На третий год войны, дивя и радуя людей, уродилась небывалая пшеница — высокая, с тяжелым колосом, твердым зерном. Старики качали головами: такой урожай — на плохо возделанной земле… ой-е! А кому ее, землю, было возделывать? Все крепкие, сильные на фронте.
И старики тревожно смотрели на зубчатую вершину Красной горы, затянутую синей дымкой. Там то и дело появлялись грузные тучи, висели, набухали, уходили и возвращались вновь… Не принесли б беды!
В разгар уборки прохлада сменилась холодом, небо потускнело, и однажды ночью из-за горы, перемахнув ее, налетел ураган со снегом. Все потонуло в кромешной тьме, разбойном вое и свисте… А потом ветер стих, метель улеглась, но снег шел и шел — сухой, крупчатый, плотный. Неубранная пшеница осталась под ним.
Сюда, к подножью Красной горы, Ардан часто пригоняет табун. Хлебное поле манит лошадей. Разрушая копытами снежный наст, лошади жадно хватают губами колосья с зернами… Давно не хрустел овес на их зубах, нет овса в кормушках — и мерзлая пшеница стала лакомством.
Да только ли для коней!
Когда кому-нибудь из женщин или детей удавалось добыть из-под снега несколько пригоршней зерна — его тут же ссыпали на сковородку, калили, мололи вручную, а то и ели просто так… Особенно ребятишки.
И когда закончится война? День за днем она, месяц за месяцем… Правда, после разгрома фашистов под Москвой, после Сталинграда все радостнее сообщения с фронта: бегут фашисты! И где-то в эту самую минуту, может быть, преследует врагов на боевом коне, со сверкающей шашкой в руке отец…
Подумав об этом, Ардан пришпорил своего послушного мерина Серко:
— Н-но, заснул! Шевелись, а то замерзнем…
Сегодня, как обычно, Ардан с самого утра в степи, возле табуна. Над ним белесое морозное солнце, словно бы сжавшееся и потускневшее от стужи; темные тени лежат на заснеженных отрогах Красной горы. Инеем, как легким серебром, подернуты гривы и бока коней.
Он соскочил с седла, попрыгал, согревая себя… От слепящей белизны кружилась голова… Внезапно кто-то мягко толкнул его в спину. Конечно же, как всегда неслышно, подошел Пегий — вожак табуна. Ласково прикоснулся теплыми губами к щеке Ардана, шумно задышал ему в ухо. Ардан погладил его, сам теснее прижался лицом к голове Пегого, сказал:
— А нового письма от отца еще нет… Двадцать дней, а то и больше письмо с фронта сюда идет. Ждем. Такие вот дела…
Ардан верит, что конь понимает все его слова. Вот и сейчас стоит, слушает — будто напряженное внимание, сочувствие в его больших, фиолетового отлива глазах…
При Пегом за табун можно не опасаться: ни одна лошадь не отстанет, не потеряется, не посмеет самовольно отбиться от других…
И как гордился Пегим, своим питомцем, табунщик Сэрэн — отец Ардана! В последний, прощальный день отец шел по дороге, держась за край повозки, мольба была в его словах:
— Сберегите Пегого… Сохраните этого коня! Без него наш табун не табун. Прошу…
Стариков просил, жену свою, Ардана…
А у Ардана к Пегому любовь не меньше. В один и тот же день оба они, мальчик и конь, стали известны всему аймаку…[1]
Было это незадолго до войны.
Ардану тем летом пошел одиннадцатый год. Все дни каникул он проводил в седле, возле отца.
В Шаазгайте после окончания посевной только и было разговоров про сур-харбан — ежегодный спортивный праздник со скачками. Всех волновало: кто же отстоит честь родного колхоза, какого коня можно выставить на скачках? Ведь на сур-харбан в аймачный центр съедутся люди со всех улусов. Будут и кони что надо, и опытные наездники… Тут стыдно лицом в грязь ударить!
Табунщик Сэрэн на вопросы земляков пожимал плечами. Чего, мол, попусту слова тратить: в первых не будем, но и в последних не окажемся — какие-никакие, а добрые лошадки и у нас есть… И каждый считал: Сэрэн сам будет участвовать в состязаниях.
Когда же настал заветный день, Сэрэн объявил, что на сур-харбане за колхоз выступит его сын Ардан — причем на молоденьком пегом жеребце. Готовил он жеребца с апреля — лишь снег стаял и степь подсохла… Приучал его к сыну, а сына три месяца с седла не спускал…
Старики промолчали. Однако каждый, наверно, подумал: что́ мальчик в сравнении с опытными конниками? Как будет выглядеть простой табунный жеребчик рядом с благородными рысаками? В аймаке столько породистых, чистокровных скакунов! Отозвался лишь бригадир Яабагшан — заметил язвительно:
— Голову напекло — такое придумал?
Отец ничего не ответил.
Когда же в аймачном центре Ардан занял место у трибуны рядом с другими наездниками, кто-то из зрителей крикнул:
— Братцы, поглядите-ка на ту пегую коняшку… ха-ха-ха! Серый воробей против беркутов!..
У Ардана щеки запылали, и уши стали, наверное, как два красных флажка.
А насмешник продолжал:
— Седок тоже… от горшка два вершка! Эй, малыш, не забыли тебя к седлу привязать?..
Но тут в третий раз прозвучал тягучий удар медного колокола — и конники вихрем рванулись вперед: им предстояло пробежать два круга — три километра двести метров.
В воздухе висел протяжный крик: «Э-э-э-э!..» По-ножевому сверкали подковы впереди бегущих коней. Солнце било в глаза. «Э-э-э-э!..»
Ардан крепко натянул повод, удерживая своего Пегого позади других коней. До конца первого круга, как наказывал отец, он шел последним… Когда же вновь поравнялся с трибуной, припал к густой гриве Пегого, крепко вцепился в нее одной рукой, а другой ослабил повод. «Ну, теперь давай, друг!..» Пегий только этого и ждал. Теперь он был подобен стреле, наконец-то выпущенной из тугого лука. Над полем пронесся ликующе-удивленный гул: мальчишка на пегом жеребце смело вырвался вперед, обходит своих опытных соперников… Пренебрежительно-насмешливое отношение к нему сразу же сменилось сочувственным:
— Жми-и!.. Подда-ай!.. Молодец, парень!..
К концу второго круга лишь один черный жеребец шел впереди Пегого. На нем — голый по пояс — скакал Башли, тот самый Башли, который из года в год завоевывает на состязаниях первое место. Перед началом старта Ардан с невольным уважением посматривал на его суровое, надменное лицо, уже глубоко прорезанное морщинами времени… А вот теперь, значит, кто кого! И страх, и гордость, и азарт… Не отдельные возгласы, не гул уже над полем — сплошной рев: «Ы-ы-ы-ы-ы!..» Не подведи, Пегий, не подведи, милый!
Через рев истошный крик:
— Башли-и, покорми щенка пылью-ю!..
Пегий летел, и воздух со свистом обходил его и слившегося с ним Ардана.
«Ы-ы-ы-ы-ы!..»
Вот он, момент, — черный жеребец и Пегий идут рядом, вровень, ухо в ухо! Пегий вырывается… еще, еще! Словно дождем омыто обнаженное, в переплетенье мускулов и мышц сильное тело Башли. Однако и оно — какой-то миг — сзади! Но Башли снова рядом, тут, на хвосте… Он так просто не уступит победу. Он что-то быстро говорит в спину Ардану — тот улавливает хриплые, смазанные ветром и скоростью слова:
— Э-эй, мальчи-ик… придержи, э-эй! Десять рублей дам… двадцать! Тридцатку… черт возьми!..
У Ардана по разгоряченному телу мурашки: это не кто-нибудь ему — сам знаменитый наездник Башли!
Как он может?! Где совесть мужчины?
Ардан вскинул плетку — первый раз за весь гон подхлестнул коня. Тот, казалось, птицей взмыл…
На подходе к финишу Пегий опередил черного скакуна метров на пятнадцать.
Творилось невообразимое, все словно с ума сошли — поле дрожало от неистового ликования… Кто бы мог предположить: какой-то сопливый мальчишка переборет Башли! Да вовсе, оказывается, не сопливый этот мальчишка — орел! Ур-ра ему!.. Ардана, не дав ему соскочить на землю, подхватили на руки, мягко подержали в воздухе и так, на множестве вытянутых рук, понесли к трибуне — чествовать победителя!
Сияющий отец, набросив на Пегого ватную попонку, прогуливал его туда-обратно возле трибуны. Кто-то успел вплести в конскую гриву широкие красные ленты. Незнакомый седобородый старик с медалью на халате громко — чтоб слышало как можно больше народу — то ли коня расхваливал, то ли собой похвалялся:
— Я как этого Пегого увидел, сразу определил: он-то всех обставит, первым придет! Именно такого коня я в молодости искал для себя, да так и не нашел. Удачливый я был, а вот подобного коня не нашел! Такой жеребец в десять лет на десять тысяч табунных голов всего один рождается… Ясно? Мне б в свое время этого Пегого, я с ним иль в большие начальники бы вышел, иль богатым стал бы! Клянусь…
Разговорчивого старика оттеснили от Пегого другие знатоки — похлопывали коня по крупу, вздрагивающим бокам, измеряли вершками высоту холки, длину тела, доказывали, что Пегому цены нет: он «бежит и ногами, и телом». Тело, дескать, у него, если сравнить, как гармонь: во время бега то растягивается, то сжимается. Точнее, вроде пружины! И молодой он, конь, судьба его лишь начинается…
А затем, перед вечером, Пегий спокойно вышагивал за бричкой. Возвращались домой. Ардан бережно придерживал рукой серебряный самовар — первый приз за скачки. Пегий к самовару был, конечно, равнодушен, он тянулся губами к белому узелку, что лежал у Ардана на коленях.
— Ладно уж, — сказал Ардан и, порывшись в узелке, нащупал самый большой кусок сахара, дал его Пегому, тут же засунув узелок под брезент. — Попрошайка ты, а!..
Не только этот особенный день, торжество, пережитое на сур-харбане, но и то, как в золотистую пору предвечерья возвращались в свою Шаазгайту — навсегда осталось в сердце Ардана. Мерно поскрипывали колеса, попыхивал трубкой отец; привольно расстилались вокруг расцвеченные всевозможными сочными красками луга… Земля виделась большой, ведь она и там, за синей грядой могучих гор, нет ей конца-краю, и впереди в жизни должно быть много радости. У него, Ардана, у отца, у Пегого…
В самоваре, как в зеркале, весело отражались небо, трава, радужный глаз Пегого, бесконечная колея дороги… Ардан думал, как обрадуется мать самовару, и не столько само́й ценной вещи — сколько успеху сына!
А о чем думал тогда, глубоко затягиваясь трубкой, отец? О том, возможно, что хлопоты не пропали даром, одно добро породило другое… Двухмесячным жеребенком осиротел Пегий — много сил и старания было вложено, чтобы выходить и вырастить его. И вот на аймачном сур-харбане Пегий оправдал заботу, осчастливил их… Отец, убрав трубку в карман, тихонько запел старую бурятскую песню — про верного коня, который спасет от любой беды.
…Ардан хорошо помнит, как произошло несчастье с кобылой Пегашкой — матерью их нынешнего любимца.
Это случилось весной. Только-только со склонов Красной горы стаял последний снег, входила в берега вспученная половодьем река Оса, на взгорках в зеленой траве распустились цветы… Пегашка нечаянно попала передней ногой в нору суслика, стала бешено выдергивать ее — и сломала чуть выше копыта!
Когда отец подскакал к ней, она беспомощно лежала на земле, прикрыв глаза, из-под сомкнутых век, как у человека, текли слезы. Юный жеребенок недоуменно толкался мордашкой под ее бок…
Правильно говорят: добрая слава лежит — худая бежит. Неделями не наведывался в табун бригадир Яабагшан, а тут примчался сразу; не слезая с седла, начал кричать, что табунщик ответит за такое вредительство — лучшую кобылицу загубил! Потемневший лицом отец молчал, переживая за лошадь, не желая ввязываться в перепалку со вздорным Яабагшаном.
Погарцевав вокруг недвижной Пегашки и понурого табунщика, бригадир слез с коня, прошелся, разминая затекшие ноги; вынул из ножен с серебряной насечкой самодельный бурятский нож, ногтем большого пальца проверил острие… Отец отвернулся. Ардан заплакал, подбежал к жеребенку, обнял его, увел подальше…
Глухой протяжный вскрик донесся до его ушей. Ардан взглянул на Пегашку — беспомощно разбросанные ноги ее дрожали в предсмертной судороге…
После, утешая Ардана и, конечно, самого себя, отец говорил: «Все живое на земле является лишь мгновением, и все равно жизнь благодаря неугасающему наследству способна пламенеть бесконечно, а со временем это пламя жизни возгорается даже сильнее — в этом мудрость, в этом цель нашего существования…» Так красиво говорил отец, не отрывая опечаленных глаз от пляшущих языков костра, словно в огне, как в книге, находил умные, не похожие на обычные слова. Рядом с Арданом, пугливо всматриваясь в гудящую красноту костра, лежал малыш, которого в честь погибшей матери назвали Пегим…
И он стал конем.
И, наконец, этот сур-харбан, после которого Пегий уже не просто конь, каких сотни в табунах, — всем известный! Отчетливо понял Ардан, что новая судьба теперь у Пегого, как только они проехали вброд мутную Осу, взобралась на пригорок и увидели свою Шаазгайту.
— Баабай[2], сколько народу стоит!
— Ждут, сынок, с какими мы новостями…
И началось!
Отец коротко рассказал о празднике — Ардана снова подняли на руки, снова обнимали, прижимали к себе. Сколько ласковых слов услышал он! От переполнявшей его гордости стало зябко стриженой голове. Старик Балта, одетый по-праздничному — в новый терлик, подпоясанный шелковым оранжевым кушаком, — подошел к Пегому, отвязал его от брички, чуть отвел, поставив головой в сторону восхода солнца. Торжественны, напевны были его слова-благопожелания — в честь скакуна, во славу наездника, с поздравлением тому, кто вырастил чудесного коня. По его знаку принесли туесок с тарасуном[3] и деревянную пиалу, осторожно поставили все это у ног Пегого.
Ардана будто бы продолжают держать на руках — он выше всех, он видит далеко-далеко… И все знакомое вокруг. С севера от ветров защищает их пятигорбая гора Тарята, напоминающая своими очертаниями лежащую корову. Сейчас она в золотисто-розовых бликах от заходящего солнца. По небу плывут легкие, тоже подсвеченные розовым и желтым облака. Листва берез, окружающих их деревню, кажется темной. Это родная земля! Ей он принес победу! Он и Пегий… И потому Ардан сейчас как на крыльях.
Старик подозвал к себе Ардана с отцом… Ардану велено было держать коня за повод, отцу же следовало открыть туесок и до краев наполнить пиалу вином.
Старик Балта принял пиалу в руки, посмотрел на все четыре стороны света и, макая кончик безымянного пальца в тарасун, легонькими щелчками опрыснул коня. Теперь содержимое пиалы должен был выпить наездник-победитель, но, поскольку несовершеннолетним пить нельзя, пиала снова была отдана его отцу. Тот, с удовольствием исполнив эту почетную обязанность, опять наклонил туесок, наполнил посудину до краев, с поклоном вернул ее старику…
Ардан зачарованно смотрел во все глаза. Никогда прежде не видел он, как по старинному обычаю воздается хвала коню.
Балта между тем быстро-быстро бормотал что-то под нос, лишь отдельные слова да обрывки фраз можно было различить: «Несравнен конь по имени Пегий, звенеть счастью на его подковах», «Пусть всегда будет послушен ему табун, пусть молодые кобылицы охотно станут подпускать его к себе, и тогда у нас появятся новые кони, столь же сильные и несравненные». Выпив вино, старик подбросил пиалу высоко вверх. Кружась, она медленно падала на землю, и все следили: как упадет?
Опустилась пиала вниз дном. Люди оживленно зашумели, поздравляя друг друга: знак добрый!
Каждый взрослый — по кругу — пил из этой пиалы тарасун, пока снова она не вернулась к Балте. Старик, внимательно оглядев всех, подошел к Ардану, произнес:
— Равно поделившему со скакуном победу — слава мальчику! Пусть они вместе приумножают славу нашего колхоза на всех сур-харбанах! За это мой духаряан[4].
Люди кричали:
— Правильно!..
— Пусть так и будет!
— Ай да наш Ардан!..
Балта почтительно вложил пиалу в руки деревенского старейшины — такого глубокого старика, что он уже не мог двигаться без посторонней помощи, его согнуло дугой, как дерево ураганом. Однако глаза старца видели зорко, смотрели ясно и мудро. Он тоже побрызгал из пиалы на четыре стороны, невесомой ладошкой прикоснулся к голове Ардана, еле слышно сказал, будто это летний ветерок прошелестел:
— Поднимаю духаряан за то, чтобы всегда горел очаг радости в нашей Шаазгайте…
И выпил до дна.
— Верно!
— Быть этому…
У Ардана сладостно кружилась голова.
Праздновали до рассвета.
…Выковыривая лопаткой из мерзлой земли зерна, Ардан так увлекся, что не заметил, как сизые сумерки накрыли степь, слабое солнце, съехав к горизонту, совсем потускнело. Лошади паслись группами или по две-три и далеко друг от друга не разбредались — вожак следил строго. Непослушные на себе испытали его власть и ярость. Никто, даже самый норовистый конь, давно уже не рисковал удаляться от табуна. Любую попытку отстать или убежать. Пегий подмечал моментально, коротким, предостерегающим ржаньем требовал вернуться. А тот, кто не подчинялся, тут же на собственной шкуре познавал железную силу копыт и зубов вожака. Провинившегося Пегий гонял до тех пор, пока тот не останавливался в полном изнеможении и полной покорности.
С таким жеребцом можно пасти табун!
С Арданом же он, как и с отцом, был ласков, послушен: пожелай же кто-нибудь другой свою волю над ним утвердить — ни за что не подчинится. Бригадира Яабагшана, между прочим, проучил так, что тот по сей день ненавидит Пегого.
Когда молодой жеребец неожиданно для всех отличился на аймачном празднике и о нем повсюду заговорили с удивлением и восторгом, Яабагшан зачастил с центральной усадьбы в Шаазгайту. То придирался к отцу Ардана, выискивая мнимые промахи в его работе, то, наоборот, становился льстивым, расхваливал табунщика — и все разговоры в конце концов сводил к одному: надо обучить Пегого вожжевой езде. Пусть станет послушным в оглоблях!
Отец и бригадир по-разному смотрели на Пегого.
Бригадиру что? Лишь бы заполучить для разъездов отменного коня — выносливого, да такого к тому ж, чтоб покрасоваться на нем можно было, похвастаться перед другими… Он, когда в седле, до дверей колхозной конторы тихо не подъедет — обязательно галопом, во весь опор, дразня собак и пугая сопливых ребятишек. Уж не одну лошадь запалил за свое бригадирство, и все ему с рук сходит…
А у отца Ардана в мечтах было одно — он этим болел и покоя не знал: как бы влить в табун новую могучую кровь, изменить, породность лошадей. Пусть на вид они останутся такими же небольшими, в еде неприхотливыми и стойкими перед морозами. Но дать им еще бесценные качества орловских рысаков и русских тяжеловозов!
Ардан однажды слышал, как бригадир, грубо оборвав рассуждения отца о необходимости улучшать породу колхозных лошадей, самодовольно заметил: «Надо газеты читать, радио слушать! На смену коню машины идут. Скоро тракторов, комбайнов, грузовиков станет с избыткам… Но жирную конину ничем не заменишь! А на вкусе конины породистость не сказывается!..»
И захохотал, гладя ладонью живот.
Отец исподволь, как мог, гнул свою линию.
Он признался Ардану, почему родился у них такой Пегий. Трех кобылиц на свой страх и риск он как-то ночью гонял в один из соседних улусов к жеребцам-производителям — тяжеловозу и рысаку орловской породы. Орловец и покрыл Пегашку.
Об этом никто не знает; отец боялся, что у конюха из того улуса — его давнего друга — могут быть неприятности…
И вот, значит, бригадир Яабагшан нацелился на Пегого. Такой прилипчивый, как репей, ни за что не отстанет, пока правдами-неправдами своего не добьется…
В один из зимних дней — у Ардана как раз каникулы были — бригадир приехал к ним в Шаазгайту и, не поздоровавшись с отцом, хмуро бросил:
— Вот чего, Сэрэн, приказ председателя… Будем запрягать Пегого в сани.
Отец набивал трубку — пальцы у него мелко задрожали, желтый табак просыпался на снег.
— Взрослые как будто люди, а понять не хотите, — сказал отец. — Как быть табуну без вожака? На ночь лошадей запирать — так?
— Выдумал «запирать»! Паси.
— Без вожака табун разбредется — не собрать. А вокруг волки рыщут…
— А ты для чего табунщиком назначен!
— Хоть десяток табунщиков назначай — в зимнюю ночь без вожака табуна не удержать…
Отец старался говорить спокойно, но трубка в его пальцах плясала.
Яабагшан ухмыльнулся:
— Ах, во-он что-о… Наконец понял тебя!
— Что ты понял? — решительным, отвердевшим голосом ответил отец. — Ты вообще ничего не понимаешь и даже не стремишься понять…
— По-онял! Ты, получается, сам ни днем, ни ночью не пасешь табуна. Спокойно полеживаешь, плюешь себе на живот, передоверив табун жеребцу. Так, пожалуй, всех лошадей растеряешь… Я этого не оставлю, доложу правлению колхоза!
— Докладывай, сплетник! — закричал отец. — Этим только живешь… Забыл, видно, как за твой поганый язык тебя доярки избили?! Черный склочник… А я работаю честно, мне нечего бояться…
— Не забывайся, Сэрэн, отдавай отчет своим словам, — грозно заметил Яабагшан. — А то потом всю жизнь жалеть будешь. Я лицо ответственное… Даешь жеребца? Иль даже председатель для тебя не указ?
— Не объезжен жеребец, сам ведь знаешь, — как-то сразу угаснув, тихо ответил отец. — Он все время в табуне ходит…
— Даешь или нет?
— Загубите его…
— А кто мать Пегого загубил? — ехидно спросил Яабагшан.
— Я специально ногу кобылы в сусличью нору не толкал! А поплатился за это, не дай бог каждому, — последнюю корову отдал…
Ардан видел: отца снова затрясло — вот-вот вцепится в бригадира, тряхнет его за грудки. Но нет — сдержался.
— Даешь жеребца иль как? Окончательно и ответственно спрашиваю!
— Что ж, барин — хозяин… — Отец махнул рукой. — Бери. Случится что-нибудь плохое — на себя пеняй. Вряд ли подчинишь его себе. Не по зубам будет.
— А это не твоя забота, — усмехнулся Яабагшан. — Еще каких объезживал… И коней, и всяких непокорных кобылиц! Всяких недотрог!..
Он снова раскатисто захохотал, обнажив редкие, в коричневом табачном налете зубы.
Ардану до слез жалко было отдавать Пегого бригадиру, но что поделаешь, когда даже отец тут бессилен… Хоть бы Пегий не поддался Яабагшану!
Утро было спокойное, тихое, с редким пушистым снежком, мягко падающим на белую землю; десятки солнц вспыхивали, гасли и снова вспыхивали на ледовых вершинах Таряты.
Запрягли Пегого в бурятские сани; узлом затянули веревку на кончике его хвоста, просунули ее под санями, крепко привязали к заднику, у конца полозьев, — это чтобы жеребец на ходу не достал седока копытами. Пегий вол себя неспокойно, тревожился, но рядом, возле, был табунщик Сэрэн, тут же Ардан ласково успокаивал его — и он терпел. Лишь недовольно косился на них: что делаете?
Когда Пегого вывели на дорогу, сидящий в санях Яабагшан резко хлестнул его длинным кнутом по правому боку. Никогда не знавший таких ударов, взбешенный Пегий взвился на дыбы, во всю мочь рванул с места…
Вместе с бригадиром они пропали в крутящемся снегопаде. Снег падал уже густо, большими мокрыми хлопьями. Были мокрыми щеки у отца — он вытирал, вытирал их рукавом, забыв надеть на голову снятую шапку…
О том, что было дальше с Яабагшаном, узнали после с его же слов — много месяцев спустя он в пьяной компании рассказывал своим дружкам, а от тех стало известно всем другим.
…Яабагшан, крепко натягивая вожжи, пытался направить обезумевшего жеребца в степь, на равнину, чтобы не врезаться в густой кустарник, заполонивший берега Осы. Но конь несся напропалую. Зажав железные удила резцами, угнув голову, он не чувствовал вожжей, как ни тянул их на себя перепуганный Яабагшан. А перепугаться было от чего: этому дьяволу даже сугробы не помеха: не вязнул, не проваливался, летел, как по воздуху! Лишь свист ветра в ушах… Выпрыгнуть бы из саней, да ведь убьешься насмерть! И опять же конь может на лед вынести, ухнет в воду — сам останешься жив, за него отвечай. Какой черт дернул связаться!.. Позарился!.. Будьте милостивы, бурханы![5]
А Пегий мчался, по-прежнему не разбирая дороги; вихлялись за ним сани; уже ничком лежал судорожно вцепившийся в перекладину из слеги Яабагшан, даже не надеясь, что жеребец, в конце концов запалившись, остановится. И ветер теперь не свистел, а, казалось, выл, будто стая разъяренных волков.
Жеребец все-таки впоролся в кустарник, от колючих прутьев взбесился еще больше, рванулся в сторону, попал на кочковатый луг, сани с треском стукались о мерзлые колдобины, их так подкидывало и встряхивало, что у Яабагшана — чудилось ему — все внутренности оторвались и, залитые кровью, больно бились друг о дружку в животе… Главное, думал он, не разжать пальцев. А там как бурханы посмотрят…
Лопнула веревка — жеребец начал бить ногами о передок. В голову угодит — и конец! Выпрыгнуть? Но как? Приподняться невозможно… Лишь бы живым остаться — и пропади он пропадом, этот сумасшедший конь, близко не нужен… А-а-а-а!.. Сани с грохотом на что-то налетели, брызнули щепки — одна, распарывая щеку, впилась Яабагшану под глаз, но боль сильнее — в правой ноге, — невыносимая, раздирающая нутро, на какой-то миг опрокинула его в кромешную тьму…
— А-а-а!
Оказалось, что Пегий, покружив по степи, примчал Яабагшана на центральную усадьбу колхоза, к скотным дворам.
Израненный бригадир мог бы замерзнуть в снегу, не наткнись на него случайно сторож-старик. Он созвал людей, и они осторожно перенесли стонущего Яабагшана в его собственный дом, к жене…
Пегий прискакал в Шаазгайту, волоча по бокам обломленные оглобли. Никак не мог успокоиться, не подпускал к себе никого, даже отца Ардана — кругами, легкой рысью бегал возле конного двора… Был он в белой пене, вздергивал верхнюю губу, показывая клыки, от него шел пар. Отец смотрел виновато, с мукой на лице.
Только через час-полтора Пегий подпустил к себе — и не кого-нибудь, а его, Ардана.
Ардан отвел коня в стойло, коротко привязал к столбу, чтоб тот, разгоряченный, не достал кормушки; укрыл потное тело коня козьей дохой да еще попоной сверху. В душе у Ардана был праздник, все пело в нем: Пегий вернулся! Гладил и гладил шею, голову коня. Тот, остывая, тоже наконец потянулся к нему губами.
Сидя на порожке, молча курил отец.
В деревне — на много дней разговоры о случившемся.
— Был ли кто у бригадира?
— Я вчера в магазин ездил, заглянул… Откуда-то старуху-костоправку привезли.
— Ну? Сумела колдунья поправить ему ноги?
— Пока неизвестно, но вроде б правая нога у Яабагшана навсегда кривой останется…
— Бог шельму метит!
— Говорят, что на днях у Яабагшана будет молебен[6].
— Да ну? Крепко же прихватило его, если даже скупой Яабагшан молебствие устраивает!
— А ты как думал! Вообще-то с богом лошадей всегда надо в ладу жить. Яабагшан многим коням горе принес — вот и получил за свои проделки…
— Что ж, пусть делает молебен! Тарасун будем пить…
— Хи-хи-хи…
Ни в ком из шаазгайтинцев не подмечал Ардан сочувствия к Яабагшану.
…Вот это удача! Не ожидал Ардан, что наскребет из-под снега почти ведро пшеницы. То-то мать обрадуется!
Сейчас он собьет табун поплотнее, на всякий случай, для успокоения, сосчитает, все ли лошади на месте, доверит их Пегому — и поедет в деревню, Матери, конечно, еще не будет — она поздно возвращается с фермы. До ее прихода он успеет приготовить ужин, а потом примется за зерно: хорошенько очистит его, промоет, положит сушить в печь…
Ссы́пал Ардан зерно в мешок, надежно привязал мешок к задней луке седла; лопатку, веник, ведро с решетом спрятал в сугроб — еще пригодятся.
Синие тени, будто украдкой, пробегали по равнине, их становилось все больше. Небо потемнело, сделалось ниже; легкий ветер, что с полудня дул с северо-западной стороны, теперь усилился, обжигал лицо, поднимал местами, на возвышениях, снежные вихри. Как бы оплыли, потеряли четкость изломанные очертания Красной горы.
Лошади, словно учуяв близкую опасность, сами жались друг к дружке. Иные тревожно всхрапывали… Может, на самом деле их что-то пугает?
Ардан осмотрелся, но ничего не заметил. Не буран ли ожидается? Он подул на замерзшие пальцы, вскочил в седло. Серко, несмотря на понукания, стоял как вкопанный. Ардан почувствовал, что мерин, напрягшись, мелко-мелко дрожит… Неужели волки?! А кони-то… сбились в кучу!
Вдруг к Серко подлетел Пегий; вытянув по-гусиному шею, зло куснул мерина за круп, и Ардан опомниться не успел, как оказались они с Серко в самом центре табуна. Лошади, особенно молодые, коротко ржали, били копытами снег… Ардан похолодел: значит, волки! Эх, ружье бы! Да нет его…
Сколько раз о нападении волков рассказывал ему отец, и Ардан знает: не одну схватку с хищниками выдержал Пегий. Но ведь чаще всего они сражались против врага вдвоем — и вожак и табунщик… А он, Ардан, что может?
Вот они! Выбрались из ложбины, подкрадываются…
Впереди двигался матерый волк, с огромной головой, широкой грудью. Двое, что шли вслед за ним, были молодые — легкие, поджарые, нетерпеливые… Старый, изредка косясь на них, словно бы придерживал: не спешите, делайте, как я…
Ардан что было мочи закричал, размахивая руками:
— А-а-а-а-а!.. Про-о-о-чь!..
И было удивительно: кричит, а сам крика своего не слышит. Трясло его, как осенний листок на жгучем ветру.
Пегий выдвинулся чуть вперед табуна — навстречу врагу.
Разыгравшаяся вовсю поземка скрадывала движения стаи. Волки припадали к земле, не шли — ползли. Подползали.
— Про-о-очь, подлы-ы-ые-е!
Матерый хищник, будто вскинутый невидимой могучей пружиной, распластавшись в воздухе, рванулся к горлу Пегого. Но опытный жеребец успел увернуться и так поддал крутолобому задними копытами, что тот тяжелым мешком отлетел метров на пять… Молодые, стремительно бросившиеся на Пегого, тоже получили сполна: первого он ударил передними ногами, другого, ухватив зубами, с небывалой силой отшвырнул в сторону. Тут же, в секунды, еще раз успел обрушить на одного из них удар копытами, попал в голову, и этот волк, разбрызгивая вокруг кровь, уткнулся носом в снег, поскулил и затих…
Ардан по-прежнему кричал, старался выбраться из круга лошадей, с кнутом в руках ринуться на помощь Пегому, но Серко, зажатый в центре табуна, не мог сдвинуться, остальные не пускали его… Ардан, негодуя, не понимал, почему другие кони не бьются со стаей, почему один Пегий в схватке?.. Вот что значит вожак!
Оглушенный матерый хищник пришел в себя, снова повторил попытку повиснуть у Пегого на горле — и опять был отброшен им. В этот же момент второй молодой волк, попавший под удар задних копыт, распростерся на снегу, он силился подняться, но у него ничего не получалось, был, видимо, перебит хребет — хватило сил лишь на то, чтобы отползти от места боя.
Но не унимался матерый! Ужасен был он — окровавленный, со всклокоченной шерстью, лязгающий челюстями, не хотевший отступить… Волк и жеребец кружили, сталкивались, старались изловчиться, чтобы нанести один другому решающий смертельный удар, — свирепое ржанье, яростные вскрики оглашали поле. Наконец волк все же сумел прыгнуть сзади, Пегий промахнулся, и волк намертво вцепился в узелок конского хвоста у самого его начала… Пегий месил его ударами копыт, высоко подбрасывал круп, стремясь стряхнуть врага с себя, но тот, расслабившись телом, убитый, возможно, с переломленными костями, не разжимал клыков.
И Пегий, дико, пронзительно всхрапнув, рванулся прочь, таща на себе волка…
Сумерки скрыли их.
Когда Ардан, нещадно погоняя Серко, доскакал до Шаазгайты, он увидел гомонящую толпу у самых ворот конного двора. Чуть ли не вся деревня сбежалась сюда.
Перед Арданом расступились. Спрыгнув с Серко, он прошел вперед, туда, куда были обращены взоры людей… Пегий лежал на стылой затоптанной земле, вытянув ноги, неестественно подвернув голову. Неподалеку со скрюченными, поджатыми лапами и застывшей оскаленной мордой валялся волк.
Ардан подбежал к жеребцу, припал, рыдая, к шее Пегого.
«Встань, — просил, задыхаясь от слез, Ардан. — Как я люблю тебя… Встань, пожалуйста. Что же ты это, а? Как же мне теперь быть?.. Что отцу скажу! Что?!»
Люди вокруг стояли молча, сняв шапки, понурив головы. Никто не подходил к Ардану, зная, что ничем сейчас не утешишь мальчика, горе его без границ, пусть лучше выплачется…
Зыбко качалась под Арданом земля; живое тепло покидало тело коня.
Буряту конь дороже всего.
С детства, как только начинает помнить себя, конь всегда рядом.
Сын сделает первые шаги — отец тут же усадит его в седло, три раза проведет коня вокруг юрты… Сыну расти в седле, вся жизнь его должна пройти в дружбе с конем!
Преданной, умной лошади нет цены.
Ардан видел, когда к беспомощной Пегашке подошел с ножом бригадир — отец заплакал.
Яабагшан возбудил против табунщика дело, обвинив его в том, что тот халатно отнесся к своим обязанностям — загнал табун на солнцепек, где одни сусличьи норы… Стоимость Пегашки отец восполнил коровой — ее увели на колхозный двор.
И хоть семья осталась без молока, на новую корову нужно было зарабатывать долго — не из-за этого душевно маялся отец. Нечаянная гибель лучшей кобылицы была для него неуходящим укором.
И как он радовался, любуясь подрастающим пегим жеребенком!
А теперь что ни письмо с фронта — обязательно вопросы о нем, Пегом, подробные советы, как следить за его копытами, ногами, зубами, что нужно делать, если он нечаянно поранится…
Ардан, опустошенный, не знающий, что же теперь делать, медленно поднялся с колен, в последний раз тронул пальцами разметавшуюся гриву Пегого… Казалось Ардану, что сам он весь пустой внутри, будто вымерзла жизнь в нем, и даже горячих слез больше нет.
Поземка улеглась, сгущались сумерки. Собаки, на которых от близкого присутствия волка дыбилась шерсть, стали взлаивать, подбегали ближе, поняв как будто бы, что серый не страшен им, мертвый он. Кто-то из мальчишек уже забавлялся: вставлял палку меж страшными волчьими клыками, с треском ломал ее об них.
Ардан увидел чьи-то жадно поблескивающие глаза. А-а, это старик Дардай, что появился в Шаазгайте с год назад, шаманом называет себя… Говорят, что он действительно святой. Сейчас в руках у него нож… Что он задумал? С каким наслаждением, как черный ворон на добычу, смотрит он на бездыханного Пегого!
Что-то похожее на страх пробудилось в захолонувшем сердце Ардана.
Шаман Дардай появился в их деревне, как с неба упал. Никто не знает даже, какого он роду-племени. Поселился в заброшенном домике, хозяева которого давно умерли, ходит из семьи в семью, его принимают, угощают тем, что у кого есть, слушают его наставления, советы, предостережения… Нередко он устраивает молебны.
Ардан пытался у матери узнать, откуда он, этот загадочный старик. Мать лишь плечами пожала, заметив тут же, что не следует любопытничать, как бы греха не вышло из-за этого — ведь шаман, он с самими богами разговаривает!.. Правда, как-то услышал Ардан — женщины опасливо перешептывались, — что Дардай вроде бы вернулся из ссылки, был осужден властью. Но тогда за что, за какую провинность?
Сейчас шаман Дардай, наткнувшись на тоскливый взгляд Ардана, отвернулся от него, строго взглянул на всех и, постучав ножом по ладони, сказал:
— Так и будем стоять, люди? Пока жеребец совсем не остыл, нужно ему горло разрезать, кровь выпустить… А то мясо почернеет. Кто возьмется?
Охотников не нашлось. Старик Балта неуверенно произнес:
— Ведь волк на Пегого напал. Вон сам мертвый лежит. Разве можно — боги прогневаются…
Шаман важно ответил:
— Боги не твоя забота. Меня слушай. Может, ты сытый очень? Иль вот ты… ты тоже… он! Да?
— Пусть бригадир, сам Яабагшан приедет, — вымолвил кто-то из задних рядов. — Он хозяин, решит…
Шаман Дардай, быстро жестикулируя руками, стал говорить, что опасения напрасны — ничего греховного не произойдет, перед богами он берет все на себя… Наверно, в этот момент кое-кто усомнился: правильно ли раньше делали, когда забивали овцу или корову, подвергшихся нападению хищников, и мясо не ели — зарывали в землю?! Не лучше ли было отведать свежатины?.. Но ведь исстари так заведено, обычай требует! Почему же сейчас шаман настаивает нарушить этот обычай?
И люди, хоть давно забыли, что такое свежая конина, все же были в нерешительности, боясь переступить опасную черту, прятали глаза друг от друга.
— Ну? — грозно спросил шаман. — Кто же?
Слетело оцепенение с Ардана, опомнился он — кошкой прыгнул к шаману, выбил из сухих стариковских рук нож, успел поднять его и, отбежав к Пегому, встал с ножом возле коченеющего цела своего погибшего друга. Не подходите!
Вскрикнули женщины; по толпе пронесся ропот. То ли сочувствовали мальчику, то ли осуждали его, посмевшего поднять руку на самого шамана. Скорее всего, кто как.
Ардана трясло, судороги кривили его заплаканное лицо.
С фермы прибежала, задыхаясь, мать Ардана, Сэсэг отняла нож у сына, бросила его далеко в сторону.
— Люди, — через слезы молила она, обнимая Ардана, — побойтесь неба! Если волкам на съеденье конь не достался, то пусть и нам не достанется… Накличем на себя беду. Не надо…
Шаман отыскал в снегу свой нож, тщательно протер его лезвие шерстяной рукавицей, сунул в ножны; голос у него был тих и проникновенен:
— Нельзя обижаться на человека, если его поступками движет любовь. Я понимаю и прощаю Ардана. Он хоть и табунщик, но еще недоросток, дитя, многое в жизни видит сообразно своему возрасту…
Люди одобрительно шептались: как хорошо говорит шаман, как добросердечен он!
— Но вы-то?! — Голос шамана крепчал. — Вы, многие из которых уже на склоне жизни… Очнитесь! Далеко отсюда, на западе, сыновья воюют с черными фашистами, проливают кровь. А разве убийца Гитлер боится греха? Пусть вся сила богов обрушится на его голову!.. И боги видят, что не из-за лени, не из-за нерадивости ваши дети и вы сами живете впроголодь. Они не засчитают вам во грех, если вы разделаете тушу погибшего коня… Не в уста грех, а из уст!
Он оглянулся, быстро пробежал взглядом по лицам, словно убеждаясь, что тут нет никого лишнего, — закончил почти шепотом:
— А мясо надо поделить. Заберут в колхоз — ничего не получите!
Из толпы раздались крики:
— Сам шаман разрешает!
— А что — высокочтимый святой прав!..
— Приступим!
И только Сэсэг — свое:
— Люди, опомнитесь!
Да старик Балта, качая головой, укоризненно говорил шаману:
— Зачем к такому призываешь? Нельзя идти против законов предков…
Многие уже были на стороне шамана, но время шло, а никто так и не осмелился полоснуть ножом по горлу Пегого…
Отвернувшись ото всех, смотрел на багровый отсвет неба Ардан. Тревожащий огненный свет восходил из-за горы Таряты, будто далеко-далеко что-то горело. Может, то пламя большой войны, бушующее сейчас на великих просторах России? Там отец…
«Услышь меня, баабай, услышь!..»
Сэсэг прижимала сына к себе, нежно и успокоительно поглаживала пальцами его обветренную щеку. «Помощник мой, — с щемящей жалостью думала она, — не успел наиграться, а забот уже, как у взрослого. Каким же камнем легла на тебя смерть Пегого…».
И только в этот момент Сэсэг со всей ясностью поняла, как невыносимо трудно будет Ардану пасти табун без вожака! Она вообще была против, чтоб ее сын, оставив школу, принял табун, но бригадир Яабагшан настаивал, требовал — мужчины, дескать, на фронте, а никто лучше Ардана табуна не знает, он с каждой лошадью знаком, известны ему их повадки, особенности… Как-никак сын табунщика, с пеленок в степи! В конце концов Яабагшан заявил прямо: если Сэсэг будет противиться — значит, она идет против него, Яабагшана, против колхозного руководства, и пусть тогда пеняет на себя! Сэсэг при своем покладистом, терпеливом характере вообще спорить не умела, а тут и подавно — не с кем-нибудь, со зловредным Яабагшаном!
Из минутной задумчивости Сэсэг вывел чей-то удивленный возглас:
— Смотрите, а это ведь бригадир Яабагшан едет!
Неделями он не заглядывает в деревню, но лишь случись что — тут как тут. Необъяснимо!
Помрачнела Сэсэг, в горле у нее словно холодный кусочек льда застрял — дышать нечем. Что предстоит выслушать от бригадира? Неужели во второй раз лишатся они коровы? Уж очень всегда Сэрэн правду в глаза резал, критиковал бригадира на собраниях — за это Яабагшан не любит всю их семью. И не только за это… Жжет его то, что давно было. Ищет любой повод, как бы отомстить, отыграться, благо Сэрэн в армии. Даже свою теперешнюю хромоту, полученную от Пегого, бригадир, кажется, ставит в вину Сэрэну… И почему только председатель так доверяет Яабагшану? Говорят, что когда-то, в молодости, Яабагшан спас в горах ему жизнь — председатель как бы вечный долг платит. Да и характером председатель такой, что не один Яабагшан из него веревки вьет…
Бригадир лихо, рысью, подкатил к конному двору, выбрался из легких санок, приволакивая ногу, пошел к Пегому… Изумление отразилось на его властном лице.
— Ого! — вымолвил он.
— Такая беда, — стала торопливо говорить Сэсэг, — судьба, видно… Зачем согласилась я, чтоб мой сынок пас табун…
Яабагшан не слушал ее. Достал нож, наклонился над Пегим…
— Не трогайте! — Ардан ухватил его за полушубок. — Пожалейте!
Яабагшан досадливо оттолкнул его, вонзил узкую сталь в горло коня. Шаман Дардай услужливо подставил долбленое корытце… Но кровь не шла.
— Удивительно, — притворно пробормотал шаман.
— Разгильдяи! — выругался бригадир. — Кровь по телу жеребца разошлась… мясо почернело. Куда смотрели? Неужели ты, святой отец, не догадался, что нужно было сделать? Сам не мог — вот этим старикам подсказал бы!
— Догадались… как же, — смиренным голосом объяснял шаман. — Хотели сразу же выпустить кровь… Да не позволил нам Ардан. Ножом замахивался, не подпускал!
— Вот как? — даже присвистнул Яабагшан; и бросил, будто приговор вынес: — Угробил, значит, жеребца — нашу колхозную гордость, да еще не дал кровь спустить! Такой же упрямый… Ответит со своей матерью на полную катушку, как положено в военное время!
Однако ни Сэсэг, ни Ардан уже не слышали этого; вытирая слезы, поспешно уходили от жуткой для них обоих картины.
На небе прорезались первые звезды. Лунный свет смешивался с белизной снега. У конного двора вовсю кипела работа. Старики живо содрали с коня шкуру, вспороли ему живот, и теперь вытаскивали внутренности… Струился пар. Женщины чистили конские кишки. Печень повесили на столб — каждый отрезал от нее маленькие кусочки, заталкивал себе в рот, ел. Давно не приходилось пробовать! Даже у малышей губы и щеки были перемазаны красным. И скоро от печени ничего не осталось… Все с затаенной надеждой поглядывали на бригадира: разрешит ли взять хоть немного мяса домой?
А у бригадира что-то с животом случилось — скрючило его внезапно, лицом перекосился.
— Я сейчас… сейчас, — забормотал он, обращаясь к шаману, — только сбегаю… Последи, святой отец, чтоб мяса никто… ни кусочка!
— А разве не дадите нам? — зашумели женщины. — Как же так? Это почему же?
— Нельзя! Увезу на центральную усадьбу, сдам на склад, — сказал, мучительно морщась, Яабагшан. — И на волке шкуру не трогайте…
Он, семеня, путаясь ногами, побежал за конный двор, издавая громкие, как выхлопы тракторного двигателя, звуки.
В толпе засмеялись, особенно мальчишки.
— У него-то есть дома что пожрать, — крикнула одна из женщин.
— Объедается! — поддержала ее другая.
— Чего застыли — бери мясо!
— А он?
— Если все — каждый — возьмем, что он сделает?!
— Ну-ка, дедушка, руби…
— Скорей!
— Мне еще… у меня ж шестеро!..
— Бежим!
Шаман Дардай, помня наказ Яабагшана, пытался остановить этот неожиданный дележ, но не очень-то он старался: будет мясо в Шаазгайте — и он голодным не останется! Обязательно пригласят — то молебен провести, то предсказать судьбу близких, что мобилизованы в армию, или кому болезнь заговорить… Уж ему-то, шаману, самый жирный кусок не пожалеют! А увез бы бригадир тушу — какой толк из этого!..
В считанные минуты люди рассеялись — лишь одна за одной двери домов гулко хлопали. На грязном снегу остались кровавые пятна, конская голова да четыре мохнатых ноги. Поодаль, на прежнем месте, валялся уже скованный морозом, с заиндевевшей шерстью волк.
Шаман, воровато оглянувшись, не подглядывает ли кто, проворно засунул голову и ноги переставшего существовать Пегого в сугроб. «Приду за ними после… пригодятся!»
Когда наконец появился Яабагшан и увидел, что произошло, он от ярости на какое-то время потерял дар речи. Размахивал кулаками, широко открывал рот — странные булькающие звуки вылетали оттуда. Был бы перед ним не шаман, а кто-либо другой — растерзал бы этого человека!
Дардай потряс бригадира за плечи, сказал какие-то слова, высунул свой язык, несколько раз ткнул в него пальцем, снова потряс Яабагшана — не этого или нет, но к тому опять вернулась способность говорить. Заорал он, брызгая слюной:
— Мертвый волк, да, мясо проглотил?! Я ж предупредил, чтоб вы смотрели…
— Смотрел… как же! Они тащили — я смотрел. Драться не не станешь.
— Бросьте свои сказки! Вы, уважаемый шаман, и что ж, не могли остановить?!
— Время безверия! — стараясь казаться печальным, ответил Дардай. — Что теперь шаман? В газетах пишут — обманщик! И люди начинают верить газетам больше, чем шаману. Как будто мертвая бумага сильнее живого помощника самих богов! Газета сгорает, ее можно смять, изорвать, а мой голос доходит до небес…
Шаман Дардай, незаметно наблюдая, как его речь воздействует на Яабагшана, понял — инициатива в его руках! Поэтому заметил уже с укором:
— А ты вот тоже на меня кричишь…
— Мясо, святой отец…
— Вот я и говорю: безверие!
— Просил, чтоб вы постерегли…
— Что я! Тут о тебе самом такие слова говорила, такие… Хоть уши затыкай! Узколобый, говорили, пьяница, скряга… еще бабник. Да-да, и бабник!
— Кто?!
— Как тебе сказать…
— Спрашиваю: кто?!
Шаман сделал Яабагшану знак молчать, взглянул на небо, закатил глаза под лоб, что-то долго шептал сам себе, потом поднес ко рту ладони, поплевал на них, понюхал… Яабагшан терпеливо ждал.
— Боги предсказывают мне, — устало проговорил Дардай, — чтоб я назвал тебе главную виновницу. Однако остерегайся признаться кому-нибудь, откуда узнал ты…
— Хорошо! — перебил Яабагшан. — Говори скорей!
— Когда приключилась с тобой…
— Короче!
— Как только ты скрылся за стеной, откуда-то, словно выжидала, появилась Сэсэг. Это она подбила народ делить мясо. Она сказала, что ты хромоногий ублюдок, еще…
— Хватит!
— …еще скряга и бабник. Да, не путаю, бабник!
Яабагшан, скрипнув зубами, повернулся к шаману спиной, направился к санкам. Поравнявшись с волком, за хвост поволок его за собой. Конь стал биться в оглоблях…
— Заглядывай иногда к одинокому старику, — крикнул вслед бригадиру Дардай.
Яабагшан не отозвался. Его конь резво взял с места…
А Дардай был доволен. Не скучный денек выдался! Сэсэг знать не знает, как будет ей отныне мстить бригадир! Умно столкнул их!
Над притихшей Шаазгайтой царила ночь. Шаман, согревая ноги, поколотил одну о другую, потоптался еще немного у конного двора. Очень не хотелось идти в пустой дом на холодную кровать! Он давно уже вынужден спать в одиночку — не годится его тело, чтоб попроситься в постель к кому-нибудь. Обидно жизнь устроена… Э-эх!.. А ведь сколько вдов в округе! Если б мог — так зачем бы тогда ему, провались оно, шаманство! Как вцепился б в молодку — не выпустил… Умел когда-то, умел! Но что было — безвозвратно быльем поросло…
Тоскливо вздыхая, поплелся Дардай к себе, подумав еще, что никто сегодня стаканчика тарасуна не поднес ему… Не скучный денек, однако и не очень щедрый!
Проходя мимо, заглянул в окно дома табунщика Сэрэна. Темно, ничего не видно… Прошептал со злобой: «Сам сгинь на войне, весь ваш род под корень выведу!»
Коротки зимние дни, быстро темнеет, но Ардан теперь так выматывается — лишь бы до подушки добраться. Без вожака табун стал неуправляемым.
Вот и сегодня мать еле добудилась его.
— Сынок, давай с тобой поеду…
— Что ты, мам…
— Вдвоем — не один.
— Ничего… А кто за тебя на ферме?
— Попрошу…
— Было б кого!
Мать подала ему овчинную безрукавку — два вечера, склонившись у лампы, шила. Он видел. И знает — для фронта, в подарок бойцам. Сейчас в каждом доме готовят теплые вещи для армии. Тыл — фронту, это называется.
— Отдай в сельсовет, — отстранил рукой Ардан и, видя, что мать хочет возразить, торопливо добавил: — Может, нашему папке достанется этот жакет… Он твою работу узнает… сразу! Вот обрадуется!
И они какое-то время сидят молча, думая об одном и том же…
А через полчаса Ардан уже на улице, едет на Серко по направлению к Красной горе.
Густо клубился морозный воздух. Стужа змейками вползала в рукава, за воротник, пощипывала щеки. Он, Ардан, привычный к холоду. Нужно только шевелиться больше, двигать ногами и руками. А чересчур тепло оденешься — еще хуже. Будешь пень пнем, в дрему потянет, забудешь о морозе, пока он исподтишка не проберется к телу, не ударит внезапно…
Однако сейчас морозно по утрам да к ночи, а днем снег мокнет, сугробы худеют — солнце на весну повернуло! Хотя, конечно, до настоящих весенних дней еще месяц или больше.
С вершины холма Ардан рассматривает табун. Раньше, при Пегом, всех лошадей, бывало, увидишь сразу, вместе держались… А нынче кто где, особняком — голов по пять — десять, по две, по три. На том месте, где в жуткий для Пегого день Ардан добыл из-под снега ведро пшеницы, паслись сильные, в возрасте кони — и молодых не подпускали. Всяк о себе заботится; с потерей вожака табун утратил и дисциплину, и справедливый закон общей помощи слабым, неопытным…
Здесь, на вершине, крутил пронизывающий ветер, долго не простоишь… Ардан считал лошадей. Так и есть: шести не хватает! Кого же?.. Ага, нет каурой кобылицы, а если ее не видно, то и жеребчик Тихоня куда-нибудь с ней ушел. Он за Каурой как привязанный… Но куда? Проворная Каурая и при Пегом нет-нет да пыталась отбиться от табуна, ее дальние скирды манили, а возможно, просто желание свободы. Пегий крепко наказывал непослушницу. Однажды так рассердился, что Каурая поныне носит на крупе зарубцевавшиеся отметины его зубов… А теперь: делаю, что хочу!
Куда ж она, подлая, направилась?
Неужели, обогнув Красную гору, подалась в лощину Нилсан-Ялга? Ведь там было оставлено на зиму, несколько зародов сена. Она уже как-то бегала туда. Тем более по старому следу… Остальные, разумеется, за ней.
Ардан тронул Серко с места. Надо искать!
«Брошу всю эту работенку, — шептал он посиневшими губами. — Старики есть — пусть идут в табунщики. А я в натопленном классе буду сидеть… плохо, что ль? И Пегого больше нет…»
Чудилось Ардану: окликни он, свистни — примчится, как раньше, Пегий, приблизит теплые губы к его лицу…
Нет, зови — не дозовешься!
Набегают слезы на глаза Ардана. Тут их никто не увидит. Никогда он не забудет своего друга, никогда…
И разве может сейчас оставить табун?
Во-первых, как бы Яабагшан не заставил платить за потерю Пегого… Мать, работая одна, разве справится с этим?
Во-вторых, когда в табуне нет вожака и он, Ардан, уйдет — что скажут люди? Те же старики… Слабак он, Ардан, скажут люди, из него табунщик, как из курицы орел, потерял табунного вожака — и сбежал!
Нельзя…
А в-третьих, — в этом Ардан даже матери не признается, — есть у него заветная мечта. Чтобы так было: возвращается отец с войны, и Ардан, как говорится, из рук в руки передает ему табун… Конечно, после гибели Пегого не той уж будет радость этого долгожданного дня, совсем не той… Однако несколько кобылиц успели затяжелеть от вожака, носят в себе его детей, и, даст бог, хоть один из них повторит Пегого!
Ардан протер кулаком глаза, плотнее нахлобучил шапку, привстал на стременах. Невдалеке отпечатки многих копыт тянулись в чащу сосняка. Погнал Серко туда… Каурая, выходит, сокращала путь — побежала сама и повела других через лес. Так до лощины вдвое ближе. Вот тебе и лошадиная память!
Осторожно отводя руками колючие ветки, Ардан ехал медленно. Что-то все-таки нужно предпринимать — опасно ночью держать табун в этом месте… И разбредется, и опять же волки…
Лишь подумал так — и замер в испуге. На поляне следы копыт пересекались с редкими строчками волчьих следов! Неужели?.. Нет-нет, волчьи уходят в одну сторону, лошадиные — в другую… Если внимательно всмотреться, можно понять: волки пробегали тут раньше, ямки от их лап уже покрылись твердой корочкой. Однако!..
У Ардана спина стала потной, во рту пересохло. «Ах, глупое дурье, — мысленно обругал лошадей, — волчьего духу не чуете!»
Как только выбрался из перелеска, тут же увидел и Каурую и Тихоню, и остальных. Объедали со всех сторон стог, дергали оттуда длинные пряди сена, роняли себе под ноги, затаптывали… Стог и так уж как уродина, набок заваливается, кто-то раньше здорово потрепал его, кони иль коровы соседнего колхоза, возможно, а Яабагшан увидит и опять же с него, Ардана, спросит.
— У-у, дезертиры-ы!..
Гнал их в табун, и Каурая, зная за собой вину, неслась впереди всех, никак не мог кнутом ее достать…
С этого дня Ардан решил не оставлять лошадей на ночь у подножья Красной горы. Направил табун к Шаазгайте. До наступления темноты пас его вблизи деревни, а потом загнал на конный двор. Так надежнее!
…Дома первым делом растопил железную печку-времянку и, когда нагрелись ее округлые бока, с наслаждением подержал на них свои ладони. Поставил чайник, чтоб закипел к приходу матери, подмел пол, присел к печке поближе, стал чинить уздечку. Совсем сносилась. Нужно попросить дедушку Балту, чтоб новую изготовил. Он не откажет. А лучше самому попробовать сшить, такую ж, как эта, из нового материала. Есть же связка сыромятных ремешков и набор пряжек с колечками, еще от отца осталось… Хороший табунщик должен уметь шорничать.
Если бы кто-нибудь в этот момент сказал Ардану, что на свете перед вступающим в жизнь человеком открывается много профессий, и вовсе не обязательно ему, Ардану, навсегда делаться табунщиком, мальчик согласился бы. Так оно и есть. Однако, если не быть ему, как его отец, табунщиком, он все равно хочет остаться при лошадях. Кем? Может быть, зоотехником, ветеринарным врачом, а может, даже жокеем. Есть такие на конезаводах — отец рассказывал. Вот почему надо учиться в школе… Без знаний — никуда! А ведь, наверно, имеются военные кавалерийские школы? Вот бы в такую школу! После нее сразу и командир ты, и конь у тебя…
Весело гудел огонь в печке, в настывшем за день доме становилось тепло. Мать почему-то запаздывала; а есть хотелось — в животе было пусто и холодно. У огня, а все равно холодно… В кастрюле — вчерашний суп, но надо дождаться мать: они всегда вместе ужинают. И хлеба всего маленькая краюшка, не больше фунта. Однако и на завтра нужно оставить: не погонишь лошадей в поле без куска хлеба за пазухой. На морозном воздухе как ни крепись — мысли о еде не уходят… Не лето ведь — ни вкусных кореньев, ни ягод.
Ардан принес из сеней ведерко с зерном, добытым там, в заснеженной степи; накалил сковородку, высыпал на нее три горсти пшеницы… Зернышки легонько потрескивали, подпрыгивали, Ардан шевелил их щепочкой, чтоб не подгорали. Чудесный запах распространялся по дому. Будто свежим душистым хлебом пахло — таким, у которого корки прихвачены жаром чуть больше, чем требуется… Не мог утерпеть — брал в щепоть горячие зерна, бросал их в рот…
Вошла мать, устало стянула с себя теплый платок, ватник, подула на пальцы.
— Долго ты, мам.
— Дело за дело цепляется, сынок. А ты, гляжу, все зерно нацелился изжарить. Оставь на муку! Завтра возьму у дедушки Балты ручную мельницу, смелем…
— О, еще в поле наберу!
— Что там — сколько хочешь?
— Да нет… местами… кое-где.
— Ну вот… А у нас картошки совсем мало осталось. Да просили сколько-то посушить… по возможности. На фронт сушеную картошку будут отправлять. Не откажешь, так ведь?
— Конечно, мам…
Забулькал и тут же требовательно засвистел старый медный чайник. Ардан суп разогрел. Можно ужинать.
— Мам, давай пока не будем отцу о Пегом писать…
— Не напишу. Пусть со спокойным сердцем воюет. И ты не мучай себя понапрасну. На тебе никакой вины нет, а Пегого, как бы ни хотелось нам, не вернешь… Что-то лицо у тебя, сынок, красное. Заболел? Дай-ка пощупаю лоб…
— От ветра красный… ничего.
— А у нас новость в колхозе…
— Что?
— Председателя вчера в армию забрали, за его столом теперь Яабагшан сидит. Говорят, временно… А сидит!
— Хоть бы этой новости не было, мам!..
Мать только вздохнула.
Она принялась мыть посуду; Ардан снова придвинул к себе уздечку, шило, дратву, но руки слушались плохо, были как ватные, и он взял с полочки книгу — учебник истории для шестого класса. Открыл там, где лежала закладка.
— Мам, почему ж войны на земле не кончаются? Одна за одной…
— Что, сынок?
Он не ответил.
Она выглянула из чуланчика, отгороженного у них под кухню, — Ардан, привалившись щекой к книжной странице, спал прямо за столом.
Сэсэг помогла сыну добраться до постели, укрыла его стеганым одеялом.
Сама не могла заснуть долго.
Она не сказала сыну, что была сегодня на центральной усадьбе и хромоногий Яабагшан кричал на нее, грозился забрать у них корову за то, что ее «молокосос» не уберег Пегого да еще допустил, что «неизвестные лица» похитили мясо, всю тушу… Он, дескать, табунщик, никто его вину на себя не возьмет, не захочет покрыть — время суровое, военное. Еще то спасает Ардана, что несовершеннолетний он, а был бы взрослый — без разговоров под суд, за решетку!
И Яабагшан тыкал толстым коротким пальцем в полированный ящик телефона: позвоню, куда следует, — совсем плохо вам придется! Пока не позвонил — расплачивайтесь коровой. Этим только и оправдаетесь!
Из председательского кабинета Сэсэг вышла совсем подавленной, но с твердым убеждением — корову не отдавать! Пять лет будет бесплатно работать, но ее буренка останется в хлеву. На нее да на огород вся надежда… Не будет в доме молока и картошки — как жить?! И разве это порядок — чуть что у колхозника корову со двора уводить! Ведь и повыше, чем Яабагшан, есть люди, большие начальники, в райкоме, аймачном Совете… В крайнем случае до них дойдет! С мужем бы посоветоваться… Да ведь расстроишь его таким письмом, в заботе о них он там, на фронте, места себе не найдет, в задумчивости, забыв про осторожность, под пулю угодит. Нет уж! Не надо…
Воспоминание о муже (да воспоминание ли?.. он всегда в ее мыслях!) — будто солнечный луч для души. Сэсэг счастлива любовью Сэрэна. Он, ее Сэрэн, не из местных, приезжий: как-то, парнем, появился здесь с бригадой горожан на сеноуборке, увидел ее — и остался навсегда в Шаазгайте. А до этого на конном заводе служил… И никого у него нет, кроме них с Арданом. Матери он не помнит, в детстве лишился; отца, героя гражданской войны, в коллективизацию застрелили из-за угла кулацкие прислужники. Об этом, говорил Сэрэн, даже в московских газетах писали… И никто никогда не напоминал Сэрэну, что он не шаазгайтский, пришлый — лишь Яабагшан, когда побольнее уколоть хотел.
…Что шепчут губы Сэсэг в темноте, какие слова?
Утром, когда Ардана уже не было дома и Сэсэг, управившись по хозяйству, тоже собиралась на ферму, неожиданно зашел шаман Дардай.
«В такой ранний час?» — удивилась Сэсэг, ощутив тревогу. Ведь даже днем шаман редко показывался на улице, Его обычное время — вечернее. В сумерках можно увидеть, как спешит он, ссутулясь, бочком, в какой-нибудь из домов — молебен отслужить, решить с помощью богов затянувшийся спор, дать наставления… А тут — ни свет ни заря — к ним! Что таит его внезапный приход?
Стараясь не выдать своего беспокойства, Сэсэг пригласила шамана к столу — подала суп, налила чаю.
Было видно, что шаман с наслаждением вдыхает запахи горячей пищи, голоден, наверно. В его слезящихся, далеко запрятанных глазах-щелках пробилось нетерпенье, однако он заставил себя не спешить. Вытащил из кармана изогнутую трубку, засаленный кисет; прошел к печке, покопался в золе, разыскал уголек, прикурил… Трубку сосал жадно, она издавала сердитые шипящие звуки, тяжелый сизый дым обволакивал стены. То и дело старик сплевывал себе под ноги, прямо на чистый пол, и будь это кто-нибудь другой, не промолчала бы Сэсэг. Но шаману сказать она не решалась. Пожилые люди утверждают: святого сами боги берегут, ведут каждый его шаг, и что святой ни делает — ему, значит, дозволено…
Прошелестел же неведомо откуда слух, что только заступничество богов позволило шаману Дардаю в добром здравии вернуться из мест заключения, с берегов ледовитого моря-океана… Однажды, прослышав про святого, в Шаазгайту приехал из аймачного центра милиционер, хотел навести справки, кто да откуда. И опять небо защитило шамана: милиционер приехал в полдень, а Дардай еще утром отбыл из деревни в неизвестном направлении — ушел в один из соседних улусов. Иногда неделями пропадает: верующие люди, особенно старики, всегда найдут теплый угол для служителя богов. И милиционер отбыл из деревни ни с чем, пообещав заглянуть как-нибудь еще. Но разве у милиции других забот нет, чтоб о каком-то тихом святом постоянно помнить?! Против установленных порядков старик не идет — это каждый подтвердит; никакого зла от него нет. Наоборот, послушать людей — помогает шаман, как умеет…
— Давненько не заглядывали к нам, святой отец, — почтительно сказала Сэсэг. — А ведь соседи — через дом живем!
— Стар стал я…
— Какие ваши годы!
— А такие годы, что не терпят суеты, зовут к одиночеству. Изо всех вас, знаешь, мне одному дано говорить с богами. Вот и говорю… Молюсь за каждого, за грехи, что творите на такой же, как сами, греховной земле.
Громко шипела его трубка, он по-прежнему звучно отплевывался, сморкался, вытирая пальцы о лоснящиеся полы длинной ветхой шубы. Недолго помолчал. Потом произнес — вроде бы равнодушно, однако что-то таинственное, непонятное чудилось Сэсэг и в узких глазах шамана, и даже в том, как он говорил:
— Да и что обивать порог без дела… Так ведь?
— Что порог! — поспешно отозвалась Сэсэг. — Деревянный, не сотрется… А вы зайдете — дельным советом одарите!
— Это верно, — важно согласился шаман и, оглянувшись на дверь, будто проверив, что никто не может подслушать, добавил шепотом: — Настало время — вот я и пришел к тебе… Ветрено на дворе, сидел бы дома, да голос сверху покоя не дает. Иди, подскажи, помоги! Разве мог я усидеть, когда такое повеление с неба? Надо скорей выручать тебя из беды…
Сэсэг помертвела; слабым голосом, непослушными губами, чуть слышно произнесла:
— Что… что такое, святой отец?!
— Случилось невероятное! — воскликнул шаман. — Погоди, я сейчас…
Он шмыгнул в сени и тут же вытащил оттуда грязный мешок, затянутый на середине обрывком веревки; бросил его на пол.
— Сама не догадываешься, что в мешке?
— Не томите!
Шаман стал распутывать веревку, делал это медленно, бубнил что-то под нос себе — Сэсэг показалось, что он кого-то ругает, грозится и в то же время обращается к богам, просит, чтоб те услышали его голос… Крепко затянутый узел плохо поддавался, и Сэсэг в страхе и жгучем нетерпенье предложила:
— Помогу…
— Ш-ш-ш… Нельзя горячиться! — Шаман, распрямившись, пальцем погрозил. — В этом мешке счастье вашей семьи. Будь терпелива!
Сэсэг привалилась к стене. Ноги ослабли — сесть бы, да не знала — можно ли…
Но вот упрямый узел распутан, шаман запустил руку внутрь мешка, повозился там и, сделавшись строгим и одновременно печальным, вытащил оттуда… конскую ногу. Конечно же, это была нога Пегого.
Сэсэг отшатнулась, ахнула.
— Зачем принесли, святой отец?
— Успокойся…
— Зачем?! Оставили б на съедение волкам… Я не возьму того, что хищникам не досталось. Великий грех!
— Помолчи наконец, женщина! — шаман Дардай прикрикнул осуждающе. — Я ж сказал тебе, исполняю волю свыше… Все закончится радостью для вашего дома, если в точности сделаешь так, как укажу тебе! Заладила: грех, грех… Ты не веришь, что ль, мне?
— Как можно, святой отец…
— …мне, который послан в Боханскую долину самим тэнгэри[7], чтобы защищать вас от злых духов, беречь огонь и ваших очагах…
— Простите, святой отец.
— Боги простят.
Шаман отдышался, успокоился, смахнул пот со лба; опять с кряхтеньем наклонился к мешку, достал из него — одну за другой — оставшиеся три ноги Пегого. Они гулко стукались об пол, и этот стук болезненными ударами отзывался в сердце Сэсэг. А шаман бормотал:
— Если б не уберег эти конские ноги, если б кто утащил их — худо б вашей семье было, ох, как худо! Тогда б, даже я ничем не помог… да. Вовремя подсказали боги…
— Объясните, святой отец!
— Твой Сэрэн воюет на фронте, о нем думать надо…
— Вся душа исстрадалась…
— Пока — узнал я — боги оберегают Сэрэна от преждевременной смерти. Однако следует честно исполнить все их предначертания…
— Что? Только скажите, святой отец, что нужно!..
— Сейчас… сейчас…
И шаман, в третий раз нагнувшись к мешку, выпростал из него последнее — окровавленную голову жеребца. Положил ее туда же, к ногам, и так, чтоб «смотрела» она, как обычай требует, на северо-запад.
— Теперь, Сэсэг, слушай внимательно…
— Да, — прошептала она, кусая губы.
— Твой муж Сэрэн и твой сын Ардан связали свою жизнь с лошадьми. Так?
Сэсэг кивнула.
— Просто, без обряда, расстаться с любимым скакуном — значит нанести обиду богу лошадей. Жестокую обиду! Не простит… Беда будет. Поэтому запоминай… Да не трясись ты, Сэсэг, возьми себя в руки! А то еще после напутаешь что-нибудь — и тогда близкое счастье обернется непоправимым горем.
— Продолжайте, святой отец…
— Голову коня необходимо сварить в большом котле. Но не рубить — целиком! А когда сваришь — мясо, язык и мозг отдели от черепных костей и тут же сожги в печке. Чтоб дымом в небо ушло! А золу развеешь по ветру…
— И ноги?
— Нет. С ногами ничего не делай ровно две недели. Храни их на видном месте в сенях. Да смотри, чтоб собаки не утащили… Поняла?
— Да.
— Пройдет, повторяю, ровно две недели, и тогда глубокой ночью закопаете ноги жеребца в стороне от улуса, на высоком месте…
— С Арданом?
— С ним. И я буду рядом. Но темной ночью! Бог лошадей останется довольным. Сэрэн, сражающийся с врагом, не будет забыт им…
Ошеломленная Сэсэг хоть и разговаривала с шаманом, но сама была как в тумане… Вдруг припомнилось из детства. Было ей лет шесть-семь… Пожалуй, не больше. Покойный ныне отец работал в коммуне. Однажды он увел на общественный двор годовалого бычка, а назад, домой, привел Гнедко, — своего любимого мерина, который до организации коммуны был его личным конем. Видимо, отец по договоренности с коммунарами обменял племенного бычка на состаренную годами и тяжелой работой лошадь… Гнедко тут же был забит на мясо, а его ноги с почетом и точно так, как требует от нее шаман Дардай, зарыли в землю — ночной порой, вдалеке от человеческого жилья. Отец объяснял, что по-другому поступить не мог: его Гнедко был онго — священный конь… Но Пегий ведь не онго? Разве когда-нибудь над ним проводился обряд освящения? Да к тому ж по обычаю западных бурят в онго превращают лишь меринов, а Пегий, известно, был жеребцом…
«Однако что это я?! — испуганно одернула себя Сэсэг. — Как бы на небе не узнали про мои мысли! Можно ли сомневаться… даже удивляться, раз шаман говорит со мной от имени богов!..»
Нельзя Сэсэг назвать слишком верующей, а ее Сэрэн — она знает — вообще насмешливо относится к шаманам… Но… В словах шамана она как в паутине! Думает: «Не послушайся я святого Дардая — и случится после беда: похоронку на Сэрэна принесут, Ардан с коня упадет, разобьется, — прощу ли тогда себе?.. Тогда одна дорога — в петлю. Постарше меня люди, жизнь повидавшие, почтительно, беспрекословно следуют наставлениям шамана, то и дело призывают ею себе в помощь… А тут и вовсе — святой сам с добром пришел ко мне, сам предлагает защиту и покровительство. С богами о моем Сэрэне разговаривал! Да что я — враг себе? Худа своей семье желаю?!» И она низко поклонилась:
— Спасибо, святой отец, что не оставил нас…
— Ладно, ладно, — замахал тот рукой, потребовал озабоченно: — Сковородку принеси.
Он разгреб золу в печке, отыскал несколько угольков, положил их на сковородку, а сверху насыпал из жестяной баночки желто-зеленый порошок… Сладковатый благовонный запах быстро распространялся по дому. Порошок — Сэсэг догадалась — был из чудесной голубой травы ая-ганга.
Сковороду шаман поставил возле конской головы, и, воздев руки к небу, произнес не то молитву, не то заклинание.
Сэсэг вспомнила, что шаману обычно подносят водку, и обрадовалась: с каких нор хранится у нее берестяной туесок араки! Дождался своего часа, сгодился… Стремглав метнулась в чуланчик — подала туесок шаману вместе с деревянной пиалой. Он принял, продолжая бормотать молитву, сделал знак ей: молись и ты! Она упала на колени…
Затем шаман брызнул водкой на тлеющие угольки — они стрельнули искрами; тело шамана стало биться в конвульсиях, на губах у него появилась пена, он то бубнил, то выкрикивал что-то грозное, дикое, напоминающее клекот больших птиц и рычанье лесных зверей. Не глаза были у него — слепые бельма.
Сэсэг молилась вся в слезах…
Внезапно шаман замолчал, быстро выпил водки, утер губы шубным рукавом, оставшиеся на дне пиалы водочные капли выплеснул через себя на потолок и, обсосав кончики редких усов, сказал по-прежнему усердствующей в молитве Сэсэг:
— Достаточно, дочь моя.
Сэсэг разогнулась, чувствуя во всем теле разбитость и тяжесть. Кружилась голова.
— Дай ножницы!
Она прошлась на подгибающихся ногах по комнате, исполнила приказ шамана.
Шаман подул на ножницы, как-то странно покрутил их в пальцах и быстро срезал с каждой ноги и со лба конской головы по три волоска, положил их на тлеющие угольки… Облегченно — с шумом — вздохнул и успокоил Сэсэг:
— Благополучно… пока бояться тебе нечего.
Она снова налила ему в пиалу водки, пригласила за стол. Он пил и ел быстро, чавкая, давясь, как обычно едят наголодавшиеся люди — неряшливые и с плохими зубами. От него пахло резким потом, грязным, давно не стиранным бельем, кислой овчиной… Сэсэг невольно морщилась, и в то же время ей было жаль его — старого, бессемейного человека. Видно, боги заняты лишь высшими вопросами бытия — жизнью и смертью людей; а блюсти телесную чистоту — мыться, стирать, выводить вшей — даже святой человек доложен сам, не надеясь, что об этом и о ежедневной пище его позаботятся на небе…
Как угорелый мечется Ардан на своем Серко вокруг табуна — ни минутки спокойной! Разбредаются лошади, уходят в лес, в овраги. Гляди да гляди в оба! Бывало, при Пегом мог на час-другой в деревню отлучиться — горячего поесть, погреться; сейчас же и думать об этом нечего. Лошади забиваются в такую глухомань, что мимо проедешь — не увидишь. Часто так бывает. И Ардан на Серко злится: чутья, что ли, у него нет, в пяти шагах своих сородичей почуять не может! А тому, скорее всего, надоело рыскать за беглецами, продираться сквозь колючие ветки, вязнуть в сугробах… Пусть они!..
Как-то вечером, заглянув к дедушке Балте, Ардан увидел, что на подоконнике валяются медные колокольчики — одни колпачки, правда, без язычков. С разрешения старика унес их к себе, до поздней ночи из гвоздей, шурупчиков, толстой проволоки мастерил эти самые язычки, добиваясь, чтобы звон, издаваемый колокольчиками, был как можно громче, продолжительнее. Утром, перед тем как выгнать табун на пастьбу, он повесил на крепких ремешках колокольчики пяти самым непослушным кобылицам, в том числе Каурой. «Будете убегать — услышу!»
И действительно, на какое-то время колокольчики облегчили Ардану работу. Чуть заслышит, что их звон удаляется, — в погоню!.. Но хитрость человека породила вскоре ответную хитрость… лошадей. Первой, наверно, Каурая додумалась — остальные же подражали ей. Теперь, желая незаметно ускользнуть от табунщика, кобылицы уходили в сторонку, за какое-нибудь прикрытие, тихим-тихим шагом, стараясь не качнуться ненароком и, главное, удерживая в неподвижности шеи. Надо было видеть эту воровскую лошадиную «походку», эти вытянутые по-гусиному лошадиные шеи, чтобы только колокольчик не звякнул! Хоть смейся, если б не хотелось плакать!
Дедушка Балта, зная о мучениях Ардана, сочувственно посоветовал:
— Вот что, парень, так тебя ненадолго хватит. Поезжай-ка завтра в Улей, заходи прямо к председателю и проси для табуна вороного жеребца. Чего ему там в конюшне стоять!
«На самом деле, — затеплилась надежда в груди Ардана, — ведь Яабагшан на Вороном редко ездит, почти всегда на том самом полурысаке, что в серых яблоках… А жеребцу в табуне лучше будет, чем в стойле! Пожалуй, попробую…»
Загорелся. Однако на кого табун оставить?
И тут дедушка Балта пришел на помощь, пообещал постеречь лошадей.
На следующий день Ардан верхом на Серко уже ехал улицами Улея — нейтральной усадьбы колхоза. Придержал мерина возле школьного дома: зайти? Тихо за окнами — уроки, конечно, идут. Но что он скажет Дариме Бадуевне?.. Нет, сейчас ему не до книг, не до занятий. Это раньше времени хватало, даже в седле читал… Теперь же, как погиб Пегий, — мотаешься день верхом, устанешь, и одно желание — выспаться бы!
Вздохнул Ардан и проехал мимо школы.
Как только вспоминал, что нужно говорить с Яабагшаном, стоять перед ним — делалось тоскливо, холодно сжималось сердце… Но коли решился — надо. Вот лишь наберется духу, возьмет себя в руки — и зайдет!..
Когда в колхозной конторе женщина-счетовод ответила Ардану, что Яабагшан, должно быть, дома, Ардан даже обрадовался. Еще на немного оттягивается момент встречи! Направил Серко к конюшне — посмотреть, там ли Вороной…
На воротах конюшни висел огромный замок, однако Ардан, приподнявшись на стременах, увидел в узкое оконце: жеребец на месте, и больше того — ест из кормушки овес. Куда-то готовят его? К дальней дороге? Не на сур-харбан же! После того, такого памятного для Ардана праздника, скачек больше не проводили. До них ли!
— А-а, кого вижу! — раздался за спиной Ардана приветливый, с хрипотцой голос. — Здравствуй, здравствуй… Каким ветром занесло? Отец пишет?
Ардан слез с коня, радостно пожал протянутую ему, как взрослому, руку. Это конюх Намсарай, большой приятель его отца.
— Так что ж, спрашиваю, пишет с фронта мой друг Сэрэн?
— Второй месяц от баабая ничего нет… Наверно, совсем далеко заехал. Гонят же фашистов!
— Н-да… Военное дело такое. Если б я был здоров, да скинуть бы с меня годков десять — пятнадцать, из одного б котелка с твоим отцом солдатский суп хлебал. Сэрэн храбрый, смелый. А смелого, в песне поют, пуля боится! Будем ждать его возвращения с победой.
— Долго только…
— С каждым днем ближе… А ты зачем к нам сюда? Не с матерью ли случилось что?
— Нет-нет. У меня к председателю дело.
И Ардан выложил Намсараю свои горести.
— Знаю, знаю, что с Пегим произошло… — посочувствовал Намсарай. — Однако носа не вешай! Пословица правильно говорит: как потеряешь — так и найдешь… Вот что только посоветовать тебе насчет Яабагшана? Стал он за председателя — совеем не подступись! Н-да… Готовлю ему Вороного — в Бохан, в аймачный Совет, собирается на нем. Новую кошевку для себя заказал — чтоб, значит, покрасоваться там, в Бохане…
Намсарай отомкнул замок: жеребец, заслышав конюха, коротко заржал. Вывели Вороного из сумрака низкого помещения на улицу, на свет. Конь приплясывал ногами, разбрызгивал из-под копыт снег, рвался пробежаться… Статью он был даже повиднее Пегого — выше в холке, суше телом. «Однако в беге не угнался б за нами», — ревниво подумал Ардан.
— Прокатись, — предложил Намсарай. — Но шибко не гони!
Ардан мигом, ухватившись за гриву Вороного, вскочил ему на спину, а жеребец словно того и ждал: с места взял размашистым налетом — только ветер за спиной седока! Даже Ардану — с его опытом и сноровкой — стоило немалых усилий сдержать застоявшегося в стойле коня, заставить быть послушным… Когда же — после большого круга — снова подогнал Вороного к конюшне, передал повод Намсараю, тот с восхищением заметил:
— Ловок! Мне б такого помощника…
И тут же рассудил:
— Однако при табуне ты нужней. Без тебя табун пропадет… Уж мы тут гадали-рядили: кем бы тебя заменить? Но разве сейчас найдешь кого? Придется потерпеть, постараться для общего дела. Народ не забудет… н-да… А к Яабагшану ступай прямо отсюда. Домой. Твердо проси! Не для себя ж — для колхозной пользы! Откажет — мы с ним еще будем говорить. Должен же понять он… Действуй!
…На крыльце дома Яабагшана сидел его сынишка Галсан, одноклассник Ардана. Уже вернулся из школы; мастерил что-то из узких дощечек. Обрадовался:
— Ой, Арданчик, ты! Слышал, с волками сражался…
— Врут. Но волков много сейчас… А что это делаешь?
— Вместо санок. С ледяной горы кататься…
— В школе-то чего? Я давно не был.
— Многие перестали ходить. Работают. Я тоже не ходил бы, да мать с отцом…
Галсан виновато руками развел.
— Отец дома?
— К нему? Заходи…
Ардан привязал Серко к ветле, тщательно вытер ноги, поднялся на крыльцо, «Зря затеял, — промелькнуло в голове. — Повернуть назад, может?..»
Галсан, пропуская его вперед, распахнул дверь.
В нос ударил крепкий запах вареного мяса. Ардан невольно сглотнул слюну.
Яабагшан сидел за столом, задумчиво обсасывал большую кость… Толстые губы его жирно лоснились. Рядом с чугунком, из которого шел парок, стояла початая бутылка. «Будто праздник у него, — наполняясь ненавистью, подумал Ардан. — Неужели каждый день так?..»
Яабагшан сурово зыркнул заплывшими глазками на сына — рассерженный, видно, тем, что тот без предупреждения ввел в дом постороннего, пробормотал:
— Спокойно покушать не дадут. Что за народ!..
Галсан, смущаясь перед Арданом, покраснев, сказал:
— Он к тебе, баабай… по работе.
— На то контора есть, — назидательно заметил Яабагшан, вытирая ладони о подкладку пиджачной полы. — Кабинет есть. Надо было подождать… Чего у тебя?
— За вороным жеребцом приехал, — хмуро ответил Ардан, в минуту позабыв все заранее приготовленные, тщательно обдуманные слова. — Тут у вас жеребец без толку стоит, а табуну без жеребца нельзя!
— Сам придумал? — с ехидцей спросил Яабагшан.
— Сам. Табун без жеребца разбегается, волчьи следы вокруг… Давайте Вороного!
— Как ты разговариваешь с председателем! Ты что — секретарь райкома?! — вскипел Яабагшан и даже кулаком по столу пристукнул, отчего чуть не опрокинулась бутылка, он ее на лету подхватил — и обозлился еще больше. — Пегого жеребца загубил… другого хочешь? Где он, Пегий?
— А что я мог? Даже ружья у меня нет.
— Волки ж, — робко вставил Галсан.
— А ты цыц! — прикрикнул на сына Яабагшан. — Ну-ка за уроки садись… Не суйся, куда не просят! — И — Ардану: — А кто ответ будет держать? Жеребец не комар. На бумаге числится. В документах! Ясно?
— Не разрешаете… Вороного?
— Ты еще смеешь требовать?! Погоди, дай с Пегим разобраться… Куда мясо подевалось — тоже вопрос!
— У нас дома мяса нет, — глядя Яабагшану прямо в глаза, твердо произнес Ардан. — Мясо у вас на столе.
Яабагшан задохнулся, побагровел… Ардан, повернувшись, толкнул дверь.
Визгливые слова, как удары хищным клювом в спину, настигли его:
— Слезами умоетесь… покажу вам… вредители!
Сомнения одолевали дедушку Балту. Места себе не находил, весь день возвращался в мыслях к одному и тому же… «Что-то в этом неладное, — шептал себе под нос, — темная тайна тут кроется…» Однако расспросить Сэсэг не решался.
А дело было вот в чем…
Утром — Ардан уже угнал табун к Красной горе — дедушка Балта забежал к Сэсэг, чтоб поторопить ее… Им предстояло ехать в поле, к дальним скирдам — за кормом для телят. Открыв наружную дверь, дедушка Балта с изумлением увидел, что на скамье в сенях лежат конская голова и ноги. Ясно, что от Пегого, — других-то лошадей не забивали… Но почему? Как можно?
Сэсэг предложила ему чаю — он пил, рассеянно отвечая на ее слова… Уже не до разговоров было!
Сэсэг ведь знает, что хозяевам павшего от хищников животного обычаем запрещено оставлять в доме хоть что-нибудь от него — даже волосок! Не то боги обрушат на семью тяжелую кару… А ведь самыми близкими людьми Пегому, его хозяевами, можно считать, были Сэрэн и Ардан. И будь Пегий онго — другое дело. Но он оставался жеребцом… Ой-е, что-то тут не так!
И помнит дедушка Балта: при разделке и дележе туши ни Сэсэг, ни Ардана со всеми вместе не было. Он хорошо это помнит! Неужели после, когда все поспешно разошлись, или сама мать, или парнишка прибежали туда, тайком забрали голову и ноги?
…До сумерек успели сделать к скирдам три рейса. Сено загружали наверх, под крышу телятника, на слеги — чтоб проворные телята не дотянулись, а то от них ни одна загородка не спасает… Сэсэг подавала снизу, дедушка Балта принимал, укладывал. О том, о сем говорили. Обоих тревожило, что долго нет весточек с фронта. Сэсэг — от мужа, дедушке Балте — от старшего сына. Младший сын и зять, муж средней дочери, пишут регулярно, от старшего с декабря — ни строчки. А уже март. Да не на суше воюет — на море. Как ни трудно, за землю ведь подержаться можно, зарыться в нее, на ней каждый бугорок — укрытие; на море же кругом ледяная вода… Болит сердце за родную кровь.
Когда управились с работой, можно было уже домой уходить, дедушка Балта, теребя клинышек бородки, покашливая, все же сказал Сэсэг:
— Это… понимаешь… ты женщина, Сэсэг, умная, совестливая… однако каждого из нас ошибки не обходят стороной, подстерегают… Как бы плохому не быть?!
— Вы о чем? — растерянно спросила Сэсэг.
А когда поняла, не таясь, рассказала о том, откуда взялись в ее доме лошадиные ноги и голова.
Действия шамана Дардая показались дедушке Балте странными, но он, успокаивая себя, рассудил: «Если святой отец так предложил, ему на самом деле, наверно, знак свыше был… При случае расспрошу его!»
Женщины Шаазгайты вечерами порой собирались на посиделки, у кого в доме попросторнее, где малых детей нет. А в войну, когда горе рядом ходит, и вовсе потянулись друг к дружке: вместе — не в одиночку… Подсядут к лампе в кружок, каждая чем-нибудь занята — кто унты из овчины шьет, кто шерсть прядет, варежки вяжет, кто одежду штопает. Да мало ли забот у женщин, когда к тому ж днем они заняты колхозной работой, и то, что вчера лежало на плечах мужчин, нынче тоже стало их, женским делом — на фронте мужчины. Вот и спешат в вечерние часы управиться с тем, что для семьи нужно, — проворно мелькают в пальцах спицы, иголки, а то и шило… Ребятишки — разве отстанут! — возле. Забьются в уголок, играют…
Так было и в этот вечер, когда женщины в потемках пришли в дом табунщика Сэрэна. Тесно сидели вокруг стола, каждая занимаясь чем-то своим, и, как вода в порожистой реке, то спокойно, то неожиданно вскипая, чтобы через минутку-другую снова утихнуть, бежал их разговор… Дети, примчавшиеся вслед за своими матерями, сгрудились около Ардана, с интересом наблюдали за тем, что он делал.
Ардан доставал из большой коробки высушенные сухожилия, мял их в пальцах, теребил, колотил, положив на чурбак, молотком. Когда сухожилие размочаливалось, он мастерски раздергивал его на тонкие ниточки, из которых тут же скручивал одну длинную жильную нитку. Ловко это у него получалось! У отца в свое время научился…
Никакая фабричная нитка не выдерживает сравнения вот с такой, жильной. Когда шьешь что-нибудь из кожи или овчины, она незаменима. Правда, не всякий умеет изготовить ее. Недаром, если в деревне где-то режут скотину, приглашают его, Ардана: уж он-то вытащит жилы, не оборвав ни одной! Часть хозяину останется, остальное ему, Ардану, — за работу, так сказать… Дома он сушит их на печке, присыпав отрубями. Правильно высушить — тоже особое умение требуется.
— Сынок, — сказала Сэсэг, — вроде бы кто-то под окнами ходит… иль сказалось?
Прислушались… Нет, тихо…
Бабка Шатухан — соседка, живут рядом, стенка в стенку — принялась рассказывать, какие праздники, сейчас давно забытые, в старину справляли… И не успела досказать, как за окном раздался непонятный треск: в темноте, за стеклом, возникла неясная тень, чуть-чуть подсвеченная неверным лунным мерцанием. Раз мелькнула, второй… Многие после говорили: на человека было похоже, однако и человеком не назовешь — белое пятно вместо лица с огромными, по блюдцу, провалами глаз, как бы застывшее в беззвучном крике, а на голове то ли диковинный лохматый малахай, то ли это вздыбленные волосы и… рога! Да, да, рога!
Шудхэр?![8]
Все обомлели.
Призрак как стремительно появился, так же мгновенно и улетучился.
Женщины боялись слово вымолвить, пошевелиться… Никогда ничего подобного видеть не приходилось! Неужели, точно, шудхэр? Ужас какой!..
Захныкал пятилетний мальчик, его мать бросилась к нему, с грохотом упала задетая ею табуретка…
— Ах!..
— Ой, что ж это?!
— Сидите тихо!
Медленно слетало оцепенение.
Первой окончательно пришла в себя бабка Шатухан. Подбежала к печке, взяла кочергу, стала шевелить ею под кроватью, за сундуком, во всех затемненных уголках… При этом шептала молитву, взывала к богам своего рода.
У Ардана суматошно колотилось сердце. Черти, он знает из книг, лишь в сказках бывают. Но что же тогда это было… за окном? Что же или кто же?! Если б от кого-то услышал про такое… а то ведь сам видел. Видел!
Бабка Шатухан, продолжая творить молитву, не выпуская кочерги из рук, толкнула дверь, опасливо вышла в сени, затем на улицу. Ардан шмыгнул за ней…
В мартовском небе плавал остроконечный месяц, деревня была окутана густой синью, с дороги доносилось легкое поскрипыванье санных полозьев. Молчали собаки — ничто, выходит, их не тревожило.
Бабка Шатухан и Ардан обошли вокруг дома, ничего подозрительного, никаких особенных следов не обнаружили. Сердце у Ардана по-прежнему стучало так оглушительно, что чудилось ему: всей деревне слышно!
Когда же они с бабкой Шатухан вернулись к остальным, женщины только и ждали этого — как сигнала, что на улицу можно выйти, никто не тронет там: гурьбой, боясь отстать друг от друга, крепко держа за руки детей, побежали по домам… В минуту Ардан с матерью остались одни.
Сэсэг была бледна, все у нее из рук валилось. Не дурное ли предзнаменование этот призрак? Неужели они с Арданом действительно провинились перед тэнгэри? А может, погиб Сэрэн? Нет-нет!.. Сама мысль о возможной смерти мужа на поле боя казалась Сэсэг чудовищной, несправедливой, этого даже представить себе нельзя… Нет, ни за что! Да ведь и шаман недавно был, ничего ужасного не предсказывал — наоборот, успокаивал.
И наутро, чуть свет, Сэсэг побежала к шаману Дардаю.
Тот, выслушав, долго молчал, смотрел, закатывая глаза, в потолок, шевелил губами…
Сэсэг, расстегнув ватник, достала из-за пазухи плитку чая и лепешку, положила перед шаманом на стол…
Шаман, удовлетворенный, кажется, подношением, заметно оживился, с силой потер пальцами лоб и сказал, что сомнений нет: это бог лошадей все еще не перестал сердиться за кончину Пегого, посылал в дом табунщика злых духов… Он, шаман, будет молиться, просить тэнгэри о милости…
Сэсэг кланялась низко-низко…
Заседание правления колхоза затянулось допоздна. Почти всюду в домах Улея огни погасли, а Яабагшан, обволакиваясь сизым дымом из трубки, все говорил и говорил… Ох, как нравилось ему быть председателем, сидеть за массивным двухтумбовым столом, поглядывать на телефон, давать указания! Там, где можно было обойтись словом-другим, — он, выпячивая грудь, постукивая карандашом по блокноту, произносил целую речь. Новый вопрос повестки дня — новая, на полчаса — на час речь! Но если начинал высказываться кто-нибудь из членов правления, «временный» председатель недовольно обрывал, морщился, и всем было ясно: Яабагшан хочет, чтоб слушали и слушались только его, мнение остальных — в досаду ему… Поэтому люди хмуро отмалчивались, а кое-кто, утомленный, клевал носом.
Однако лишь только Яабагшан сказал, что осталось решить последнее — насчет погибшего в шаазгайтском табуне жеребца по кличке Пегий, — люди оживились, задвигали стульями, потянулись к кисетам. И лица, и даже слова, казалось, плавали теперь в густом табачном смраде. Обвинение Яабагшана, что в смерти Пегого повинен табунщик Ардан, натолкнулась на глухой протестующий ропот:
— Мальчишка ж!
— Это волки… Он что мог?!
— Доверили табун школьнику…
— А ты сам возьмись — паси!
— Ардан благодарности заслуживает…
— В отца мальчик!
— Сейчас волки такие — ничем не отпугнешь!
— Жалко Пегого, а что делать?..
Яабагшан грохнул кулаком по столу:
— Прекратить базар!
И, выждав, когда голоса смолкли, поднялся с места, оправил на животе широкий командирский ремень с поблескивающей пряжкой, одернул синюю диагоналевую гимнастерку, стал говорить, озабоченно и вкрадчиво:
— Удивляюсь, товарищи, вашей несознательности и недисциплинированности. Там война идет… — Яабагшан ткнул пальцем через плечо. — А когда война идет — с каждого спрос особый. Не мы спросим — с нас спросят. Это куда жеребец девался… где он? Волки сожрали? А не сами ли съели, а?.. И хватит разговорчиков, ясно! Если Ардан несовершеннолетний, он все равно член колхозной семьи. Стоимость жеребца обязана возместить Сэсэг. Приведет на скотный двор свою корову — это и будет возмещением убытка, нанесенного колхозу… Так что — заносим в протокол!
— Неправильно! — вскочил со стула бессменный член правления конюх Намсарай. — Ты нам в глаза войной не тычь. Не хуже тебя знаем про нее. У каждого сыновья да братья на фронте… Но что от волков погиб Пегий — тоже все знаем. Разве мальчишка тут виноват? Вину на себе, на всех нас ищи… Кто настаивал, чтоб Ардан работал табунщиком? Ты настаивал!..
— Не помню… малец сам просился.
— Легко забываешь, Яабагшан! А, между прочим, Ардан — сын фронтовика.
Яабагшан снова стукнул кулаком по столу:
— Хватит!
— Нечего стучать!..
— Вредную линию гнешь, Намсарай!
— Я справедливо…
— Как бы не спохватился после… понял?
— Не пугай — пуганые!
— Вопрос считаем решенным, — сказал Яабагшан, отвернувшись от Намсарая, показывая тем самым, что слушать его не намерен. — Члены правления за то, чтобы возмещение убытка возложить на Сэсэг…
Все молчали, понурив головы.
— Записываем…
— Позвольте, я скажу! — раздался звонкий голос от стены, с задних мест.
Яабагшан, разумеется, сразу узнал, кто это, но буркнул:
— Что за женщина? По какому праву…
— Это Дарима Бадуевна… пусть говорит!
Опять люди встрепенулись; оглядываясь на учительницу, одобрительно загудели:
— Пожалуйста, Дарима Бадуевна…
— Просим!
— Ну-ка, по-вашему, как будет?
Лишь Яабагшан, насупившись, сердито заметил:
— Какая надобность… болтовню разводить! Раз учительница — ваше дело детей учить. Иль тут сопливые детишки сидят, нуждающиеся в подсказке?! Да?
— Здесь, конечно, не дети, — вроде бы спокойно отозвалась Дарима Бадуевна, но всем заметно было — волнуется. — Однако взрослые решают судьбу ребенка, моего ученика к тому ж, — вправе ли я промолчать? И, признаюсь, удивлена, не понять мне пока, товарищ председатель, откуда в вас это… даже не знаю, как назвать… жестокость?.. Слепота?..
— Вы что… меня… меня?! — от ярости и изумления глазки у Яабагшана вспучились, чуть из орбит не выскочили. — Да кто позволил вам!.. Завтра ж в район позвоню… чтоб духа вашего… чтоб знали…
— Жестокость или слепота всегда порождают беззаконие, — упрямо продолжала учительница. — А то, к чему вы пытаетесь склонить членов правления колхоза, не что иное, как беззаконие…
— Я согласен! — крикнул конюх Намсарай.
— Подумать только — лишить коровы семью красноармейца! — Дарима Бадуевна расстегнула жакетку — жарко ей было; гневно поблескивали ее глаза. — И другое: навсегда убить веру в справедливость в душе подростка! Опомнитесь!.. Он должен ходить в школу, он способный мальчик, а он — с табуном… Пусть так, это война, это она нарушила нормальную жизнь, не один Ардан вынужден был оставить ученье, чтобы заменить в работе взрослых… Честь и хвала таким, как Ардан! А вы?! Да еще кулачищем по столу стучите… товарищ председатель! Стыдно.
Как после ни старался Яабагшан, как ни настаивал на своем, пытаясь сломить правленцев и ласковым уговором, и намеками с угрозами, те не поддавались, твердо стояли на том, чтобы Пегого списать по акту, как жертву нападения хищников…
А тут учительница еще пуще подлила масла в огонь, заявив, что правление вообще не правомочно взыскивать ущерб, нанесенный хозяйству, — это дело народного суда, только он, суд, в состоянии установить виновность того или иного лица, определить меру наказания…
Яабагшан смерил ее таким взглядом, что всем стало ясно: на узкой дорожке ей лучше не попадаться ему!
В эту ночь крепко спал прозябший и уставший за день Ардан, не ведая, что в Улее, на заседании правления колхоза, так и этак склоняют его имя…
Чутким был сон Сэсэг. Временами что-то тяжелое давило на грудь, трудно становилось дышать, она в испуге открывала глаза, вглядывалась в темь за окном — никого, слава богу, там… Крепко засел в душе испуг, страшили предостережения шамана: злые духи бродят возле дома!
И сам шаман Дардай бессонно ворочался на своей скрипучей кровати.
О чем он размышлял?
Бился сырой ветер об стену, завывал в трубе; в углу, в ворохе обглоданных костей, возились мыши.
Дардай потянулся к кисету, нашарил его на лавке, заправил трубку, закурил… Ну и ветреная ночь! Плохо сейчас путнику где-нибудь в поле, в заснеженном лесу, в горах… ой, плохо! По себе знает. В непогодь бежал он из далеких, постылых для него мест — кружным путем, обходя стороной теплое человеческое жилье, моля небо, чтобы его следы остались незамеченными как для людей в шинелях, так и для дикого зверья… Преодолел, выдержал, разыскал потом кое-кого из старинных дружков-приятелей, изготовили они ему бумагу с печатью — никто, дескать, не придерется, не узнает, живи спокойно, но где-нибудь подальше, поглуше, вдали от милицейских глаз. Мало ли чего!..
Вот он и прибился к Шаазгайте, перезимует тут, а дальше видно будет. В сельсовете бумаге поверили, участковый милиционер приезжал — его, он знает, успокоили, сказали, что шаман совсем старый, совсем больной, вреда от него никакого, тихий, спокойный человек, документы в порядке, к власти настроен уважительно, а если молится — то лишь за скорейшую победу над врагом, за огонь в домашнем очаге, за счастливое возвращение мужчин с кровавой войны… Разве нельзя? Он даже не шаман, если разобраться, ни одной специальной маски, что бывают у шаманов или в дацанах[9], у него не имеется, просто набожный, верующий старик… Так объяснили милиционеру.
…Клокочет, моментами будто всхлипывает трубка Дардая, багрово светится в ночи ее разгорающийся огонек. Чем только ни укрылся, лег, не раздеваясь, а холодно. Домишко дряхлый, дырявый, как ни затыкай щели, ни конопать пазы — мороз достает, к утру потолок инеем куржавится. И почему в этой холодине выживают тараканы? Мыши — те ладно, они в меховых шубах, у них кровь горячая… а тараканы?! Дардай сплевывает на пол, вроде бы веселее на сердце становится: такая бесполезная тварь — и та умудряется жить, чего-то хочет в этой жизни, норовит перезимовать, несмотря ни на что… Ему ли жаловаться на свою судьбу?! Холодно — перетерпим, и табаку много, а завтра будет день — будет пища. Стаканчик-другой тарасуна — и тогда ничего больше не надо!
Дардай хихикает в темноту…
В Шаазгайте не смолкают пугливые пересуды о том, что боги рассержены на табунщика Сэрэна, на его семью. Не многие теперь отважатся переступить порог этого дома… Переступишь — вдруг навлечешь гнев всевышнего и на себя? Лучше обойти…
«Само небо привело меня сюда, в Шаазгайту!»
Да, когда он появился здесь и, осмотревшись, узнал, что за люди вокруг, не было границ его изумлению! Еще бы… Оказалось, что отправленный на фронт табунщик Сэрэн — не кто-нибудь, а его бывший одноулусник, сын того самого Держи, которого прозвали Красным. Красный Доржи… Конечно, повстречайся они. Сэрэн и Дардай, лицом к лицу. Сэрэн бы не признал в незнакомце земляка. Сколько лет прошло, а в ту грозную пору у него, Сэрэна, губы еще в материнском молоке были… Что он помнит-то!
Нет, не одно изумление у Дардая вызвала такая неожиданность: тут, в Шаазгайте, семейная веточка его кровного врага! Злоба и радость возможного мщения гулко всплеснулись в нем, словно в глубокий затемненный колодец, на дно его, с размаху бросили увесистый камень… Отомстить последышам Красного Доржи! За то, что тот в гражданскую войну подрубил корень их знатного рода, развеял семенные богатства, лишил его, Дардая, табунов, отар, золота, шести домов, из которых два были каменные, всего того, что он получил от своего отца, тайши-нойона[10], что потом вдвое умножил торговлей… Красный Доржи сделал его нищим, обрек на скитания и унижения! Так пусть карающая рука Дардая накроет семью сына Доржи! Око за око, зуб за зуб!
Сам Доржи в тридцатые годы сменил кавалерийскую шашку и маузер на тетрадочку с карандашом, ездил по округе записывать в колхозы, раскулачивал. И нашлись лихие умельцы — отправили-таки его на тот свет… Правда, их позже поймали, не позавидуешь им. И Дардай даже благодарит судьбу, что тем летом осмотрительно не ввязался в это мокрое дело, остался в тени. Потому-то до сих пор хлеб жует, на белый свет смотрит…
Будь терпелив — дождешься! И вот оно, заветное времечко, для расчетов пришло… Пусть сынку, Сэрэну, достанутся папашины слезы!
«Ответите, за все ответите!» — злорадно шепчет Дардай.
Он, само собой, не тот, что раньше был, но если силу и прежнее безрассудство порастерял, то ума и хитрости у него поприбавилось. Раньше, бывало, соколом налетал, грудью бил, когтями рвал — теперь же исподтишка действует, как ловкий и терпеливый паук, который расставит сети-паутину и, затаившись, ждет, пока жертва сама не запутается; а запуталась — легонько, без напряжения подтягивай ее к себе, ближе, ближе, не спеша и точно… Вот как у него с Сэсэг получается. Попалась дуреха — барахтается, не вырваться! И щенок ее, дай срок, будет в ловушке. Гибель пегого жеребца, к месту как! Ненависть Яабагшана к Сэрэну тоже кстати! За что только он к нему так? Не оттого ль, что сынок в своего папашу — умным да размашистым людям в Улее житья не давал?.. А-а, не все ли равно, почему, по какой причине… Главное, пуще разжечь ненависть Яабагшана: пусть кусает эту дуру, ее ублюдка, давит их, жмет… Чтоб со всех сторон, чтоб некуда податься им было! А самого Сэрэна, смотришь, на войне убьют…
Тянется ночь. Попискивают мыши. Жалобно стонет ветер за стеной.
И Дардай вдруг громко засмеялся.
Страшен был в ночи этот одинокий смех.
Особенно запоминаются те сны, что навещают на рассвете, перед пробуждением…
Приснился Пегий, будто бы скачет Ардан на нем в летний солнечный день, а невесомого золотого солнца столько, сколько воды в реке — хоть купайся в нем!
Беспокойно ворочавшейся на постели Сэсэг привиделось вдруг, что в телятнике рухнули слеги, закрепленные на чердачном перекрытии, и все сено, что они с дедушкой Балтой навозили с поля, упало вниз, его мнут, затаптывают в навоз телята, и никакого сладу с ними — не отогнать!
Утренней ранью забывшийся в дреме шаман Дардай, разгоряченный воспоминаниями, увидел себя молодым — в ярком шелковом халате, с серебряным кинжалом на поясе; позванивали тугие струи молока о подойники, белым-бело казалось все вокруг от молока, оно текло, пенилось, разливалось, шумело, и смущенно поглядывали на молодого хозяина девушки, нанятые отцом на лето, — девушки доили коров, а он ходил возле и выбирал, какая же из новых батрачек самая красивая…
Тут кто-то осторожно постучал во входную дверь.
Дардай, встрепенувшись, прислушался, с сожалением отпуская от себя приятные видения давних лет…
Знакомо, в тоскливом холодке, заныло сердце… Ах, эти неожиданные стуки в дверь! Кому он на сей раз понадобился? Кто там, снаружи? С чем? А вдруг…
Но надо открыть…
И обозлился, когда увидел перед собой вездесущую старуху Шатухан. Вот народ! Не развиднелось еще как следует, а она уже притащилась… Такое сновиденье оборвала!
Бабка Шатухан присела на лавку, вытащила из-за пазухи трубку с длинным чубуком, он тут же набил свою — закурили вместе.
— Однако студено, — промолвила старуха.
— Есть немного, — невольно поежившись, отозвался он.
— Затопить?
— Затопи, — ответил равнодушно.
И ждал: зачем пришла?
Недолго томила старуха. А заговорила — не остановить. Снова о том же — как самолично, да не одна она, видели черта, заглядывавшего в окно дома табунщика Сэрэна. Черт в Шаазгайте?! Сроду такого не бывало!
С ужасом и любопытством смотрела старуха на шамана.
Дардай, вздыхая, проговорил:
— Худо будет…
Сноровисто придавил подошвой подшитого валенка перебегавшего от стены к печке тощего усатого таракана — тот хрустнул, как орех.
В острых не по возрасту, живых глазах старухи — любопытство и жуть.
Дардай не спешил объяснять: пусть помучается! Наконец лениво поинтересовался:
— А что, этот проклятый черт у окон других домов не показывался?
— Вроде б нет… не примечали!
— Только в окно табунщика, значит…
— Только, только! Страшилище… Морда черная, с рогами!
— Я Сэсэг уже говорил…
— А нам… мне поведайте, святой отец! — Еще пуще забегали глаза старухи. — Рядом живем-то!
— Грехов много у этой семьи…
— Да что вы?!
— Много… Пегий, как ни странно, был онго. Боги обиделись. Вот и подсылают злых духов в обличье чертей…
— Пэ-э!.. Ой-ой-ой!
— Священный жеребец стал жертвой хищников. Как же не гневаться богу лошадей? Пока не нашлет беду на семью табунщика — не успокоится. Н-да… Вот молюсь за них!
— За что же это? За что ей-то? — И бабка Шатухан вдруг сама упала на колени, из глаз ее посыпались слезы. Она принялась молиться, касаясь лбом грязного, давно не метенного пола… Причитала в тоске, просила его, шамана: — Заступитесь за Сэсэг, святой отец, пожалейте… умилостивите всевышнего!
А когда снова присела на лавку, ее сухое тело все еще ходило ходуном. Она редко роняла трудно дающиеся ей сейчас слова:
— Не возьму… в толк… почему жеребец… онго? Не мерин — жеребец… А?
Дардай осуждающе головой качал:
— А ведь так… никуда не деться! Сэрэн, уж я точно знаю, богохульником был, греха не страшился… Я свыше получил подтверждение: он сам освятил жеребца в онго. Как в насмешку!
— Помилуйте…
— В насмешку… точно.
— Неужели мог пойти на такое… ай-ай! — Старуха затряслась снова.
— Вот и расплата за великий грех! Близка…
— Помогите им, святой отец…
— Стараюсь, как же… однако — боги!
Дардай косился на старуху: какое впечатление производят его слова?
— А Сэсэг… мальчишка ее… что они делают? Зайди к ним — в сенях остановись. Там голова и ноги пегого жеребца лежат! Почему не захоронили? Подсказывал им, что надо… Не грешно разве? А тэнгэри — он ви-и-дит… И бог лошадей — простит ли?
Бабка Шатухан выскочила от шамана с такой тяжелой головой и ощущением подкатывающейся тошноты, зябкой слабости в ногах — будто угорела. Хватала ртом морозный воздух — и не могла вздохнуть… Наконец отдышалась. Сразу же побежала по дворам — рассказать, что от святого услышала. Ей жалко было Сэсэг, но промолчать сил не было.
Круглились в испуге глаза женщин, робко и с жалостью поглядывали они в сторону дома табунщика Сэрэна… Что-то будет?
В Улее вечер. Легкая поземка змеится меж домами, лижет дорогу. Все кругом в неровном и пугливом лунном свете. Дымы из печных труб кудрявятся, размазываются ветром на фоне сизого стылого неба, редко усеянного маленькими звездочками. Где-то на окраине громко, протяжно скулит собака, словно жалуется на что-то всему белому свету…
Учительница Дарима Бадуевна спешит в школу: там должны собраться старшие ученики, те, что работают. Приходят они теперь раза два-три в неделю: кто с фермы, кто с пилорамы, кто прямо из леса… Война заставила их принять на свои худенькие плечи заботы ушедших на фронт отцов и старших братьев.
Для нее они — те же дети, подростки. Лишь непослушнее сделались их загрубевшие на стуже пальцы, когда берут они тоненькую ученическую ручку… Сколько любви и жалости у нее к этим взрослым детям.
Она родилась здесь. Рано лишилась отца и матери. Ее, сироту, поддержали земляки, дали возможность учиться. Окончила педучилище, а затем и учительский институт. Конечно, сразу же вернулась сюда, к своим, в родной Улей. За добро добром платят… А глубже разобраться: счастье ее в том, чтобы вывести детей в жизнь — вывести грамотными, сильными, добрыми. Чтоб шли ее дети в жизнь без той робости, боязливости и неуверенности, что были когда-то в ней самой из-за сиротского ее положения… Ах, если бы не эта ненавистная война!
Школа стоит в отдалении от других домов — на бугре. Несколько высоких кедров, будто недремлющие воины, сторожат ее. Дарима Бадуевна еще издали заприметила, что ребята уже в сборе, но не в классе — во дворе. Веселые голоса и звонкие удары топора, гулкое жужжание пилы доносились оттуда…
Оказывается, мальчишки увидели, как мучается с тяжелым колуном школьная уборщица бабушка Наран, рубит сучковатые поленья, а те не поддаются, — и сами взялись за дело. Отобрали тяжелый колун у старушки, кто-то за двуручной пилой сбегал — и закипела работа! А застрельщик всему — Дарима Бадуевна тут же догадалась — Ардан! Как хорошо, что он наконец-то выбрался, заглянул в школу. Вот кому б учиться и учиться — светлая у мальчика голова, на лету он все схватывает…
Ребят было шестеро. Когда вошли в класс, четверо, сдвинув головы в кружок, сели у лампы, Ардан и еще один мальчишка пристроились у печки. Пламя от березовых полешек яркое, веселое, в поддувале гудит, словно один сильный голос выводит монотонную песню…
Взглянула на Ардана — тот, сосредоточенно вчитываясь в строчки учебника, рассеянно грызет ноготь. Улыбнулась, окликнула негромко:
— Ардан…
— Что, Дарима Бадуевна?
Не понял — снова палец ко рту…
— Ардан, после уроков возьмешь у меня для ногтей ножницы…
Смутился:
— Простите, Дарима Бадуевна.
Какой славный парень! Когда Дарима Бадуевна смотрит на него, и радость и жалость — все вместе — в ней. Вот из кого вырастет честный и душевный человек… Но каждый взрослый так умеет работать, как этот мальчик. И ведь отсюда, из школы, до порога его родного дома в Шаазгайте — десять километров зимней дороги! А все равно тут он, в школе; хоть отстал от сверстников, однако тянется за ними: переживает, как бы неучем не остаться!.. Своего серого конька он, наверное, в конюшне у Намсарая поставил. Если бы не Намсарай, не его заступничество, навряд ли отстояли бы Ардана на правленческом заседании. Яабагшан кипел, как самовар, — щеки тряслись! Чего в нем больше — равнодушия к судьбам других или желания свести счеты с теми, кто ему когда-то чем-то досадил…
Дарима Бадуевна очнулась от своих дум, подошла к Ардану, села рядом с ним, взяла его тетрадь. Ход решения задачи верный, да вот в расчетах… Стала объяснять.
И вдруг…
Распахнулась дверь, впустив облако морозного воздуха, и из этого облака шагнул Яабагшан. Бывает же так: о ком подумаешь — он тут как тут, легок на помине!
Подслеповато щурится, всматривается…
Ребята встали.
Бабушка Наран шевелила кочергой угли в печке.
У Даримы Бадуевны — камень на душе. Давит. Зачем пожаловал Яабагшан? Она замечает: после того, памятного всем их столкновения Яабагшан, как осторожный зверь, словно бы идет по ее следу… Неприятно встречаться со взглядом его холодных глаз — в них таится какой-то скрытый умысел, обещающий неприятности в скором будущем…
— Ого, да тут ликбез! — хрипло, с коротким смешком сказал Яабагшан. — Как в тридцатые годы. В какой же класс перешла ты, бабка Наран?
Старушка не отозвалась на насмешку, даже не обернулась: по-прежнему била кочергой по догорающим углям — но теперь сердито, с досадой.
— У нас занятия, — сухо произнесла Дарима Бадуевна.
— А по-че-му? — раздельно, по слогам, спросил Яабагшан. Было заметно, что он крепенько выпил; сивушный душок повис в классной комнате. Повторил: — Почему?
— Эти дети днем работают. Вам ли, исполняющему обязанности председателя, не знать…
— Неправильная постановка вопроса. — Яабагшан усмехнулся. — Работники — они действительно должны знать своего руководителя, а ему всех не упомнить… Однако чьи же тут ребята?
Подходил поочередно к каждому, вглядывался, спрашивал…
Внутренне напрягшись, ждал Ардан…
— А ты почему здесь?! — изумился Яабагшан.
Ответила Дарима Бадуевна:
— Ардану труднее, чем остальным. Живет дальше всех от школы, должность у него ответственная — табунщик, и сюда, на занятия, не чаще раза в неделю приезжает… А почти месяц совсем не ездил. Вот после перерыва — первый раз… Ему учиться надо! И мы с вами в ответе за это перед его отцом-фронтовиком.
Яабагшан пропустил ее последние слова мимо ушей, снова раздраженно обратился к Ардану:
— Табун на кого оставил? Поди, засветло из Шаазгайты уехал! Жеребца угробил — мало?
— Как погиб Пегий — вы отлично знаете, — твердо сказал Ардан. — А за табун, ахай[11] не беспокойтесь. Когда мне нужно отлучиться… это редко бывает… за лошадьми присматривает дедушка Балта.
— Ха! Нашел, на кого пальцем указать. Из него ж песок сыплется!
— Не скажите, ахай. В седле за ним не угнаться…
— Разговорчивый ты, однако! — цедит сквозь стиснутые зубы Яабагшан. — Отправляйся-ка домой…
— А вороного жеребца в табун дадите? Без пользы ж на конюшне стоит…
Казалось, председателя удар хватит: лицо кровью налилось, щеки затряслись…
Дарима Бадуевна поспешно объявила:
— Перерыв. Поиграйте, ребятки, во дворе. Позову после…
Ардан вслед за товарищами шмыгнул за дверь. Уже там, в коридорчике, нагнал его гневный выкрик Яабагшана:
— А корову… матери скажи… за пегого жеребца… чтоб привела! Слышишь!
Дарима Бадуевна укоризненно заметила:
— За что преследуете мальчика?
— Как же… мальчик! Каков, а? Весь в своего… да ладно, вспоминать не хочу! А вы тоже… нечего по вечерам тут собираться!
— Ну уж это совсем вас не касается!
— В Улее все меня касается! Еще неизвестно, какие разговорчики у вас тут происходят…
— Как раз сейчас хотела поговорить с ребятами о культуре поведения. Думаю, вы наглядно продемонстрировали им, как не надо вести себя в стенах школы… Да хоть бы шапку с головы сняли!
— И то… жарко! — Яабагшан, ухмыльнувшись, стянул с головы лисий малахай, пригладил пятерней всклокоченные волосы. Проговорил миролюбиво: — Что это вы, Дарима Бадуевна… будто я никто в Улее, какой-нибудь такой-сякой… не уважаете? Не считаетесь? И что это у вас против меня? Такая красивая женщина…
Дарима Бадуевна прервала его:
— Если вас привело сюда дело — слушаю. Если нет дела — извините, попрошу из класса, мне с ребятами заниматься, поздно уже…
— Ох-ох! Строго-то как! — улыбнулся Яабагшан, и от этой улыбки его жирное лицо расплылось. — Давайте, однако, побеседуем…
— О чем же?
Подала из угла голос бабушка Наран:
— Кликнуть ребятишек?
Яабагшан недоуменно покосился на нее, буркнул:
— Иди-ка сама отсюда, бабка… живо!
Но старушка как стояла у печки, так и осталась там. И Яабагшан, наверно, вмиг забыл про ее близкое присутствие — заговорил самодовольно, напыжась, самому себе, видимо, представлялось, какой он умный, значительный.
— Вам-то что — на вас план не жмет! А я каждый день даже по телефону отчитываюсь… спрашивают с меня. И, между прочим, ценят… да! Ценят, дружбу водят со мной. Крупные люди, немалые начальники… Не брезгуют за одним столом посидеть, посоветоваться по ряду текущих вопросов на данном этапе. А я, не скрою, институтов не заканчивал. А не брезгуют!
— Не кричите, пожалуйста, я хорошо слышу…
— В институте весь толк, да? В химии-мимии, литературе-палитуре? Ха-ха… Не-ет… В другом… в этом!
И Яабагшан согнутым пальцем постучал себя по лбу, захохотал, давясь повизгивающим смехом.
Как неприятен он Дариме Бадуевне! Да еще этот непереносимый запах — застарелого самогонного перегара…
— В деревне, как я понимаю, образование ни к чему, — разглагольствовал Яабагшан. — В деревне много образования, Дарима Бадуевна, лишь производству вред… Скот пасти, хлеб растить без книжек можно. Наши деды не хуже нас с этим справлялись, а ни одной буквы не знали!.. А кто образование понюхает, нос кверху — и в город! Вон Яртушкин, сын Гомбо, техникум кончил, сам в колхоз не вернулся и, между прочим, всех братьев и сестер за собой потянул… Это как? Польза нам? Пройдет немного времени, обучишь всех — вдвоем в колхозе останемся… ты да я!
Он опять захохотал.
— Я послушала вас, больше не могу… ученики ждут. До свидания.
— Не-ет, — покачал головой Яабагшан. — Погоди… Я о чем? Ты да я… да мы с тобой! Должны тогда поладить. Такая женщина… Пропадешь!
— Прошу вас…
— Со мной ладить нужно… Кто со мной — не пропадет! Осчастливлю… Не знаешь даже, как осчастливлю… Да, такая ты женщина!
Несмотря на хромоту и толстый живот, он с необыкновенной ловкостью, проворно обхватил учительницу ручищами, сдавил — и она, чуть не задохнувшись от чувства гадливости, отвращения, ударила его локтем по лицу.
— Негодяй!
Из своего угла, размахивая кочергой, с криком ринулась бабушка Наран:
— Ах ты, распутник… постыдился б! Другие мужики воюют, а этот в женских подолах шарится… На всю деревню опозорю!
У Яабагшана темная струйка крови стекала из носа на толстые губы. Он слизывал ее, пятился к двери, поглядывая на женщин злобно и затравленно.
Выскочил наружу; бабушка Наран выбросила вслед ему лисий малахай — со словами:
— Не нашего стада бычок!
Яабагшан, нашаривая шапку на снегу, поскользнулся, упал, выругался… Прыскали в кулаки ребята; в школьном коридорчике смеялись женщины — молодая и старая… Дрожала луна в небе, снег под ней был серый, словно золой присыпанный, и угасала на западе небосклона красная полоса. В Улей входила ночь.
В этот поздний час дедушка Балта, вооружившись старенькой берданкой, решил тихонько пройтись по Шаазгайте — посмотреть, все ли в порядке на конном дворе, в телятнике, у амбара, где под пудовым замком хранится в неприкосновенности зерно… А главное, что держал на уме старый, — это невзначай повстречать того, кто шляется ночами возле дома Сэсэг. Рогатый и косматый шудхэр… А может, и не шудхэр. Поймать если — так окажется, что всего-навсего подлый человек?
«Нет, — размышлял он, — боги не станут несправедливо обижать семью воюющего на фронте табунщика Сэрэна. Да и никто, кроме серых хищников, не виноват в гибели Пегого. А этот внезапно объявившийся черт притаптывает снег валенками, хотя ему ведь с копытами надлежит быть. Боится, что ли, ноги отморозить — в валенки обулся?»
И дедушка Балта улыбался в усы.
От скотных дворов он опять вернулся к домам. Вот и окна Сэсэг. Темно за ними — то ли спит уже, то ли притаилась. Напугана.
Дедушка Балта шмыгнул за угол, прижался к стене. «Постою-ка немного, — решил, — а вдруг не понапрасну…». Достал трубку — сосал пустую. Думы вязались, как кружево в женских руках, — одна ниточка тянула за собой другую. О сыне, который долго не пишет с войны, думал старик. Жив ли? Думал, когда же наконец кончится эта проклятая война, хоть бы подлого Гитлера разорвало на куски самой большой бомбой. Тогда бы все крепкие мужчины вернулись к родному очагу, быстренько бы поправили в хозяйстве то, что без них расшаталось, разваливается совсем. Уж они-то не потерпят Яабагшана на посту председателя. Бригадиром был — еще ладно, а председателем — нет!..
Внезапно донесся скрип снега под чьими-то быстрыми шагами, резкая тень возникла на дороге… Дедушка Балта дрожащими пальцами взвел курок, вгляделся… и обрадованно рассмеялся. Это же Ардан на своем Серко — из Улея возвращается! И хруст снега — он под лошадиными копытами…
Пошел навстречу.
— С ружьем? — удивился Ардан.
— Зверье развелось, — ответил дедушка Балта, запалив наконец-то трубку, с наслаждением затягиваясь дымом. — А когда звери — без ружья худо… Хоть дробь в патронах мелкая, однако все же дробь, а не горох…
Старик был настроен поговорить.
Он проводил Ардана на конный двор, и пока тот расседлывал коня, рассуждал:
— Хищники разные бывают. Большие — те целые страны глотают, не насытятся никак. Маленькие же за горстку зерна человека прикончить готовы… Как же, подумай, без оружия? Не будь у нас железных танков да резвых коней, Гитлер давно б сюда, в Шаазгайту, пришел! А мы его танками давим, на конях по любой дороге догоняем — вот он и застрял, мечется. Хвост отрублен — как бы голову спасти! Однако не спасет…
— Ты, дедушка, это ржавое ружье тоже против фашистов приготовил? — засмеялся Ардан.
— Проржавело, — согласился дедушка Балта. — Как хочешь чисть — уже не заблестит. А стреляет! — И добавил: — Фашист иль не фашист — на лбу особого знака нет. А через прицел ружья лучше увидишь… По гражданской войне, парень, знаю это.
— Рассказали б!
— А кто за тебя утром табун погонит? Иди-ка спать…
Дедушке Балте самому не хотелось отпускать от себя мальчика, да ведь у того на ходу глаза слипаются, а вставать рано…
И когда Ардан, пригревшись в постели, уже смотрел сны, дедушка Балта все ходил-ходил по Шаазгайте и вокруг нее, до самого рассвета, так и не обнаружив ничего подозрительного.
В хомутарке — тесной бревенчатой пристройке к конному двору — было тепло. Топилась плита, на ней, булькая, закипал чайник… Конюх Намсарай, присев на чурбачок, чинил упряжь. Каждый божий день приходится латать, утягивать, прошивать износившуюся сбрую. Новую сейчас не купишь; если где и делают ее — тут же прямиком отсылают на фронт, там много надо… Конечно, была бы кожа — он сам бы изготовил. На складе есть шкуры, но кто возьмется выделывать их? Тут нужны умение, сноровка и сила в руках. В прошлом году поручили двум женщинам — так они лишь испортили материал: кожа получилась твердой, как доска, а при натяжении лопалась. Разве вырежешь из нее надежные гужи, шлеи и все прочее!
Намсарай вдруг насторожился — кто-то галопом мчался сюда, к конюшне. Гулко отдавался перестук подков… Не Яабагшан ли? Да нет — он в вечерний час или дома, или в конторе сидит. Понадобится что ему — кого-нибудь за себя пришлет…
Седок — было слышно — спешился, привязал коня к столбу, шагнул на скрипучее крыльцо, нашарил ручку двери…
— Ардан?! Ты чего, парень!
Намсарай обрадовался мальчику, тут же смекнув, что привез тот какую-то новость… Хорошую? Худую? Только вчера ведь был он в Улее, в школу приезжал, а сегодня нужда снова заставила появиться здесь… Может, нет нужды — радость? Однако лицо у Ардана озабоченное…
— Присаживайся, грейся… чай будем пить. Свежий заварил.
Не торопил Намсарай — пусть мальчик отдышится, успокоится, в себя придет…
Зеленый чай — из довоенной плитки — был густым, ароматным. Сколько ни пей — мало.
Когда же Ардан коротко рассказал, что произошло — о внезапном появлении в шаагзайтском табуне Яабагшана с незнакомцами, Намсарай с горечью воскликнул:
— Месяца ведь председателем не проработал!..
Переспросил:
— Трех, говоришь?
— Да. И ведь как жалко этих кобылиц — жеребые они! По жеребенку б принесли… А жеребые не от кого-то — от нашего Пегого!
— Ох-ох!.. Получается — целых шесть голов сразу! Надо ж было додуматься… На мясо иль хоть для упряжки продавал их — не знаешь?
— Как не знаю! Они хотели забить на месте, прямо в лощинке, близ кустов… Однако Яабагшан не разрешил — шепнул им что-то, они закивали головами, повели кобылиц с собой…
— А почему он именно кобылиц продавал?
— Яабагшан — своими ушами я слышал — разрешил им: «Выбирайте любых!» Вот они и словили арканом самых жирных. Эти кобылицы шесть лет ходили в табуне, не запрягались ни разу…
Намсарай головой качал. Темные тени, казалось, еще гуще легли на его морщинистое лицо.
— Откуда ж эти люди были?
— На двух кошевках приехали. Кони сильные, сбруя наборная, в медных бляшках. Сами в тулупах. Яабагшана по отчеству звали. Водки потом с ним выпили…
— Магарыч, значит… ясно. — Намсарай вздохнул. — Не простые, видать, люди были…
— Показалось мне…
— Что?
— Ошибаюсь, может. Оброс он очень, с бородой теперь да воротом тулупа прикрывался…
— Кто же… ну?!
— Показалось, что один из них был Башли, тот самый, что известный наездник… которого я тогда на Пегом обошел! Помните?
— Ага-а… Наверно, так оно и есть, — задумчиво проговорил Намсарай. — Доходили слухи, что Башли занимается скупкой-перекупкой мяса… спекулирует, одним словом!.. Ну и скотина этот Яабагшан! Тоже руки решил погреть…
Старый конюх в сердцах дернул себя за редкую бороденку, посоветовал:
— Пуще глаза береги, Ардан, письменное распоряжение председателя. Потеряешь эту бумажку — он тебя еще обвинит в пропаже кобылиц.
И утешил, похвалив тут же:
— Не оставим мы этого… Молодец, что приехал ко мне. А как отец — прислал письмо?
— Нет еще…
— Жди — обязательно пришлет.
Проводив Ардана, Намсарай снова принялся за починку ветхой упряжи, но покоя на душе не было. Сердито шептал что-то под нос себе, грозил неведомо кому перемазанным варом пальцем… В конюшне — доносилось оттуда — грыз и расшатывал перегородку застоявшийся вороной жеребец. Слабо гудел за стеной ветер. В Улее жители укладывались на покой…
А утром, чуть только развиднелось, Намсарай решительным шагом направился к дому председателя.
Ворота были закрыты на засов. Пришлось, подтянувшись на руках, перелезть через забор. Зацепился за ржавый гвоздь, вырвал из полы овчинный клок… Это еще больше раздосадовало. «Хоть бы костлявого мерина продал, — говорил себе Намсарай, — а то ведь обгулянных кобылиц!..»
В дверь стучал долго — пока не раздался за ней заспанный голос Хорло, жены Яабагшана:
— Кто еще?
— Я, Намсарай… по делу!
— В такую рань? — лениво, борясь с зевотой, спросила Хорло. — С ума сойти… очумели совсем.
— По делу, слышишь!
И опять громыхнул дверью.
Хорло обозлилась, голос стал раздраженно-визгливым:
— Муж поздно пришел… отдохнуть дайте! Замаялся с вами с такими… Хоть понимали б! Если дело — в кабинет к нему иди, в контору, а не в дом прись…
— Зачем кабинет, зачем контора? — на унимался Намсарай: — Срочное дело… не терпит. Не срочное — подождал бы.
— Скажи, какое… Я передам. — И женщина, скинув крюк, приоткрыла дверь.
Намсарай мигом поставил в образовавшийся проем ногу, рванул дверную ручку на себя, оттеснил полураздетую Хорло плечом, и та, ойкнув, прижалась к стенке, — через полутемные сени живо прошел в избу… По мощному храпу (словно машинный мотор запустили!) догадался, где спит Яабагшан, — шагнул за перегородку, в спальню. Влетела тут же разъяренная Хорло, все тряслось у нее — лицо, губы, руки, еле прикрытая сорочкой большая рыхлая грудь… Завопила:
— Яабагшан… вставай, придурок! Только жену придурка могут оскорблять!.. Ну-ка покажи этому прокаженному, кто ты на самом деле!
И сорвала с мужа одеяло.
Намсарай стоял невозмутимо. Уж он-то знал Хорло, эту избалованную, капризную бабу!
Яабагшан спросонья (да, видать, с тяжелого похмелья) поначалу ничего не мог сообразить — одной рукой подтягивал повыше, на отвислый живот, кальсоны, другой пытался нашарить брюки… А Хорло продолжала кричать:
— Он еще б сюда своих лошадей завел! Бандит! Да проснись же ты, несчастный!
Яабагшан наконец очухался; цыкнул на жену, чтоб замолчала, стал одеваться, хмуро спросил:
— Приспичило, что ль? Не беда ль какая?
В голосе его, в заплывших глазках — трусливая выжидательность.
Намсарай сказал:
— Начало беды.
— Ну? Не тяни!
Даже Хорло, напрягшись, ждала…
— Лучших кобылиц из табуна потеряли. — Намсарай выговаривал слова твердо, гневно. — По твоей, выходит, указке!
Вздох облегченья прошелестел в спальне. Хорло даже хихикнула, прикрыв рот ладонью. А Яабагшан лениво заметил:
— Шум-то поднял, словно в самом деле пожар или арестовали кого…
Конечно, будь сейчас перед ним не Намсарай, а кто-либо другой — он сразу бы выставил наглеца за порог. Но Намсарай не из тех, кого можно запугать, приструнить или, скажем, купить чем-то. Тем более — вытурить в три шеи… Недаром, когда в разгоревшемся споре заходят в тупик, идут к Намсараю: уж он-то правильно рассудит — сама местность! Про таких говорят: ему руки руби — от правды не откажется. Поэтому лучше с ним миром да ладом, чтоб остальных ненароком не взбудоражил, огласки большой не вышло… И, подумав так, Яабагшан примирительно произнес:
— Зря волнуешься, Намсарай…
— Жеребые ж кобылы!
— Ну и что?
— У нас люди на картошке сидят, на бурде разной… Работают, понимают, не жалуются… Уж лучше б на трудодни раздать… А не на сторону! И три жеребенка что, помешали б колхозу?
— Чего захотел! — Яабагшан окончательно пришел в себя. — На трудодни! Кто разрешит такое? А продали — это можно… На счету денег прибавилось. Деньги на дороге не валяются…
— Так-то оно так… А что, однако, на деньги купишь… тем же семьям фронтовиков? Мешок картошки на базаре стоит шестьсот рублей. И то не найдешь!.. А что ни семья — дети, мал мала меньше. Долг правления — помогать. Вместо тех кобылиц, что в чужие руки попали, выбраковать бы меринов, забить их, поддержать многодетных да осиротевших… А ты на что пошел?
Самолюбие Яабагшана взыграло — сказал резко:
— Я перед районом за колхоз отвечаю… Знаю, как лучше, ясно? Учить задумал?
Выходившая за дверь Хорло вернулась уже одетой в яркий цветастый халат, бросила как бы между прочим:
— Это, видать, парнишка Сэрэна воду мутит.
— В отца… такой же стервец, — согласно буркнул Яабагшан.
Намсарай, хмурясь все больше, сказал:
— Народу глаза не отведешь… каждый видит. Затравил совсем семью Сэрэна. Опомнись!
— Ладно, — махнул рукой Яабагшан, погладил ладонью живот, вздохнул. — Будем чаевничать… садись с нами.
— Спасибо. Не затем шел… Но ты знай, что за мальчишку этого весь колхоз встанет.
— Смотри-ка — напугал! Больше никогда по таким пустякам не тревожь… Это личный дом, а не контора. Различать надо.
— В спальню, как в свою конюшню… — прошипела Хорло. — На сапожищах навозу припер…
Намсарай, которому жарко стало, рванул полушубок на груди, крикнул:
— По пустякам?! Колхоз — пустяки? Жеребые кобылы — пустяки, да?
— Иди, иди, — усмехаясь, поторопила Хорло.
— Пойду, — тихо и устало ответил Намсарай. — Здесь не хотел ты, Яабагшан, говорить — что ж, в конторе поговорим!
Хрястнул дверью — из-под притолоки пыль и труха посыпались.
Размашисто вышагивал к конному двору, и была досада на себя: не так надо было с Яабагшаном, не так… А ведь не остановить вовремя — угробит, дурак, колхоз. И дурак ли?! Он как хорек — жадный и расчетливый…
Прикидывал Намсарай, кого б — при случае — можно было б в председатели предложить. Тут не только головастый человек требуется, но обязательно с грамотой и чтоб руки у него были чистые, не прилипало к ним… Но в деревне-то сейчас — старики, подростки да бабы; не очень-то выберешь…
Внезапно, будто из легкого туманца, высветилось молодое лицо Даримы Бадуевны, учительницы. «А почему б и нет? — подумал удовлетворенно. — Проворная она, и душа у нее, как стекло, — вся насквозь…»
Ардан, пригнав табун, пришел домой радостным: снова удалось набрать из-под снега зерна. Пусть не так много, но все же… И дедушка Балта с ним ездил — наскреб на покинутом току для своей семьи килограмма два. У старика глаза блестели, как у молодого…
Залез на печь Ардан, чтобы рассыпать зерно для просушки — со льдинками и комочками грязи оно.
На печи остро пахло чем-то гнилостным; рядом с трубой лежал грязный мешок, набитый мягким, — от него и шел запах…
— Мам, что это?
— Коровьи шкуры. Две. Оттаивать положила.
— Опя-ять?
— А куда деться, сынок? Яабагшан привез, бросил — выделывай, говорит.
— У, ты!
— И спрашивать вас, говорит, не буду. Что скажу — беспрекословно чтоб! Корова, мол, пока у вас на дворе — это из-за моей милости, жалею, добрый я… А то б давно увели. За Пегого.
— Он пожалеет! Слушай больше…
Недавняя радость, теплившаяся в нем, угасала.
— Да ведь кому-то и такую грязную работу надо делать, — успокаивая, сказала мать. — Не я — кто-то другой… А пахнет плохо — не нюхай! Только и всего!
Она засмеялась.
А лицо ее не смеялось.
Ардан понимает: мать не хочет, чтоб он близко к сердцу принимал все… И сам сказал:
— Вытерпим.
— Переверни, сынок, шкуры, взгляни, не лезет ли из них шерсть…
— Сейчас…
Развязал мешок — и такой дохлятиной из него шибануло, хоть нос зажимай! Пощупал с отвращением…
— Отстает шерсть.
— И хорошо. Чтоб все до волосинки вылезло… Мне бабушка Шатухан помогать будет. Справимся.
Ардану ли неизвестно, какое это неприятное и тяжелое занятие — выделка кож. Для мужских рук, для выносливого мужского характера. Яабагшан всякую совесть потерял, меры не признаёт: чуть что — пусть, дескать, Сэсэг делает… А мать вообще никогда ни от какой работы не отказывается; теперь же, когда Яабагшан стал их в открытую преследовать, — и вовсе… Эх, отца бы сюда, хоть на побывку, на несколько дней!
Сжавшись в комочек, уткнув подбородок в колени, Ардан уже не чует, что вонючие шкуры рядом, — в мечтах отец… Улыбается Ардан, беззвучно говорит в темноту: «Здравствуй, папа!»
И незабытый, такой близкий голос отца в ответ: «Рассказывай, сын, рассказывай…»
«У нас все хорошо… Вот только Яабагшан…»
«Что ты сказал?»
«Все хорошо у нас, говорю. Письмо, папа, пришли. Уж очень мама переживает, что письма нет…»
«Мое большое письмо идет к вам, однако далеко мы друг от друга — коню полгода скакать!»
«Мы тоже так думаем, что твое большое письмо скоро будет. Ты еще одно нам напиши. Если первое потеряется — другое получим…»
— Ардан, — разбивает волшебную тишину голос матери. — Чего ты там? Слезай с печки, поужинаем да пойдем…
— Куда?
— Кто ж перед дорогой кудыкает! Пойдем — увидишь.
Тень от матери, отбрасываемая тусклой лампой, качается на стене, словно это ветер ее треплет: туда-сюда, туда-сюда…
«Куда все же собралась она, ночь на дворе?!»
И когда, молчаливо поев, встали из-за стола и мать из сеней тяжело, на животе, внесла закостеневшие на холоде ноги Пегого, он понял… Она не утаивала от него своего разговора с шаманом Дардаем, он знает, что посоветовал им шаман, и, выходит, настал тот самый момент…
Тогда, слушая мать, он едва не расплакался: не надо ничего делать! Это шаман выдумывает, ничего такого быть не может, Пегий никаким онго не был, вот даже Дарима Бадуевна скажет, что не нужно ничего делать!.. Но мать, осердясь, пристукнула ладонью по столу, с ужасом, как почудилось ему, спросила: «Ты хочешь, чтобы отец на фронте… чтобы отец… ты хочешь?» И он сам ужасаясь, закричал: «Нет-нет… пускай так, как ты говоришь!»
Позже, думая, он рассудил: Пегого не вернешь, он теперь лишь в памяти, одна тоска по нему, а то, что подсказывает шаман — никому не повредит, и больше того — утешит мать. А еще, хоть сам себе боялся в этом признаться, все же где-то далеко-далеко в нем таился непонятный страх перед шаманом: а вдруг тот, ослушаться если, накличет беду? Вдруг наворожит что-нибудь для отца худое?
Лучше поступить так, как присоветовал!
…На улице было темно; сырой ветер ударил по глазам, выжал из них слезы. Мать скорым шагом шла впереди — с мешком на спине. Ему ж доверила нести туесок с тарасуном, да еще лопату и топор. Он слышал прерывистое дыхание матери, глухое бульканье жидкости в туеске, тревожный перестук собственного сердца и даже то, как в доме дедушки Балты тонко плакал грудной ребенок — дедушкин внучек. По небу клубились черные тучи, дерзко, подмигивая, выглядывала из-за них одна-разъединственная звездочка, сухо терлись друг о дружку голые ветви деревьев.
Все звуки, кроме шума ветра, резко оборвались, когда с дороги, от домов, свернули в поле, пошли прямо на восток. Ноги вязли в рыхлом мартовском снегу. Мать держала направление к сопке Зун-толгой. Сопка за речкой…
Речку перешли по шершавому льду — он сердито гудел под ними, хрустели, будто стекло, невидимые ледяные кусочки… И как только взобрались на крутой обрыв — впереди, на вершине сопки, тускло проблеснул через тьму огонек. Он дрожал, колебался, клонясь язычком то в одну, то в другую сторону, словно к земле приникал, спрятаться в нее хотел, но неумолимая сила снова и снова поднимала его… Еще тревожнее сделалось Ардану.
Ближе, ближе огонь. Уже можно различить, что это костер, бьющийся на ветру. Вот в его отсветах мелькнула какая-то тень… Человек ли? Шудхэр? Кто может быть в этот поздний час в таком пустынном месте?!
Ардан, с трудом сглотнув ком в горле, остановился, шепотом позвал:
— Мам!..
Мать оглянулась, махнула рукой: не отставай! Значит, все как надо… Наверно, это шаман Дардай у костра.
Ну, конечно, он!
Подбрасывает в огонь хворост, шевелит красноватые угли кривой палкой… Вот ударил по ним — и сноп искр взметнулся ввысь. Как красиво! Кое-какие искорки долетели да самого-самого верха, прилепились к густой синеве неба, засветились на ней звездочками… Ведь не было, кроме одной, звезд, а сейчас, взглянуть, сколько их! Неужели шаман Дардай способен зажигать золотистые звездочки?! Да нет, наверно, просто он, Ардан, шел, под ноги да перед собой смотрел, а звезды в это время сами по себе, как положено им, высыпали на небосклоне… Сначала не было, за тучами прятались, а потом их час пришел… Правильно?
Мать сняла мешок с плеч и, с облегченьем разогнувшись, молча положила его к ногам шамана. Тот важно кивнул им, протянул руку к туеску — и Ардан поспешно отдал.
Шаман проворно развязал мешок, аккуратно разложил на снегу ноги Пегого, туесок, пиалу… Вытащил из ножен свой длинный узкий нож, осторожно срезал с бренных останков жеребца несколько волосков и, что-то прошептав, бросил эти волоски в костер. Тут же наполнил пиалу тарасуном, несколько капель плеснул в огонь, снова что-то неразборчиво сказал и жадно выпил из пиалы все до дна… Утеревшись рукавом, одобрительно заметил:
— Хорошо, что исполнили… пришли. Не то бог лошадей ой как обиделся б!
— Как же… как же, — кланялась мать. — Коль такова воля самого всевышнего — можно ль ослушаться!
— Никак невозможно. — Шаман крючковатым пальцем грозил. — Бурханы насквозь видят… Не услужи им, сделай наперекор — они сразу к ответу призовут… накажут.
— Вы наш защитник, — заискивающе вставила мать. — А мы… как вы, святой отец, так и мы…
И все кланялась, кланялась…
Шаман Дардай, отступив шага на три от костра, стал разгребать ногой снег.
— Тут копайте. Глубоко не надо… остановлю, когда хватит.
Он обозначил лопатой квадрат — с таким расчетом, чтоб в будущую яму свободно вошли ноги Пегого. Опять наполнил пиалу из туеска, обошел вокруг костра и очерченного места для могильника, побрызгал на пламя, на землю тарасуном — затем выпил, крякнув, утерся, как и раньше, рукавом шубы, принялся читать молитву… Ардан не мог разобрать ни единого слова. С ожесточением рубил он мерзлую, словно камень, землю. Топор отскакивал, вырывался из рук, в лицо, больно ударяя, летели острые комки… Скорей бы закончить это дело, домой уйти, уткнуться лицом в подушку, побыть в тишине…
Вскоре сменила Ардана мать… Слезы струились по ее щекам, она сдерживалась из последних сил, боясь, что разрыдается, упадет на эту холодную землю — чтобы выплакать на ней всю боль исстрадавшейся души. Земля под лопатой звенела, этот звон был тягучим, жалобным… Не плакала ль сама земля?
Сгибаясь, мать и сын, то поочередно, то вместе, упрямо долбили неподатливый грунт. Знали б они, с каким злорадством наблюдал за ними тот, кто призвал их сюда! Выпитая водка блаженно разлилась по всему телу, заполнила каждую клеточку в нем — он наконец стал теплым внутри, ощутил в себе легкость, ощутил, как зарождается в нем внезапная сила и крепнет чувство своего превосходства над… над… над кем, а? Да хотя бы над этими вот глупцами, что, горбясь, дуя на стынущие пальцы, роют по его повелению могильник для коня! Ха-ха-ха… Могильник для жеребца! Пегий был таким же священным конем, как он, Дардай, святой!.. «Так вам и надо, мерзавцы! Кто виноват в том, что я, сын могущественного человека, обречен доживать дни в чужой развалюхе, в постоянном страхе, ожидая, что вот-вот отыщут след, приедут, постучат ночью в дверь, увезут… Кто, черт возьми?! Вы, вы, вы-ы-ы! С вас и спросится…»
С кого-то он обязан спросить!..
Бессвязные фразы слетали с губ Дардая, он размахивал руками, яростно горели его глаза, хлопали друг о дружку полы драной шубы. Сэсэг и Ардан, обливаясь потом, копали еще усерднее… «Черви, — думал Дардай, — всю жизнь вам оставаться червями. Вам хозяин нужен, чтоб не расползались, каждый свою норку знал, не высовывался… Мое гнездо подточили, разорили — своего гнезда никогда у вас не будет! Ни гнезда, ни норки! Затопчу, как пыль по ветру развею… и уйду из Шаазгайты. Трава зазеленеет, дороги подсохнут — уйду!»
— Достаточно, — сказал он вслух. — Отойдите…
Сэсэг и Ардан, оба запаленно дыша, отступили в сторону. Дардай торжественно опустил в яму ноги жеребца, сделал знак: засыпайте! Взяв в руки пиалу, налив в нее, громко взывал к богам, умоляя их принять в вечное небесное царство Пегого, чтоб у того там была прекрасная жизнь, чтоб на всех скачках ему сопутствовали только удачи… Еще просил у тэнгэри счастья для семьи табунщика Сэрэна, громко при этом обещая всевышнему, что жена и сын табунщика всегда будут послушными исполнителями святой воли, нисходящей с небес на грешную землю, что они готовы принести любую жертву, если того потребуют боги…
У Ардана зуб на зуб не попадает; он видит, как крупная дрожь бьет тело матери… Но вот шаман подает новый знак — чтобы они следовали за ним!
Все втроем медленно — по кругу — обходят могильник… Затем садятся возле костра, и шаман подает пиалу с тарасуном Сэсэг. Она неуверенно принимает ее, боится пить — никогда не пила крепкого: растерянность и отвращение сейчас в ней. Но шаман приказывает:
— Пей… Так надо. До дна.
Она судорожными глотками, задыхаясь, вливает в себя противную жидкость, долго не может прийти в себя, вертит головой, растирает ладонью грудь… Ардану невыносимо жалко ее. Но что поделаешь: шаман говорит — нужно исполнять. Раз начали, согласились — обряд следует довести до конца… А сам шаман пьет с удовольствием — прижмурив глаза, причмокивая.
Ардан подбрасывает в костер сучья — пламя, возгораясь, выхватывает из темноты печальный бугорок могильника… «Буду приходить сюда», — говорит себе Ардан, осознания вдруг, что отныне есть могила Пегого, он когда-нибудь приведет на это место отца… Когда только такое будет?
— Постарались. — Голос у шамана веселый, как у человека, довольного жизнью. — Боги увидели и услышали наши старания… Скакуна похоронили с почестями… Никто теперь не в обиде…
Он порылся в своем мешке, вынул из него небольшую фанерную коробочку, пошептал над ней — и Ардану протянул.
— Возьми. Это твой талисман — маленький онго. Повесь на стене на видном месте и по утрам молись на него…
Ардан не знал: взять ли — нет… Стоял, переминаясь с ноги на ногу, спрятав руки за спину.
— Бери! — теперь в голосе шамана нетерпеливая досада.
— Бери скорей! — кричит мать.
Ардан поспешно хватает коробку, ежится под колючим взглядом шамана, отвечает ему улыбкой — слабой, покорной.
По-прежнему кругом темь, тишина, нарушаемая лишь слабым шорохом — ветер трется о снег…
Шаман Дардай снова подает матери наполненную тарасуном пиалу. Это уже третья или четвертая по счету… С ума, что ли, он сошел?!
Мать пьяно улыбается — как и Ардан, покорно, искательно. Лицо ее кривится, оно расслабленное. Пиала в непослушных пальцах дрожит, водка, выплескиваясь, течет матери в рукава…
— Сынок, — говорит она заплетающимся языком, — богам угодно… сынок!
— Угодно, угодно, — бормочет шаман, отбирает у нее пиалу, жадно приникает к краю посудины…
Ардан тянет мать за руку: вставай!
Шаман хихикает. Он тоже пьян. Отстав от них, долго мочится на снег, зевает, грозит кулаком…
По снежной целине, как три былинки в широком бесконечном поле, бредут они к сонной Шаазгайте… Над ними кривой и остро заточенный, будто нож, месяц.
В конце марта солнце совсем подобрело — по его лучам побежало с неба такое тепло, что белая равнина в неделю покрылась огромными черными заплатами оттаивающей земли, на деревьях почки набухли, перезимовавшие воробьи, радостно чирикая, чистили перышки возле первых лужиц на дороге… Табун, как прежде, не разбегался, лошадям легче стало добывать себе корм из-под истончавшего снега, да и приятно им было, часами пребывая в недвижности, нежиться на припеке. Жеребчики жались к молодым кобылицам, заигрывали, в их призывном ржанье тоже было ликование, как во всем и всюду сейчас весной…
Унылые зимние дни уходили прочь.
Если бы не эти гадкие шкуры, которые нужно было выскабливать!.. Они лежат на полу, присыпанные отрубями, и такой смердящий запах исходит от них, что Ардану хочется бежать из дома. Но мать терпеливо, как при любом другое деле, возится с этими шкурами — очищает их от волос, выпрямляет, растягивает, мнет… И Ардан, превозмогая брезгливость, вынужден помогать ей. Страдает он, на мать глядючи. Высохла вся, лицом осунулась, молчаливой стала. До войны, при отце — он помнит — никогда мать не молилась, а если когда и вспоминала про богов — так, мимоходом, к слову… Теперь же чуть что — молитва! К шаману Дардаю за советом! Правда, тот умеет успокоить…
Ардан уже стал забывать, как мать смеется.
Третий месяц от отца никаких вестей.
Хотя страхи, вызванные появлением таинственного шудхэра, в Шаазгайте улеглись — черт больше не наведывался ни к кому под окна, — дедушка Балта по-прежнему ночами ходил по деревне со своим старым дробовиком. К тому ж сеять скоро, а в соседнем колхозе заезжие воры обчистили амбар с семенным зерном… Нет, не грех покараулить!
В одно из таких дежурств, проходя мимо убогого, со скособоченной крышей домишка шамана, Балта услышал, что тот кашляет возле своей двери, отплевывается, как бывает после плохой трубки… Балта свернул с дороги, окликнул:
— Эй, отец святой, ты ли?
— Я… кому ж еще быть…
— Не спится?
— Я-то по нужде вышел, а не спится, вижу, тебе. Свихнулся, что ль, на старости лет?
Балта, усмехнувшись в душе, как можно простоватее спросил:
— Неужель заметно?
— Дураку видно!..
Балта подошел к шаману, поздоровался, прислонил берданку к стене, принялся набивать трубку. Щедро распахнул кисет для шамана: угощайся!
Стояли, обволакиваясь дымком. Тянуло прелью, сыростью, и все равно в густом воздухе была та весенняя легкость, которую всегда ощущаешь, когда окончательно наступает конец зиме. Балта сказал:
— Отчего ж я свихнутым кажусь?
— Сам не знаешь? — притворно засмеялся шаман. — Только сумасшедший может шляться ночами, пугать собак. Да еще с этим… — Он ткнул пальцем туда, где стоило ружье. — У нас, в Шаазгайте, всех людей — раз-два-три-четыре-пять… К чему тут ружье?
— Бессонница у меня, — помедлив, ответил Балта. — А к ружью с молодых лет привык. Бывало, командир эскадрона товарищ Шагдаров говорил: «Ну-ка, Балта, погляди зорко. Там, в кустах, притаилась белогвардейская сволочь. Срежь с одного выстрела их золотопогонного офицера! Ты ж умеешь…»
— Хватит, хватит, — перебил шаман. — В наши ль с тобой годы на молодость оглядываться!
А Балта, словно не слыша, свое продолжает:
— Прицелюсь — бах! У офицера фуражка подпрыгнет — и готов, значит, он. Потом, после боя, смотрим: точно в лоб! Вот так бывало, святой отец…
— Молиться много должен, — сердито заметил шаман. — Ой, как тебе надо молиться!
— Об этом не забываю, — смиренно отозвался Балта. — Я человек религиозный…
— Потому и говорю тебе!
— Потому и соглашаюсь, отец святой.
— Религиозный, а ружье для убийства использовал…
— Не для убийства, святой отец, — отрицательно покачал головой Балта. — Для защиты. Свою, народную власть от белобандитов отстаивали.
Шаман сплюнул на снег, заворчал:
— Заблудились… потеряли веру. В головах мусор, конский помет вместо мозгов! Белое от черного перестали отличать… Веру потеряли — в безверие поверили!
— О чем вы, святой отец?
— Боги слышат!
Балта шепотом, как тайну сообщая, сказал:
— Узнали б у них про шудхэра. Неделю уже караулю его — был и нет! Видать, запах пороха учуял… Хоть черт, а ружья боится! — И, затягиваясь глубоко дымом, исподлобья взглянув на шамана, твердо закончил: — А увижу — в лоб! Не промахнусь.
Шаман молчал.
Балта понял: напуган! И это еще больше укрепило его подозрения…
Однако замешательство шамана длилось недолго — он приблизил свое лицо к Балте, тоже зашептал — таинственно, со значением, будто делясь с ним тем, что не каждому можно знать:
— Ах, если б Пегий не был онго!.. Боги рассердились, особенно бог лошадей! Вот и послали они шудхэров к дому табунщика… Но ты не тревожься, спи спокойно. Я подсказал Сэсэг, что сделать, боги остались довольны… Спи себе!
— Не мог быть Пегий священным конем, — угрюмо возразил Балта. — Мы бы знали…
— А ты что — больше богов знаешь?!
Балта увидел, что шамана затрясло, будто в лихорадке, вспучились глаза у него, изо рта по подбородку слюна побежала… Он задрал голову к небу — к богам, наверно, обращался.
— Боги, конечно, знают больше меня, — пробормотал Балта, взял ружье и пошел прочь.
Он был очень недоволен собой: «Шаман Дардай мне не нравится… Так ведь и сам я кому-то не нравлюсь. А если он впрямь большой святой — мне не простится…»
Рано утром, толком не разомкнув век, Ардан почувствовал, что его омывают легкие и ласковые голубые волны. Все внутри дома плавало в голубом. Даже у матери, склонившейся над плитой, волосы, выбившиеся из-под платочка, казались золотисто-синими. Яркая и мягкая голубизна лилась через окна, с высокого неба… Сколько ее, а!
Стремглав выскочил во двор, а с голубой высоты — радостные трели. Будто серебряные колокольчики кто-то подвесил там… Это жаворонки, значит, прилетели!
Здравствуйте, птицы, здравствуй, весна!
Солнце высоко, а под ногами все равно сыро, ледок за ночь не подобрал луж, уже не хватает у мороза силенок…
На сердце было ощущение близкого праздника. И если не праздник впереди, то все равно что-то хорошее…
Мать после завтрака сказали:
— Сбегай-ка, сынок, к дедушке Балте. Успеешь?
— Успею. А зачем?
— Мешок возьми. Обещал он косточек дать. Шкуры большие, толстые, много жиру потребуется…
— Хорошо, мам.
Ардану не нужно было объяснять, зачем матери понадобились косточки барашков да телят… Их собирает и храпит не только дедушка Балта — во многих домах так поступают, во всяком случае, поступали раньше, до войны, когда мужчины были на месте…
Из костей вытапливают костный жир, необходимый при выделке кожи.
Косточки — каждую — разбивают молотком и долго кипятят в большом котле. Появляющийся на поверхности жир снимают ложкой — кипятят час, два, три, до тех пор, пока нечего станет снимать, пока все из костей не будет выварено. Этот жир пойдет на пропитку шкур.
Выбежал Ардан на улицу, зажав пустой мешок под мышкой, — и снова в волшебном голубом сиянии неумолчная песня жаворонков! Но как ни всматривался в небесную высь — звонкоголосых певцов не увидел. Это песня у них сильная, на весь свет, а сами они, кто знает, — крошки, неказистые видом; воробьи — и те больше бывают… Да воробьи лишь чирикают, а жаворонки — поют. Как в человеческой жизни: у каждого свое. Неприметный, глядишь, человек, а в делах всех за пояс заткнет. Если ж, наоборот, Яабагшана взять — он дуется, будто пузырь, требует, чтоб все вокруг повиновались, столько шума да крика от него, однако что-то не видно пользы от его председательской работы. Жеребых кобылиц на сторону сплавил, вроде б, по слухам, из неприкосновенного семенного фонда зерно брал… Вот как председательствует!
Однако даже мимолетное воспоминание о Яабагшане не испортило Ардану приподнятого настроения… На дороге, как раз напротив дома дедушки Балты, тихонечко булькает вода — из-под снежной толщи выбрался ручей, пробивает себе русло дальше Скоро ручьи вовсю помчатся с гор, от подсыхающей земли заструится пар, зеленым пожаром вспыхнет тайга…
Дедушка Балта сидел на крылечке — курил трубку. Увидев у Ардана мешок, догадался, зачем тот к нему, повел к амбару.
— Скоро сеять, — сказал он, — а как справимся?
— Как-нибудь…
— Как-нибудь посеешь — что-нибудь и получишь, — невесело усмехнулся дедушка Балта.
В амбаре у него чисто, каждая вещь покоится на своем, отведенном ей месте; пахнет сухими березовыми листьями.
Дедушка Балта откинул крышку старого сундука:
— Набирай!
И пока Ардан наполнял мешок, старик рассуждал возле:
— Запас совсем не тот, что прежде. Конечно, когда каждый день не кушаешь мясо, откуда костям взяться? Так, понемножку… На улице найдешь — не поленишься, поднимешь. Ведь некоторые обгладывать косточки мастера, только дай им — целого барана в одиночку за один присест слопают, а сохранить мослы — где там! Лень раньше их родилась. Выбрасывают на дорогу…
Поцокал языком:
— А мало, однако, будет. Всего полмешка. Этого не хватит вам…
— Да, — согласился Ардан. — Две шкуры, что у нас лежат, да еще две у бабушки Шатухан… Четыре, а то все пять котлов понадобятся. Мешка бы полтора-два!
— Чего захотел, — проговорил дедушка Балта. — Хоть бы один полный мешок… Погоди-ка!
Он задумался. Видно было — хочет что-то подсказать, но сомневается: можно ли? И решился.
— Ты вот что, парень… ступай-ка к шаману Дардаю! У него-то должно найтись…
— У шамана в хозяйстве даже курицы нет… откуда?!
Дедушка Балта засмеялся:
— Надо знать святых! У него в хозяйстве всё — и души людей, и, если поискать, шудхэры водятся… Однако ты не бойся. С богами он разговаривает, а так ведь такой же, как мы, смертный. Зайди, вежливо попроси — он даст. Зачем ему кости? Он свои собственные кое-как таскает…
Старик снова рассыпался слабеньким смешком.
— Можно ли? — сомневался Ардан.
— Чего там, иди! — приободрил дедушка Балта. — Говорят, правда, у шаманов лучше ничего не просить, пока сами не дадут… Однако тут для дела! Ступай.
И подтолкнул в спину.
Солнце поднималось вверх, голубизна таяла; знакомый ручеек на дороге журчал бойко, как рассказывал что-то — взахлеб, веселой скороговоркой.
Пора табун выпускать…
Вот и покосившееся, со скособоченной крышей жилье шамана… «А что, — осмелился Ардан, — не съест же… зайду!»
Дверь проскрипела визгливо, словно пролаяла, — у Ардана сразу вся смелость улетучилась. Шаман сидел за столом — вырезал что-то ножом из деревянного брусочка. С любопытством взглянул на Ардана, на его мешок, и поскольку тот в замешательстве молчал, спросил сам:
— Мать прислала? Что принес?
— Да нет… — У Ардана голос перехватило. — Я за костями.
— За моими? — ухмыльнулся шаман. — Торопишься, а я, как видишь, еще живой…
— Зачем вы так плохо шутите? — Ардан нахмурился. — Мне дедушка Балта сказал, что в вашем доме могут найтись кости… для вытопки костного жира.
— А-а! — Шаман вроде бы удивился, переспросил не без тревоги: — Балта указал?.. Я что — больше всех мяса ем?
— Почему же, — схитрил Ардан, — вы просто бережливый.
— Ну-ну…
Из-под стола выскочила мышка, привстала на задних лапках, потерла передними мордочку, встретилась черными глазами-бусинками с глазами Ардана и юркнула к ногам шамана, спряталась за его валенками…
— Коли Балта распорядился — бери! — Шаман Дардай ткнул пальцем через себя, показывая на запечье. — Там.
— Я лучше пойду.
Как ругал себя Ардан в эту минуту! Нужно ж было — к шаману! И этот необыкновенный мышонок выглядывает из-за грязного разношенного валенка хозяина, вроде бы ждет, что дальше будет… На столе таракан сидит — усы шевелятся… Шаман опять за нож взялся, ковыряет им в брусочке. Уйти все же?
— Дают — бери! — приказным тоном распорядился шаман.
Груда костей была густо присыпана пылью, кроме недавно обглоданных, что лежали сверху… «Отличный навар получится, — невольно отметил Ардан. — Почти все крупные, позвоночные… Мать довольна останется… Вечером, как только освобожусь, размолочу их, поставим варить. Скорей бы уж разделаться с этими вонючими шкурами!»
До самого верха набил мешок.
Когда потянул его к выходу, шаман, подняв голову от стола, спросил строго:
— На талисман, что давал тебе, молишься?
— Мама молится.
— А ты? Сам молись, если не хочешь несчастий. Это отныне твой онго… его дух! Скажи матери, чтоб напекла блинчиков и поставила их под онго. Не то бог лошадей обидится… понял?
— Я понял.
— Соблюдай!
Ардан наклонил голову… Хотелось одного — скорей на улицу, на свежий воздух, на голубеющий простор!
Шаман отвернулся; Ардан нажал плечом на дверь, вытянул волоком мешок…
— Какие кости! — воскликнула мать, когда Ардан высыпал содержимое мешка на пол. — Дедушка Балта с довоенного времени, наверно, хранил их. Молодец!
Ардан шапкой вытирал пот со лба. Пока тащил мешок по мокрому снегу — упарился.
— Жаворонки — слышал? — сказала мать.
— Еще как заливаются! — ответил он.
Обоим нужно было бежать на работу: матери — на телятник, ему — к конному двору… И так уж припозднились.
Громыхнула дверь в сенях; вошла, тяжело дыша, бабка Шатухан. Тут же уставилась на горку костей — страх и смятение были на ее морщинистом и коричневом, как печеная картофелина, лице.
— Вы вправду безбожники, — сказала она. — Скоро ваш дом все будут обходить стороной!
— Опомнись, что ты говоришь! — замахала руками мать. — Сейчас же откажись от своих слов! Грех тебе…
— Не мне грех — вам! — бабку Шатухан трясло. — Грех вот где сидит!
И она показала пальцем на высыпанные из мешка кости.
— Не только варить — рукой до них не дотронусь!
«Узнала, где взял я, — похолодел Ардан. — Когда успела?..»
— Объясни же, — растерянно умоляла мать. — Какая на нас вина… Да что это ты?!
— Каждая косточка, что твой сын принес, насквозь нашептана самим шаманом!
У матери по лицу пошли пунцовые пятна. Обессиленно на лавку присела.
— Как?
— А так… Ты спроси его, где он взял кости…
— Разве не у Балты?
— У шамана! — с какой-то торжествующей злостью воскликнула бабка Шатухан. — А я еще зимой заходила… видела, как шаман нашептывал над косточками, плевал на них и бросал за печку. Что-то ужасное нашептывал! Каждая косточка связана с душами людей… О, горе вам!
Мать, сорвавшись с лавки, заметалась по дому из угла в угол; подскочила к Ардану, жестко схватила его за волосы, притянула к себе — к своему разгневанному лицу:
— Слышишь, что она говорит? У шамана, да?
— Пусти, — пытался высвободиться Ардан. — А что, нельзя было? Он разрешил — я взял.
— О-о-о, — застонала мать. — Ты понимаешь, что наделал!
— Дедушка Балта посоветовал… Он что, не знает?.. Не надо, мам…
— Балта — он с ума спятил! — крикнула бабка Шатухан. — Он свою веру выдумал, вместо того чтоб шамана слушаться… Так сам шаман говорит!
— О-о-о, — стонала мать, раскачиваясь из стороны в сторону.
— Мам, — дергал ее за кофту Ардан, — не надо, мам…
— Это так не пройдет, — скрипуче твердила бабка Шатухан. — Разве можно было просить у шамана! Ай-я!.. Что-нибудь случится… И богоотступнику Балте несдобровать. Попомните мое слово!
Мать с перекошенным лицом метнулась к стене, сорвала висевший на деревянном костылике чересседельник, размахнувшись, ударила им Ардана… Била как попало, исступленно; Ардан закрывал голову руками. Удары сыпались слабые, и не от них бежали слезы по щекам… Что с мамой, как может она так? Что это с мамой?!
И Ардан потрясенно зарыдал…
Мать, будто опомнившись, бросила чересседельник на пол, прижала Ардана к себе, он почувствовал, как ознобно дрожит она, бешено колотится сердце в ее груди — вот-вот разорвется…
— Мама!
— Сынок мой…
Хлопнула дверь — то бабка Шатухан ушла от них.
Ардан тер рукавом глаза.
Мать слабым голосом попросила:
— Унеси… сейчас же… обратно святому отцу…
И хоть идти к шаману — нож острый, Ардан, ползая по полу на корточках, стал проворно собирать кости в мешок.
Он дотащил его до порога жилья шамана, но внутрь зайти побоялся: оставил мешок снаружи. Воровато оглядываясь, побежал прочь, скорее прочь!
Седлая на конном дворе Серко, все еще смахивал слезы с ресниц.
Нет, он не обиделся на мать… Если только самую малость. Да и это моментально прошло… Ведь подумать, кто лучше его видит, чувствует, как она, бедная, изболелась душой, устала, боится за каждый новый день: не станет ли он для них черным?
Хоть бы пришла весточка от отца!
Где же ты, баабай?
А этот святой старик — шаман — он смотрит, смо-о-трит… Мать у него как на веревочке. Дернул — и она бежит к нему. Он обещает, обещает… Мать молится ночами, как старуха. Разложит перед собой отцовские письма — и молится.
До войны — забыть ли! — какая спокойная жизнь была, мама не молилась, никакого шамана в Шаазгайте не знали… А сейчас — к нему, к нему…
А что шаман? Отслужил он молебен во здравие Шагдара, которое устроил в Улее его отец — кривой Мархас. Барана резали, тарасун пили… А через день похоронку принесли.
Правда, шаман объяснил людям, что когда проводилось молебствие, похоронка на Шагдара уже была в пути, боги, сами собой, не могли оживить мертвого, но зато, умилостивленные, они отвели Шагдару лучшее местечко в светлом царстве…
Может, и поверил Мархас, но сына-то ему не дождаться…
И зачем он, Ардан, послушался дедушку Балту, обратился с просьбой к шаману!.. Вон как бабка Шатухан напугала!
Кругом идет голова у расстроенного вконец Ардана… Серко стрижет ушами, норовит, балуясь, схватить за рукав, обмусолил все плечо. И Ардан, не желая этого, больно тычет мерина кулаком в шею.
Только-только ушел из дома Ардан, сама Сэсэг не успела в одиночку выплакаться, как напротив окон остановился знакомый всем председательский конь в серых яблоках, запряженный в легкую кошевку. Из нее выбрался Яабагшан и направился по тропинке к их двери… Сэсэг лишь успела воды в лицо плеснуть, насухо вытереть его полотенцем. Не хватало еще, чтоб Яабагшан увидел ее слезы!
— Давно не заглядывали к нам, проходите, — сдержанно сказала Сэсэг.
Яабагшан повел носом, улавливая кисло-затхлый замах шкур, все еще находящихся в доме на выдержке, спросил:
— Когда готовы будут?
— Неделя потребуется…
Снова в сознании Сэсэг резкой в подробностях всплыла получасом раньше происшедшая в доме сцена, невыносимо жалко стало Ардана, захотелось побежать следом за ним, утешить… Никогда до этого не поднимала она руку на сына. Как затмение нашло.
Яабагшан между тем снял пальто, повесил его на гвоздь; говорил, прохаживаясь по скрипучим половицам:
— Посевная на носу. А кого плугарями ставить? Буду решать. Как скажу, как утвердим — так и будет. А работа тяжелая, не для баб!.. Но сейчас баба или, культурнее назвать, женщина — основная сила в колхозе… Пойдешь в плугари?
— Как все, так и я…
— Ладно. — Яабагшан ухмыльнулся. — Решать-то, повторяю, я буду.
Подошел к пальто, порылся в нем — достал зеленоватую бутылку водки. Сказал с наигранной лихостью:
— Давай-ка, Сэсэг, по маленькой! Сегодня утром хорошую военную сводку передавали. Гонят наши фашистов в хвост и гриву… За это можно!
И как ни противен был Сэсэг незваный гость — приходилось терпеть. Нарезала хлеб, поставила на стол солонку…
— Не обессудьте. Ничего больше нет. Мяса давно не видели.
— Как это? — Яабагшан притворился непонимающим. — А тушу жеребца, что ж, целиком проглотили?
— Зачем напраслину возводить, — пытаясь быть спокойной, отозвалась Сэсэг. — Принести домой то, что не досталось хищникам, большой грех… Пусть кто как хочет, а я не могла б! Да ведь не какой-нибудь конь — Пегий… Он для всей нашей семьи дорог был… знаете ж!
— То-то и оно… Пегий! — Яабагшан засмеялся непонятно чему, налил в стаканы — до краев — водки: — Пей, Сэсэг.
— Я не пью, да мне на ферму… Телята теперь мычат, корм задать надо…
— Пей!
— Сами — пожалуйста. Меня не невольте…
— Председатель просит…
— Спасибо, не могу.
Яабагшан в два глотка осушил стакан. К хлебу даже не притронулся. Может быть, хлеб не понравился ему видом — темный, почти, черный, вязкий, как глина. Чего только нет в нем — и отруби, и картошка…
— Притворяешься, — проворчал Яабагшан, жмуря глазки. — А зря! Нам известно…
— Ни куска мяса мы с Арданом не брали.
— Да-да, как же… А из головы и ног жеребца холодец парили! Весь слопали… не угостишь?
Билась муха на оконном стекле… Первая за эту весну. Рано проснулась. «И я для Яабагшана сейчас как муха, — горестно подумала Сэсэг. — Норовит прихлопнуть…» Она стала доказывать, что голову и ноги действительно какое-то время держала в сенях — их принес ей шаман Дардай, вместе с ним они, согласно обычаю, голову сварили и мясо сожгли, развеяв пепел по ветру, а ноги закопали ночью вдали от деревни… Так всегда поступали предки, если конь был онго. И разве этим самым она совершила что-нибудь преступное?
Еще выпивший водки, Яабагшан дышал шумно, ковырял ногтем в редких, коричневых от табака зубах; его слова из-за их несправедливости были тяжелыми для Сэсэг:
— На шамана не сваливай. А сваливать будешь — тоже спросим… Что еще за шуры-муры с шаманом? Ты колхозница, он шаман… Потом, он зря не скажет — святой… А ты можешь сказать, свалить на него!
— О чем вы… подумайте!
— А твой Сэрэн надо всем смеялся… досмеялся! Жеребца в онго превратил — это как?
— Я не знаю…
— То-то же.
«Допил же — уходи! — мысленно выпроваживала Яабагшана Сэсэг. — Как я тебя ненавижу…»
Голос Яабагшана неожиданно стал умильным; он попытался накрыть ладонью ее пальцы, лежавшие на столе. Она отдернула их.
— Сэсэг… ты помнишь? Какой ты была, Сэсэг! Первой девушкой на всю Боханскую долину… не вру.
— Быльем поросло. — Сэсэг поднялась из-за стола, отошла к окну. — Простите, мне к телятам идти…
— Ничего, не подохнут… А в плугари могу тебя не записать, а? Хочу — запишу, хочу — нет.
— Я никакой работы не сторонюсь…
— Сэсэг, со мной ладить нужно! Тогда не пропадешь.
— Поезжайте себе, а я пошла тоже…
Она стала натягивать ватник.
Он выбрался из-за стола, подошел вплотную, положил ей руки на плечи. Она стряхнула их, жестко глядя ему в глаза, сказала:
— Не выйдет, Яабагшан. Знай, не все бабы податливы. Уходи!
— Не будь глупой, Сэсэг…
— Придет расплата, Яабагшан.
— Грозишь?
Он засмеялся… Но все же снял пальто с гвоздя, оделся; вместе вышли в сени.
И тут, в темноте, он обхватил ее руками, стал ломать, гнуть книзу… Бессвязно говорил:
— Не молодая ты уже… чего там… а я все прощу…
Лез губами к лицу, его руки шарили по телу…
Она закричала, вывернулась, изо всех сил отшвырнула его от себя… Яабагшан своим тяжелым телом налетел на наружную дверь, выбил ее, беспомощно распластался на тающем снегу. Подвернулась хромая нога — никак встать не мог, барахтался… Сэсэг, не оглядываясь, убегала к ферме.
А если б оглянулась — увидела, что из своей хибары торопливо вышел шаман Дардай, помог Яабагшану подняться и долго очищал с его мокрого плаща ошметья грязи и навоза… Яабагшан оттолкнул его, заковылял к кошевке. Старик, забегая вперед, заглядывая председателю в глаза, что-то говорил, говорил; и после они оба, остановившись возле коня, закурили, Яабагшан покровительственно похлопал шамана по плечу.
«Ну и денек задался, — горевала Сэсэг. — Как бы хуже не было…»
Покормила телят, выгнала их в загородку, на солнышко; таскала воду в долбленые корыта, мыла, оттирала бидоны — а думалось об одном и том же… Как плохо женщине, когда она остается одна, муж далеко, неизвестно, вернется ли… Она ждет, надеется, она верит, что им с Сэрэном вечно суждено быть вместе. Пока живо горячее дыхание в одном из них — живы будут оба. Шаман сказал ей — молись, и она готова молиться день и ночь, лишь бы небо уберегло ее Сэрэна от беды. Сам-то Сэрэн за себя не помолится… она должна за двоих!
Яабагшан мстит. Не терпел он Сэрэна, боялся его прямых слов, непримиримого характера. И давно узелок их вражды завязался… Имел Яабагшан виды на нее — да перешел дорогу появившийся невесть откуда Сэрэн. Многих это тогда возмутило: чужой, а лучшая девушка ему достается! Сколько сваталось-то за нее…
Слабая улыбка набегает на губы Сэсэг — видится ей за дымкой времени не так уж и давнее, оживает в сердце далекая мелодия незабытых песен, ярко рисуется в воображении один из ёхоров[12], что проходил на зеленом берегу реки Улей. Она была тогда тонкой, как тростинка, легкой, как гусиное перышко, упавшее с белого облака, и в глазах у нее светилось ожидание близкого счастья. Забыть ли?!
В ту пору по всей Боханской долине в каждом селении после окончания сева и перед сенокосом устраивались не просто ёхоры: то бывали зоохэй наадан — вечерние ёхоры с обязательным приготовлением на кострах саламата[13]. Пока молодежь водила хороводы, знатоки варили это чудесное кушанье в маленьких котлах. Желающим подавалось в пиалах топленое масло. Тот, кто выпивал масла больше других, считался героем ёхор-наадана.
На том ёхоре Сэрэн, который с бригадой горожан приехал помочь колхозу в сеноуборке, проявил свое умение — не оказалось ему равных в питье масла, и пел он — любо было послушать, а девушки в хороводе норовили встать рядом с ним… Но Сэсэг подметила, что красивый парень с конезавода украдкой ловит ее взгляды, сам старается быть поближе к ней, и когда их пальцы неожиданно — в танце — сцепились вместе, они пугливо-радостным пожатием сказали друг другу все… Яабагшан в этот вечер всячески задирал Сэрэна, но тот не обращал внимания: гудит возле уха назойливый комар — пусть себе!
А потом — уже луна взошла — случилось главное… Яабагшан выбрал момент, когда Сэсэг была одна — стояла со своими думами на берегу реки, веселье ёхора кружилось и звенело за ее спиной, — коршуном налетел из-за кустов, зажал ей рот рукой, повалил на траву. Сэсэг впилась зубами в его ладонь, закричала… И навсегда осталось в памяти, как прибежавший на ее призывный крик о помощи Сэрэн поднял Яабагшана на вытянутых руках, покрутил его в воздухе и на глазах ошеломленной толпы швырнул в воды Улея, сказав при этом: «Охладись!»
Стоял Сэрэн как изваяние, напрягшись сильным телом, и никто из дружков Яабагшана не посмел броситься на него… А Сэрэн, выждав, подал руку ей, Сэсэг, повел к кострам.
Вот как было… И Сэрэн навсегда остался в Шаазгайте; в колхозе только радовались, что отныне у них молодой, сильный и отлично разбирающийся в лошадях табунщик. Радовались все, кроме, конечно, кое-кого…
А затем — год за годом… Сейчас кажется: всего один счастливо пролетевший год… Ардан родился, и Сэрэн безмерно радовался: сын растет! Степь под высоким небом стала их вторым домом. Хорошими были заработки. Жить бы да жить так!
Яабагшан же, всласть погуляв, перепортив многих девушек, женился наконец, да на самой ленивой и вздорной — на Хорло… Вдруг появилась у Яабагшана страсть к выступлениям: не было собрания, на котором он не выступил бы! Завел гимнастерку под ремень, кожаную фуражку, и, когда новый председатель назначил его бригадиром, ни у кого уже сомнений не было, что так и нужно. Яабагшан же первым делом взыскал с Сэрэна за пегую кобылицу, что нечаянно угодила ногой в нору суслика. Сэрэн смолчал.
Растревожилось сердце Сэсэг воспоминаниями! И так на нем тяжкий груз лежал, а теперь и вовсе не успокоиться: минувшее близко — да не достать, не вернуть; будущее же пугает своей неизвестностью. Святой Дардай недаром намекает, что какие-то непонятные тайны витают над их домом, чудятся шаману грозные предначертания, посылаемые с неба, — он лишь пока не понял, как можно их отпугнуть или освободиться от них, принеся что-либо в жертву… На днях шаман попросил, чтобы она рассказала ему свои сновидения: через сны, возможно, получат они разгадку, даже указание, как поступить…
Занятая делом и своими невеселыми мыслями, Сэсэг вздрогнула, услышав за собой чей-то голос. Распрямилась, взглянула: это же Дарима Бадуевна, учительница!
— Здравствуйте, Сэсэг, — сказала Дарима Бадуевна. — Из Улея подвода к вам шла — вот я и приехала вас навестить… Ардан с табуном? Книги ему привезла.
— Спасибо, что не забываете…
— А вы, Сэсэг, чем-то опечалены…
Вымытые бидоны сияли белизной, отражая солнечные лучи. Глядя на них, еще больше замечалось, какой серый, обезжизненный снег вокруг — конец ему приходит.
— Давайте присядем, Сэсэг. Расскажу вам, какие новости с фронта, что в Улее у нас. Вы ж тут, в своей Шаазгайте, как на острове!
Голос у Даримы Бадуевны мягкий, ласковый, сама она участливая. Сэсэг немного стесняется ее — все ж ученый человек, и хоть родом здешняя, но как-никак заведует школой, большая ответственность на ней, жила в городах, до сих пор ходит в городском пальто, и Ардан говорил, что Дарима Бадуевна — самый умный и образованный человек на весь аймак, даже книги на иностранных языках читает…
А Дарима Бадуевна рассказывала: на фронте дела обнадеживающие, враг повсеместно терпит поражение. Новость сообщила: в Улей пришло письмо с фотографией от Баяндая, того самого, что до войны овец пас. Два года не писал домой, жена похоронку получила — и вдруг письмо! Бравый на карточке, с медалями, на лбу косой шрам — от ранения, наверное.
Сэсэг как услышала это, будто ключевой водой умылась. Еще бы: два года человек молчал — и жив-здоров, воюет! Значит, не мог о себе писать… А ее Сэрэн три месяца не дает знать, как он там… но это же не два раза по двенадцать месяцев! Да она подождет и двенадцать, лишь бы знать, уверенной быть: жив ее Сэрэн, вернется!
И так Дарима Бадуевна расположила Сэсэг к себе, что та — на ее повторный вопрос, отчего грусть в глазах, не нужно ль чем помочь, — выложила про Яабагшана. Как заявился он утром с бутылкой в кармане, какие у него длинные руки и короткая совесть…
— Подлец, — качала головой Дарима Бадуевна, а потом рассказала, как Яабагшан ввалился в школу, тоже безобразно повел себя, но они с бабушкой Наран такой отпор ему дали — сейчас он за версту школьный дом обходит! Рассказывала Дарима Бадуевна с улыбкой, забавно передавая речь Яабагшана, изображая его жесты — Сэсэг смешно стаяло, и они в конце концов обе рассмеялись. Да отчего бы не посмеяться над этим хромоногим толстопузым сластолюбцем!
После еще поговорили о том, о сем, и про Ардана — какой он способный ученик (это Дарима Бадуевна хвалила) и какой он послушный, заботливый сын (это уже Сэсэг сказала)… Дарима Бадуевна поднялась с колоды, на которой они рядышком сидели, передала Сэсэг сверток с книгами и, распрощавшись уже, вдруг приостановилась, будто вспомнив что-то в самый последний момент, спросила:
— Вроде бы большим почетом и доверием шаман у вас пользуется? Что за старик?
— Старик как старик, — смутилась Сэсэг. — Обряды знает… с богами беседует…
Дарима Бадуевна, отчего-то вздохнув, тихо посоветовала:
— Сэсэг, послушайте меня… Допускаю, что он на самом доле безвредный, этот старик, блаженненький… знаю таких. Но все ж держитесь от него подальше. Вы женщина доверчивая. Как бы не запутали вас, не одурманили… Душа за вас болит. Если что, приходите.
— Что вы, Дарима Бадуевна, все хорошо будет…
Отвечала, а язык казался деревянным.
Потом долго смотрела вслед учительнице, в ее узкую, туго обтянутую зеленым пальто спину… Как молодая елочка на снегу. И жизнь у нее еще легкая — иголочки не обсыпаются, не тронуты… Выйдет замуж, заведет собственных детишек — другой станет. Зачем она так про святого Дардая? Каждый из них — учительница и шаман — сам по себе. Пусть так и будет…
Бабка Шатухан, конечно, тут же оповестила всю деревню, какой грех чуть было не совершил по своему детскому недомыслию Ардан: выпросил у шамана и принес в дом наговоренные святым кости… А подбил паренька на это — подумать только! — старый Балта. И не вмешайся вовремя она, бабка Шатухан, не заставь отнести кости обратно шаману — неизвестно, чем бы кончилось все для семьи табунщика. У шамана просить нельзя; попросил же — он не откажет, однако только боги знают, что берешь ты в этот момент в руки… счастье ли попалось тебе или зло?!
Оглядываясь по сторонам, словно опасаясь, как бы лишние уши не услышали ее осуждающих слов, бабка Шатухан твердила скороговоркой:
— Погодите… Балта будет наказан за свое кощунство… Непочтение к шаману отольется ему слезами… Увидим.
И напророчила!
Но лучше по порядку рассказать…
Когда Балта, ничего не подозревая, явился на скотный двор, Сэсэг крепко выговорила ему: как он, уважаемый человек, мог так легкомысленно посоветовать Ардану?! Слова укора давались мягкосердечной Сэсэг с трудом; произнося их, она, порозовев лицом, смотрела себе под ноги… Балта долго не мог взять в толк, о чем это она, а когда дошло до него — сам смешался, долго оправдывался, корил себя за то, что в тот момент просто не подумал как следует… Кончилось тем, что старик стал сморкаться, шмыгать носом, задергались у него губы — и Сэсэг от укора перешла к уговору, успокаивала, просила не сердиться на нее. Оба в конце концов остались довольны друг другом.
Балта запряг лошадь, и Сэсэг поехала на ней за соломой к близкому скирду; сам старик погнал телят к речке — на водопой. Телята на ходу хватали блеклую прошлогоднюю траву, местами появившуюся из-под стаявшего снега, лизали серо-желтые солончаковые проплешины, заметно проступающие на черной земле.
Лед на реке стоял еще надежно, бояться за него не приходилось. Прорубь была вырублена узкой и длинной — в форме корытца.
Телята гурьбой бросились к воде. Толкали друг дружку, сильные норовили оттеснить слабых… Баловная, белобокая телочка, попив раньше всех, взбрыкнув, бросилась к другому берегу реки — Балта побежал за ней. А когда, запыхавшись, возвратился к месту водопоя — тут уже произошло непоправимое…
Самый маленький и хилый теленок, не выдержав толкотни, передними ногами угодил в прорубь, головой тоже ушел в воду, лишь боками застряв в узкой ледовой щели. Он захлебнулся моментально.
Балта что было мочи тянул его за хвост, за задние ноги — сил не хватило… Скинул шубу, засучил рукава рубахи и, став на колени, опустил руки в студеную воду, подвел ладони под морду теленка. За рожки ухватиться? Нащупал их… Но пальцы соскальзывали с заостренных костяных торчков. А руки стало сводить, скрючило, будто тысячи иголок одновременно прошили их… Как бы самому не нырнуть! Сердце заходится…
Наконец Балта, у которого зуб на зуб не попадал, кое-как, с трудом сумел загнать телят в загородку; а тут подъехала с соломой Сэсэг — и они уже вдвоем, обвязав веревкой, выволокли теленка из проруби на лед.
К вечеру старик привел в стадо теленка из домашнего хлева — крепенького бычка, которого семья сберегла в самые голодные зимние дни, надеясь откормить его на весенне-летнем выпасе… Не одним же днем живем!
Старик сразу как-то осунулся, еще больше сгорбился.
Тушу погибшего бычка он освежевал, мясом обнес всех соседей, и в этот вечер на шаазгайтской улице долго еще витали вкусные, дразнившие истощавших собак запахи…
Лишь Сэсэг отказалась принять кусочек грудинки, что Балта принес ей завернутым в чистую тряпочку.
— Простите, дедушка, не могу.
Балта потоптался-потоптался, поморгал глазами и вышел…
Ардану было очень жалко его и почему-то стыдно — за мать, за себя, даже не понятно еще за кого… И что скрывать, телятины хотелось. До головокружения, до тошноты. А у бабки Шатухан, когда та переступила их порог, суматошные огоньки светились в быстро бегающих глазах.
— Вот она, божья кара! — подняв кверху палец, шепотом сказала старуха.
Табун пасся вблизи деревни: снег рыхлый, в буераках накапливается вода — далеко лошадей не погонишь… И Ардан пообещал матери, что приедет на Серко пообедать.
Сэсэг, занятая своими обычными делами в телятнике, нет-нет да поглядывала на солнышко: как встанет оно прямо над головой, в самой высокой своей точке, так и нужно будет бежать домой… Утром поставила тесто, а теперь беспокоилась, поднялось ли оно: мука старая, прошлогоднего помола — да и та, к слову сказать, последняя, остаточки.
Звонко падала с крыши капель; умыто смотрелись березы, уже пахнущие клейкими листочками, ждущими своего часа, как бы высвободиться из почек, распеленаться… Скоро, скоро! И чудилось Сэсэг, что даже старая черная ворона, издавна живущая тут, на телятнике, не просто каркает, а тоже твердит: «С-с-кор-ро, с-с-кор-ро…»
Пожалуй, пора идти…
Сэсэг вымыла руки в прозрачной лужице, на миг увидела в ней свое отражение и помимо воли улыбнулась. «Как-никак, а зиму пережили! Весной да летом вовсе не пропадом!»
И, разогнувшись, вытирая пальцы о передник, увидела: разъезжаясь ногами на раскисшей тропинке, спешит к телятнику бабка Шатухан. Руками суматошно размахивает, ее зовет… Что-то случилось! С Арданом?! А может, Сэрэн приехал? Что же?
Заспешила навстречу, а ноги чугунные.
— Беги… не успеешь! — запаленно выдавила из себя старуха. — Яабагшан с кем-то приехал… Хотят корову твою увести! За Пегого!
С полкилометра было от телятника до дома. Раза два или три, поскользнувшись, упала, вымазалась в грязи, и ничего не было в этот момент в ней, кроме неслышного неистового крика: «Не отда-а-ам!..»
Еще издали увидела, как незнакомый высокий мужчина привязывает Пеструху к задку саней; рвется к нему Ардан, но его оттаскивает в сторону Яабагшан — хватает за плечи, за руки, за ватник… Услышала плачущий голос сына:
— Оставьте-е!.. Скоро отелится… тогда теленка вырастим, приведем…
У крайнего дома бросился Сэсэг в глаза кряжистый пенек со всаженным в него топором… Она подбежала к нему, рванула топорище на себя. «Не отда-ам!..»
Что запомнилось еще Сэсэг — это расширенные ужасом глаза Яабагшана.
Увидев ее обезумевшее, в грязных подтеках лицо, высоко поднятый над головой — в замахе — топор, он метнулся в сторону. Незнакомец отскочил от коровы, бросился за лошадь… Сэсэг ударила топором по веревке, перерубила ее и раз и другой ударила по саням — лишь щепки брызнули.
— Ответишь, Сэсэг! — крикнул издали Яабагшан.
Высокий прыгнул в сани, гикнул на лошадь, и та резво взяла с места…
На ходу вскочил в сани Яабагшан. Его угрозы потонули в шуме полозьев, с визгом рассекающих ноздреватый снег, разбрызгивающих талую воду.
Сэсэг, выронив ржавый топор, обняла Пеструху за шею, уткнулась в ее теплые, влажные, легонько подрагивающие губы. Сбоку прижался к матери Ардан…
Пришел шаман Дардай; сокрушенно говорил за их спинами — вполголоса, словно бы стремясь утешить:
— Работаете на власть, а как она к вам… ай-ай. Терпите. Молитесь. Молитесь. Боги не оставят… И я помолюсь за вас, несчастных…
Конюх Намсарай, еще раз проверив, надежно ли заперта конюшня, взглянул туда, на бугор, где, высоко приподнятый над другими, ярче всех светился огонек лампы в школьном окне. Значит, Дарима Бадуевна пока там… Вечер — глаз коли, в двух шагах ничего не видно. «Однако пойду, — сказал себе Намсарай, — чего ждать…»
В ограде школы он долго оттирал снегом перепачканные сапоги, кряхтел, сморкался, вздыхал, сам не понимая своей робости… В конце концов, рассердившись на себя, твердым шагом взошел на крыльцо, потянул за ручку двери… Дарима Бадуевна, подняв голову от книги, какой-то миг смотрела на него пугливо, а узнав, широко заулыбалась, встала навстречу:
— Милости прошу… Рада видеть вас.
Опять у Намсарая не находилось слов, которыми бы удобно было начать разговор; он бочком втиснувшись на сиденье низкой парты, гладил ее крашеную поверхность ладонью, молчал, и учительница, видя его смущение, заговорила первой. Стала рассказывать, как ездила в Шаазгайту, что увидела там… В ее словах была грусть, даже боль: деревня на отдалении — и вроде бы никому до нее дела нет. Живут там люди, работают на совесть, а от правления колхоза никакой помощи. Яабагшан приедет — накричит, пригрозит… стыдно за него!
— Вот-вот, — обрадовался Намсарай. — А я зачем пришел? Надо нам подумать, крепко подумать насчет Яабагшана. Он ставит печать направо и налево — разорит хозяйство! Семью табунщика Сэрэна заел совсем…
Помолчал и добавил тихо, но веско:
— Ты член партии, я член партии. Остальные коммунисты на фронте, а тут, в Улее, двое нас… Если не мы, то кто же?
Не один час еще горел огонек в школьном окне. Полностью сходились во мнении старый конюх и молодая учительница. Разве не видно, как Яабагшан из «исполняющего обязанности» рвется в председатели — уже объявил, что совсем скоро собрание состоится, где они должны будут избрать его на этот пост, чуть не ежедневно названивает в аймачный центр, своим дружкам, заручается их поддержкой… Не вступить с ним в борьбу — это отдать ему колхоз на откуп! А у него один принцип: что хочу, то и ворочу, никто не смеет пикнуть!…
Намсарай выбрался из-за парты, прошелся, разминая затекшие от неудобного сидения ноги, сказал Дариме Бадуевне:
— Раз так — давай бумагу писать. Думаем вместе, а ты складно пиши… Завтра на Вороном отвезу эту бумагу. Дорога пока терпит. В день и ночь управлюсь…
Дарима Бадуевна не спешила брать ручку. Лицо ее было задумчиво.
— Письмо письмом… Однако тут вот еще что… Беспокоит меня Сэсэг. Что-то, по-моему, неладно у нее. Шаман кругами возле ходит. А он, хоть не разобралась, но думаю — не слабее Яабагшана… Яабагшан на виду, а тот скрыт весь.
— Да, — кивнул Намсарай. — Их шаманская порода любит воду мутить…
— Завтра, пожалуй, снова к ней в Шаазгайту съезжу… Очень напуганные глаза у Сэсэг. Очень.
— У нее дед был больно уж религиозным. И отец, помню, тоже!
— Знает шаман, куда семена бросать.
— Давайте, Дарима Бадуевна, сначала с Яабагшаном закончим…
— Да-да.
И учительница решительно вывела на тетрадном листе:
«Первому секретарю Боханского РК ВКП(б)…»
Этим поздним вечером — вдали от Шаазгайты — Намсарай и Дарима Бадуевна не раз вспоминали добрым словом и Ардана, и его мать Сэсэг… Ардан же, ворочаясь в постели никак не мог заснуть. Перед глазами, не уходя, живо стояла сцена сегодняшнего наезда Яабагшана — как хотел он увести со двора их Пеструху, как в руках матери качался поднятый топор… Сейчас — он слышит — мать заснула, дышит глубоко, ровно. За ужином она молчала, он видел печаль ее запавших глаз, скорбно сомкнутых губ, — впервые показалась она ему старой. А разве она старая?
Ардану было совестно, что он, пытаясь защитить Пеструху, кричал, плакал, как маленький… При воспоминании об этом — он чувствовал — тут же начинают пламенеть щеки. Ведь его слезы видел Башли! Да-да, тот самый наездник Башли, у которого он выиграл первенство на сур-харбане… Теперь-то Ардан точно рассмотрел: это он, Башли, приезжал тогда с Яабагшаном за табунными кобылицами, и на этот раз, за Пеструхой, Яабагшан привез его… Высокий мужчина — то был он!
Узнал ли Башли в нем, Ардане, того мальчика, что так ловко обошел его когда-то на скачках? Ведь в тот год, на последних предвоенных конных состязаниях, первый приз впервые за много лет ушел из рук Башли. Первый приз и слава непобедимого… Забыть ли ему такое!
Узнал? Нет?
Если узнал — он, Ардан, унизился своим плачем перед ним…
Сжимаются кулаки у Ардана. Он сбрасывает с груди одеяло… жарко!
Как бывает у Ардана в трудные минуты, вдруг из темноты, подсвеченный легким сиянием, выступает отец.
«Здравствуй, баабай!»
«Здравствуй, сын…»
«Ты говорил мне, баабай, что в жизни побеждает честное, разумное, полезное. Потому жизнь бесконечна…»
«Так, сын».
«А вот Яабагшан…»
«Дай только нам вернуться с фронта!»
«В табуне кобылы начинают жеребиться…»
«Это хорошо. Однако гляди в оба, сын. Какой кобыле срок приспевает — она так и норовит отбиться от табуна, отыскать себе укромное местечко…»
«Я знаю, баабай. Вот только без Пегого…»
«О чем ты?»
«Ах да… ты же не знаешь про это!»
«Сын…»
«Баабай!!!»
Ардан зовет отца — и с этим уходит в дрему. Словно любимый Пегий, мягко покачивая в седле, увозит его куда-то — в спокойную манящую даль.
А просыпается утром — поначалу ничего понять не может. В висках тяжесть, где-то вдали, будто бы утихая, жестко звенят по каменистой дороге подковы коня…
Звон подков — это же из сна!
Конечно…
И Ардан долго лежит с закрытыми глазами, еще находясь во власти своего необыкновенного сновидения.
А сели за стол — рассказывает про него матери.
Рассказывает — и самому так ярко, в красках все представляется!..
Будто бы к ограде их дома на огромном черном жеребце подъехал седобородый старик. Жеребец ростом был по конек крыши, его густая длинная грива мела землю, он поочередно поднимал то одну переднюю ногу, то другую — бил копытом, высекая из невидимых камней золотые искры… Старик, одетый в новую овчинную шубу, подпоясанную шелковым оранжевым кушаком, в собольем малахае, важно и грозно смотрел сверху вниз. Седло поблескивало серебряной отделкой, и узда была в серебряных бляшках, украшенная густыми кистями.
Диковинный старик, оглядевшись вокруг, с достоинством спешился, вошел в ограду, подобрал полы шубы, аккуратно заправил их под кушак, опустился на одно колено — и принялся колоть дрова! А сам все время укоризненно поглядывал на окна дома, словно осуждая за что-то… Наколол целую гору дров, выше трубы; лихо, как молодой, вскочил в седло, и жеребец, гулко дробя дорогу подковами, поскакал прочь…
— Во, мам, сон! — с воодушевлением восклицает Ардан. — Как в кино побывал. А к нам кино уже сто лет не привозили… Когда только передвижка приедет!
И не замечает он, склонившись над чашкой, какое в эти минуты лицо у матери. Белым-бело оно… Когда обувался он у порога, мать сказала ему:
— Заберет, сынок, Яабагшан нашу Пеструху. Не остановится, коли начал… Что делать нам?
— Не отдавать!
— А коли он силой…
— Где ж у него право такое!
— А кто знает…
Она помолчала, потом со вздохом произнесла:
— Привиделось-то тебе… боязно как!
— Брось, — как можно беспечнее ответил он. — Какая чепуха, мам, не приснится… А ты — всерьез!
— Ладно… иди-иди, сынок. Ступай же!
Лишь потом он пожалеет, что, не подумав, рассказал матери про сон. Будет она теперь над ним голову ломать — не успокоится.
Но уже когда подбегал к конному двору — все быстро отлетело от него, растворилось в весеннем солнечном свете: и вчерашнее, и поразивший воображение сон, и разговор с матерью… Ручьи, всюду ручьи! Журчит, пенится студеная вода, поют птицы, и воздух такой, что дыши — не надышишься!
Перед тем как выгнать табун, заглянул в заветную тетрадочку: в ней у него записано, когда должна жеребиться та или иная кобыла, за кем из них в какие дни особенно присматривать нужно… Вон, получается, что где-то на этой неделе жди прибавления от Каурой. В нее похожим родится жеребенок или будет буланый, в высоких белых чулочках, как Тихоня? Скоро увидим!..
Радужные зайчики прыгают в больших, всегда полусонных глазах Серко, он пританцовывает на месте, неспокоен… Ардан, седлая его, смеется:
— Оттаял? Тоже весну чуешь!
Запрыгнул в седло.
— А ну — вперед!
С коня ему виден собственный дом. Вот-вот мать выйдет из дверей…
Сегодня он гонит табун далеко — в долину Нилсан-Ялга. Там, на месте зародов, сено от которых вывозится всю зиму, осталось кое-что, чем лошади поживиться могут. А один зарод на треть цел… Не пропадать же добру! Через день-другой туда уже не пробьешься. И Ардан, свистнув, кричит:
— А-а-а-а-у!.. Шевелись!..
Снова, уже на ходу, бросил через плечо взгляд на деревню, выхватил на мгновение из десятка других домов свой… Черт его дернул волновать мать дурацким сновидением! Теперь до вечера…
Обычно по утрам Сэсэг провожала Ардана с невольным желанием хоть лишнюю минутку придержать его возле себя. И пока не осмотрит, как оделся он, сухая ли у него обувка, не забыл ли еду прихватить, — не отпустит… А сегодня не чаяла, как поскорее выпроводить его. Со вчерашнего полдня, когда налетела с топором на Яабагшана, Сэсэг чувствовала в себе зарождение тихого жара. Знойно горело в голове, в груди, жгло ладони, ступни ног. Была она вся как в удушливом кухонном угаре. Ходила, слушала, говорила, делала что-то, и самой казалось — это не она, а всего лишь тень ее…
Когда же сын рассказывал свой сон, из жаркого состояния на какой-то момент бросило ее в холод, стало зябко и пусто, словно на край пропасти поставили, а затем — снова волнами прежний жар, нарастание духоты… Святой Дардай предупреждал на счет снов, насчет того, что через них получат они знак, предсказывающий судьбу семьи… Надо бежать к нему, к шаману!
Вот почему нетерпеливо ждала, когда сын уйдет…
Шамана она застала сидящим за столом. Он сосредоточенно смотрел на сухую кость — баранью лопаточку… Сэсэг открыла было рот — святой поднял ладонь, предупреждая: помолчи!
Она стояла, привалившись к дверному косяку; он по-прежнему не отрывал взгляда от кости, весь погруженный в ее созерцание. Наконец, покачав невесело головой, сказал:
— Как раз о тебе и твоем сыне думал. Хотел узнать у богов, с какой стороны беду ждать… Опять где-то близко голос Яабагшана. Пегий жеребец тревожится в своем могильнике… Худо!
— Да, — согласилась Сэсэг; губы ее были в огне, она хотела пить. — Худо, святой отец…
Стала торопливо пересказывать сон Ардана… Шаман слушал внимательно, несколько раз останавливал, задавал вопросы: был ли у седобородого старика топор с собой или он нашел его в ограде, березовые или сосновые кругляши рубил он, не ржал ли конь при этом? Сэсэг виновато руками разводила: про такое у самого Ардана спросить нужно — он-то, наверно, все до мелочей помнит… Но шаман успокоил: сами узнаем!
Взяв со стола баранью лопаточку, он приложил ее к раскаленному боку железной печки-времянки, какое-то время держал так, потом постучал по ней указательным пальцем, прошептал что-то и посмотрел через нее в окошко, на солнце… Тело его внезапно затряслось, он выронил кость на пол — от удара она разломилась надвое. Шаман в ужасе отшатнулся от окна, закрыл лицо трясущимися пальцами и теперь раскачивался как пьяный. Сэсэг помертвела.
— Вижу… вижу… — шептал шаман. — Так я и знал. Сон в руку! Пегий скачет изо всех сил, а за ним гонится кто-то страшный… Не бог ли лошадей?! Да-да, он… он! Только почему Пегий, будто корова, мычит? Почему он мычит? Почему?!
Последние слова шаман выкрикивал, не отнимая пальцев от глаз.
Сэсэг упала на колени.
Шаман замолчал. Стали слышны сырые, хрипящие звуки, что исходили из его груди… Он оторвал ладони от щек — вид у него был вконец обессиленный, — сказал Сэсэг:
— Встань. Сядь на скамью.
Она повиновалась — сам он сел рядышком. Говорил, глядя в грязный пол, голосом упавшим, безнадежным:
— Кто бы думал — однако так! Жеребец мычал. Это он корову зовет…
— Корову-у?
— Ее. Надо делать богу лошадей молебен. Не делали, а надо… Требует.
— Для благополучия семьи… святой отец… пожалуйста… ничего не пожалею… как укажете… не оставляйте!
Жар разламывал Сэсэг, к горлу подступала тошнота, по затылку словно обухом топора постукивали — легонько, но голова гудела, дергалась, раскалывалась… Разжимала запекшиеся губы, с трудом выдавливала слова…
Шаман теперь говорил так, словно советовался с кем-то третьим:
— А что?.. Пегий корову зовет… отдай! Бога лошадей задобрим… Ослушаемся: приедет Яабагшан — заберет корову. Совсем беда будет! Завтра ж молебен устроим… честь по чести…
Спросил с деловитой озабоченностью:
— Тарасун найдешь? Много водки потребуется…
— Все дворы обегу… соберу. Ардана в Улей пошлю…
Шаман удовлетворенно кивнул.
С кряхтеньем нагнулся, поднял с пола разбившуюся пополам баранью лопатку, приставил половинки одна к другой, и Сэсэг почудилось — они тут же срослись!
Шаман поднялся со скамьи, подошел к окошку, снова начал смотреть через кость на свет, будто солнце в нее ловя. Произнес с тревогой:
— Однако голос хромоногого Яабагшана все ближе, ближе. Нужно действовать, Сэсэг! Промедлим — догонит бог лошадей Пегого. Промедлим — вот-вот Яабагшан тут появится…
— А что… надо что? — все еще не понимая, находясь во власти тупой боли, обволакивающей голову и все тело, спросила Сэсэг.
— Корову резать надо!
Странно, она не почувствовала жалости к Пеструхе… Может, и была жалость, но мгновенная, как искра, тут же затухла. Подумалось лишь: «Когда ж облегченье наступит?» Казалось ей, что туго натянуты струны, и на одном конце их — она, привязанная; на другом — беда, угрожающая ей, Ардану, Сэрэну… Как бы ослабить эти струны! Да глоточек воды испить…
Все остальное было для нее как в тумане.
Они вышли…
Шаман сказал, что удобно будет забить корову в дальнем пустом сарайчике, там крепкие стропила: перекинув через них веревку, можно будет подтянуть тушу, подвесить ее — чтобы свежевать…
Вроде бы со стороны, будто чужой, слышала она свой голос.
— Справимся ли? Дедушка Балта, как на грех, в Улей уехал… Ардан за Красную гору лошадей погнал. Не подождать ли до вечера?
— Яабагшан едет… боги подсказывают. Не успеем.
— Едет?!
— Сколько повторять тебе: едет!
— Простите, святой отец…
— А что, корова — она медведь?
— Не медведь…
— А не медведь — справимся!
Шаман направился к сараю. Нес в руках ведро, под мышкой — тазик…
Она пошла за Пеструхой.
Затем корова брела по мокрому снегу вслед за ней, шумно дышала в спину, от нее пахло теплым навозом и молоком.
Когда же корову загнали в сарайчик, шаман прикрыл дверь — Сэсэг, словно очнувшись, вдруг поняла, как ей сейчас невыносимо жутко и… больно. Не Пеструху будут резать — ее саму! Тряслись поджилки, прыгали губы… А в голове — грохот, грохот, палящий зной. А затем — тот же туман. Короткие, отрывистые распоряжения святого Дардая — ее готовность исполнить их… Сквозь дырявую крышу проглядывалось чистое небо.
В сарайчике было тесно, ноги то и дело проваливались в наносы снега, хрустел под подошвами разный хлам… Пеструха спокойно пережевывала жвачку, тонкая серебристая струйка слюны тянулась с ее губ к земле.
Шаман вынул нож, погладил корову за ухом, потрепал за холку… Неожиданно — как режут крупный скот буряты — ударил ее ножом в шею сверху, чуть сзади рогов.
Удар не получился.
Обезумевшая корова рванулась в сторону, оборвала короткую веревку, за которую была привязана… Шаман Дардай, отпрыгнув, мертвой хваткой вцепился ей в хвост: лишь бы сзади быть, под рога не попасть! Сэсэг кинулась к двери, толкнула ее…
Смертельно раненная Пеструха, бросившаяся к выходу, на яркий свет, потоком хлынувший в ее затуманившиеся глаза, сбила Сэсэг с ног, несколько раз разъяренно ткнула мягкое тело рогами и рухнула на него всей своей тяжестью…
Сэсэг лежала на красном снегу, опрокинутая на спину, ее ноги были придавлены уже недвижной Пеструхой… Тихие стоны срывались с губ Сэсэг.
Через мучительное удушье дошли до ее угасающего сознания беспощадные, шипящие слова, с дикой ненавистью брошенные откуда-то сверху:
— Что ж, поделом… Вот моя расплата! Все сдохнете! Под корень…
Почувствовала, как с пальца срывают старинный перстень — подарок ее Сэрэна… Попросила, отдавая этому последнее дыхание:
— Не надо…
В полдень старый Балта вернулся из Улея и, не заглядывая домой, сразу же завернул к скотному двору. Еще издали услышал, как вразнобой орут взаперти голодные телята.
Почему они под замком и некормленые, непоеные?
Сэсэг — по всему было видно — утром сюда не приходила.
Неясное предчувствие беды сжало сердце старика. Он быстренько выпустил телят в загородку, кое-как, второпях, надергал, набросал им сена, погнал приуставшего в дороге мерина к домам…
Когда Балта — по следам на снегу — нашел Сэсэг у заброшенного сарая, суровая печать смерти уже лежала на ее измученном лице.
Он отломил от стены сарая доску, при помощи ее сдвинул с тела Сэсэг застывшую тушу Пеструхи.
Стянув шапку с головы, молча постоял возле ног несчастной женщины, не видя в эти минуты ни ее лица, ни чего-либо вокруг… Прошептал горько: «Осиротел наш Ардан…»
От дома табунщика, куда привез тело Сэсэг, Балта, слыша за спиной горестные вопли старухи Шатухан, поехал к себе — взял берданку, рассовал по карманам патроны. И снова вернулся к сарайчику, где поутру разыгралась трагедия.
Кто живет в окружении тайги, не одну тропку протоптал в ней с молодых лет, тому отпечатки на снегу, как книга: можно прочитать по ним многое… И старому Балте не знать ли, у кого в деревне большие подшитые валенки оставляют вот такие следы: размазанные у пяток, глубоко вдавленные у носков, с поперечными, по всей подошве строчками толстых жильных ниток. Он приглядывался к ним еще тогда, во время своих ночных дежурств, подстерегая таинственного шудхэра… Зря не подстерег, не всадил ему заряда покрепче! Возможно, не случилось бы вот такого… с Сэсэг.
Балта понял, что Дардай не уходил от сарайчика — бежал, будто зверь. Сэсэг он даже не попытался помочь. Корову ударил ножом умело, но старость подвела, былой крепости в руке не хватило — на толщину одного пальца поглубже б!
И почему он бежал?
Не перстень же Сэсэг, известный в деревне, был нужен ему. Так ведь, безделушка… Хотя не снял даже — содрал этот перстень, изувечив палец… Святой! Таких святых вниз головой вешать.
Сэсэг, Сэсэг… Жить бы тебе да жить. А придет с фронта Сэрэн — что сказать ему?..
Стонущий вскрик вырвался из груди старика, затряслись его плечи… Он сжал кулаки, поднял их кверху над собой, погрозил неведомо кому. Легкие, молочной белизны облака плыли по небу, солнце посылало к земле прямые горячие лучи, и тихо было вокруг, очень тихо, если бы не протяжные бабьи причитания, доносившиеся с деревенской улицы…
И те, когда Балта, понукая мерина, отъехал подальше, стали неслышны.
Далеко Дардай уйти не мог. Ноги не молодые, дорога трудная — рыхлый снег, грязь, вода… На Улей он не пойдет — опасно. В тайгу не побежит: в снежной каше увязнешь — не выберешься, в скрытую яму можно угодить; да пока до леса по целине доберешься — последние силы растеряешь. Остается глухая дорога на Бортогошон, откуда близко до таежных улусов соседнего аймака… И, рассудив таким образом, Балта повернул мерина туда, где вдали слабо прочерчивался санный путь на Бортогошон.
А выбрался на эту дорогу — сразу же получил для себя подтверждение, что не ошибся. На обочине читался след знакомых валенок… Балта закурил, достал из кармана снаряженную гильзу, вложил в берданку. Солнце продолжало вовсю плавить снег. Кое-где дорогу пересекали такие широкие, полноводные потоки, что конь пугался заходить в них, а вода захлестывала сани.
Старик распахнул полушубок, дивясь небывалому теплу, скорбя, что жизнь Сэсэг оборвалась в такой прекрасный весенний день… Он любил Сэсэг как внучку и все еще не мог свыкнуться с мыслью, что ее нет уже, теперь нет, это навсегда, и если когда-нибудь встретятся они, то лишь в том, ином мире… Першило в горле от табака, на глаза от слепящего света навертывались слезы.
Он вдруг услышал, как вдалеке сухо треснул выстрел.
Привстал на санях, с тревожным изумлением стал вслушиваться…
Вот второй выстрел прозвучал… Но эхо от этого, второго, было протяжнее, дольше… И тут же в той стороне глухо и раскатисто громыхнуло, словно бросили — одну следом за другой — несколько ручных бомб. Когда-то, в гражданскую, такие бомбы, похожие на толкушки, которыми женщины мнут вареную картошку, были у беляков. Он помнит. Так же ухали при взрыве…
Что же это?
Неожиданно выстрелы и грохотанье сменились треском, будто невидимый великан порол по шву одежду, и над округой тут же повис тонкий звенящий звук лопающегося стекла…
Как же он сразу не догадался!
Река тронулась! Лед пошел!
И сразу обожгла мысль: если Дардай успел перейти на тот берег — его не достать…
— Эге-эй… выручай!
Подхлестывал Балта мерина, не давал ему сбиваться на шаг — рысью, рысью… Щурясь, всматривался в сужающуюся ленту дороги, бегущую со взгорка на взгорок, Худела невидимая отсюда река…
Через час, наверно, он увидел Дардая.
Сначала это была просто черная движущаяся точка, затем обозначилась фигура — и она росла по мере того, как нагонял ее Балта.
Дардай ковылял, опираясь на палку, силы, кажется, покидали его… Заметив погоню, он попробовал бежать, однако не смог. Его ноги вязли, он спотыкался, упал, поскользнувшись, снова упал… Но упрямо двигался вперед. Оглядывался — и Балта видел красное пятно его лица. «Куда ты? — думал Балта. — Не слышишь разве реку! По эту сторону мы… я посмотрю сейчас в твои глаза…».
Река была за сопкой, дорога к реке спускалась круто, словно падала сверху вниз. На какое-то время Балта потерял Дардая из виду — тот, перевалив сопку, скрылся за ней… А конь, от которого струился пар, шел на подъем еле-еле, запаленно ходили его мокрые бока. Балта, выскочив из саней, повел мерина за узду и, когда достиг вершины, увидел, что Дардай растерянно мечется по берегу. До него было уже не больше полукилометра… меньше, пожалуй…
Вспененная вода выхлестывалась из речного русла, ее давили тяжелые льдины, они с громовым скрежетом наползали друг на дружку, крошились, а издали по широкой равнине сюда, к узкому месту, где река зажималась сопками, надвигался могучий разлив, и река на глазах поднималась, росла ввысь, подрезала ледовыми ножами глинистую кручу… Дардай, беспомощно бегающий по уменьшающейся с каждой минутой, отбираемой разъяренной водой береговой кромке, был жалок и мал, как какое-нибудь насекомое. Балта, оставив коня на вершине, повесив на плечо ружье, пошел к нему…
Балта приближался — Дардай медленно пятился.
Вот он, размахивая палкой, что-то крикнул Балте, и тому через шум половодья почудилось, что Дардай предостерегает:
— Ви-ижу-у!..
«Что ты видишь? — пробормотал Балта. — Меня видишь ты… это правда. Я иду. Ты сейчас скажешь мне про Сэсэг…»
— …и-и-жу-у-у!
Внезапно Дардай повернулся к Балте спиной, неловко разбежался и прыгнул с берега на плывущую льдину. Он скользил на ней, пытался удержаться, нелепо дергались его руки, ноги, тело, будто в дикой ритуальной пляске. Льдину бешено таранили другие, наползали на нее, кренили… И опять Балта услышал пронзительный крик Дардая, теперь уже разобрав слово точно:
— Ненавижу-у-у!..
Дардая уносило от берега.
Балта стянул с плеча берданку. «Бесполезно, — отметил про себя. — Зарядик слабый, дробь мелкая, ее ветер отнесет… Ой-е, как плохо!..»
Дрожали руки.
Он стал целиться, совмещая прорезь с мушкой, ловя на нее пляшущую фигуру Дардая.
— …жу-у-у-ууу!..
И когда надежно поймал в прицел Дардая, хотел уже нажать на курок, льдина, державшая на себе человека, вдруг — в мгновенье — стала торчком; тот, как щепка, соскользнул с нее в клокочущую воду. Другая льдина ударила по этой, сама подпрыгнула от удара, и, сцепившись наподобие двускатной крыши, они понеслись с невероятной быстротой дальше…
Зеленые волны, наползая, с шипеньем подбирались к сапогам задумчиво стоявшего старика.
— Ехать, однако, надо, — сказал он себе. — Что там сейчас у нас, в Шаазгайте?..
Здравствуй, дорогой баабай!
Я как только попадаю в Улей, сразу же бегу на почту, спросить там, нет ли мне письма. И свое, написанное дома, тут же отдаю, чтоб ушло поскорей к тебе. Мне на почте сказали, что раз мои письма не возвращаются назад, они, значит, доходят. Не ранен ли ты в руки или глаза?
У нас цветет черемуха, заканчивается посевная. Всех ребят из школы раньше срока отпустили на каникулы, чтоб помогали колхозу. Я должен был перейти в следующий класс, но не получилось у меня. Прости, баабай, это не от лени, и, когда ты приедешь, я буду учиться лучше всех.
Зловредный Яабагшан все еще под следствием. Говорят, его будут судить. А вместо него за председателя работает наша учительница Дарима Бадуевна. Она очень старается, и, хоть голос у нее тихий, слушаются ее хорошо. А тут еще вернулся с фронта дядя Эмхэн, старший сын дедушки Балты, с орденом и без левой руки, он будет у нас бригадиром. Я рад этому. Ближе дедушки Балты и дяди Эмхэна у меня никого сейчас нет. Конечно, кроме тебя, баабай.
Когда выгоняю табун к Красной горе, всегда проезжаю мимо могилки нашей милой мамы. Вокруг могилки расцвели полевые цветы, очень красиво это. Я разговариваю с мамой, как с живой.
Из родившихся в табуне жеребчиков два очень похожи на Пегого, точно такие ж, каким он был маленький. К твоему приезду они подрастут, сам увидишь, и, может, один из них тоже прискачет на сур-харбане первым.
Жду ответа, дорогой баабай, на свои письма. Целую крепко.