— Мадемуазель Нина!
Нина стремительно оборачивается на необычный голос патрона. Он весело, с незнакомым блеском в глазах — не то с вызовом, не то с насмешкой — смотрит на неё.
— Мадемуазель Нина, а мой приятель отказался-таки от своей глупой Бразилии!
Нина холодно, изучающе меряет его взглядом с головы до ног: странно, каким образом это радостное известие свалилось на него прямо в кабинете. Всего несколько минут он сидел с обычным мрачным видом, и вдруг — на тебе.
— Серьёзно. И женится на своей девушке. Она, разумеется, его не любит. Он это знает. Но он покупает её.
На мгновение Крук пугается этих слов, хочет остановить себя, он ведь собирался сказать ей совсем не это. Но какой-то бес словно вселился в него и выталкивает совершенно другие слова.
Нина презрительно пожимает плечами.
— Что ж, вы можете радоваться.
— И радуюсь, как видите. Наконец умный, человеческий, просто европейский поступок. Вообще-то, мадемуазель, любовь — вещь весьма сомнительная. Да ещё у молоденькой девочки к человеку, который почти вдвое старше её. Ну, что ж, поживут лет десять, а там… Она найдёт себе более молодого. Но зато как поживут! Не то, что в бразильских лампасах, на хуторе, в диких тропиках, в милом обществе скорпионов, гадюк и лихорадок. Идиот же он был! И уже, знаете ли, покупает виллу под Парижем. Женщине дороже всего наряды и драгоценности. Музыка, театры, рестораны, дансинги, толпы поклонников. Путешествия, экскурсии; авантюры! Вот это жизнь! Это нормально, разумно и справедливо!
Нина недоверчиво смотрит на Крука.
— Правда же, мадемуазель Нина? По совести? Как вы думаете? Ну, согласитесь же, что это идиотизм, безумие, психическая болезнь — эта идея Бразилии, занавесочек на окнах, коровок, добропорядочной молодой жёнушки с ребёночком на руках, какой-то новой жизни. Ну, правда же, мадемуазель? Ну, представьте себя на месте этой девушки. Что бы вы избрали? Жизнь в Париже, в Европе, культуру, роскошь или какие-то дикие лампасы или пампасы, чёрт их там знает. А? Погодите, я объясню конкретнее. Представьте себе, что я, ну, вот я, что это у меня такая симпатичная идейка и я влюблён в вас, люблю вас. Представьте только на минутку. И вот делаю вам предложение: Париж, культура, вилла, авто и всё такое прочее. Или: Бразилия, лампасы, труд в поте лица, скорпионы, гадюки и прочая идиллия. Что выберете? А?
Крук видит, как смуглые щёки Нины и шея горячо краснеют. Она странно смотрит ему в лицо и вдруг гневно, резко отворачивается к машинке. Поражённый Крук шагает к ней.
— Мадемуазель! В чём дело? Вы обиделись?
И нетерпеливо, с досадой оглядывается. Какой-то наглец без стука открывает дверь и входит в кабинет. Ну вот, чёрт принёс Финкеля именно в эту минуту!
Но досада Крука сразу оседает, вид Финкеля — хуже не бывает: какой-то весь сгорбленный, раздавленный, мятый. Круглые птичьи глаза осоловело, апатично застыли, уголки рта опущены вниз, рука едва держит знаменитый импозантный портфель, ноги передвигаются разбито, по-стариковски.
— Наум Абрамович! Что с вами?!!
Наум Абрамович тяжело плетётся к креслу и выпускает свой тяжёлый портфель прямо на пол. Шляпу не снимает, не здоровается, на Нину даже не глядит. Но она обеспокоенно подбегает к нему и хватает его за плечо.
— Папа, что с тобой?! Что случилось?
Финкель вяло, как пьяница от мухи, отмахивается он неё.
— Оставь меня в покое. Пиши там своё.
Крук тоже подходит и становится по другую сторону кресла.
— Но всё-таки что с вами, Наум Абрамович? Финкель откидывается на спинку кресла и закрывает глаза.
— У вас есть револьвер? Так берите его и бейте прямо в череп старого идиота, который сидит перед вами. Не бойтесь, там нет ни крошки ума.
— Серьёзно, Наум Абрамович, в чём дело?
Наум Абрамович отрывает голову от спинки и снимает сдвинутую набок шляпу.
— Я говорю вам совершенно серьёзно. Если этого не сделаете вы, сделаю я сам. Вы знаете, что никакого золота нет?
Крук не сразу понимает, о каком золоте идёт речь.
— Ах, залежи-россыпи! То есть как «нет»? А куда же они девались?
— Куда? Хе! Туда, где были. Никуда. Золото существовало в нашем воображении. Вы знаете, что Гунявый — не Гунявый? Нет? Терниченко у вас не был?
Крук уже всё понимает. Но странно: вместо гнева, возмущения, злости, хотя бы понятного удивления он начинает вдруг громко, раскатисто, дико хохотать. Даже припадает к стене и, обняв её руками, трясётся от хохота.
Финкель и Нина смотрят на него. Финкель тихо шепчет:
— Так, так: истерика. Так я и знал. Дай ему воды. Быстрее! Прокоп Панасович!… Прокоп Панасович!…
Нина бежит в угол, наливает стакан воды и подносит Круку, Но он удивлённо смотрит на воду, на Нину и на Финкеля, с ещё большей, словно удвоенной силой взрывается хохотом и бессильно падает на стул.
— Ой, ой! Простите, ради Бога… Но ведь…
И снова, снова.
Нина, насупив брови, ставит стакан на стол, а Финкель пожимает плечами.
Наконец Крук затихает, вытирает лицо платком.
— Простите, Наум Абрамович, но я не слышал в своей жизни ничего более комического, чем эта история. Да это же просто знаменито! А Гренье? А акционерное, анонимное общество? А омоложение Франции украинским золотом?
Новый взрыв хохота швыряет Крука в кресло рядом с Финкелем.
— Ох, умру! Вот так спасли, можно сказать! Так кто же он в действительности, этот как бы Гунявый?
Финкель сидит, по-прежнему раздавленный.
— Вам экстренно важно знать, кто он? Лучше б я познакомился с чумой, чем с ним. Старый идиот, кретин, сволочь! Четыре года гонялся за каким-то паршивым актёришкой! А? Всё здоровье и покой, собственный и своей семьи, истратил на него, паскудника! Ну? Так не разбить этот череп? А? Что ж я теперь? Мертвяк, разбитая, старая кляча. На бойню меня, и точка. Можете теперь везде говорить, что Финкель — последний дурак и кретин. Даю вам все полномочия. Это не вернёт вам ваших денег? Мне моих тоже. И вот эта тоже имеет право сказать своему отцу: ты старый паскудник и остолоп. Потому что она всех нас кормила, пока я…
Он тяжело наклоняется, поднимает с пола портфель, молча встаёт и берёт шляпу.
— Куда же вы, Наум Абрамович? Подождите!
Но Наум Абрамович машет рукой и заплетающейся походкой быстро выходит из кабинета.
Крук хмурится, бросает взгляд на Нину, которая сидит за своим столиком, бессильно положив на него руки, и начинает снова ходить по кабинету.
Нина тихо вправляет бумагу в машинку и начинает печатать.
Вдруг Крук останавливается, торопливо, словно спеша или кого-то опасаясь, вынимает из кармана письмо, сложенное вчетверо. Развернув его, решительно подходит к Нине и кладёт письмо перед нею.
— Прочитайте. Сейчас же.
А сам усаживается в кресло и обхватывает голову руками.
Пока Нина читает, он ни разу не смотрит на неё. Только когда стихает шелест бумаги и около столика Нины наступает тишина, он медленно поднимает голову. Она сидит с пылающим лицом. (Это он со страхом и радостью замечает!) Но брови её сведены, в глазах знакомое упрямство. На его взгляд она не реагирует. Лист зажат в лежащей на столе руке. Крук медленно приближается к ней, молча останавливается, силясь сдержать кривую улыбку.
Нина резко поворачивается к нему, взгляд её гневных глаз — как прыжок.
— Почему вы только теперь дали мне это письмо?
Крук слегка отшатывается — и от этого взгляда, и от этого вопроса.
— Как это «теперь»?
— Так, теперь. Почему не вчера, не сегодня, до прихода отца? Теперь, вы полагаете, я соглашусь продать себя за Бразилию? До прихода отца ваш «приятель» покупал за виллу и драгоценности!
— Нина! Ради Бога!
Но она встаёт и бежит в угол к своей одежде. Крук бросается за нею.
— Мадемуазель Нина! Мадемуазель!
Она лихорадочно всовывает руки в рукава манто и хватает шляпку.
— Подождите. Выслушайте хотя бы…
Нина напяливает шляпку на голову задом наперёд и хватает сумочку.
— Пустите меня!
Крук глубоко вздыхает и отодвигается в сторону.
— Идите. Если вы можете ответить на подобное письмо только так, то идите себе с Богом. Но проще и честнее было бы сказать, что я смешон и что бразильская идиллия — для вас дикость и безумие. Зачем же разыгрывать какую-то обиду и возмущение?
Нина слушает холодно, с гордо поднятой головой.
— Вы закончили? Так вот, я скажу вам, слушайте, пожалуйста, внимательно: бразильская идея совсем не безумна для меня. Письмо ваше прекрасно. «Вдвое старше вас» — идиотизм. Слышите? Но я с вами в Бразилию не поеду, вилл ваших в Париже мне не нужно и ни за какие прочие «роскошества» ваши не продамся. Понимаете? Прощайте!
Она порывается уйти. Но Крук решительно преграждает ей дорогу.
— Нет, теперь я вас не пущу. Теперь вы не имеете права уйти. Вы не имеете права, показав тонущему соломинку, спрятать её.
Нина презрительно усмехается.
— Ах, подумаешь: «тонущему»! Купите себе другую, подарите ей виллу и успокойтесь.
— За что же вы меня обижаете?
— Никто вас не обижает. Вы сами себя обижаете. Если б вы дали мне это письмо месяц назад, до всех этих ваших разговоров о «приятеле», я бы со всей душой пошла бы с вами, куда вы пожелали бы. А теперь — поздно.
— Почему?
Нина гневно вскидывает лицо.
— Почему? Потому что вы измучили меня, испачкали. Потому что вы не уважаете меня — покупаете, выбираете момент, когда и что предложить. Теперь, когда отцовское дело провалилось, когда он так несчастен, когда все мы в беде, теперь я, значит, должна согласиться. Нет уж! Пойду на Большие Бульвары, продамся первому встречному, а вам такой соломинки не брошу!
— Выслушайте же меня!…
— Мне нечего слушать, я уже всё слышала. И вот нате, нате, знайте: вы мне нравились, страшно нравились. Я из-за вас разогнала всех своих поклонников. Я по ночам плакала, если вы со мной не разговаривали. Слышите? А теперь мне совершенно всё равно!
Крук хватает её за руку.
— Нина, Ниночка!
Нина сдерживает себя и спокойно освобождает руку.
— Пустите, Прокоп Панасович. Я вам категорически заявляю: нам не о чём говорить, теперь я с вами никуда не поеду. Что бы вы ни сказали, это не изменит того, что было мной сказано.
— Так с отчаяния же сказано! С отчаяния! От боли!
— Всё равно. Да вы и сами никуда не уедете. Кто так колеблется и высмеивает сам себя, тот не способен на поступок.
— А если поеду, если всё заглажу, если стану умолять вас на коленях, приедете ко мне?
Нина пожимает плечами.
— Я поняла из вашего письма, что это нужно вам не ради… какой-то женщины, а ради вас самого. Поедет с вами кто или не поедет, вы всё равно должны сделать это. Да вы и сами однажды сказали так о своём «приятеле». При чём здесь я? У вас всё меняется двадцать раз.
Крук опускает голову. Нина взглядывает на него, качает головой и жёстко бросает:
— Прощайте, Прокоп Панасович! На службу я больше не приду.
Крук не отвечает, не двигается. Но, когда Нина уже открывает дверь, почему-то остановившись у неё и шаря в сумочке, он поднимает голову и глухо бросает ей вдогонку:
— У вас неправильно надета шляпка.
Нина сердито снимает шляпку и надевает её как следует.
— Неужели, мадемуазель, я не стою даже того, чтобы попрощаться как следует?
— Я попрощалась.
— Ну, а если я попрошу у вас пол года не… не… Я, однако, простите, хотел сморозить глупость: мол, никого не любить пол года.
Нина горько улыбается.
— То есть вы думаете, что я не способна на сильное чувство? И пол года для меня слишком много? Разумеется, это совершенно в духе ваших обо мне представлений. Вы хорошо сделали, Прокоп Панасович, что не попросили об этой глупости: не могу обещать вам этого и на полчаса. Прощайте!
И Нина решительно открывает дверь.
— А зайти к вам попрощаться перед отъездом можно?
Нина оборачивается в дверях и равнодушно пожимает плечами.
— Пожалуйста.
И на этот раз исчезает.
Крук не останавливает её больше, идёт к столику за своим письмом. Но его нет ни на столике, ни на стульях — нигде. Крук садится за столик и опирается головой на руки.
Он долго сидит так. Потом опускает руки и решительно встаёт: ва-банк! Безумие, так безумие!
Поезд на Берлин отходит в восемь утра. Поэтому Леся заезжает к Мику в семь часов — он наверняка ещё спит. Нестеренко с Квиткой остаются в авто, а она взбегает на пятый этаж. Мик, однако, не спит. Он сидит за столом и чертит новую, большую схему «Ателье Счастья». Старая схема, которая опирается на две пустые бутылки, как развёрнутая книга, стоит перед ним. Сбоку третья бутылка, полупустая, и стакан.
— А, Леся? Входи.
— Ты не спишь? И не ложился?
Постель даже не смята.
— Нет времени. Ты что, кажется, сегодня едешь? Прекрасно. Садись. Раздеваться не нужно — холодно у меня, как на псарне. Может, выпьешь рюмочку?
Леся молча подходит к Мику, молча обнимает его голову и крепко прижимает к груди: зачем играет, и кого, бедный, хочет обмануть? Будто только сегодня вспомнил, что она уезжает. Схемы свои разложил, водкой вооружился.
Мик встаёт, грубо обнимает Лесю за плечи, отталкивает от себя и злыми, стеклянно-блестящими глазами впивается в её лицо. Потом приникает губами к её губам. Леся не двигается и покорно стоит, откинув голову назад.
Наконец Мик отрывается от неё и снова садится на стул, положив голову на руки.
Леся тихо гладит его голову одной рукой, а другой вынимает из кармана манто плотный конверт и кладёт его под схему.
— Ну, прощай, дорогой. Прости меня. Ты на станцию не поедешь? Мне уже пора.
Мик берёт её руку, прижимает к губам и нежно, беззвучно покрывает поцелуями. Потом выпускает и, не поднимаясь, тихо говорит:
— Иди.
Леся наклоняется и целует его голову и лоб.
— Скажи ему, Леська: я у него золота не отнял. А он моё золото отобрал. Пусть же… бережёт его. Иди скорее.
Леся ещё раз крепко обнимает его голову и поспешно выходит.
Мик долго ещё не поднимает голову со стола. Наконец, приподнявшись, он левой рукой наливает водку в стакан и залпом выпивает. Потом медленно встаёт и тупо оглядывает всю комнату. Увидев схемы, он осторожно, тщательно складывает одну из них и принимается за другую. Вдруг видит конверт. Без адреса. Толстый. Откуда?
Разорвав, Мик вынимает письмо. В нём какие-то деньги, тысячные, несколько купюр. Что за чёрт? От кого?
«Мик, мой бедный, дорогой товарищ, брат мой! Когда ты прочтёшь это письмо я буду уже далеко от тебя, и ты не сможешь сказать мне: «Гм!» — и отругать меня за маленькую нашу помощь. Прими её без гнева, как братскую услугу в нужде (никогда не простила бы тебе, если б ты отказался теперь от моей помощи). Верю, ты вскоре вернёшься на Украину и найдёшь там те золотые россыпи и то «Ателье Счастья», которые так трогательно ищешь здесь. Приезжай, Мик! Встретим тебя, как брата и дорогого друга, и станем вместе со всеми, насколько хватит сил, воздвигать другое ателье счастья. Горячо, горячо обнимаю тебя и целую.
Леся».
Мик быстро считает деньги. Пять тысяч франков. На сероватых, исхудавших щеках его сквозь давно не бритую белокурую щетину проступает тёмная краснота. Он выхватывает часы, торопливо заталкивает деньги в конверт, а конверт в карман. Схватив коверкотик и шляпу, выбегает из комнаты и, летя по лестнице вниз, одевается.
За несколько минут до отхода поезда по перрону бешено мчится какой-то долговязый субъект со стеклянно блестящими глазами и, бесцеремонно расталкивая людей, заглядывает в окна вагонов. В одной руке у него разорванный конверт, в другой — измятая шляпа. Пальто расстёгнуто, на лбу крупные капли пота.
Неожиданно, узнав кого-то в окне, он опрометью бросается к нему. В это же мгновение поезд медленно трогается с места. Кто-то хочет удержать субъекта сзади, но он яростно вырывается, подбегает к окну, откуда взволнованно машут ему руками красивая дама и господин с бородкой.
Догнав окно, он подпрыгивает и тычет в руку ошеломлённому господину конверт. И, запыхавшись от бега, кричит:
— На этот раз, Леська, ты ошиблась: я не продал бы тебя и за все золотые россыпи! Деньги эти — не мои! Прощай, Леся!
Он взмахивает шляпой, высоко подняв её над головой какой-то дамы с заплаканными глазами. Леся и Нестеренко высовываются из окна.
Неожиданно приставив шляпу и руку ко рту, Мик кричит на весь перрон:
— Привет Украине! Слышала?
Дама с заплаканными глазами испуганно отшатывается, как бумажка под порывом ветра, все люди непонимающе оглядываются на странного человека, но он этого не замечает: жадно поднявшись на цыпочки, смотрит вслед поезду. Из одного окна высунулась женщина и несколько раз кивнула ему: слышала.
Сен-Клер — Сен-Рафаэль. Октябрь 1926 — октябрь 1927