ЗОВ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Отсеялись — и теперь ждали, чтоб вдоволь напоили землю дожди. Но неделя прошла, другая к концу, холодные дни сменились теплыми, а небо оставалось сухим. И стоило из-за горных хребтов подуть вольному ветру — поля застилала пыльная удушливая мгла, она вихрилась, гасила солнечный свет — и гасли встревоженные глаза у людей: не быть добрым всходам… Неужто снова засуха?

А где-то на севере — там, за хребтами — глухо рокотал ночами гром, подолгу висели видимые издали синие дождевые завесы над таежными просторами, да и всюду по округе — где затяжные, где стремительные — прошумели ливни. Упрямо обходили они только долину Халюты, словно из-за чего-то рассердились на нее небесные силы.

Так хорошо — в самые лучшие сроки, всюду качественно, не в пример прошлым годам — провели сев, так нынче постарались — и на́ тебе! А ведь и прошлая весна была худой, скудной на влагу, даже на заливных лугах к июню земля гулко трескалась от зноя, рвала корни трав, и травы желтели, не достигнув цветенья, — оттого-то уже осенью пришлось просить для скота солому в районах соседней области… Или повторится это?

Пытали стариков: что вы-то скажете?

Те или уходили от прямого ответа, или неуверенно советовали обождать еще с неделю — для окончательной ясности… По примете — поскольку зима выдалась на удивленье многоснежной — лето обещало быть дождливым. Может, сейчас, по весне, лишь заминка случилась, еще обойдется все?

И однажды душной ночью, когда в домах Халюты не светилось ни единого огонька, селение забылось тяжелым сном, — забарабанил по крышам долгожданный дождь. Спорый, теплый, веселый! И будто облегченным, радостным стоном отозвалась на него затомившаяся земля… И многие люди, соскакивая с постелей, раздетыми, в исподнем, выбегали на улицу, ловили мягкую чудесную воду в шершавые мозолистые ладони, подносили ее ко рту, пили с той же нетерпеливой охотой, как пила ее земля; и сосед через забор кричал соседу, словно о чуде:

— Дождь! Дождь!

А он так же споро лил и утром.

Мужики — в брезентовых плащах с поднятыми капюшонами, обутые в резиновые сапоги — сбивались в оживленные компании и торопливо спешили на сельскую площадь. Не доходя до колхозной конторы, сворачивали к высокому крыльцу, увенчанному облезлой жестяной вывеской: «Магазин».

Вот одна из таких мужских групп — с мокрыми довольными лицами, на которых, впрочем, можно было уловить и нетерпенье, и проявление других сложных чувств, как, например, азарт надежды, какую-то особенную непреклонность, — с шумом ввалилась в тесное магазинное помещение, и рослый парень, предводительствующий, скорее всего, в этой компании, сердечно сказал продавщице, женщине не старой, но и не так уж молодой:

— Вот и дождичек, чтоб ему не кончаться! А мы — во́ сколько нас — все к тебе… понимаешь?

И щелкнул себя по горлу, показал пять растопыренных пальцев.

— Нет, без денег не отпущу, — возразила продавщица, которая действительно все «понимала». — Мало ли что дождь! Вы, что ли, воду на небо качали, ваша, что ли, вода оттуда льется! Разбежались, однако…

И продолжала — голосом звонким, язвительным, таким, что бывает часто у магазинных работников, сознающих свою власть над «толпой»:

— Пожалеешь, отпустишь в долг, а потом расхлебывай ругань ваших жен. Что́ — разве не так? И какие вы, спрашивается, мужики, если не имеете ничего в кармане? Стыд и срам. Да по мне мужик — это… это…

Она так и не нашла нужного слова и закончила со вздохом:

— Чтоб уж мужик так мужик… ясно?

Просители униженно молчали. С их плащей на пол стекала вода.

Рослый парень буркнул:

— Чего, в самом деле… свои, не подведем. А разошлась… А у меня и жены нет: сам беру — сам плачу. Ну!

— Ладно уж, — улыбнулась продавщица, и голос ее подобрел. — Так и быть — в последний раз. Но вы тоже меня не забывайте. Сено, солома… У меня коровка, овечки, а воз сама, этими вот руками, а вы, черти, на тракторах… Помогли бы слабой женщине…

— Как не помочь! — вразнобой, снова в оживлении, заговорили мужики. — Да это мы всегда… И не беспокойся! Любой — только свистни… Иль не сделаем, ребята? Да чего хошь!..

Под такие бодрые возгласы хозяйка магазина выдала каждому по бутылке, пофамильно записав должок в замызганную толстую тетрадку, и обрадованные удачным завершением дела приятели торопливо вывалились за порог.

А небо все плотнее затягивали серые тучи, все мягче, набухая, делалась земля, черным дегтем расползались дороги. С шумом и визгом шлепали по лужам ребятишки, и женщины набирали воду в тазы, ведра: самая лучшая вода для мытья головы — дождевая!

2

Еще до дождя, в ночь, из города к себе в Халюту выехал на ЗИЛе Баша Манхаев. Можно было бы, конечно, переночевать в городе, да он днем, пока дожидался на складе получения груза, поспал в кабине — и больше не требовалось… А чего зря время терять? Дождь настиг его, когда он свернул с тракта на «свою», ведущую в улус дорогу — грунтовую, в колдобинах и ямах. Тут уж пришлось глядеть в оба, крепко держать руль, и так кидало, заносило машину — всю сонливость, если и была она, мигом из него выбило. Опасливо думал он, как там, у моста, при въезде в Халюту… Ни осенью, ни сейчас, по весне, так ведь и не завезли туда гравий, не подправили расползшуюся, избитую колесами и гусеницами насыпь. Влетишь, как в трясину!

Дождевые струи густо заливали лобовое стекло, «дворники» не справлялись сгонять их… И когда Баша подъехал к деревянному мосту — увидел: бегут с насыпи мутные ручьи, и вся она — ни дать ни взять — болото! Сплошная грязная вода да черные кочки над ней… Маленькая, всегда тихая речушка, принимая в себя дождь, кипела, ходили по ней белые пузыри.

По ту сторону речушки, совсем недалеко, сквозь дождевую пелену слабо проступали крайние халютинские дома. Давно рассвело, да какая видимость, когда вот так льет…

Баша выпрыгнул из кабины, и густое месиво с чавканьем обжало сапоги. Он, разминаясь, разгоняя кровь, сделал руками несколько резких движений. Потом долго смотрел на разжиженную насыпь, на маслянисто поблескивающий настил моста. Прикидывал… Шоферская память подсказывала, как до этого — по сухому-то — пролегала колея, где какой бугорок и выступ.

Поглядел бы в этот момент кто-нибудь из знакомых на него — подивился бы: какое красивое, в напряжении, стало лицо у человека — даже всегда обвислые щеки и мясистые губы словно подобрались, и в сузившихся глазах будто нетерпение поединка… Ну, — кто кого?!

На скорости — лихо, красиво и безошибочно — влетел ЗИЛ на мост, тот, прогибаясь, охнул под ним и не успел распрямиться, как машина, соскочив с настила, врезавшись в грязную жижу, стремительно развернулась и зависла задним правым колесом над насыпью. Это размокший грунт, не выдержав, целым пластом ушел вниз, под откос. Тут же стал оседать в трясину «передок» грузовика, и Баша, матерясь, выключил двигатель. Хоть «передком» в грязь зарылся, а то мог бы под мост скатиться… Стоял бы, как… как это… как свечка, торчком! Буфером в небо!

Проклиная шоферскую житуху, Баша побрел к домам. На машину не оглянулся. Не себя — ее винил. На какое-то мгновенье, на секунду или меньше, не подчинилась она, и колесо оказалось в воздухе… Уж он-то не ошибся бы — это она, машина… И где? Считай, у ворот собственного подворья! У людей воскресенье, а он… И все председатель! В субботу в дальний рейс отправил. Дачу под городом строит — вот и повез он, Баша, с колхозной пилорамы доски на эту дачу. Под видом, что там, в городе, надо срочно «сантехнику» получить — тройники, обтяжные муфты, другие железяки. А кому с тобой, приезжим, в субботу возиться охота? Кладовщик разговаривать не хотел, пять часов продержал, пока все выдал. А вот ведь надо же — так глупо у моста втюхаться! Одно остается — трактором выволакивать.

Баша толкнулся в дверь крайнего дома, но там лишь дед Дамдин одиноко сидел за кухонным столом, оттачивал на бруске нож, — и младшего сына его, тракториста Хара-Вана, не было. По словам старика, парень как проснулся — так и ушел неизвестно куда.

— Вон дождь-то, — сказал старик, кивнув за окно. Ему, видно, хотелось поговорить. — Льет себе…

— Льет, — проронил сквозь зубы Баша, чувствуя, как тяжело липнет к телу намокшая одежда; и, не желая вступать в беседу, поспешил выскочить наружу.

Он заходил еще в несколько домов — туда, где жили механизаторы, но ни одного из них так и не застал. Но зато сказали ему, что мужики из тракторной бригады сидят у дедушки Зуры — «обмывают дождь». Ничего не оставалось, как идти по указанному адресу…

Тащился в конец улицы — и негодовал: черт бы побрал этих пьянчужек, захлебнулись бы сивухой! Окончание посевной отмечали — мало им. Теперь другой повод — дождь… Деньгам счета не знают… Вот какая сытая жизнь пошла: не о куске хлеба думают — о поллитре! И нашли где табуниться, у этого краснобая, у этого болтуна Зуры…

И еще на подходе к маленькому домику дедушки Зуры, с дороги, услышал, как звенят в нем от громких голосов и дружного смеха стекла. А вошел — клубы густого папиросного дыма ударили в лицо. И никто сразу не заметил, что появился в комнате любимец председателя — сам Баша Манхаев… Привалившись плечом к дверному косяку, он молча смотрел на веселившуюся компанию.

Душой ее был сам хозяин дома — низенький, сухощавый, не по возрасту подвижный дедушка Зура, — и это он, задирая аккуратно расчесанную козью бородку, говорил что-то забавное, так, что его слова тут же перекрывались взрывами хохота, и юркие, цепкие глазенки старика, все, казалось, подмечающие, живо бегали по слушателям, будто удостоверялся он: всем ли весело, метко ли сказано, дошло ли?!

Баша уже слышал слова, улавливал нить разговора… Впрочем, какая могла быть «нить» при хмельной бестолковщине!

Вот кто-то из сидевших за столом сказал:

— Дедушка Зура, а дед, слышь, ваш барометр того… маху дает, заржавел!

— Ха-ха-ха…

— Э нет, паря, — бойко отозвался старик, — знаешь, как у плуга: чем больше он в работе, тем сильнее лемех блестит!

В ответ снова:

— Ха-ха-ха… Во дает! Хи-хи-хи…

И подковырка деду:

— А с дождем-то ты ошибся — не предсказал!

— А кто виноват — знаете? — не сдавался дед Зура, хитро щуря свои острые глазки.

— Радио! Не ту сводку передало…

— Не! Виноваты акамедики. Чересчур их развелось… Они виноваты!

— Не акамедики, дед, а академики, — поправил Хара-Ван, самый молодой из всех.

— Кошку как ни назови — кошкой остается, так и тут, с акамедиками этими, — не уступил Хара-Вану старик. — А чего они творят, почему вина на них? Чего задумались? Скажу! Это ихние ракеты все небо просверлили. Небо наше сделалось подобно решету в дырках. А ведь над нашим небом есть еще другое — оттуда и дует дурной ветер. Он гонит полагающиеся нам тучи вдаль, в чужие края — и, стало быть, нет поэтому вовремя дождей, редкие они теперь. То ли будут, то ли нет!

И дедушка Зура обвел всех торжествующе-победным взглядом: вот оно, объяснение!

— Не может быть этого, — насупившись, возразил Хара-Ван. — Вы говорите, дедушка, да не завирайтесь. Как им небо над нашей головой потревожить?

Старик лишь на миг призадумался — и опять зачастил словами:

— О, чему в школе-то вас учат? Хоть бы тогда газеты читали… Тыща-другая километров — это разве ныне расстояние? Для ваших тракторов — само собой, а для ракет? Один миг! Вот такая ракета, наверное, перед весной пролетела над нашей Халютой, пробуравила небо. Из этой огромной дыры как раз и дули бешеные ветры, гнали от нас дождевые тучи… Как тут предскажешь, быть дождю иль нет? Сама наука не знает, радио неверные прогнозы передает…

— А дождь пошел, да какой, — не унимался Хара-Ван. — Чем объясните?

Остальные уже не смеялись — с любопытством слушали.

— Ничего особенного, — ответил дедушка Зура. — Проклятое отверстие наконец-то закупорилось… затянулось… как рана затягивается! И наши тучи приползли в свое родное поднебесье. Что им чужая сторона — своя есть!

Тут снова грохнул хохот. Ну и старик: пойми у него, где правда, а где шутка!

А Хара-Ван посчитал себя уязвленным. Как-никак он с десятиклассным образованием, Зура недаром школой его кольнул, — и уступить? Он досадливо потер свою бугристую шею, на его пунцовых, разгоряченных выпивкой щеках проступили желваки, — и, помедлив, сказал с пренебрежением:

— Вы, дед, известный юморист, я не спорю, однако во всяком деле правда бывает. Почему все-таки дожди реже, чем когда-то, идут? Виной тому… — Он передразнил старика, придав своему басовитому голосу старческую, дребезжащую интонацию. — …не акамедики верхом на ракетах… не дыры в атмосфере… а вот что! — и ткнул рукой по направлению окна. — Искусственное море! Да-да. Вы все рады: океан воды получили… А он нашу главную воду отнимает — оросительную, с небес!

— При чем тут море? — дед Зура не желал сдаваться, и в таком случае спор начинал приобретать серьезный характер. — Море должно притягивать к себе влагу… Говорю ж, газеты читай!

— Должно, должно, — опять подделываясь под стариковский голос, передразнил Хара-Ван. — А в действительности оно отталкивает от себя влагу. Искусственные моря хороши, может, где-нибудь в Средней Азии, на юге, где вода не замерзает. А у нас что? На зиму море покрывается двухметровой толщей льда. По весне лед исчезает. Но думаете, он весь тает? Как бы не так! Толстыми глыбами оседает на дне, лежит себе там все лето. И поток холодного воздуха с морского дна отталкивает теплую воздушную массу. Вот вам и научное объяснение, а не пустая брехня…

Высказавшись, Хара-Ван обвел всех высокомерным взглядом знатока: что́ — дальше потягаемся? С кем теперь? И кто так, как он, может сказать красиво, не хуже любого лектора?

И дед Зура слегка смутился. Однако нашелся:

— Ты на дно моря опускался — да?

— Чего я там забыл!

— А пустомелишь…

— Хотя вы преклонного возраста человек, а выражения выбирайте, — и парень пристукнул кулаком по столу, так что посуда жалобно затренькала. Всем было известно, что во хмелю Хара-Ван капризный, любит задираться, «выяснять отношения». И сейчас он — уже не к старику, ко всем обращаясь — с вызовом сказал: — А кто не верит — с тем и на дно могу опуститься. Только вдвоем. Носом в льдину там ткну!

— Верим, верим, — и дед Зура с деланным добродушием похлопал Хара-Вана по могучей спине: — Ты, паря, не только мастак в кулачном бою, ты у нас в Халюте как Ломоносов. Истинный бог! Еще люди услышат про тебя…

Напряжение спало, мужчины задвигали табуретками. И тут наконец заметили застывшего в дверном проеме Башу, — раздались голоса:

— Проходи!.. Окоченел, что ли!.. А ну подвинься, ребята, дадим место…

— Нет, друзья, нет, в другой раз, — стал отнекиваться Баша. — Я за рулем.

— Где ж машина? — подозрительно спросил Хара-Ван. — Мотора не слыхали. Темнишь, дядя!

— А-а, — Баша рукой махнул. — Засел я у моста…

— До утра с машиной ничего не сделается, а на дворе дождь… садись! — И один из механизаторов постучал ладонью по свободному табурету. Видя же, что Баша не собирается пройти к столу, не хочет присоединиться к их компании, проронил с усмешкой: — Небось все шныряешь, ищешь, что к рукам прилипло бы, и в воскресенье покоя тебе нет… И, гляди-ка, брезгует с нами…

— Не мели чепуху, — сердито оборвал его Баша. — Я из рейса, за грузом ездил. Язык без костей… так, что ли? Но прикуси его, чем свою глупость всем показывать. Как это я машину могу бросить, на водку ее променяю? Машина — не трактор…

— Это ты о чем? На что намекаешь?

— На то самое, — и Баша, в котором все клокотало, но и понимал он, что спорить с подвыпившим человеком безрассудно, поманил рукой Хара-Вана. — Пойдем со мной…

— Куда?

— Вытащишь меня на своем «Беларуси».

— В дождь?!

— И что?

— А то, — и Хара-Ван подмигнул приятелям. — Трактор — не машина, он дождя боится. А потом, дядя, сам рассуди: ты за рулем — пить не хочешь, а я, ты видишь, выпил — меня сам за руль сажаешь. Недоумков ищешь, да? Силен!

И снова этот дурацкий, подогретый водкой смех… Как жеребцы: го-го-го!.. Баша злобно толкнул дверь — и выскочил на улицу. Успел лишь услышать, как дед Зура сказал: «А помогли бы, мужики…» Но ему что-то ответили — и опять: го-го-го… ха-ха-ха!..

Не разбирая дороги, по лужам, шагал Баша к своему дому. И вдруг ощутил что-то вроде зависти к тем, кто находится в эти минуты там, в насквозь прокуренном домишке деда Зуры, за столом, на котором и закуски-то толком не было — хлеб, соль, холодная картошка… Зависть подавляла то яростное, мстительное, с чем ушел он оттуда. Ведь вот все они, трудяги, пахари, воспользовавшись дождливым днем, радостью такой, что теперь-то зазеленеют всходы, — отводят душу в товарищеском сидении-застолье, в бестолковых, но приятных им разговорах, есть для них воскресенье, сидят себе, гуляют! И если поцапаются — тут же помирятся. Его зазывали: присоединяйся! И почему бы не выпить под барабанящий по крыше весенний дождь, не выговориться, не повеселиться? Но вот у него всегда не так, как у других. Всем сегодня можно — ему нельзя. У всех отдых — у него машина запрокинулась в грязи… Да встала поперек — другим не проехать. Как оставишь? А они гуляют… И не подступись! У-ух, распустился народ, как еще распустился…

И опять вздымалась в груди утихшая было волна ярости… Теплые дождевые струи били по лицу, застилали глаза, а он думал, как бы при случае отомстить каждому, особенно этому сопляку, Хара-Вану. Ишь, не петух — петушок еще, а норовит клюнуть больно, в самое-самое… И возьми-ка их голыми руками, когда сам председатель перед механизаторами заискивает. «Наш колхозный рабочий класс! Механизатор — ведущая профессия на селе!» Из доклада в доклад одно и то же… Из-за боязни, что вот такой, как Хара-Ван, бросит трактор в борозде, уйдет, допустим, в леспромхоз или отправится на БАМ, тайгу корчевать, — это же рядом, рукой подать, — кого тогда посадишь на голубенький «Беларусь», не очень-то молодые в селе задерживаются, не густо ныне людей в колхозе. А только перед севом три новых трактора получили, в том числе и мощный «Кировец». Зверь на колесах! Говорят, что инженер обещал Хара-Вана на него посадить…

Баша хотел сплюнуть, но уже стоял он перед своими резными воротами — и как-то не к месту был бы этот плевок, воздержался он…

Дуулга сразу почувствовала, что муж вернулся из города не в духе, и, ни о чем не спрашивая, подала ему белье — переодеться в сухое, поставила на стол большую миску дымящегося мясного супа. Терпеливо выжидала, когда он заговорит… Но Баша ел рассеянно, погруженный в свои мысли, и Дуулга, потоптавшись возле, тихо сказала:

— Слух прошел, что Дондок, сын Митрохина, из армии вернулся. Значит, не сегодня-завтра нашего Ильтона отпустят. А?

— Не раньше осени, такой порядок, — ответил муж. — А ты тоже… слышала звон! Дондок еще когда вернулся? По снегу. Только здесь, в Халюте, не показывался. Люди лукавые ныне, шуруют по своим планам — как лучше… Он, Дондок, демобилизовавшись, в городе остался, на заводе.

— Во-он как, — удивилась Дуулга. — Здесь у него свой дом, а в городе чего? Будет в ногах у чужих людей путаться… Ах, скорее бы наш сыночек объявился!

Из-под нависших густых бровей Баша метнул тяжелый взгляд на жену, хотел что-то сердитое сказать, но во рту у него оказался жилистый мясной кусок, пришлось его тщательно разжевывать и, пока он справился с ним — как будто бы и успокоился; проговорил твердо, однако и благодушно:

— Ильтон погостит, отдохнет, — и тоже уедет отсюда. Поняла? Только не болтай никому, не дразни людей…

— Да ты что, отец?! — Дуулга руками всплеснула. — Это как тебя понимать?

— Я его тоже на завод устрою, у меня имеются в городе нужные люди…

Баша, сыто икая, поглаживал живот. А Дуулга чуть не кричала:

— Это чего ж ты, Баша, задумал? Сына от дома, от нас оторвать? По чужим углам чтоб скитался? А это все кому?

— От него не уйдет. Я для чего «Жигули» купил? И сам к нему всегда съезжу, и отвезу что надо. — Добавил примирительно: — И тебя в город прокачу, повидаешься…

— Чем те ему там лучше будет?

— Всем, — отрезал Баша. Всплыло вдруг перед ним красное, с вызывающей ухмылкой лицо Хара-Вана, и он повторил с нажимом: — Всем! А тут что — со скуки пьянствовать? Знаем таких!

— С чего же, однако, наш Ильтон запивать станет? Работы ли у него не будет, бездомный, что ли! — не унималась Дуулга. — А кто хочет, и в городе запьет, вон там сколько ресторанов да закусочных всяких…

— Ты еще мало что, женщина, видала, — Баша наставительно палец поднял. — Ты с мое поездила бы, посмотрела — умнее бы обо всем судила. Неужели для бойкого парня ничего лучше колхоза нет? В городе пыль не глотать, и дождь идет или не идет, будет урожай или не будет — какое горожанину дело? У него хлеб не на поле растет, а круглый год в магазине!

Баша даже рассмеялся, довольный тем, как ловко сказал… Но Дуулга, кажется, не Собиралась уступать, еще сильнее распалялась:

— А в магазинах все задаром дают? Что заработаешь — то и полопаешь… не так ли?! И правильно наш парторг вчера говорил…

— Что он еще говорил?

— А то! Мы работали — он пришел… Что это, дескать, получается такое, женщины, что ваши дети бегут из родного села, и когда это, дескать, буряты со своей отчей земли разбегались… Вот он что говорил! Не правильно разве?

— Хитер, стервец!

— У тебя все хитрецы, обманщики — один ты хороший…

— Говори да не заговаривайся!

— А что!..

— Давай вот председателя возьмем. Слышала ль, чтоб я худое слово о нем вымолвил? И не услышишь. Солидный человек, настоящий руководитель, не мелочится, колхоз наш из долгов вывел, на ноги крепко поставил… А твой парторг, сын Хундана? Мальчишка!

— Он наш, местный. Ему за Халюту больно… А Мэтэп Урбанович пришлый. Сегодня здесь, а завтра в город переберется. Еще, погоди, сам его скоро перевозить будешь… Или сейчас мало по его делам в город ездишь?

— Прикуси язык.

— Не я — другие это же самое скажут…

— Хватит, — Баша отпихнул от себя миску, встал со стула. «Ну и денек задался, — подумал, — со всех сторон…» Следовало бы после рейса да плотного обеда вздремнуть часок-другой, под монотонный шум дождя… Но вот, проклятье, машина!.. И воспоминание о ней, когда представил к тому же, что она еще глубже осела в грязном месиве, — подножки, поди, залило, не ступить на них, дверцу не откроешь, — окончательно вернуло его в прежнее раздраженное состояние. И жена со своим нытьем, гляди-ка, разошлась-разгуделась… Дай им, бабам, волю, — под юбку посадят! Тут тоже вожжи не отпускай, держи туго… И Баша постарался последнее слово оставить за собой:

— Значит, с сегодняшнего дня запомни: судьбу сына буду решать так, как наметил. Я! Сам!

Дуулга пожала плечами — и невозможно было понять, согласилась ли, нет… После же минутного молчания спросила:

— А дочери как? С ними что? Их будущее тебя не беспокоит?

— Почему? — Теперь уже Баша пожал плечами. — Но счастье девушек, известно, в чужом дому… Иль они у нас хуже других — не выдадим замуж?

— А тут, в своем дому, останутся два сыча — ты да я?

— Оглохла? Я сказал хватит?! — У Баши гневно раздувались ноздри приплюснутого носа. — Понадобится — и тебя отделю. Живи одна!

У Дуулги неуступчивость во всем — во взгляде, в том, как, подбоченясь, стояла перед ним… Вымолвила с презрением:

— Как бы, смотри, мы с детьми тебя не отделили!

И, повернувшись спиной, пошла она в другую комнату… Баша хотел запустить ей вслед миской, но заскрипела дверь — влетел соседский мальчонка. Затараторил:

— Ахай, надо везти молоко на молокозавод, а тракторист с прицепом проехать не может. Ваша машина мост загородила. Он послал за вами, ахай…

— Иль не все трактористы в загуле? — пробурчал Баша. Приказал мальцу: — Беги, пусть он прицеп на лужку оставит, будем машину тросом тянуть…

Натянул ватник, нахлобучил кепку — и поспешил на улицу, к своему застрявшему ЗИЛу.

Дождь моросил. Тучи, словно с облегчением освободившись от тяжелого груза, поднимались вверх и, уже плоские, на глазах светлеющие, медленно уплывали к горам, к зубчатым вершинам пересекающихся хребтов. Но на смену им издали шли другие — фиолетово-черные, низко опускавшиеся к земле, так низко, что опасливо сгибались за околицей тонкие вершинки халютинских сосен.

3

Трое суток лил тот дождь — и после него черные поля обрели зеленый цвет, а на лугах стала быстро подниматься и густеть трава.

Из дальних бригад свозили в ремонтные мастерские тракторные и конные косилки, грабли, волокуши и всякий инвентарь, который мог понадобиться на сеноуборке. Что-то, особенно с крупными — «механическими» — неполадками, попадало непосредственно в сами мастерские, оборудованные станками, а многое скапливалось у кузницы, расположенной тут же, рядом, откуда еще на зорьке, будя округу, катилось вдаль гулкое эхо от ударов молота по наковальне, по горячему железу…

Здесь при двух помощниках хозяйничает кузнец Ермоон Дарбеев, за глаза прозываемый Колодезным Журавлем — из-за высокого своего роста.

Впрочем, слово «скапливалось» не очень-то к месту… Ермоон как раз не терпит, чтобы требующий ремонта инвентарь надолго оседал возле кузни. Потому и начинает он работу по холодку, на рассвете, и подручные у него покоя не знают. Ермоон их никогда окриками не подстегивает — они сами поневоле вынуждены приноравливаться к тому рабочему ритму, что он задает: как пошел молотом стучать — забудь оглядываться по сторонам, почесываться… Увидит же, что с помощников пот градом, скажет: «Еще чуток, ребятки, самую малость — и отдохнем», но этот «чуток» для обнадеженных близким перекуром парней затягивается еще на полтора-два беспрерывных часа…

Такой он, кузнец Ермоон. А при этом беспокойстве за дело по натуре он из добродушных, спокойно-покладистых. Никто из земляков, пожалуй, никогда не слышал из его уст грубого ругательства, не видел, чтобы он по какой-то там даже самой серьезной причине вышел из себя. О нем в Халюте говорят — кто с одобрением, а кто, может, и насмешливо: «Наш Ермоон лежащую поперек дороги корову не пугнет…»

И при большом росте Ермоона, широком развороте его плеч все же не скажешь, что у этого человека прямо-таки богатырская сила. При первом взгляде на него не скажешь… Здоровенный мужик в прожженной, перемазанной ржавчиной куртке, в обвислых штанах, неуклюжий, сутуловатый… чего особенного-то? Само собой, что посильнее тех, кто легковат телом, не в такой «весовой категории»! И что?

Но вот к мастерским привезли на машине стальную балку, трое ремонтников пыжатся да водитель им помогает — и не могут стащить груз на землю. Упарились, отступили… Лебедку, говорят, надо, в ней, этой железной дуре, весу-то, может, тонна будет, — без механизма никак не обойтись! Тут Ермоон появляется: «Ну-ка, ребятки, посторонись…» Взялся за конец балки, раскачал — и рывком сдвинул почти на метр. Потом тросом захлестнул ее — и попер, как паровоз, сволакивая с настила кузова. Да рычит при этом: «Остереги-и-ись…» И все — какая там лебедка!

Однако так, чтоб зазря, для показа, силой своей Ермоон никогда не бахвалился. Старики рассказывают, что у него и дед, и отец — тоже кузнецы — точно такие же были: силищи непомерной, а характером, возьми-ка, кроткие. И жаль, что бог не дал Ермоону сына, одна лишь дочь у него, — жалеют старики, — а то, скорее всего, порода бы свое выказала: был бы сын Ермоона, конечно, в папашу своего, и тогда не оборвался бы в их селении такой удивительный род… Это ж подумать, всей Халюте гордость: кого имеем!

Жила в памяти — от старых халютинцев к молодым переходила — давняя история, как Ермоон, когда еще в парнях был, удивил всю округу. Произошло это накануне войны, недели за две до нее, в начале лета. Потом уж, вскоре, все на войну уходили, и Ермоон, которому шел девятнадцатый год, вместе с другими…

Но это после, а пока еще никто не думал, что едва ли не завтра уже дадут ему в руки винтовку, очутится он на передовой, лицом к лицу с жестоким врагом, — и в аймачном центре, после шумной сенокосной поры, проходил традиционный летний праздник: сур-харбан. Съехались на него из всех улусов самые знаменитые борцы, состязались в ловкости и силе. Ермоон вместе со своими халютинцами наблюдал за поединками. Тогда ведь в бурятской борьбе не существовало понятия весовой категории: выскакивали на площадку по очереди, каким бы ты ни был, и нередко борец-«букашка» оказывался перед «слоном», превосходившим его по весу чуть ли не втрое-четверо. И на этот раз вот такой «слон» одолел всех соперников — и уже не находилось никого, кто бы мог противостоять ему. Земляки «слона» ликовали: наша берет! Побежденные сидели с удрученными лицами… Старики, как водилось, выкрикивали непобедимому борцу приятные его сердцу благопожелания. А «слон» — что уж очень не по душе было Ермоону — хвастливо обещал «припечатать» каждого, кто еще осмелится выйти против него, вот уже какое лето побеждающего на сур-харбанах любого из аймачных борцов. Те силачи, а он царь силачей! Бил себя мощным кулаком по выпуклой, словно отлитой из меди груди, показывал, какие у него мускулы, какое — тверже камня — тело, и ходил, ходил по кругу, упиваясь славой своей: ну — кто сравняется?! Кто осмелится?

Не выдержал Ермоон: быстро разделся, выбежал на площадку, протер ладони землей — и сделал легкий взмах руками, показывая, что готов сразиться… Гул удивленных голосов пронесся над толпой. Ушей Ермоона, еще больше подзадоривая его, достигали выкрики: «Откуда этот молоденький бугай?» — «Из Халюты!» — «А когда Халюта борцов давала? Там лишь уличные драчуны да гуляки…» — «Ты на себя взгляни: уже от выпитого глаза в разные стороны!» — «А почему б за победу нашего борца не опрокинуть стаканчик-другой! Сейчас, погоди, намнет он холку вашему сопляку…»

Судья, напрягая голос, объявил: «Внимание! Сейчас с неоднократным чемпионом аймака встретится в поединке молодой колхозник из Халюты Ермоон Дарбеев. Схватка определит абсолютного чемпиона!»

Сторонники «слона» заорали: «Дави его, Дондок, покажи ему… Выжми сок из этого упитанного барана!»

Однако, ко всеобщему удивлению, халютинский парень по имени Ермоон как-то уж совсем просто одолел чемпиона: резко схватил того за шею, в мгновенье притянул к себе и через бедро свалил на землю… Как и не борца вовсе, а так — набитый куль! Опомниться никто не успел — и вот она, победа! Да за кем?! От кого ее не ждали…

Вот уж когда толпа взревела! Земляки поверженного чемпиона требовали повторения поединка, а их любимчик, вскочив на ноги, осатанелым взглядом искал своего лихого, из молодых да резвых, противника, хотя чего было искать — тот, улыбаясь, стоял рядом. И судьи заколебались: не легко ль досталось первенство начинающему борцу, будет ли правильным объявить его новым чемпионом аймака? Простое везенье против многолетне подтверждаемого мастерства?

Посовещались судьи — и объявили решение: поединок продолжить. «Слон», услышав это, от радости даже подпрыгнул… Наступал он уже не то чтоб напористо — остервенело, и Ермоону пришлось увертываться, выжидать, чтобы уловить нужный момент. А чемпион, полагая, что Ермоон, убоявшись, отступает, что нет у него, молодого, неопытного, своих умелых приемов — теряя осторожность, вовсе пошел, что называется, напролом, вслепую. И опять замершим в напряженном ожидании развязки людям не удалось понять, как же так халютинский парень сумел изловчиться, что чемпион в какую-то секунду оказался оторванным от земли, и он, этот парень, поднял его на полусогнутых руках, будто штангу, над собой. И что ведь еще вытворил: с такой «ношей» подбежал к судейскому столу, смущенно, будто в чем виноват он, спросил: «Что делать, аккуратно положить на землю или выбросить?» У «слона», дрыгавшего в воздухе ногами, глаза бело пучились от унижения и жалкой беспомощности. И те, кто всего минуты назад болел за него, для кого он не первый год был кумиром, — теперь тоже смеялись, кричали обидное…

С этого дня и пошла гулять по округе добрая молва о небывалом молодом силаче из Халюты. А ровно через неделю, в следующее воскресенье, выпал Ермоону случай достойно подтвердить свое «чемпионство». В аймачный центр неожиданно приехал передвижной цирк, в котором среди разнообразнейших зрелищных номеров выступал профессиональный борец, известный, как оповещала афиша, своими победами в международных встречах, имеющий за это золотые и серебряные медали, кубки, дипломы… И сам борец на отпечатанной в ярких красках афише выглядел устрашающе: тяжелая бритая голова не имела шеи, росла прямо из могучих плеч; на руках были не мускулы — огромные, из сплетенных сухожилий, шары, каждый опять же с эту, без шеи, большую голову; и через грудь была перекинута широкая голубая лента, действительно увешанная медалями, иные из которых по размеру не уступали чайному блюдцу. А вся соль заключалась в том, что этот «всемирно почитаемый рекордсмен» после показательной — с демонстрацией силы и силовых приемов — программы вызывал на ковер желающих сразиться с ним, и чтоб непременно была схватка с аймачным чемпионом, на что отводился последний — третий по счету — день.

Надо ли объяснять, как ждали все этого дня… Уже было известно, что в соседних аймаках цирковой борец равных себе не встретил, тамошние чемпионы оказались посрамленными.

В Халюту примчались на велосипедах секретарь райкома комсомола и еще какой-то серьезный парень в очках, отвечавший в аймаке за оборонно-спортивную работу, перетянутый поверх гимнастерки скрипучими кожаными ремнями, и распорядились они, чтоб Ермоона освободили в колхозе от всякой работы: пусть отдохнет перед боем или потренируется, гири поднимая… «Честь района, понимаете? — говорили они оробевшему председателю. — Смотрите!..» И когда под заливистый лай собак укатили они из улуса, председатель стал выгонять Ермоона из кузни, а тот отбивался, никак в толк взять не мог: зачем ему гири нянчить, у него старая кувалда те же два пуда тянет, не меньше… Главное же — борону не закончил, не все зубья отковал, а ее, борону, в бригаде ждут. Так и не ушел от наковальни. Тогда председатель, уже в потемках, самолично принес матери Ермоона половину бараньей тушки: чтоб, значит, подкормила сынка. Переживал, видно, что случись какая осечка — не с молодого кузнеца, а с него, старого председателя, начальство строго спросит, взыщет… Предупредили же!

В аймачном центре меж тем, у въезда в селение, где и ежегодные сур-харбаны проводятся, цирковые рабочие установили огромный шатер, похожий формой на гигантскую юрту, обнесли его оградой с одним входом — узкой резной аркой, увенчанной раскрашенной вывеской с надписью «Добро пожаловать! Только сейчас — и никогда больше!»

А какой восторг у жителей вызвал ослепительный электрический свет — когда вдруг на столбах возле шатра под мерный рокот привезенного цирком движка вспыхнули, озаряя вечернее пространство вокруг, электролампочки! Многие тогда только слышали про электричество — и вот увидели, что это за такие волшебные светильники… А они, как десятки маленьких ярких солнц, щедро искрящихся лучами, уже одним этим сделали сказочной внутренность шатра, под куполом которого таинственно мерцали металлические провода, сетки, замысловатые соединения трубчатых конструкции… И все такое чудо с электричеством и забавным представлением, весь этот нежданный праздник, все ранее неведомое, незнакомое — обозначилось одним коротким словом ц и р к!

И ему, Ермоону, предстояло здесь — на глазах у всех — показать себя…

Было, конечно, боязно.

И день настал…

Ермоон сидел, тесно зажатый меж другими, смотрел, дивясь, представление и, как другие, оглушен был музыкой, ослепительным светом, тем, что видел…

После короткого перерыва, во втором отделении, вышел на арену т о т с а м ы й — бритоголовый цирковой борец, и люди, рассматривая его, пораженно ахали, цокали языками: вот это фигура, будто бы весь собран из подвижных стальных пластин! Кое-кто оглядывался на Ермоона: не оробел ли, парень?

Цирковой богатырь легким наклоном головы поприветствовал публику — и в сиянии электрогирлянд показалось, что сотни солнечных зайчиков слетели с его голо блестевшего черепа, но тут же стайкой вернулись обратно, на эту отполированную до блеска голову, и она светилась, словно сама была лампой… Ассистент принес красивый, обитый бархатом ящик, извлек из него длинный — сантиметров в двадцать — гвоздь, высоко поднял его, показывая, а потом попросил сидевших в первых рядах попробовать на зуб: впрямь ли без подвоха железный это предмет?

— Ваш район всегда славился сильными людьми, — громко выкрикивал фразы ассистент. — Мы тоже хотим убедиться в этом. А потому приглашаем на арену ваших баторов. Кто из них готов в пальцах согнуть этот гвоздь, кто сможет согнуть пополам и закрутить, сплести? Ждем желающих! Раз… два… три…

В шатре воцарилась тишина.

— …Четыре, пять, шесть… — отчетливый голос ассистента.

Борец стоял на арене со скучающим видом, как бы думая о чем-то своем, не имеющем отношения к происходящему.

— …девять… десять!

И возглас из зала:

— Я готов!

Ермоон обрадовался, что нашелся охотник, а то уж сам хотел подняться: подумаешь, гвоздь согнуть!.. А выжидал, понимая, что это пока «для затравки» — более трудное ждет впереди.

Меж рядов на арену пробирался недавний противник его, Ермоона, на сур-харбане. И ему, получалось, выпадал случай показать себя, хоть как-то поддержать былую славу. Не сейчас, так когда еще?!

Люди захлопали в ладоши.

«Слон», получив от ассистента гвоздь, без особых усилий согнул его, превратив в подобие рогатки, однако как ни пытался затем что-либо сделать с ним — ничего не выходило… Гвоздь не закручивался!

Тогда взял его бритоголовый и — легко выпрямив, так же легко, не напрягаясь, снова согнул, а затем оба конца «рогаточки», будто это была пеньковая веревка, а не гвоздь толщиной с палец, «свил» вместе. И поднял вверх, показывая… Народ восхищенно зашумел, раздались аплодисменты.

Ассистент попросил «слона» вернуться на место. Тот смущенно развел руками и, не поднимая глаз, стал пробираться в свой ряд. А бритоголовый силач отдал винтообразно скрученный гвоздь одному из сидевших впереди мальчиков, сказав, что это на память о приезде цирка, и к мальчику потянулись руки: пощупать, подержать диковинку… Но проворный ассистент уже другой предмет извлек из бархатного ящичка — серебристо сверкавшую новую подкову. И попросил выйти на арену кого-нибудь из стариков, чтобы тот подтвердил: стальная она. Дал даже молоточек старику: постучи, убедись, что звенит, самая что ни на есть настоящая!

— Если ваш аймачный чемпион согнет эту подкову — значит, достоин он состязаться в силе с нашим знаменитым борцом! Если же нет — не обессудьте! — провозгласил ассистент — и засмеялся: — Сокол вместе с воробьем не летает, так ведь?

Люди зашушукались, особенно среди стариков было заметно замешательство: уж очень обидной показалась им реплика циркача насчет сокола и воробья… Что ж, или впрямь в аймаке сокола не найдется, измельчал люд? Да ведь, с другой стороны, и задача тяжелая: редкий из самых сильных мужиков способен вот так, голыми руками, справиться с подковой, один, может, на тысячу… Озираясь, искали глазами Ермоона, не веря, что этот парень, хотя и здоровый он видом, выдержит испытание. Сосунок, мол, жилы не те у него, слабоваты, не мужик еще!

А Ермоон уже шел на застланный красным сукном круг…

Цирковой богатырь протянул ему руку — поздоровались они, как бы при этом слегка проверили друг дружку: на самом ли деле крепок ты, приятель? И Ермоон увидел в маленьких, далеко упрятанных глазах противника любопытство.

Ассистент протянул Ермоону подкову. Но тот не взял ее:

— Сначала он, после я.

Ассистент хотел было возразить, однако борец кивнул ему: пусть так… Схватил подкову, умело зажал ее в ладонях — и тут же показал людям согнутой, такой, что получилось из нее что-то вроде толстого кольца неправильной формы. И эту штуковину (подковой уже не назовешь!) он с поклоном отдал тому самому старику, что до этого поднимался на арену как «проверяльщик». Ассистент же достал из знакомого ящичка другую подкову, постучал по ней молоточком — и вручил ее Ермоону.

И замерли все: тишина в шатре!

А у Ермоона одна мысль: «Не прочнее же эта подкова всех других, тем более что не кузнечная — фабричная… А фабричным с нашими не сравняться!» Уж со своими-то он вдоволь побаловался, от отца — когда тот видел это баловство — попадало. Шлепнет, бывало, пятерней по его, Ермоона, шее — по-свойски, «по-домашнему», но все ж ощутимо: «Не порть вещь, сгодится… А подперло если — возьми-ка лучше борону распрями!»

Держал Ермоон подкову на ладони, как бы примерялся к ней. И тут только, вероятно, все увидели, внимание обратили, какая ручища у этого парня — с лопату, подкова свободно на его ладони уместилась. Даже цирковой борец корпусом вперед подался, смотрел внимательно, не был уже, как минутами раньше, рассеянно-равнодушным. Что-то его задело, обеспокоило…

Чуть присогнул Ермоон правую руку, сделал глубокий вдох, напрягся так, что желваки вздулись на лице и шее, — и сжал подкову пальцами, стал давить ее. И все одной рукой! По-прежнему стояла тишина, только слышно было, как на улице шумел движок да рвалось тяжкое дыхание Ермоона… Но вот он разжал ладонь-лопату, вытянул ее — и все ахнули: бесформенный кусок сплющенного железа — вот превратилась во что подкова! Шатер гудел от взрыва ликующих голосов, люди повскакивали со скамеек, кричали, смеялись… Никто уже не сомневался, что молодой халютинский кузнец не уступит в борцовском поединке, и если не победит, мастерства, возможно, не хватит ему, однако ж не уступит!

Скорее всего цирковой борец тоже это понял, потому что начал схватку нерешительно, боялся сблизиться, норовил дать подсечку и обхватить Ермоона со спины, чтобы, приподняв, оторвать его от ковра, лишить опоры… Но Ермоон сам пошел на хитрость: сделав вид, что не замечает намерения соперника, он позволил ему наскочить сзади — и тут же, в повороте, поймал его ноги, рванул их на себя, и хотя профессиональный борец успел в падении умело сделать «мост», попытался вывернуться, Ермоон уже не упустил момент — вмиг «дожал», заставил лечь на лопатки…

Сколько лет минуло с той поры, но в Халюте всяк знает, как в свое время кузнец Ермоон Дарбеев не посрамил чести аймака — припечатал спиной к ковру непобедимого заезжего борца. И бывает, что кто-нибудь из молодых спросит Ермоона: «А как тот цирковой борец выглядел? Неужели и по виду необыкновенно сильным казался он, ахай?» Ермоон на подобные вопросы отвечает скупо, с легкой усмешкой: «Да не таким уж сильным он был, как некоторые полагали…» И непременно переведет разговор на другое.

Старики же рассказывают, что после того поединка, сделавшего Ермоона героем, о котором, кстати, были помещены похвальные статьи в районной и областной газетах, — в Халюту, сразу же на другой день, приезжали директор цирка и сам бритоголовый силач… Директор уговаривал Ермоона поступить на работу в цирк, а борец обещал выучить его всем необходимым спортивным приемам, хотел видеть парня своим товарищем по выступлениям. Но Ермоон наотрез отказался. Я, отвечал он, не цыган, чтоб с места на место кочевать, у меня дом есть, да отец рано помер, кузница теперь на мне одном: как же ее оставишь? Нет в улусе больше кузнецов. Исстари они, Дарбеевы, только их семья…

Отец, может, сто лет прожил бы, да нечаянно распорол ногу о брошенные посреди двора вилы и меньше чем за неделю ушел в могилу от заражения крови. На Ермоона, как старшего в семье, понятно, все заботы по дому легли. Какой уж тут цирк!

Так ли или примерно так было, но цирк уехал, а Ермоон, спустя какой-нибудь месяц, уходил из Халюты на войну вместе с другими сельчанами, провоевал все четыре года, вернулся в родные края с наградами на гимнастерке и нашивками за ранения, снова встал к наковальне… Волосы седые, а глазами, душой не постарел он, и неутомимо машет молотом — не меньше, во всяком случае, берется за него, чем его молодые помощники.

Вот чьи звонко-тягучие удары по железу с раннего утра, как только пастух прогонит стадо, звучат в долине Халюты…

4

Колхозный Дом культуры стоит на взгорке, как бы свысока смотрит на крыши сельских домов. Построен он пять лет назад по типовому проекту: внушительное, смахивающее на казарму здание со множеством окон.

Но проект есть проект, взяли его с доверием, возможно толком не разобравшись в нем, — и построили… Внутри здание просторное, с двумя залами, разного размера комнатами и «подсобками». А внешний вид… Что ж, и среди людей не все красавцами получаются!

И не за то, что Дом культуры мрачноват обликом своим, неслись по его адресу насмешки. Особенно пожилые люди негодовали. Вот, мол, отгрохали здание — а деньги как в болото бросили. Зачем нужен он, Дом культуры, когда почти все время замок на его дверях? Лучше было бы новый магазин построить или что-нибудь из хозяйственных помещений — гараж, например, да такой, чтобы с утепленными боксами, с моечной установкой, как сделали в соседнем — имени Юрия Гагарина — колхозе.

А что в Доме культуры? Изредка лишь общие собрания проводятся, кино крутят… Для этого и старый клуб годился, всем хватало, где сесть… Танцы для молодых? А много их, молодых, ныне в Халюте, тех, кто на танцы пойдет? По пальцам пересчитаешь. Да и тех, кто по разным причинам задери жался в улусе, не уехал в город учиться или лучшую долю там себе искать, — не соберешь вместе… Это раньше водилось: вечерки, посиделки, гулянья… Давно забыто! Не та молодежь, не та…

И получается, что огромные колхозные денежки без пользы потрачены, Дом культуры с его темными окнами — как бельмо на глазу… Стоит, а для чего?!

Пять лет его стены без человеческого тепла… А без него, известно, и камень трескается, дерево гниет!

Впрочем, что-то вроде изменилось…

С недавних пор — месяца два уже как — окна Дома культуры по вечерам озаряются светом, звучит там музыка, заметнее стали тропки, бегущие туда, на взгорок: уминают их ноги парней и девчат… Почему-то потянулись они на этот свет, на звуки музыки… В чем разгадка?

«В ней, — мысленно говорит себе проезжающий мимо Дома культуры Баша Манхаев. — В этой слишком бойкой девчонке, дочери кузнеца Ермоона… Какая нечистая сила вернула ее в Халюту?!»

И больше всего Башу беспокоит, даже злит, что его сын Ильтон привязался к этой девчонке — шлет ей из армии письма. Она вот в городе не прижилась — и как бы сын, уцепившись за ее короткую юбку, после демобилизации не застрял в Халюте. Молодо-зелено… в такие глупые годы видишь лишь что близко от тебя, рядом, о будущем не заботишься. Ну-ка, в самом деле, никуда от девки не поедет?

Он покосился на двери Дома и увидел, что в них стоит секретарь колхозного парткома Эрбэд Хунданович, машет рукой, чтобы затормозил…

Баша, остановив машину, высунулся из кабины, крикнул, стараясь придать голосу шутливость:

— О-о! Коли начальство появилось в Доме культуры — жди чего-нибудь! Собрание будет?

— Разве Дом культуры предназначен только для собраний? — Парторг подошел и протянул, здороваясь, руку.

Баша спрыгнул с сиденья на землю, уклончиво проговорил:

— Может, и не так…

— Именно не так, ахай. — Парторг улыбался. — Скоро вы тоже дома не усидите — сюда придете, да еще раньше других, чтобы поближе к сцене место занять…

— Еще чего!

— Да-да. Придете смотреть концерт художественной самодеятельности. А какие артисты будут выступать?! Наши, халютинские… Девчата с парнями… Вот так, ахай!

— Складно, как в газете…

— Как в жизни. Как должно быть. И будет, ахай, не сомневайтесь.

— Поживем — увидим, — Баша пренебрежительно рукой махнул. — Не обижайся, конечно, однако до тебя тоже секретари были… Тоже недурные люди, тоже чего-то хотели… И что?

У парторга сбежала улыбка с худощавого лица, он смотрел строго и внимательно; и голос теперь был у него суховато-деловым:

— Жизнь не может быть застывшей, такой, чтобы устоялась — и навсегда так… Верить надо в хорошие изменения, если, разумеется, хочешь этих изменений.

Баша, деланно вздохнув, ответил:

— Не спорю. Но это молодым надо внушать. А то ведь глядеть стыдно, что вытворяют… Картежники, пьяницы!

— Не все. Зачем же так огульно?

— Все — не все, а фактов много!

— Так уж сразу факты…

— Во-во! — И Баша выбрал наконец момент, чтобы давно затаенное выложить. — Возьмем сына старика Дамдина…

— Хара-Вана?

— Его, его! Позавчера еду — дерется… Вчера еду — на ногах едва держится! А на той неделе так нализался, что у магазинного крыльца заснул… А вы ему новый трактор хотите дать! Он на старом, того гляди, задавит кого-нибудь или себя покалечит. Оболтус!

Парторг нахмурился — и ответил, соглашаясь:

— Да, в этом вы правы, ахай. Парень, выходит, распустился. Работник толковый, а не возразишь, допускает… Действительно вы видели его таким?

— Ну!..

Тут Баша взял, как говорится, грех на душу. Все, что за год-полтора было (дрался… заснул…), он свел в одно «сейчас» (позавчера… вчера… на той неделе…). И чтобы секретарь парткома не вдавался в расспросы, чтобы услышанное им о Хара-Ване осталось в его памяти таким, как представил все он, Баша, — шофер быстренько перескочил на другое: опять заговорил про Дом культуры:

— А мне зачем ваши концерты? Я перед телевизором сел, жена села — вот и Дом культуры нам. И вся художественная самодеятельность — как на блюде! Аркадий Райкин, другой какой-нибудь фокусник, кино бесплатное…

— Телевизор — хорошо, он много информации дает, — сказал секретарь парткома, — но люди должны общаться, хотят этого… Надо ли быть в роли зрителя? А самим потанцевать, спеть песни, которые наши отцы и матери пели? А то ведь и свои, бурятские песни недолго утерять… Для чего же, черт возьми, построили это? — И Эрбэд Хунданович ткнул пальцем через плечо на здание Дома культуры.

— А хрен его знает, — лениво отозвался Баша. — Деньги некуда девать, наверно…

— Что ж, товарищ Манхаев, обменялись мы мнениями, — парторг снял шляпу, подставил лицо набежавшему ветерку; тот ерошил его черные мягкие волосы, рвал галстук из-под плаща. — Обменялись и… время, надеюсь, заставит вас кое-что пересмотреть в своих взглядах-убеждениях. А теперь — о деле.

— Ехать куда-нибудь? Мне, между прочим, сегодня еще во вторую бригаду велено…

— Не сегодня. Завтра с утра. В райцентр. Привезете кое-что для Дома культуры. А что — Дулан знает, с ней поедете…

— С ке-ем? С этой… с дочерью Ермоона?

— Точно так, с Дулан — дочерью Ермоона, нашим новым директором Дома культуры. И почему удивляетесь? Уж кто-кто, а вы, ахай, просто обязаны ее знать… Доходили до меня слухи… Вместе с Ермооном на свадьбу приглашать будете! Сын ведь скоро вернется… да?

Баша, не отвечая, залез в кабину — и с места рванул ЗИЛ на бешеной скорости, обдав секретаря парткома гарью выхлопов и пылью из-под колес.

«Свадьба, — гневно шептал Баша, — разбежались, приготовились… С этой белоручкой? Город бросила, чтоб в белых туфлях по навозу ходить! А мой сын чтоб ей туфли от грязи отчищал?.. Так, что ли?!»

5

Год назад, прошлым летом, Дулан окончила музыкальное училище по классу фортепиано, и по рекомендации директора, который был к тому же ее педагогом, выпускницу-отличницу оставили работать в одной из музыкальных школ. Тут же, в городе. И что уж совсем хорошо было: предоставили ей комнату в общежитии.

Вышло, что из класса — снова в класс, но уже преподавателем, а из общежительской комнаты, в которой жила с тремя подругами, — в отдельную теперь… Все было как бы и привычным, а в то же время и новым. Мир раздвинулся — в совсем иных заботах, в предчувствии каких-то неясных радостей, с осознанием уже совсем «взрослой» ответственности за все во всем. И дети, когда она входила на урок, вставали: «Здравствуйте, Дулан Ермооновна!..»

Было немного одиноко, но ей верилось, что скоро совсем привыкнет: тысячи людей вокруг — и она, такая же, среди всех… Как для них этот город с его шумными улицами, неоновыми рекламами, парками и скверами, автобусными остановками и регулировщиками на перекрестках, — так и для нее. Осмотрится она тут — и обживется!

Да, так казалось ей…

С таким чувством в дни зимних каникул приехала и в свою Халюту, в родительский дом.

Когда кто-то из земляков, встречая на улице или навещая семью их, спрашивал: «Городская стала»? — она отвечала не без гордости: «Да, в городе, учу там музыке детей…»

В один из долгих зимних вечеров, когда наскучило сидеть в комнате, занять себя было нечем, пошла она в Дом культуры — в надежде повстречать кого-либо из сверстников — с кем когда-то в школе училась…

Что она увидела! В гулком промороженном фойе, по которому густо плавали клубы табачного дыма, парни играли в бильярд, лихо — с громким стуком, под смех и соленые словечки — гоняли по зеленому сукну стола шары. В дальнем углу жались друг к дружке девчата — и из-за дымной завесы невозможно было различить их лица. Вот кто-то из ребят, неудачно сыгравший, бросил кий в руки «очередника», кинулся туда, к девчатам, и — визг, крики, куча мала!..

Дулан стояла у порога — растерянная и… смутно чувствуя досаду, обиду, боль. Отчего же так должно быть тут, в Халюте?! У н а с в Халюте?

Решительно прошла от двери вперед, громко поздоровалась.

Парни смотрели на нее во все глаза. И вряд ли узнавали… Все тут были моложе ее. Наверно, когда она закончила десятилетку и поехала поступать в музыкальное училище, этим сорванцам было лет по двенадцать — тринадцать. И их «невестам» по столько же. Хотя… вон среди других, за чужие спины прячется, соседский парнишка! Уж он-то знает ее… И шепчет дружкам — «выдает»!

— Девочки, ребята!.. Что же вы так-то? Не скучно?

В наступившей тишине ее голос прозвучал слишком возбужденно. Самой показался чужим.

И взгляды в упор: что это она, а?!

Одна из парней, сбив шапку на лоб, не без вызова спросил:

— А чего-нибудь имеется повеселей?

— Конечно, — сказала Дулан. — Например, танцы устроить.

— Под сухую?

— Как это… «под сухую»?

— Без музыки…

— Но ведь для Дома культуры, знаю, пианино покупали. Должно быть пианино.

— В зале, на сцене…

— Ну вот, — удовлетворенно произнесла Дулан. — А вы: нет музыки! Пройдемте же туда, в зал.

— Не велено, — вразнобой, еще теснее обступив ее, заговорили парни и девчата. — Инструмент нельзя трогать… Нас выгонят тогда… Да на ней, на этой самой пианине, никто никогда не играл… Она еще, может, кусается… Ха-ха-ха… хи-хи-хи…

— Перестаньте дурачиться, — у Дулан сердито взлетели черные брови, на щеках румянец заполыхал.

И направилась к двери, ведущей в зал. А все — за ней гурьбой…

Но тут откуда-то вывернулся небольшого росточка старик, закричал, потряхивая связкой ключей:

— Это еще что? Выметайтесь из зала. Сжалился — в бильярд пустил играть, а вы, окаянные, куда?! Выгоню на улицу, на мороз!..

Ребята загалдели:

— Дед Зура, разреши… Вот гостья приехала… Мы потанцуем!.. На часок, дедушка…

— Нет, никаких танцев! Сегодня не суббота, не воскресенье, — не уступал старик. — Мы со старухой подмели, вымыли, а вы как хрюшки, насорите, заплюете… Нет уж! Зал к собранию подготовлен, не для танцулек.

— Не станем сорить… Будь человеком, дед!

— Ах, я вам не человек? — Старик распалялся все пуще, и, конечно, нравилось ему, что может он свою власть оказать. — Что за бесстыдная молодежь пошла! Да я в ваши годы… Каким был, ну! В ликбезе преподавал, темных людей грамоте учил! Безмозглые они были, темные, ничем не прошибешь, как вас… Но расписываться все научились, до одного. Вот! А вы? Ишь, танцевать, друг о дружку им тереться, курдюками трясти… На большее ума нет? Уходите, уходите из зала. Мне еще тут важные портреты вешать. Красная скатерть на столе будет. Как-никак отчетно-выборное собрание. А вы — ногами дрыгать!

— Поможем мы развесить портреты, дед… А девчата пол подметут потом… Ну чего ты, дедушка… — по-прежнему упрашивали ребята. — Не видишь, гостья из города… Вот она!

— Из города? — переспросил старик и внимательно посмотрел на Дулан. — А я и вижу, чужая словно…

Дед Зура со своей старухой долго жил в дальней бригаде, пас там скот и сюда, в улус, на центральную усадьбу колхоза, перебрался года два назад, а поэтому многих, особенно из молодых, он не знал. И сейчас, остановив любопытный взгляд не утерявших с годами живости и зоркости глаз на Дулан, — спросил:

— А ты зачем, девка, к нам в Халюту пожаловала? Не новый ли директор Дома культуры? А чего ж мне про это не доложили?.. — И, не дав Дулан слова вымолвить, продолжал своей бойкой скороговоркой: — Но это ты так, значит, на экскурсию к нам! У нас подолгу директора не задерживаются. Последний с год как, почитай, уехал. И то — как не уехать было! Человек семейный, а без крыши над головой, по углам мыкался, снимал… Обещали дать жилье, а потом забыли про обещанье-то. Колхоз отсылал его в сельсовет, а из сельсовета в колхоз отсылали: там проси! Он плюнул да смотался отсюда… А до него такая же, как ты, молодка была. А кругом во-о они какие — жеребцы-то! Не успела глазом она моргнуть — уже замужем, уже брюхатая. Теперь вот то ль по третьему, то ль по четвертому заходу рожает, что ни год — то ребенок… Не-ет, тут мужик нужен, чтоб сам любому жеребцу дух вышиб. Если который хулиганит. И в декрет мужик не пойдет, за мужиков, известно, бабы рожают…

— Ха-ха-ха… Гы-гы-гы, — гоготали вокруг парни.

«Сдержись, — говорила себе Дулан. — Сдержись…»

Стремительно и с решительным видом прошла она через зал, взбежала по низким ступенькам на сцену, где стояло зачехленное пианино.

— Не велено дотрагиваться, — закричал старик, — Не имею, девка, о тебе указаний… Не тронь!

— Это почему же? — отвечая спокойно, Дулан меж тем стаскивала чехол, и кто-то из проворных парней быстро помогал ей. — Мне, дедушка, можно.

— Не имею указаний, — твердил старик, но без прежней уверенности в голосе. — За эту штуку колхоз отвалил больше, чем племенная телка стоит… Да какая телка! Как за быка-производителя!.. А ну-ка сломаешь?

— Не беспокойтесь, дедушка.

— А документ налицо имеется?

— Есть, дедушка, диплом, а как же…

Дулан сняла пальто, отдала его кому-то из стоявших подле девушек, удобно села на стул и… своими гибкими, чуткими пальцами прошлась по клавишам. Боялась, что пианино окажется безнадежно расстроенным, но нет, ничего… И полилась из-под ее рук знакомая всем мелодия бурятской песни о милом сердцу родимом крае, о счастье жить на прекрасной, неповторимой земле предков. Наверно, ни на одном из училищных концертов не испытывала Дулан такого волнения, какое вдруг охватило ее сейчас, вот в этом плохо протопленном зале, посреди сгрудившихся на сцене молодых халютинцев — земляков своих. Те слушали завороженно, тишина была такая — ни единого шороха, ни малейшего звука!

О чем думали они сейчас, эти грубые, по первому впечатлению, парни, что было на сердце у девушек? Лилась, ширилась щемящая и одновременно восторженно-светлая мелодия, ей было уже тесно здесь, в зале, и чудилось, что раздвигала она стены, проникала на улицу, плыла над затененными вечерней мглой снегами, над бегущими в разные стороны от селения, от печных — над крышами — дымов бесконечными дорогами… Дулан тряхнула головой, ее густые черные волосы разметались по плечам; грудным мягким голосом она запела знакомые с детства слова.

— Давайте вместе… пойте, пожалуйста!

И когда Дулан окончила игру, замолкли голоса — от раскрытой двери зала прозвучали одинокие — одного человека — аплодисменты. Стоял в дверном проеме, гулко ударяя в ладони, секретарь колхозного парткома Эрбэд Хунданович.

Прошел он на сцену — с прежней приветливой улыбкой, поздоровавшись, сказал:

— Иду мимо, откуда, думаю, радио или телевизор так слышно… Как хорошо, думаю, поют артисты нашу песню! А это, оказывается, вы здесь… Молодцы! Слов нет, какие молодцы!

Дед Зура выступил вперед, приосанился:

— А как же, товарищ секретарь… Это я разрешил. Стоит полированный ящик, дотрагиваться до него, говорили, нельзя, а в нем — слышали! — сколько огня, сколько задушевной музыки… Я лично распорядился: играй, девка, покажи, за что деньги были плачены…

— Погодите, ахай, — нетерпеливо перебил старика парторг, — зачем всякие слова… — И попросил Дулан: — Исполните что-нибудь еще…

— Что? Современное, из классического репертуара?

— Как хотите…

Ах, с каким упоением, как раскованно и освобожденно, сама вся отдаваясь музыке, играла Дулан!

— А завтра вечером придете? — несмело спросила ее симпатичная девушка — розовощекая, с ямочками на щеках, с тонкими, будто стремительно летящими, как две ласточки, бровями. — Мы просим, приходите…

— А танцы? — выкрикнул кто-то из парней.

— Как ваше мнение, товарищ секретарь? — дед Зура вопросительно смотрел на Эрбэда Хундановича; нравилось старику, что вот он тоже здесь, при каком-никаком, но все же деле, и есть возможность что-то сказать, обратить на себя внимание. — Разрешить этой настырной молодежи танцы? Ваше мнение!

— Самое положительное, — засмеялся парторг. — А я к тому ж давно не видел, как теперь танцуют…

— Дергаются, вроде они припадочные, — захихикал старик. — Я тогда сейчас тот ящик принесу, что визжит, как сто чертей…

Дулан остановила его:

— Не нужен магнитофон.

— Твой же ящик не будет орать…

— Не будет, правильно, дедушка. У него характер спокойный…

И снова она играла: вальсы, танго, фокстроты; потом, развеселившись, импровизировала — в быстром ритме современной танцевальной музыки… Дед Зура подгонял нерешительных:

— Давай, давай, выходи на круг, нечего горбом стены подпирать… не обвалятся!

А когда стихли последние звуки, все, не сговариваясь, пошли проводить Дулан.

И секретарь парткома шел со всеми.

Морозно сияли звезды, отчаянно скрипел под ногами снег.

Перед тем как расстаться с молодежью, задержавшись у тропинки, пробитой меж сугробов к калитке его дома, — Эрбэд Хунданович сказал Дулан:

— Ваше место здесь, в родном селе. Неужели и сегодня не почувствовали это?

Она не нашлась что ответить…

Но сердце отозвалось на эти слова тревожно и радостно.

6

Многие в Халюте приметили, что Мэтэп Урбанович, уважаемый их колхозный председатель, переменился характером. Хмуроватая задумчивость не покидает его лица, разговаривает порой он рассеянно или как-то уж очень вяло, с безразличием в голосе… Не пошутит, как бывало прежде, не накричит, наконец, что тоже случалось нередко. Все как бы пригасло в нем: и лицо, и голос, и знакомая всем его неутомимость в делах, энергия…

Устал тащить в гору тяжелый председательский воз? Или вправду шибко занедужил, скрытая хворь грызет, подтачивает его?

Но что-то случилось… происходит…

А смог бы сам Мэтэп Урбанович ответить: что? Вряд ли…

Может, оттого, что как-то сразу не заладились у него взаимоотношения с новым секретарем парткома Эрбэдом Хундановичем?

В какой-то степени, конечно, и это сказывается… При Эрбэде Хундановиче, считает председатель, колхозные коммунисты стали слишком «языкастыми». Как собрание — не об успехах, не о достигнутом теперь больше говорится, а о недостатках, промахах, нерешенных вопросах. Да ладно бы когда одни, свои лишь на собрании, а то ведь безбоязно режут правду-матку в глаза при районных представителях, при самом первом секретаре райкома. Как месяц назад было…

Мэтэп Урбанович, сидя в президиуме рядом с первым секретарем, не знал, как вести себя, чувствовал, что приливает кровь к затылку, тяжелеет голова… Хотел грубо оборвать очередного выступающего, который вдруг стал говорить о низком коэффициенте использования тракторов, о том, что едва ли не половина затрачиваемого горючего и рабочего времени уходит у механизаторов на холостые пробеги, — хотел оборвать, да секретарь райкома одобрительно кивал головой, делал пометки в блокноте, ему, видно было, нравилось. А после еще одна доярка масла в огонь подлила: вот, мол, про трактористов говорят, а что шоферы позволяют себе?! Надо молоко с фермы везти — ни одной машины! Сколько, мол, просили: пусть будет точный график… Графика нет, водители никакого расписания не придерживаются — и молоко скисает!

Вопросы, понятно, серьезные, решать их надо, но зачем же было «вываливать» все при первом секретаре райкома?! Надо же умно, продуманно готовить такое ответственное партсобрание… А то вышло, что хорошего в колхозе меньше, нежели упущений да безграмотных просчетов. Показали себя, называется!

— Ты чем думал-то, когда выступающих подбирал? — набросился он поутру на секретаря парткома. — Ты что… не знаешь, как все делается?

— А зачем нужна было подбирать выступающих, — пожал плечами парторг. — Одно из уставных партийных требований — активность коммунистов в делах, а следовательно — и на собрании. Считаю, что оно прошло с большой пользой. Состоялся обмен мнениями о наболевшем в производстве… Не показуха же важна!

Вот так… и глаз не отвел, смотрел прямо и твердо. Еще бы! Ведь про «показуху» и секретарь райкома, выступая, упомянул: не часто ли, дескать, прикрываемся «щитом умело подобранных цифр, которыми порой маскируются подлинные потери»? Секретарь одобрительно отозвался о замечаниях и предложениях коммунистов, и так резко сказал о том, что руководство колхоза «остановилось на достигнутом, отстав от коренных требований сегодняшнего дня», — что он, Мэтэп Урбанович, даже не посмел пригласить «первого» отужинать после собрания. Где уж тут было вести к столу, — кипел «первый»!

После того злосчастного собрания поднялось у Мэтэпа Урбановича давление, по ночам терзала головная боль, — он поехал в город, в поликлинику, и его там на три недели уложили в больницу, пичкали лекарствами, мучили уколами…

Секретарь парткома навестил его там.

Вот тут-то он, видя желтое, измученное лицо Мэтэпа Урбановича, отводил глаза в сторону… Наверно, переживал. А Мэтэп Урбанович еще и подколол:

— Может, мне до следующего собрания лучше совсем не выходить отсюда?

Эрбэд Хунданович слегка смутился (это не ускользнуло от глаз Мэтэпа Урбановича), ответил сдержанно и вежливо улыбнувшись:

— Работы много. Ждем вас…

И вот четвертую ночь он уже спит дома… Да спит ли!

Постанывает под ним диван-кровать, ворочается он, и хотя окно открыто, свежий ветерок колышет занавес — ему душно. Теснятся в голове мысли — о том, о сем… И все — со множеством неизвестных. Неужели, в самом деле, утерял он прежнюю уверенность, в которой никогда не ощущал недостатка, неужели с возрастом утратил присущие ему в работе и взаимоотношениях гибкость, смелость? Или отчего-то померк его авторитет в Халюте, в масштабах района?! Наверно, не без этого… Ведь вот не посчитался с его многолетним авторитетом «первый», а при колхозных коммунистах, на глазах, можно сказать, у народа, подверг критике! Конечно, секретарь тоже из новых, приезжий, ко всему прочему, недавно на этой должности, однако… было, произошло! Люди слышали…

Под карнизом завозились воробьи. Близился рассвет.

«А ведь хорошо все было до этого, хорошо…», — думал Мэтэп Урбанович.

На какие-то минуты он забылся в дреме и увидел вдруг то, что давно тайно жило и живет в нем, в чем он жене даже не признается — в своем этом неистребимом, властно захватившем его (тщеславном, самолюбивом… пусть называют как хотят!) желании… Увидел себя среди множества людей, будто это опять собрание или пленум райкома, сессия исполкома… много, в общем, людей… и он среди всех, но не затерявшийся в массе, в черном парадном костюме с Золотой Звездой на лацкане — заслуженный, уважаемый, всем известный человек!

Очнулся от дремы — сердце бешено колотится, испарина на лбу…

И опять тоскливая мысль: «А как все хорошо было… когда же я расслабился, в чем дал промашку? Вот ведь сразу не разглядел Эрбэда, сам голосовал за него, когда в секретари выбирали… Но ведь не только в Эрбэде причина! Эрбэд разбежался, однако бегущий легко может и споткнуться. Ушибется — станет тихим… А «первый»? Как к нему подход найти? И в конце концов, или не я, Мэтэп Урбанович, вывел халютинский колхоз в число лучших по основным производственным показателям? Чего до меня было-то здесь?! Болото!..»

Тут, правда, Мэтэп Урбанович несколько… как бы это точнее определить?.. лукавил перед самим собой, совсем терял объективность в оценках. Конечно, два десятилетия назад, когда он принимал хозяйство, оно не было столь оснащенным технически, результаты во всех отраслях были заметно пожиже, урожаи и надои меньше, но колхоз не числился в убыточных, считался надежным «середнячком» — с перспективой на выход в передовые. Прежний председатель внезапно умер, Мэтэп Урбанович тогда же был рекомендован на его место, и уж никак не на пустырь пришел, не на «болото»! А если останавливаться на успехах — то, наверно, просто нельзя было бы не иметь их за двадцать лет, когда в стране столько внимания уделяется развитию сельского хозяйства. И он, Мэтэп Урбанович, разумеется, из тех, кто умеет на гривеннике рубль нажить, — немало, как председатель, дал поэтому колхозу. Вот так, если по совести-то…

Мэтэпу Урбановичу памятно, с каким настроением ехал он тогда в Халюту председательствовать. Все равно, что дерево, прочно вросшее корнями в почву, вырвали из нее — и пересадили! В те дни гостил у них в семье родственник жены, ее двоюродный брат, моряк с Дальнего Востока, носивший золотые капитанские галуны на рукавах форменной тужурки. Спасибо ему — дал полезный совет.

«Послушай, Мэтэп, пригодится, возможно, мой метод, — сказал ему как-то родственник за столом. — Я, когда принимаю новый пароход… вернее — судно, ибо пароходов давно нет, это мы по моряцкой привычке так именуем… так вот, принимаю очередное судно — и о чем прежде всего забочусь? О том, чтобы мои матросы, которых я еще не знаю и должен буду в работе, в плаваньях узнать каждого, — чтобы они были под надежным приглядом, чтобы знал я их настроения, чтобы имели они над собой крепкую руку начальника. А кто над палубными матросами первый начальник, кто по долгу службы всегда с ними? Боцман! Вот и забочусь я, Мэтэп, чтобы на судне первым делом был у меня отменный боцман. С ним и за матросов будешь спокоен, и порядок никогда не нарушится… И спросить при нужде есть с кого. Понял?»

Хотя и под звон рюмок прозвучал совет капитана, однако Мэтэп Урбанович крепко ухватил его суть, не забыл о нем и наутро, которое было тяжелым от похмельного пробуждения, ни потом, в Халюте уже… Стал он здесь в первые же недели присматривать себе толкового «боцмана» а коли точно назвать — заместителя председателя. И нашел. Сами колхозники, вернее, надоумили, потому что увидел Мэтэп Урбанович, к кому они уважительно прислушиваются, чье слово для них обязательно… Таким человеком оказался Шалтак Семенович, или, как все его зовут в Халюте, Шалтак-баабай, в ту пору уже перешагнувший порог пятидесятилетия, возглавлявший одну из колхозных бригад, а до этого — пока еще не укрупняли хозяйства, был в Халюте маленький колхозик — работавший в нем многие годы председателем. Человек малограмотный, едва ли два-три года походивший и школу, он вместе с тем хорошо справлялся с должностными обязанностями, имел дар убеждать людей, вести их за собой, и главное, что сразу примечалось — это настоящий крестьянин, в любом сельском занятии и ремесле не чужой, а умелец, хозяин, толковый распорядитель… Его-то и назначил — ко всеобщему удовольствию — Мэтэп Урбанович своим замом, и работали они в полном согласии почти полтора десятка лет, пока Шалтак Семенович, у которого стали отказывать ноги, сердце начало давать сбои, не ушел на пенсию.

С Шалтаком Семеновичем Мэтэп Урбанович, что называется, горя не знал. Старик работал за троих, с утра до ночи был на людях, любое мероприятие — только скажи — проведет, бывало, без сучка без задоринки. И такой скромный: ничего ему не надо — ни славы, ни рубля лишнего. Похвалит его Мэтэп Урбанович — так он за это доброе слово готов еще вдесятеро больше сделать! А уж когда их вместе наградили — Мэтэпу Урбановичу первый орден дали, а ему медаль «За трудовую доблесть» — Шалтак-баабай, кажется, долго поверить не мог: да по заслугам ли, за что, товарищи?! По натуре, короче, едва ли не чудак, не современный, во всяком случае, человек, зато в колхозных делах — кремень и талант… Однако был, да кончился. Для него, Мэтэпа Урбановича, кончился. Нет у него больше такого зама…

Скрипит, скрипит диван-кровать под грузным телом Мэтэпа Урбановича, не идет сон к нему, да и заметнее все розовые блики восхода за окном. Нового дня — начало, А новый день — новые заботы.

— Не спится, Мэтэп? — спросила из другой комнаты жена.

Он не отозвался.

И Дугарма — в ночной рубашке, с распущенными волосами — неслышно подошла к нему, присела на край постели. Коснулась его лба теплыми пальцами.

— Мэтэп!

Он молчал.

— Мэтэп!

— Чего тебе…

И тут же подумал: вот и на жену — ни с того, ни с сего — досада… Подвинулся бы, привлек ее к себе… Где уж там! Клокочет в груди раздражение: никто не мил, ничто не мило… И вроде бы не имеется веского повода для такой затяжной хандры, да с утра еще, — похуже ведь в жизни бывало, но умел он сохранять самообладание, — а чего же ныне-то? Иль возраст дает себя знать — постарел он, однако!..

— Чем обеспокоен ты, Мэтэп?

— О, женщина! — Он хмыкнул. — Председателю колхоза не о чем беспокоиться! А твои школьные дела — они как: не трогают тебя?

— Плохо спишь — давление, значит, опять. Лечиться нужно.

— Рассудила… правильно! А сенокос, заготовка кормов?

— В колхозе полно специалистов с высшим и средним образованием, твои помощники, — сказала Дугарма. — Или все бестолковые, уж и доверить некому?

— Доверить можно, — пробурчал Мэтэп Урбанович. — И без кормов на зиму можно остаться… Вот так-то! А спрос с кого будет — с них или с меня?

Говорил — и как будто бы спокойнее на сердце становилось. Может быть, все же от присутствия жены: что вот тут, рядом она… Три десятка лет вместе, и что бы ни произошло, чего бы ни случилось — останутся они вдвоем, что же им менять в их семейной судьбе? И простит жене, если что, и она его утешит, но только уж Мэтэп Урбанович сам выбирает: когда раскрыться перед ней, а когда и промолчать. Мужчина не должен уподобляться женщине, пусть это даже верная твоя жена! Каждый сверчок знай свой шесток… Так ведь?

— Доверял же ты Шалтаку Семеновичу, — проронила Дугарма.

— Доверял, да проверял…

— Ну вот!

— Он старик был. А эти — все молодые. Им вожжи в руки — они так погонят, что тебя самого на дороге сшибут, раздавят…

— А ты никак боишься, Мэтэп?

— Чего это мне бояться, — рассердился он. — Так уж ослаб, что ли, на свои унты мочусь?

— Без грубости не можешь…

— У меня должность такая.

— Ладно. — Жена вздохнула. — А полагаешь — до нашей старости далеко?

— К чему ты?

— К тому же… Молодые помощники нужны. Опора и смена…

— О смене в райкоме пусть думают, — Мэтэп Урбанович метнул на жену тяжелый взгляд; опять подступила к горлу злость. — Сменят — и спасибо не скажут… Что все здоровье, все силы колхозу отдал — не примут во внимание. Только споткнись нечаянно! Быстро распорядятся… А ты все одно — опора… опора… молодежь! А колхоз — это тебе не школа, не дважды два четыре… Ясно?!

— Не кричи, — поморщилась Дугарма, а голос ее оставался терпеливо-спокойным. — Не нравится мне твое состояние, Мэтэп. Нельзя все время быть взвинченным… Ни себе покоя, ни людям настроения нужного не дашь. — Она поднялась, одернула ночную сорочку. — Пошла чай ставить…

Он поглядел ей вслед — и желчно подумал: «А уже ведь старуха… Ноги сухие, как у старухи…»

Да, день начинался — радости не было.

7

Всяко говорили про Дулан… Одни хвалили ее за то, что она покинула город, стала работать в своем сельском Доме культуры. А то ведь, мол, как выучатся на стороне — так на стороне и остаются, словно там они нужнее, чем у себя дома! Другие же (без сплетников-то не обходится!) шептали, что в городе Дулан не справилась с работой — вот и поспешила на домашние харчи, благо тут имелась должность, сама к ней в руки приплыла… Третьи же говорили, что все дело в том, что Дулан решила ждать в Халюте возвращения из армии Ильтона, сына Баши Манхаева. Приедет, дескать, солдат — и они вдвоем снова укатят в город, уже как муж и жена. Баша Манхаев из тех, кто все наперед рассчитывает — сумеет указать своему сыночку верную дорогу!

Разговоры разговорами, а Дом культуры, еще вчера-позавчера пребывавший в угрюмой заброшенности, теперь каждый вечер приветливо сиял на пригорке освещенными окнами, манил молодежь к себе. Звучала оттуда музыка, и всякий знал, что там теперь так чисто, уютно и празднично, — в рабочей одежде, в сапогах не придешь! Ввалился как-то в грязном комбинезоне, прямо с поля, из тракторной кабины, Хара-Ван, а Дулан навстречу: «Срочное дело? Кого-нибудь ищешь?..» И Хара-Ван растерялся. Яркий свет из люстр, новые занавеси, танцующие пары, сама Дулан в красивом, из вишневого бархата, платье — все по-другому, не так, как раньше! Что-то невнятное промычал Хара-Ван, представилось ему, наверное, как со стороны он выглядит, перемазанный соляркой, в кепке со смятым козырьком, пропыленный и небритый, — и подался быстренько к двери. Но Дулан остановила: «Хара-Ван, у нас через час встреча комсомольцев… так назвали мы это… и тебя ждем. Будем говорить о том, каким должен быть наш Дом культуры. Пока до дома идешь и обратно — подумай об этом тоже!»

И конечно же заглядывались парни на Дулан. И кое-кому из девчат такое очень не по сердцу было… Особенно Амархан. Уж от нее-то не ускользнуло: Болот глаз не спускает с красивой дочки кузнеца. И с нею, Амархан, сразу он стал другим: в словах холодноватая отчужденность, норовит найти какой-нибудь предлог, чтобы не проводить после танцев домой. Куда что делось… Не поцелует, ласкового слова не скажет. До этого торопил — давай поженимся, а она отнекивалась, предлагала повременить до осени или зимы, а теперь… теперь она сама бы поторопила, да ему это, кажется, уже не нужно! Как появилась Дулан в Халюте — всего два вечера провели они, Амархан и Болот, вместе, а Болоту, чувствовала она, и говорить с ней ни о чем не хотелось. А следующий вечер — девчата проследили — потащился он за Дулан, до самой калитки с ней шел, за руку ее хватал — она же сердито выговаривала ему что-то, быстро убежала в дом. Но ведь он такой, Болот, — не отстанет… Кому-кому, а Амархан его характер хорошо известен.

Мокрая у нее подушка — от ночных, никому не видимых слез…

И мать Болота, тетушка Шабшар, с которой они вместе работают доярками и которая уже считает ее своей невесткой, ждет не дождется, когда же она войдет в их дом, — заприметила ее переживания… Выбрала момент, после вечерней дойки подсела к девушке, о том, о сем спросила, что-то вроде бы, на первый взгляд, малозначащее сказала, но так все обставила, так по-женски к измученной девичьей душе подкралась, что Амархан, зарыдав, ткнулась ей лицом в колени, выложила все как на духу. «Ну погоди, — грозно промолвила тетушка Шабшар, — погоди, стервец этакий… Бычок взбрыкивает — его на цепь привязывают. Привяжем!»

Такую невестку — работящую, безотказную, чистоплотную (а тетушка Шабшар не первый год придирчиво и ревниво наблюдала за девушкой), нельзя было терять. Дочь кузнеца, сказала себе тетушка Шабшар, поет и на пианино играет, однако с ее нежными руками корову не выдоить, печь не побелить, травы не накосить… Эта птичка для другой клетки! Амархан же своя, лишнего не потребует, чужому не позавидует. Приучена лишь на себя надеяться. Много ли их, кто десятилетку закончил, удержалось в доярках? Одна она. Остальные тихо-тихо кто куда… А у нее, Амархан, почетных грамот — стену обклеишь; на областном совещании молодых животноводов за высокие надои телевизором ее премировали; и каждый месяц — не меньше двухсот рубликов. Приоделась — только, может, какой особенной шубы нет, а то все есть. На десять лет вперед. А что родила ее мать без мужа — так в чем она, девка, виновата?, И мать, покойницу, винить грех: всему виной война была, которая забрала парней из улуса — треть из них только вернулась; невесты, не обабившись, враз вдовами становились. Но кто скажет, заикнется хотя бы, что Амархан из легкомысленных? Тому тетушка Шабшар тут же бесстыжие глаза выцарапает. Чтобы зря не позорил скромную девушку!

Так думала тетушка Шабшар, поздним часом возвращаясь с фермы, где Амархан сегодня оставалась за дежурную. Успокоилась та, наверно, послушав свою будущую свекровь… Если и не совсем успокоилась — то хоть чуть-чуть легче стало ей. Выговорилась, выплакалась, как только родной мамке можно. Но ее мамка который год как уж в сырой земле…

Проходя мимо Дома культуры, тетушка Шабшар решила: зайду, погляжу, как мой Болот на эту «культурницу» пялится! Тихонечко из уголка понаблюдаю… А потом отзову — и хворостиной его по хребтине, до болятки!

Раззадорилась — прутик на ходу сломила… Заплаканные — в страдании — глаза Амархан стояли перед ней.

А в Доме культуры — не в том зале, где кино показывают и собрания бывают, а в другом, что поменьше, — танцы вовсю. Радиола гремит, сколько пар толчется — не сразу разберешься, кто да с кем… И танцуют так, как по телевизору иногда можно увидеть: сходятся-расходятся — руками машут, изгибаются… Иная жизнь — и куда все прежнее делось! Раньше-то молодежь ёхор-наадан только знала — хороводы с песнями. Исстари так у бурятов водилось. А теперь про ёхор-наадан забыто, лишь иногда на сцене в самодеятельности покажут, как бывало. Танцуют же молодые безголосо, словно в трясучке, и музыка, послушать, такая — по-иному не потанцуешь: она сама трясет, ломает человека!

Тетушка Шабшар осторожно заглядывала в дверь, искала среди качающихся, движущихся туда-сюда голов сыновью… Прошел мимо выряженный в клетчатый пиджак Хара-Ван, сказал, что бригадир оставил Болота на вспашке паров во вторую смену — его тут, среди танцующих, нет.

«На нем на самом пашут, — огорченно подумала о сыне тетушка Шабшар. — Хара-Ван, смотри-ка, тут, ведро одеколона на себя вылил, задохнуться можно… А моего опять в ночную смену! Не умеет отказаться…»

Даже забыла, зачем сюда, в Дом культуры, пожаловала. Оглянулась растерянно, а из угла, с деревянного диванчика, дед Зура на нее с любопытством уставился — и рот до ушей… Чего-то смешно ему, скалится, пустомеля. Она приблизилась к нему — и старик услужливо подвинулся: садись. Спросил с ехидцей:

— Корову ищешь?

— Почему это? — не поняла она.

— С погонялочкой в руке, — рассыпался мелким смешком дед Зура. — Но твоя корова стара для наших танцев…

— А-а, ты вот о чем, — тетушка Шабшар смущенно спрятала прутик за спину. — Не корову — бычка ищу…

— Какие теперь быки! — ухватился за сказанное ею дед Зура; ему, видно, очень поболтать хотелось — и вот нашлась собеседница! Повторил: — Какие теперь быки… н-да… Доярка же — знаешь. Везут из города готовое бычье семя. Ввели его… куда надо… и готов теленок! Во акамедики! Чего надумали… Корове бык стал не нужен. Скоро бабам…

— Старый вы, а брехун. Тьфу! Язык-то — как помело!

— Да я о быках… ты погоди, Шабшар. Это в колхозе, на фермах… А личное стадо? Один бык на всех коров! Управиться ли ему, бедолаге? Ни одному мужику ни в жисть такого счастья не подвалит, а ему, быку, оно в тягость. Не хочет всех коров крыть, яловые остаются…

— Вы о чем, старый?

— Во-во, старый… А какой же? Старый. На старости же лет все одинаковы — что мужик, что бык. Менять нам его надо.

— А ко мне чего с этим?

— Или у тебя коровы нет?

— Есть, но, слава богу, никогда яловой не ходила…

— И у меня, и у меня, — оживленно болтал старик. — В прошлом году, знаешь, повел своих двух коров к технику-осеменатору: услужи, прошу… А он уперся: за так не буду. Как бык, уперся, смотайся, говорит, покуда в магазин… Так заикался, что я понять не мог: пьяный он уже или еще трезвый. С пьяным-то, говорю ему, связываться, однако, опасно. А он мне: не твое дело, ты за водкой беги! И побежал я, принес… Никак потом не верилось, что коровы отелятся. А они, знаешь, каких телят принесли? Не жалко, что те три бутылки «Экстры» ему, заике, поставил… Не обманул, хорошим семенем моих буренок зарядил!

— Целых три бутылки?

— Ну да! Не простые, а «Экстра». Он захмелел, моей же водкой меня угощал, за «Экстру», говорит, я тебе экстра-классных телят даю!

Тетушка Шабшар хмыкнула:

— Какие вы…

— Я?

— И вы тоже… Где бы только на дармовщину, так и норовите… Что за народ пошел!

— Ты чего, Шабшар? — опешил дед Зура. — Не я ли водку поставил?

— Когда сверх нормы коров держишь — и больше поставишь, — наступала тетушка Шабшар. — Один дает — другой водку жрет! Тьфу на вас!

— Ты это… это… — не на шутку перепугался дед Зура. Уж он-то знает: Шабшар, приведись, никому спуску не даст, недаром ее «депутаткой» зовут. Да она и есть депутатка — по сельскому Совету. Нелегкая дернула рассказывать ей про коров да про то, что техник-осеменатор за водку пошел на нарушение: оплодотворил его рогатых молочниц. Выступит Шабшар на каком-нибудь собрании — с головой выдаст.

— Ладно, дед, — думая опять о своем, проговорила тетушка Шабшар. — Если грубо сказала — не обижайтесь. Вы старый колхозник, много сил отдали колхозу, всем это известно… И обидно, что вы — тоже как некоторые… Те, кто ловчить любит.

— Что поделаешь, — смиренно отозвался дед Зура. — Бывает, что и на кривую дорожку свернешь. Жизнь! Скотина — она многого требует…

— Зачем же вам со старухой две коровы?

— Да нам, что ли? Сыновья… дочери… внуки…

— В городе ж они!

— Именно так, Шабшар. Для них и держим…

— Вы их лучше сюда бы позвали, в колхоз. Вон мой Болот днем пахал и в ночь пахать остался. Нам с ним с одной коровой некогда управиться! Может, мне сына тоже в город отослать? Располземся из своей Халюты, как тараканы…

— Твоя правда, Шабшар, — удрученно качал седой головой дед Зура. — Так… так…

Будто и не был он минутами раньше болтливо-веселым, таким, каким привыкли всегда видеть его земляки.

Шабшар ушла из Дома культуры, а старик тихо сидел на диванчике — со своими думами. «Дети, — размышлял он, — а часто ли вижу их? Приедут ли помочь хотя бы сено заготовить? У них свои дела, дела, дела, а ты хоть загнись — не скажут: отдохни, отец, откажись от лишней коровы, неприятности могут быть… Мясо давай, сметану пошли, масло привези… Там двое внуков, там один, там четверо. Жалко опять же их. Если не дедушка родной — кто им все свеженькое привезет? Что ж не побаловать их, пока возможность есть. А что дети на стороне, подались из колхоза — так это давно было, когда жили тут, на селе, совсем по-другому. Не сравнить, как жили. Веры в близкие хорошие перемены не было. Кто мог — тот поскорее и выталкивал своих ребят в город. Авось зацепятся там, копеечка в кармане у них бренчать будет… Кто же враг своим детям? А назад уже не повернуть. Те ветки давно с дерева срублены, у них там, вдали, свои побеги. Но вот вторую корову надо по осени продать… Хватит!»

Неустанно гремела радиола, и вырывались из зала, где неистово танцевала молодежь, сюда, в фойе, душные клубы теплого воздуха… Сновали парни-курильщики: на улицу — и опять в гущу танцующих. Больше было школьников с восьмого по десятый классы. Кто знает, как сложится их судьба завтра, а сегодня они — халютинцы, и в этот весенний вечер было им в своей Халюте хорошо!

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Заика Халзан, пребывающий ныне в должности техника-осеменатора, раньше работал табунщиком, с малолетства был при лошадях — и лучшего для себя занятия не знал. До старости бы оставался табунщиком, но вышло так, что год от года в колхозе сокращали и сокращали конепоголовье — и несколько лет назад колхозный табун, как таковой, перестал существовать. Остались лишь кони при фермах да те еще, что были закреплены за пастухами, возчиками да бригадным фельдшером. Можно было бы согласиться с утверждениями некоторых, что машины и тракторы навсегда теперь вытеснили лошадей, но Халзан оставался при своем мнении: при разумном хозяине конь никогда не будет дармоедом, в десять раз оправдает он уход за ним и корм! Дело ли — тяжелый трактор гонять на дальний телятник с тремя мешками отрубей? И назад он, сжигая дорогое горючее, порожняком прет… Вот они, холостые пробеги, о которых впервые на последнем партийном собрании вслух было сказано! Или другой пример: на колхозном ЗИЛе везут с десяток горбылей — подлатать кухню-времянку, а туда, к летнему лагерю животноводов, после затяжных дождей на машине трудно пробиться, и вязнет она в грязи, ждет, когда трактор пришлют, вытащит он ее… А какой-нибудь дед Зура — сторонкой, лужком — без хлопот, без того, чтобы трактор рвал буфер у ЗИЛа, спокойно привез бы эти паршивые дощечки к нужному месту. На лошадке, разумеется!

Халзан при всяком удобном случае всюду об этом говорил — про то, как несправедливо в колхозе отнеслись к коню, и не было для него темы любимее и больнее. Но, правда, когда сильно заикаешься — не очень-то тебя слушать будут, и не потому ли всегда спокойнее чувствовал он себя при табуне, чем в общении с людьми… Для коней он заикой не был!

Из табунщиков перевели его в скотники-пастухи, и на этом месте Халзан работал старательно, не жалея ни времени, ни сил, потому-то — когда появилась необходимость послать толкового человека на курсы осеменаторов — выбор пал на него.

Так стал Халзан состоять на постоянной должности — при обязанностях ответственных и деликатного свойства.

Изменилось ли в нем что с той поры, когда вынужденно был он отлучен от табуна, стал жить не в седле, как до этого, а подобно всем другим — с утра отправляясь на работу, перед вечером уходя с нее опять домой?

Что-то изменилось…

Многое он увидел будто бы ближе, отчетливее — и уже не гасли искорки жадного любопытства в глазах: вот, оказывается, как живете?! Стал попивать. Не то чтоб сильно и часто, однако теперь можно было увидеть его захмелевшим. «Раскушал», — добродушно посмеивались халютинцы.

И уж что было совсем удивительным: при своей всегдашней любви к коням, имевший закрепленного за ним жеребчика, всегда разъезжавший на нем, — решил Халзан обзавестись собственным легковым автомобилем. То ли потому, что сейчас едва ли не в каждой третьей халютинской семье хотели иметь свои «Жигули» или «Москвича», сделалось это из-за хороших заработков доступным, и он, Халзан, не желал отставать от других; то ли таился в нем свой, особый интерес к автомобилю: а ну-ка впрямь мотор лучше, надежнее лошади, самому бы проверить, убедиться!

Так ли, нет, но записался он в очередь на приобретение легковой автомашины…

И вот на днях увидел, что доярка, которая стояла в списке будто бы даже после него, приехала на летник на своих новеньких «Жигулях». Не сама за рулем, конечно, была — сын привез, но машина-то получена ею. И Халзан, задумчиво почесав в затылке, подался из своей деревеньки Тагархай на центральную усадьбу — в правленческую контору: выяснить, уточнить… Не забыли ли про него?

На счастье, председатель оказался в кабинете и, не дослушав до конца длинных из-за заикания объяснений Халзана, зачем тот приехал в Халюту, — поспешил успокоить: «Помню про тебя, помню!» Сказал, что первым делом правление обеспечивает персональным легковым транспортом доярок, так как ныне мало желающих работать на молочнотоварной ферме, и это — автомобили вне очереди — как дополнительное поощрение безотказным труженицам за их многолетний труд на МТФ. Пусть другие завидуют, а завидуя — берут пример! Халзан согласился: «Правильно…» И совсем его успокоило, когда Мэтэп Урбанович, подав на прощанье руку, заключил: «А ты обожди еще год. Мое слово твердое…»

Ведя коня на поводу, направился Халзан в сторону магазина — и повстречал деда Зуру, бывшего своего тагархаевского соседа: когда-то дедова избенка стояла рядом с его.

— А здорово мы с тобой тогда надрались, — весело закричал дед, торопливо семеня ему навстречу. — Помнишь, когда я своих коров привел…

Халзан, само собой, помнил, но воспоминание это не доставило ому удовольствия, и он, поморщившись, выжал из себя:

— Как живете?

— Ноги носят пока, зубами укусить могу, — засмеялся старик, — ты-то сам как?

И пяти минут не прошло, а дед Зура уже успел выпытать, какой разговор состоялся у Халзана с председателем… Погладил козью бородку, щурясь хитровато, спросил:

— Башу Манхаева знаешь? Шофера.

— Ну.

— Во́ жук-то! На машине ведь работает, она у него как своя, а, пожалуйста, недавно загнал во двор «Жигули»! Без всякой очереди… Умеет, значит. А зачем, спросить, ему легковая? Чтоб ржавела в сарае? — Дед смотрел на Халзана так, словно великую тайну собирался ему открыть. — Ты вот третий год дожидаешься, а он? Да он хоть завтра новую машину достанет! А эту свою — тебе…

— Это как?

— А так! Дай ему на лапу полтыщи — и всех делов. Ему деньги — как мосол из супа собаке! Таких кулаков свет не видывал…

— А согласится?

— Он-то? И не сомневайся. Полтыщи — и готово!

— Так я поеду к нему?

— Езжай, езжай. Только на меня, упаси бог, не ссылайся. Рассердится Баша — не продаст…

— Н-не, я тихонько…

— Во-во, по-тихому, издалека начни…

Халзан, душевно поблагодарив старика за совет, верхом поспешил к дому Баши Манхаева. А дед Зура глядел ему вслед и думал: из этой истории — что Халзан пошел к Баше машину «торговать» — непременно что-нибудь интересное получится… Что — пока угадать трудно, однако обязательно интересное…

2

Баша как раз в эти часы возился с «Жигулями»: выкатив машину из гаража, любовно протирал ее ветошью. Увлеченный своим занятием, не сразу заметил он спешившегося Халзана. А тот, привязав за повод коня к столбу, неслышно подошел и сказал, заикаясь, как обычно:

— Чего так стараешься? Без этого блестит!

— А-а, коровий благодетель, — обернувшись, засмеялся Баша. — Но-но, не обижайся… Я к тому, каким ты важным, незаменимым заделался для нашего колхозного животноводства! А машина, что ж, она ласку любит… больше, чем женщина. Про жену забудешь — про машину нет… Вот обзаведешься своей — поймешь!

— Моя очередь далеко. А ты как сумел приобрести? По очереди?

— Я что — тот самый глупый волк, который терпеливо ждет, когда же сам по себе оборвется и упадет бараний курдюк? — Баша хмыкнул. — Всегда бывает две очереди — и одна из них сбоку!

— Молодец, — Халзан похлопал Башу по плечу, — умеешь… А у меня деньги есть — машины нет.

— Жди, жди!

— У тебя, Баша, друзья всюду, даже в городе…

— А как по-другому? — Баша самодовольно присвистнул. — Какая жизнь без связей? Тот же лимузин приобрести — это же форменная чепуха! Три-четыре сотни нужному человеку подсунул — и готово.

— Слушай! Это… ты… ты… — Халзан от радости стал заикаться сильнее. — Ты себе всегда новую машину купишь, а эту… эту вот… мне продай! Не обижу.

— Быстрый какой ты, — буркнул Баша. Потом похвастался: — Все, гляжу, на мою машину зарятся. Из города даже приезжали, хотели уломать меня… Еще эти шабашники, что во второй бригаде ферму строят… Они тоже. Ты вот теперь… А попробуй-ка достань такие «Жигули» — рубинового цвета! Этот цвет называется рубиновым… понял?

— Красивая машина. Говорю: не обижу!

Баша призадумался.

Затем он решительным кивком указал на летний домик, уютно расположенный среди других дворовых построек: пошли!

Достал Баша бутылку водки из посудного шкафчика, выставил на стол тарелку с отварным мясом — и, не мешкая, выпили они по первой стопке. Разговор что-то не клеился… Еще по одной опрокинули. Вот тут-то у слабого на водку Халзана вовсю развязался язык, а когда и по третьему стаканчику опорожнили — Халзан стал хватать Башу за руку и бестолково твердил:

— Продай… не обижу… продай, говорю!

Баше нравилось, что его так просят…

Погладив пухлые щеки, он сказал:

— Ладно. Из-за одного уважения к тебе. Свой ведь, а не как те — из города и даже совсем из дальних мест… Только тебе!

— Спасибо, друг!

— Погоди… Только тебе. Тысяча рублей сверх цены — и твоя машина. Хоть сейчас садись и езжай!

— Нет, столько не могу, — возразил Халзан и вроде бы даже — от серьезности момента, от цифры услышанной суммы — протрезвел: осмысленнее глаза у него стали. — Тыща — много. Я не капиталист. Могу половину… пятьсот!

Баша взъерошился:

— Я велосипед тебе предлагаю? Рубиновые «Жигули», глупец! Да еще беру на себя легко провернуть куплю-продажу — по документам-то… тоже непросто! А деньги — тьфу! Чего ты из-за них?

— А ты? Пять сотен — вот.

— Думай, пока я не передумал.

— Тыща — много.

— Заладил! — Баша злился уже. — До седых волос жди своей очереди…

— Придется подождать.

— Жди! Сейчас тысячу жалеешь, а можешь совсем без машины остаться. Мало ли что председатель наобещал! Завтра примут решение давать машины только орденоносцам, а где у тебя, коровий угодник, трудовые ордена? А!

— Не лайся…

— Уходи тогда. Некогда мне с тобой…

— Спасибо за угощение…

— Ступай, ступай, коровий угодник!

— Пятьсот, Баша?

— Пошел ты, знаешь…

Выкатились во двор.

Баша, отвернувшись, снова стал драить машину — яростно, бурча что-то себе под нос.

Халзан отвязал жеребчика, вскочил в седло. Уезжать ему вот так, сразу — не хотелось. Крепко натянул поводья, стеганул коня по крупу плеткой — и тот, сердито заржав, взвился на дыбы…

— Эй, — крикнул Халзан, — машина стоит ведь семь тыщ?

— Не твое дело. Езжай себе.

— А тыщу добавлю — уже восемь? — гнул свое Халзан.

— Проваливай…

— Восемь тыщ — тридцать лошадей можно купить!

— Чего орешь? — выпрямившись, спиной прижимаясь к дверце «Жигулей», спросил Баша, у которого от гнева глаза уже были белыми. — Нечего на моем дворе орать…

— Правильно говорят, что ты кулак, — дразнил Халзан. — Тридцать лошадей на дворе! А кулаков надо под корень… Они зараза на здоровом теле жизни… вот.

— Ты та-ак, заика?! — Баша затрясся даже. — Издеваться… Вмиг заикаться перестанешь!

И он бросился к коню, норовя ухватить того за повод, но Халзан ловко повернул жеребчика к противнику задом — и отъехав, уже от ворот, снова обозвал:

— Кулак!

Но не успокоился — за воротами прокричал:

— Продай свою машину таким же жуликам, как сам!

И легкой рысцой потрусил в сторону Тагархая.

Баша, не раздумывая, вскочил в кабину «Жигулей», выехал со двора — и вдогонку за Халзаном! Кипел Баша, вне себя был…

Оглянувшись, Халзан пришпорил жеребчика — и тот пошел наметом… А когда Баша, нагнав, оказался уже совсем рядом — Халзан бросил коня в сторону. Насколько был умел в обращении с машиной Баша — настолько ловко гарцевал, увертываясь и дразня окончательно взбесившегося земляка, Халзан. А потом он вовсе заскочил на распаханное поле, и Баша, в горячке погнавшись за ним, вынужден был резко сбросить скорость. Через минуту-другую «Жигули» к неописуемой радости Халзана забуксовали на пашне! Баша выскочил из кабины, стал хватать большие комья и швырять их в смеющегося Халзана…

— Съел? Хороша машина, да? Семь тыщ стоит, да? Сиди-сиди теперь в ней… Ишь, рожа у тебя такая же рубиновая, как «Жигули» твои! Кулак — и рожа кулацкая!

Окажись у Баши в этот миг ружье под рукой — пальнул бы в обидчика! Швырял комьями — и не попадал…

И кто ведь посмел изгаляться над ним, Башой?! Заика Халзан, тихоня, полудурок, деревенский обсевок из Тагархая! Ну погоди, заика!..

Халзан уезжал, покачиваясь в седле, удаляясь, а Баша стоял у застрявших «Жигулей» со слезами бессилия и ярости на глазах. Его трясло.

А на другой день разное говорили в Халюте про это происшествие. Кое-кто ведь издали видел, как все было… И дружно соглашались халютинцы: как ни хорош легковой автомобиль, но в сельской местности конь с ним вполне может поспорить. Халзан, дескать, это доказал наглядно: не догнал его Баша!

3

Вчера вечером Эрбэд Хунданович забежал в колхозные ясли-сад за сынишкой — и поразился: дети ползали по голому, ничей не покрытому полу… Весна весной, а пол холодный! Неужели зимой тоже так было?

Заведующая подтвердила: ковров нет, бессчетное количество раз, мол, заходила она по этому поводу в правление, самому председателю отдавала письменную заявку, и он, и главбух, и председатель месткома обещают, обещают — толку же пока никакого. Конечно, безобразие, что ребятишки возятся на голом полу!.. И заведующая, пользуясь тем, что сам секретарь парткома слушал сейчас ее, — стала горячо выкладывать нужды яслей-сада. Игрушки бы почаще менять — дети же ломают их; столяра нужно прислать — шкафчики отремонтировать; плита на кухне дымит… «А вопросы воспитания? — спрашивала заведующая, и в ее карих молодых глазах Эрбэд Хунданович видел упрек. — Мы обязаны по программе проводить игры, разучивать песни… Где музыкальные инструменты? Было бы пианино — к нам бы каждый день приходила Дулан, вела бы музыкальные занятия с малышами. Разве большие расходы для колхоза — пианино купить? А Дулан сама предложила — буду заниматься… Нельзя же забывать, что дети — будущее села, будущее колхоза!..»

«Вы совершенно правы, — согласился Эрбэд Хунданович, — сожалею, что только-только об этом узнаю… Тут и мое упущение. Будем исправлять!»

И утром, спеша в правление, он думал, что вот получил еще один урок для себя; а если бы не заглянул в садик, если бы собственный сынишка там не находился, — так и оставалось бы детское учреждение вне круга его постоянных забот? И выходит, есть в селе, в колхозе такие участки, которые, с одной стороны, на виду, примелькались, с другой же, копнуть глубже если, — как бы на отшибе они, в забвении. Для него, во всяком случае, секретаря парткома. Дело ли?! В школу он часто наведывается, но вот на школьный порог ребятишки откуда вступают? — Из детского сада, разумеется. Там, после семьи, начальное звено. Там, прикинуть, и начало родного села, колхоза для них… Правильно сказала заведующая: эти сопливые малыши — будущее колхоза. Значит, колхоз должен их пестовать любовно, отечески, чтобы ребята, взрослея, на эту любовь ответили своей любовью…

Так размышлял Эрбэд Хунданович, и «высокое» в этих его размышлениях уживалось с практическим, будничным: столяра и печника он в этот час, поутру, сам направит в ясли-сад, а вот ковры, пианино… Здесь уже не обойтись без председателя!

Не заходя в свой кабинет, прошел по коридору к двери председательского… Услышал громкий голос Мэтэпа Урбановича. Если председатель кричит, напрягая голос, — с городом, наверно, у него разговор: всегда на линии помехи, шумы, треск…

Мэтэп Урбанович поднял седоватую голову, кивком указал на стул: садись. Положив трубку на рычаг, показывая в улыбке золотые коронки зубов, проговорил вместо приветствия:

— Ну вот — выбил шланги к доильным аппаратам. В порядке докомплектовки… Будем и в Тагархае переводить на машинное доение…

— Это хорошо.

— А я тебя вчера после обеда искал, комиссар…

— Как раз в Тагархае был, на ферме, подбивали там итоги за декаду.

— Надо бы мне говорить, где ты пропадаешь, — как бы между прочим заметил Мэтэп Урбанович. — А то гадай, куда мой комиссар делся!

— Я, Мэтэп Урбанович, не конторский служащий, наверно… а? — Эрбэд Хунданович пожал плечами. — Но уезжая — непременно говорю в конторе, где при случае искать меня. Да и вы так делаете…

— Вот-вот! Одно у нас дело.

— Что правильно — то правильно. Еще бы наши слова сходились с делами!

Мэтэп Урбанович бросил на него настороженный взгляд, сказал назидательно:

— Не всякое дело сразу делается. В народе недаром говорят: быстрая речка до моря не доходит, в пути высыхает… Слышал такое?

— К чему вы?

— Молодые часто уподобляются такой речке, — в желтоватых глазах председателя играла хитринка. — Поспешат они… а глянь — скоро выдохлись! Ты тоже, между прочим, молодой. Вот и мотай на ус! Новое ли русло по равнине пробивать, или по старому, надежному, с высокими берегами…

— Так и будем — аллегориями?

— Это что такое?

— Аллегория — иносказание.

— Как же с тобой не считаться — такой образованный! — деланно, как он умел, засмеялся председатель — совсем вроде бы добродушно, по-приятельски. И сразу же перешел на серьезный тон: — А как десятиклассники — беседовал?

— Да. Всем классом решили остаться в родном селе.

— Уломал?

— Зачем же! Это, скорее, результат школьной работы. Я же от имени парткома и правления пообещал поддержать всячески… Сказал, что продумаем, как распределить выпускников по рабочим местам. Сегодня позвоню в райком, в редакцию районной газеты: это же добрый почин, интересный факт! Целым классом — в своем колхозе…

— Погоди, погоди, — Мэтэп Урбанович вышел из-за стола, сел на стул напротив, доверительно коснувшись пальцами колена Эрбэда Хундановича. — Не пори, комиссар, горячку. Растрезвоним, а выйдет пшик. У этих сорванцов сегодня одно на уме, завтра другое. Сквозняки в мозгах! Четыре года назад пробовали такое… А что вышло? В доярках осталась Амархан, сирота, в механизаторах Хара-Ван да еще двое-трое парней. Где остальные? Расползлись кто куда!

— Я анализировал, — сказал Эрбэд Хунданович. — Оставили ребят, а условий не создали, обещаний не выполнили…

— Ладно, ладно. Но советую горячку не пороть. Бери это на себя, пробуй. А я не хочу собачиться с родителями… сыт этим!

— Не понимаю вас, Мэтэп Урбанович, и считаю вашу позицию в данном вопросе в корне неправильной, — Эрбэд Хунданович старался говорить спокойно. — Это же наша первейшая забота — кадры. Колхоз стареет. Почти все нынешние скотники, доярки — или пенсионеры, или без пяти минут таковые. Лучше меня знаете! Доярка заболела — сменщицу не найти. В Тагархае дети прибегают доить коров. Нормально? Как же нам без десятиклассников, выпускников школы?! Только на них и надежда…

— Если только на них надеялись бы — давно бы по миру пошли, — Мэтэп Урбанович усмехнулся. — Как это мы без тебя жили, секретарь? Ума нам не доставало, да? А вот появился ты — научил. Спасибо!

— Не надо так, Мэтэп Урбанович, несерьезно, — Эрбэд Хунданович сдерживал себя: важно было довести разговор до конца. — Мы с вами коммунисты и обязаны подходить к решению любой проблемы так, как партия требует этого. Вы председатель колхоза, а я секретарь парткома. Давайте поэтому не будем забывать про нашу персональную партийную ответственность за все, что есть и будет в Халюте.

— Ну вот — прошу же: не горячись! — Мэтэп Урбанович развел руками, как бы добродушная улыбка появилась на его губах, а Эрбэд Хунданович видел: смутился председатель, забеспокоился, не ожидал он резкого отпора. — Ты что это как на собрании? Я к тебе с открытой душой, делюсь, как старший… А ты с размаху! Если бы не моя многолетняя персональная ответственность, что бы тут, в Халюте, было? Соображаешь? Чего словами-то громыхать! Ты о деле. Как видишь обстановку — об этом.

— Так и вижу — с надеждой на молодых.

— Кто же спорит… действуй!

— Общая, повторяю, забота. Нужно разработать конкретные мероприятия…

— Прикинь, набросай, — посмотрим вместе.

— Хорошо.

Мэтэп Урбанович задумчиво прошелся по кабинету, разговор — оба это чувствовали — только начинался, и председатель, кажется, взвешивал: а стоит ли что-то заострять, нужно ли именно сейчас «сталкиваться лбами»? Тот ли момент, подходящий ли?

Он приблизился к окну, глядел на густо зеленеющее дальнее поле. По голубому ласковому небу плыли облака — как тонкие льдинки по воде.

Сказал, подавляя вздох:

— Опять с автодоилкой мученья будут. Как на центральной ферме было? Молоко шло с кровью, коровы бесились… А план кто снимет? Каждый день сто звонков: повышайте надои… почему медленно… будем вас слушать на бюро!.. И доярки отказываются от аппаратов. Темный лес для них, хлопотно.

— Оттого, что старые они, полуграмотные, — осторожно вставил Эрбэд Хунданович, не желая терять прежней линии в их беседе. — Где бабушкам с автоматикой справиться… И, видите, сам по себе встает вопрос о молодых! Что ни тронем — в это упремся. Жизнь требует.

— Как дятел ты, однако, — не оборачиваясь, проворчал Мэтэп Урбанович. — Начнешь долбить — не остановишь тебя. Или мы не закрыли этот вопрос в повестке дня?

— Поставили только!

— Обсудили же, дал я согласие — действуй. Дай бог, чтоб не краснел ты потом… если провалишь! Но я тыл укрепляю. Не пропадем. Подойди-ка сюда, к окну… Какую улицу выстроили — чудо!

Там, где дорога, взбегая на холм, разрезала надвое зеленое поле, на выезде из Халюты выстроились рядком несколько аккуратных сборно-щитовых домиков. На крыше крайнего ползали кровельщики — клали шифер.

— Да, — согласился Эрбэд Хунданович, — это радость для молодых семей… Когда же распределять?

— Опять торопишься! Я же сказал — тыл нам надо крепкий иметь… Через месяц приедут в колхоз переселенцы. По оргнабору. Из каждой такой семьи — три работника нам. Вот как, комиссар… А иных из них еще и по бригадам расселим. Ты что — возражения имеешь?

— Вы как — единолично это решили?

— Почему? — Мэтэп Урбанович насмешливо покосился, покашлял в кулак. — С членами правления советовался… в рабочем порядке, конечно. А с тобой разве не перекидывался словцом-другим на этот счет? Извини тогда. В текучке, в суете…

— Такие вопросы решают на заседании правления, на общем колхозном собрании, обсуждают в парткоме… Мне непонятно…

— Чего? — На лице председателя изобразилось неподдельное удивление. — Не ты ли минутами раньше говорил, что не хватает рабочих рук?.. Или, как по нашей бурятской пословице: плюнул — и пожалел о слюне! Зря потратился! Так, что ли?

— А наши молодые колхозные семьи, что надеялись вселиться в эти колхозные дома?

— Еще подождут. Каждая семья под крышей, никто у нас под забором не ночует… захотят построиться — ссуду дадим, материалами обеспечим.

— Что ж, правильно: крестьянин сам должен свой дом построить, можно и так подойти… — Эрбэд Хунданович чувствовал, что в словах его, интонации — открытое раздражение, но уже и не пытался скрыть этого. — Вы, Мэтэп Урбанович, не надеетесь на молодых — коренных жителей Халюты. Вспоминаете, как четыре года назад было… Но откуда у вас уверенность, что залетные люди навсегда осядут в Халюте? Дайте, пожалуйста, закончить, послушайте!.. Ведь было уже — двадцать переселенческих семей принимали. И не четыре года назад — три! Колхоз давал им безвозвратную ссуду на обзаведенье, по корове с теленком, фураж, сено… Где сейчас эти люди? Исчезли как перекати-поле!

— Ты против переселенцев?

— Где в них подлинная нужда — туда и следует их направлять… Но, по-моему, настоящие хозяева не станут от дома отрываться. Должна быть привязанность к родной земле. У нас в государстве никто от безработицы и безземелья не страдает, без куска хлеба не сидит.

— Нет, рановато тебе, пожалуй, партийную работу доверили. — У Мэтэпа Урбановича по шее и от щек к затылку красные пятна пошли. — Не созрел еще для понимания… Смотри-ка — он против государственной политики по экономически обоснованному использованию трудовых ресурсов! А мне разве не сверху, не из облисполкома, этих людей предлагают? Там, наверное, знают, что делают, когда целым семьям оплачивают переезд из одного конца страны в другой? А ты — против этого! Придется мне попросить разъяснения у первого секретаря райкома… Кто из нас прав тут!

— Я вам и стараюсь разъяснить…

— Ну, далеко зашел ты, секретарь!

— Мы можем обойтись и без привлечения переселенцев. Надежнее будет. Так считаю.

— Все переселенцы — дрянь, рвачи…

— Почему же? Само собой, не все.

— По-твоему, все! А вот в том же Тагархае семья Николая Митрохина? Какой год на откорме молодняка… Трудолюбивые — что сам Николай, что жена. Не ты ли по итогам пятилетки подписывал ходатайство на «Знак Почета» для Митрохина? А пришлый он, чужой ведь!

— А где другие, кто вместе с ним приезжал? А где дети Митрохиных? К себе на родину они уехали, зовут, по слухам, и родителей туда…

— Говорю же, ты как дятел… Начнешь долбить — темя продолбишь! Со мной не согласен — что сам предлагаешь?

И Мэтэп Урбанович принялся озабоченно рыться в бумагах на столе: говорить-то, мол, говори, но у меня неотложных дел много, а потому — ты покороче, а я вполуха послушаю… Эрбэд Хунданович усмехнулся: ничего, бумагами не прикроешься! Стал излагать, как он думает: о том, по каким производственным участкам распределить выпускников школы и скольких из них тут же, сразу после экзаменов, послать в профтехучилище — учиться на механизаторов, а девчат — на курсы операторов машинного доения; о том еще, что в двух бригадах нет детских яслей — надо их там скорее построить, тогда ведь и многие матери, молодые женщины, пойдут работать… это ли не дополнительные рабочие руки?

— А почему там, в деревнях, не сельсовет должен детские учреждения строить? — перебил Мэтэп Урбанович. — Им выделяют средства… А у нас на этот год запланировано два коровника и новый зерносклад, да еще столярный цех. Это, получается, брось, а ясли строй — так, что ли?

— Можно все грамотно рассчитать… Воскресники объявим — ясли строить. Каждый придет.

— А ты знаешь, сколько мороки с детскими учреждениями? — Мэтэп Урбанович многозначительно палец поднял, потряс им. — Тут тебе и райздравотдел, и санэпидемстанция, и пожарники… и черт-те кто! Каждый нос сует, чего-то требует, грозит оштрафовать, сигнализирует в райком… Пока здесь, на центральной усадьбе, ясли-сад сдавали — я чуть инфаркт не получил. И уже все как-будто устранили, все готово — а разрешение на открытие не дают! Почему? Кухня, видите ль, рядом со спальней — не положено!.. Пришлось переделывать на ходу… А ты — ясли, ясли!

— Нет, Мэтэп Урбанович, яслями придется заниматься. Вот вы ссылаетесь на первого секретаря райкома… Заодно и по этому вопросу посоветуемся с ним. Беру на себя…

— Много берешь.

— Должность, Мэтэп Урбанович, обязывает. И, кстати, про сад-ясли. Вчера зашел туда за сыном — устыдился, какие мы с вами, оказывается, заботливые. Или колхоз не в состоянии для садика ковры купить, чтоб малыши не ползали по холодному полу? К вам же обращались…

— Ты что — на коврах вырос? А если нет — хочешь, чтоб твой сын на коврах вырастал?

— Мой сын в старшей группе, а там большинство — ползунки… еще ходить не могут.

— Ну какой ты… ну! — У председателя губы и пунцово-красные щеки дергались: поднеси спичку — вспыхнул бы! Слова его были отрывисты, тяжелы: — С мелочей подъедать меня начинаешь? Ковры понадобились…

— Не мне. Но не могу, Мэтэп Урбанович, понять… Вот их сколько, ковров, в вашем кабинете — половиц не видно. Три, да? А заведующая лично у вас просила для детей — вы отмахнулись… По этим самым коврам она подходила к столу, по ним, не получив ничего, уходила… Зимой! Когда детишки мерзли. Вспомните хотя бы, как Ленин относился к детям. Вы же член партии… Можно ли быть таким равнодушным?

— Да что ты, молокосос, взялся меня поучать! — заорал Мэтэп Урбанович и грохнул кулаком по столу, так что раскатились в разные стороны карандаши и шариковые ручки, сдвинулся с места красивый, из камня прибор. — Знай черту, не переступай ее… Кабы не пожалел потом!..

— Грубость — не союзница разума, угрозы же ваши просто нелепы. — Эрбэд Хунданович заставлял себя быть как можно сдержаннее, хотя давалось это ему немалыми усилиями; ощущал, как бешено колотится жилка на виске, мокрыми сделались ладони. И голос выдавал — предательски подрагивал: — Другого разговора может у нас долго не получиться, так что позвольте — доскажу… Все, чего здесь касались, самые узловые моменты, положу в основу своего выступления на ближайшем заседании партбюро. Если же продолжать речь о внутренних резервах — то этой осенью, будем помнить, возвратятся из армии шестнадцать наших халютинских ребят. Задача — заинтересовать их, чтобы не уехали из села. И разве перспектива получить, женившись, новый дом от колхоза — не сыграет здесь своей роли? Переселенцев, коли дали вы согласие на них, назад не повернешь. Но и свои, особенно из молодых, не должны чувствовать себя обойденными вниманием, заботой… Что же касается детского садика — туда пианино нужно купить…

— Туда? Пианино?

— Там своя программа музыкального обучения… Почему юные халютинцы должны быть обделены, не получать того, что имеют дети в других местах? Или вам, Мэтэп Урбанович, все равно, какая молодежь будет завтра в Халюте?

— Не хочешь ли ты сказать, что я… я… тот, кто отдал колхозу силы, здоровье… что я чужой для него? Я тоже, что ли, переселенец? К этому клонишь?

— Нет, не клоню. Ваши заслуги общеизвестны. Те, что есть… Но все меньше люди видят в вас халютинца, своего человека. С тех пор, как вы построили себе в городе четырехкомнатную кооперативную квартиру, а теперь строите там, на берегу реки, дачу. Людей это тревожит, Мэтэп Урбанович, разные слухи, разговоры, сомнения… Я обязан был вам сказать об этом.

Наверно, не одна минута прошла, пока Мэтэп Урбанович, проводивший взглядом скрывшегося в дверях секретаря парткома, пришел в себя.

«И про дачу вынюхали, — промелькнула тоскливая мысль. — Никто же, кроме Баши Манхаева, не мог знать, одного его посылал, а он — кремень… Но вынюхали!»

И другая мысль пришла: «Впрямь стар стал — не боятся…»

Но подавил ее: «Это я-то старый?! Нет, не сточил еще свои зубы. За глупым охотником волк крадется следом… Не услышит тот, как окажутся когти на спине, зубы на горле!»

4

— Внимание, внимание! Говорит колхозный радиоузел Халюты! Прослушайте, товарищи, объявление…

Голос Дулан — мягкий, грудной, приподнято-веселый — звучал в домах халютинцев.

— Молодежь нашего колхоза давно мечтает иметь хорошую летнюю танцевальную площадку. В восемь часов утра начинается комсомольско-молодежный воскресник по строительству танцплощадки, которая одновременно будет агитплощадкой, то есть местом для проведения лекций, бесед, концертов нашей сельской художественной самодеятельности. Ждем на воскресник всех комсомольцев, всех молодых людей Халюты. Приходите с лопатами, топорами, пилами, рубанками…

Дулан на секунду-другую замешкалась — и решительно закончила:

— А кто не будет строить танцплощадку — тот не будет на ней танцевать… вот так!

Дед Зура, выгонявший корову в стадо, услышал это объявление из уличного — висевшего на столбе перед колхозной конторой — репродуктора. Сказал себе: «Ранняя птичка, ишь ты, народ будит!» Вчера вечером Дулан упрашивала его: «И вы, дедушка, постарайтесь — поговорите со старшими: может, придет из них кто… Первый наш такой воскресник. И не только же из-за танцев стараемся! Поговорите, дедушка… Как бы не провалить!»

— Слыхала? — бросил он старухе, когда вошел в дом. — Вот Эрбэт, вот Дулан… вот как людей тормошат!

— Тебе-то что?

— У, глупая! — Он даже рассердился. — Не понимаешь, так хоть тому радуйся, что меньше грязи из Дома культуры в ведрах таскать будешь… Да ну тебя! Я скоро вернусь…

— Чай остынет!

— Не убежит твой чай. Постучу кое-кому в окошко… помогать надо.

Теперь старуха рассердилась:

— А без тебя не обойдутся? В каждую бочку затычка! Ух, надоел! Хоть старость свою уважай… не мальчишка ж!

— Э-э, старуха, не заводись, — дед Зура лукаво подмигнул. — За двоих поработаю — тогда и тебя, может, на танцплощадку проведу. Какой-нибудь парень… Хара-Ван… во-во, Хара-Ван… в темноте промахнется — тебя, беззубую, на танец пригласит! Вместо девки… Только бы не укололся о твои кости да о твой язык!

— Тьфу, охальник! — заругалась старуха. — Погоди, бурханы спросят за твои срамные слова… Погоди, достанется тебе на том свете! Пожалеешь…

Но дед Зура, не дослушав, в дверь юркнул.

В сарайчике отыскал нужные инструменты, сложил их в сумку — и подался в соседний дом, где жил председатель сельского Совета Чулун-ахай, как все его — и стар, и млад — зовут в Халюте.

Чулун-ахай, поглаживая густые черные усы, стоял у калитки. С дедом Зурой они были почти однополчанами: вместе уходили на фронт, вместе обучались в резервной части военному ремеслу, но на фронте дороги их уже разошлись. И домой Чулун-ахай вернулся раньше, еще в сорок третьем, — с простреленной ногой. Оттого и хромает, а в непогоду, когда в покалеченной ноге взыгрывает ноющая боль, даже с палкой ходит, тяжело опираясь на нее.

— Эй, местная власть, на воскресник-то пойдешь? — поздоровавшись, бойко заговорил дед Зура. — Если нас с тобой там не будет — пиши пропало! У молодых ум в пятках, не так ли? Поработаем, а потом на танцы — и любую девку выберем, не откажет… Правильно?

— Ну, если так…

Чулун-ахай засмеялся.

— И острый топор прихвати, — посчитал нужным напомнить дед Зура.

— Слушаюсь!

— Я побежал…

— А может, горячего чайку?

— Ступай к моей старухе — у нее уже чай кипит, а мне некогда…

Чулун-ахай погрозил пальцем:

— Так вот кому-нибудь свою старуху отдашь — не вернешь потом… смотри!

— Я ж говорю: молодых девок на танцах выберем!

И старик, довольный этим легким разговором, тем еще, что Чулун-ахай остался в настроении, оба они хорошо, душевно перекинулись добрыми словами утром, а еще день впереди и тогда-то, на воскреснике, можно будет вообще всласть наговориться, — засеменил дальше. Теперь уже к дому кузнеца Ермоона.

Хозяин находился в летнем домике, копошился возле печки-времянки. Дед Зура по запаху сразу понял, что кузнец варит, помешивая деревянной ложкой в котелке, саламат. Он прислонился к дверному косяку и стал терпеливо ждать, когда Ермоон обратит на него внимание… А тот — огромный, большерукий — казался в окружении кухонной утвари чужим, неуклюжим. Вот повернется — да что-нибудь заденет плечом, локтем, и полетят на пол миски, банки, чугунки! Медведь — только в барсучьей норе, а не в своей берлоге!..

Но в приготовлении саламата кузнец, видно было, толк знал. Добавил в котелок две ложки молока, опять старательно размешал — и на поверхности варева зазолотились пятна жира. Ермоон удовлетворенно покряхтел, вдыхая густой запах, и еще одну ложку молока плеснул в котелок, отчего жирная пленка поднялась еще выше… У деда Зуры слюнки потекли.

— На воскресник пойдешь? — выпалил он.

Ермоон вздрогнул, удивленно обернулся — и, скрашивая растерянность, сказал:

— Жена на дойку ушла — вожусь вот… Из-за этого саламата вас не заметил, извините. Милости прошу. Позавтракаем вместе.

— Спасибо, я насчет воскресника…

— Я знаю, дочка упредила. Надо пойти, как же… Если всем миром — все должны…

— Да не все понимают это.

— Поймут.

И Ермоон меж тем — надеясь, что старик без дополнительного приглашения присядет к столу — разложил саламат по двум мискам, налил в литровые кружки чай с молоком. Дед Зура, уже было поддавшийся соблазну составить кузнецу компанию за едой, вдруг подумал, что тот, вероятно, спокойнее бы позавтракал один… Утренний спокойный час — он ведь и для размышлений хорош!

Торопливо поблагодарив хозяина за радушное приглашение, старик выскочил во двор и уже из-за ограды напомнил, как и Чулун-ахаю до этого, про инструмент:

— Не забудь прихватить… сам понимаешь!

Ермоон проводил его взглядом с улыбкой на губах…

А дед Зура, миновав огороды, очутился перед осанистым — с резными кружевами по карнизу и такими же резными наличниками — домом Баши Манхаева. Потоптался минуту-другую возле, но все же осмелился — решительно вошел в калитку…

Баша, громко мурлыча под нос какую-то песенку, укладывал во дворе свежеструганные доски. Привез, наверно, вчера, сбросил на землю, а сегодня нашел им место — между собачьей конурой и стеной гаража, в котором при открытых дверях поблескивали красной полировкой «Жигули».

Собака, запоздало завидев деда Зуру, зашлась злобным лаем.

— Как муравей ты, — сказал старик Баше, опасливо поглядывая на рвущегося с цепи пса, — тот тоже так…

— Как? — спросил Баша, цыкнув на собаку.

— К себе в муравейник тащит. А шифер-то где достал? — и дед Зура кивнул на аккуратно сложенные листы шифера по другую сторону собачьей будки. — Мне председатель обещает — да никак не добьюсь…

— Где я взял — там его больше нет, — Баша усмехнулся.

— Дальше строиться надумал?

— Почему бы и нет… Сын скоро из армии вернется.

— Вот это правильно, — одобрил дед Зура. — Вернется парень, женится — и будет в своем дому жить-поживать, в колхозе работать. А то иные…

Но Баша не дал договорить:

— Ладно, ладно, дед Зура, не о том… С чем заглянул?

— Ты сегодня свободен?

— А что? Куда-нибудь съездить? — в глазах Баши появился интерес. — Грузовая тут, за двором стоит…

— Да у тебя и легковая…

— Привезти что-нибудь?

— Да нет, — старик покачал головой, — мне не надо. Я к тому, что сегодня воскресник. Слыхал по радио?

— А-а, — разочарованно протянул Баша. — Мне-то что? Это дело молодежи.

И снова принялся за работу — стал вытаскивать очередную доску… Показывал этим самым: поговорили — хватит. Но дед Зура не из таких, чтоб сразу отступил он. Промолвил с осуждением:

— Сын же, говоришь, со службы приходит…

— Что из этого?

— Для него постарайся!

— А он что — здесь, в Халюте, танцевать будет?

— А чего он — безногий разве? Не захочет возле девок потереться? — В голосе деда Зуры звучало искреннее удивление.

— Танцевать он у меня в городе будет, — важно ответил Баша. Прищурившись, смотрел, какое впечатление произведут на старика эти его слова.

— Как в городе… а дом собрался ему строить?

— Дом в селе не помешает.

— Во-он как? — дед Зура растерянно потеребил бородку. — А ты слыхал: даже наши школьники остаются в Халюте…

— Дело хозяйское.

— А вдруг твой парень не захочет уезжать?

Баша, нервно раздув ноздри, отвернулся, опять нагнулся над досками, растаскивая их из кучи, сказал, не оборачиваясь:

— Что вы, дед, как репейник… И где ваши-то собственные дети?

— Дак это давно было. Лет двадцать назад, как уехали… а то и боле! Сейчас бы не отпустил. Как живем-то теперь!..

— И не учите меня, сам разберусь.

— Это конечно, — примирительно согласился дед Зура, — но и на воскресник надо бы…

— Если у вас руки зудят — идите туда. Я вас не держу.

— Я пойду, — обиженно бросил старик, — пойду… Там на миру весело. А ты тут смотри один не надорвись…

Дед Зура исчез за углом.

Баша, кривя толстые губы, беззвучно ругался…

А старик тут же забыл про него. Впопыхах он едва не проскочил мимо дома тетушки Шабшар, однако сюда-то непременно стоило заглянуть. Вошел в избу по-свойски, спросил с порога:

— Болот где?

— Кто его знает — где, — развела руками тетушка Шабшар. — У них же этот… воскресник.

— Во-во!

— Я с утренней дойки шла — он на своем тракторе на пилораму ехал… В отца пошел, тот тоже такой был. Как общественная работа — весь там, с головой, а вот дома, по хозяйству…

— Так и надо, — живо перебил старик. — Для чего живем? Не для пуза, а для жизненного интереса… Каков твой сын — не во всякой семье сыщешь. — Дед Зура виновато заморгал глазами. — Меня возьми… Тоже люди пальцами тычут. И правильно. Где мои дети? В свое время не удержал возле себя. А разве силой удержишь? Разъехались. И хоть бы, идолы такие, помогали бы своим родителям! Нет же, еще и от нас таскают… Давай-давай! И ведь как? Чем грамотнее люди — тем душой черствее.

— Не в грамотности дело, — возразила тетушка Шабшар, — всем известно, что вы сами дня без газеты не проживете… Как еще без очков обходитесь! А что дети ваши уехали — так не в чужую же страну, одна она у нас…

Хозяйка прошла на кухню — вынесла чашку молока, протянула старику. Тот пригубил и поставил на стол. А тетушка Шабшар меж тем продолжала:

— Вы сторожите в Доме культуры — вам, конечно, виднее… Но наша молодежь, по-моему, теперь только там и пасется. Танцы, вечера, репетиции…

— Концерт готовим, — горделиво произнес старик.

— Даже концерт, — и у тетушки Шабшар хитринка зазвучала в голосе. — Что так молодежь нашу завлекло…

— Не что, а кто, — ответил дед Зура. — Дочка Ермоона. В ней дело. Со многими директорами работал я, но такой шустрой девки еще не видел. И знающая, и обходительная, к каждому подход найдет, любого упрямца улестит… Ей-богу! Талант в ней такой…

— А это… не пустая?..

— В нем?

— Ну это… серьезная… с парнями-то?

— А-а, ты вон что… Еще какая серьезная! Она вроде ждет этого… сына Баши Манхаева. Из армии.

— Да-а? Есть у нее, значит?

— Есть-есть. Не из той семьи, правда, не одобряю, если между нами… Но молодые — они сами…

— Сами, сами!

Не укрылось от деда Зуры, что Шабшар словно бы обрадовалась чему-то… Но чему?

Тетушка Шабшар, выйдя из дома, проводила старика до тропинки. Тот, окинув взглядом покосившуюся, с подгнившими венцами избу, сказал то ли сочувственно, то ли с долей осуждения:

— Чего ж не строитесь?

— Мой Атут все собирался, да не успел. Сначала фронтовые раны в постель его загнали, а потом и совсем…

Тетушка Шабшар промокнула кончиком головного платка сразу сделавшиеся мокрыми глаза.

— Ладно, не будем об этом, — вздохнул дед Зура. — У тебя вон какой сокол остался. Не одна. И в передовых твой Болот ходит…

— Молод еще.

— Молодость — не грех. А разве колхоз не поможет построиться? Все мы поможем.

— Да был разговор… Но председатель еще осенью пообещал, что выделит нам квартиру в тех новых домах… тех самых.

— Тоже хорошо, — обрадованно воскликнул дед Зура. — Готовое получите. Еще лучше. Дай-то бог!

Так — в разговорах с хозяевами о том, о сем, заручаясь согласием поработать на воскреснике, — пробежал дед Зура еще несколько домов. Оставалось заглянуть к своему ровеснику и старому приятелю Дамдину. И любопытно было узнать: не дрыхнет ли Хара-Ван, сын Дамдина, будет ли он со всеми в общественном деле? Тот ведь еще парень: не знаешь, что ждать от него…

У Дамдина много детей, давно выросли они, живут своими семьями здесь, в Халюте, и в дальних бригадах, родная кровь, но все ж отрезанные ломти: уже не тревожится отцовская душа за них… А вот Хара-Ван, меньшой, своенравный, непутевый отхончик…[19] Этот не дает покоя, с ним, как говорится, не заскучаешь. Что ни неделя — какая-нибудь выходка: то подерется, то напьется, то — как недавно было — прыгнет с верхушки сосны на стоящую внизу лошадь. Чуть кобылу не загубил и себе колени расшиб, потом дней пять с клюкой не расставался. И как с гуся вода!

Старуха ходит по сыновьям и дочерям — помогает нянчить внуков и правнуков, появляется дома, чтобы постирать да прибраться да вдоволь попилить Хара-Вана за его проделки… и снова ее нет. А старый Дамдин, выходило, обязан был оставаться возле проказливого сына. Сам с малолетства попустил его, избаловал — сам и терпи, мучайся!

И не женишь ведь такого оболтуса! Какая из девушек за него пойдет? Нынче любая девица знает себе цену — не старое время… Зачем ей муж, который в обнимку с бутылкой ходит да, пожалуй, еще из-за своей дури замахиваться будет, а то и поколотит…

Вот о чем заговорил старый Дамдин, когда дед Зура спросил его про Хара-Вана. Правда, при этом осторожно и похвалил отец сына: как будто бы, мол, спокойнее тот стал — пьет меньше, начал чисто одеваться, сегодня вот забежала за ним Дулан, кузнецова дочка, и он охотно побежал с ней куда-то… Может, утихомирится?

— Женить надо, женить! — категорично заявил дед Зура. — Видом он бравый, а что пошумел сверх меры — это дурная кровь выходила… Умная девка привяжет — как бычок на веревочке будет он.

— Твержу ему об этом — ищи жену, пора тебе… да толку-то! — Дамдин рукой махнул. — Все годки его переженились, а он с сопляками по улицам шастает…

— Он и работать умеет.

— Выкинет что-нибудь — про его работу никто уже и не помнит… лишь один срам… это вот да.

Глубже обозначались морщины на лице старого Дамдина — то, наверно, сама отцовская скорбь выказывала себя. Так подумал дед Зура — и предложил:

— Надо нам ему подыскать жену.

— Скажешь! Так он и согласится тебе…

— А надо с умом это сделать. Лучше бы ему такую, чтоб слегка постарше была… Ты не против?

— Чего?

— Если постарше…

— Лишь бы жили в мире да согласии… Но кого найдешь?

— Не унывай, поищем, — успокоил дед Зура. — Он, поди, еще не пробовал, какая сладость в женщине… Вспомни-ка себя молодого! Как мы-то, а?!

Дед Зура хихикнул и заговорщически подмигнул Дамдину: кое-что, дескать, знаем друг про дружку… Дамдин, улыбнувшись, смущенно хмыкнул.

— Женим, — уже уверенно пообещал дед Зура и с мыслью об этом расстался с приятелем.

«На ком? — думал он, торопясь к себе на подворье, чтобы забрать там приготовленную сумку с инструментом. — На такой девке, чтоб без осечки… Погоди-погоди, а если на Галхан, на дочке Данжара? Красивая, идет — оглянешься на нее, прямо сама в глаза просится… Уж такая согреет, заставит полюбить… А что мальчик у нее растет — это ж как посмотреть… Не убыток, а прибыль!»

Дед Зура, обрадованный неожиданной догадкой, даже рассмеялся вслух, руки потер… Есть на ком женить Хара-Вана, нашел он! Такая молодая женщина — как ягодка. Пусть еще поспешит Хара-Ван, пока кто-нибудь другой не очухается — глаз не положит на нее… Скорее свести их надо, пара будет на загляденье!

Хара-Ван и Галхан в эти минуты догадываться не могли, что именно сейчас стараниями деда Зуры обозначился резкий поворот и судьбе каждого из них, что, в конечном счете, должна была сложиться у них одна общая судьба.

Несколько лет назад Галхан закончила десятилетку — и уехала из села поступать в педагогический институт. Не прошла там по конкурсу, показалось ей обидным возвращаться ни с чем домой — устроилась она с разрешения родителей ученицей на швейную фабрику, сняла «угол». Год поработала — опять попробовала поступить, теперь уже в медицинский. И опять не добрала нужных баллов… В институтских коридорах познакомилась с таким же, как сама, неудачником. Парень зачастил к ней, как-то быстро она привыкла к нему и доверилась: он говорил, что теперь уж вместе они станут пытать счастья на вступительных экзаменах, а перед этим поженятся — и в студенческом общежитии дадут им, как семейным, отдельную комнату, А что на этот раз окажутся они в числе принятых — ни он, ни она не сомневались: вдвоем готовиться — не в одиночку! Он был старше, начитаннее и умел убеждать.

Пролетели зимние месяцы, а весной она призналась ему, что беременна. Он успокоил ее, сказал, что завтра нее пойдут в загс с заявлением; посидели они в ресторане, строя планы, как жить дальше («Поедем в Читу, — говорил он, — там у меня родители, помогут…») — и после этого вечера канул как в воду. Она по наивности и светлой вере своей в любовь ждала, надеялась — и уже потом узнала, что, рассчитавшись на заводе, подался он вроде бы куда-то на Дальний Восток, заметая следы. Да она в своем горе и в своей гордости и не искала: зачем? Убегай, раз такой!

Родился мальчик, хозяева попросили освободить комнату — и она из города вернулась в родительский дом. Но отец принял так, что на другой же день Галхан ночевала с малышом у школьной подруги… Стала она нянькой в яслях.

5

Когда дед Зура пришел к Дому культуры, тут — возле, на площадке — уже вовсю, визжали пилы, стучали топоры. Старшеклассники тесали плахи, ошкуривали бревна. Другие рыли ямы под столбы. Работа, короче, кипела вовсю, и старика это даже смутило: пока ходил «агитировал» — сам чуть не позже всех пришел!

Завидел он Шалтака-баабая — и подался к нему… Тот, одобрительно поглядывая на занятых делом ребят, сказал:

— Есть у них сноровка… В школе, что ли, поднабрались? Правильно сейчас учат. А нас не учили — мучили. До сих пор не забыл, как голыми коленями на сухие сосновые шишки ставили…

— Да их и механизаторской профессии в школе учат теперь, — живо поддержал разговор дед Зура. — Уж куда лучше! Школу кончил — готовый работник… Чего со стороны людей набирать, когда такие парни решили в своем колхозе остаться. Читал, как про них в газете расписали? На всю страницу!

— Как же — читал! Молодцы!

Десятиклассники, слушая разговор стариков, смущенно переглядывались. И лестно им, видно, было.

А дед Зура не преминул совет дать:

— Еще ровнее строгайте, чтоб ваши барышни каблуков не ломали, не портили… Про городской паркет слыхали?, Чтоб как по паркету… Это, я понимаю, будут танцы!

— А правильно ли разметили площадку? — усомнился Шалтак-баабай. — Не лучше было бы прямо впритык к Дому культуры… Не надо тогда столбы для света ставить.

— Нет-нет, — возразил дед Зура. — Впритык — пожароопасно. Упадет окурок под настил… молодые ж, гляди да гляди за ними! А на втором этаже библиотека, тыщи книг. Так заполыхает — не погасить. А отвечать кому? Мне!

— Да, пожалуй, нельзя впритык…

— А я о чем!

Старики, переговариваясь, медленно и с достоинством — как генералы на смотру — обходили «фронт работ».

Остановились они возле двух подростков, которые не просто усердно — очень уж ловко строгали большими рубанками смолистые брусья. Только и слышалось: жжиг-жжиг, жжиг-жжиг… И золотые стружки тонкими кольцами падали на землю. Дед Зура провел ладонью по струганому месту, восхищенно показал Шалтак-баабаю большой палец:

— Мастера́, не возразишь! Танцплощадка впрямь будет как полированный шифоньер. Девки довольны останутся. Чего хочешь проси — не откажут! За такое старанье-то.

Пареньки, покраснев, лишь ниже головы к рубанкам нагнули.

— В каждом деле человек должен быть акамедиком, — не унимался дед Зура. — Вот и вы такие… без пяти минут акамедики!

— Академики, — робко поправил один из ребят.

— Вот-вот, они самые!

— А в ваши годы, таабай[20], делали такие танцплощадки? — осмелев, спросил паренек. — Ну не такие… а что-нибудь похожее?

— Откуда! — Дед Зура от возмущения даже закашлялся. — Чего выдумал! Мы даже слов таких не знали. Не вру ведь, Шалтак?

— Верно.

— Ёхор-наадан, конечно, устраивали, ёхорили. Как молодым без этого?

— Ха-ха-ха!..

— Веселились, ребятки, и мы. Но жизнь совсем другая была. Начали хорошо жить, а тут ерманские идолы войной на нас. Пока их выбивали — четыре года… А после войны — и бедность и нужда была. У наших девок тогда не туфли на тонких каблуках, а черные — от навоза и грязи — пятки были… И работали мы как! Иногда лишний раз на двор сбегать времени не хватало… Но девки… в ту пору хорошие девки были. Не хуже ваших!

— Ха-ха-ха…

— Смешно? Ладно, посмейтесь над стариками, однако глядите, чтоб было все без сучка без задоринки… еще подойдем, проверим!

Дед Зура дернул Шалтак-баабая за рукав, указывая глазами на подходившего Чулуна. Председатель сельсовета, как всегда заметно прихрамывая, нес в руках ящичек с инструментами. Он тоже заметил стариков и, оживившись, поспешил к ним навстречу. Из-за угла Дома культуры, что-то озабоченно обсуждая, вышли Эрбэд Хунданович и Дулан.

Встретились все, поздоровались обрадованно.

— Лиха беда — начало, — весело проговорил секретарь парткома, оглядывая работавших парней, — почаще бы нам так…

— Надо, чтоб молодые село свое уважали, — степенно заметил Шалтак-баабай. — А что они сейчас своими руками делают — к тому и бережны будут…

— Что-то девчат мало, — обеспокоенно сказала Дулан.

— Не волнуйся, дочка, — успокоил дед Зура. — Я вот сам опоздал, а уж как спешил… Мигом сбегутся на стук топоров! Женихи-то здесь!

Эрбэд Хунданович развернул рулон плотной бумаги, аккуратно положил этот лист поверх штабеля досок:

— Смотрите.

Это был план-проект генеральной застройки Халюты.

Палец парторга уперся в здание, в котором все узнали Дом культуры. От него по центральной дороге прямые линии аллей бежали к памятнику-мемориалу: на высоком постаменте коленопреклоненный — у боевого знамени — воин с автоматом…

— Увековечим имена наших земляков, погибших в сражениях за Родину, — пояснял старикам Эрбэд Хунданович. — Каждое имя — золотом на мраморе…

— Каждое? — удивился дед Зура.

— Обязательно.

— Двести семь человек, — сказал Чулун-ахай, — вот сколько не вернулось…

— Нас было трое братьев, — у деда Зуры блеснули на глазах еле заметные слезинки, тут же затерявшиеся в морщинах щек. — И каждый из нас тогда уже своей семьей жил. Я до Берлина дошел, а где братья лежат — одним бурханам известно… И лежат ли в земле? Старший, Балдан, на море воевал, где кругом вода… Пусть хоть тут его имя будет на камне, в Халюте нашей…

Дед Зура отвернулся, чтобы, наверно, другие не видели, как дрожат у него губы. Молчали Шалтак-баабай и Чулун-ахай, тоже фронтовики, крепко меченные в боях горячим свинцом.

Эрбэд Хунданович, чтобы разрядить тягостную атмосферу, спросил у Дулан:

— А как с комнатой боевой и трудовой славы — начали оформлять?

— Да, Эрбэд Хунданович. Школа пришла на помощь: учителя и ребята подбирают материалы. Надо бы нам в селе — в других местах уже есть — создать совет ветеранов войны и труда…

— Дельное предложение, — поддержал Чулун-ахай.

— И вас назначим председателем совета! — подхватил разговор Эрбэд Хунданович. — А Шалтака-баабая, Зуру-баабая — членами совета… Кто больше их заслуживает такой чести? В общем, утвердим это на ближайшем заседании парткома. Вам, Дулан Ермооновна, поручение: подготовьте список кандидатур, обговорите его с Шалтаком Семеновичем — и мне на стол…

А мимо них, здороваясь, звонко переговариваясь, шли на стройплощадку люди. И не только молодые.

Кузнец Ермоон подобрал себе бригаду из самых умелых — строить закрытую, арочного типа, сцену, на которой можно было бы ставить концерты, где могли бы — при случае — разместиться оркестр и хор.

Болот и Хара-Ван подвозили на своих тракторах тес, щебенку, другие стройматериалы.

Из репродуктора, подключенного к радиоле, громко звучала музыка — и бодрые марши, и нежные мелодии…

Дулан постаралась всем угодить — и старым, и юным.

Разгоравшийся майский день радовал голубизной неба, ласковым солнцем.

Давно в Халюте так не было: сразу, вместе — столько людей, столько веселых голосов…

Чулун-ахай тихо спросил Эрбэда Хундановича:

— А что-то Мэтэпа Урбановича не вижу?

— Заболел… как будто. В город уехал.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Субботним вечером дед Зура, принарядившийся в новый пиджак, поджидал у кузницы Хара-Вана, Чтобы не маячить на виду у прохожих, он зашел за угол, присел на брошенный автомобильный скат.

Хара-Ван задерживался…

Старик достал из кармана кожаный кисет, набил длинную — с изогнутым мундштуком и серебряной крышечкой — трубку, ту самую, которой пользуется он лишь в торжественных случаях. Синий дымок, окутывая его лицо, путался в его редкой бороденке.

Дед Зура благодушно думал, как ловко провел он подготовительную операцию… Сколько хитрости и мудрости вложил в эту затею, чтобы Хара-Ван согласился пойти в гости к Галхан, а та, в свою очередь, встретила бы как полагается — душевно, с пониманием…

Но где же этот непутевый? Вдруг не придет?

Дед Зура глубоко затянулся и выпустил изо рта очередной дымный клубок, а когда он рассеялся перед глазами — увидел маячивший в отдалении силуэт… Он, Хара-Ван!

Старик громко кашлянул — и парень, оглянувшись, поспешно пошел к нему. Одет он был как на праздник — в белоснежной сорочке с галстуком, на ногах ловили закатные блики лакированные туфли. В руках Хара-Ван держал тяжело набитый портфель.

— А это чего? — кивнул на портфель дед Зура.

— Сами ж велели: водка, шампанское, консервы, шоколад…

— Много чего-то…

— А я не привык жмотничать.

— И хорошо! Готов?

— Как-то неудобно…

— Ну, совсем, дурачок! — дед Зура ободряюще потрепал парня по плечу. — Стесняешься — значит, нравится она тебе, переживаешь, стало быть.

— Может, оставим это? Врежем здесь вот… Она в школе, помню, и смотреть на меня не хотела…

— Прикуси язык. Мужчина ты иль нет? В школе она кто была? Глупая, как козявка. А сейчас кто она? Жен-щи-на. Вот! Она ж видит, какой богатырь перед ней… Иль навечно в холостяках останешься? Отца старого пожалей.

— Да… да… отец… это, конечно…

Дед Зура, словно офицер солдату, скомандовал:

— Вперед. Голову высоко! Не отставать!

Дом Галхан, прежней няньки, а нынче, когда она заочно окончила техникум, старшей воспитательницы детского сада-яслей, стоял совсем неподалеку. Через три минуты они уже стучали в дверь…

Галхан, вежливо поздоровавшись, пригласила войти. Была она одна, на щеках ее пылал румянец.

Дед Зура незаметно подмигнул Хара-Вану: «Видал?» А тот и сам понял: их ждали, они желанные гости здесь.

Она усадила их на диван, сняла с этажерки толстый альбом:

— Займитесь пока. Там, на фотографиях, все наши… со школы еще. Ты, Хара-Ван, должен помнить…

И, зардевшись пуще прежнего, юркнула в спальню.

Появилась она оттуда в красивом, с кружевами платье; на запястье поблескивал браслет из темного серебра, и такие же сережки посверкивали на мочках ушей. Дед Зура шумно, с удовольствием носом втянул: мягкой волной накатился на них с Хара-Ваном запах духов, будто все цветы халютинской долины в этот миг оказались здесь, в этом доме.

— Такие гости! — говорила меж тем Галхан, застилая стол скатертью. — Коли сам Зура-таабай заглянул на огонек — не отпущу вас так просто…

Приносила она из кухни, расставляла на столе тарелки с закуской. Хара-Ван принялся за портфель, и Галхан искренне поразилась:

— Зачем? И столько?

— Ничего, ничего, — нашелся дед Зура. — Мы потом еще придем. Запас, известно, карман не трет!

Когда же подняли рюмки — дед Зура начал решительно, с главного:

— Бывает трудная любовь, когда дожидается она своего часа не один год. Так и вы, думаю, по-своему поджидали друг друга… Не перебивайте! Хватили горького, кислого — теперь черед сладкого пришел. Вам, слава богу, не по семнадцать, а еще по десятку лет к этим семнадцати набежит… Чего ждать, детки мои дорогие? Любите друг друга, как любите свою землю, на которой остались, пускайте глубокие корни здесь и… не поминайте меня лихом! Одним словом, за здоровье и счастье молодых… вас, стало быть!

И он молодцевато опрокинул свою рюмку.

«Молодые» изредка и смущенно поглядывали друг на друга. А дед Зура, хмелея, говорил и говорил…

И не помнил он, как Хара-Ван взял его под руки, вывел за порог, показал, куда идти, — и подтолкнул… Проснулся же когда — так и не мог сказать себе: чем все закончилось, вместе ли уходили они с Хара-Ваном, или тот остался у Галхан?

Ясность внесла старуха, выгонявшая в стадо корову.

— Старый башмак, — она жгла его презрительным взглядом. — И туда же!.. Не нагулялся за свою жизнь?

— Не ори попусту, — выдавил он из себя. — Толком говори.

— Поглядел бы на своего любимца… на этого бузотера Хара-Вана! Не лицо у него, сплошной синяк! А люди смеются, злословят… Поделом.

Тут уж дед Зура не на шутку встревожился, чугунную голову кое-как от подушки оторвал, проговорил неуверенно:

— Дело молодое, чего не бывает… При чем здесь я?

— Ах, при чем?! — взвилась старуха и стегнула его веревкой, что в руках у нее была. Не больно, однако рукам волю дала. — Не ты ль вчера, безмозглый, отвел Хара-Вана к этой подзаборнице? Пили у нее. Небось сам подговорил, чтоб Хара-Ван остался у нее ночевать. Так ведь? Знаю тебя… А она хоть в девках шлюхалась, а теперь цену себе знает. Так наподдала твоему Хара-Вану — такой же он синий, как его трактор! Вся Халюта смеется…

— Ничего не знаю, — пытался оправдаться дед Зура. — Шел мимо, стаканчик у них выпил, а что там — дело, говорю, молодое… Без меня было.

— Как же… «молодое»… «без меня»! — злорадствовала старуха. — Не знаю, что ль, тебя? Ты с Хара-Ваном возишься потому, что сам такой. Да, да!

— Не болтай!

— Молодуха как зажмет тебя, старого, так рассыплешься трухой… А туда же… смотрите на него!

— Погоди, ведьма, я сейчас встану, покажу тебе… — озлился не на шутку дед Зура. — Разговорилась, ишь…

Старуха, ворча под нос, ушла на кухоньку, долго возилась там — и вернулась со стаканом, налитым на одну треть.

— Пей уж, идол, лечись.

Дед Зура, не мешкая, хватанул водочки, погладил старуху по костлявому боку и стал обуваться. «Чего-то не предусмотрел я, — тревожно подумал он, — не все, как надо, разъяснил Хара-Вану. Ему с лаской надо было бы подкатиться, обождать даже маленько… А он, поди, как жеребец, нахрапом… И народ узнал. Чего же делать, как исправить?»

2

Главный инженер колхоза Мэргэн Нагаслаев надеялся, что проведут они посевную и наступит небольшая передышка… Но не тут-то было!

А посевная, хотя справились с ней успешно, вымотала — особенно его, «главного». Не хватало трактористов, и он сам садился за рычаги, подменял механизаторов. Но разве это дело: он на поле, в борозде, а вся инженерная служба колхоза без надзора. На нем же не только полевые работы — вся колхозная техника, механизация на фермах, автопарк, горюче-смазочное хозяйство… не перечислить! И к тому же официально он считается заместителем председателя: куда какой круг обязанностей и ответственности за все! Тем более что Мэтэп Урбанович то и дело мотается в город, подолгу задерживается там… А без него люди к кому? К заму, конечно. Подпиши, рассуди, распорядись, посоветуй… Правда, не очень-то он мог позволить себе в отсутствие Мэтэпа Урбановича самостоятельно распоряжаться: тот не терпел — по его выражению — «своевольства». Что-нибудь мелкое, из текущих дел — это пожалуйста. А чуть посложнее вопрос — тут только он, председатель, волен был решать. «Не спеши, — сказал он Мэргэну, отчитав его за какую-то из «инициатив». — Молодой ты — учись, приглядывайся. Помни: на облучок рядом с собой я тебя посадил, но вожжи у меня в руках. А коли так — не хватайся прежде времени за них…»

Сказал — словно бы упрекнул: а не подсиживать ли меня задумал? После такого, понятно, поневоле станешь себя сдерживать: лишь бы не косился он.

В один из первых на севе дней, отработав на тракторе в ночь полную смену (подменял Хара-Вана), Мэргэн появился в председательском кабинете не заходя домой — в грязном комбинезоне, с черным от пыли лицом, небритый…

— Зашиваемся, Мэтэп Урбанович.

Председатель задумчиво потер переносицу — и улыбнулся ободряюще:

— Второй год ты в колхозе — и уже паникуешь. Правильно: колхоз — это тебе не институт, тут куда ни кинь, как говорит русская пословица, всюду клин. Не привык, да? Но запомни: надо привыкнуть и уметь выходить из положения…

— Хорошие слова, — сдерживаясь, ответил Мэргэн. — Но что делать? Из года в год одно и то же? Разве нормально?

— Присаживайся, успокойся. — Мэтэп Урбанович поднял телефонную трубку: — Девушка, мне город… Это сельскохозяйственный институт? Мне с ректором поговорить надо!

Мэргэн поразился: председатель звонит ректору его вуза?! Зачем? Не о нем же, Мэргэне, да к тому ж в его присутствии, станет наводить справки? И что могут ответить из института? Мэргэн Нагаслаев, скажут, получил диплом с отличием, на факультете был активным общественником, хорошо зарекомендовал себя на практике, сам выбрал при распределении отдаленный район — не захотел для себя легкой, проторенной дорожки…

Все это в секунды «прокрутилось» в голове подрастерявшегося Мэргэна…

Протяжно зазвенел телефон.

Обмен любезностями… широкая улыбка на лице Мэтэпа Урбановича… обкатанные слова… В чем их смысл? «Мы охотно приняли бы, как практикантов, ваших старшекурсников, с факультета механизации… Завтра же пошлем за ними машину. А что нужно институту, чем можем быть полезны? Хорошо, хорошо… сущие пустяки… не беспокойтесь!»

Мэргэн, уже поняв что к чему, вспомнил, как в годы ученья его и сокурсников не раз вот так же неожиданно направляли из института в хозяйства — и они до седьмого пота работали там на посевной или уборке. Засчитывалось это им как производственная практика, приносила она, разумеется, свои плоды — «набивали руку» в обращении с техникой, а одновременно, следовательно, выводили колхозы из аврального положения!

— Слышал? — довольным голосом спросил его Мэтэп Урбанович. — Мы старые товарищи с вашим ректором.

— А дальше? — упрямо произнес Мэргэн.

Мэтэп Урбанович, будто не расслышав, принялся назидательно наставлять:

— Двадцать человек прибудут — позаботься о встрече, размещении. Будущие инженеры-механики… подготовленные, значит. Да сам это знаешь… чего объяснять тебе! А вот распредели по рабочим местам толково, чтоб я уже не занимался тем, что трактора простаивают… Строго спрошу! И ухо востро держи… Чтоб к тракторам они бережно относились: это не мотоциклы, не велосипеды, понимаете ли. Сменную норму каждому — на полную катушку! Молодые — не сломаются. А с оплатой не обидим. Так и объясни им. Сам вчерашний студент, найдешь общий язык. Все понятно?

— А дальше как будем? Студенты уедут… А там заготовка кормов, сенокос, хлебоуборка…

Мэргэн решил не отступать.

Председатель, обхватив ладонями виски, уперся локтями в стол и какое-то время молчал, то ли совсем о другом думая, то ли собираясь с мыслями. Наконец он поднял глаза, блеснувшие холодно, — и спросил отчужденно:

— Ты о чем? Работа пугает? Устал?

— Я о приезжих… Сегодня приедут, а завтра, когда еще больше нужда в рабочих руках будет?

Мэтэп Урбанович раздраженно ответил:

— Знаешь, как у нас в народе говорят? Легкие, которые будешь есть сегодня, вкуснее жира, который можешь съесть завтра… На твоей персональной ответственности — посевная. Это задача номер один. Но чтоб технику не порвать! Да чтоб работала она с полной отдачей! Меня, думаешь, критиковали на партсобрании за холостые пробеги машин, за низкий коэффициент использования тракторов? Не меня, если задуматься, а тебя — главного инженера! Делай выводы… И хватит пустых слов — можешь идти!

Он тогда вышел из председательского кабинета удрученным… и со смутным чувством то ли собственной вины, то ли какой-то своей профессиональной неполноценности. Молодым петушком наскакивал на председателя, а сам, по существу, ничего конкретного предложить не мог. А у Мэтэпа Урбановича — опыт, возраст за плечами… Уважаемый в районе сельский руководитель… Наверно, не меньше его, Мэргэна, обеспокоен он кадровым вопросом? Может, действительно следует больше прислушиваться, приглядываться, учиться, чтобы не казаться наивным в своих представлениях? Ведь как просто улаживает Мэтэп Урбанович любое дело: звонок-другой от него в райцентр или в город — и находятся для колхоза дефицитные запчасти, лимитированные стройматериалы, дополнительное количество нужных семян…

Самые противоречивые думы теснились в голове.

Однако в глубине души верилось: Мэтэп Урбанович найдет выход из любого положения, в любом случае!

Но вот сейчас… Опять запарка. Едва ли не треть тракторов на приколе, требуют серьезного ремонта они. Кого винить? Тех студентов? Их след простыл… Они теперь вовсю рассказывают, как лихо соревновались с передовыми механизаторами Халюты, — и не раз выходили победителями, славно заработали, потому что давали за световой день по полторы, а то и по две с половиной нормы. Но вот как при этом обращались с техникой, как «выжимали» из нее все возможное и невозможное, не заботясь о последствиях, — об этом те студенты не станут распространяться… Свое «доказали», свое получили, а остальное — не их печаль!

Последнюю неделю Мэргэн буквально не выходил из ремонтной мастерской… Вынужден был снять кое-кого из трактористов с пахоты паров — перебросил их на ремонт зерновых комбайнов. Эти комбайны надо ставить на «линейку готовности»: не сегодня-завтра нагрянут из райцентра с проверкой. А тут они еще, покалеченные тракторы… Председатель же не спрашивал ни о чем, не вникал в заботы инженерно-технической службы, как бы этим самым показывая: полностью тебе, Мэргэн, доверяю, проявляй самостоятельность, к которой рвешься! Однако смотри… чтоб все хорошо было!

Но ничего хорошего ближайшее будущее не сулило.

И он не нашел ничего лучшего, как утром, после планерки, когда все вышли из кабинета председателя, сказать ему:

— Переводите меня в механики. Главным не хочу, не буду!

— Что стряслось? — заинтересованно и, как показалось Мэргэну, сочувственно спросил Мэтэп Урбанович. — Видок у тебя… о-хо-хо! Ночами не спишь? Влюбился?

— Тут влюбишься… Хоть караул кричи. Не могу, нет… Согласен в механики.

— Да объясни толком! — вспылил Мэтэп Урбанович.

Мэргэн сбивчиво поведал о своих горестях с ремонтом техники, о том, что объем ремонтно-восстановительных работ большой, а людей по пальцам пересчитаешь… Снимешь с одного участка — другой оголяется!

Председатель покачал головой:

— Эх, молодо-зелено… И сразу — не могу! Кончай давать волю малодушию. Быстро сломишься. Надо быть как кремень. Или насовсем уходи из сельского хозяйства! Оно слабонервных не терпит. Понял? А теперь по существу. Голову ломал? Какой выход?

— Если механизаторов-пенсионеров привлечь на ремонт? Говорил кое с кем, но не очень-то они…

— Гм!.. Еще?

— Эрбэд Хунданович сказал, что десятиклассники, как только экзамены сдадут, приходят…

— Шалопаи!

— Но они тракторы и комбайны знают, имеют удостоверения… Ремонт — как первоначальная практика. Первая самостоятельная работа. Проверка. И посадим их на те тракторы, что сами они отремонтируют. Эрбэд Хунданович поддерживает…

— А что же ты ко мне лезешь с этим, коли вы с Эрбэдом решили все, а? — Глаза председателя недобро сузились. — Пенсионеры, школьники… А сам чуть ли не увольняться надумал! С чего бы? Принимай сопляков — и действуй.

— Но…

— В том-то и дело, что «но»!

— Если мы не посадим школьников на технику, а дадим им, например, вилы, лопаты, грабли — они ж разбегутся. Интерес должен быть. Они ж молодые…

— Ты ко мне обратился, или я к тебе… за политграмотой? — Мэтэп Урбанович нервно постукивал карандашом по столу. — Тебе кем следует быть в колхозе — практиком или теоретиком? Помолчи, когда старший говорит! И мотай на ус… Возьми меня, к примеру. Не выполню я квартального или годового плана — что будет? Три шкуры с меня сдерут, заставят выполнить. А ты мне про школьников, пенсионеров… Я не школьный учитель и не заведующий отделом социального обеспечения! Я председатель колхоза! Это ты за моей спиной, а мне не за кого спрятаться… И опыты ставить, экспериментировать не могу. Как с твоими сопляками из школы… Только наверняка, только проверенно! Дошло? Так надо работать.

— Жизнь меняется…

— А мясо, молоко, хлеб другими не стали! — Мэтэп Урбанович, успокаиваясь, говорил уже тише. — Я не против: экспериментируй со своими юнцами… А в главном сделаем так: сегодня свяжусь с директором одного из городских предприятий — они в порядке шефства пришлют ремонтную бригаду. Составь список, по каким специальностям…

— Немедленно, сейчас же сделаю, Мэтэп Урбанович.

— Обеспечь: жилье, свежие продукты… Как положено, короче.

— Само собой…

— И не обижай их, когда станешь закрывать наряды. Но при этом каждого нагружай, чтоб оглядываться им некогда было…

У Мэргэна гора с плеч: будут ремонтники!

А председатель говорил с отеческой ласковостью в голосе:

— Неразрешимых проблем не бывает. Чаще обращайся. Это тебе школа на будущее. И прошу: не паникуй. Никогда! Пока я на этом месте — с любой задачей справимся. Я, между прочим, на тебя очень надеюсь. Не подведи…

3

Дулан уже не знала, куда деваться от Болота… Так, поглядеть, парень смирный, стеснительный даже, но — и упрямый! А точнее определить — настырный. По отношению к ней, во всяком случае.

Едва ли не каждый вечер, как только возвращалась она из Дома культуры, он где-нибудь подкарауливал ее. «Люблю тебя, в покое не оставлю, слушать ничего не хочу!..»! — вот его слова.

Парни и девчата проводят ее до калитки, а Болот, оказывается, прячется за крыльцом. Она за ручку двери — он перед ней… И по-другому было: за дверью, в темных сенях, ее поджидал. Напугал — не пересказать…

Дулан подумывает даже: не пожаловаться ли отцу? Пусть отец встречает ее из Дома культуры… Однако совестно. Не, маленькая же! Смеяться над ней будут.

А всего хуже: перед Амархан стыдно. Знает Дулан, что та давно любит Болота. Появится на танцах — и одиноко подпирает спиной штакетниковую ограду, в глазах тоска… Постоит-постоит немного — и уйдет незаметно.

Что делать?

Сегодня, в воскресенье, Дулан пошла на хитрость. Танцы еще были в разгаре, когда она, договорившись с дедом Зурой, что он выключит аппаратуру и сделает все как нужно, — оставила танцплощадку, торопясь, побежала окольным путем домой…

Каково же было удивление Дулан, когда, загораживая ей дорогу, от калитки ее дома отделилась неясная в сумерках фигура… Он — Болот? Нет, это женщина, девушка…

Амархан?!

Она!

— Ну, здравствуй, — сказала Дулан. — Меня ждешь?

— Тебя, тебя! — голос у Амархан был таким, что вот-вот на крик она сорвется…

— Пойдем в дом.

— Нет уж! Тут мне объяснишь!

— Что?

— Не притворяйся, я все знаю. В городе своего не добрала, сюда приехала парней завлекать?

— Зачем ты так, Амархан?

Дулан попыталась успокаивающе, ласково взять Амархан за руку, но та резко отдернула ее.

— Не приманивай больше Болота. Он не нужен тебе!

— Конечно, не нужен…

В голосе Амархан по-прежнему чувствовалась непримиримость:

— Поживешь здесь — и уедешь. А Болот в дураках останется! У разбитого корыта.

— Да выслушай ты меня, Амархан. И куда это я должна уехать?

— Не ты первая, не ты последняя… До тебя тоже в Доме культуры были. Где они?

— То они, то я!

— Надоест забавляться… уедешь! К чистеньким женихам. А наших не трогай. Заруби это себе на носу!

Дулан сдерживала себя, понимая, что не легко дался Амархан этот шаг — подкараулить «соперницу» для разговора… Грубит? Это она от ревности, от обиды.

— Сама не знаю, как объяснить Болоту, чтобы не ходил следом, — как можно спокойнее и доверительнее заговорила Дулан. — Непробиваемый! Я и сегодня, видишь, сбежала пораньше… Уже боюсь его.

— Не пара он тебе.

— Что ты заладила… Не в этом же дело! Слышала, наверно, что жду… ну, что есть у меня парень, наш, халютинский. Вот-вот из армии вернется. Зачем же мне Болот? Да чтоб всякие ненужные разговоры…

— Это правда?

Теперь уже Амархан схватила ее за руку — крепко и благодарно.

— Я тебе разрешаю… даже прошу, Амархан! Скажи об этом Болоту.

— Даже не знаю как…

— Ведь любишь его! А то разве пришла бы… разве стояли бы вот так сейчас… Я желаю тебе счастья с Болотом.

— Сбудется ли…

— Ты, оказывается, вон какая… Умеешь бороться за свою любовь. А если… если мой начнет за другой бегать — я не смогу так…

— Любишь — то сможешь.

Долго они стояли у калитки, делясь своими сердечными тайнами, и хорошо им было в этот час, как хорошо бывает лишь в юности, когда легко веришь в то, что завтрашний день, словно по волшебству, унесет все тревоги и щедро одарит желанными радостями…

4

Болот заметил, что мать чем-то расстроена. Обычно за ужином, когда соберутся они после работы, она весело рассказывает, как день прошел, что у них на ферме было, какие новости услышала, и его дотошно расспрашивает. А сегодня, сразу видно, не в настроении: ест вяло, неохотно, роняет скупые слова. Не улыбнется, не пошутит… Заглянул в глаза ее — тяжелые они, в тревожной озабоченности.

«Что-нибудь с коровами, наверно, — подумал Болот. — Уходить ей надо из доярок. Не молодая, силы уже не те… Недосыпает, отдыха никакого, суставы по ночам ломят. Всю жизнь она, с малолетства, доит, доит… Сколько можно! Пусть в овощеводческую бригаду идет. Да ведь не согласится. «Мои коровы, мои коровы»!.. Словно они сестры ей!..»

Вслух же сказал:

— Ты чего, мать, не в духе?

— Да так…

— А все же?

— Стареет твоя мать, сынок. — Она глубоко вздохнула, — Пенсию уже выработала, могу уйти с фермы.

— Уходи! Или я мало получаю?

— А как без работы? Со скуки иссохну. Ты целыми днями на тракторе, а мне что тут, в пустых стенах, делать? Были б внуки — была бы забота.

— Опять за свое…

— И коров некому передать. Сама раздоила эту группу, все они у меня как на подбор… Отдашь какой-нибудь неумехе — загубит коров. Да и не очень охотники из молодых находятся… Девки ныне подолгу спать любят, избалованные. Какие из них доярки!

— Сама ж Амархан нахваливаешь…

— Это одна такая… Чего ты тянешь, сынок? Девка от переживаний почернела. Лучше жены не найдешь.

— Так уж и не найдешь! — Он дурашливо засмеялся, но, увидев, что матери это неприятно, — поспешил успокоить: — Ладно, ладно… Решусь. Но вот, мать, о чем думаю. Домишко-то наш ветхий, тесный. Чего сюда жену приводить? Переселимся — и тогда уж! Квартиры готовы — вот-вот заселять начнут…

— Ах, сынок, — и мать отвернулась, пряча повлажневшие глаза. — Не получится у нас с новой квартирой.

— Ты что? Как не получится?! Сам Мэтэп Урбанович не только тебе, мне твердо обещал, — Болот в возмущении вскочил со стула. — Не его обещания бы — давно отцовский дом перестроил бы… А то ждем!

— Была я вчера у него, сынок. Отказал. А ты его знаешь: не захотел дать — не даст. Видать, в неурочный день заглянула к нему. Зол он, как понимаю, на Эрбэда Хундановича и Дулан, а срывает зло на нас.

— Ничего не понимаю! — Болот растерянно смотрел на мать. — Вот так — безо всякой причины — и отказал?

Мать помолчала, будто раздумывая, говорить или нет, — и решилась все-таки:

— За твое участие в воскреснике, сынок. Танцплощадку строили, а ты, выходит, в этот день прогул совершил. Должен был работать на вспашке паров, а гонял трактор на воскресник… И меня, значит, обманул ты. Председатель говорит, что за трактор тоже с тебя вычтут, будто ты для себя его использовал… Вот ведь как! И квартиры лишились…

— Чушь! — закричал Болот, и черная лохматая тень от него заметалась по стене. — Какой прогул? Воскресник был согласован в парткоме, комитете комсомола, в сельсовете. А я в воскресенье должен был отдыхать. А на воскресник пошел! Со всеми вместе. Нас Дулан собирала…

— Во-во! Дулан… Ее танцульки-манцульки и довели… Завертела всех. Одна кутерьма!

Болот метнул на мать настороженный взгляд:

— При чем здесь Дулан?

— При том! Разве можно было делать что-то вопреки воле председателя?

— Не вопреки, а говорю же тебе — со-гла-со-ван-но! А Дулан, если уж о ней… Она молодец! Да. Вернулась в родной улус, и вон как весело стало в Доме культуры… Когда так было?

— А мне такое не нравится, — мать глядела на сына о нескрываемым беспокойством. — Чего метаться, зачем? Осталась в городе — живи там. А не так же: туда-сюда!

— Она насовсем вернулась.

— Поживем — увидим. Наверно, тоже гордячка большая… Была у нас в деревне похожая. Кто? Галхан! С чем вернулась в деревню тогда? Позор! Ребенка нагуляла… И неймется ей! Теперь вот Хара-Вана опозорила. Парень исправился, работал на совесть, а с ней связался — вся рожа наперекосяк, избита-исцарапана…

— Сравнила с кем! Ну, мать, ты даешь! Слов нет, — у Болота возмущение в голосе. — Нечего на Дулан бочку катить… не такая она. А Хара-Ван, видать, напился, скандалить, как бывает с ним, стал… Вот и получил от Галхан. Зачем же с больной головы на здоровую?

— Чтоб твоя голова ненароком не вскружилась, сынок.

— Я понял, мать. — Болот усмехнулся, подошел к матери, обнял ее. — Будет так, как ты хочешь. Обещаю. А с Дулан?.. Комсомольские дела нас связывают с Дулан. И только! Не тревожься… А что касается моего прогула, как кто-то посчитал… я завтра же поговорю с председателем.

Мать протестующе замахала руками:

— Не смей… нет, нет! Не скандаль с председателем. Пусть запишут прогул, вычтут деньги за трактор… Не обедняем! Раньше как в народе говорили? Если поссоришься с собаками — останешься без полы, а поссоришься с нойонами[21] — останешься без спины.

— Что раньше было — быльем поросло. Нынче все по-другому…

— А плохое семя, сынок, живуче. Ты его бросил — оно потом прорастет, сам не знаешь где… — Мать старалась успокоить сына; снизу вверх — маленькая перед ним — просительно заглядывала ему в глаза. — Мэтэп Урбанович не таким, как ты, спины ломал. И поделом, рассудить… Дисциплина должна быть. Без нее колхоз не колхоз… И не думай, что твоя мать не сумеет отстоять себя и сына своего. Насчет твоего прогула и квартиры еще раз буду с председателем говорить. Скажу ему: «Что, Мэтэп Урбанович, не нужна вам разве Шабшар в доярках? Есть кем заменить? Или я за долгие годы горбом своим квартиры не заслужила?» Вот как ему скажу!

Болот неуступчиво пробормотал:

— И я скажу. Не ему, так Эрбэду Хундановичу.

— Боже упаси! — опять всполошилась мать. — Эрбэд Хунданович молод, горяч, еще не известно — усидит ли на своем месте. А у Мэтэпа Урбановича и власть, и авторитет. Он, конечно, всяким бывает — крутой иногда, не выслушает… Но ведь и так прикинуть: первый спрос за все в колхозе с кого? С него, председателя! Ты-то ничего не помнишь… А до него какой наш колхоз был? То-то же! Сейчас вон по сколько получаем, а тогда копейку только издали видели. Блестела, а в руки не давалась! Соображаешь? Вот ведь как… Твой же Эрбэд Хунданович, сынок, на готовенькое, можно сказать, пришел. Как можно его выше председателя ставить? Несправедливо!

В это время, медленно приоткрываясь, заскрипела дверь, показалась в ней чья-то спина — и человек, пожаловавший столь неожиданно, глядел на улицу, делал кому-то там знаки рукой… Тетушка Шабшар подошла к порогу и, узнав деда Зуру, невольно рассмеялась:

— Что вы, как рак, вползаете? Проходите.

Старик, обернувшись, поздоровался — и нарочито строго прикрикнул на Болота:

— Чего расселся? Следуй за мной — да поживее!

— Это куда еще? — спросила тетушка Шабшар.

— Известно куда — в ДК!

— У вас, Зура-таабай, погляжу, больше забот нет, как только по вечерам с молодыми шастать, — не очень-то почтительно, поджав осуждающе губы, промолвила тетушка Шабшар.

Но дед Зура вроде бы не заметил неодобрительного тона женщины; отозвался весело, с охотой:

— Не шастаю. Я ж не только сторож в ДК, Шабшар, я, если хочешь, первый помощник директора… вот! На репетицию хора опаздывающих скликаю. Сам Эрбэд Хунданович пришел. Голосище-то у него — заслушаешься! Особенно старинные песни ему удаются. Как запоет — девки рты разевают… Нам бы, небось думают, такого мужа! Да что девки! У меня он своим голосом слезу высекает…

— Болот никуда не пойдет, — резко прервала старика тетушка Шабшар.

— Это почему же?

— Ему пора семьей обзавестись, а мне внуков нянчить! А на этих танцульках одно легкомыслие. Пусть лучше дома посидит…

— Женить, женить! — подхватил дед Зура — и плутоватые глаза его смеялись. — Согласен сватом быть…

— Уж нет! — Тетушка Шабшар погрозила пальцем. — Слыхали, как вы Хара-Вана сосватали… На все село смеху!

— Это ничего, — не смутился дед Зура, — для начала даже хорошо. Это как разведка боем. Галхан погорячилась, теперь уже одумалась. Сначала пламя, огонь, а уж потом жар… Не остынет!

Он снова взглянул на Болота и, хитровато щурясь, сказал:

— Коли мамка не пускает — сиди. Зря время только я потерял… Побегу. Жаль, заставил человека на улице ждать. Девка стеснительная, не захотела зайти…

— Какая еще девка? — изумилась тетушка Шабшар.

— Амархан.

Тетушка Шабшар руками всплеснула:

— И молчали, таабай. Что вы за человек!

Прикрикнула на сына:

— Ждут тебя — собирайся. Девушка из-за вас должна под окнами стоять… Поживее, сынок!

Болот, на ходу натягивая пиджак, выскочил за дверь.

Дед Зура, не торопясь, извлек из кармана кисет и трубку, набил ее табаком, закурил и, обволакивая себя густым дымом, — со значением и самодовольно проговорил:

— А ты, Шабшар, сомневаешься во мне. Не спеши отказываться от такого свата!

5

После вечерней дойки, когда машина увозит доярок на центральную усадьбу, — в Тагархае наступает тишина. Лишь иногда затеют громкую грызню собаки да какая-нибудь отбившаяся от стада корова будет тревожно мычать, пока не выберется из кустов к знакомой загородке летника, не уляжется возле нее на ночлег… А само стадо пасется по другую сторону реки, где просторно стелются в долине луга с густой, сочной травой, где все время гуляет свежий ветерок, а потому не так донимают животных прожорливые комары.

Ветер кружит в воздухе, перемешивая дурманящие запахи созревающих трав, луговых цветов, хвои… Этот целебный (дыши не надышишься) воздух, невозмутимый покой, красота сбереженной природы — вот что такое Тагархай.

Электрическая лампочка, что висит на высоком столбе возле дома техника-осеменатора, по вечерам достаточно хорошо освещает тесно сбитые загоны для коров, сараюшки и амбары, бросает дрожащие желтые блики на шиферную крышу избы скотника Николая Митрохина, как бы надежно подпираемую хозяйственными пристройками, — и лишь черная банька маячит одиноко на отшибе, в глубине огорода.

Сегодня Халзан посидел малость у Николая, в который раз потолковали они о том, что с ними на войне случалось, какие ранения и контузии кому выпали, и Николай привычно соглашался: ему повезло больше, вражеские отметины хоть видимых чужому глазу следов не оставили… А вот Халзана фашистская пуля, пробившая ему шею, на девятнадцатом году жизни сделала заикой, и он, тогда еще мальчишка, вернувшись на родину, стал сторониться людей. Стеснялся, что слова ему теперь трудно давались, лицо, когда заговаривал да волновался при этом, судорогами-гримасами искажалось. Так и провел все годы на отшибе: вначале при табунах, в седле; потом на летнике со стадом. И привык, семья его тоже привыкла: калачом в Халюту не заманишь их! Сравнишь ли: пыльная, шумная Халюта — и это вот раздолье?

Расставшись с Николаем, Халзан по издавна заведенному порядку обошел — как сам любил называть — «территорию». Навестил в стойле быка, поглядел, где пасутся стреноженные лошади, подкатил поближе к крыльцу телегу… На противоположном берегу красновато проблескивало пламя: то пастухи у стада жгли костер.

Коротки летние ночи. Но и за это время матушка-земля успевает согнать с себя дневную усталость, снова вольно и надежно расправляет свою богатырскую спину, и утро встречает она в юном обличии — свежей, вечно милой…

С этой мыслью Халзан и пошел в дом, где жена и дети уже давно спали, и ему тоже сон обещал отдых — до начала новых утренних забот.

Уже сквозь дрему он услышал, как забрехала собака, отозвались ей другие — на подворье Митрохиных, и тут же послышались негромкие удары в дверь. Стучал, конечно, кто-то из своих: собака не лаяла, теперь лишь повизгивала ласково. Терлась, значит, о ноги, была рада встрече. Но с кем?

Халзан в нижнем белье прошлепал к двери, спросил осторожно:

— Кто?

— Я это, баабай.

Халзан задохнулся от радости, услышав родной голос… Сын! Неужели Демобилизовали? Ждали-то к осени его…

Трясущимися руками отодвигал засов.

— Д-ду-гар!

— Папа!..

Уткнулся сын губами в щетинистую отцовскую скулу.

— Вот вернулся…

Вошли в дом — и Халзан включил свет, крикнул радостно:

— Эй, вставайте! Жена… Мани!.. вставай!

— Что… что такое? — переполошенно забормотала за занавеской жена, а выглянула — и обмерла. Стоял посреди комнаты, улыбаясь, посверкивая значками на мундире и золотыми лычками на погонах, сын Дугар. Ее Дугар! Выскочила из спального, за печкой, закутка, повисла на нем — со слезами счастья на глазах.

И дети проснулись. С криком, визгом бросились на шею старшему брату… Такая радость была, такая кутерьма началась!

Поволокли по полу чемодан брата, испятнанный по крышке переводными картинками: смеялись с них голубоглазые девушки с распущенными волосами, сияли желтыми фарами длинные диковинные автомобили…

Дугар поочередно поднимал на руках к потолку малышей — своих меньших братишек и сестренок, целовал их растроганно: два года не видел! Щелкнул замками чемодана, откинул крышку, а там конфеты в пестрых обертках, оранжевые апельсины: налетай, братва! Восемь пар проворных ручонок вмиг растащили гостинцы… Для шестилетнего отхончика под солдатским бельем был припрятан игрушечный автомат, да как настоящий: нажмешь на спусковой крючок — дробь выстрелов, и на кончике ствола, словно огневые вспышки, красное мигание лампочки… И началась пальба: тр-ри-та-та-та!

Шум, смех, веселые голоса…

Мани упрекнула сына:

— Чего ж так-то — без телеграммы? Ночью, один… Слава богу, у отца лошадь есть — встретил бы на тракте.

— Что солдату расстояние? Это разве марш-бросок — от Халюты до Тагархая? Прогулка в удовольствие. До реки дошел — от нее как парным молоком… Сразу все вспомнил! — Дугар засмеялся.

— Что всё?

— Свое, домашнее, мама.

— Раньше отпустили? — поинтересовался отец.

— Да, нашему году повезло… не всех, но уже отпускают.

— Сержант, — гордясь за сына, сказал Халзан.

— Младший, баабай.

— Все одно… Я тоже был сержантом. Эй, ребятки, найдите мне спички. С этим электричеством спичек никогда не найдешь…

— Без курева не можешь, что ли, — оборвала мужа Мани. — Сперва хоть оделся бы. Чего доброго, кальсоны упадут… сержант!

— Пэ-э! И в самом деле… Это от радости, Я сейчас…

Халзан шмыгнул за занавеску.

Мани принесла из сеней в деревянной пиале молока, поставила на стол. Дугар без напоминания, соблюдая обычай, взял пиалу обеими руками, отпил из нее — и обратно поставил на место…

Загудело пламя в печи. Мани принялась варить мясной суп, готовить саламат. Это утро для семьи начиналось сейчас — глубокой ночью.

Халзан вышел на середину комнаты, словно на парадный смотр — в военной гимнастерке, увешанной медалями, с двумя орденами Красной Звезды и гвардейским значком над правым карманом.

Дугар на какое-то мгновение даже растерялся. Будто забыл, что вот такой заслуженный ветеран — это тоже он, отец его!

Рывком притиснул отца к себе, обнял… У того медали звякнули, слеза покатилась по щеке.

Мани поддразнила:

— Ты, отец, на старости лет не того ли у нас… Как мальчик!

— Такое событие, — мягко, не обижаясь и слегка смущенно ответил Халзан. — Сын из армии. Он солдат, я был солдатом. И разве плохим был? Полтора года воевал — два ранения… Помнишь, Мани, какой я с фронта пришел? Сам не говорил — вот эти ордена за меня говорили. Из-за них, поди, ты на меня поглядела, позарилась!

— Вот болтун, — Мани, засмеявшись, прикрыла щербатый рот ладонью. Ее лицо пылало от радости жарким румянцем: глядела и не могла наглядеться на неожиданно заявившегося домой сына…

Отец и сын уселись за стол, уже облепленный малышами. Халзан, покашляв, просительно сказал жене:

— По ошибке не запрятала ли куда-нибудь ту самую?

— Погоди, отец, день впереди. Зарежем барана, соседей пригласим… тогда уж!

Халзан, нехотя зачерпнув ложкой суп, украдкой посмотрев на молчавшего сына, снова предпринял попытку уговорить, стараясь, чтобы слова его прозвучали убедительно, согласилась бы жена…

Дома, в кругу семьи своей, он почти не заикался — так, слегка лишь… Наверно, оттого, что тут свои и все свое было кругом: не беспокоило, как его услышат, увидят со стороны, как поймут…

— Пока будут у отцов и матерей сыновья, — сказал Халзан, — никакой враг не страшен нашей Родине. Вот, — показал он на живо работающих ложками мальчуганов, — будущие солдаты из нашей семьи сил набираются. Разве не защитники, не бойцы? Любому дьяволу, приведется, рога собьют, руки-ноги переломают. Дугар меня сменил, они на место Дугара в строю встанут. Разве ради такого родительского счастья грех выпить?

— Ладно уж, так и быть, — сдалась Мани. — Коли гимнастерку надел свою, как на Девятое мая…

Принесла она бутылку водки, однако Дугар наотрез отказался выпить. Отец не настаивал: наливал себе одному… Понемножку хмелея, становился еще разговорчивее. А Мани меж тем уложила детей опять в постели и сама прилегла на часок-другой: день для нее обещал быть хлопотным.

— Подросли мои братики и сестрички, — задумчиво проговорил Дугар. — Бежит время.

— А я еще, сын, крепкий, — не без хвастовства отозвался отец. — Я каждого на ноги поставлю, в люди выведу. А теперь вот ты отслужил, вдвоем мы, можно считать. Я на машину записан, на легковую… Доволен?

Дугар неопределенно пожал плечами.

— Ты можешь работать хоть на тракторе, хоть шофером… Хорошо, когда такая возможность есть, когда твердая профессия имеется. Как решишь?

— Уеду я, возможно, баабай, — не очень уверенно сказал Дугар. — На стройку…

— Это куда еще? — тревожно свел брови отец.

— Рядом. На БАМ.

— Зачем?

— Как «зачем»? Строят государственно важную железнодорожную магистраль — нужны люди… Это интересно. Там большой молодежный коллектив. Вот!

— А колхоз? — спросил Халзан.

— Одним больше, одним меньше — велика ль беда?

Нотки упрямства пробивались в голосе сына.

— Так не годится, — твердо возразил отец. — Сегодня ты́ покинешь родную землю, завтра другой, за вами третий, четвертый… Пройдет десять — двадцать лет — кто будет ухаживать за скотом, засевать землю? Хлеб, милый сын, от слов не рождается, ему руки наши нужны. И с неба хлеб не упадет… Что — стальные рельсы будете грызть? Они тогда хороши, когда хлебушек рядом растет!

Дугар снисходительно улыбнулся:

— Простите, баабай, но вы наивно рассуждаете. У нас в стране плановое хозяйство, все давно на бумаге точно рассчитано. Если меня берут на БАМе, то, значит, позаботятся о том, чтобы кто-то работал здесь…

— А кто это будет?

— Зачем мне голову над этим ломать!

— Как зачем? Разве ты не на этой земле вырос, она чужая тебе? — Халзан, не заметив этого, голос повысил. — А мы, стыдно сказать, теперь на городских надеемся! Ремонтников из города привезли, чтоб комбайны и трактора починить. Ермоон, кузнец-то наш, правильно на это сказал: будто, мол, милостыню мы уже просим, обеднели, отощали… Что ж, и ты уезжай, погоняйся там, на стороне, за длинным рублем!

— Я не ставлю такой цели, баабай. На БАМе трудности… Туда только патриотов зовут.

— А у нас не трудности? Старики да мы, пожилые, эту землю пока держим. А кому ее передавать? Пусть бурьяном зарастает, так, дорогой сын?

— Не кричите, баабай… я хорошо слышу.

— Плохо, вижу… И не думай, что я собираюсь сделать тебя своим помощником по хозяйству. Мы с твоей матерью сами в состоянии выучить ребятишек… А вот что ты не знаешь своего места в жизни — это меня огорчает, сын!

Халзан еще плеснул из бутылки в стакан, но пить не стал. Резко отодвинул стакан на край стола.

Молчал. Худое лицо его было хмурым.

Дугар, прерывая тягостно установившуюся тишину, виновато признался:

— С однополчанами договорились на БАМе собраться, слово я дал.

— Можно письма им написать. Поймут, если не безмозглые, — Халзан смотрел на сына так, словно вымаливал у него немедленное согласие. — Поймут, что ты у себя дома нужен…

— Неудобно, баабай.

— Я все тебе, сын, сказал. — Халзан поднялся из-за стола. Кивнул на мундир Дугара, висевший на спинке стула. — Тебе вон командование сержанта присвоило. За башковитость, значит. И я верю: есть голова у нашего сына. Думай!

И он пошел за занавеску: то ли вздремнуть, то ли хотел в одиночку побыть или давал такую возможность сыну, низко склонившему над столом черную, аккуратно подстриженную и подбритую у висков и шеи голову. Видать, полковой парикмахер старался…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

И в доме Баши Манхаева со дня на день ждали возвращения сына Ильтона из армии.

О том, что в Тагархае объявился демобилизованный солдат Дугар, сын заики Халзана, — сказала Баше, вернувшись с утренней дойки, Дуулга. Добавила радостно:

— Теперь, гляди, наш тоже вот-вот в окошко постучится!

— Он сначала у дяди в городе поживет, — звучно отхлебывая из пиалы сваренный на молоке плиточный чай, проговорил Баша. — Чего сюда торопиться? Я так ему написал…

— А еще ты ему ничего не написал?

— Чего счел нужным… ясно?

— Не хочешь, чтоб сын скорее за семейный стол сел?

— Почему же? — и Баша, стирая ладонью пот с лица, хвастливо пообещал: — Когда наведается сын — полсела пьяные будут. Вот какой стол устрою!

— А это как понимать — «наведается»? Так и хочешь, упрямец, сына от дома отколоть?

Снова — и уже в который раз — назревал тяжелый разговор на больную для обоих тему… Назревал, чтобы закончиться, как и случалось до этого, скандалом.

Баша примирительно пробурчал:

— Не приехал еще — хватит об этом… А сын Халзана… заики-то… он что? Не слыхала?

— Эрбэд Хунданович туда, в Тагархай, ездил, разговаривал с парнем. Знаешь же, что новые трактора получены… Как будто бы согласился парень трактор принять. А наш пока у дяди будет, пока тут покажется — на развалюху сядет? Этого дожидаешься? Разберут трактора…

— Фу-у, баба! Да прикуси ты свой поганый язык, — Баша сердито заерзал на стуле. — Дождешься — будет у нас еще один такой же, как Хара-Ван…

— Это почему же? И Хара-Ван работает хорошо. Долго не женился — от этого вся беда. Избаловался. До сих пор мальчиком себя считает. А Дугар, кстати, как только приехал — тут и к Митрохиным, на третий день, их дочь сразу прикатила. Помнишь, чернобровая красавица-то? Ни в мать, ни в отца… Маргу! Так ее зовут. Очень красивая девка, красивее не бывает…

— Должен я всяких соплячек помнить, — хмыкнул Баша, но в голосе его был интерес. — Чего же она прикатила?

— Из-за Дугара, знать. У Митрохиных, говорят, большой шум был, семейный скандал…

— Да? — еще больше заинтересовался Баша. — Там, у этого пришлого бурята Митрохина, все может в доме быть. Бродяга! Говорят, он чуть ли не всю Сибирь исколесил, всех детей порастерял, пока у нас-то осел. Приваживаем всяких! Орден ему дали…

— Потому и приваживаем чужих, что свои разъезжаются, — не преминула вставить Дуулга.

Баша, пропустив это мимо ушей, нетерпеливо спросил:

— Почему они, Митрохины, не поладили?

— Мало ли что бывает в семьях…

— Слышала, выходит, звон… Чего тогда молоть языком?

— Что слышала — то слышала… Как будто бы Митрохины недовольны, что Маргу оставила город. Пока Дугар в армии служил — она там за милую душу жила, комнату имела. А Дугар появился — и она из-за него бросила там все…

— Непутевая!

— Сердцу не прикажешь… любовь!

— Хм-м! Лю-бовь! Все вы, бабы, одинаковы. Мужик замаячил перед вами — уцепитесь и хоть на край света за ним. Чужой товар, одним словом. Ни родина не дорога, ни родословная…

У Дуулги обиженно и презрительно губы скривились:

— Понимал бы ты в любви…

— Но-но-но… ты! Говори — да оглядывайся! Знавали и мы, между прочим… Кое-что напомнить?

— Ладно уж! Мы о чем с тобой?

— Об этой девке, о митрохинской Маргу…

Дуулга уже возилась на кухне — звенела посудой. И Баша, чтобы лучше слышать, встал из-за стола, прошел к ней…

— Как будто бы Эрбэд Хунданович пообещал ей место библиотекаря при Доме культуры, — говорила Дуулга.

— Одна ходит в брюках, задом вертит, теперь две будут, — Баша угрюмо рассмеялся. — А кузнецова дочка… ну эта, Дулан… слышал я, ни разу не помогла матери корову подоить. Сам кузнец доит! Это девка?

— Что из того — не доит? У нее работа такая. Говорят, она пальцы должна для пианино беречь…

— А наш все пишет ей — не знаешь?

— Нет.

— Не будет писать. Погоди!

— Ты-то уж не встревай…

— Не будет!.. А куда старую библиотекаршу денут — на пенсию? Рановато вроде.

Теперь Дуулга рассмеялась:

— Здоровая, хоть воду на ней вози… какая пенсия-менсия! Но книги плохо, не по-научному выдает… Из-за этого вроде сменить хотят. Оказывается, книги записывать — своя наука, образованной в этом надо быть. Маргу два с лишком года училась библиотечному делу.

— Чепуха! Выдал — записал, — Баша рукой пренебрежительно махнул. — Даже на шофера можно за три месяца выучить… Там все ж техника, всякая механика, а тут что… книги. Тьфу!

— Не знаю, не знаю… так говорят.

— А на ферме-то у вас чего? На премию за квартал вытянете?

— Шабшар с Амархан по надоям впереди всех, я за ними… — Дуулга искоса взглянула на мужа, желая убедиться, какое впечатление окажут ее слова: — Нас втроем в Москву пошлют. Так Эрбэд Хунданович пообещал.

— Это зачем?

— На ВДНХ, на выставку. Бесплатно. По путевкам! Как передовых… Ты чего нахмурился? Недоволен будто…

— А председатель утвердил?

— Против он, что ли, будет!

— Много парторг всем, погляжу, обещать стал… Мне что? Бесплатно — езжай. Чего-нибудь привезешь оттуда, из Москвы. Я скажу, что надо. В автомагазине побываешь. Но только такого еще не было у нас в колхозе, чтобы кто-то выбегал на дорогу поперед Мэтэпа Урбановича, чтобы загораживал его, своевольничал. Если ваш резвый парторг пообещал путевки, не согласовав с председателем, тот эти путевки на клочки порвет и по ветру пустит… Уж я-то знаю!

И Баша пошел одеваться: предстоял ему очередной рейс в город — как раз по личному указанию и, не будет ошибки сказать, по личной просьбе председателя. Кому-то что-то — по записанным на бумажке адресам — в мешках и сумках отвезти; что-то (на этот раз отопительные батареи) забросить, как всегда, на строящуюся председательскую дачу…

2

На селе поговаривали, что должна сладиться семейная жизнь у Галхан и Хара-Вана. Вылетел он тогда из ее дома с разбитым до кровоподтеков лицом, а все же не отстал: через неделю сидел с ней в кинозале; пока шел фильм, наклоняясь, нашептывал чего-то… И уговорил: осталась Галхан на танцы, вместе в тот вечер танцевали они.

Но проводить до дома Галхан не позволила. Возвращалась с девчатами. Чтобы, наверно, лишних пересудов не было.

А потом бабы, выгоняя стадо, опять оживленно шушукались: снова, де, Галхан — в платье новом, в туфлях на высоченных каблуках — на танцах была, и Хара-Ван из Дома культуры довел ее до проулка. Довел и, простившись за руку, ушел к себе…

Всё знали бабы, ничего не могло ускользнуть от их зоркого, недремлющего взгляда!

И самой Галхан было чему удивляться…

Однажды вечером, возвращаясь с работы, увидела она: возле ее ограды лежит целый ворох свежеспиленных, только что, видимо, из леса, бревен. И следы тракторных гусениц тянутся от них к дороге…

Сердце учащенно и радостно забилось: «Хара-Ван!..» Но тут же нахмурилась, губы сжала: «Заплатить надо. Сколько стоит — четвертной ли, тридцатку — возьми, пожалуйста, на! Вот так-то…»

А на другой вечер, когда опять шла с работы из яслей-сада, остановилась, пораженная: у этих бревен работали двое здоровенных мужиков, голых по пояс… Часть бревен была уже распилена — и Хара-Ван с Болотом (она не сразу издали узнала их), не обращая ни на кого внимания, не оглядываясь по сторонам, махали колунами: лишь поленья и щепки летели в разные стороны! На потных мужских спинах красновато играли отсветы заходящего солнца.

Завидев ее, бросился навстречу Сультим, пятилетний сынишка, часом раньше убежавший домой из детского садика, — возбужденно закричал:

— Мамка, мамка! Папаньки нам дрова колют! Дядя Хара-Ван, который на тракторе работает, он мой папка, да? Я всем теперь скажу, какой у меня…

— Замолчи, — схватив его, прижимая к себе, сказала она. — Не болтай глупости!

— Это, мама, не глупости. Чужие дров не привезут… вот!

— Ну, хорошо, хорошо, только помолчи… Вон ребята у сенокосилки играют. Беги к ним!

— Не хочу! Я туда… дрова таскать.

— Таскать я тебя позову. А пока беги!

Подошла к работавшим парням, сдержанно поздоровалась.

— Для кого так усердно стараетесь? Раз под моими окнами — не для меня ли?

— Ты, Галхан, извини, что заранее не предупредили, — ответил Хара-Ван; в голосе его уловила она смущение, но глаза у него светились весело и задорно: — Нанялись вот к тебе подработать…

— Решили совсем опозорить меня? Об этом-то подумали? — У Галхан щеки заполыхали; спиной, казалось, чувствовала она, как смотрят сейчас на них из ближних окон.

— Начхать! — отозвался Болот, сверкая белозубой улыбкой. — На чужой роток не накинешь платок… А мы тебе свои. Так ведь? И не ворованное привезли, поделились своим, законным.

И она, засмеявшись, тоже повторила:

— Начхать! — Пообещала: — Сколько надо — оплачу.

Хара-Ван недовольно качнул лохматой головой:

— Не вздумай!

— Лучше чаем угости, — сказал Болот.

— Тогда, может, в магазин сбегаю?

— А-а, не надо, — Хара-Ван с маху жахнул колуном по сучковатому комлю, и тот, зазвенев, будто это по железу пришелся удар, развалился на сучковатые половинки. — Не надо, Галхан… Не из-за выпивки ж мы пришли.

— Но ужин-то я сейчас приготовлю!

Побежала в дом она и оттуда нет-нет поглядывала в окошко: и сладостно сердцу было, и горько…

Потом, когда парни сложили наколотые дрова в аккуратную поленницу, с удовольствием помылись студеной — из колодца — водой, она накормила их ужином. Нашлась и «маленькая»: налила им по стаканчику, — с устатку-то!

Прибежавший с улицы сынишка не слезал с колен Хара-Вана, и тот, гладя непослушный вихор на его макушке, пообещал:

— Я тебя на тракторе покатаю. Мне на днях за горючим на нефтебазу ехать… Упроси мамку, чтоб отпустила тебя. Вместе поедем.

— Мамка! Пожалуйста… Ну, мамочка, милая!

— Не галди. Укладывайся в постель. И будешь послушным — разрешу, может быть…

Болот меж тем как-то незаметно ушел.

Хара-Ван не прочь был подольше задержаться, однако он ждал если не прямого разрешения на это, то хотя бы намека со стороны Галхан, а его не было… И он, вздохнув, неохотно выбрался из-за стола и, поблагодарив за угощение, отправился домой.

«Так лучше, — утешал себя. — А то подумает еще, что не от чистого сердца дрова привез и колол…»

Надеялся, что через час появится она в Доме культуры — на репетиции.

Но она почему-то не пришла.

«Завтра ей все скажу, — дал себе слово Хара-Ван, — и от нее потребую твердого ответа: или да, или нет!»

Однако назавтра произошло одно — и не очень приятное — событие…

3

Перед вечером из маршрутного автобуса, следовавшего из города через Халюту, сошел невысокий мужчина лет тридцати со спортивной сумкой на плече, одетый, в общем-то, обычно: в легкой куртке из джинсовой ткани, в расклешенных брюках, да еще была белая кепочка на черных вьющихся волосах.

Незнакомец потолкался на пыльной площади, оглядывая дома, и зашел в продуктовый магазин.

Затем он прошелся по улицам — как бы от нечего делать, праздно глазея по сторонам…

Завидев в ограде старика Дамдина, который мастерил грабли, он приподнял свою кепочку:

— Бог в помощь, отец.

— Спасибо… — И старик поинтересовался: — Ищешь кого-то, парень?

— Угадал, отец, — отозвался тот. — Должна у вас тут одна женщина жить…

И приезжий назвал имя Галхан.

— А ты кто ж такой будешь? — настороженно спросил старый Дамдин, пытаясь заглянуть в глаза незнакомцу, затененные длинным козырьком кепки. — Не нашенский ли?

— Не вашенский, — засмеялся тот. — А где она живет, отец?

— Как же я укажу, не зная, кто ты? Может, от тебя беда будет какая-нибудь, — заупрямился старик, — может, ты злодей какой!

— Похож разве? — опять обнажил в смехе зубы мужчина. Достал из кармана пачку сигарет, сам закурил и старика угостил. Успокоил: — С добром я к ней, отец, не бойся… Она как… одна иль с кем?

— Э-э, погоди, — догадался Дамдин, — не твой ли эхо ребенок у нее растет?

— Ребенок? Мой.

— Чего ж ты…

— Так поздно-то?

— Ну!

— Работа у меня такая, отец, была. Как бы объяснить тебе… Спецзадание на долгое время! Понял?

— А звать-то тебя как?

— Шоро.

— Ступай тогда. Вон ее крыша… Да она еще на работе, видать.

— Спешить, значит, незачем. Посижу-ка с тобой, отец…

Человек, назвавший себя именем Шоро, прошел в калитку, присел возле верстака, за которым старик строгал грабельные зубья, — попросил, чтоб тот вынес стаканы и ломоть хлеба: выпьем, мол, немного за знакомство… Дамдин поколебался, но все ж сходил — принес и посуду, и кое-что закусить.

Выпили, но разговора не получалось. Шоро отвечал односложно, занятый своими мыслями.

Старик, «принявший» самую малость, уже был не рад, что позволил себе сидеть с этим незнакомцем за бутылкой. Тот пил небольшими дозами, но часто и жадно, мутнея глазами, которые — как наконец-то разглядел Дамдин — были колюче-настороженными, неспокойными. На вопрос, кто же он по профессии, Шоро, усмехнувшись, ответил:

— Сыщик я, отец.

— Это как же понимать?

— Всю жизнь по следу иду… Такое у меня занятие! Люблю это.

Дамдин рассердился:

— Коли ты, как пес, чужие следы нюхаешь — уходи с моего двора. Темноту наводишь… У нас в Халюте дураков нет. Уходи!

— Пойду, отец, ладно. Не пыли, не просидел я у тебя места. На-ка еще закури. — И засмеялся опять. — Нас ждут великие дела!

Забросил он сумку на плечо — и ушел, слегка загребая — от выпитого, наверно, — носками туфель.

Дамдин и ругал себя, что связался с таким непонятным типом, и на душе кошки скребли: не грубо ли обошелся, вправду, может, это какой-нибудь особенный специалист…

И не чужой он Галхан. Отец ее ребенка! Сам признался. Надо, продолжал размышлять старик, Хара-Вану по-умному сказать… Не ходи, мол, больше туда — и на бесхозном дворе хозяин объявился! Еще раз там схлопочешь, еще раз рожу разобьют, но теперь вдвоем против тебя одного будут! Баба своего мужика обрела, потерянного когда-то…

Однако сын что-то долго задерживался.

Пришел усталый, перемазанный мазутом, ржавчиной. Сказал, что полетела у трактора шестерня: с обеда ремонтировал, да так и не закончил… Хорошо, что Ермоон помог: вместе тужились, ворочали!

Помылся Хара-Ван, поужинал — и стал собираться в Дом культуры, долго расчесывал свои густые и жесткие, как проволока, волосы… И когда уже сын у порога был — Дамдин сказал ему:

— Это… погоди-ка ты… Тут такое дело, веришь ли…

— Чего еще?

— Упредить тебя хочу. История такая… как она обернется, не знаю…

— У-у, баабай, покороче можете?

И старый Дамдин, рассказав о приезде незнакомца и кто он такой, — посоветовал:

— Не суйся туда. Дело семейное — сами они разберутся.

Хара-Ван, промолчав, скрылся за дверью…

На душе у него было муторно. Будто чужой холодной рукой вынули ее, душу-то… Куда податься?

Со стороны Дома культуры со слабыми дуновениями ветерка набегали легкие волны музыки. Там репетиция — и его будут ждать… Только какой из него нынче артист! Что сень — что он: не дозовешься… Наедине с собой-то тошно — не то что на глазах у других. И, поди, уже известно всем: к Галхан этот… приехал… этот… как назвать-то его?! А имя, впрочем, есть — Шоро.

Хара-Ван смял и отбросил так и не зажженную сигарету — решительно пошел по улице… Или, в самом деле, не может он пройти мимо дома Галхан, заказана ему дорога?! Нет уж, пусть другие прячутся — это не по нему!

И был уже близко от дома Галхан, когда из-за поленницы — так аккуратно вчера сложенной нм и Болотом — выкатился навстречу с ревом мальчик… Маленький Сультим, сынишка Галхан, — он это? И вправду он! Плача, уткнулся Хара-Вану в колени, трясется, захлебывается словами:

— Там… дядя чужой… мамку мою… бьет!

— Бье-ет? — заревел Хара-Ван и рванулся в дом. Благо дверь оказалась незапертой.

Увидел, что пьяный мужчина притиснул Галхан к кровати, выкручивает ей руки, — у той платье на груди разорвано, и сопротивляется она, как только может…

Хара-Ван схватил чужака за шиворот, отбросил прочь и, когда тот, поднявшись на ноги, слепо ринулся на него, — поймал его руки, скрутил, повел к двери. Обернулся к Галхан:

— Не плачь. Я его провожу… Есть у него шмотки? Давай эту сумку сюда! А ты, гад, не шебаршись… тихо-о!

Он вернулся, наверно, через час или около этого; молча сел на лавке у порога; счищал, насупившись, грязь с ладоней…

Галхан, которая уже успела навести порядок в доме и переоделась, — заплакала:

— Скотина он… а когда-то книжки вслух читал, красиво говорил, прикидывался… Дура я, дура! И откуда он взялся?

— Зачем ему в своем доме пить позволила? — с упреком сказал Хара-Ван.

— Он пришел уже таким…

— Хватит слезы лить. Не придет больше.

— А если придет?

Из чуланчика выбежал Сультим, взобрался к Хара-Вану на колени, обнял его за шею:

— Не уходи от нас. Я боюсь…

Подошла Галхан, робко села рядом — и неожиданно, содрогаясь худенькими плечами, уткнулась ему в грудь:

— Не уходи…

Он прижал их к себе и, сглотнув тяжелый ком в горле, грубовато проронил:

— Давайте без этой… без мокрой плесени!

4

Дугар уже больше не заговаривал с отцом об отъезде из Тагархая. Два дня покрасовался на улицах Халюты в своем сержантском наряде, а на третий пошел в мастерскую — готовить к работе выделенный ему новый трактор…

Вечерами, стараясь не попасться на глаза старшим, поджидала его где-нибудь Маргу. И вместе шли они в Халюту, в Дом культуры, где вскоре Маргу должна будет принять библиотеку.

Возвращались в Тагархай — первая розовая полоска восхода обозначалась на востоке… И хочется, само собой, спать, по утрам тебя будят не добудятся, но… снова вечер, свидание, Дом культуры, рука в руке, снова волнующие кровь разговоры — и какой там сон, до него ли!

И боялась Маргу мать.

Та каждый день пилила: зачем, мол, оставила город, тамошнюю — в заводской библиотеке — работу…

Дугар спросил:

— Ты не хочешь, чтобы тетя Норгон… чтобы твоя матушка увидела нас вместе? Зачем нам так таиться — не маленькие ж!

Она потупилась:

— Прошу: не надо об этом.

Но однажды, когда они возвращались из Дома культуры и Маргу, словно предчувствуя что-то, шла по-прежнему рядом с ним и одновременно как бы в сторонке, на расстоянии шажка, вытянутой руки, — из-за белоствольных берез появилась тетя Норгон. Поджидала, значит.

— Немедленно иди домой, — сказала она дочери, а потом обратилась к нему, Дугару: — Вот что, милый соседушка, не увивайся за нашей Маргу. Мы ее учили, чтоб она в городе жила, вернется туда, и там, между прочим, жених у нее есть… Так что, парень, не садись в чужие сани!

Он все-таки заставил себя сдержаться, ответил лишь:

— Сами с Маргу разберемся.

Долго в ту ночь не мог уснуть, в печали и сомнениях одиноко бродил он вдоль реки.

Не спала и Маргу. Мокрой от слез была ее подушка.

А когда слез не стало — прошептала в темноту, как страшную тайну дерзко открыла матери своей (может, услышит та сквозь сон?):

— Не́ за что мне тебя любить!

И глаз не сомкнула, кажется, когда мать подошла к постели, потрясла за плечо:

— Хватит дрыхнуть, гулена! Иди коров доить, а я молодняк в рощу погоню, пока оводы не налетели…

Она одевалась, не попадая в рукава, путаясь в одежде. Спросила:

— А отец?

— Он с вечера в город уехал.

— Зачем? Чего мне не сказал?

— А что говорить-то? — взвилась мать. — Нашла тоже мне жениха… Разве в городе порядочного парня нельзя было сыскать?

— Хватит об этом. И чем вам не по сердцу Дугар?

— Весь их род никудышный! Косоглазые, кривоногие, заики…

— Дядя Халзан из-за войны заикается!

— А какой хвост за Дугаром тянется? Мал мала меньше… Заходить к ним не хочется: пеленки, горшки, грязь! Выскочишь туда замуж — как в домработницы наймешься. Хомут на себя наденешь! Закиснешь в помоях… И куда они столько детей плодят? Не женщина — свиноматка какая-то. Такой и тебя сделают!

У Маргу слезы на глазах выступили:

— Можно ли так… зло… и…

— Что «и»? Договаривай уж!

Маргу, нагнув голову, торопливо вышла во двор, а там, на улице, унимая дрожь, медленно направилась к загону, откуда уже доносились голоса доярок и резкие в утренней тишине металлические звуки от позвякивающих бидонов…

В это время уже вернувшийся с пастбища домой — позавтракать — Халзан, нарезая хлеб, говорил жене:

— Чую, Митрохины что-то затевают…

— С чего это взял?

— Чую! В гурте откормочного молодняка паслись у них бычок и телка. Да? А где они? Куда подевались?

— Это их дело. Скотина ихняя.

— Правильно. Однако тихо увели, сбыли. Николай, я видел, ящики из фанеры сколачивал… Тоже тихо. Зачем?

— А тебе надо!

— Уедут, наверно. Сколько волка ни корми — он в лес смотрит. А ведь целых десять лет уже тут. Чего им не хватает-то? Николаю орден дали, на сберкнижке тыщи… Не дорожит колхозом, а?

Мани, вытягивая из печи чугун, неосторожно плеснула варевом на руку, — и сказала в сердцах:

— Чего привязался! Тебе-то какая забота? Слыхала я, новые переселенцы приедут…

Помолчав, Халзан обронил со вздохом:

— Сына жалко.

— Чего-то?

— За родителями уедет и Маргу. И наш Дугар удерет тогда.

— Не такой же у нас он пустой, — успокоила Мани, потирая обожженное место. — А девок — пруд пруди! Бог с ней — с митрохинской… Получше найдет себе. Еще молодой!

— Уж больно красивая девка… Найди другую-то такую!

— А чего… и поищем!

Халзан удовлетворенно покивал головой: а пожалуй, дескать, права ты, мать, зря я паникую…

5

Баша Манхаев осторожно выехал на «Жигулях» со двора. Восходящее солнце было еще совсем низко — как бы цеплялось за верхушки старых кладбищенских елей. Этак, если особо не задерживаться нигде, в городе он будет к полудню. И домой вернется засветло. Можно успеть!

У автобусной остановки преградили ему дорогу знакомые и полузнакомые люди, дожидавшиеся прихода первого утреннего автобуса: «В город, ахай? Прихвати нас!..» Он, притормозив, покачал головой: «Нет, вон за тот перевал только, во вторую бригаду…»

Мог, конечно, посадить троих, а то и четверых, да ведь с земляков деньги брать неудобно: пойдут потом разговоры… Подработать — «окупить» поездку, то бишь бензин и затраченное время, — на чужих лучше. Трасса долгая, длинная, а желающих много.

Не за первым перевалом он остановился, не за следующим, а лишь когда третий миновал и пошли уже земли другого района, — затормозил он у автобусного павильончика на краю села — перед десятком поднятых рук. Подумал: «Шастает народец из деревни в город, как челноки: туда — сюда, туда — сюда! Распустили людей, как часто повторяет Мэтэп Урбанович, дали волю: им бы только по дорогам, не работая, отираться… Вон их сколько! Как саранча…»

Вслух же — нарочито недовольным голосом, высунув из, окошка круглую, будто арбуз, голову, — сказал:

— Чего под колеса лезете? Освободите проезжую часть!

А со всех сторон неслось:

— Вы в город?

— Подбрось, земляк, спешу!..

— Можно, шеф, сесть?

— Столкуемся, ахай? Сколько возьмешь?..

Он, цепко оглядывая просителей, поддразнивал:

— Не могу. Разве маршрутного автобуса не будет? Подойдет — сядете. Ах, переполненным приходит? Что вы говорите!.. Пишите жалобу в газету! А я не таксист. По своим делам еду. Понятно?

— Сынок, — пробилась к нему старуха с кошелкой. — Ты меня, старую, возьми. Я легкая, машине тяжело не будет. А в автобусе задавят, окаянные…

— А деньги есть, чем заплатить? — заговорщически подмигнув окружающим, будто он их, как давних приятелей, тоже в веселую игру вовлекал, — спросил Баша.

— Есть, как же не быть, сынок…

— Шесть рублей с носа!

Старуха, взявшаяся уже было за дверную ручку, замешкалась; сказала удивленно и с укором:

— Почему двойную цену просишь, сынок? Я хоть старая, но в деньгах кумекаю, счет им знаю. Аль шутишь? Прошлый раз добрый человек совсем бесплатно меня довез… Вот как. А ты — шесть рублей!

Баша ухмыльнулся:

— Вот и подожди, бабуся, того человека. Он за мной следом едет!

И громко крикнул, как скомандовал:

— Есть желающие, как сказал я?.. Живо, а то некогда!

Резвее всех оказались две очень похожие друг на дружку девицы с накрашенными губами, в тесных брюках, в каких-то, по мнению Баши, нелепых — «жеваных» — кофтенках: у каждой тощие, висловатые груди едва ли не вываливались наружу… Девицы уселись на заднее сиденье, одна из них бросила на свободное переднее кресло четвертной:

— Без сдачи, гражданин начальник! Гони!

И поехали так — втроем…

Баша любил в дороге поговорить, но эти пассажиры были, конечно, не из тех, с кем затеешь интересную беседу… Что общего можно найти с ними? Не обращая на него никакого внимания и похихикивая, девицы обсуждали знакомого им Жору и его — как понял Баша — невесту. Только и слышалось: «А он-то!.. А она?.. А он что?.. Кошмар!»

— Барышни, — выждав какое-то время, спросил он, — вы из села иль городские?

— А как вам кажется? — кокетливо ответила та, которая, как определил Баша, почернее. — Есть какая-то разница?

— Из села небось, а стали горожанками.

— Да, родители у нас в селе…

— Учитесь, работаете?

— Работаем.

— Где же?

— Много хочешь знать, гражданин начальник! Потом начнешь спрашивать адресок… Так, что ли?

— Я старый для вас.

— Знаем таких старых! Чуть что…

— Что «чуть что»?

— Промахнись только — сторожите!

Они засмеялись.

— А работаем в торговле.

— В торговле? — оживился Баша. — А где именно?

— В посудо-хозяйственном магазине. Тот, что у вокзала.

— Ну?! — Баша заерзал на сиденье. — А вы, девушки, не помогли бы мне кое-что приобрести…

— А что нужно?

— Фарфоровые чайники большие. Красивую посуду… Хрусталь… Много чего надо!

— Поможем. Только с нас ты, начальник, запросил — мы не пожалели. Не жались, сверх выложили. Вдвое дали. Так? По этой же ставке и ты у нас…

— Согласен.

— Тогда заезжай…

Дали они ему номер телефона, назвали себя по именам.

Баша подумал: «Так вот живем: я с них, они с меня, никто не в убытке!»

Вспомнил, что Маргу, дочь скотника Митрохина, оставила город, вернулась в Тагархай. Как, впрочем, и Дулан, кузнецова девка… «не дурные разве?» — мысленно сказал себе.

В полдень, как и намечал, подкатил к окраине города, довез пассажирок до вокзальной площади, пообещал скоро наведаться, — и поехал в заводской поселок, к брату. Побыл у него самую малость, даже пообедать отказался. Предупредил, чтобы тот, как только Ильтон, возвращаясь из армии, появится у него, дяди, — любым способом задержал парня у себя и моментально сообщил бы о приезде сына в Халюту. Он тогда немедленно прикатит — и вместе они пристроят Ильтона на хорошее местечко к знакомым людям. Есть такие и на заводе, и на лесоторговой базе, и в опытном хозяйстве сельхозинститута… Можно будет предлагать, а парень пусть выбирает!

Возвращался от брата — остановил машину у павильонов центрального городского рынка, который — как оповещала вывеска над воротами — звался «Колхозным».

Тьма-тьмущая народу толкалась здесь! Особенно в мясных и молочных рядах. То ли дело дома, в селе — сходил на погребец и принес чего душе угодно.

Вдруг, глянув через головы, в одном из продавцов, отпускавшем говядину, Баша узнал халютинца — Николая Митрохина из Тагархая. Невольно залюбовался, как тот ловко торговал мясом — с улыбочкой и шутками взвешивал куски на весах, брал жирными пальцами деньги и, лишь мельком взглянув на них, давал сдачу, успевал показать в это же время другому покупателю свой товар: «Вам грудинку?.. От задней части не желаете?.. Вот это!.. Как пожелаете, уважаемый!» Услужлив — и одновременно хозяин положения.

«Силен, — позавидовал Баша и удрученно пожалел: — Зачем же я, глупец, поддался на уговоры — скотину в колхоз живьем сдавал? Сколько денег потерял, а? Сюда надо было ехать — с мясом! Вот барышу-то!.. Этот Митрохин таскается по Бурятии, места меняет — и нюх у него на выгоду ой-оей какой…»

Он попытался пробиться поближе к весам, чтобы перекинуться словом-другим с Митрохиным, но на него зашикали, закричали:

— Куда без очереди?

Баша, плюнув, огрызнулся:

— Нужно мне ваше базарное мясо…

И пошел к выходу… Время в городе было до́рого: многое хотел он успеть тут — и, главное, всех нужных людей должен был повидать.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Душа человеческая как родник, — легко и просто замутить ее.

Замутил, а скоро ли отойдет, снова посветлеет?

Так и у Галхан произошло. Только-только, боясь, настороженно, сердце свое навстречу радости открыла, а на эту радость — помоями из грязного ушата. Да кто? От кого и не ждала она… Вернее, откуда не ждала.

В тот день, когда Хара-Ван изгнал из улуса проходимца Шоро, он прямо спросил ее:

— Будем вместе?

— А ничем никогда не попрекнешь? — вопросом на вопрос отозвалась она.

— Мужское слово.

— А пьяный?

— Прежнего, чтоб так пил, не будет, Галхан.

Такой был вечер у них — как исповедь друг перед другом.

И больно, видать, было Хара-Вану, потому что и об этом, главном для него, наверно, — тоже все-таки спросил. Чтобы раз и навсегда покончить, как ему казалось…

— Не любишь ли по-прежнему его? Кроме всего, ведь отец ребенка, так ведь?

Всплыла перед глазами Галхан ухмыляющаяся, самодовольная физиономия Шоро, будто снова ощутила она на своем теле его потные и цепкие руки — пытался насильно овладеть ею — и, словно освобождаясь от какого-то давнего груза, освобождаясь нетерпеливо и желанно, она ответила:

— Да что ты…

И вырвалось само собой: «милый»…

— Да что ты… милый! В юности это как угар, как болезнь от одиночества, от тоски, невезенья. Не его любила, а выдумала что-то себе — и то, выдуманное, любила. А сейчас увидела, через столько-то… ужас, стыд! Нет-нет, ты и не думай!

Тот вечер сблизил их.

И Хара-Ван первым заговорил о том, что должна быть у них свадьба…

А вчера?..

Хара-Ван, в сумерках уже, после работы, зашел, чтобы вместе отправиться на репетицию, и она усадила его поужинать. Маленький Сультим бегал с другой малышней на коровьем выгоне: шел там, судя по долетавшим в раскрытое окно крикам, жестокий бой: «Ур-ра!.. Я тебя убил!.. Тр-ра та-та…» И Хара-Ван, прислушавшись, сказал:

— Каждый мужчина уже с малолетства в душе солдат. Ишь, как воюют!

— Не было б в мире войн — и мальчишки бы во что-нибудь другое играли бы, — заметила Галхан.

— Пусть воюют, — засмеялся Хара-Ван, — мужчина должен быть всегда бойцом, твердым и решительным!

Хорошо, если подумать, сказал он, однако каким выглядел всего через каких-нибудь полчаса сам? Когда в дом без стука, с насупленным лицом вошла его старшая сестра — Адии, живущая в соседнем улусе и о которой Галхан знала лишь, что вместе с мужем-инвалидом та работает на кирпичном заводе и у нее шестеро детей.

Адии, молча пройдя к столу, взяла младшего брата своего за рукав, легонько дернула к себе:

— Чего расселся тут? Или бездомный? А ну — вставай!

— В чем дело, сестра? — смутился Хара-Ван. — Хоть бы ради приличия поздоровалась…

— С кем? — та метнула полный презрения взгляд на Галхан. — С этой потаскухой, которая приманила тебя… прикармливает, вижу! Никакой гордости не имеешь.

— Да как вы смеете?! — Галхан выбежала из-за стола. — Пришли в чужой дом, оскорбляете…

— Так и смею, — закричала, сбиваясь на визг, Адии, — тебя, подлую, не спрошусь! Камнями бы тебя забросать! Нажила под забором ребенка, а теперь моего братика охмуряешь. Не выйдет! Не нужна нам такая невестка, найдем мы Хара-Вану приличную девушку…

Она уже грубо, рывком дернула Хара-Вана за рукав:

— Вставай же… ты! Чего сидишь, как истукан. Пошли домой!

Хара-Ван от стыда и позора провалиться сквозь землю готов был. Другому бы, кто посмел обидеть Галхан, вмешался бы в их отношения, — он руки-ноги переломал бы… Но тут старшая сестра, вынянчившая его на своих руках… Вторая мать.

— Уходите! — гневно сказала Галхан — и повторила, глядя уже на него: — Уходи!

Он выскочил за дверь, побежал огородами, не разбирая дороги, к своему дому…

Сверлила мозг одна и та же мысль: «Как стыдно-то… стыдно как!»

Шумно вбежал в избу, сел у порога и… зарыдал.

Старый Дамдин испуганно смотрел на него. Уж таким-то никогда он своего сына не видел.

Спросил с дрожью в голосе:

— Чего же страшного натворил ты, сынок? Не убил ли ненароком кого?

— Невезучий я, отец, ох невезучий…

— Да что, говори, стряслось? Не с Галхан ли?

— Кончено с Галхан. — И плечи Хара-Вана затряслись еще сильнее; обхватил он мокрое лицо ладонями, пряча его от отца.

— Как «кончено»? О чем ты?

— Помешали мне… навсегда.

Дамдин облегченно выдохнул:

— У-уф!.. Что́ — родственники Галхан приехали? Против они? В таком случае, сын, я сам к ним схожу. Нет такого дела, чтоб его миром да ладом нельзя было решить…

— При чем ее родственники?! Это моя сестра… Адии… она! Такое там наговорила, натворила — хоть в петлю лезь. Вы же характер Адии знаете, отец… Зачем, зачем она вмешалась?

— Адии? А что же ты… остановил бы ее!

— Растерялся, отец, я.

— Ну тогда возвращайся туда, — посоветовал Дамдин. — Попроси прощения за Адии… за себя, коли такой ты… тюха, одним словом! Адии ж мимо не пройдет, сейчас будет здесь, я с ней потолкую…

— Поговорите, отец!

Снова побежал Хара-Ван к дому Галхан.

Долго стучался в дверь, но за ней было тихо. Наконец Галхан вышла из комнаты в сени и, не отодвинув засова, громко, отчетливо сказала:

— Убирайся, чтоб нога твоя на мой порог больше не ступала. Я все твои слова забыла. Считай, их не было. Ничего не было!

Не слушая его оправданий, просьб — вернулась в комнату.

Он побито потоптался у двери — и побрел, сгорбившись… Куда? Все равно ему было — хоть куда.

А в их доме меж тем происходило следующее…

Пришла туда Адии — запыхавшаяся, возбужденная. Косо взглянула на отца, как бы пытаясь уловить его настроение: отчего хмурый? А тот сосредоточенно сосал трубку, обволакивая себя густым табачным дымом.

Адии сходила на кухню, зачерпнула там из ведра ковш воды, выпила его залпом. Вернулась к отцу — и вопрос задала:

— Где Хара-Ван? Он у вас что — дома не ночует?

— Сейчас, наверно, в Доме культуры Хара-Ван, — хмуровато, однако и спокойным голосом ответил отец. — Концерт они там готовят. Много времени он там после работы проводит.

— А еще где он его проводит? — сорвалась Адии на крик. — Я вон откуда приехала — и то знаю!

— Чего же знаешь?

— А то, что он связался с этой бессовестной шлюхой… с потаскухой! С Галхан!

— Укороти-ка свой язык, — Дамдин глядел на дочь сурово, осуждающе. — За плохим словом никогда ничего не стоит. Одна вонь от него. И что-то не слыхал я, чтобы в Халюте шлюхи водились…

— А Галхан кто?

— Серьезная девка Галхан, — в прежнем суровом тоне продолжал Дамдин. — Работница, никто ничего худого за ней не примечал… А что в юности ошиблась она — только ли ее вина в том? Больше виноват тот подлец, обманщик. И не пойму: чего она лично тебе плохого сделала?

— Мне?! — искренне изумилась Адии. — Хватит вам, отец!.. Не мне, а всему роду нашему… вот!

— Успокойся. Хорошее дерево плохую тень не даст. И Галхан, повторяю, не из плохих. Раз свела их с Хара-Ваном судьба — то, слава бурханам, пусть и живут…

— Нет уж! — Адии заметалась по избе. — Не допущу! Сколько лет брат не женился — и такую тварь выбрал… У нас в селе только и разговору про это. Меня все донимают: правда ли? Вот сердце не выдержало — приехала…

Старый Дамдин, выколачивая пепел из трубки, назидательно промолвил:

— Ты про свое сердце вспомнила, а про то, что и у Хара-Вана оно есть, подумала?

— Дурь одна в нем… ослеп, не видит!

— Не так, дочь. Ему тоже сердце подсказало. И вижу я: не ошибся наш Хара-Ван. Сам поведу их в сельсовет к Чулуну, закреплю все там, как надо, печатью. Пусть живут, внуков и внучек мне рожают. Галхан девка здоровая, без изъянов. А ее мальчонку на нашу фамилию переведем. Он добрый, я замечаю, в Хара-Ване души не чает… Погоди, не перечь отцу!.. Ты вот про сердце… А наши буряты издавна говорят: у настоящего мужчины сердце большое — вмещает в себя коня с седлом и все другое, что захочет оно. Такое вот сердце и у Хара-Вана. Он у нас, может, и буйный, да добрый! И ты…

— Ладно, — резко оборвала отца Адии, — послушала вас! Поняла! Достаточно! Но по-вашему все равно не будет… Поперек дороги лягу — Хара-Вана туда не пущу. И вам грешно, отец… Из ума, что ли, выживаете?

— Нет, дочь, покуда нет, — пробормотал Дамдин, сорвал с себя поясной ремень — и, как-то ловко схватив Адии, зажав ее голову под мышкой, зло ударил раз, и другой, и третий по толстому дочернему заду: — Получай за свою строптивость… Вот тебе, вот тебе! Приехала, намутила воду! Надолго запомнишь своего старого отца… Не думай, что я у вас немощный и впрямь из ума выжил. Получай! И больше не вздумай мешать счастью брата… Хара-Ван без тебя разберется!

Адии никак не удавалось вырваться, кричала она:

— Да больно же… Пустите, баабай. Черт с вами, живите как хотите… О-е-ей… больно же!..

В этот момент и вошел Хара-Ван — с ужасом и в крайнем изумлении смотрел он на разыгравшуюся сцену.

Старый Дамдин, приметив его, отпустил дочь и, пряча хитроватую ухмылку, проговорил:

— Прости, сынок, на старости лет не удержался…

Адии же, поправляя юбку и кофту, всхлипывая, бросилась в спальню — и не показывалась оттуда до самого утра.

2

Перед вечерней дойкой, когда багрово светящийся диск солнца нехотя сползал вниз и как бы специально задержался над зубчатой грядой халютинских хребтов, словно в последний раз, теперь уж до утра оглядывая дали земли, — в тагархайском летнике царило оживление. Дояркам было сказано, что приедет агитбригада. А вот откуда… из районного центра, что ли?.. никто не знал.

Халзан и Николай Митрохин нашли в березняке достаточно просторную поляну — сколотили там невысокий помост, что-то вроде временной сцены, и несколько скамеек из горбылей: чтоб было удобно смотреть выступление артистов. Сиди как в клубе, но зато на чистом воздухе!

— А где ж твоя девка-то, — спросила Митрохина тетушка Шабшар, — где Маргу? Или ее концерт не интересует?

Митрохин неопределенно махнул рукой. А одна из доярок, засмеявшись, сказала:

— Маргу с Дулан парням в Доме культуры мозги закручивают… У них там свой концерт!

— Не мели, — оборвал ее Митрохин. — Маргу на должность сажают там — библиотекарем…

— И что-то Амархан припаздывает нынче, — обеспокоенно заметила тетушка Шабшар. — К машине, когда ехали сюда, не пришла. Доить пора — ее нет. Не захворала ли? Придется, видать, женщины, ее коров нам доить…

В ответ — сразу несколько голосов:

— Вот так-то — без подменных! Загибайся!

— Не развалимся, подумаешь…

— И так спину не разогнешь…

— Скоро на машинную дойку перейдем. Вон аппараты уже привезли, в хомутарке лежат.

— А чем она, машинная, лучше-то?

— А ты пробовала?

— За тобой пробовать не угонюсь. У меня один муж — и тот старый…

— Ха-ха-ха…

Митрохин присвистнул:

— Ну… бабы!

— А ты чего трешься возле нас?

— Пока его Норгон не видит — он и трется. Вдруг обломится чего-то!

— Ха-ха-ха… Ой, бабоньки, не могу-у…

Митрохин растянул узкие сухие губы в улыбке, сказал Халзану:

— У них, вишь, свой концерт. Не заскучают!

Тут послышалось нарастающее урчание автомобильного мотора — и вскоре показался на дороге знакомый каждому желтый колхозный автобус ПАЗ.

— Едут!

— Артистов везут!..

— Вот они…

Автобус, не доезжая, вдруг остановился за кустами.

— Сломался, что ли?

— Да нет. Это у них там передевалка будет. В костюмы наряжаться станут…

— А-а…

Халзан, заикаясь больше обычного, как всегда бывает с ним на многолюдье, — поторопил:

— Идите садиться. Сейчас начнут.

Удобно умостившись на свежеструганных скамейках, доярки с нетерпением — и притихнув (от важности момента!) — ждали начала представления.

Неожиданно вывернулся откуда-то дед Зура, хитровато оглядел всех и погрозил пальцем — вызвав, конечно, смех этим.

Появился Эрбэд Хунданович, приветливо поздоровался — и просто, будто не на помосте он стоял, а сидел, например, за одним столом вместе со всеми, стал говорить о колхозных делах: что сделано за последние месяцы и что предстоит сделать… Отметил примерную работу всего коллектива животноводов тагархайского летника, который по всем показателям — и по надоям, и по товарности и качеству продукции — устойчиво впереди других ферм. Доярки обрадованно похлопали. А секретарь парткома, обведя всех веселым взглядом, закончил:

— И поскольку вы передовые — решили мы выступление агитбригады начать с вас. Так — в знак уважения ваших трудовых заслуг — пожелали сами артисты!

Доярки зааплодировали еще сильнее; переглядывались: знай, мол, наших, — всех обогнали! Эрбэд Хунданович, спрыгнув с помоста, сел на скамейку рядом с тетушкой Шабшар и тетушкой Шарлуу — женой кузнеца Ермоона, матерью Дулан.

Из-за пышных зеленых кустов — с двух сторон — вышли наконец-то на сцену артисты, образуя на помосте полукруг, и зрители удивленно и восторженно загудели, и снова раздались аплодисменты.

Вот это был сюрприз!

На сцене стояли — радостные и слегка смущенные — «свои» артисты: группа художественной самодеятельности халютинского Дома культуры. Все они были одеты в одинаковые, сшитые «под старину» национальные костюмы, и среди других находились Дулан, «потерявшаяся» Амархан, дочь Митрохина Маргу, державшая в руках баян, еще Болот с Хара-Ваном и Дугар, не известно когда тоже успевший переодеться: ведь только что крутился здесь, возле, помогал налаживать электропроводку… И дед Зура, тоже в таком же наряде, молодцевато задрав бороденку, стоял в самом центре этой группы.

Дулан выступила слегка вперед, повернулась к зрителям вполоборота — и плавно взмахнула рукой. Маргу, улыбнувшись ей, прошлась по клавишам баяна — и полилась со сцены мелодия старинной бурятской песни…

А потом были другие песни — и такие же старинные, и самые современные, и по-бурятски исполнял их хор, и по-русски; еще ребята читали стихи, показали несколько веселых юмористических сценок… Восторгу не было конца! Тетушка Шабшар, наклонившись к уху подружки своей, Шарлуу, проговорила:

— Это когда к нам агитбригада из райцентра приезжала? Года три тому назад, так? Разве сравнишь? Те перед нашими — ничто!

— Другое скажи, — отозвалась Шарлуу, — каковы они, наши-то… Вот шельмецы! В тайне держали. Кто б мог подумать, что такие артисты приедут!

И обе сияющими глазами смотрели на детей своих.

А когда закончилось выступление — все долго стояли кружком, оживленно говорили… Амархан лишь сразу побежала переодеваться: ей еще предстояло доить. И хотя замолкли песни — чудилось, что они еще слышатся откуда-то издалека, потому что от Тагархая поплыли они над затемненными лесами туда, к перевалу, где красное солнце, дождавшись окончания концерта, быстро поползло вниз.

Песни о родном крае не гасли и в сердцах. Как праздничный подарок — таким был для каждого этот концерт в Тагархае.

И свою, особую радость испытывала Дулан. Всем просто праздник, а для нее это был и экзамен… Начался он, когда вернулась в родной улус, и вот — первое признание, первое подтверждение… Чего? Многого! Сегодня, во всяком случае, она могла смело и твердо сказать себе: не ошиблась, я на своем месте.

На своем месте, на своей земле.

И получается!..

Подошла к ней мать, ласково прижала к себе:

— Доченька моя…

3

Мэтэп Урбанович, дав утром специалистам необходимые распоряжения, вернулся из конторы домой — позавтракать. Давний председательский опыт приучил: с утра «заправляйся» как можно плотнее, ибо не угадаешь, каким будет день, выберешь ли время перекусить…

На краю стола вовсю пыхтел самовар. Электрических Мэтэп Урбанович не признавал: чай в них быстро остывает, да и по вкусу вроде бы не такой… Не то что на угольках!

Середину стола занимала массивная сковорода с жареным мясом, обложенным золотисто подрумяненной картошкой и зелеными перьями дикого чеснока. Дымился в чашке бульон.

Мэтэп Урбанович с наслаждением потер руки: хор-рошо-о!

Дугарма, взглянув на часы, — спешила она в школу — тоже подсела к столу. Чтобы хоть поговорить несколько минут: уходит муж рано, возвращается поздно, не всегда удается толком перемолвиться… Только вот так — за едой да ночью, если сон сразу не сморит.

— А Долсон где? — спросил Мэтэп Урбанович про младшего сына, единственного из детей, который еще не выпорхнул из родительского гнезда. Старшие — сын и дочь — живут своими семьями, один в Ленинграде, где остался после аспирантуры, другая в областном центре, врач, как и муж ее.

— В школе Долсон. Сегодня у него консультация, завтра экзамен. Исхудал — в чем душа!..

— Для него экзамены, как для меня, к примеру, посевная, — добродушно сказал Мэтэп Урбанович.

— Сравнил! — Дугарма укоризненно головой покачала, — У тебя посевная каждый год. Сколько их было и будет! А экзамены на аттестат зрелости — это раз в жизни. Хотя бы задумываешься о том, что теперь вот и последыш наш на самостоятельную дорогу выходит? Пролетели годочки, будто один! А ты, конечно, не очень-то заметил, как сын школу закончил… Мимо тебя прошло!

«И вправду мимо, — мысленно согласился он со словами жены. — Росли дети… и как бы сами по себе. Она, мать, занималась с ними. Вот гордится этим. А мне когда было? Колхоз, все он, колхоз… Самые лучшие годы угрохал на него. А что получится? Трудно предугадать. Подставит кто-нибудь ловкую подножку — свалят, обвинят во всех грехах, которые были и которых не было. Что тогда? Вся жизнь будет перечеркнута?.. — И рассердился сам на себя: — Чего это я расслюнявился? Мои заслуги при мне, и, что бы ни случилось, они останутся. Найди-ка в районе заслуженнее председателя, чем я…»

Поднял вилку с куском мяса на ней — сказал нравоучительно:

— Как я понимаю, в любом деле, будь то колхозное производство или воспитание детей, должно быть одно, единое и непоколебимое руководство. А ежели станешь раздваиваться, перекладывать дело на другого, третьего — получится как в той басне Крылова «Лебедь, Рак и Щука». Вот почему я уважаю твой авторитет в воспитании наших детей — и давал тут тебе полную свободу… Доверял!

— Ну спасибо, хоть теперь знаю.

— Не ехидничай, жена. Именно так, как говорю. И разве плохие дети у нас? Один молодой ученый, другая доктор. Теперь вот Долсон… Что он, кстати, собирается после школы делать?

— Или не слышал?! Хорош отец! В самом деле?

— Ну-у…

— А что ребята остаются всем классом в колхозе — впервые слышишь?

Мэтэп Урбанович едва не поперхнулся… Вот те на! Чертовщина какая-то получается. Эрбэд Хунданович все уши ему насчет этого прожужжал, а он, отец, оказывается, и не подумал ни разу, что ведь и его собственный сын — десятиклассник, выпускник школы, и если «всем классом» — значит, и он, Долсон, согласился. Как другие.

Дугарма заглянула мужу в глаза:

— Недоволен, вижу…

— Почему? — не сразу отозвался он. — Может, для начала и неплохо…

— Совсем неплохо, — обрадованно заговорила жена. — И нам можно головы высоко держать, не бояться пересудов. Еще бы: и сын председателя остается в колхозе!

— Да, да… неплохо. По моим стопам пойдет!

— Его от трактора за уши не оттянешь…

— Кто тебе рассказывал?

— Вижу. И он сам рассказывает. Как что — к Болоту бежит. Вместе с ним на тракторе…

— С Болотом?

— Ну да. Такие стали, как старший брат с младшим…

Мэтэп Урбанович отодвинул от себя тарелку, вытер полотенцем залоснившиеся губы и бисеринки пота на лбу — и, сыто икнув, проворчал:

— Тот ли человек этот Болот… ты того… присматривай.

— А разве плохой парень?

— Все хороши, пока строго держишь их…

Вообще-то ничего худого Мэтэп Урбанович про Болота сказать не мог: вежливый, трудолюбивый… Но буквально позавчера сцепились они из-за этого Болота с парторгом. Тот, видите ли, потребовал… не попросил, а именно потребовал!.. чтобы он, председатель, отменил свое указание о взыскании с Болота в колхозную кассу тридцати рублей за использование трактора «в личных целях». Эрбэд Хунданович доказывал, что Болот участвовал в воскреснике с разрешения парткома и комитета комсомола, и вопрос о том, чтобы в этот день закрепленные за Болотом и Хара-Ваном тракторы были заняты на воскреснике, согласовывался с заместителем председателя колхоза, а тот, главный инженер по своей должности, — непосредственный распорядитель в техническом парке хозяйства. Кроме же того, заявил Эрбэд Хунданович, само распоряжение председателя о наложении таких вот «штрафных санкций» на молодых механизаторов юридически незаконно, что подтверждают в районном управлении сельского хозяйства…

Это — что секретарь парткома, как выяснилось, обращался с запросом в вышестоящую инстанцию, поставил, так сказать, под сомнение состоятельность и правомочность его, председателя, действий, — особенно взъярило Мэтэпа Урбановича. Как же тогда дальше-то работать вместе? Что не так, а он уже в затылок дышит, за руку хватает: стой!

Вот почему сейчас Мэтэпу Урбановичу и неприятно было услышать имя Болота — в связи с другим именем, конечно.

Но Мэтэп Урбанович в тот же день, позавчера, как только малость остыл от вспышки, — принял кое-какие меры. Съездил в районный центр, провел там оставшиеся полдня, поговорил в двух-трех кабинетах о своем малоопытном секретаре парткома… Проинформировал, посоветовался, одним словом, заботу проявил.

Сегодня вот он пригласил Эрбэда вместе объехать поля — посмотреть, как идут в рост хлеба…

— Я побежала, — прервала ход его мыслей Дугарма. — Готовим выпускной вечер. Проводить его, между прочим, в Доме культуры будем…

Однако вышли они на улицу вместе, потому что появился в дверях конюх и доложил, как солдат командиру, что оседланный конь подан, уже у калитки ждет…

Невольно красуясь (пусть хоть перед женой!), Мэтэп Урбанович, проходивший когда-то армейскую службу в кавалерийском полку, стремительно бросил свое грузное тело в седло, пришпорил коня — и понесся размашистой рысью через село, оставляя за собой пыльный вихрь.

Люди дивились: что это с председателем? Всегда ездит на легковой, а тут вдруг, как лихой молодцеватый наездник, в седле? Да ловко-то как получается это у него! Дед Зура — тот так и остался стоять на обочине с раскрытым ртом; и потом, сплевывая пыль, доставшуюся ему из-под копыт, проронил с восхищением:

— Как я в свои годы — такой же удалой. Нет, не поизносился еще наш председатель!

А Мэтэп Урбанович, выбравшись за околицу Халюты, натянул поводок, перевел коня на размеренный шаг и вскоре, на повороте за бугром, — встретил он другого верхового. Им был Эрбэд Хунданович, которому понравилось, что председатель в седле выглядит помолодевшим, и бодрая улыбка играла сейчас на его лице, которое чаще всего люди видят озабоченно-хмурым.

Они свернули вправо, огибая широкое поле пшеницы, раскинувшееся до самого подножия горных склонов. Иногда, спешившись, тщательно осматривали посевы, которые радовали своей густотой, силой, равномерностью всходов. Мэтэп Урбанович удовлетворенно цокал языком…

В седле — не на ногах: видишь дальше, просторнее взгляду. Манила к себе сине-серебристая гладь искусственного моря, что привольно разлилось у круто вздымавшихся горных откосов всего километрах в трех-четырех отсюда… Это море когда-то затопило земли халютинского колхоза и луга с обильным травостоем. Халютинцам пришлось распахивать целинные участки — подзолистые, засоленные, щебнистые от мелкого камня. Вот и этот массив много сил взял, пока почву тут окультурили, стала давать она урожаи. Но разве такие, что приносили те, ушедшие под воду поля!

— Электростанция потребовала, — вздыхая, сказал Мэтэп Урбанович, — перекрыли реку, сделали водохранилище. Знаешь, когда гляжу на эту прорву дармовой воды, о чем думаю?

— Интересно…

— Установить бы мощную насосную станцию — да на полив бы эту воду. Нам!

— Идея прекрасная, — одобрил Эрбэд Хунданович, — да трудноосуществимая для одного хозяйства…

— Почему, комиссар? Надо ставить большие задачи — и умело решать их.

— Так, правильно. Но надо трезво оценивать силы, возможности. Здесь очень высокий подъем. Разве одна насосная станция справится?

— Купим две, три… Чего сразу сдрейфил? — У Мэтэпа Урбановича искры решительности в глазах, лицо — во внезапном воодушевлении — порозовело. Продолжал он, показывая кнутом вправо: — Вот здесь, по верхнему краю поля, пророем канавы, обложим их плитами — и огромный желоб, в общем, получится. Воду будем пускать равномерно, чтоб достигала каждого уголка… Сделают нам технически грамотный расчет, есть же специалисты на это. И как я раньше не додумался?! Подъем, говоришь, высота. Чепуха! Нефть гоняем по трубам с одного конца страны в другой, а тут-то?.. Было б хотение!

И, обнажая в улыбке белые, не сточенные годами зубы, по-приятельски толкнул секретаря в плечо:

— Привыкай масштабно мыслить, комиссар! Еще, вижу, подготовочка у тебя не на все сто, боишься размаха. На пунктики-параграфы оглядываешься!

Эрбэд Хунданович промолчал. Но на языке вертелось. Нет, мол, дорогой товарищ председатель, твой проект — это всего-навсего пока «прожект». Слабы мы еще в коленках для такого дела. Вон с животноводческим комплексом буксуем: все сроки ушли, а никак под крышу не подведем. Третий год уже! Пойдут осенние дожди — вовсе не подступишься к нему… На ремонт техники людей из заводских цехов позвали. В копеечку колхозу влетает это. А чтобы каскад насосных станций поставить — где рабочие руки и средства взять? К кому с поклоном идти? Эта задача выполнима, пожалуй, лишь в общерайонном масштабе…

Но при всем этом Эрбэд Хунданович не мог не отдать должное тому темпераменту, с каким Мэтэп Урбанович развивал идею. Да, конечно, председатель — человек увлекающийся, и хватит у него задора увлечь за собой, коли понадобится, и людей… Не таким ли образом доказал он необходимость строить в Халюте животноводческий комплекс, хотя, если трезво рассудить, зачем весь халютинский молочный скот сводить на центральную усадьбу, «оголяя» бригады, нарушая укоренившуюся и оправдывающую себя систему содержания коров по теплу в летниках? Ведь комплексы уместны, скорее, там, где нет естественных выпасов…

Они ехали стремя в стремя и говорили об одном, но думали во многом по-разному.

— Наши предки исстари поливали поля и луга, у них это неплохо получалось, — Мэтэп Урбанович резко натягивал повод, не давая коню вольничать: тот норовил ухватить клок-другой сочных хлебных всходов. — А ведь старики… те еще — отцы наших стариков… не обучались никакой грамоте, что есть такая наука — мелиорация — и слыхом не слыхивали! Им природное чутье подсказывало, что делать, как поступить. Правильно? А вот ты уверен, что пошлем ребят учиться в профтехучилище — они с радостью поедут. Откуда такая уверенность в тебе, комиссар? Выветрилось то отношение к земле, что в стариках было. Ветрами времени его выветрило, морозами времени выморозило. Так-то вот… Ты захочешь послать ребят учиться на мелиораторов, а родители первыми завизжат. Нет, мол, мой сын должен стать юристом, или врачом, или инженером, а в поливальщики я его не пущу! Что им ответишь?

— Убеждать, воспитывать надо…

— Слова это, слова! Пока станешь убеждать, уламывать, возиться с ними — поезд, как говорится, уйдет! Но я думаю, и тут есть выход. На днях должны приехать переселенцы. А они у себя всегда занимались поливом, у них это в крови! Чуешь?

Эрбэд Хунданович промолчал. Чего подбрасывать полешки в остывшую золу? Полетит она в глаза, а пламени все равно не будет…

Мэтэп Урбанович, привстав на стременах, широко повел рукой:

— А все же замечательные хлеба! Тьфу-тьфу — не сглазить… Если сушь не навалится — по пояс пшеничка будет. Точно! Это поле не только колхоз спасет — район в целом поддержит. Ни у кого такого громадного массива нет. А ты знаешь: в райкоме уже намекают, что ждут от нас не меньше двух планов по сдаче зерна. Как всегда, будем трудиться, прикрывая нерадивость других, тех, кто работать не умеет… Справедливо ли?

— У нас свой окоп, райком же в ответе за весь районный «фронт»… вот и выравнивают его, «фронт». Приходится.

— Ты, чуть что, — в политграмоту! — Мэтэп Урбанович усмехнулся. — Погоди, дружок, придет время — и ты будешь председателем колхоза или директором совхоза. Будешь, это я ответственно заявляю! Тогда, попомни, мои слова, придется тебе покрутиться… Ой как много всякого навалится, на что и ответа-то ни у кого не сыщешь. Только на свой нюх да на свое терпенье надеяться станешь. Выработаешь свою позицию. Не для собраний, не для выступлений — для повседневной работы. Понял?

— Не совсем…

— Поймешь, когда станешь… А вот давай так порассуждаем… Допустим, руководимое тобой хозяйство неуклонно идет в гору, тебя хвалят, ставят в пример другим. Вот, дескать, у Эрбэда Хундановича все получается, а у вас не получается, хотя условия одинаковые, структура почвы та же, скот той же породности — и так далее… Раз про тебя так сказали, два, три — и стало это привычным. Как вместе с этим и другое: с отстающих особо взять нечего, а с Эрбэда Хундановича можно тянуть до бесконечности, он, считают, выдержит, вывернется как-нибудь, сумеет заполнить закрома. И это ведь как бы норма уже… Не лучше ли тогда, чем вылезать в первые, пребывать на той грани, когда ты то ли «середнячок», то ли отстающий… Меньше спросу!

Мэтэп Урбанович, хитровато щурясь, внимательно поглядел на секретаря парткома; заключил, смеясь:

— Вот и выбирай, что лучше, когда станешь председателем колхоза!

— Мне многое даст моя сегодняшняя — партийная — работа, — уклончиво ответил Эрбэд Хунданович. — Ваш пример…

— А что мой пример! — перебил Мэтэп Урбанович. — Я уже весь во вчерашнем дне… Н-да, думаю вот ночами: не пора ли в другую упряжку? Не подыскать ли более спокойную работенку? Недаром спортсмены, все силы отдавшие спорту, стараются вовремя уйти с беговой дорожки, со льда, с ринга… В этом, брат, свой великий смысл, правильно? И я думаю вот… Но и расстаться с привычным тяжело. Иногда кажется: уйду — и сразу покатится весь колхозный воз с горы под обрыв… Страшно, понимаешь, становится! А по-человечески рассудить: почему бы и не уйти на заслуженный отдых, почему бы, скажем, не передать все дела в твои руки? Управляйся, руководи! А я стану на диване кверху пузом валяться, книжечки почитывать…

Ехали они теперь другим краем поля — тем, что близко подступал к основанию каменных гряд, отбрасывавших на зелень посевов холодноватые сиреневые тени; но и здесь всходы были, как всюду, — плотные, рослые… Эрбэд Хунданович, продолжая разговор, искренне возразил:

— Если вы, Мэтэп Урбанович, и захотите сейчас уйти на пенсию или перевестись куда-нибудь, — ни колхозники, ни райком вас не отпустят.

Председатель покосился на него и скорбно покивал головой, словно обреченно соглашаясь с тем, что самому ему от тяжелого должностного бремени не избавиться — не себе он принадлежит, не сам распоряжается своей судьбой… Какое-то время молчали они, пока Мэтэп Урбанович не заговорил снова — раздумчиво и будто бы призывая всей интонацией голоса своего, самими словами к полной доверительности, откровенности:

— Ты, пожалуй, прав: не отпустят меня сейчас. Много сложностей всяких… Год от года их больше. Заместитель мой, Мэргэн, сам знаешь, молод, неопытен. После института — в главные инженеры. С железками, с техникой возится он — людей не всегда видит как надо, проблем не чувствует. Да ведь и ты-то… из зоотехников в парторги! Хватка есть — умение не в должной мере… Не станешь спорить? Однако на тебя крепко надеялся, а выходит по-другому, Эрбэд. Заезжал, короче, я в райком — и новость услышал. Для всех нас, может, и не совсем приятную, а для тебя… наоборот!

— Что такое? — насторожился Эрбэд Хунданович.

— Решено тебя отправить на учебу в партийную школу, в Новосибирск.

— Шутите?!

— Какие могут быть шутки, дорогой мой, — Мэтэп Урбанович лицом посуровел. — На днях должны вызвать тебя в райком. На беседу. Я же тебе пока по секрету говорю. Как другу. Смотри, раньше времени ни-ко-му об этом. Меня не выдай.

— Да что они там? Почему? — сильное волнение охватило Эрбэда Хундановича; и даже конь под ним, почувствовав это, тревожно вскинул голову, прижал уши.

— Почему? Значит, доверие тебе оказывают. — Мэтэп Урбанович говорил веско, непререкаемо. — Значит, Эрбэд, возлагают на тебя надежды с перспективой на будущее. Всякого не пошлют.

— Только-только осваиваться начал…

— Выучишься — приедешь зато во всем подкованным. И прими мой дружеский совет: не спорь в райкоме! Не поймут тебя, испортишь этим все себе на дальнейшее… А там, в Новосибирске, нас не забывай!

Председатель огрел своего коня кнутом — и тот пошел крупной рысью. Эрбэду Хундановичу ничего не оставалось, как нагонять… И клубилось за всадниками серое облако, неслось, не отрываясь, за ними.

4

Ильтон, сын Баши Манхаева, возвращения из армии которого отец ждал с душевным напряжением, озабоченный тем, чтобы парень сразу же, не показываясь в Халюте, «застрял» в городе, — все же не послушался родительских наставлений, прикатил прямо в родной улус… И ехал сюда не рейсовым автобусом, а на попутной машине.

Не доезжая до Халюты, в полутора километрах или чуть дальше от нее, увидел Ильтон пахавший пары ДТ-75, и по одному ему известным приметам сразу же узнал: это его бывший трактор! Он попросил шофера остановить машину, удивил тем, что решил сойти, можно сказать, в чистом поле, вдали от домов, — и протянул трехрублевку. Водитель рукой махнул: «Ты что? Иль я сам солдатом не был!..» Но Ильтон, пока забирал из кабины чемоданчик, сумел незаметно сунуть бумажку в карман висевшего у дверцы шоферского пиджака. Помахал на прощанье рукой — и пошел прямо по пахоте к трактору, тащившему за собой огромный плуг.

Механизатор — а им был Болот — издали увидел, конечно, идущего к нему военного, выключил двигатель, спрыгнул с сиденья на землю. Узнал тут же: Ильтон Манхаев! И бросился навстречу… Так, посреди поля, на пашне, крепко обнялись они, долго — с радостным смехом и бестолковыми восклицаниями — трясли друг дружку, тузили один другого тяжелыми кулаками по плечам, спине.

— Ты?!

— Как видишь!

— А я гляжу…

— И я!

— Ух ты!..

Наконец догадались пожать друг другу руки.

— На твоем пашу, — Болот кивнул на ДТ. — Никакой капиталки не надо: как часы!

— Дай срок — проверю.

— Не забыл?

— Механик-водитель первого класса, — и Ильтон щелкнул пальцем по значку на мундире. — Не за красивую улыбку дают… верно?

— Кто бы спорил!.. А что — останешься?

— Не понял! Повтори вопрос.

— В Халюте останешься, спрашиваю?

Ильтон сбил фуражку на затылок, посмотрел на приятеля как бы изучающе и одновременно с иронией?

— Есть сомнения?

— Я к тому, что многие уезжают или не возвращаются, — смутился Болот, отводя глаза. — Два года вот работаю на твоем тракторе без сменщика, один. Начал молодого, из десятиклассников натаскивать… Долсон, сын председателя нашего, помнишь, может?

— О! Подросли салажата… А как мать?

— Там же, на ферме, вместе с твоей. Тянутся, не хуже других хотят быть. В Москву, на ВДНХ, собираются — обещали их послать. Но так, наверно, и не дождутся, чтобы на комплексе поработать…

— Не достроили?

— Конца не видно.

— Ла-адно… Пойдем к нашему коняге. Сделаю я круг-другой. Танк, сам понимаешь, несравнимый силач перед трактором, а все же свободы такой, как на тракторе, там нет.

— Садись один, — сказал Болот, — а я дождусь на этом месте…

— Слушаюсь!

Ильтон прыгнул на гусеницу, забрался в кабину, двинул кольца дыма, сноровко потянул за собой плуг, сверкающие лемеха которого переворачивали черные пласты земли.

Два круга проехал Ильтон — и остановил трактор с видимым сожалением:

— Не представлял, что так соскучусь.

Зачерпнул размолотую лемехами землю в ладонь, наклонился к ней:

— Приятно пахнет. Домом! Там, где служил, одни сухие пески. А эта… с чем сравнишь разве!

Взял чемоданчик в руки:

— Пойду я, дружище. До встречи в селе!

Болот отнял у него чемоданчик, поставил его в кабину трактора:

— Садись, довезу прямо до дома.

— Вхолостую машину гонять? Нет, я пешком…

— Да мне все равно заправляться, — успокоил Болот, — а с обеда лесоматериалы в третью бригаду повезу… Ну — живо!

Ильтон не заставил себя дальше упрашивать.

Болот отцепил плуг от трактора…

И поехали.

— Кто еще из парней демобилизовался? — спросил Иль-топ.

— Кроме тебя, еще Дугар, Халзана-заики сын. Тоже танкист. В Белоруссии служил.

— Дугар? И на трактор сел?

— Новенький ему дали…

— Увижу его?

— В Дом культуры придешь — всех увидишь. Теперь, как вечер, все там собираемся.

Ильтон замялся, в голосе его были смущение и неуверенность:

— Дулан там заправляет, да?

Болот, помолчав, подтвердил:

— Она.

И, по-прежнему смущаясь, Ильтон опять спросил:

— А как она? Отец чего-то писал мне…

Болот, насупившись, сказал:

— У тебя отец — он напишет!.. А Дулан — серьезная девушка. Самостоятельная.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Три дня правдами и неправдами уламывал Баша сына, требуя, чтоб тот вместе с ним поехал в город — «к нужным людям». Тот отвечал односложно:

— Это не по мне, баабай.

Баша, выходя из себя, начинал кричать — и сын тогда уходил на улицу.

А прошлую ночь Ильтон вернулся домой со вторыми петухами и поджидавшему его на пороге летнего домика отцу рассерженно сказал:

— Или вы никогда молодым не были? Что караулите? Дом ведь не казарма, я не в самоволке!..

— Ничего ты, дырявая голова, не понимаешь, ничему тебя армия не выучила, — ответил разозлившийся вконец Баша и пошел спать.

Но до сна ли ему было? Мысли — тяжелые, как жернова — ворочались в его голове, не давали покоя. Хотел он счастья единственному сыну, такого, как сам его представлял, — и спокойствие могло прийти только с сыновьим полным послушанием… Что ж, решил Баша, если Ильтон по наивности дальше своего носа пока не видит — ему, отцу, следует разрубить ненужный, вредный, ненавистный узел. С маху!

И ранехонько, когда густой и белый, как молоко, туман застилал улицы Халюты, — Баша заявился к Ермоону.

Кузнец собирался, видно, на работу — в прожженной спецовке и таких же, в подпалинах от огня, брезентовых штанах топтался в палисаднике. И сразу смекнул он, что Баша пришел не по доброму делу: глаза у шофера были как у рассерженного кабана… Не глаза — буравчики!

Не поздоровавшись, Баша с ходу, что называется, выпалил:

— Твоя дочь не для моего сына! Пусть не увивается за ним. Ясно?

Ермоону смешно стало:

— Зачем ко мне-то с этим? Ты, дорогой сосед, с сыном говори.

— Я тебе говорю!

— И напрасно. — Ермоон легонько похлопал Башу по плечу. — Любовь молодых — она нам с тобой не подвластна… Старикам тут негоже вмешиваться. Затеем костер — черное пепелище останется. Бедой кончится.

— Во́т на эту любовь! — Баша отступил на шаг и смачно плюнул. — Дочь твоя не переступит моего порога… Не хватало нам белоручек, вертихвосток!

— Не ори, сосед, всех вокруг разбудишь, — сурово сказал Ермоон. — Повторяю тебе: не ко мне с этим… Твой сын — взрослый уже человек, с ним договаривайся… по-семейному!

— А твоя дочь, знаешь…

— Замолчи, сосед, нехорошо ты ведешь себя, — и Ермоон, ухватив Башу за руку, потащил его к калитке. — Уходи.

Баша тщетно пытался высвободиться, его рука и плечо под железной пятерней кузнеца сразу онемели, боль ударила в затылок… Он согнулся — и не шел рядом с кузнецом, а жалко семенил, опасливо ловя взгляд Ермоона. А тот, подтащив его к калитке, слегка, казалось, подтолкнул на дорогу, но Баша вылетел на нее, как пробка из бутылки, — чуть лбом не врезался в телеграфный столб, еле на ногах устоял.

А Ермоон невозмутимо направился в сторону кузницы…

И когда его уже не стало видно, Баша, пришедший в себя, с дрожью в голосе — от перенесенного испуга и ярости — заорал что было мочи.

— Погоди, колодезный журавль, погоди, чушка чугунная! Изничтожу, с корня сведу… На мое богатство позарились, нищеброды! Вот вам…

Самые омерзительные слова слетели с толстых губ его.

И вязли они в тумане…

Побежал он домой; там, влетев в спальню, сорвал одеяло с Ильтона:

— Вставай!

Тот рывком, словно по воинской команде «Тревога!», соскочил с кровати, ошалелыми со сна глазами уставился на отца:

— Что случилось?

— Едем. Собирайся!

— В город, что ли? Снова-заново… Ничего я там не потерял, в городе вашем…

— Ах, та-ак?..

Баша хотел ударить Ильтона по щеке, руку уже занес, но столкнулся со взглядом сына — твердым, непреклонным и снисходительным в то же время. Сын — в майке, трусах — был черен от загара, мускулист, крутоплеч, и Баша опустил поднятую руку… Улыбнулся заискивающе:

— Поедем, сынок.

Ильтон не ответил на улыбку улыбкой, как хотелось того Баше.

И в словах сына был холодок:

— Раз и навсегда, баабай, давайте кончим с этим… Выбрал я себе дорогу. Сегодня вот пойду в контору — просить трактор. Вы против — уйду из дома тогда. Чтобы у вас настроение не портилось из-за меня… Ничего не возьму — в своем солдатском уйду!

— Что-о?

— Поймите меня, баабай, но в любом случае будет так…

— Она, это она! — завопил Баша, топая ногами, так что через стенку, на кухне, задребезжала посуда. — Не девка — ведьма! Околдовала! И какая нечистая сила занесла ее обратно в улус?! Опомнись, сын, о тебе ведь забочусь! Других девок, что ли, нет? В ряд ставь — не пересчитаешь, сколько этого товара!..

— Не кричите, баабай…

— Ты мне указчик? А раскинь-ка мозгами лучше, какая она, эта девка… Ни спереди, ни сзади у нее, одни ноги да губы накрашенные — только и видно… Что она умеет? Разве одной музыкой сыт будешь? Разве крашеными пальцами ребенку титьку дашь? Корову выдоишь? Ну?!

Ильтон, сжав губы, пошел к двери и, обернувшись, тихо, но твердо произнес:

— Ее не касайтесь… Тоже раз и навсегда.

Баша сел на пол, на пеструю домотканую дорожку, и заплакал.

2

За ужином, когда Ермоон вернулся с работы, Шарлуу, хитровато поглядывая на мужа, сказала:

— Днем возле конторы повстречала Башу — он как волк на меня посмотрел. И не поздоровался… Почему бы это?

— Пустой человек, — громко отхлебывая из кружки чай, пробурчал Ермоон. — Было б о чем…

— Он, говорят, силком Ильтона в город тащит, а тот не хочет.

— И правильно делает. Обсевком быть на чужой стороне? Ильтон не в отца — в мать, дай бог ей, терпеливой, здоровья…

Шарлуу задумчиво смотрела в окно, как бы прикидывая что-то в уме. Произнесла со вздохом:

— Не вышло бы беды иль сраму… Лучше бы согласился парень с отцом да уехал в город.

— Ты что это? — Ермоон глаза от стола приподнял, густые поседевшие брови свел.

— А то! — Шарлуу не отвела взгляда. — Уже пересказали мне, как поутру Баша скандалить приходил… Правда ли? Чего таишь-то?

— Наболтают… Верь! — Ермоону не хотелось говорить правду: женщина вмешается — больше шуму и треску будет. Приврал, чтобы как-то смягчить: — Он просил у меня одну вещь для своей машины, будто есть она у меня… Стал упрекать, что не хочу помочь ему, раскричался, матерными словами обложил. Не драться же было с ним, стервецом? Вот ведь ненасытный — даже ржавые гвозди на дороге собирает… А Ильтон — нет, не в него!

— Заладил: Ильтон, Ильтон! Родной сын он тебе, да?

— Может, и станет им, — добродушно улыбаясь, Ермоон вылез из-за стола. — Не спеши отказываться.

Шарлуу, убирая посуду, проворчала:

— Какое семя — такое племя. Узнаешь разве, что на уме у него? Не зря говорят: у змеи пестрота снаружи, а у человека внутри. Нет-нет да покажет она себя… Когда не ждешь!

— Чего зря!.. Пойдем, что ль, на дойку, — явно не желая продолжения этого разговора, сказал Ермоон.

Часто вместе с Шарлуу ходил он на вечернюю дойку — помогал жене, не считая это зазорным для себя.

До тагархайского летника шли они, по обыкновению, пешком — что-то вроде неспешной семейной прогулки получалось. А оттуда уже возвращались со всеми вместе на машине…

Сегодня в дороге молчали.

Размашисто вышагивал Ермоон, семенила сбоку, то и дело отставая и затем нагоняя, Шарлуу.

Ермоон не очень-то ясно представлял себе, как их дочь, дорогая родительскому сердцу Дулан, сможет, — если уж все к этому у молодых идет — переступить порог дома Манхаевых. Особенно после того, как оскорбительно отзывался поутру о ней Баша… Проучить если будущего свата, намять ему бока, чтоб навсегда прикусил он свой змеиный язык? Но не выход же! Силой только на время испугаешь человека, но ведь не переделаешь его характер — озлобишь пуще, наоборот… А Ильтон, продолжал размышлять Ермоон, — хороший малый. С детства же на глазах вырастал — весь на виду. Открытый, приветливый, общительный… Приходится лишь удивляться, что у такого живоглота, как Баша, оказался молодецкий во всех отношениях сын. Наверно, кровь матери — трудолюбивой, скромной и отзывчивой на чужую боль Дуулги — взяла тут верх над кровью Баши, и Ильтону досталось от матери все самое доброе, что было в ее роду…

Так думал Ермоон, а Шарлуу, которая, подобно мужу, не терпела Башу, но была в давней дружбе с Дуулгой, три десятка лет уже вместе с ней находилась в доярках, по-своему сочувствовала подруге, что у нее такого тяжелого нрава муж, — в этот час не могла себе с определенностью ответить: будет ли она рада счастью Дулан? И, главное — почему ей так думалось, будет ли оно, это счастье, у дочери, когда над ним, как грозовая туча, гнев Баши… Казалось обидным, что дочь таится — ничего ей не говорит про Ильтона, не открывается, а когда она сама осторожно подступает с разговором — та всячески уходит от него. Девичий стыд? Однако ведь не кому-то — матери своей!

…Доярки в летнике встретили приход Ермоона веселыми возгласами:

— Сегодня опять будет с кем соревноваться!

— Ну, бабы, мужиком запахло — опять коровы брыкаться зачнут!..

Ермоон только посмеивался.

С подойником в руках — высоченный, большерукий — выглядел он забавно, а доил коров — и доярки это знали — отменно. Усядется на самодельную низкую скамеечку, поудобнее зажмет меж ног подойник — и начнет не спеша, спокойно таскать за коровьи соски, а его колени при этом упираются в брюхо корове. Со стороны глянуть — висит буренка на этих верблюжьих коленках! Медлительность же Ермоона обманчива: словно бы совсем не торопится он, а все равно впереди других, ни молодые, ни старые — с опытом и сноровкой — доярки угнаться не могут. Поначалу до горьких обид доходило: как же так — мужику уступаем?! Но у мужика — поняли наконец — сила-то какая в пальцах! И пальцы эти проворство да точность в движениях от главного своего — кузнечного — ремесла получили…

Когда закатное солнце достигло зубчатых вершин хребта, дойка подходила уже к концу — в сопровождении Халзана появился в загоне сам председатель, Мэтэп Урбанович. Халзан, ежеминутно забегая вперед, жестикулируя, что-то объяснял председателю — рассказывал, вероятно, о работе, — и тот, одобряя, кивал головой.

Мэтэп Урбанович, громко поздоровавшись с доярками, сказал, что он очень доволен их показателями, пообещал премии, если, мол, в ближайшую неделю они еще на два-три литра повысят надои от каждой коровы: трава-то на пастбищах отличная, стаду дается подкормка из концентратов, пастухи стараются… все условия, короче!..

Тут, высказавшись, председатель с изумлением увидел в дальнем углу загона кузнеца, который невозмутимо доил корову.

— Вот это кино! — развел он руками. — Да ты, Ермоон, всех колхозных коров перекалечишь! Понимаю: жене нужно помогать… Но только где? Корова — на трактор, не автомобиль, не сенокосилка: завертел, завинтил, приварил — и готово! У коровы те же чувства, настроения… Как бы… того!..

— Чего «того»? — вставая из-под коровы с подойником, полным пенящегося молока, заинтересованно спросил Ермоон.

— Вымя молочницам попортишь — вот чего! — в голосе Мэтэпа Урбановича послышались металлические нотки. — А помимо всего, дорогой, ты нам этаким манером портрет передовика портишь… Да-да! Шарлуу, жена твоя, одна из лучших доярок. Везде, всегда отмечаем ее заслуги. А выясняется — и ты сбоку! Зачем это?

— Ч-чего бы и не помочь, — встрял Халзан. — Жену жалеет…

— Я понимаю, — кивнул Мэтэп Урбанович. — Но все-таки не надо этого. Чтоб больше не было!

Ермоон, передав ведро Шарлуу, которая выдоила последнюю из группы закрепленных за нею коров и тоже подошла к мужчинам, прислушиваясь, — махнул ей рукой: ступай, отнеси молоко… Сам же глянул на председателя, слегка наклонив голову — сверху вниз, и насмешка прозвучала в его словах:

— От титек отрываете?

— Порядок должен быть, Ермоон.

— Согласен, председатель. А вы что ж думаете — мне очень хочется под коровами сидеть?

— Не сиди тогда.

— И Шарлуу не придет. И она, и некоторые другие тут… для вас это не новость… хоть завтра на пенсию могут оформляться. А жена за свою жизнь столько доила — по ночам спать не может, потому что руки у нее ломят, пальцы болят. Как же не помочь? Вы замену-то не нашли еще…

Вот тебе и неразговорчивый кузнец! Мэтэп Урбанович даже растерялся: чего уж не ожидал от молчуна — так этого… возражений! И пошел он на попятную (подумав: «Да черт с тобой, мне холодно, что ли, от этого, хоть ночуй тут!..»), сказал с натянутой улыбкой:

— Где ее, замену, сыщешь? Доярки с неба не падают… Пока не запустим комплекс с машинным доением — придется потерпеть…

— Короче, бабушка надвое сказала: то ли будет, то ли нет, — с прежней насмешливой интонацией проговорил кузнец. — Уже пробовали с этой, механической дойкой… И тут вот, на летнике, хотите повторить, аппаратуру завезли. Но не пойдет!

— Пойдет!

— Возможно… Но тогда давайте отставку моей Шарлуу. И Шабшар, и Дуулге, и почти всем здесь… Они привыкли доить вручную, они к старинке приучены, они механизмов боятся… Вот почему не пойдет! И коровы должны привыкать к аппаратам с самого начала, с раздоя…

— Пессимист ты, Ермоон…

— Кто?

— Из неверящих.

— Почему ж! Хоть кувалдой всю жизнь машу, но в технику верю. А как без нее в нынешней жизни? Никуда! Ни в космос, ни в райцентр… И машинное доение — хорошо. Только молодых надо ставить на это. Таких вот, как она, Амархан… Грамотных.

Кузнец показал в ту сторону, где алела за коровьими спинами косынка Амархан.

— Будем, Ермоон, стараться… Подсказал!

— А правда ли, что из школы весь класс остается в колхозе?

— По своему сыну знаю — остаются. Надолго ли только!

Кузнец почесал затылок, словно раздумывая, как лучше сказать, — и в словах его была убежденность:

— Как приветим — так и получим от них. Враз каждому дело в руки нужно дать, чтобы понимал: без него не обойдутся, и это, доверенное дело, не оставишь. Ответственность — вот что человека на месте держит… И, конечно, крепко учить молодых делу. Наш партийный секретарь на прошлом собрании об этом же, помню, говорил. Молодец, видит он линию!

— Во! — принужденно засмеялся, маскируя глухое раздражение, Мэтэп Урбанович. — Во, обнаружилось, откуда ветер дует!

— У меня своя голова есть… Какая-никакая, а голова, — Ермоон смахивал капли пота со лба: взопрел — при таком долгом и важном разговоре! Но не отступал: — А нас ежели взять, Мэтэп Урбанович? Секретарь — он молодой, шустрый, он горячо за все хватается, не обленился — не успел. А мы о вами в годах. Не так ли?

— А это, Ермоон, слыхал: старый конь борозды не портит!

— У русских продолжение этой пословицы есть… Не портит, однако глубоко и не пашет… Так, Мэтэп Урбанович. Да вы не обижайтесь: не по-худому говорю… Думаю вот: кому кузницу передам? Было два помощника — и нету их. Одного брат в город переманил, на завод, другого в армию осенью возьмут. Он без родителей, одинокий… вернется ли? Корня-то нет… А без него известно: ветер подул — и сорвало, покатило. Однако ж годится ль такое — селу кузницу утерять? И приглядываюсь я: не позвать ли в подручные Хара-Вана… А что? Парень для железа башковитый, силенкой бог не обделил, у огня все завихрения из его головы вылетят. Наше ремесло такое, что баловства не терпит. А я насквозь вижу: получится из Хара-Вана кузнец! Как вы, Мэтэп Урбанович, на это?

— Поддерживаю, дорогой, — председатель руку для пожатия протянул, довольный, что беседа повернулась в другую сторону, подошла, можно считать, к мирному финалу. — Ты сам, Ермоон, потолкуй вначале с Хара-Ваном… Да потом не поскупись: все ему передай, чего сам умеешь!

— Это уж само собой…

И Ермоон хотел уже было отойти, сделал, вернее, шаг-другой по направлению к стоявшей в отдалении машине: надо было грузить бидоны… Но тут раздался истошный женский визг, доярки шарахнулись кто куда, вразбежку, прячась за коров, — и мужчины увидели перед собой трехгодовалого быка с налитыми кровью глазами, ронявшего слюну с губ. Наклонив свою тяжелую голову устрашающе, по-боевому, выставив рога, бык попер прямо на председателя.

У Мэтэпа Урбановича лицо сделалось белее снега, он попятился назад — и оказался в углу загородки, как в ловушке. Бык, приблизившись, стал рыть копытами передних ног землю, разбрасывая ее по сторонам так, что грязные ошметья попадали в лицо председателю, и не рев, а какой-то утробный звериный рык исторгала бычья глотка…

Никто толком не успел разглядеть, как это получилось, — Ермоон рванулся к быку, ухватил его за рога. Упираясь ногами в землю, он изо всех сил давил бычью голову книзу, и тот, противясь, дергался, норовил поддеть смельчака и вскинуть в воздух…

— Мэтэп! Прыгай через прясло, — приказал кузнец, и председатель, оскальзываясь подошвами ботинок на слегах, кое-как перевалился через загородку. Уже оттуда, в безопасности, он смог во всей полноте увидеть, как Ермоон, спаситель его, надежно приковал быка к земле…

А Ермоон, напрягаясь, все давил и давил бычью голову — и вдруг резким движением рванул ее в сторону, отчего бык упал на правый бок, задрав копыта. И пока он барахтался, поднимаясь, Ермоон спокойно перепрыгнул через ограждение, с усмешкой наблюдал, как рогатый «хулиган» с трудом вставал на ноги…

Мэтэп Урбанович душевно обнял кузнеца, кончиком носового платка протер повлажневшие глаза — и сказал с теплотой в голосе:

— Если б не ты, Ермоон, пришлось бы искать для Халюты другого председателя. Спасибо, друг! Твой должник я… Не зря, стало быть, говорили, как удивлял ты всех в округе своей силой в молодости… И сейчас такой же богатырь!

Пытался что-то вымолвить Халзан, но от пережитого волнения ничего у него не получалось. Мэтэп Урбанович заорал на него:

— Не разродишься никак — да? Откуда этот бык в молочном стаде? Твой?

— Н-нет, — наконец-то прорезалась речь у Халзана, — н-не наш. Своего вывожу на цепи. А этот приблудный. Из колхоза имени Гагарина сбежал. Их он. Я знаю… Небось верховые уже ищут его.

— «Ищут»! — передразнил председатель. — Пока найдут — этот нахал нашим коровам всю породность нарушит.

— Не нарушит. Коровы прошли искусственное осеменение.

— А ему не все равно? Он что — с них справку потребует? Молодой, начнет шуровать…

— Н-нет, — возразил Халзан, — на брюхатую не полезет. У них это строго!

— Да-а?

— Не верите — у доярок вон спросите. Они-то уж знают! — И Халзан подмигнул женщинам. — Правда, бабы, знаете ж про быков?

Женщины отозвались дружным смехом, и все они — доярки, председатель, Ермоон, Халзан, — глядя друг на друга, весело смеялись, освобождаясь в этом смехе от только что пережитого; а чужой, забредший на летник бык, взмыкивая, ходил среди коров, знакомился…

3

Болот отдыхал: почти сутки, не вылезая из кабины, провел на тракторе. Вывозил бревна из леспромхоза, выделенные для колхоза…

За окном мягко зарождался вечер: легкие фиолетовые тени скользили по стеклу, как бы сгущался, плотнее становился воздух, делая нечеткими очертания всех предметов. Далекие отсюда сосны на краю Халюты казались в надвигающихся сумерках более величественными.

Болот отошел от окна, прилег на диван. Закинув руки за голову, думал… На днях Амархан сказала ему: «Если я тебе стала совсем-совсем чужая — зачем провожаешь после репетиций? Я и одна дойду…» Он обнял ее: «Не чужая… Моя!» Каким долгим, томительно-бесконечным был их поцелуй. И на глазах у Амархан слезы… Как звездные искорки в ночи.

«Моя», — сказал он ей. Правду сказал?

Наверно…

Кто бы на этот вопрос за него ответил!

Но что это? Дверь в сенях заскрипела… Чьи-то легкие шаги по половицам… Не она ли?

Вошла Дулан.

— Ты?!

— Я, удивлен? Одевайся живо: костюм, галстук…

— Выступать?

— Большая программа!

— Я наломался… Только что из леса.

— Разговорчики! Долго не задержишься.

Она подошла к шифоньеру, сама достала оттуда его черный выходной костюм — да так, будто не раз это делала раньше.

— Одевайся. Я отвернусь.

— Не на свою ли свадьбу зовешь, — пошутил он, завязывая галстук.

— На свадьбу. Если тебе так приятнее думать… Мало ли неожиданного в жизни!

— В большом ничего неожиданного не бывает, — философски изрек он. — Если по мелочи только… А как ни вертись — от судьбы не уйдешь.

Дулан звонко рассмеялась:

— Прямо в точку! Готов? Красавец! А как вкусно пахнет у вас…

— Это мать чего-то всего настряпала, на кухне стоит… Я только приехал, не видал еще ее, не спросил, каких гостей ждет. Водку, вижу, купила. Родственники, поди, едут. Мой дядя с семьей обещался… Угостить тебя пирогом?

— Я потом зайду, пирога отведаю, а сейчас некогда… Пошли, пошли!.. Нет, действительно красавец — загляденье!

Он взял ее за руку:

— Что-то ты не заглядываешься…

Дулан его руку с улыбкой отвела:

— Мне нельзя. Запрещено.

— Что ж, потопали… По дороге споткнусь, упаду и не встану! Человек вымотался, ударник производства, а им все равно…

— Не бубни, загадай лучше что-нибудь на счастье!

Дед Зура со своего крылечка крикнул:

— В добрый час!

— Спасибо, дедуня…

— Я приду! — пообещал старик неизвестно кому из них.

Шли мимо осанистого — все большие окна на дорогу — здания сельского Совета. Дулан осторожно взяла Болота под локоть:

— Заглянем на огонек?

— Чего-то?

— Ждут нас.

Болот плечами пожал:

— Тоже мне… загадками!

А открыли они дверь — увидели, что сидит за своим рабочим столом председатель сельсовета Чулун-ахай, а подле него — на стульях у стены — Амархан, Ильтон… его, Болота, мать…

Чулун-ахай, писавший что-то в блокноте, поднял глаза, сбил очки на лоб — и, кивнув на вошедших Дулан и Болота, без улыбки, по-деловому, будто речь шла о каком-то производственном вопросе, спросил у Шабшар:

— Эту пару регистрировать будем?

— Не спеши, председатель, а то перепутаешь все на свете, не разберемся потом, — живо вскочила со своего места Шабшар и подвела за руку к Болоту Амархан. — Вот этих!

Шепнула Болоту:

— Все равно ведь когда, сынок… Чего тянуть!

А тот в себя никак не мог прийти… Ободряюще подтолкнул его плечом Ильтон, тоже шепнул:

— Не теряйся…

Болот засмеялся:

— Окручиваете?

И поймал пальцы Амархан, ощутив, что они холодные и дрожат; подмигнул ей, чтобы ободрить:

— Я готов.

Скосил глаза на Дулан — у той лицо сияло неподдельной радостью…

— Паспорта, — потребовал Чулун-ахай, по-прежнему стараясь казаться строгим, но уголки его губ подрагивали от сдерживаемой улыбки. — Паспорта жениха и невесты!

— Принесла, принесла, — засуетилась тетушка Шабшар, доставая из какого-то потайного, пришитого с изнанки жакета кармана бумажный сверток. — Ныне без документов на двор не выйдешь! А мы раньше как начинали? Сердцем находили друг дружку — и в документ к нам никто не заглядывал. Уж если после только — детей записать… Их и не было у нас, паспортов-то!

— Хотя и мать ты, но не гомони много, — поднял палец Чулун-ахай. — Встань в сторонке… Не нарушай порядка, Свидетели есть?

— Мы! — чуть не в один голос отозвались Ильтон и Дулан.

— Приблизьтесь ко мне, граждане свидетели! Вам надлежит расписаться…

Потом председатель, выйдя из-за стола к молодоженам, пожал им руки, пожелал счастливой семейной жизни и, запнувшись на какой-то миг, вдруг громогласно провозгласил:

— Да будет в этой новой халютинской семье мать-героиня!

И неуклюже приобнял Болота:

— Постарайся, сынок… Не подведи!

— Ур-ра! — закричал Ильтон; в руках его появилась бутылка шампанского, звучно ударила пробка в потолок… Дулан подала два бокала.

— Сначала вам, друзья, — протянула она бокалы Амархан и Болоту. — Чтоб радость вата была такой же полной!

— Экие своевольники, — пробурчал Чулун-ахай. — Обождать не могут… Я ж еще свидетельство о браке не вручал, главный государственный документ!

— Э-э, они еще, глупые, потеряют его, — сказала тетушка Шабшар и ловко перехватила из рук председателя лист плотной бумаги с жирно поставленной гербовой сельсоветской печатью. — Понадобится — у меня возьмут. Я им вместо сельсовета буду!

Даже Чулун-ахай — вслед за остальными — засмеялся… А тетушка Шабшар крепко поцеловала Амархан, затем сына — и, прослезившись, свое напутствие произнесла:

— Не хуже, как у других, чтоб… Не на посмешище чтоб! Живите по-человечески.

Поклонилась, рукой к двери повела:

— Теперь я и молодые мои просим в наш дом. Отпраздновать. У нас дом тесный, однако каждому желанному гостю место найдется. А уж без крыши моих голубков колхоз, думаю, не оставит. Для кого тогда колхоз дома строит? Не для таких ли, как они? Она доярка, он тракторист — это ж какая важная семья получилась! Дадут им дом — там и большую свадьбу сыграем. А пока — в те стены, что есть у нас, милости просим…

— И другого ничего не может быть! — задребезжал с порога всем знакомый голос деда Зуры. — И тоже ответственно скажу… Еще в газетах напишут, какие это люди, Болот и Амархан, еще, дайте срок, от них такие акамедики народятся… и уж тогда в газетах точно пропишут! Активные комсомольцы, горячий народ!.. Мир да согласие вам, детки… чувствительно даже смотреть на вас, вот вы какие.

И старик, стянув с головы картуз, подошел к Болоту и Амархан, каждому из них потряс руку. Обратился к Шабшар:

— Веди нас. Святое дело это… за молодых-то!

Чулун-ахай сказал, что забежит через полчаса, а все другие вышли на улицу, где тут же на глаза им попался Хара-Ван — подавленный и грустный.

Болот пригласил:

— Пойдем с нами.

Хара-Ван поздравил, добавив:

— Вот молодцы вы какие…

Болот сказал ему:

— И тебя скоро поздравим.

— Ну, — Хара-Ван губы скривил, и трудно было понять, что имелось в виду под этим пренебрежительно неопределенным «ну».

— А чего, — поддакнул дед Зура, — и женим, и поздравим. Дай срок!

— Был он, срок, да вышел. — И Хара-Ван, не желая, видимо, чтоб о нем говорили, похвалил Амархан: — Такая ты сегодня… лучше не бывают!

— Невеста, — сказал Ильтон, — как положено…

— Жена, — перебил его, улыбаясь, Болот. — Моя жена.

И теснее прижал локоть Амархан к себе, с волнением ощущая тепло ее тела… Взял в свою ее ладонь: не было уже прежнего — того, что почувствовал в сельсовете, — холода в пальцах Амархан. Подумал: «И все на этом… Она жена, я муж… хотел я этого?»

Смеялась сзади Дулан, щебеча о чем-то с Ильтоном и Хара-Ваном, которых вела — сама посреди них — под руку.

Болот сильнее сжал пальцы Амархан — и та ответила ласковым пожатием…

4

В Халюте на неделе это были два самых заметных события, о которых говорили: что Шабшар взяла в невестки сироту Амархан и, конечно, то, что в Доме культуры прошло торжественное собрание — вручали аттестаты о среднем образовании и комсомольские путевки с направлением на работу в колхоз всему выпускному классу Халютинской средней школы. От имени выпускников выступил сын председателя, Долсон, и он сказал:

— Мы дали друг другу обещание, что каждый отдаст родному селу не меньше двух лет, а потом уж будем решать свою судьбу дальше — кто как хочет. Но надеемся, что эти два года определят путь каждого из нас на всю жизнь: он должен начинаться и продолжаться на отчей земле!

Эрбэд Хунданович вышел из-за стола президиума и обнял паренька. Зал разразился аплодисментами…

Мэтэп Урбанович от выступления отказался — сидел с невозмутимым и, по обыкновению, хмуровато-озабоченным лицом. Проницательные люди могли прочитать его мысли: я, дескать, вовсе не против этой шумной затеи, но и верю в то, что она состоится, с трудом… пробуйте, если охота!

В это самое время произошли события в Тагархае…

В полночный час, когда еще Дугар и Маргу не вернулись из Дома культуры, где как раз проходило чествование выпускников и был после большой концерт и танцы, — Халзан по давней привычке перед сном вышел осмотреть все хозяйство летника.

Ночь стояла темная, с тяжелыми тучами по небу, с дальними, над хребтом, вспышками молнии. Надо было ждать грозу. С низовьев наплывала туманная сырость…

Но свиньи в загонке вели себя спокойно, и Халзан подумал: «Нет, пожалуй, не будет ливня. Сейчас бы уж почувствовали приближение грозы, хрюкали б, шныряли из угла в угол с зажатыми в зубах щепками, прутиками…»

Однако неспокойно вел себя старый кобель: не угодничал, не лез под ноги, а настороженно смотрел в сторону избы Митрохиных, глухо рычал…

— Чего ты, блохастый, — сказал ему Халзан, — не рысь ли чуешь? Сегодня видел я ее следы у реки, на песке… Такие лапищи — о-го-го!

Вдруг возле митрохинского подворья надрывно заревели автомобильные моторы, — и вскоре, тускло посвечивая малыми фарами, выехали оттуда на дорогу две машины. Миновав мостик, водители включили дальний яркий свет, заметно прибавили газу — и автомашины на большой уже скорости помчались к трассе… Халзан, который до сумерек заготавливал слеги в березняке, целый день, почитай, не видел Митрохина, не видел и приехавших в Тагархай, — сильно удивился: что это за поздние гости такие? И машины, видно, не пустые — с грузом пошли!

Он свистнул собаке — и направился к темной, без света в окнах, избе Митрохиных.

Но что это?

Ворота были распахнуты настежь. Не залаяла, как бывало, белогрудая сучка…

«Неужто этот пришелец-скиталец все-таки удрал? — У Халзана от возмущения даже пальцы задрожали, никак не мог вытащить из пачки папироску. — Тайком?! Распродал живность, деньги в карман, и после десяти лет, когда обжился, оперился, в достаток вошел, наградами отмечен — снова в бега? Куда теперь? Где еще выгоднее, где легче работать?.. А на колхоз ему наплевать?»

Рывком открыл Халзан дверь в избу (которую колхоз построил!), нашарил рукой включатель… Вспыхнувший свет обнажил пустые углы, голые стены. Так и есть: сбежал! Лишь в спаленке Маргу, куда Халзан тоже заглянул, все оставалось на местах: по-девичьи аккуратно заправленная кровать, бельевой шкаф с зеркалом, маленький столик с книгами на нем и всякими безделушками — баночками, флакончиками, коробочками… И на кухне, где он, Халзан, не раз сиживал с Николаем Митрохиным за бутылкой вина в долгих, особенно зимой, разговорах, было оставлено кое-что из посуды: кастрюля, чугунок, две пиалы, тарелка. На захламленном огрызками, шелухой от яиц столе (второпях, видать, закусывали) белел листок из школьной тетради с наспех нацарапанными словами. Поднес Халзан его к глазам поближе, прочитал… Это, оказывается, Николай дочери оставил, Маргу. Вкривь и вкось разбегались по бумаге торопливые фразы:

«Дочь моя! Коль не пожелала себя переломить, потянулась сердцем к Дугару, то не теряй его тогда и живи с ним большой любовью. Это тебе мое отцовское слово. Счастье девушек всегда на чужбине. Мать не против.

Твой баабай».

«Твой! — Халзан с презрением плечами передернул. — Даже белогрудую сучку увезли, а ее, дочь, бросили… Вот народ, вот перекати-поле!»

Выключил он свет, плотно затворил дверь — пошел к себе. Разбудил жену:

— Удрали… паразиты!

— Кто? — непонимающе — со сна — таращила та глаза.

— Митрохины.

— Неужто?.. Днем к ним машина приезжала…

— Две.

— За хряком, думала. Она, Митрошиха, неделю назад говорила: продаем… Что — совсем пусто?

— Только вещи Маргу.

— И эта, погоди, уедет, — зевая, промолвила Мани. — Скажется порода. Сколько таких…

Халзан метался по комнате — никак успокоиться не мог:

— Даже с нами, с соседями, не простились… а? А если наш Дугар женится на Маргу, она его тоже куда-нибудь заманит… Скитаться будут!

— Ложись, отец. Уехали — и уехали! Они как цыгане, у них свое, а нам завтра работать…

— Ты спи, а я в Халюту.

— Это зачем?

— Николай с колхозом не рассчитался, по закону не уволился — надобно председателю доложить. Чего доброго, Мэтэп Урбанович нас еще обвинит: жили, мол, по соседству, а знать не дали, укрыли… Старший скотник, а молодняк свой никому не сдал! Это как? А вдруг большая недостача? Ищи ветра в поле, да? Нельзя, придется к председателю, сейчас же…

Он опять выскочил наружу, поймал на лужке своего стреноженного коня, заседлал его… Когда рысил в Халюту, надеялся повстречать Дугара и Маргу, но их, несмотря на поздний час, не было на дороге: или оставались еще на танцульках, или проводили время где-нибудь — вдали от чужих глаз — вдвоем. Дело молодое, юность раз и жизни, известно, бывает.

В председательском доме света уже не было. Перегнувшись с седла, Халзан постучал в окно… И, ничего не расслышав в ответ, постучал сильнее — так, что стекло жалобно задребезжало.

Мэтэп Урбанович вышел на крыльцо, сердито и вместе с тем опасливо спросил:

— В чем дело?

Узнал Халзана — и поторопил:

— Стряслось чего — говори!

И если там, дома, в разговоре с женой Халзан почти не заикался — тут никак не мог самый первый слог выжать из себя:

— У-у… уд-д… у-у…

— Да не спеши ты, — прикрикнул в нетерпении председатель.

— У-удрал… насовсем уехал!

— Кто?

— Митрохин Николай… с семьей.

— Что ты?!

— На машинах, со всем скарбом.

— Да кто же его отпускал! — Мэтэп Урбанович в досаде ногой притопнул. — На нем же целый гурт…

— Ну! — Халзан кивнул; так и оставался он в седле. — Чего ему… отряхнулся и поехал. А скотина пропадай! Сколько волка…

— Ладно тебе, — отрезал председатель. — То слова не дождешься, то сразу выступать начинаешь… Поутру приеду к вам на летник — разберемся. Насильно человека на месте не удержишь. Нет таких прав.

— А бросать безнадзорно молодняк, не предупредив, — право есть? Нянчились с ним… Своих зато не всегда замечаем.

— Хватит, Халзан, — примирительно проговорил председатель. — Утро вечера мудренее… Пригляди там пока за бычками. Поезжай! — И, уже скрываясь в дверях, закончил:

— Тебя-то я никогда не обижал… правильно?

«А за что меня обижать-то, — усмехаясь, думал Халзан, не торопя конька: тот сам бежал домой резво. — Митрохин смотался, я с летника уйду — кто останется? Снова переселенца посадите? А надолго ли? Им всем обязательно заработать дай, а мы, свои, с заработком, без заработка ли — на родной земле, для нее стараемся. И обидишь меня — вытерплю, переживу. А чужой не станет терпеть. В морду плюнет — и уедет… Вот и заигрываете вы с ними…»

И про сына думал? «Чего ж, сынок, если люба тебе Маргу — мы с матерью перечить не будем. Девка скромная, грамотная и черной работенки не боится. Как приехала, все время, считай, коров за мать доила… И в одежде аккуратная, и лицом видная, покраше других… бери ее, пусть по-твоему делается! За отца она не ответчик. Хотя, конечно, упрекнут, найдутся такие, меня — за худого свата, тебя — за худого тестя. Переживем, сынок!»

Въезжая в Тагархай, он вдруг увидел свет в окнах митрохинской избы. «Иль я давеча не выключил, забыл?» — обеспокоился Халзан. И направил жеребчика к митрохинскому (уже бывшему митрохинскому!) подворью. Однако, не доезжая до него, остановился… В желтом оконном прямоугольнике различил он стоявших в обнимку Дугара и Маргу. Но тут же фигуры отдалились в глубь комнаты — и погас свет.

«Это их дом теперь», — сказал себе Халзан, испытывая сложное и неясное чувство: радости за сына и боязни за него…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

В полдень, когда Ермоон пришел из кузни перекусить, сидел за столом, — где-то близко прогремел оглушительный выстрел.

Кто бы мог это? И что за стрельба средь ясного дня, в улусе? Мальчишки балуются?

Ермоон, отложив ложку, выглянул в окно, однако ничего не увидел — и вышел на крыльцо.

В этот самый момент из-за угла вывернулся с двухстволкой в руках Баша Манхаев и, заметив Ермоона, крикнул во всю глотку:

— Иди, забирай чушку!

— Какую?

— Свою! На моем огороде. — Лицо у Баши было свирепым. — Да поживей… А то не успеешь прирезать, мясо испортится.

— Что случилось-то?

У Баши в голосе злорадство:

— Сначала дочь твоя повадилась в мой огород, а теперь чушку туда пустил!

— Зря не болтай, Баша, — сурово заметил Ермоон, сходя с крыльца. — И ружье на меня не наставляй… Опусти стволы, говорю!

— Перестреляю… так вашу…

Баша, круто повернувшись, держа ружье, как солдат в атакующей цепи, на изготовку — пошел от калитки, бросил уже издали:

— Она в углу, где крапива!

В указанном Башой месте Ермоон увидел свою — уже почти бездыханную — свиноматку, у которой ружейным выстрелом была раздроблена спина, ближе к шее… Стрелял Баша в упор!

Ермоон быстренько сбегал за ножом — перерезал свинье горло; затем оттащил ее из крапивы на травяной лужок, где почище было.

Потом уж стал изучать, смотреть, что же могло произойти тут…

Оказались сломанными две нижние толстенные жердины в загородке, отделявшей участок Манхаевых от его, Ермоона, усадьбы. Да так сломаны — вдребезги! Будто кто топором их крушил, щепки по сторонам летели… Только взбесившемуся стаду диких кабанов под силу такое, а не одной — с мирным характером — молодой чушке. Но кому теперь что докажешь? Да и зачем? А помимо всего картофельные грядки на огороде Манхаевых действительно были во многих местах изрыты ямами, валялись тут и там вырванные кустики ботвы. Свинья, конечно, «поработала» здесь!

Ермоон, сплюнув сердито, рывком поднял за передние и задние ноги тушу свиноматки, взвалил ее себе на плечи, стараясь не выпачкаться кровью, — и зашагал с ношей этой к себе-во двор…

2

С того дня, как Мэтэп Урбанович объезжал поля вместе с Эрбэдом Хундановичем, правда, немного времени минуло, но что-то затягивали в райкоме с вызовом секретаря парткома на беседу — относительно его направления в партийную школу… Мэтэп Урбанович тревожиться стал: может, как дошло дело до первого секретаря — тот не дал согласия, запретил преждевременно срывать с выборной ответственной должности молодого работника?

И в это утро Мэтэп Урбанович решился позвонить своему приятелю в райком — осторожно выведать, на какой стадии находится вопрос насчет их колхозного секретаря парткома… Утвердил ли «первый»?

Только снял он телефонную трубку — в кабинет вошел Эрбэд Хунданович, и председатель, улыбнувшись ему, как лучшему другу, вынужден был отодвинуть телефон в сторонку… Спросил:

— Какие новости, комиссар?

— Не новости — обычные наши заботы…

— Выкладывай главное, а то сейчас уеду.

— Надо бы подрядчиков встряхнуть: из строителей, из целой бригады, второй день на комплексе всего три человека… Это когда же они перекрытия уложат?

— Прямо форменное безобразие, — согласился Мэтэп Урбанович. — Как раз я туда сейчас собираюсь. Давай вместе!.. Придется в областной комитет партии сигнализировать… Что еще?

Эрбэд Хунданович достал блокнот, раскрыл его на нужной странице, протянул председателю.

— Вот фамилии девчат, выпускниц школы, что согласились поехать в районное профтехучилище — обучаться на операторов машинного доения… Следовательно, надо принимать решение о направлении их на учебу, о назначении стипендий от колхоза и так далее… что требуется!

— Родители не против?

— И я, и Нагаслаев Мэргэн, как ваш заместитель… от имени колхозной администрации, так сказать… беседовали с родителями. Убедили. А главное: сами девушки по-боевому настроены!

Мэтэп Урбанович хмыкнул:

— «По-боевому»! А через год в кусты… Но ладно, ладно… С директором СПТУ лично поговорю. Примет столько, сколько пошлем. Он у меня, директор, знаешь где? Во! — И Мэтэп Урбанович сжал растопыренные пальцы в кулак. — Еще, комиссар, какие дела?

— Разговоры в улусе о переселенцах… Но и, само собой, волнуются люди. Были лично вами обещаны кое-кому квартиры. В тех, новых домах. Как с этим? Есть ведь очень нуждающиеся. А потом, молодые семьи — это надежда колхоза… Свои, коренные люди. Не уедут, как тот же Митрохин.

При упоминании имени сбежавшего скотника лицо председателя скривилось, как при зубной боли. Вытащил из папки листок, отдал его секретарю парткома:

— Прочитай. Он еще и прощальное письмо накатал!

Коряво бежали по бумаге карандашные строки:

«Мэтэп Урбанович, потянуло меня в другие края, жить по-другому не получается, а потому не поминайте лихом. Стадо в порядке, голов в нем столько, сколько по ведомости. А теперь прощайте. Одним словом, спасибо. Я халютинскому колхозу ничего не должен. За десять лет полностью расплатился. Прошу нужные справки выслать туда, откуда их затребуют. Остается у вас моя дочь.

Н. Митрохин».

Эрбэд Хунданович, пробежав текст глазами, одну фразу прочитал вслух: «Я халютинскому колхозу не должен…» И сказал:

— Вот и ответ на все! Не должен колхозу, а боли, тревоги, ответственности за колхоз у него, видно, и не было.

— Н-да, — Мэтэп Урбанович рассеянно постучал кончиками пальцев по крышке папки. Снова спрятал в нее письмо Митрохина и вздохнул. В словах его был призыв к согласию: — Но пока без пришлых людей нам не обойтись.

Эрбэд Хунданович ответил неуступчиво:

— Я уже не раз высказывал свою точку зрения… Вот и выпускники остались. И парни из армии возвращаются. Видимо, следует, коли уже давали согласие на это, принять какое-то количество приезжих, но в разумных рамках. Три-четыре семьи. Так, чтобы остались квартиры для своих, кто ждет, надеется…

— Хорошо, хорошо, — с прежними примирительными нотками в голосе сказал председатель. — Сориентируемся, как поступить… Плохо не сделаем. Верь мне на слово. И можешь, дорогой Эрбэд, спокойно ехать учиться в свою партшколу: твои, как говорится, заветы не забудем! Я серьезно.

Эрбэд Хунданович прошелся по кабинету, помолчал — и в словах его прозвучала неуверенность:

— Только начинаем… А я уеду! И не заслужил, и разве можно вот так все бросить? Попрошу, чтобы оставили в колхозе…

— Ты что это?! — Мэтэп Урбанович вскочил с кресла. — Тебе такое доверие… Партия доверяет! А ты, понимаете ль, в кусты! Отбрось сомнения… Не делай хуже для себя… и для дела, черт возьми. Я что — вечный на этой должности? То-то же! Даже не заикайся… не вздумай дать самоотвода в райкоме. Не мальчишка же ты! Как старший товарищ советую, как отец…

Лицо Мэтэпа Урбановича было красным от внезапного смятения и плохо скрытого испуга.

3

Что Баша Манхаев застрелил свиноматку кузнеца Ермоона — тут же, спустя час-другой, всем в Халюте, конечно, стало известно. Но сам Баша сразу же, как только кузнец потащил чушку к себе во двор, сел в «Жигули» и укатил в город, остался там ночевать у брата. «Теперь-то, — думал он, — Шарлуу все сделает, чтобы ее дочь близко к моему сыну не подходила. Ермоон — твердолобый, а Шарлуу не успокоится, эта свинья отныне навсегда нас разделила, поперек дороги легла…» Пил с братом водку, заливая ею гнетущее чувство тревоги, боязни, и успокаивал себя как мог. Шумная, дескать, история, зато с нужными мне последствиями. Раз и навсегда!

А когда на следующий день, уже к вечеру, Баша вернулся в Халюту, его на дороге перехватила посыльная из правления: сказала, чтоб немедленно был у председателя, тот ждет…

«Прогулял я, будет стружку снимать, — занервничал Баша, чувствуя, что вмиг вспотели у него ладони, баранка руля стала липкой. — Да не впервой, выпутаюсь! Скажу, что брат чуть не умер… отравился, к примеру… Ездил я спасать!»

В дверь председательского кабинета он не вошел — протиснулся: робко и с угодливой улыбкой на лице.

— Вызывали, Мэтэп Урбанович?

— Вызывал?! — рявкнул тот. — И вчера, и сегодня тебя, негодяя, искали, а ты, сукин сын, прятался…

— Брат у меня, Мэтэп Урбанович. Я как услышал — туда-сюда… как же быть, думаю…

— Помолчи! Не замазывай побасенками! — Председатель кулаком по столу стукнул. — Чего в дверях застыл? Подходи ближе, покажи свои бесстыжие гляделки! Обзавелся богатством за колхозный счет, отгородился от всего глухой стеной — и князем себя возомнил? Так, да? Законы для тебя не писаны? Что хочу — то ворочу… да?

— Мэтэп Урбанович!

— У тебя самого сколько на дворе свиней! Целая свиноферма! Ворованными из колхоза отходами кормишь их… Не знаю, думаешь!

«Из-за чушки Ермоона, — понял Баша, — не из-за того, что прогулял…» И попытался оправдаться:

— А огород? Поглядели б, чего она, чушка, наделала на огороде. Весь перепахала. Останусь без картошки…

— Дураков нашел? — Председатель опять кулаком пристукнул. — Себя самого, смотри, не обхитри. Свинья — трактор, что ли? Могла она изгородь так переломать? Подстроил, стервец!

— Что вы меня… словами-то.

— А кто же ты?. У Ермоона всего-то одна эта свиноматка, завел, чтоб приплод получить… Работает он так, что ловчить, не в пример тебе, некогда ему… Кого ты обидел? Была бы воля на то — по роже бы толстой тебя сейчас… У-ух! Молчишь? Погоди, заставят тебя ответить. Стелиться под ноги, как тряпка, начнешь… Увидишь милицейские погоны в своем доме. Сейчас в свинью, завтра в человека выстрелишь.

Председатель кипел. Видно, не только свинья Ермоона была тут причиной… Под самое дурное председательское настроение влетел он, Баша.

И попросил униженно:

— Не надо милицию, Мэтэп Урбанович. Отдам я ему свою свинью. И за потраву не потребую.

Однако еще не все, кажется, перегорело в председателе — и опять слова его были тяжелыми и оскорбительными; кричал, округляя глаза:

— Подлец! Ты руку не на свинью поднял — на Ермоона. На честь его! Привык, что все купить можно… И тут: своей чушкой откуплюсь. Да? Не-ет, пусть закон решает, перед законом ответь, паршивец!

Но и Баша — при всей его трусости перед начальством — не был крепок на терпение. Ему тоже кровь ударила в голову — и завопил он:

— Это я глухой стеной отгородился? Закон? А где ваши глухие стены? Их только наши колхозники не видят! А не туда ли я пиломатериалы и все другое возил? Не туда ли, на дачу к вам, для полов теплое покрытие увез? Целых три рулона. А его на детский сад, между прочим, выписывали… Вот так! Это закон или не закон? С какой стороны подступиться к нему? А вы… вы!..

Но наткнулся на глаза председателя — как черные, пронзающие насквозь стрелы были они — и… сразу слабыми, ватными стали ноги. Молитвенно руки сложил на груди, согнулся:

— Простите, Мэтэп Урбанович… простите, век ваш… до скончанья дней… для вас…

— Вон!

И пулей Баша вылетел на улицу.

Пока усаживался в «Жигули» — председатель сельсовета, Чулун-ахай, оказался рядом. Шел, наверно, в колхозную контору.

— А… ты, — сказал с пренебрежением, — стрелок из поганого ружья. — И грозно пообещал: — Вызовем тебя на исполком сельсовета, а пока пиши объяснение, почему посмел стрельбу открыть, почему ветерана войны обидел. Участковому понадобится такое объяснение!

«Пропал», — убито подумал Баша, и больше всего угнетало, что лишился главного защитника своего — Мэтэпа Урбановича. Дернула же нелегкая — вывалил все! И сам себе не верил: как посмел-то?..

4

У Ильтона день начинался и заканчивался одним: скоро ли увидятся они с Дулан? И только в кабине трактора, за рычагами, приходило успокоение. Казалось ему так: я работаю, на своем рабочем месте нахожусь, и она, Дулан, тоже занята работой… Все нормально — как надо, как положено. Но кончились дела — скорее нужно быть вместе… И спешил тут же отыскать Дулан. «Ждала? А я — вот!»

Когда же узнал, что вытворил отец — прибежал домой, схватил ружье и, выскочив во двор, хрястнул им по столбу… Куда что полетело! И приклад с цевьем вдребезги.

Вот так!.. Что еще?

Но что — когда ни отца, ни матери дома не было. Кому скажешь, кто услышит?

Шел по улице — и глаза было стыдно поднять. Что теперь люди говорят… что у них на языке!

А Дулан? И перед ней было стыдно, хотя знал: поймет, она-то уж все поймет!

«Придется из дома уходить, — сказал себе, и это решение, понял, станет для него твердым, окончательным, не изменит он ему. — Но куда? К Ермоону — в зятья? Так вот, сразу… Нет, не годится. Буду просить у председателя квартиру. Даст ли?»

С думами об этом и работал весь день до вечера: выпал ему наряд возить кирпич на строительство комплекса — с межколхозного кирпичного завода, что находится километрах в восьми от Халюты. В сумерках, когда уже хотел на стоянке тракторов отцепить тележку, — заместитель председателя Нагаслаев, он же и непосредственный их, механизаторов, начальник, попросил: «Если не очень, Ильтон, устал и сможешь — сгоняй-ка еще в райцентр: там возле Сельхозтехники механик с ящиками ждет. Не оставлять же его ночевать там. А в ящиках оборудование для агрегата по изготовлению витаминной муки… Сделай, пожалуйста, я тебе двух грузчиков в помощь дам, хорошо?» Я хоть за день Ильтон изрядно наломался, двенадцать часов в кабине почти безвылазно пробыл, но на просьбу главного инженера отозвался по-армейски: «Есть съездить в райцентр!»

Вернулся в Халюту, и разгрузились когда — вовсю звезды на небе сверкали, во многих домах огни уже погасли. На часы взглянул: ничего себе — первый час ночи?

Некогда было переодеваться: не побежишь же для этого домой… Стянул лишь пропыленную куртку, умылся из пожарной бочки застоявшейся водой. И — к Дому культуры, хотя уже знал: музыки не слышно — значит, и танцплощадка опустела. Но, может, Дулан в своем кабинете?

На полпути попался навстречу дед Зура, остановил:

— Нет уж там никого… Давай закурим. — И сказал старик: — Сегодня в зале танцы были. На улице комары донимают. Особливо девок грызут! Твоя ни с кем не танцевала, лишь на пианине играла. Парторг-то наш, Эрбэд, говорил, что скоро еще одна такая пианина поступит. Для детей. Они еще в штаны делают, а их на таком инструменте обучать будут. Вот жизнь пошла! А что через тридцать — сорок лет будет — не думал?

— Нет, — рассеянно ответил Ильтон, размышляя, как же ему встретиться с Дулан. А если она уже спит?

— Не озирайся, — дед Зура рассыпался дробным смешком. — Она минут десять тому как домой побежала. Но с отцом-то чего делать будешь? Уже пальбу устроил он. А завтра что отмочит? За тебя, что ли, примется? Не мне, мол, так и не Ермоону. Я без сына, а тот пусть без зятя остается!

— Ну, дед, — обиделся Ильтон, — что говоришь-то?!

И пошел прочь.

— Погоди, я ж шутейно, — закричал в спину ему старик, сам, скорее всего, понявший, что лишку дал. — Я к тому… ты умный, девка всем на загляденье… не подчиняйся очумелому отцу своему, делай, как любовь велит! Э-эй!.. Слышишь… Ильтон!

Голос деда Зуры глухо звучал в плотной ночной тьме.

Ильтон уже почти бежал к подворью кузнеца. «Постучусь к ним, — решился он. — Дядя Ермоон меня не погонит. Откроюсь, что не могу без Дулан… А завтра, поутру, из своего дома уйду. Мать жалко… А по-другому как?»

Еще издали он заметил, что Дулан стоит с кем-то возле своей ограды: выглянула из-за тучки луна — и тускло осветила все вокруг. Показалось, что тот, другой, держит Дулан за руку… Ну да! Только не держит, а то и дело хватает за руку, — Дулан же вырывает ее. И загораживает он собой калитку…

Ильтон, крадучись, хоронясь под защитой темных стен, приблизился совсем близко — и по голосу узнал: это же Болот! Хотел тут же выйти из укрытия, но остановили его слова Болота:

— Дулан, люблю тебя, только тебя!

— Слушай, как тебе не стыдно, — с досадой проговорила Дулан. — И передо мной, и перед Ильтоном. Он же товарищ твой… И наконец перед Амархан. Женатый человек, называется…

— Женатый?! — с горечью воскликнул Болот. — Это вы меня женили… вы, договорившись! Я лежу с ней рядом, а думаю… о тебе думаю.

— Что болтаешь! Пусти. Нельзя же так…

— Как?!

— Достоинство свое терять.

— А я люблю тебя, слышишь!

Он рывком прижал ее к себе, попытался поцеловать, но Дулан вырвалась, толкнула его в грудь, хотела юркнуть в калитку… Однако Болот приглушенно, с угрозой сказал:

— Не пущу. Не все еще…

— Нет, всё! — громко, так, что собственный голос показался ему чужим, произнес Ильтон, появляясь перед ними. — Всё, слышишь?! А сейчас пошел отсюда! — И показал Болоту кулак. — Этого хочешь? — Ильтон подошел к Болоту вплотную.

Болот посмотрел на него — и, как ни был разгневан Ильтон, сердце его дрогнуло… В глазах Болота копились слезы. Они текли по щекам, и, пожалуй, Болот даже не чувствовал этого. Самое настоящее горе владело им, он не мог скрыть его — и Ильтон, отвернувшись, сказал Дулан:

— Пойдем.

Они пошли вдоль ограды — вниз по улице, к речке, не оглядываясь…

5

День как день. У каждого в Халюте свои заботы.

Ермоон с утра отковывал из железных прутьев крюки для сеноуборочной волокуши. Вышел свежего воздуха глотнуть — и Хара-Вана у «Кировца» увидел. Тот подсаживал в высокую кабину мальчугана лет пяти. Ермоон узнал: сынишка Галхан.

— Вдвоем?

— Да, с помощником.

Закурили.

Ермоон сказал:

— Перебирался б к ней или в свой дом ее позвал бы.

— Разговаривать не хочет она со мной, — помявшись, признался Хара-Ван.

— А мальчонка… с тобой, гляжу.

— Где увидит — ко мне. Глупый же…

Кузнец не согласился:

— Не глупый он, а сердце у него такое… чистое оно, подсказывает ему. И ты будь как отец.

— Да я-то… черт возьми, я хоть сейчас! — Хара-Ван судорожно затягивался сигаретой. — Сглупил, смалодушничал, а теперь — как отрезала она…

Присели — и Хара-Ван вкратце поведал кузнецу, как все произошло: наметившееся согласие было грубо разрушено его старшей сестрой Адии… И он, конечно, повел себя не лучшим образом, не проявил мужского характера.

— Не возразишь, — поддакнул кузнец. — Но поправить, верю, можно.

— Как только!

— Сходим мы к Галхан с твоим отцом. Двух стариков послушает она. Объясним, убедим… поручусь я за тебя.

— Ой, спасибо, Термообработка!

В это время мальчуган, маячивший за стеклом кабины «Кировца», крикнул:

— Поехали, папка Хара-Ван!

— Сейчас, Сультим, потерпи, — отозвался тот.

— Эка он тебя… папой! — одобрительно заметил Ермоон. — Нет, надо твое дело уладить. И уладим. Надейся. А про наш разговор помнишь?

— Насчет кузни…

— Угу.

— Думаю, ахай. — Хара-Ван кивнул на трактор. — Видишь, какую машину доверили. К-700! Эрбэду Хундановичу я слово дал, что пьяным не увидит меня… Пришлось дать. И жалко «Кировца» на кого-то оставить, отдать. Свыкся уже. И кузнечное дело, не скрою, ахай, тянет. Хорошо у тебя в кузнице… Люблю огонь! Вот и разрываюсь надвое…

— Время терпит, — успокоил Ермоон. — Покатайся на этом красавце, ладно… — Он оживился вдруг, поднялся с корточек, протянул Хара-Вану свою громадную пятерню: — На уговор с тобой пойду! Слушай… Если я за эти три дня улажу с Галхан, примет она тебя — ты тогда зимой придешь ко мне в помощники… к горну и наковальне. До зимы на этом тракторе, а где-нибудь в январе — ко мне. Идет?

— Идет, — и Хара-Ван обрадованно протянул руку кузнецу. — Уладь только!

Уехал Хара-Ван, увозя с собой маленького Сультима, а Ермоон, согнувшись, чтобы не задеть головой о притолоку, снова вошел в дышащее перекаленным углем и горячим железом помещение кузницы, принялся за работу, думая о том, что на одну неотложную заботу у него стало больше…

Заглянул в дверь главный инженер Мэргэн Нагаслаев, спросил, не готова ли скоба, которую вчера он заказывал, и, взяв ее, побежал в конторку мастерских. Оттуда, из раскрытого окна, ему кричали: скорее, звонит председатель!

Мэргэн схватил телефонную трубку и, не дожидаясь вопросов, заговорил первым:

— Порядок, Мэтэп Урбанович. Через час последний комбайн готов будет. Качество — на пятерку! Молодцы заводчане, постарались. Не жалко будет заплатить…

— Похвально, — удовлетворенно пророкотал в трубке председательский бас. — Выходит, сумел выжать из них, как требовалось. Растешь! Вижу, надеяться на тебя можно… Сейчас главбуху дам указание немедленно рассчитать горожан, да так, чтоб не в обиде были. По восемьсот рублей на нос, а? Придешь сам в бухгалтерию, составите там наряды так, чтоб сошлось… Чтоб комар носа не подточил!

— Хорошо, Мэтэп Урбанович.

— Конечно, хорошо! Теперь дальше… Все комбайны, как положено, на «линейку готовности». После обеда должны приехать из райкома и сельхозуправления, а с ними корреспондент из районной газеты. Фотографировать будет. Понял?

— Подготовимся, понял.

— Ничего ты еще, Мэргэн, не понял… — Председательский голос в трубке стал тише, почти на полушепот перешел Мэтэп Урбанович. — Как только бухгалтерия рассчитает заводских ремонтников, накормишь обедом… по сто пятьдесят граммов каждому… не больше!.. и быстро на автобус их — и в город! Чтоб не пахло даже…

— Но…

— Безо всяких «но»! Своих механизаторов сними с тракторов — и к комбайнам. Пусть возятся возле них… теперь понял? То-то же! Кому какое дело, как мы с ремонтом справились. Главное — справились! Выполняй!

Мэргэн, положив трубку, долго и мрачно смотрел на телефонный аппарат, потом в сердцах хлестко выругался (чего не бывало с ним раньше) — и побежал «выполнять». Времени оставалось мало — заботы же ему предстояли большие… Неприятные, конечно, а что делать?! Приказ есть приказ…

6

Через три дня, как только Эрбэд Хунданович заглянул в председательский кабинет, Мэтэп Урбанович, пригласив радушным жестом присесть, протянул ему свежий номер районной газеты:

— Полюбуйся. Не зря мы с тобой стараемся. Пресса отмечает.

На первой странице под жирным заголовком: «Халютинцы впереди. Равняйтесь на передовиков!» были помещены снимок и крупно набранная корреспонденция. С фотоснимка смотрели улыбающиеся лица Дугара, Ильтона, других молодых механизаторов, стоявших на фоне зерновых комбайнов, а в бойко написанной заметке сообщалось, что халютинский колхоз первым в районе закончил ремонт всей уборочной техники, опередив соседей.

Эрбэд Хунданович, отложив газету, пожал плечами.

— Недоволен? — В голосе у председателя пробилось раздражение. — Не научишься никак радоваться… Я к тебе с приятным — и как лбом о заслонку! Возраст мой хоть уважай…

— Что вам ответить, Мэтэп Урбанович? Было б чему радоваться… Показуха ведь.

— Э-э, комиссар, — председатель погрозил пальцем, — не подтасовывай! Так далеко зайти можно… Показуха — это когда дела, результата нет. А у нас он, результат, налицо! Комбайны готовы, хоть завтра в поле… Заслуженно и хвалят. А что… это самое… кое-что опущено в статье…

— Главное опущено. Впереди мы за счет наемных, из города людей… А здесь, — Эрбэд Хунданович ткнул пальцем в газету, — в статейке этой к тому же подчеркнуто: «своими силами… ремонтную бригаду составляли молодью механизаторы…» И пуще того…

— Ладно, не переговоришь же тебя! — Мэтэп Урбанович с силой потер ладонью надбровья, и Эрбэд Хунданович невольно обратил внимание на то, какое у председателя усталое и обрюзгшее лицо.

Они помолчали. Мэтэп Урбанович, покопавшись в бумагах на столе — так, наверно, для видимости только, — сказал:

— Давай, дорогой Эрбэд, не будем хоть напоследок портить друг другу настроение. Ты скоро уедешь учиться, а мне тут по-прежнему… загибаться! И чего не бывает: отучишься — и, действительно, пришлют тебя в Халюту председателем. Или в райком посадят, в один из ответственных кабинетов. Вот тогда исправишь и по-своему повернешь, как хотелось бы тебе… А пока потерпи. Потерпи, дорогой!

Снова помолчали, и снова молчание нарушил Мэтэп Урбанович:

— Чего новенького?

— Деда Зуру уговорил…

— Это на что? На молодухе жениться?

— Да чтоб временно, до осени, принял гурт молодняка, брошенный Митрохиным. Лето же… чего не попасти! А Дом культуры без него не убежит.

— И согласился дедок?

— Да. Внук, дескать, из города на каникулы приедет — вместе с ним…

— А эта… дочь Митрохина?

— Маргу, — подсказал Эрбэд Хунданович. — Оформлена на должность библиотекаря. Вместе с Дулан теперь она. Обе одинаково боевые, толковые. И к свадьбе дело идет у Маргу. С сыном Халзана, Дугаром. Не будет пустовать тагархайский дом!

— Библиотекарем, — усмехнулся Мэтэп Урбанович, — в доярки бы, а? И пусть живут в том доме за милую душу…

— Знающий библиотекарь нужен селу не меньше доярки, Мэтэп Урбанович.

— Селу, а не колхозу!

— А как разделить их, село и колхоз? Кстати, из райпотребсоюза звонили: поступило пианино для детсада…

— Вот, видишь! Теперь ты не думаешь обо мне, как об отсталом… как о консерваторе? — председатель показал в улыбке золотые коронки зубов. — Сказал — и сделано.

В этот момент приоткрылась дверь, стеснительно замерла на пороге тетушка Шабшар. Мэтэп Урбанович встал из-за стола и пошел ей навстречу, приветливо проводил до стула. И лишь давно знавший председателя человек мог бы заметить, что при ласковой, радушной улыбке глаза Мэтэпа Урбановича сделались тяжелыми: не очень-то, значит, был он доволен появлением в кабинете старой доярки.

— Как делишки, Шабшар, как здоровье?

— Спасибо, — ответила тетушка Шабшар. — Какое теперь здоровье… видимость одна.

— А молодым не уступаешь. Благодарность тебе от правления за это. Вот и секретарь парткома меня поддерживает — благодарит за отличный труд… Верно, Эрбэд Хунданович?

— Еще раз спасибо вам. Пока силы есть — стараться будем. — Тетушка Шабшар запнулась на миг — и выпалила безо всякого перехода: — Но с квартирой как? Я опять на счет квартиры, Мэтэп Урбанович.

— О-хо-хо, — председатель качал головой.

— Дом наш разваливается, а еще невестку приняли: мой Болот, знаете ведь, женился, — говорила меж тем тетушка Шабшар. — Она, не вам рассказывать, тоже доярка, сын на тракторе, я тридцать лет возле коров…

— Да-да-да, — кивал председатель, — все так, Шабшар можешь не объяснять. Семья ваша — всем другим пример. Но… — Мэтэп Урбанович, покосившись на Эрбэда Хундановича, прижал руку к сердцу, — пойми меня, Шабшар… Хоть убей — не могу сейчас. Для переселенцев жилье. Пофамильно распределено… Как-нибудь обойдетесь, перетерпи те. А потом уж…

— Вы же обещали!

— Я и не отказываюсь, Шабшар.

— А не даете!

— Не могу.

— А мне, что ж, вот этими руками… — И тетушка Шабшар протянула к председателю свои загрубевшие, с распухшими суставами пальцы, — этими корявыми руками дом строить? Муженек-то мой себе вечный дом построил, в земле он… от военных ран помер. А я не заслужила внимания?

Она раскрыла хозяйственную сумку, что держала все время на коленях, вытащила оттуда ворох почетных грамот — и положила их на председательский стол:

— Тогда забирайте и это. На бумаге красивые слова, а в жизни?..

И, горько взглянув на председателя и секретаря парткома, быстро вышла из кабинета…

У Мэтэпа Урбановича глаза изумленно застыли, он не сразу пришел в себя и, с какой-то опаской посмотрев на брошенные тетушкой Шабшар наградные листы, расцвеченные красными и «под золото» буквами — неуверенно сказал Эрбэду Хундановичу:

— Ну люди!.. У нее старые руки, а у сына с невесткой?.. Вот что, скажи на милость, делать с ней?!

— Скажу… в последний раз, — Эрбэд Хунданович смотрел мимо, в окно; голос у него подрагивал: — Мне, как секретарю парткома, стыдно за все это… Шабшар права. Обещали — надо выполнять. И другое… Эта история некрасива уже тем, что вы вольно-невольно дали повод для ненужных пересудов, конфликтов, кривотолков. Люди еще не приехали к нам, а какое к ним может быть отношение у местных? У той же Шабшар, сына ее, невестки… прочих? Занимают, мол, те дома, которые были обещаны нашим передовикам, молодым семьям. Или нельзя было разумно, мудро разрешить этот вопрос? Или…

Приоткрыв дверь, заглянул в кабинет Баша Манхаев:

— Чего тебе? — сердито крикнул Мэтэп Урбанович.

— Я… это самое…

— Короче!

— Я, Мэтэп Урбанович, с заявлением…

— Каким еще заявлением? Входи!

Баша помялся, переступая с ноги на ногу; в глазах его была незнакомая председателю и Эрбэду Хундановичу тоска. Выдавил он из себя:

— Сын из дома ушел.

И толстые щеки его задергались, он плотно сжал губы и замолчал.

— Чего хочешь?

Баша положил на краешек стола сложенный вчетверо листок:

— Я тут написал… Грех вышел… по дурости. Я Ермоону за убитую чушку двух поросят готов отдать.

— С этим не ко мне… в сельсовет, к Чулуну, иди.

— А сын?

— Это ваше семейное дело.

— Простите, Баша-ахай, — подал голос Эрбэд Хунданович, — но, вероятно, вам следовало бы попытаться понять своего сына. У него большое, светлое чувство к Дулан, любовь…

Баша, скривившись, отрезал:

— У тебя сын в лета войдет — вот тогда понимай… А тут, у меня, будет как я хочу!

— Не мешай нам, — сказал Мэтэп Урбанович. — Учить тебя, оказывается, нечему… Ступай к Чулуну и с ним толкуй!

И когда за Башой закрылась дверь — кивнул Эрбэду Хундановичу:

— Каково? И ведь ублажай каждого, слушай… Устал я, Эрбэд, бессонница замучила. Правильно ты — насчет переселенцев-то… Чего там — правильно! Поедем со мной на комплекс, а оттуда по бригадам. В какой-нибудь бригаде и пообедаем — на воздухе свежем, на речном бережку. Расслабиться надо, устал я, ей-богу, устал…

Они уже выходили — и раздался долгий, требовательный звонок.

— Из района кто-то, — определил Мэтэп Урбанович, и не сразу он поднял трубку, как бы раздумывая: а стоит ли?.. вдруг помешает намеченной поездке? Но все же взял ее. И, услышав голос в трубке, подобрался вмиг, быстро ответил:

— Да, да, Балта Балданович, слушаю вас… И секретарь парткома здесь, Балта Балданович, как раз собрались с ним на комплекс. Чтобы в райком, к вам он приехал? К пятнадцати часам? Хорошо! — И Мэтэп Урбанович подмигнул Эрбэду Хундановичу: понял, мол, тебя первый секретарь райкома вызывает — сбылось! — Один чтобы… или мне тоже? Один. Хорошо. Что вы говорите? — Эрбэд Хунданович увидел, как председатель за секунды изменился в лице. — Строю ли я дачу? Ну, некоторым образом, Балта Балданович… Что? Ну да — строю. Областной комитет народного контроля? Я, понимаете ли, считал… Для чего? Я не подумал, простите… Какую объяснительную записку?.. Завтра прибыть? Слушаюсь.

В трубке раздались длинные гудки, но Мэтэп Урбанович еще долго держал ее в руке. Он снова вернулся на свое место — в кресло за столом и, не поднимая глаз, вяло махнул Эрбэду Хундановичу рукой: оставь меня…

* * *

По дороге в райцентр, на перевале, Эрбэд Хунданович остановил машину, вышел из нее.

Отсюда Халюта была видна как на ладони — с ее привольными улицами, окаймленная пшеничными полями, словно бы подсеребренная спокойным течением светлой реки… В стороне от села белели кирпичные стены — еще не взятые под крышу — будущего животноводческого комплекса, а на холме из-за зеленых деревьев проглядывало здание Дома культуры. Катил по дороге казавшийся отсюда, издали, проворным оранжевым жуком колесный трактор «Кировец».

«Хара-Ван», — улыбнувшись, подумал Эрбэд Хунданович. И сказал себе: «Нет, впрямь только все начинается… Разве можно мне сейчас уезжать из Халюты? Должны понять это в райкоме…»

Загрузка...