая, пропел Козырь. Оглядел без интереса каюту. — Я — что… Мне не привыкать… Ты-то, командир, спалился — вот потеха. Я, как услышал на палубе, что ты здесь, чуть не откинулся от радости. Неужто, думаю, и наш ротмистр гнилой припух? — Хмыкнул безбоязненно в лицо потемневшему от гнева Арчеву, повернулся к Ростовцеву, который, вытянув длинную, кадыкастую шею, застегивал верхнюю пуговицу кителя. — Как живешь-можешь, соловушка голосистый, кенарь желторотенький? — Игриво схватил подпоручика за бока.

— Не прикасайся ко мне, мразь! — завопил тот. Взмахнул ладонью, чтобы влепить пощечину, но Козырь перехватил руку.

— А ну прекратить! — рявкнул от двери Матюхин. — Сцепились! Пауки в банке.

Козырь нехотя отпустил руку своего недавнего командира, вытер пальцы об его китель. Подошел к окну, подергал решетку.

— Ничтожество, скотина, плебей! — задыхаясь, массируя запястье, выкрикивал Ростовцев. — Негодяй!

— Закрой хлеборезку, — скучающе посоветовал Козырь, — а то кишки простудишь… Заблеял, барашек идейный, — и, когда Ростовцев, клокоча от негодования, выскочил из каюты, когда захлопнулась за ним дверь, повернулся к Арчеву. — Ну что, передернул картишки да неудачно? Теперь все ставки у Фролова, а ты — без взяток. Тебя именем Рэсэфэсээра, — выкинул указательный палец, прижмурился, будто целясь. Щелкнул языком, закатил глаза. — И вся любовь!

Арчев, опять развалившись на постели, не мигая смотрел на него.

— Хватит валять ваньку, — сказал раздраженно. — Гляди!

Засунул ладонь под тонкое солдатское одеяло, поперебирал там пальцами и вытянул руку с зажатыми в кулаке пилками. Показал взглядом на окно.

— Вхожу в долю! — не задумываясь, выкрикнул Козырь. Стрельнул вороватым взглядом на дверь и, сморщившись, захихикал. — Ну и пентюхи, вертухаи липовые, Даже волчок не прорезали!.. — Оборвал смех, — А этому… чистоплюю сопливому вы ничего не сказали? Гадом буду, заложит!

— Неужто я похож на идиота? — подчеркнуто оскорбился Арчев. — В таком деле нужен опытный, бывалый человек. Такой, как ты. Я рад, что тебя поместили ко мне, — изобразил губами улыбку. — Ростовцев же… — и пренебрежительно отмахнулся ладонью. — Откройся ему, через минуту по лицу Сержа обо всем догадался бы самый тупой надзиратель…

А Ростовцев в это время топтался около кормового кубрика, с любопытством и завистью поглядывая по сторонам. Ему очень не хотелось уходить с палубы: яркий солнечный день, легкий прохладный ветерок, трепавший полотнище алого флага и доносивший с берега слабые запахи хвои, смолы, дымка, копченой рыбы; высокое, светлое, без единого облачка небо, серо-голубая река с рябью мелких волн; суета чекистов, которые, не обращая на пленного внимания, играючи подхватывали и укладывали в штабеля подаваемые из дощаника рогожные кули; пыхтение, покряхтывание, поскрипывание паровой лебедки, поднимавшей над бортом оплетенные веревками бочки и плавно опускавшей их в квадратный зев трюмного люка, откуда попахивало сыростью, железом, пылью, мышами; громкие окрики, смех, беззлобная перебранка, лязг, стук, всплески воды, визгливый гвалт чаек-халеев — жизнь!

Часовой с забинтованной шеей, в кургузой шинельке, в неумело накрученных обмотках долго возился с замком. Наконец дверь открылась, Матюхин бесцеремонно втолкнул Ростовцева в кубрик.

— Если еще будешь так копаться, получишь внеочередной наряд в кочегарку! — Матюхин погрозил кулаком часовому. — Замок должен открываться — р-раз, и готово! Погибнут ведь люди, если — тьфу-тьфу! беда какая — пожар или тонуть начнем. Смотри у меня!

И, бухая сапогами, побежал к трапу — туда подплывала и уже разворачивалась бортом шлюпка. Вскинул руку к козырьку, вытянулся, чтобы доложить командиру, который поднимался на палубу, что никаких, мол, происшествий не было, но Фролов опередил:

— Вольно, вольно… Идите, занимайтесь делом. — Увидел Еремея, обрадовался: — О, сынок, уже встал на ноги? Молодцом, молодцом… Только не рано ли?

— Я то же самое твержу. Не слушается, — Люся мотнула головой. — Упрямства — на десятерых!

Говорила она резко, с осуждением, но губы с трудом удерживали улыбку — на палубе появился, молодцевато взметнувшись по трапу, Латышев. Он улыбки сдерживать не стал.

— Ну вот и я, — встал рядом с девушкой, уперся ладонями в планшир, качнулся взад-вперед. — Наверно, соскучилась уже?

— Я? По тебе? Завидная самоуверенность! — Люся смутилась и, слегка покраснев, быстро взглянула на капитана, на Фролова.

Тот, сделав озабоченный вид, перегнулся через фальшборт.

Понаблюдал, как пристраивается на место разгруженного дощаника другой, тяжело осевший под грудой бочек и мешков, и, выпрямившись, предложил:

— Пойдемте-ка, ребята, посмотрим, как кран работает.

Капитан понимающе улыбнулся Фролову, показав взглядом на Люсю и Латышева, и, мурлыча под нос «Соловей, соловей, пташечка…», не спеша направился к трюмному люку.

Латышев напряженно глядел перед собой. Ладонь его медленно скользнула по планширу, накрыла руку девушки— ее пальцы дрогнули, сделали робкую, неуверенную попытку освободиться и замерли, вцепившись в крашеный брус. Люся опустила голову, притихла и несмело, украдкой посмотрела на друга. Увидела его курносый, с крепко стиснутыми губами, с насупленными белесыми бровями профиль, и тут же всплыло перед глазами это же лицо, но в коросте ссадин, с черными ямами глазниц, с сухой серой кожей, так плотно обтянувшей череп, что на щеках бугорками проступили зубы. Впрочем, не лучше выглядели и другие узники баржи смерти, захваченной у Кучумова Мыса настолько дерзким налетом, что палачи не успели расправиться с обреченными. Многие смертники выглядели даже страшней, но этот, в синяках от побоев и пыток, со слипшимися от крови, отросшими уже в застенках волосами, казался самым несчастным, потому что был самым юным, почти мальчишкой. И так жалко его стало, что Люся — она помнит это — не удержала слезы. А у парнишечки — и это Люся помнит — дрогнули веки, стали медленно, тяжело раздвигаться, и глаза, сначала пустые, бессмысленные, стали наполняться каким-то непонятным страданием — вспомнил, видно, истязания; парнишка-смертник потянулся к ней. И потерял сознание. Это было страшно: страшно, что молодое, только-только входившее в силу юношеское тело было так изувечено, изуродовано; страшно, что, придя в себя, он не смог избавиться от недавних кошмаров; страшно, что жизнь, еле-еле угадываемая в нем, может угаснуть… Потом его увезли в лазарет, и Люся встретилась с ним только месяц назад в чоне.

— Сколько тебе было в девятнадцатом? — хмурясь, спросила она.

— Шестнадцать, — не повернув головы, отрывисто сказал он. — А что?

— Так, вспомнилось… Мне тогда было пятнадцать.

Латышев понял, что она имеет в виду какой-то определенный день года, и догадался — какой. И тоже вспомнил тот день. Крепко, почти до боли, сжал пальцы девушки… В тот день он, открыв глаза, увидел, как из кровавого марева, пропитанного болью, всплыло, словно пришедшее из дотюремных снов, синеокое заплаканное девчоночье лицо, такое измученное, сопереживающее, что захотелось тотчас же утешить, успокоить ее, и он, попытавшись улыбнуться, потянулся к ней, чтобы утереть с ее щек слезы, но снова провалился в темень. Очнулся уже в лазарете и страшно огорчился — думал, что больше никогда не увидит зареванной девчонки, лицо которой, чем больше проходило времени, тем, как ни странно, вспоминалось все отчетливей. И вот месяц назад он пришел в горком комсомола, потребовал, чтобы дали какое-нибудь дело, и был рекомендован инструктором во Всевобуч, где ему поручили заниматься с чоновцами строевой и огневой подготовкой. В губчека, где находился городской штаб чона, и встретил ее. Он сразу узнал девушку. И она узнала его. Обрадовались. Но тут же и растерялись, смутились, не зная, как держаться, что говорить. Поинтересовались: «Как ты?», «А как ты?» Оказалось, что все как у всех: фронты, бои, работа. Она с пятьдесят первой дивизией добивала Колчака, потом воевала под Каховкой, где все бойцы были награждены подаренными московскими рабочими красными рубахами, из которой она, Люся, после того как прорвались сквозь проволочные заграждения Турецкого вала на Перекопе, сумела выкроить только вот эту косынку; под Юшуньским укрепузлом была контужена, демобилизовалась и приехала в Петроград, чтобы учиться в университете… «Ого! Молодчина, хвалю!..» Но в городе не было ни родных, ни знакомых, поэтому решила вернуться в Сибирь: здесь однополчане, друзья, которые, кстати, и рекомендовали ее в Чека, в отдел по борьбе с детской беспризорностью. «А учеба? Ты решения Третьего съезда комсомола знаешь?» — «Да, да, конечно. Я учусь. Самостоятельно. А университет пока подождет — дел много. Ты-то ведь не учишься». — «Это точно, дел много», — согласился он и, чтобы уйти от этой темы, потому что решения съезда относились, конечно же, и к нему, торопливо начал рассказывать, что и он успел еще поучаствовать в боях с Колчаком, и опять в разведке; потом остался в Забайкальской дивизии Народно-революционной армии Дальневосточной республики, был ранен под Верхне-Удинском в схватке с бандитами Унгерна, снова попал в лазарет, а оттуда был откомандирован на родину для полного и окончательного восстановления здоровья… После первой встречи они старались держаться вместе. Вместе попали и в отряд Фролова: она — медсестрой и переводчицей, он — командиром отделения.

Выпрямившись, молча — о чем говорить, когда все ясно? — стояли они у борта, вглядываясь в прошлое, пытаясь угадать будущее; стояли, не шелохнувшись, пока не услышали рядом деликатное покашливание Фролова.

Латышев вздрогнул, отдернул ладонь от руки девушки.

— Что, разгрузили уже? — спросил деловито и покраснел: глупее вопроса нельзя было и придумать, если видишь пустой дощаник, который медленно плывет вдоль борта к трапу.

— Вам, товарищ Латышев, придется задержаться в Сатарове, — строго и официально сказал Фролов. — Сейчас главное заготовка, заготовка и еще раз заготовка. А у вас это отлично получается…

— Да при чем тут я?! — поражено округлив глаза, выкрикнул Латышев. — Это Никифора Савельевича заслуга, — виновато взглянул на Егорушку, который стоял неподалеку и с тоской смотрел на поселок. Снизил голос почти до шепота: — Никифор Савельич и торговать умел, и с остяками договориться мог. Местные знали его…

— Никифора Савельевича нет! — жестко напомнил Фролов.

Латышев опустил голову, сдержал тяжелый вздох.

— И сколько я здесь пробуду? — поинтересовался уныло.

— Постараюсь сразу же прислать опытного хозяйственника. Если же не удастся… — Фролов опять покашлял, прочищая горло. — Словом, остаетесь в Сатарове пока не прибудет смена. Начальству во Всевобуче я объясню ситуацию.

— Бондаря пришлите, — угрюмо пробурчал Латышев. — Ну и клепки можно. Лишняя не будет… Как же я со здешними жителями объясняться стану? — Недоуменно поднял плечи, задумался. И вдруг лицо его прояснилось. Заулыбался, подмигнул незаметно Люсе. — Разрешите товарищу Медведевой остаться со мной. Переводчиком.

— Нельзя! У товарища Медведевой в городе работы по горло. До свидания.

Протянул руку, прощаясь. Латышев торопливо пожал ее. Переступил с ноги на- ногу, поглядел расстроенно на Люсю.

— Ну вот… что поделаешь, приказ: мне — здесь; тебе — в городе.

— Я приеду, — твердо пообещала девушка. — Отпрошусь через губком и приеду. Обязательно!

Фролов постарался скрыть скептическую улыбку. Поглядывая на солнце, которое сползло уже к самой кромке леса, не сильно, но настойчиво похлопал Латышева по спине, подталкивая к трапу: пора, пора, дескать. Кивнул капитану.

Тот быстро поднялся на мостик, скрылся в рубке.

Натужно взревел гудок. Сипло охнул, зашипел паром брашпиль, запостукивали зубья его шестерен; взбурлилась вода вокруг якорной цепи, и цепь медленно — звено за звеном — поползла в клюз.

Латышев скользнул в дощаник; тяжелая, широкая и длинная лодка, лениво отделившись от парохода, стала неуклюже выруливать носом к берегу. Латышев, широко раздвинув ноги, прочно стоял на корме, размахивал прощально руками. Замахали руками и ханты на берегу, и чоновцы, и Фролов с Люсей, а сильнее всех Антошка. Даже Еремей неуверенно вскинул ладонь. Только Егорушка на шевельнулся — насупился еще больше, глядя на поселок.

Гребные колеса «Советогора» шевельнулись, погрузили, как бы нехотя, плицы в воду, потом поднатужились, прибавили прыти — поплыли плавно и берег с хантами, и дощаник с гребцами и Латышевым, и поселок с красным флагом над домом деда Никифора; развернулось, осталось за спиной солнце, готовое уже скрыться за деревьями.

— Пойдем, пойдем, чего покажу, — дергая Егорушку, засуетился Антошка. Повернулся к Еремею, выкатил восторженно глаза. — Мынси, Ермейка! Алы нецынгка чиминт тахи энта вулы![16] Ма-ши-на.

И, топоча голыми пятками, бросился к двери в машинное отделение. С трудом открыл ее, исчез в проеме.

— Пошли посмотрим, — Еремей потянул за руку Егорушку…

Когда Люся появилась на верхней площадке трапа машинного отделения, Екимыч уже показал ребятам свое хозяйство.

— Почаевничаем? — предложил он неуверенно, потому что какой же это к шутам чай: ни заварки, ни сахара, один кипяток. — Или займемся динамо-машиной? — спросил у Антошки. — Может, и наладим, а то без электричества шибко худо…

— Динама! Давай, Екимыч-ики, динама! — Антошка даже запританцовывал от радости. — Чай — потом, чай — вода. Больно надо вода хлебать!..

— Я думала, они отсюда смотрят, — Люся топнула по решетке, — а они… Ну-ка быстро подниматься! Ужинать пора. И — спать!

Еремей и Егорушка переглянулись, направились нехотя к трапу — Егорушка медлил потому, что ему было все равно, где быть, куда идти, а Еремей не спешил, чтобы не делать резких движений, не тревожить занывшие опять раны.

— А тебе что, особое приглашение? — крикнула Люся Антошке. — Смотрите, какой вахтенный механик нашелся. А ну— марш в каюту!

Когда шли коридором, ребят остановил Матюхин. Сунув в руки Еремей и Егорушки кружки с кипятком, прикрытые тоненькими ломтиками хлеба, стал отмыкать дверь. Распахнул ее, гаркнул:

— Вечерний кофий, ваши благородия!

Арчев, как всегда в наброшенной на плечи шинели с поднятым воротником, поджидал чай, привалившись плечом к косяку. Оказавшись внезапно глаза в глаза с внуком Ефрема Сатарова, непроизвольно отшатнулся. Обрадовался и хотел даже улыбнуться ему, но не осмелился— глаза Еремея жестко кольнули его. Кружка в руке дрогнула, плеснула.

Матюхин принял от него и Егорушки чай, быстро сунул в руки Арчева. Тот резко обернулся к вольготно развалившемуся на постели Козырю, приказал взглядом: смотри!

Козырь недоуменно глянул за спину командира, увидел в дверном проеме любопытствующего Антошку, который сунулся было в каюту. Но Матюхин отдернул мальчишку в коридор, захлопнул дверь.

— Видел остячонка? — быстрым шепотом спросил Арчев и, когда напарник кивнул, потребовал: — Запомни его. Этот малый нам понадобится.

— Запомню, — Козырь зевнул. — Я эту рожу видел уже. Около трапа. — Взял протянутую кружку и хлеб. Покрутил ломтик, понюхал. — Ну и пайка! Самое то, чтобы копыта отбросить.

— В городе отъешься! — раздраженно оборвал Арчев. Сел на свою кровать, сгорбился. — Как думаешь, не слышно будет, когда начнем пилить?.. — показал взглядом на оконную решетку.

— Не бойтесь, здесь глухо, как в одиночке. — Козырь, отхлебнув кипяток, пренебрежительно сморщился. — Да и ширкать-то будем в лад этой тарахтелке. Во старается, дура! — Каюту заполнял громкий, властный, толчками наплывающий снизу и сбоку, шум машины. — Под такую музыку не только пилками баловаться, динамитом работать можно… Уйти-то мы уйдем, — протянул задумчиво. — А дальше какой расклад?

— Я же сказал, выдам тебе вознаграждение и… жиги— не хочу! — рассерженно отозвался Арчев. Увидел, что партнер раздумчиво, с недоверием покосился на него, счел нужным улыбнуться. — Хороший куш отхватишь, верь слову офицера и дворянина!

Козырь сложил трубочкой губы, выпятил челюсть, поразмышлял.

— Чует мое сердце, бортанете вы меня, — он неглубоко, но сокрушенно вздохнул. — Хапнете все один и смоетесь за кордон.

— Я? За границу? — Арчев всем видом своим изобразил возмущение. — Что я там, на чужбине, не видел? Что там оставил? Я русский! Русский патриот! Мне без России жизни нет! — И гулко постучал кулаком по груди. — Россия для меня все!

Козырь, озадаченный таким неожиданным взрывом чувств, всмотрелся в лицо командира: не дурачит ли?

— Нет, никуда я из России не поеду! — твердо заверил Арчев. И мечтательно пообещал: — Переберемся мы с тобой в центральные губернии, где нас никто не знает. Откроем свое дело. Торговый дом, например. «Арчев и Козырь»! Звучит?

— «Арчев и Шмякин», — поправил Козырь. И тут же улыбка его превратилась в желчную ухмылку. — Как же… откроем! Так и позволят нам совдепы торговать.

— Эх, Козырь, Козырь, не следишь ты за жизнью, — снисходительно посожалел Арчев, скобля ногтями щетину под подбородком. — Наступает свобода предпринимательства, свобода личной инициативы. Большевики сдались, ясно? — Запахнулся в шинель, откинулся к стене. Светлые глаза его смотрели зло. — Оставили себе заводы, шахты, железные дороги — что потяжелей. А все остальное, что полегче, — деловым людям на откуп: пользуйтесь! Производите, торгуйте, — живите!

— Да слыхал я про этот нэп, — Козырь пренебрежительно поморщился. — На тупарей доверчивых рассчитано. Только раскроют фрайера свои капиталы, как комиссары их — р-раз! — и прихлопнут!

— Ну нет, коммунистам верить можно, — убежденно возразил Арчев. — Если они сказали: не тронут — значит, не тронут!.. Со временем, пожалуй, и не выдержит частник конкуренции, а пока…

Но договорить не успел. Скрежетнул замок, дверь открылась:

— Посуду! — потребовал, появившись на пороге, Матюхин и нетерпеливо поманил к себе пальцем Козыря. А когда тот, сорвавшись с постели, отдал и свою, и арчевскую кружки, пожелал с нескрываемым удовольствием — Беспокойной вам ночи, господа! Пусть приснится трибунал! — Вытянулся на цыпочках, снял с крючка над дверью фонарь: — Отбой!

— Э, э, ты, ухарь, — Козырь попытался ухватить чоновца за руку. — Ты чего делаешь, жлоб? Порядков тюремных не знаешь? Свет — положено…

— Не лапай! — Матюхин стукнул кружками по его руке. — Свечку еще на вас, контриков, изводить?.. Вот вам свет, — показал на белое от лунного сияния окно с четкими квадратами решетки. — Спать! Отбой!

И, выйдя, громко бухнул дверью. Опять скрежетнул замок.

— Ну, гад, потолкуем на воле, — зашипел Козырь, помахивая ушибленной рукой. — Встретимся еще, тварина пролетарская!

Прошел сквозь прозрачный, косо упавший на пол лунный свет, рухнул на койку.

— Когда рванем-то? — спросил глухо.

— Надо подойти поближе к городу… Я скажу когда. — Арчев не спеша разделся, развесил аккуратно одежду на спинке кровати. Забрался под одеяло, лег на спину, уставился в потолок.

Козырь раздеваться не стал. Не поднимаясь с постели, поочередно упираясь носками в пятки, скинул со стуком сапоги, стряхнул портянки. Густой запашище разлился по каюте. Арчев заворочался, натянул до глаз одеяло.

— Не, торговый дом мне не в жилу, — решил вдруг Козырь. — Приказчики воровать начнут, надо будет морды кулаком полировать — хлопотно, морока. Вот портерную я бы купил. Самую шикарную. Портерная — фартовое, козырное дело. Пиво рекой, раки, соленый горошек, сухарики, вобла, бильярдная. Накурено невпроворот. Мамзели крашеные, расфуфыренные хихикают, повизгивают, к клиентам липнут: «Красавчик, поднеси лафитику». А в задней, потаенной от сыскарей, комнатуле… — Козырь аж застонал от удовольствия. — А в задней каморочке — для души: буби-черви, пики-трефы. Хочешь — г шестьдесят шесть или в двадцать одно, хочешь — в вист или покер. Ах ты, мать моя старушка, жизнь — малина, я садовник… Красота!

— Будет, будет тебе портерная, — негромко пробубнил Арчев.

Козырь закрыл глаза, протянул нараспев:

— А назову я свое заведение «Пиковая Дама»!

— Назови лучше «Сорни Най», — сонно, еле слышно, посоветовал Арчев.

— Чего, чего? — удивился Козырь. Приподнял голову от подушки. — Сор ни… чего? Какой сор?

— Это я так, к слову, — дернувшись, словно очнувшись, недовольно отозвался Арчев. Помолчал, но понял, что напарник ждет разъяснений: — Помнишь, в девятнадцатом был у нас в отряде остячишка Спирька? Проводник. Так вот он даму пик называл «сорни най».

— Спирька… Спирька… — Козырь задумался. — А, вспомнил! Этот охламон завел нас еще в какую-то глухомань, где старые шаманские амбары стояли. — Он опять опустил голову на подушку. — Сорни най… сорни най… Точно, частенько Спирька так бормотал. Только что это значит, а? — Повернул лицо к Арчеву. — Может, сорни най — ругательство остяцкое, может, похабщина ихняя? А я — вот так фунт! — матюги нерусские на вывеске и напишу! Не вляпаться бы с этим названием, Евгений Дмитрия, а?

Но Арчев не отозвался. Он тихохонько и мирно посапывал, наблюдая сквозь прищур за Козырем.

Загрузка...