6

У подножия поросшей могучими соснами горы лошади остановились и, как ни колотили их ездоки, взбираться по крутому склону не насмеливались, чувствуя, видимо, что не хватит сил, — пятились, вздрагивали.

— У, падла бесконвойная! — Козырь ткнул кулаком в холку жеребца. Нехотя спешился. Обернулся к спутникам — Придется, братва, ножками, — и начал взбираться в гору.

Урядник и Студент, скакавшие без седел, охлупкой, и оттого измучившие и себя, и лошаденок, тяжело сползли на траву. Постанывая, потирая отшибленные зады, потащились за Козырем.

На вершине они, прячась за деревьями, перебежками приблизились к краю откоса. Залегли, глянули на Сатарово, увидели уйму людей, красный флаг над самым большим домом. Посмотрели друг на друга: Урядник многозначительно, Студент с легкой растерянностью, Козырь удрученно.

— Рыбу коптят, гады! — Он шевельнул ноздрями, принюхиваясь. Поморщился страдальчески. — Хавать охота, моченьки никакой нет!

— Придется потерпеть до ночи, — рассудительно заметил Урядник. Степенно огладил бороду, потом слегка взбил ее снизу, от горла. — Сколь же здеся краснюков осталось, интересно знать? И остячишек чтой-то больно густо.

— Что? И аборигены здесь? — удивился Студент. Поправил пенсне, близоруко прищурился, вглядываясь в далекий для него поселок. — Неужто и вигвамы поставили?

— Поставили, поставили свои шалаши, — Козырь сплюнул сквозь зубы. — Значит, надолго… Во, твари! От нас прятались, как барыги от Мильтонов, а для комиссаров стараются.

Ханты, как только ушел пароход, как только Никишка-ики рассчитался по старым долгам, а молоденький новый начальник в красных штанах пообещал, что будет хорошо платить за мясо и рыбу, развели бурную, ошеломившую чоновцев деятельность. Часть мужиков, не мешкая, ушла берегом, чтобы через два-три часа появиться в обласах, полных рыбы. Женщины споро и без слов принялись эту рыбу разделывать, солить, вялить, коптить в избушке-коптильне. Мужики развернулись и опять уплыли ставить сети. Старики и подростки исчезли в тайге, но вскоре вернулись, гоня перед собой, к восторгу Латышева, оленье стадо. Еще одна группа хантов, самая малочисленная, скрывшаяся из Сатарова первой, вернулась только утром и привезла на нартах три туши сохатых. И лосей, и оленей, которых пригнали старики, женщины тоже стали привычно и буднично солить, коптить, вялить. Впрочем, не все женщины. Несколько молодок тоже ушли из поселка и вернулись лишь на следующий день. И тоже с оленями, запряженными в нарты, на которых лежали туго набитые мешки кедровых орехов, стояли короба с крупной брусникой, с отборной клюквой. И этих оленей отдали Латышеву на убой. «Погодьте, сердешные, — взмолился дед Никифор. — Вдруг да не хватит товара расплатиться!» — «Ничо, Никишка-ики. Бери опять в долг. Потом расплатишься. Кожаный начальник, красные штаны не обманут…»

— Однако, многовато чекистов, — задумчиво протянул Урядник и снова огладил бороду. — Шесть голов уже насчитал. А сколь их по избам или в том вон амбаре? Неведомо.

— Что это они тащат? — Студент хмыкнул. — Бахрома какая-то. Что за бахрома, не пойму.

— Рыба это, слепень ты четырехглазый! — раздраженно буркнул Козырь. — Копченую тащат. А я бы сейчас и сырую слопал. Как остячишка. Не побрезговал бы, век воли не видать!

— Пируют, господа чекисты, — ненавидяще процедил Урядник. — Вон как нажрались, даже покачивает от сытости…

А бойцы и правда пошатывались — слишком уж опьянял одуряющий, вызывающий спазмы в желудке, нежный, аппетитный запах копченых муксунов, которых несли в амбар, продев сквозь жабры рыбин тонкий шест и положив концы его на плечи. Шест прогибался, гирлянда муксунов неравномерно раскачивалась; чоновцы сбивались с шага.

— В лад шагай, Семен, — оглянувшись, попросил передний, совсем еще мальчишка. — Иль выдохся уже?

— Такой-то груз я с утра до вечера таскать согласный, — худой и хлипкий Семен оскорбленно запыхтел.

Пружинящими мелкими шажками вбежали они в амбар с распахнутыми настежь створками дверей, где вдоль стены громоздились штабеля потемневшей уже клепки. Остановились около высоких козел, меж которыми висели на сушилах густые ряды копченой рыбы. Присели, хакнули, выпрямились, уложили и свой шест концами на козлы.

Старик Никифор и Латышев, вгонявшие крышку в бочку, на округлом боку которой было написано углем «Лось. Солонина», даже не взглянули на вошедших. Только Егорушка, важно стоявший рядом с дедом и державший деревянный молоток, посмотрел на чоновцев.

— Вот эдак надо, мил человек, ровнехонько, плавненько, без перекосу, — ворковал Никифор. Выхватил молоток из рук Егорушки, принялся мелко поколачивать по окружности крышки. — Полностью с тобой согласен, дорогой товарищ, что остяк — человек мирный и добрый. Не вояка! — продолжая, видимо, разговор, весело выкрикивал он. — А уж жалостливый, сострадательный к чужой беде — прямо диво… Обруч давай! — приказал вдруг подчеркнуто властно. — Беседа — беседой, дело — делом!

Латышев торопливо поднял с земли гибкое деревянное кольцо, протянул старику. Тот накинул его на горловину бочки и опять запостукивал молотком, то по обручу, осаживая, то — решительней, размашистей — по крышке.

— У остяка первая заповедь: помоги! — Голос деда Никифора вновь стал ласковым, журчащим. — Помочь ближнему — это для него закон незыблемый. Последние портки, последнюю рыбешку, последнюю пылинку мучицы страждущему отдаст, даже ежели сам опосля этого одной корой питаться будет. Оченно душевный народ. И доверчивый — до невозможности.

Латышев качнул бочку, поставил внаклон. Подскочили бойцы-рыбоносы, бережно положили ее, откатили в угол к полудюжине других.

— Доброта — дело хорошее, — охлопывая ладони, отрывисто и с явным неодобрением заметил Латышев. — Но не всегда… — Подошел к следующей бочке с торчащей из нее крышкой. — Как, к примеру, остяки будут классовую борьбу вести, если у них такие… — сдвинул к переносице белые брови, задумался, подбирая слово, — такие… непротивленские взгляды? — Выдернул крышку, протер внутреннюю сторону солью, пригоршней захватив ее с холстинки на земле. — Ладно… До классового самосознания они не доросли, допускаю. — Начал пристраивать крышку. — Но как же остяки при таком… мировоззрении с Ермаком воевали?

— Оне-то? — Старик лукаво усмехнулся, поперебирал пальцами бороденку. — А оне и не воевали. Татары сибирские да вогулы те, может, и бедовые были, а остяки — не-е-е… — Принялся помогать Латышеву вгонять крышку. — Когда Ермак-то Тимофеич Кашлык, или по-другому Искер, столицу Кучумову то-исть, брал, остяки после первых же выстрелов, не сражамшись, утекли… Егорка, киянку!

— Как же так? — удивился Семен. — Ведь Ермак к ним пришел навроде поработителя. Неужто остяки ему не сопротивлялись?

— Ну ты и ляпнул! — возмутился напарник. — Чего ж им за Кучума, за угнетателя-то воевать?!

Они сидели рядышком на бочке и бережно, вытянув из общего кисета по щепотке табачной пыли, вожделенно свертывали самокрутки, но от вскрика молодого чоновца табачные крохи с его бумажки сдуло, и он чуть не взвыл от огорчения.

— Верно, милый, — старик принял от внука деревянный молоток, начал отстукивать крышку бочки, потом обруч. — Бьет Ермак експлуататора Кучума, вот и ладно, вот и довольны остяки… Однако тута вот, в Сатарове, дали оне казакам бой. Энтот вот пупырь — самое святое место ихнее было, — показал рукой в дверь, на гору с белой стеной обрыва, в промоинах-оврагах которого залегли уже вечерние тени. — По-остяцки такое место называется «эвыт». Самые главные ихние боги тута жили. Оттого и защищали остяки горушку. Кто ж свою святыню — хучь русский, хучь татарин, хучь остяк — просто так, без бою, отдаст?

— Видел я те остяцкие святыни, — пренебрежительно фыркнул Семен. — У них кругом боги: озеро — бог, большой камень — бог, дерево повыше да поздоровше — бог…

— Святыни, боги! — раздраженно перебил молоденький напарник. — Какая разница: камень ли, разрисованная ли доска, которую чтут христиане? Все едино— религия. — Говорил он желчно, с завистью поглядывая на Семена, который с удовольствием курил. — А религия — это опиум для народа. И дураку ясно!

— Опиум? Это верно, — охотно согласился Никифор. — И насчет идолов остяцких согласен. — Отошел на шаг, полюбовался на бочку. — Однако водил меня как-то, давно еще, дружок мой Ефрем Сатаров на малый имынг тахи, на малое святое место, значит. Так вот там я видел божков человекоподобных: деревянных, железных, медных… А одна фигурка была даже серебряная. Навроде богини-воительницы… Оттаскивай, ребятушки!

И посеменил к следующей, последней незакупоренной бочке.

— Серебряная — это хорошо, — соскочив на землю, заулыбался Семен. — Серебро можно в фонд голодающих сдать… На, дерни пару раз, — протянул окурок приятелю. — Все не так в животе сосать будет.

Молодой боец схватил то, что осталось от самокрутки, жадно затянулся — раз, другой — и затряс кистью: огонек цигарки обжег пальцы.

— Лучше, если б та фигурка золотая была, — растирая подошвой упавшие искры, весело, довольный, что удалось курнуть, заметил он. — Золото дороже. Больше еды купить можно.

— А у остяков и золото есть, — вдруг встрял Егорушка. — Деда, расскажи им про золотую, — попросил старика, сделав умильное лицо. — Про золотую матушку остяцкую расскажи. Про Сорни Най Ангкхи.

— Да ты уж сто раз слышал эти байки про Золотую Бабу, — притворно сердито отмахнулся Никифор, но исподтишка выжидательно и с надеждой взглянул на чоновцев, которые, откатив, ворочали бочку, на их юного командира: может, попросят рассказать?

— Золотая Баба? — переспросил Латышев. Покрутил в руках обруч, сжал несильно, проверяя упругость. — Что-то я слышал о ней. Да и читал что-то, вроде.

— Ну-ка, ну-ка, — оживился Никифор, — что читал? Оченно интересуюсь этим вопросом. Может, чего нового скажешь?

— Да я еще этаким вот читал, — Латышев, нагнувшись, распрямил ладонь невысоко над полом и начал отнекиваться: — Чего я расскажу? Не помню ничего. — Но увидев лицо старика с приоткрытым от внимания ртом, с глазами прямо-таки пытающими, почесал затылок, сказал неуверенно, с усмешечкой: — Было, значит, написано то ли в «Русском богатстве», то ли в «Мире божьем», то ли в «Ниве», не помню, — что есть в здешних краях, в Югре, одним словом, золотая скульптура какой-то женщины. Один знаменитый историк, забыл вот только его фамилию, считал, что скульптуру эту вывезли из Киева, когда Русь крестить начали.

— Писал о том, что Золотую Бабу вывезли из Киева, Карамзин Николай Михайлович, — внушительно пояснил дед Никифор и осуждающе поджал губы: как-де можно забыть фамилию такого человека, да еще и называть его «каким-то историком»?

— Ага, он, — согласился равнодушно Латышев, насаживая обруч на бочку. — Ну вот. Написано было еще, что впервые о той золотой богине упоминается в летописи, когда какой-то архиерей помер. Что жил, мол, тот архиерей среди нехристей, которые молились воде, камням, деревьям. И среди прочего Золотой Бабе.

— Новгородская Софийская летопись о кончине в одна тыща триста девяносто восьмом годе Стефания Пермского, — уточнил Никифор и поглядел внушительно сначала на чоновцев, которые, заинтересовавшись, подошли вплотную, потом — на Латышева.

— Чего еще читал?

— Еще? — Латышев, припоминая, наморщил лоб, посмотрел в потолок. — Поп какой-то о ней говорил. Давно, то ли во времена Ивана Грозного, то ли до него.

— Митрополит Симон в тыща пятьсот девятом годе, — с удовольствием уточнил Никифор. — Святой отец попрекал пермяков, что те поклоняются Золотой Бабе. — И уже почти насмешливо, с издевкой спросил: — Чего еще помнишь?

— Да ничего больше! — взорвался Латышев. — Помню только, что иностранцы какие-то о ней говорили.

— Иноземцы? — довольный Никифор аж просиял. — Иноземцы писали, а как же! О Золотой Бабе упоминали, — он раскрыл ладонь, принялся перечислять, сгибая пальцы, — поляк Меховский, германец Герберштейн, литовец Вид, англичанин Адамс, француз Тевэ… Итальянцы Барберини да Гваньини. — Старик принялся загибать пальцы на другой руке. — Окромя них — Мюнцер, Дженкинсон, — вскинул кулачки, — Бельфорэ, Меркатор и прочие.

Дед Никифор резко опустил руки, поглядел победно на чоновцев, на Латышева и даже на Егорушку.

— Серьезное дело, — удивился молодой боец и натянуто улыбнулся.

— Не больно-то, — с сожалением возразил Никифор и вздохнул. — Шибко уж не похоже описывали ее чужеземцы. Да и на картах своих рисовали по-разному. Кто — нагишом, кто — в одежке, кто — быдто сидит она, кто — быдто стоит, кто — с дитем на руках, кто — с двумя. Ежели интересуетесь, я вам покажу книжку, где все это расписано и нарисовано. — Помолчал, глядя сквозь распахнутую дверь на улицу, где уже густели сумерки. Пожевал старческими губами, быстро и пытливо посмотрел на слушателей, словно раздумывая, продолжать ли, и добавил сокрушенно: — Герберштейн так тот и вовсе пишет, что она старуха, у которой в утробе виден парнишка, а в нем — еще один. Сын, значит, и внук.

— Ха! — поразился Семен. — Как это он в статуе ребят разглядел?

— А он эту Золотую Бабу и не видел никогда, — нехотя признался Никифор. — По рассказам описал… — Опять вздохнул, глубоко, опечалено. — Да и протчие, о которых я говорил, не видели ее.

— Значит, все это брехня! — твердо решил Семен. — Бабушкины сказки!

— Ну почему бабушкины сказки? — неуверенно возразил его напарник. — Скорей уж мифы, легенды… — Посмотрел многозначительно на старика, уверенный, что поразил его образованностью. — А в каждой легенде есть доля правды…

— Брехня! — еще решительней заявил Семен.

— Может, и так, — вяло согласился старик, посматривая то на Латышева, который, не обращая внимания на спор, старательно постукивал молотком по крышке бочки, по обручу, то на внука, почти слезно глядевшего на деда и порывавшегося что-то сказать — Только знайте: были у остяков золотые кумиры. Были! — И даже притопнул в сердцах. — Одного идола — Ас-ики, рыбьего бога то исть, видел шибко ученый человек Григорий Новицкий. Он в позапрошлом веке помогал тобольскому и всея Сибири митрополиту Филофею крестить местных людишек… — Старик оживился, голос его стал звонким. — Энтот самый Новицкий так описывал Ас-ики: бысть же сей бог рыб доска некая… — Никифор полузакрыл глаза, покачиваясь, загундосил, нараспев, по-церковному, — нос, аки труба жестяна, очесы стеклянны, роги на голове малые, покрыт одеждой червленою, а грудь его — золотая!

— Вот видишь: грудь золотая! — радостно повернулся напарник к Семену.

— Ну и что?! — упрямился, не сдавался тот. — Врал ваш Новицкий. А если и не врал, то за два столетия от этого рыбьего бога не только золотой груди, носа жестяного не осталось.

— Промежду протчим, жил Ас-ики во времена Ермака на энтой горе, — перестав подвывать, внушительно заметил Никифор и повел рукой в сторону двери. — О том сказывал мне давнишний мой дружок Ефрем Сатаров. И еще сказывал он, что и доныне цел тот Ас-ики и что он, Ефрем, часто с ним видится.

— Врет твой Ефрем, — хмуро, хотя и не очень уверенно, объявил Семен.

— Ефрем Сатар врет? — ахнул Никифор и даже отшатнулся, замахал возмущенно ладошкой. — Окстись, милый, опомнись. Ефрем за всю жизнь даже вот настолько не слукавил, не схитрил, — сжал пальцы в щепотку.

Егорушка звонко рассмеялся, показал на бойца пальцем:

— Ефрем-ики врет?! Ну и сказанули вы, дяденька.

— Ах, что б тебя, варначонка! — Никифор притворно строго затопал сапогами, замахнулся на внука, который, вильнув из-под руки деда, отскочил к двери. — Рази ж можно над старшим смеяться да еще перстом в него тыкать?! — И, повернувшись к Семену, смущенно, но и чуть-чуть снисходительно улыбнулся. — Однако ты, милаша, и впрямь несусветное про Ефрема Сатара брякнул.

— Значит, говоришь, цел идол с золотой грудью? — вдруг громко спросил Латышев. — Интере-есно! — Бросил молоток на крышку бочки. — Баста на сегодня, шабаш! Перекур.

— А может, у него грудь вовсе и не золотая? — доставая кисет, с вызовом засомневался Семен. — Может, медная или бронзовая?

— Э нет, разлюбезный Фома Неверующий, — с ласковой ехидцей пропел старик. — Остяки золото от меди завсегда отличат. — Он, мелко перебирая ногами, обошел бочку по кругу, подергал обруч, постукивая по крышке, нажимая на нее. — Тот же Новицкий писал, что рядом с Ас-ики был у остяков другой бог: Гусь Медный, всякой по воде плавающей птицы покровитель. Оченно различают оне медь от золота. Не дурней нас с тобой, друг ты мой ситный!.. Хорошо сработал, комендант, славно, — сухо похвалил Латышева и, снова сменив интонацию на ласковую, елейную, продолжил: — Золото для остяка особое значенье имеет. Оне при договорах, аль когда клятву дают, завсегда с золота воду пьют в знак нерушимости своего слова. Верят еще, что вода та волшебная. Выпьют-де, и все им тогда нипочем, ништо с ними приключиться не может.

— Ну ладно, допускаю, какие-нибудь золоченые тарелки, из которых они воду пили, может, и были, — снисходительно согласился Семен, слюнявя цигарку. — Может, и рыбий бог с золотой грудью был, но чтоб скульптура, целиком отлитая из золота?… Не-е, не верю.

— Ах ты, господи! — Никифор в отчаянии хлопнул себя по бедрам. — Хошь, я тебе расскажу быль истинную про золотого остяцкого кумира? Не про Ас-ики, про другого. Хошь?

— Отчего не послушать, — насмешливо согласился тот. — Рассказывай, пока курим. Разрешите побалагурить минут пяток, товарищ командир?

Латышев, сгорбившись над зажигалкой, пощелкивая ее колесиком, пожал неопределенно плечами.

— Расскажи, деда, расскажи, — обрадовался Егорушка. Он, заложив руки за спину, прислонился к косяку двери, глядя туда, где в белом лунном свете темнели конусы чумов на берегу, переливались блики на почерневшей и, казалось, ставшей намного шире, реке, скользили тенями ханты, сбивающиеся в кучки вокруг бледно-желтых, подмигивающих костерков.

— Ну ин ладно, так уж и быть, — произнес Никифор с видом человека, который согласился рассказывать только после настойчивых уговоров. И начал, не отрывая глаз от зажигалки, колесиком которой все чиркал и чиркал Латышев: — Дело было еще при Ермаке Тимофеиче. Оченно оголодали казаки после зимовки в столице Кучумовой. Надо было припас пополнять, иначе — смертушка неминучая. Вот и отправилась ранней весной ватага вниз по Иртышу под водительством лихого есаула Брязги. С великими боями одолев татарские улусы на Аремзянке, дошли оне до владений князька Нимняна, Демьяна по-русски. Батюшки, что за диво?! — Голос старика, журчавший плавно, ровненько, взвился в изумленном вскрике. — Вот те раз! Обычно мирные, остяки воспротивились, дали бой. Не подпущают к крепости, что вот на этакой же горушке, как наша. — Никифор глянул в дверь, и бойцы тоже невольно посмотрели туда. — Трое ден стояли казаки у Демьянового городка и не могли взять его…

Егорушка тоже рассматривал обрывистую гору. Глаза его расширились — показалось ему, что вместо высвеченных луной стволов сосен увидел он частокол остяцкой крепости.

— Кажный штурм отбивали инородцы, — продолжал дед Никифор. — Да с такой удалью, будто заранее знали, что нипочем их не одолеть… — Достал из кармана лоскут, высморкался в него. — Стали казаки совет держать: как быть дальше? И отступать нельзя: конфузно, вся Кучумова орда голову поднимет, непокорствовать начнет. И взять Демьяново городище не могут. Вот незадача… — Он помолчал, глядя на то вспыхивающие, то затухающие огоньки самокруток, и понизил голос почти до шепота. — А надо сказать вам, что был в обозе казаков чуваш один. Его Кучум когда-то из Казани привез. Этот чуваш мало-мальски по-русски лопотал, ну и служил у наших навроде толмача. Ране-то, до прихода Ермака, чуваш энтот часто бывал у остяков, язык ихний выучил. Ну те и доверяли ему.

Егорушка, зная, что будет дальше, прикрыл глаза, оставив лишь узенькую щель, сквозь которую звездчато переливались костры хантов.

— Энтот чуваш и поведал казакам, что в Демьяновском городке есть золотой идол. Идол тот сидит в золотой же чаше. В нее остяки воду наливают, а потом пьют. Оттого и страху не ведают. Верят оне тому идолу, сказывал чуваш, страсть как. Пока он-де с ними, остякам черт не брат, царь не сват… Напросился чуваш в городок. — Дед Никифор вздохнул и повел рассказ бойкой скороговоркой: — Доложусь, сказал, тамошним защитникам, что переметнулся, дескать, к ним. Разузнаю, говорит, что и как. Долго ли, мол, обороняться будут? Может, сказал, и идола того стащу, ежели не шибко чижолый. Остяки-то без свово кумира что дети малые. Переполошатся, сдадутся…

Егорушка улыбнулся, представив, как приободрились казаки.

— Ну, стал быть, сделал чуваш, как обещался: проник в крепость, — доложил Никифор. — И золотого ихнего истукана видел. Остяки как раз советовались с ним. Поставили кумира свово на стол, серу с салом вокруг него возожгли. И вопрошают через шамана: обороняться или сдаваться? И через шамана же тот им ответствовал: будя драться, мужики! Побьют вас русские, право слово, побьют! Чуваш-то поддакивает, а сам все на ус мотает. К золотому истукану ему, понятно, даже приблизиться не дали — куда там! Пуще глаза берегли святыню иноплеменны. Но и то, что выведал хитрован, — шибко добрая весть. Под утро вернулся он тайком к казакам, рассказал про все, что видел-слышал…

Латышев неодобрительно хмыкнул; Семен с напарником переглянулись.

— Как только пошли наши на приступ, разбежались остяки, — заканчивая, забубнил без выражения Никифор. — Растеклись по своим стойбищам, в тайгу запрятались. Ну и золотого бога свово, знамо дело, утащили… Вот такая история.

— Да-а, занятная байка, — усмехнулся Семен. — И что же, казаки не искали больше того золотого истукана?

— Как не искали? — возмутился дед. — Повсюду искали. Ведь ежели б оне тем идолом завладели, как бы их остяки почитали, сам подумай! Провианту, ясаку натащили бы — страх! Однако не нашли, пропал идол. — Никифор меленько засмеялся. — Забыли даже, что провизию заготовлять надо, принялись рыскать по тем местам, где наипервейшие инородческие капища. И в Рачево городище ходили, и в Цингалинские юрты, и в Нарымский городок, и здеся побывали. Сказывал ведь я про тутошний бой. Не забыл?

Семен, глубоко затянувшись, кивнул.

— То-то, — назидательно проворчал старик. — А отсель оне двинулись на Белогорье, где само главно остяцко святилище было… Егорий, как тама у господина Миллера сказано? — не отрывая глаз от Семена, выкрикнул вдруг Никифор требовательно и самодовольно.

Егорушка набрал полную грудь воздуха, зажмурился и выпалил:

— В древние времена было там место поклонения некой знаменитой богине, которая вместе с сыном восседала на стуле нагая. Ей остяки приносили жертвы и дары, за что она оказывала им помощь на охоте, в рыбной ловле и во всех их делах! — Мальчик перевел дух, снова вздохнул поглубже и снова затараторил: — Эта богиня при приближении казаков приказала себя ухоронить, а самим остякам спрятаться. Что и было исполнено, и когда казаки высадились на берег, то не нашли там ничего, кроме пустых юрт. И пробыл Брязга на том месте три дня!

— Во! Три дня! — восторженно выкрикнул Никифор. — А чего казакам три дня делать, ежели все местные людишки разбежались?

— Кто такой этот Миллер? — громко спросил неожиданно для всех Латышев. — Почему ему надо верить? — Он тоже глубоко затянулся, его лицо осветилось, на деда Никифора глянули едкие, насмешливые глаза.

— Миллер кто такой? — Никифор растерялся и даже руками слегка развел, словно поражаясь, что такого человека не знают. — Ба-альшой ученый энтот Миллер. На службе русской академии состоял. В одна тыща семьсот сороковом годе первое научное описание Сибири сделал. До невозможности обстоятельный немец. Все архивы городов сибирских перелопатил, однех документов да бумаг разных несколько возов вывез. — Помолчал, шмыгнул носом. — Можно ему верить. Все верят.

— Но ведь этот самый Миллер не пишет, что богиня золотая, — Семен, поплевав в ладонь, затушил об нее окурок. — Может, то и не Золотая Баба вовсе была.

— Верно, милок, не пишет, — Никифор тяжело, огорченно вздохнул. — Он, промежду нами, и не верил в тую Золотую Бабу — Сорни Най. — И опять тяжело вздохнул. — Однако уверенно говорит, что был какой-то золотой кумир, который прятали от Ермака. Ермак-то Тимофеич тоже ведь искал то чудо золотое. На многих мольбищах побывал, а находил токмо пустые кумирни в капищах да напуганных баб с детишками…

— Ну ладно, побалакали и хватит, — перебил Латышев. Бросил под ноги красную точечку окурка, растер подошвой. И приказал: — Савостин, сменишь часового!

Молоденький чоновец тоже торопливо затушил окурок. Вытянулся, одернул гимнастерку. И Латышев гимнастерку под ремнем оправил.

— Я— к остякам. Посмотрю, хватит ли бочек. Может, всех оленей пока забивать не надо. А вы, Никифор Савельевич, и ты, Семен, завтра, как станет светло, будете упаковывать это, — повел рукой в сторону еле видимых в полумраке жердей с гирляндами рыбы.

И вразвалку вышел из темного амбара в светлую дверь.

— Надо бы Ермаку поласковей, — задумчиво сказал Савостин, глядя в удаляющуюся спину командира, который твердо шагал по белой от луны траве. — По-мирному надо было. Зачем на людей страх нагонять.

— Это ты про остяков, что ль? — решил уточнить Никифор. — Не, оне его не боялись. Оне за Золотую Бабу боялись. Ее, стал быть, защищали, а так не враждовали с нашими, не-е… Дружно жили с русскими, полюбовно. Да вот, к примеру, — тихо засмеялся, покрутил не то с осуждением, не то с восхищением головой. — Пелымские шаманы шибко не хотели, чтоб Ермак Тимофеич на Русь уходил. Ну и наволховали ему, быдто нет евонной дружине пути назад, быдто погибнут все, ежели за Урал пойдут. Хитрили, понимать ли, чтоб остался, значит Ермак, чтоб от Кучума их оборонял.

— Ну уж! — возмутился Семен. — Станет Ермак каким-то шаманам верить!

— Поверил — не поверил, не знаю, — Никифор хитро, с усмешечкой взглянул на него, — однако не пошел ведь назад к Строгановым, под Кашлык возвернулся. Шаманы, оне тоже не дураки. Хоть чего внушить могут, особливо ежели в глаза, не моргнув, уставятся. — Почесал щеку, посмотрел с сомнением на чоновцев, будто размышляя: говорить ли? Решился. — Окромя того, хитрости всякие знают. Семен вот Ульяныч Ремезов, тезка твой, — дернул головой в сторону Семена, — пишет, что когда шаманы Ермаку-то в Чендыре колдовали, то… А ну-ка, Егорий, огласи! — потребовал весело у внука. — У тебя память цепче, точней скажешь.

— По знаку главного волхва подручные его схватили оного волхва под руки и, крепко связав, бросили наземь, — не задумываясь, принялся чеканить Егорушка. — Опосля чего схватили длинный ножи проткнули тем ножом брюхо связанного волхва насквозь. Колдун же сей не токмо жив остался, но смеялся и, приказав развязать себя, выдернул из брюха свово нож окровавленный. А для вящей славы своей набрал в пригоршню кровь, что текла из него, принялся к великому смущению и удивлению казаков кровь ту пить и мазать ею лицо свое… Во, дяденьки, к вам небось идут! — Показал пальцем на бойца в буденовке и с винтовкой за спиной, который неторопливо брел от чумов к амбару. И снова зачастил с удовольствием — Опосля того волхв откинул шкуру, прикрывавшую тело его, и показал брюхо без следов ранения, хотя казаки воочию видели, как нож проткнул оное брюхо и конец ножа торчал из спины.

— Маненько в слоге напутал, — с укоризной заметил дед. — Всяких разных слов от себя навставлял. Но изложил правильно. Молодец!

Чоновцы, выйдя из тени в прозрачную светлую полосу лунного света, лившегося в дверь, поджидали приближающегося товарища. Никифор увидел снисходительно-скептическую ухмылочку Семена, огорчился.

— Опять не веришь?! — выкрикнул, сдергивая с гвоздя массивный кованый замок. — Миллеру не веришь, Ремезову не веришь! Экой ты, право, скушный, без удивления в душе! — Раскинув руки и несильно нажимая на спины Семена и Савостина, подтолкнул их наружу. — Да об энтом шаманском чуде не один Ремезов, многие ученые сообчали, — негодовал, посматривая на Семена и закрывая тяжелые скрипучие двери. — И все до тонкостей, до последней тютельки сходится. — Старик, вставив дужку замка в кольца, с усилием, с натугой повернул огромный ключ.

— Принимай пост, Савостин, — подойдя, устало сказал небритый пожилой караульный. Медленно стянул с плеча винтовку, протянул молоденькому чоновцу. — Значит, так. Главный объект — этот склад, — показал взглядом на амбар. — Проверь замок… — Подождал, пока Савостин, прижав винтовку к бедру, подергал левой рукой замок. — Потом — коптильня. Она не заперта. Заходи туда, посматривай, чтоб чего не загорелось ненароком. — Опять помолчал, и лишь когда Савостин понимающе кивнул, продолжил: — Двенадцать оленей под твоим присмотром. За ними особенно приглядывай. Карауль. Ну и наш сон тоже, — он улыбнулся. — Все, кажется… Пост сдал.

— Склад под замком, коптильня, двенадцать оленей, казарма, — быстро повторил Савостин и, выпятив грудь, отрапортовал — Пост принял.

— Казарма, говоришь? Пусть будет так…

— Айдате ко мне, — Никифор встал на пути, раскинул руки. — Айда, мил человек, я тебе тую книжку про шаманов покажу. Сам увидишь — все чистая правда!

— Э нет, дедуля, — засмеялся Семен и погрозил шутливо пальцем. — Мне через два часа друга менять, — кивнул на Савостина. — Надо поужинать да хоть маленько отдохнуть. А с тобой разве отдохнешь? Заговоришь до смерти. Завтра покажешь, Никифор Савельевич, книжку. Успеем еще, времени у нас с вами впереди много…


— Угомонятся они когда-нибудь или нет?! — Козырь, посматривая на чоновцев, на старика с мальчишкой, которые топтались около амбара, зло выплюнул скорлупу кедрового орешка.

Опавшие шишки собрал где-то хозяйственный, обстоятельный Урядник. Подполз к Козырю, высыпал из фуражки, буркнул: «Лузгай — и ни с места! Наблюдай, считай, запоминай, кто в какой избе спит… А мы со Студентом лошадок на водопой сводим. Жалко лошадок. Ежели что, то стреножим их, попастись пустим». «Э-э, — переполошился Козырь. — Не вляпайтесь, не засыпьтесь. Остяки народ ушлый». — «Ничего, не боись. Мы далече отведем… Не усни, смотри».

Прошуршал мох, прошелестела трава, и Козырь остался один.

Пощелкивая орешки, не отрывал он глаз от поселка: копошились у костров близ чумов ханты, прохаживался между ними чекист в остроконечном красноармейском шлеме и с винтовкой, другие чекисты носили мясо и рыбу в коптильню. Те двое, что скрылись в амбаре, больше не появлялись.

За избами, за амбаром, за чумами стали густеть тени, но на открытом пространстве в ярком свете луны все было видно как днем.

Из амбара вышел кто-то тоненький, в гимнастерке, в красных галифе и направился не спеша к берегу. Слился с силуэтами у бочек. Ханты поубавили прыть, сбились вокруг костров в темные пятна; чекисты, помогавшие разделывать, солить мясо и рыбу, тенями потянулись к просторной избе наискосок от дома с красным флагом и тоже сгрудились — у котла, вмазанного в глиняную летнюю печку, под которой весело переливался костерок. Лишь тоненький в галифе и тот, с винтовкой, за которым Козырь следил особенно внимательно, задержались ненадолго. Но и они разошлись: тоненький двинулся к чекистам, а вооруженный — к амбару. В дверях появился дед с мальчиком и те двое, что тащили из коптильни рыбу. Один из них принял от подошедшего винтовку. «Так, охранник один, — отметил Козырь. — А тот, красноштанный, выходит, командир, — и презрительно выпятил губы. — Желторотик какой-то…» Дед, прижимая к груди ладони, не то доказывал что-то чекистам, не то упрашивал их.

— Ну, разбазарились, — рассвирепел Козырь. — Жрать-спать, что ли, не хотят?..

— Чего бубнишь? — прошипел кто-то сзади. — Или бредить от голода начал?

Козырь испуганно оглянулся и облегченно перевел дух — свои!

Студент, посверкивая стеклышками пенсне, беззвучно засмеялся, рухнул справа. Слева не торопясь лег Урядник.

Ждали недолго. Чекисты поужинали быстро и так же быстро ушли в избу. Высветились изнутри окна, поплыли по стеклам тени, но вскоре свет погас. Лишь в подслеповатом, крайнем слева оконце — там была, наверно, кухня или чулан, превращенный в дежурку, — остались отблески слабого огонька. Разбрелись по чумам и ханты. Часовой, вышагивавший рядом с избой, подошел к котлу летней печки, заглянул внутрь.

— Ну, с богом, православные! — Урядник встал на колени, истово, широко перекрестился и на карачках отполз от обрыва.

За первой же сосной проворно, по-молодому, вскочил на ноги.

— Ты, — ткнул в грудь Студента, — к деду за ключами. Получишь ключи, трахнешь, чтобы не шумел, — голос был властный, резкий. — Я — на караульщика. Ты, — развернулся к Козырю, — на крыльцо к краснюкам. В случае чего лупи в гущу. На, — отцепил от ремня гранату, сунул, не глядя, ему в руки.

И бегом вниз по склону, оскальзываясь на хвое, хватаясь за ветки, за стволы деревьев, падая, поднимаясь и снова падая.

В поселочке они разделились.

Часовой удалялся к невысокому ельничку рядом с чумами, где изредка, не враз, позванивали, побрякивали оленьи колокольчики и ботала.

Студент, выставив перед собой револьвер, длинными скачками бросился к крыльцу дома с красным флагом. Козырь, прижимая к бедру винтовку, кинулся было следом, чтобы, обогнув дом сзади, выскочить с другой стороны, прокрасться к избе чекистов, но, заметив, что Урядник наблюдает из-за угла амбара за часовым, вдруг резко затормозил, развернулся, вильнул к двери коптильни, юркнул внутрь. Притаившись за створкой, взглянул на Урядника — тот медленно забросил винтовку за спину, вытянул из-за голенища нож и замер. Козырь радостно оскалился, торопливо сорвал с жерди ближнюю рыбину и вцепился в нее зубами.

А Студент, не сводя глаз с часового, взметнулся на крыльцо, дернул с силой дверь, холодея от страха, что она окажется запертой, и влетел в сенцы. Быстро, без стука закрыл дверь, вытер кулаком лоб и, сложив губы трубочкой, бесшумно выдохнул. Затем на цыпочках прокрался к двери. Широко распахнул ее, прыгнул через порог, присел на широко расставленных ногах, поводя из стороны в сторону револьвером.

— Кто здеся? — Никифор приподнял голову от подушки. Всмотрелся в худого угловатого чужака с длинными растрепанными волосами, с поблескивающими стекляшками на глазах и, узнав, охнул. — Господи, спасе пресветлый, воля твоя, опять вы!

— Тихо, дед, тихо. — Студент выпрямился. — А внук твой где?

— У красных армейцев. — Старик встревоженно сел на постели. — Чего надоть-то?

— Харчи надо, дед, — Студент, не сводя с него револьвера, медленно двинулся к печке. — Ну и еще, что поценней… Орда меха не натащила?

— Нету пушнинки, сердешный, нету, золотой мой. — Дед со страхом смотрел, как бандит приближается к печке. — Я тебе другого добра дам. Много дам! Тута советские люди были, так чего-чего тока не привезли. — Он проворно скинул ноги на пол, бросился, путаясь в завязках обвисших подштанников, к одежде, разложенной на спинке кровати. Принялся перетряхивать, ощупывать жилетку трясущимися руками. — Вот, возьми ключ. Щас, щас, найду. Все забирайте, все отдам… Да иди ж ты сюда! — взвыл, чуть не плача, когда увидел, что Студент протянул руку к занавеске на печи. — Чего тама топчесси? На, на бери, — протянул в дрожащей ладони ключ. — Сам подойтить не могу, ноги отнялися.

— А ты не герой, дед! — Студент самодовольно захохотал.

И тут на улице хлопнул выстрел. Студент, пригнувшись, метнулся сквозь полосу лунного света, падавшего из окна, прижался к простенку, выглянул осторожно на улицу. Увидел: разметав ноги, задрав к небу рыжую бороду, откинув правую руку с белой полоской ножа, а скрюченными пальцами левой вцепившись в землю, лежит Урядник, а к нему крадучись, держа винтовку наизготове, приближается часовой.

За спиной что-то прошуршало. Студент, резко оглянувшись, заметил, как колыхнулась занавеска на печи, как метнулся с лежанки мальчонка, и не целясь выстрелил в пятно рубашки, белевшей уже в двери. Промахнулся. Заметил через окно, что часовой и уже высыпавшие из избы-казармы чоновцы, круто повернулись на револьверный выстрел, на детский вопль: «Ляль! Есеры!»

Студент ощерился, в два прыжка очутился около оцепеневшего, съежившегося старика. Дернул его за грудки, развернул, схватил за шиворот, вытолкал в сени, пинком открыл дверь и, прячась за деда Никифора, визгливо, истерично закричал:

— Не подходите! Застрелю старикашку! — Пошарил взглядом по сгрудившимся у крыльца чоновцам. — Старшой, покажись! Брось оружие и покажись!

Латышев, прижимавший к себе, поглаживавший, успокаивая, Егорушку, слегка отодвинул за спину мальчика, сделал шаг вперед. Отстегнул кобуру с маузером, положил на землю. Выпрямился. Оправил гимнастерку и, отставив ногу, заложил пальцы за ремень. Сказал негромко, с ненавистью:

— Слушаю тебя, бандитская морда.

Студент высунулся из-за деда Никифора, но, столкнувшись взглядом с лютыми, беспощадными глазами командира чоновцев, опять спрятался за спину старика. Потребовал надрывно:

— Прикажи приготовить мне мешок с продуктами! И пусть твои красные опричники отойдут к остякам! Мешок отдашь деду. Мы с ним дойдем до леса, и там я отпущу старика. А ты со своей сворой не сделаешь и шага за мной, понял? А то старикашке каюк! Понял?!

Козырь, подскочивший после первого выстрела к двери и поглядывавший сквозь щель на улицу, чуть не подавился— он ни на миг не прекращал жевать; все так же жадно, безразборчиво грыз, рвал зубами рыбину. «Ах ты гнида, ах ты паскуда чахоточная! Один удрать вздумал, дешевка?» Слегка приоткрыл дверь, просунул ствол винтовки, прицелился.

— Сыночки, родненькие, пожалейте меня! — плаксиво взвыл Никифор, оседая на обмякших ногах. И упал, если б Студент не удержал за ворот. — Ради внука молю, пожалейте! Убьет ведь меня энтот изверг, ни за что убьет. Отдайте вы ему снедь, все, чего просит, отдайте. Пущай, ирод, подавится. Не ради себя, ради Егорушки прошу…

Козырь, слегка смещаясь то влево, то вправо, ловил на мушку Студента, но того почти не было видно: маячила, моталась в прорези прицела белая, в исподнем, надломленная в поясе фигура старика.

— Эх, дед, дед, не в масть ты влип! — Козырь, задержав дыхание, нажал спуск.

Никифор дернулся вперед и стал сползать с крыльца. И тут же раздался еще один выстрел. Студент, державший за шиворот старика и невольно склонившийся вместе с ним, взмахнул руками, откинулся назад, ударился затылком о дверь и расслабленно упал рядом с дедом Никифором.

Чоновцы стремглав развернулись на выстрелы: некоторые бросились плашмя на землю, другие, сжавшись в комок, отпрыгнули, кинулись зигзагами к коптильне.

Дверь коптильни распахнулась, вылетела винтовка. А следом медленно вышел в лунный свет Козырь с высоко поднятыми руками.

Загрузка...