Еремей сразу, словно и не спал вовсе, открыл глаза. Увидел неумело заправленные койку и русскую лежанку-диван — значит, Антошка давно встал, убежал к Екимычу и Егорку с собой увел. Посмотрел на окно: солнце поднялось уже высоко. Оно белым квадратом лежало на стене, лучисто играло на копье, на ободке щита, на гребне шапки Им Вал Эви.
Еремей нахмурился: вспомнил, как гаркнул вечером на Егорку, когда тот без уважения взял дочь Нум То-рыма за голову, чтобы посмотреть — не пустая ли внутри? — и чуть не выронил: литая, сплошная фигурка была тяжелой. Сейчас Еремею стало не по себе от того, что кричал на внука Никифора-ики. Ничего бы с Им Вал Эви не случилось, она простила бы русики за непочтительность, она умная, добрая, понимает, что у Егорки горе, и только порадовалась, наверно, что впервые за весь вчерашний день у белоголового человечка из чужого племени ожили глаза, появилась улыбка — оттого, что он, одинокий, маленький русики увидел ее, Им Вал Эви.
Еремей повернулся на бок. Спина заныла, но не так игольчато-остро, как вчера, когда Люся меняла повязки.
Вчера Еремей крепился. Как тяжело ему было, как замирало сердце, когда его горячими струями обтекала боль, но виду не показывал — выпил, не торопясь, вместе со всеми в большой комнате кружку чая, съел, как и все, тоненький ломтик русского, ноздреватого хлеба; не торопясь, прошел в свою каюту, снял черный сак Люси, стянул гимнастерку. В голове звенело так, будто в самое ухо влетел огромный комар. Люся ахнула, увидев спину, властно уложила его в постель, срезала сдвоенными ножичками с кольцами, куда суют пальцы, бинты. Потом она и суетившийся рядом Антошка смазали спину чем-то приятно-прохладным, отчего разлился по телу усыпляющий, убаюкивающий покой. Еремей полуприкрыл веки. И вот тут-то Егорка, который, как только увидел Им Вал Эви, не спускал с нее глаз, взял фигурку. Сжал в пятерне, приподнял ее, развернул ногами кверху. И Еремей резко крикнул: «Не бери! Нельзя!»
Он смущенно поглядел на дочь Нум Торыма и тут же отвел глаза — показалось, что серебряная богиня смотрит на него недовольно и сурово. Казнясь, подумал, что огорчил ее, что дедушка им, Еремейкой, был бы недоволен за обиду, нанесенную Егорке, вспомнил и возмущенное лицо Люси, когда рявкнул на внука Никифора-ики, — вот и Люсю огорчил, а ведь она хорошая, настоящая сестра из рода пупи, и Фролов хороший, и сердитый Матюхин хороший, и Екимыч хороший — все эти русики хорошие, а значит, и в городе, пока придется там жить. Будет, может, не так страшно и тяжело. И он попытался сообразить свою жизнь в городе, но ничего не получилось— слишком уж непредставимым, неведомым было все, что ждало впереди. Это неведомое тревожило, пугало даже, хотя и манило новизной. И все-таки страшно — будет все чужое, все непривычное.
С этими тревожными мыслями он и заснул. А когда проснулся, увидел на табурете, который стоял возле изголовья, свои штаны, выстиранные, какие-то непривычно гладенькие, без складок и морщин. Сверху аккуратным толстым квадратом лежал такой же, как у капитана, китель, только серый от старости и стирок; на нем белая, с легкой желтизной, пахнущая мылом, рубаха.
Еремей не удивился — ведь его малицу и ернас пришлось выбросить, вот русики и отдали свое, что же тут особенного? Почти без мучений оделся — все оказалось немного великоватым, просторным; обулся — нашел под стулом свои нырики. Достал из-под подушки дедушкин ремень, туго застегнул его на животе, привычно поправил качин и нож, чтобы были под рукой. И вышел.
Молоденький часовой, в таком же, как у Еремея, кителе, только зеленом, одиноко и лениво расхаживающий по коридору, поднял голову. На отрывистое: «Где Антошка с Егоркой? Не видел?» — махнул рукой в сторону выхода: «Туда, вроде, ушли», а на вопрос: «Где Люся?» — показал глазами на дверь, за которой слышались голоса. Здесь Еремей уже был вчера — чай пил вечером. Решительно дернул ручку, прочитав сначала на табличке — «кают-компания».
Плотно сдвинутые столы, за ними бойцы, сосредоточенные, серьезные; Люся стоит у стены, на которой черный квадрат с полустертыми белыми буквами. Сестра из рода пупи уверенно объясняла что-то, взмахивая ладонью. Оглянулась на дверь — рука замерла, брови удивленно поползли вверх — покачала неодобрительно головой. Погрозила Еремею пальцем, и кивком, взглядом показала, чтобы входил, сел и не мешал, а сама, лишь на мгновение смолкнув, продолжала напористо:
— Новая экономическая политика, или сокращенно нэп, — вовсе не поражение, а перегруппировка сил. Да, декретами Вэсээнха от пятого и седьмого июля разрешено сдавать в концессии некоторые предприятия и организовывать новые со смешанным и даже чисто частным капиталом. Но партия и рабоче-крестьянская власть оставили за собой ключевые, командные высоты экономики: тяжелую промышленность, транспорт, внешнюю торговлю…
Еремей бесшумно прошел в дальний конец кают-компании, где бойцы, не отрывая глаз от Люси, потеснились, уступая краешек скамьи. На мальчика посмотрели мельком и рассеянно — все внимание рассказу Люси.
— Когда страна выйдет из разрухи, основные, ведущие отрасли хозяйства, которые остались в руках и под контролем государства, позволят развернуть успешное наступление на частника во имя победы социализма. И победа эта будет скорая, полная и окончательная. Частник не выдержит соревнования с государственными предприятиями. Они, имея мощную сырьевую базу, мощную технику, станки, оборудование, будут производить товаров больше, лучше, дешевле. И тогда частник — что?..
— Разорится! — убежденно рявкнул здоровяк рядом с Еремеем и бухнул кулаком по столу. — По миру пойдет частник!
— Вот именно, — Люся улыбнулась. И поспешила уточнить: — Хотя по миру он, если не дурак, не пойдет. Его предприятие вольется в государственный сектор, а сам он пополнит ряды рабочего класса.
— И тогда не будет доходов неправедных, — здоровяк опять стукнул кулаком по столу. — Каждый будет получать по труду. — Оглядел уверенно всех за столом. — Верно я мыслю, товарищ Медведева?.. А то обидно, если одни будут работать и жить на жалованье, а спекулянты разные, не работая, жиреть начнут. Лучше рабочего человека станут жить. Для них, что ли, революцию делали?
— Не будет этого, не будет! — Люся так решительно тряхнула головой, что волосы взметнулись светлым, золотистым облаком. — Никогда не будет, чтобы при социализме какие-нибудь прохиндеи, тунеядцы, ловкачи жирели, бездельничая. — Она даже зажмурилась от негодования. И опять широко раскрыла ясные, синие глаза. — Только люди труда есть и будут хозяевами жизни. Все лучшее — человеку труда! Кто не работает — тот да не ест!
— Я вот что хочу спросить, — раздувая ноздри, пронзительно выкрикнул бледный от волнения парнишка. — Когда же наконец начнется мировая революция? — Он смотрел сурово, требовательно. — Чего европейский пролетариат копается? Сколь ждать-то можно? Надо бы нам двинуть туда, помочь.
Люся быстро начала объяснять… Еремей слушал ее, хотя и не понимал ничего. Но он горделиво посматривал на бойцов, которые внимали Люсе, почти затаив дыхание, и сдержанно, самодовольно улыбался: вот какая умная у него старшая сестра!
— Встать! Смирно! — выкрикнула вдруг Люся и, когда бойцы вскочили, повернулась к двери, в которой стояли Фролов, капитан и Матюхин. — Товарищ командир…
— Вольно, вольно, — Фролов вскинул руку, прерывая доклад. Снял фуражку, нацепил на крюк вешалки у двери. Пригладил ладонью волосы. — Сколько в расходе? — поинтересовался у Матюхина.
— Двадцать один арестованный, двое часовых, трое в лазарете, трое в кухонном наряде, двое в кочегарке, — выпятив квадратную грудь и вскинув подбородок, бойко доложил Матюхин. — А также штурвальный и машинист с масленщиком. — Увидел удивленные глаза командира, пояснил: — Масленщик — остяцкий мальчик Антон. Зачислен на вахту по просьбе Екимыча.
— Понятно. После обеда все, кроме группы ликбеза, на хозработы. В распоряжение Виталия Викентьевича, — Фролов кивнул на капитана и, сдержанно улыбаясь, направился к Еремею.
— Добрый день, сынок. Совсем, гляжу, окреп, — Фролов, усаживаясь рядом с Еремеем, смущенно кашлянул. — Я заходил к тебе, ты спал по-богатырски. Значит, самое страшное позади…
Но Еремей не слушал его. Он, пораженный, наблюдал за Егоркой, который в белой, сбившейся волной на ухо шапочке, в белой куртке вынырнул из маленькой двери, откуда вчера выносили чай, и выкладывал перед бойцами из таза деревянные, потертые, обкусанные, или тускло-белые, металлические, ложки.
Приблизившись к Еремею и кинув к его руке ложку— самую большую и самую блестящую, — Егорушка буркнул, перехватив удивленный взгляд друга:
— Чего пялишься?.. Мы непривыкшие задарма есть. Отрабатывать надо…
— Ах ты… лукавый твой язык! — Люся, которая шла вслед за ним, подавая бойцам по небольшому кусочку черного хлеба, принужденно засмеялась, испуганно взглянув на Еремея: не принял бы тот слова Егорушки на свой счет. — Неужто ты нас объел бы?
— Самостоятельный мужчина, — уважительно произнес здоровяк рядом с Еремеем. — Свою гордость имеет. Трудящий человек!
— Такую высокую сознательность можно только приветствовать. — Фролов ободряюще подмигнул слегка покрасневшему от похвал Егорушке, не сообразив, видимо, как и Люся, что Еремей может воспринять это как намек, уточнил внушительно: — У нас не работают только раненые.
Повернулся к Еремею, положил свою горбушку вплотную к его кусочку. Еремей хотел отодвинуть дар, но Фролов удержал руку мальчика:
— Нет, нет, оставь себе. Я здоровый, а ты раненый. Тебе надо скорей поправляться, сил надо набираться.
Еремей, уставясь в стол, поразмышлял. И кивнул, соглашаясь.
— Опять этот суп-кондей, — громко вздохнул Матюхин. Он черпал из большого бачка мутную белесоватую жижицу, разливал ее по мискам, которые тут же уползали, из рук в руки, к дальнему концу стола. — Полный пароход еды, а себя морим! — В голосе Матюхина слышалось возмущение. — Неужто нельзя хоть одну бочку открыть, хоть одну рыбину взять?
Пальцы Фролова, поглаживавшие руку Еремея, рывком сжались.
— Отдайте поварешку соседу, Матюхин, — негромко, но властно потребовал Фролов. — Делите суп, Варнаков! — приказал, когда парнишка с суровыми глазами, интересовавшийся мировой революцией, принял черпак. — А вы, Матюхин, смотрите сюда, — показал на плакат с надписью «Помоги!», где из непроглядного мрака бежал страшный жилистый старик, умоляюще и требовательно вскинувший руки. — Смотрите и рассказывайте о текущем моменте.
— Да я так, товарищ командир… — Матюхин опустил голову. — Ляпнул, не подумавши.
— Подними глаза! — повысил голос Фролов. — И рассказывай!
Стало тихо.
— На текущий момент положение в республике очень тяжелое, — начал Матюхин, с натугой выдавливая слова. Лицо его, широкое, скуластое, обычно дерзкое, стало виновато-хмурым, покрылось, как росой, потом. — Почти все заводы и фабрики не работают. Паровозы и вагоны поломаны, рельсы раскурочены, все пути заросли лебедой. В городах нет ни угля, ни дров. На улицах тьма-тьмущая беспризорников. Холод, болезни, обуть-одеть нечего. Одно слово — разруха!.. Ну понял я, товарищ командир! — Умоляюще посмотрел на Фролова, но, увидев его лицо, торопливо отвел взгляд. — А самая большая беда — голод… В газетах каждый день сообщают о борьбе с голодом, о пожертвованиях в пользу голодающих… Простите меня, товарищ командир.
— Рассказывай! — жестко потребовал Фролов.
— В Москве, в Петрограде оплату служащим производят натуральными продуктами: овсом, жмыхом, воблой — по горсточке, по две-три рыбки в день. На рабочую карточку выдают полфунта хлеба…
— Полфунта! Два таких кусочка! — Фролов схватил горбушку, взметнул ее над головой. — В день! В сутки!
Еремей, не мигая глядевший в бесшумно и осторожно подставленную здоровяком-соседом миску, где слабо колыхалась, успокаиваясь, белая водица с редкими крупинками разваренных зерен, поднял изучающие глаза на Матюхина. До этого глядеть на него не мог — было жаль парня и почему-то неловко за него: догадался Еремей, что сказал тот что-то неприятно удивившее, даже поразившее его товарищей, и лишь выслушав рассказ, понял, что именно сделало осуждающими лица и Люси, и бойцов, которые смотрели на Матюхина без сочувствия, понял — где-то далеко отсюда у людей беда, где-то далеко отсюда тяжело и страшно. До фабрик, заводов, паровозов и вагонов Еремею дела не было — он их не видел, не знает: не работают, ну и пусть не работают, — но вот что такое голод, знал. И представил большие русские стойбища, такие, как Сатарово, и даже больше, где лежат сонные, вялые старики и старухи, дети со вздувшимися животами, где тенями бродят, пошатываясь, худые, изможденные мужчины и женщины, и стало так жалко их, неведомых, незнакомых, что пришлось наклониться еще ниже, чтобы не показать своего волнения.
— Полфунта на двадцать четыре часа! — кривя губы, продолжал чеканить Фролов. — Работающему. Устающему. Которому надо еще и детей, и мать, и жену кормить, если мать и жена не работают. А они наверняка не работают— негде! — Опустил руку, бережно положил краюшку рядом с хлебом Еремея. — Снимите повязку, Матюхин, и отдайте Варнакову. Заступите в кухонный наряд. Мне не нравится ваш эгоизм.
Матюхин, болезненно сморщившись, стянул с рукава красную ленту. Сунул ее чуть ли не в лицо Варнакову и, громыхнув стулом, затопал к двери.
— Отставить! — приказал Фролов. — Сначала пообедайте. Нам не нужны истощенные бойцы. — Замер, занеся над миской ложку, не глядя на Матюхина, но прислушиваясь, как тот шумно усаживается на место. — Это касается и тебя! — Фролов искоса посмотрел на Еремей, который, уткнув палец в горбушку, отталкивал ее от себя короткими тычками. — Ты тоже должен быть в форме, Поэтому — ешь. И без фокусов.
Молча, в тишине, выхлебали бойцы жиденький супец; молча съели по черпаку каши — разваренных ячменных зерен, слабенько поблескивающих желтым от еле ощутимого намека на конопляное масло; молча выпили кипяток, густо отдающий смородиновым листом.
В «каюте стюардов» тоже кончили обедать.
— Вот, псы, что творят! — Козырь, вылизав чашку, отшвырнул ее в изножье кровати. — Сами небось осетрину трескают, икру горстями жрут, а нас баландой, зерном, как курочек, кормят.
— Чего ж ты хочешь! — Арчев снисходительно дернул плечом. — Мы — классовые враги, к тому же — арестанты.
— Так оно, — согласился Козырь. — И фофану ясно, что тюремная пайка — не тещино угощение. Но ведь такое-то потчево… Враз доходягой станешь! — Он выгнул грудь, постучал по ней кулаком. — Эх, если б знали вы, Евгений Дмитрии, сколько жратвы эта чекистская кодла наготовила! Видели мы с горы-то… Вот пируют сейчас пролетарии, дорвались до бесплатного! — Шумно прихлебывая, завистливо жмурясь, выпил смородиновый чай. Кинул кружку в чашку, упал на спину, забросил на одеяло ноги и вдруг дурашливо запел-заорал — Теперь я в допре отдыхаю и на потолок плеваю, жрать, курить и пить у меня есть. Сидеть мне в допре не обидно, ну а если вам завидно, можете прийти и тоже сесть…
Дверь резко открылась.
На пороге вырос белый от ненависти Варнаков, из-за плеча которого посматривал напуганно-настороженный часовой.
— Если еще раз увижу, что лежите в сапогах, отберу постель, — прошипел Варнаков. — Совсем, что ли, оскотинились?
— Ладно, начальник, не сердись, — Козырь поднялся с кровати. Собрал посуду, подошел к двери. — Пусти свежего воздуху глотнуть! — И хотел выглянуть в коридор, но маленький, щуплый Варнаков с такой злобой уставился ему в глаза, что Козырь попятился, натянуто заулыбался. — Парашу-то хоть разрешите вынести…
— Все по распорядку: и свежий воздух, и параша! — рявкнул Варнаков.
Захлопнул дверь, передал посуду Егорушке, который, деловито топая, унес ее в камбуз. А Варнаков подождал, пока часовой закроет замок, и бегом поднялся на палубу, откуда рвался хохот, визг, вопли.
Молодые чоновцы гонялись друг за другом, дурачась, уворачиваясь, семеня босыми ногами на мокрых досках. Взвивались в воздухе мокрые тряпки, с которых мелкой радужной пылью срывалась вода; мелькали белые и загорелые, мускулистые и худые руки; притворно хмурились, стараясь скрыть улыбки, чоновцы постарше, широкими швабрами разгонявшие по палубе воду; изумленно-весело пялился Еремей на совсем еще недавно таких строгих и серьезных бойцов.
— Прекратить безобразие! — крикнул Варнаков, но пробегавший мимо боец окатил его из ведра, и он задохнулся, вытаращив глаза, а когда, хватанув воздух, очухался, то неожиданно для себя рассмеялся.
И вдруг— резкий вскрик: кто-то на бегу толкнул Еремей в спину, и тот, изогнувшись, оскалившись от боли, упал на колени, потом на бок. Бойцы, еще сохраняя на лицах беззаботное ухарство, резко остановились, оглянулись; ближние от Еремея уже метнулись к нему, подхватили под руки. Мальчик мотал головой, сдавленно мычал, чтобы не застонать. Согнувшегося в пояснице, его осторожно подвели к двери кают-компании. Постучали. Люся, с мелом в руке, вышла недовольная, но, увидев Еремея, ойкнула, крикнула в дверь: «Занятия окончены!»— и бросилась в каюту мальчиков…
Когда закончила перевязку и Еремей закрыл глаза, задышал ровно и сонно, Люся тихонько вышла в коридор.
Поднялась на палубу. Доски были уже насухо протерты, блестели чисто, свежо. Чоновцы ушли, остались только два матроса, которые протирали лебедку, не обращая внимания ни на пленных, с заложенными за спину руками уныло вышагивавших кругами по корме, ни на караульных. Работали матросы рьяно — старались перед капитаном. Тот негромко напевал, одобрительно щурился, наблюдая за подчиненными и, видимо, довольный их рвением.
От реки тянуло сыростью, прохладой, но солнце, хоть и спустившееся к лесу, было еще доброе, по-летнему теплое. Подставляя лицо его лучам, Люся подошла к борту и, чтобы не видеть настороженных, колючих глаз Арчева, наглой рожи Козыря, сомкнула неплотно веки.
— Росиньель, росиньель, ожурдюви, — негромко, но отчетливо мурлыкал капитан, — ле канарие шант он трист, си трист. Апре лесиньяль де ротрет ле канарие шант си трист, си трист…[17]
— Что это за импровизация? — фыркнула Люся, наблюдая сквозь ресницы, как переливается, лучится золотистое марево. — Почему у вас сегодня канарейка жалобно поет после отбоя?
Она нехотя открыла глаза, тускло посмотрела на капитана. Тот вздрогнул, обернулся. На полном лице его на миг показался испуг, но тут же оно стало привычным — безмятежно-добродушным.
— Про канарейку спрашивали? — Лукаво склонил голову набок, мелко рассмеялся. — Не обращайте внимания, голубушка. Я, как инородец, собираю все, что в голову лезет. Одно французское слово цепляет другое… вот и выложил весь свой запас. — Раскинул руки, вздохнул восхищенно. — Благодать-то какая! Редкостное бабье лето!
— Да, погода стоит удивительная, — согласилась Люся, опять всматриваясь в золотистое марево, откуда выплывало, приближаясь, худое, растерянно-восхищенное и оттого казавшееся почти детским лицо Андрея Латышева…
— Заканчивайте прогулку! Все по камерам — марш, марш!
Люся открыла глаза. Варнаков, появившись в двери машинного отделения, отмахивал рукой влево и вправо: одним — сюда, другим — туда!
— Ну, пора и мне, — капитан с явным сожалением посмотрел на солнце. — Надо выспаться перед вахтой… До свидания, до встречи утром, дорогая Люция Ивановна!
Вскинул два пальца к козырьку фуражки и вальяжно, неторопливо двинулся вслед за Арчевым и Козырем.
Те уже спустились в коридор. Вошли в свою каюту. Как только закрылась дверь и слабо скрежетнул ключ в замке, Арчев, прислушавшись, метнулся к своей кровати. Отогнул тюфяк, разодрал надпоротый шов. Достал обмотанные лоскутом пилки, сунул их Козырю и, прижав палец к губам, показал взглядом на решетку.
Козырь коротко кивнул, лизнул посеревшие губы. Прошипел:
— На шухер встань!
Подскочил к окну, сорвал с пилок тряпицу, суетливо разостлал ее на полу. Быстренько перекрестился. Жуткими и веселыми глазами поглядел на Арчева. Тот, прижавшись ухом к двери, махнул рукой.
Козырь провел без нажима пилкой по пруту решетки — визжаще запело железо. Арчев страдальчески сморщился, дернулся было к напарнику, но удержался, только плотней прижался ухом к двери. Козырь оглянулся, подмигнул дерзко и заширкал посмелей, поуверенней — терзающий ухо стон металла перешел в ровное, однообразное поскрипывание, которое все учащалось и учащалось. И вдруг смолкло. Козырь, не оборачиваясь, взметнул один палец. Сунул руку в карман, цапнул комок хлебного мякиша. Потискал его, отщипнул крохотку, замазал распил, пригладил, заровнял. И снова взвизгнула пилка, и снова Арчев скривился, оцепенев. И снова визг перешел в размеренное, все учащающееся низкое посвистывание металла, еле слышное за привычным, а оттого не замечаемым, но сейчас казавшимся очень громким пыхтеньем машины…
Когда Варнаков принес вечерний чай, пленники сонно полулежали на постелях. Вскочили, торопливо и жадно выпили кипяток, вернули без лишних разговоров кружки.
Через час Варнаков сменил часового у каюты. Открыли дверь, заглянули, сдавая-принимая пост.
Арестованные разбирали на ночь постели. Бывший офицерик выпрямился, растянул за углы одеяло, подергал его, расправляя. На вошедших посмотрел равнодушно. Второй пленный — мазурик с ухватками конокрада, согнувшись, разравнивал тычками ладони бугры на тюфяке. Скосил глаза на караул, заулыбался.
— Ну и перину вы подсунули, братва! Сплю, как на поленнице. Все бока — точно лягаши попинали…
— В тюрьме на нарах отоспишься, — пробубнил сквозь сдерживаемую зевоту новый часовой. — А потом — вечный покой…
Он скучающе вытянул руку, снял с наддверья фонарь, протянул Варнакову.
— Отбой! — приказал тот и первым вышел из каюты.
На палубе Варнаков чуть не налетел на капитана.
Тот, опустив голову, стоял глубоко задумавшись. Оказавшись нос к носу с разводящим, качнулся назад и даже руки слабо вскинул, словно защищая лицо.
— О черт, напугали как… — Капитан облегченно усмехнулся. — Я, понимаете ли, размечтался, в эмпиреях витаю, а тут — вы. Аки тати в нощи, — глянул пытливо на Варнакова, на бойца за его спиной. — Смена караула? Похвально: все по уставу, все по распорядку. — И, перехватывая поручень, бодро взбежал по трапу — только каблуки гулко запостукивали по железным ступеням.
Но на мостике капитан опять задумался и даже остановился перед дверью в рубку. Потом раздраженно мотнул головой, вошел.
Штурвальный, на миг повернув голову, доложил:
— Все в порядке. И курс, и ход.
— Ну и слава богу… Не отвлекайся, — капитан многозначительно поджал губы. — Скоро Кучумов Мыс. Гляди в оба.
— Знаю, — штурвальный тоже поджал губы. — Мель на мели.
— То-то… — капитан искоса глянул на него, потом на компас. Посмотрел, слегка пригнувшись, на низкий берег слева, темной полосой разделявший белую от лунных переливов реку и светлое еще небо. Поднял глаза на круглые часы над штурманским столом.
— Однако уже отбой. Наверно, и смену караулов произвели… Пойду посмотрю, все ли в порядке.
На мостике капитан промокнул платком шею. Шагнул к перилам, посмотрел на корму. Отшатнулся. Прижимаясь спиной к стенке, бочком, на носочках, бесшумно сбежал по трапу; затаился в проеме двери. Опять осторожно выглянул, отыскивая взглядом часового. Тот, отвернувшись, собирался закурить.
Капитан присел и, разинув, точно в беззвучном вопле, рот, выметнулся из-за укрытия. На цыпочках, длинными прыжками подскочил к часовому и, пока тот разворачивался на шум, ударил его сдвоенными кулаками под затылок.
Боец, не вскрикнув, повалился — капитан подхватил его, опустил на палубу. Приседая на согнутых ногах, кинулся к темному окну. Стукнул согнутым пальцем в стекло, прижался к нему лицом.
Козырь, не отрывавший взгляда от окна, вскочил с койки. Вцепившись в решетку, яростно дернул за прутья. Хрустнули чуть-чуть недопиленные стержни. Пока Арчев укладывал решетку на постель, Козырь крутанул медный барашек защелки, потянул застекленную створку, медленно, осторожно. Открыл — не скрипнуло, не скрежетнуло.
Наружу выскочили мгновенно — словно каюта выплюнула арестованных.
Около лежащего неподвижно часового Козырь остановился. Наклонился, сдернул с плеча чоновца винтовку — рука бойца безжизненно упала, стукнувшись о доски.
— А эти?.. — Козырь ухватил Арчева за шинель, мотнул головой в сторону кубрика.
— Ну их к черту! — Арчев дернулся, зашипел, выкатив бешеные глаза. — Пусти! Время теряем!
В два прыжка он оказался у борта. Всплеснув полой шинели, спрыгнул в шлюпку, где, вцепившись в протянувшийся от шлюпбалки линь, пританцовывал в нетерпеливом ожидании капитан. И сразу линь обвис — капитан плюхнулся на скамью, схватился за весла. Шлюпка дернулась от парохода и едва не перевернулась — Козырь мешком свалился на Арчева, чуть не промахнулся, потянул командира за борт, — но бурун, отбрасываемый колесом парохода, ударил в шлюпку, удержал ее на плаву, выправил.
«Советогор» темной и казавшейся снизу безобразно огромной тушей быстро удалялся, бодренько лопоча плицами, простреливая росчерками искр вязкий дым, слабо подсвеченный над трубой бледно-красным сиянием. Капитан, не отрывая перепуганных глаз от своего парохода, ударил пяткой по голове барахтающегося у ног Козыря. Тот вскинулся было, но шлюпка широко, размашисто качнулась, зачерпнув воду.
— Без меня, паскуда, удрать хотел?! — Козырь потянулся скрюченными пальцами к горлу капитана. — Ах ты, шкура копеечная…
Арчев рывком развернул его за бедра, толкнул на скамью.
— Греби! Потом разберемся! — вцепившись в борта, вполз задом на кормовую скамью. И когда весла дружно взметнулись, когда говорливо зажурчала вдоль бортов вода, а берег стал рывками приближаться, он сдавленно, неумело засмеялся. — Славно мы сработали. — Посмотрел весело на капитана. — Спасибо, Виталий Викентьевич, за пилки, за охранника… — И когда капитан робко, с испугом кивнул, принимая благодарность, поинтересовался с легкой издевкой: — А признайтесь, очень вы испугались, когда я сказал, что не один к стенке встану? Или была надеждочка, что не выдам?
— Я в любом случае… помог бы вам… Евгений Дмитрич… бежать, — тяжело дыша, заверил капитан. — Потому что… знаю… про Сорни Най.
Козырь сделал сбой веслом, взглянул удивленно на капитана, потом — раздумчиво — на Арчева, который все еще улыбался, но улыбка была нехорошей, хищной, а прищуренные глаза смотрели недобро, с угрозой. Капитан не выдержал этого взгляда, оглянулся назад — далеко ли берег? — беспокойно заерзал.
— А испугался я… по-настоящему испугался… когда узнал, что девчонка, слышавшая мой «росиньель»… знает французский. — Натянуто засмеялся, но в лицо Арчеву посмотреть так и не решился. — И еще испугался… когда… надо было… нейтрализовать часового… Думал, не справлюсь… не сумею.
— Сумел, — Козырь сплюнул за борт. — Ухойдакал ты его, боцман. Снял с довольствия подчистую…
Но часовой остался жив. Он застонал, с трудом открыл глаза, увидел перед носом белые от лунного света доски палубы. Ничего не понял — где он, что с ним? Хотел повернуть лицо и охнул: от затылка в лоб остро ударила боль. Часовой медленно поднял голову и ахнул— квадратной дырой зияло, не поблескивая стеклом, окно каюты. Не обращая уже внимания на боль, боец тяжело встал — а ему показалось: вскочил! — проковылял, пошатываясь, к окну. Осторожно протянул руку — она ушла внутрь каюты, а дернувшись в сторону, наткнулась на пеньки спиленных железных прутьев. Часовой вцепился в раму, просунул голову внутрь и, скривившись, заплакал— горько, злобно, отчаянно.
— Тревога-а! Тревога-а!.. Побег!
Дверь в каюте распахнулась, появился на миг тот, кто охранял в коридоре — часовой не узнал его, — и исчез. По ту сторону двери беспорядочно забухало множество ног, в каюту беспрестанно заглядывали; затопали и сзади — справа, слева. Кто-то обхватил часового, выдернул из окна. Уже затуманенно он увидел — лица, лица, мелькающие, приближающиеся, исчезающие; среди них пострашневшее, почерневшее — товарища Фролова, белое с синими пятнышками глаз — товарища Медведевой, красное, лютое — Варнакова…
— В карцер! — Фролов ткнул маузером в окно. — Вот сюда!
— Сначала в лазарет! — Люся упала на колени перед часовым, приподняла его веки; блеснули белки закатившихся глаз. — Несите, товарищи, несите. Быстрей!
— Хорошо. Но потом — под арест! — Фролов быстро взглянул в сторону кубрика, около открытой двери которого сгрудились чоновцы; развернулся, бросился к трапу, взлетел длинными скачками на мостик.
— Стоп машину! — крикнул с порога штурвальному.
— Без капитана не имею права! — удивленно и испуганно оглянувшись, сказал тот. — Что там за шум?
— Нет, нет твоего капитана. Сбежал, каналья. — Фролов, ткнув дулом маузера снизу в козырек своей фуражки, сбил ее на затылок. — Ну, чего ждешь?
— Сбежа-а-ал? Вот это да! — поразился штурвальный и чуть было не выпустил от удивления рогульки колеса, но спохватился, вцепился в них еще крепче. — Командуйте тогда… — кивнул на переговорную трубу. — Только… Я так понял: возвертаться хотите? — Он покосился на Фролова. — Предупреждаю сразу: судно назад не поведу.
— Эт-то еще почему? — грозно выпрямился склонившийся к раструбу Фролов. — Саботаж? В сговоре с капитаном, что ли?
— Не развернуться мне, — штурвальный виновато вздохнул. — Фарватер хитрый, петляет. Мели, опять же. Одно слово: Кучумов Мыс, — повел рукой влево и опять огорченно, тяжело вздохнул. — Ни в какую не развернуться.
— Кучумов Мыс? — Фролов, подавшись к стеклу, вгляделся в длинную косу, которая, встопорщившись соснами, вдавалась далеко в реку. — Но ведь этот негодяй сказал мне, что пройдем Кучумов Мыс только утром.
Штурвальный лишь хмыкнул. Фролов прижал стволом маузера нижнюю губу, покусал ее.
— Черт, не хватало еще на мель сесть, — и виновато взглянул на штурвального. — Извините, накричал на вас. Сорвался. Ведь этот прохвост-капитан не один ушел. Помог сбежать Арчеву и Шмякину. Особо опасным.
— Ну, тогда их нечего и искать в лесу, — присвистнув, уверенно заявил штурвальный. — Одного Виталий Викентьевича еще куда ни шло. Человек он городской, изнеженный, пугливый, а эти… Бесполезное дело!
— Где мы находились, когда вы в последний раз видели капитана? — хмуро поинтересовался Фролов, всовывая маузер в кобуру.
— Вот здесь, — штурвальный, поглядывая то перед собой, то на карту-лоцию, лежащую на столике, ткнул в нее пальцем. Пояснил склонившемуся к карте Фролову — Он ловко задумал. Через этот вот перешеек — и в город. К утру там будут. А мы — только к полудню, да и то если…
— Вы уж постарайтесь, пожалуйста, — попросил Фролов. — Сами понимаете: чем быстрей, тем лучше.
Дернул за козырек, нахлобучивая на лоб фуражку. Глубоко всунул руки в карман тужурки и, стиснув зубы, задумался, припоминая все, что знал о капитане: либерал, кадет, сторонник Учредительного собрания, однако во время Директории от общественной деятельности отошел, а во времена колчаковщины вышел из партии — в знак протеста, как объяснил потом, против политики кадетов, организовавших переворот во имя диктатуры адмирала. В белой армии не служил — говорил, по убеждению, но… кто его знает, как увильнул, но не служил — это установлено. Впрочем, не служил и в Красной Армии, так как после освобождения Западной Сибири попросился в губревкоме и был направлен на восстановление речтранспорта. В эсеровско-кулацком мятеже не участвовал, хотя… да нет, мало ли у кого какие знакомые— город небольшой, люди одного круга приятельствуют, на чай, на балычок, в картишки перекинуться друг к другу ходят, трудно избежать компрометирующих знакомств — во всяком случае, в «Союзе трудового крестьянства» не состоял, в воинских подразделениях, а тем более в бандах боевиков не был. Есть, правда, пунктик — доводится капитан то ли племянником, то ли еще каким-то дальним родственником бывшему купцу-миллионщику Астахову, но мало ли кто чей родственник. Даже сын за отца не в ответе, а тут — седьмая вода на киселе…
— Товарищ командир, прошу наказать меня, — раздалось за спиной.
Фролов обернулся. В дверях рубки стояла Люся — вытянулась по стойке «смирно».
— Как Пахомов? Что с ним? — сухо спросил Фролов.
— Я его вывела из шока. Сделала укол. Видимо, сотрясение мозга, — Люся подняла глаза, повторила настойчиво: — Прошу меня наказать, — и, увидев непонимание, вопрос на лице командира, объяснила осевшим голосом — Я слышала, как капитан сообщил Арчеву о времени побега. — Помолчала, добавила с горечью, но без малейшей попытки оправдаться: — Правда, догадалась об этом только несколько минут назад.
Фролов молчал, пытал взглядом. Штурвальный раз, другой посмотрел через плечо на девушку, покачал еле заметно головой, не то с сочувствием, не то с осуждением.
Люся задержала воздух в груди, выдохнула и, твердо глядя в глаза командиру, рассказала о том, как капитан на палубе, во время прогулки арестованных, напевал на французском языке о соловье-пташечке, вставляя в песенку слова «сегодня… после отбоя»…
— За утрату бдительности объявляю вам, товарищ Медведева, выговор, — выслушав, желчно сказал Фролов. — Кроме того, об этом постыдном случае доложите своей ячейке… — И не сдержался, с силой ударил кулаком в ладонь, застонал, точно от боли. — Как примитивно и нахально провел нас этот подлец! Я ведь тоже слышал от него эту песенку. Ну, ладно, что было — то было… Не исправишь. — Помолчал. Попросил: — Идите, Люся, к ребятишкам. Как бы Еремей с Антоном не испугались, узнав, что Арчев на свободе. Представляю, как они взбудоражены…
Мальчики действительно были взбудоражены. Но не напуганы. Антошка, успевший уже всюду побывать — и в каюте, откуда сбежали пленные, и на палубе, и около кормового кубрика, и в караулке, — захлебываясь от возбуждения, путая русские слова с хантыйскими, размахивая руками, показывая, каких размеров окно, сквозь которое вылезли арестованные, рассказывал Еремею обо всем, что узнал, увидел, иногда умоляюще поглядывая на Егорушку, чтобы тот подтвердил, и мрачный, серьезный Егорушка кивал, подтверждая. Еремей, торопливо одеваясь, слушал хмуро, с отвердевшим в решимости лицом.
— Я сам поймаю Арча, — сказал негромко, когда Антошка выдохся и умолк. — Ему надо Сорни Най. Арчев будет искать меня, и я поймаю его. — Выпрямился, властно посмотрел на друзей. — Только Люсе об этом не говорите. Фролову не говорите. Они будут бояться за меня, охранять станут. Помешают… Сейчас у Фролова шибко худо дело, шибко беда. Я помогу, — и упрямо, как клятву, повторил: — Я поймаю Арча. Сам поймаю.