Перевод В. Ивановой и В. Платова
Вот-вот наступит комендантский час. Но Аддис-Абеба, обычно мирно дремлющая в это время, теперь неспокойна. В сгустившейся тьме не слышны протяжные вопли гиен, отрывистый лай бездомных псов, зато напряженную тишину то и дело вспарывают одиночные выстрелы из пистолета и автоматные очереди, пугая притихших в своих домах обывателей. Разве уснешь под эту страшную музыку? Опасливый взгляд блуждает по потолку, ухо прислушивается к пальбе за окном. Подобно антилопам, учуявшим запах пороха, люди замерли в тревожном ожидании.
Госпожа Амсале по обыкновению рано совершила свой вечерний туалет. Выпила два стакана жидкой каши, сдобренной медом, умылась холодным молоком, жирно намазала лицо маслом, так что оно заблестело, словно покрытое росой, повязала голову косынкой, прикрыв уши, и улеглась в постель. Сон к ней не шел. Толстая, как бочонок, она переваливалась в постели с боку на бок. Только глаза сверкали в темноте. Муж ее, ато[1] Гульлят, тоже никак не мог уснуть. Его длинный нос торчал из-под простыни, вспотевшая лысина блестела, глаза, глубоко запавшие, нервно моргали. И ему не лежалось спокойно. Он непрерывно ворочался, при этом тело его напоминало бревно, уносимое течением реки.
— Выключи радио! Пропади оно пропадом! — раздраженно сказала госпожа Амсале. — Что ты все слушаешь? Точно прилип к приемнику.
— Новости! Надо же знать, что творится в стране! По местному радио передают только ругань да всякий вздор. Объективную информацию дает лишь заграница.
— Чепуха все это! Совсем оглушил, выключи, ради бога!
Ато Гульлят встал и скрепя сердце выключил радио. Целыми днями он с жадностью слушал иностранные радиопередачи, крутил рукоятку приемника, настраивал его то на одну волну, то на другую.
Как только радио смолкло, ато Гульлят прислушался к выстрелам. Интересно, из чего палят? Вот — из пистолета. А это уже пулемет.
— Господи милостивый, как близко! Ворота не забыла запереть? — спросил он жену.
— Пойди да проверь, — ворчливо ответила госпожа Амсале. — Деррыбье теперь нет! Давно уж! И почему я так часто вспоминаю его в эти дни? Да, он-то всегда вовремя запирал ворота.
Деррыбье много лет прислуживал в доме ато Гульлята. Но после революции он решил уйти — захотелось парню учиться. Бывший хозяин не препятствовал и даже помог ему устроиться в Министерство информации и национальной ориентации. С тех пор прошло больше двух лет. Госпожа Амсале давно его не видела, но частенько вспоминала: уж больно слуга был хорош — проворный, исполнительный. Бывало, понадобится госпоже что-нибудь особенное, не в духе хозяйка или еще что стрясется — всегда зовет Деррыбье, другим слугам не доверяла.
«Как такого добром не помянуть?» — подумала она.
— Ох, видно, не спится тебе, потому и капризничаешь…
— Клянусь своим отцом, не радует меня человек, который не способен понять настроение другого. Не отличается он от дикого зверя, — сердито сказала госпожа и повернулась спиной к мужу.
Ато Гульлят продолжал прислушиваться к тому, что происходило на улице, вытаращив в темноте свои маленькие глазки. Он чувствовал биение усталого, ожиревшего сердца и боязливо вздрагивал от каждого выстрела, нарушавшего полночную тишину.
— Позвони детям, узнай, все ли у них в порядке! — властно произнес ато Гульлят.
— Сколько можно им звонить?
— Ничего, позвони еще. Меня они не слушают, ведь сколько раз я требовал, чтобы они не ночевали в том доме!..
— Ох, герой! — бормотала госпожа Амсале, с трудом поднимая свое грузное тело и направляясь к стоявшему на низком столике в углу телефону. Она была небольшого роста, грудь ее казалась неестественно тяжелой, полной и походила на лоток для продажи мелких товаров. Словно и не женская грудь, а надутые воздухом резиновые шары, запрятанные под ночную рубашку. На короткой шее виднелась традиционная татуировка, которую она тщетно пыталась вывести в течение многих лет. Широкий зад, огромный, как у беременной, живот, маленькое круглое лицо — все это делало ее похожей на нелепую куклу.
— Наверное, они уже спят. Никто не отвечает, — сказала она, прижимая к уху телефонную трубку.
— Под такую пальбу! Брось, это невозможно. Не случилось ли с ними чего?
Госпожа Амсале положила трубку. Ато Гульлят привстал в постели:
— Ну разве я им не говорил, чтобы они не ночевали там, в магазине?!
— Сам знаешь, как они тебя слушают. Ты ведь только для вида отец. Да и со мной они нисколько не считаются. О господи, ну и дети! Тесемма отрастил длинные патлы, стал похож на бродягу. Противно смотреть на его заросшее лицо и сутулую спину. Ну а о Хирут и говорить нечего. Пропадает девочка! Откуда у нее дорогие духи, платья, туфли?! Где она шляется? Никому не известно. Спросишь, так она только отмахнется, хлопнет дверью — и нет ее. Или запрется в комнате с обросшими вроде Тесеммы парнями, которые никого в грош не ставят, и шушукается с ними часами. Не знаю, что и делать. Извелась вся, — сказала госпожа Амсале, глубоко вздохнув. На мгновение она даже возненавидела своего бородатого сына.
Тесемма стал совсем взрослым. Отпустил неряшливую бороду, и лицо его теперь напоминало заросшее сорняками поле. Матери ужасно это не нравилось. Она избегала появляться на людях вместе с сыном. Не было у нее желания видеться и с младшим своим братом, Гьетачеу. Рядом с ним она чувствовала себя старухой — брат был совсем седым. Разве объяснишь посторонним, что у них в роду все рано седеют?
Она стеснялась своих лет, часто повторяла: «Я еще молодая. Просто замуж вышла рановато». Поэтому ровесницы госпожи Амсале при встрече не упускали случая съязвить: «О, вот и наша девочка!» А молодые девушки, с которыми она пыталась держаться как с одногодками, без обиняков называли ее «мамашей». Это возмущало ее, она взрывалась руганью, верещала, словно рассерженная обезьяна, которую согнали с любимого дерева. Возраст был ее врагом, с которым, как ни старалась, она не могла сладить. С тоской она замечала на своем лице все новые метины, оставленные беспощадной дланью времени.
Ато Гульлят продолжал размышлять вслух:
— Порядка нет. Расшатаны основы жизни. Родишь, вырастишь их, а они совсем чужие. Во всем виновато время. Других причин нет. — Немного помолчал и добавил: — Ну что теперь делать?
— О чем ты?
— О детях, конечно!
— Ложись лучше спать. Утро вечера мудренее.
— Нет, позвони-ка Гьетачеу. Впрочем, он уже наверняка наклюкался.
— Да, в выпивке он меры не знает. Пропивает все до последнего сантима. Жену бы пожалел. Извелась совсем. А все это Министерство информации, или как там его теперь называют?..
Госпожа Амсале мысленно представила себе опустившегося, постаревшего брата, его жену, постоянно в слезах, и набрала номер. На другом конце провода трубку сняла Тыгыст. Амсале услышала, что та плачет.
— Что с тобой? Почему плачешь? Что случилось? — озабоченно спрашивала госпожа Амсале золовку.
— Не плачу я. Уже все слезы выплакала, — ответила Тыгыст, всхлипывая.
— Но я чувствую, что у тебя, дорогая, глаза на мокром месте. Как там у вас, спокойно?
— Стрельба не затихает. Жутко делается. Вы меня немного опередили — хотела сама звонить вам. От страха не знаешь, куда деваться.
— И у нас стреляют беспрерывно. Словно град стучит по крыше. Господи, спаси нас от беды. Как там Гьетачеу?
— Лежит. Не спит… но встать не может… Вы хотели поговорить с ним?
— Лежит и пьет?
— Кажется.
— Почему ты не отберешь у него бутылку?
— Так они отдаст!
— А если он умрет? Что же, сидеть сложа руки?! — с упреком воскликнула госпожа Амсале. Но тут же пожалела Тыгыст: — И в самом деле, дорогая, что тут можно сделать? Ведь он ничьих советов не слушает. Насмерть вцепился в эти проклятые бутылки. В нашем роду такого не бывало. Напасть какая-то. И все это началось там, у них в министерстве! Сколько же дней он в запое?
— Три дня. На службу не ходит. С работы звонят постоянно, а он запер дверь и не откликается…
— Да, прямо-таки молится на эти проклятые бутылки. Не иначе как сатана в него вселился. Пока не изгонишь сатану, дело пропащее. Гибнет человек, да и только, — печально произнесла госпожа Амсале.
— А как ато Гульлят? — спросила Тыгыст.
— Здоров. — И тут же: — А у вас теф[2] есть?
Тыгыст промолчала.
— Ну ладно, утром пришлю. У нас пока есть. Все будет хорошо, крепись. Доброй ночи. — Госпожа Амсале положила трубку.
Задумалась. Характер брата всем известен. Ничего нового она не узнала. К каким только средствам она не прибегала, чтобы заставить его бросить пить, — умоляла, плакала, молилась, ходила к знахарям, колдунам, писала заклинания — и все впустую. Что еще предпринять? Разве отправить его на святые воды… Ну да бог с ним! В неудобных, но с претензией на изысканность домашних туфлях на высоких каблуках госпожа Амсале заковыляла к трюмо, достала духи, обильно смочила ими волосы, шею, грудь и, закутавшись в белую накидку, вновь легла в постель, лицом к мужу.
Ато Гульлят продолжал философствовать:
— Не стало в жизни порядка. Дети порывают с родителями. Теряется родственная связь. Друзья становятся врагами. Слуги не подчиняются своим господам, подчиненные — начальникам! Дурное время мы переживаем. Пошатнулись основы жизни. Все то, что мы создавали, рушится на глазах, как дом, деревянные опоры которого подточены древесным жучком. Мало этого — благородных людей оскорбляют нещадно — называют реакционерами. Не приведи господь!
Госпоже Амсале надоело бормотанье мужа.
— Не пора ли спать? Что толку в пустой болтовне? — резко прервала она его.
А стрельба за окном не утихала.
— Боже мой, сегодня, видать, не уснем. Хоть бы патроны у них кончились, что ли!
— Спи, милый, — ласково сказала она и прижалась к мужу.
Ато Гульлят точно не заметил ее движения, и запах духов не возымел на него никакого действия. Его волновала только стрельба за окном.
Амсале разочарованно отодвинулась.
— И то правда: чудо и хвост всегда в конце. Надо было сдать оружие, как я хотел. А все ты — «зарой во дворе», — почти простонал он.
Госпожа Амсале взвилась, как раненый зверь. Ее круглое лицо исказила гримаса досады, обиды и негодования.
— Иди, сдавай! Привыкли вы все сдавать! — воскликнула она злобно.
— Кто это «вы»?
— Все вы! — поправляя косынку, фыркнула она. — Нет в вас теперь ничего мужского. Не понимаете вы ничего, деревянные, бесчувственные. Только называетесь мужчинами, а ничего мужского в вас нет.
— И весь этот ураган оттого, что я заговорил об оружии?
— Иди, иди, сдай, говорю! Расы и деджазмачи[3] все сдали. Да и сами сдались. Почитай заявление Координационного комитета вооруженных сил, полиции и территориальной армии.
— Ну чего ты бесишься? Ведь было приказано всем — от деджазмача до простого человека — немедленно сдать оружие. Иначе конфискуют дома и имущество. Кому охота рисковать?
Опять с улицы донеслись звуки перестрелки.
— Ну так иди сдай и ты!
— Ты сошла с ума.
— Сошла с ума! — бушевала Амсале. — Не мужчина ты — вот в чем дело. Видно, даже не понимаешь этого! Что было написано в декрете, по которому свергли императора? «Сегодня, 12 сентября 1974 года, император низложен. Власть перешла в руки Временного военного административного совета». Когда императора выводили из дворца, с ним, говорят, была лишь одна-единственная собачонка! А разве не хвастались «защитники отечества»: «Если тронут императора, вся Эфиопия превратится в военный лагерь. Реки крови потекут по стране, земля станет грозным вулканом; свет превратится во тьму»?! И вот покончено с династией. Кто будет теперь управлять Эфиопией? Так и не увидели мы ни одного храбреца, который хоть пальцем пошевелил бы ради спасения страны!
— Ради всего святого, оставь меня в покое, прошу тебя, женщина!
— А декрет о национализации сельскохозяйственных земель! Земля — народу![4]
— Ну, ты действительно сошла с ума!
— Да, теперь все наши земли отданы народу. И все это дела Дерга[5]. Кто-нибудь тогда поднял руку против него? Вот тебе и помещичьи земли — все ушло! Теперь кто не работает, тот не ест! Об этом кричат на всех площадях.
— Да отстань ты от меня наконец! Прошу тебя.
— А крику-то было! «Если кто посмеет посягнуть на чужую землю, на чужое добро, люди станут как звери. Стоит затронуть помещичьи земли, хозяева посеют на них пули, а в реках потечет кровь…» Вздор! Не будет ни свиста пуль, ни кровавых рек. Пожалуй, никто и пальцем не пошевельнет, чтобы защитить свои права!
— Говорю тебе, замолчи!
— А я тебе говорю, что нет нынче настоящих мужчин среди знати!
Ато Гульлят не мог больше терпеть. Кряхтя, он встал с постели, набросил габи[6] поверх пижамы и поплелся в гостиную. Вид у него был нелепый: плешь во всю голову, тоненькие ноги, огромный живот, узкие плечи и толстая, как пень, шея. Он казался каким-то жалким. Остановился у двери и, поглядев краем глаза в сторону жены, сказал:
— Лучше всю ночь слушать пальбу за окном, чем твои дурацкие упреки. — В голове его навязчиво вертелась одна мысль: «Пошатнулись основы жизни. Нет в ней больше порядка. Ну и дела творятся — все будто перевернулось».
Неугомонная госпожа Амсале вскочила с постели и, размахивая косынкой, вновь обрушилась на мужа:
— Что ж, не нужна стала?! Презираешь теперь?! Вчера была госпожой, а сегодня все мои земли… Где они? Ведь это мое добро, мои владения сделали тебя депутатом от области Тичо! Это с помощью моих земель ты достиг своих титулов! Ну что теперь поделаешь? Еще вчера я была твоей госпожой, я — дочь Ешоалюля!..
Ато Гульлят, не дав ей закончить, миролюбиво заметил:
— Я что-то не пойму, чего ты шумишь. К чему ссориться на старости лет!
— Ах на старости лет! Тоже мне, старуху нашел! Я-то еще не старуха. Повторяю и без конца буду повторять: тот, кто не понимает чувства другого, холодный, бездушный эгоист, дикарь. Ясно? Вот оттого, что все знатные мужи такие же типы, как ты, они не только безропотно земли отдают новой власти, но еще и оружие, и имущество, а если прикажут, то и от своих жен отрекутся.
— Ну замолчи же ты, ей-богу. Сколько можно?
— Ага, презираешь меня! Теперь я нищая и больше тебе не нужна. А ведь ты из грязи вылез, в люди выбился на моих плечах, не забывай!
Для ато Гульлята это была старая песня, без дальнейших препирательств он закрыл за собой дверь. В общем-то жена была права. Слышать о себе правду не всегда приятно. Подчас она колет, как острые шипы. Он и раньше не любил, когда о нем критически отзывались другие. Кому охота слышать о себе малоприятные вещи, тем более что ато Гульлят, как и многие эфиопы, был о своей особе высокого мнения. Ато Гульлят помнил, что в молодости начинал всего-навсего стряпчим в провинциальном суде. И познакомился он с Амсале, защищая ее интересы в земельных тяжбах с расами и деджазмачами.
Однажды он пришел по делам в дом госпожи Амсале. Она возлежала на тахте, покрытой импортным шелковым покрывалом, а ее слуга только что закончил омовение ног своей госпожи и теперь умащивал их благовониями. С того самого дня Гульлят остался в ее доме, и Амсале изменила своим привычкам. Любвеобильная особа, она часто предавалась в своем доме утехам с красивыми молодыми людьми. Когда же очередной поклонник ей наскучивал, она бесцеремонно выпроваживала его, иногда при помощи дюжих слуг. Ато Гульлят был наслышан об этом. Но привычки богатой возлюбленной его не обескураживали. Кто знает, чем он взял, однако после него Амсале о других не помышляла. И все это произошло тридцать лет назад.
И вот теперь из спальни доносилось: «Ты жалкий, ничтожный провинциальный адвокатишка. Сколько благородных людей сваталось ко мне! Дернула меня нелегкая связаться с тобой. Такое унижение! Ведь говорили мне: «Оставь его, этого щелкопера!» Так разве я слушала?.. Когда ты пришел в мой дом, на тебе были одни-единственные штаны. На моем богатстве раздобрел. А какие пиры я устраивала для всей области Тичо, чтобы тебя выдвинули депутатом! Кто тебя вывел в люди? Все я, госпожа Амсале. Это я через ато Меконнына Хабте Вольде добилась для тебя титула фитаурари[7], это по моей просьбе он помог тебе получить должность директора департамента, а потом и помощника министра».
Ато Гульлят улегся в гостиной на диван, укрылся накидкой и стал похож на покойника под саваном. «И это после тридцати лет совместной жизни! Все рушится!» — думал он в полузабытьи. Слова жены наводили на грустные размышления. «Вот меня и выбросили как старый, никому не нужный мешок. И ведь пришлось самому писать покаянную, просить, чтобы не считали меня носителем титула фитаурари! Сколько лет я добивался этого титула! Если бы не революция, быть бы мне деджазмачем!» — с досадой думал он. Видимо, приближался конец жизни. На ум пришло сравнение с судном, которое буря сорвала с якоря и увлекла в открытое море навстречу неизвестности.
В эту ночь оба так и не сомкнули глаз. Госпожа Амсале злилась на непонятливого мужа — зря только душилась. Ато Гульлят напряженно прислушивался к нескончаемой стрельбе за окном. Казалось, небо вот-вот расколется на куски и рухнет на землю. Такая пальба могла и мертвых поднять из могилы.
Уйдя от жены, ато Гульлят никак не мог успокоиться. Ему было страшно. События последнего времени приводили его в отчаяние. В голове все перемешалось: «Белый террор», «красный террор», классовая борьба, реакционер, революционер, террор, террор… Дети бедняков взялись наводить свои порядки в стране, а ведь не зря говорят: для табота[8] выбирают благородное дерево, а для власти — благородного человека!.. А сейчас знатных людей травят, как диких зверей. Да, где вы, стенания Рахили и сны Навуходоносора?..»
Он вздрогнул, когда совсем неподалеку от дома разорвалась граната.
«Но разве не сказано в Евангелии от Луки, что поднимется народ на народ, страна на страну, разверзнется земля и люди будут гибнуть от голода… О господи, благородных людей обзывают реакционерами, что за времена…» — думал он, маясь на жестком диване. В голове, как похоронный звон, звучали ненавистные лозунги, услышанные днем от людей из комитета защиты революции: «Народ уничтожит реакционеров!», «Реакция не пройдет!», «Красный террор в ответ на белый террор!», «Защитим революцию!» Чудилось, что все они, неведомо откуда взявшиеся люди с поднятой вверх левой рукой, угрожающе надвигаются на него, как на грешника, которому место в аду. В холодном поту он очнулся от этого жуткого видения. Его бил озноб, точно во время приступа малярии.
«Господи праведный! Нет ничего на земле, что не подвластно времени. Вот я, знатный человек, дрожу от страха перед ничтожными простолюдинами! До чего же противны их безумные выкрики и нелепые, уродливые слова: «феодализм», «бюрократический капитализм», «империализм», «феодобуржуа», «анархист», «фашист», «троцкист», «правый попутчик», «классовый враг», «реакционер»… Не знали мы раньше этих слов, никогда не пользовались ими. А теперь не поймешь, кто что говорит. Вот уж воистину вавилонское столпотворение».
Между тем перестрелка на улице не стихала ни на минуту.
«Видно, сегодня они добрались и до нашего района. Ну и дела!.. ЭДС, ЭНРП, ФОЭ, НФОЭ, ФОЭ—НОС[9], империалисты, правые попутчики, националисты, шовинисты, засланные диверсанты, маскирующиеся под прогрессивных, шакальи отшельники, бюрократы, реакционеры — нет больше мира и не будет! Трус боится даже своей тени! Труса все бьют! «Мы победим, победим, победим!» А сколько новых кумиров — Карл Маркс, Энгельс, Ленин! Да, господь обошел своей милостью нынешнее поколение. Пустое оно, никчемное. Но что плакать, когда вернуть старое уже невозможно? Надо было раньше думать. Теперь уже поздно. И этот несчастный старик, отказавшийся от трона, предал всех нас, как настоящий Иуда. Вот тебе и «Лев — победитель из колена Иудова»[10]! Нам твердили о его величии с утра до ночи. Да, говорят ведь, что дурная овца приносит девять ягнят, но все они подыхают, а следом за ними и сама овца… Ну и времена!.. Полагаться на время и на продажную женщину — все равно что черпать рукой туман! Верная пословица», — размышлял ато Гульлят, ворочаясь с боку на бок. От бессонницы резало глаза и ночь казалась неимоверно длинной.
Для членов кебеле[11] района, где жила семья ато Гульлята, время летело быстро — секунды, минуты, часы мелькали, как один миг. Чрезвычайное заседание кебеле проводилось в просторном зале и продолжалось уже четыре часа. Спорили горячо. Комендантский час уже давно наступил.
Основные вопросы повестки дня касались смещения председателя кебеле Вассихона, его ареста и выборов нового председателя. На собрании присутствовали человек шестьдесят. Все были единодушны в оценке сложившегося положения. Обезоруженный Вассихон под охраной сидел в соседнем помещении. Вскрылись факты его преступной деятельности, все присутствующие были о них осведомлены и без колебаний проголосовали за снятие Вассихона. Много времени заняло обсуждение второго вопроса.
Помня горький опыт последнего времени, активисты кебеле проявляли осторожность. На ответственную должность председателя было выдвинуто несколько кандидатур. Каждую обсуждали не торопясь, взвешивая все «за» и «против». Председателем должен стать самый достойный, преданный делу революции человек. Бывший председатель кебеле не оправдал доверия избирателей. Он злоупотреблял своими полномочиями, шантажировал людей, создал в районе обстановку страха и подозрительности. Целых три месяца он терроризировал округу: преследовал неугодных, приближал к себе любимчиков. Многие чувствовали себя попавшими в ловушку мышами и не знали, что им делать. Подчас, чтобы спасти свою жизнь, они поддавались шантажу Вассихона и его сообщников и поступали вопреки совести. И сейчас еще не все освободились от страха. Им не верилось, что те мрачные месяцы позади. В президиуме собрания сидели трое. Справа от председателя — лысоватый человек средних лет. Он облокотился на старый стол и нервно барабанил пальцами. Мужчина, сидевший слева, чуть-чуть косил, поэтому казалось, что он смотрит не прямо в зал, а немного в сторону. Перед председателем собрания, крупным пожилым мужчиной с усталыми глазами, лежал кольт. Вот председатель встал и, откашлявшись, сказал:
— Товарищи, мы обсудили уже шесть кандидатур на пост председателя кебеле. Пока мы здесь заседаем, на улицах города не затихает стрельба. Это классовая борьба, товарищи. Угнетенные массы поднялись на борьбу за свои права. В этот решающий и суровый период прошу очень серьезно отнестись к происходящему. — Он невольно коснулся рукой револьвера, погладил его, как ребенка.
Курили здесь же, в зале. Сигаретный дым сизыми облачками поднимался к потолку. Было душно и жарко. Люди, собравшиеся в зале, не благоухали дорогими одеколонами, на них не было ярких галстуков и ослепительно белых рубашек. Среди них не нашлось бы ни одного, кто когда-либо угощался деликатесами на великосветских приемах. Это был трудовой люд, простые жители района. Перед их глазами были обшарпанные стены, с потолка на длинной проволоке спускалась тусклая лампочка без абажура. Лица людей были усталые, поросшие щетиной щеки давно не знали бритвы.
— Можно мне? — попросил кто-то слова.
Сидевшие в первых рядах обернулись на громкий голос, желая узнать, кто решил выступить.
— Предлагаю до выборов нового председателя кебеле окончательно разобраться с Вассихоном и его пособниками. Судить их надо. Суд — это первоочередной вопрос, а выборы — потом.
Ведущий собрание нахмурился. Его узкое, словно сплюснутое по бокам лицо как бы еще больше заострилось.
— Зачем нарушать регламент? Мы обсудили ход нашей работы и большинством голосов постановили сначала провести выборы. Давайте придерживаться своих же решений. Голосование будет тайным. Сейчас раздадим бюллетени. — Лысоватый товарищ, сидевший слева, стал раздавать листочки бумаги. Председатель, с покрасневшими от недосыпания глазами, едва подавил зевоту, кашлянул в кулак и продолжал: — Еще раз напоминаю, товарищи: в списке имена шести кандидатов. Вы должны поставить крестик напротив имени того товарища, которого хотите избрать на пост председателя кебеле. — Он подошел к классной доске, висевшей на стене, и мелом начертил жирный крест. — Если среди вас есть товарищи, которые не умеют читать и писать, подойдите ко мне, я охотно помогу вам. «Да, без грамоты трудновато осуществлять свои демократические права», — подумал он.
Пока никто не торопился возвращать бюллетени. Одни сидели, уткнувшись в полученные листки, вчитываясь в имена кандидатов, другие о чем-то перешептывались между собой. Каждый понимал, сколь ответственное решение предстоит вынести. Где гарантии, что ошибка с Вассихоном не повторится? Это беспокоило каждого. Наконец кое-кто стал чиркать в полученных бюллетенях. Человек десять обратились за помощью к председателю собрания.
Когда на столе президиума выросла стопка вернувшихся бюллетеней, председатель спросил:
— Товарищи, кто еще не сдал?
— Я, — откликнулся один из сидящих в зале. — Уж больно непростое это дело — голосовать. Поди-ка выдели одного из шестерых. А вдруг ошибешься?..
По рядам прошел одобрительный шумок, кто-то поддакнул:
— Во-во, верно говорит.
Председатель собрания улыбнулся:
— Да, товарищ, отдать свой голос — шаг очень серьезный. То, что ты сознательно относишься к нему, — хорошо. Спешка здесь ни к чему. Но помни: время, как и враг, ждать не будет. Так что решай.
— Эх, была не была. — Колеблющийся послюнявил карандаш и старательно вывел крест против одного из имен. Затем положил бюллетень на стол и вернулся на свое место.
— Уф, словно камень с сердца свалил, — радостно сообщил он соседу.
Комиссия приступила к подсчету голосов. В зале все волновались: каков будет результат? Все шесть кандидатов испытывали огромное чувство ответственности. Должность председателя кебеле почетная, но и хлопотная, а по нынешним временам даже опасная. Конечно, каждому хочется быть избранным. Но уж если стал народным избранником, не подкачай. Сердца кандидатов учащенно бились…
Прошло несколько томительных минут. Потом председатель собрания встал:
— Ну что ж, товарищи, счетная комиссия подвела итоги голосования. — Он на мгновение замолчал, желая увидеть реакцию зала.
Было настолько тихо, что казалось, упади сейчас игла, и то услышишь.
— Классовая борьба обостряется день ото дня, — продолжал председатель собрания. — Реакционеры встали на путь вооруженной борьбы с революцией. Это гибельный для них путь. Нас не запугать. На вылазки врагов трудовой народ ответит «красным террором». Мы, бывшие угнетенные, защитим завоевания революции… Итак, товарищи, не буду вас больше задерживать. Третьим по числу поданных голосов стал товарищ Урге Деббела. За него проголосовали девять человек.
Раздались аплодисменты. Сидевшие рядом с Урге товарищи пожимали ему руки.
— Второе место у товарища Лаписо Сильдоро, который получил одиннадцать голосов. Он будет заместителем председателя кебеле и командиром отряда защиты революции.
Вновь грянули аплодисменты. Многие повскакали со своих мест, чтобы поздравить Лаписо.
— Тише, товарищи, прошу соблюдать порядок! — крикнул председатель собрания.
Зал снова затих. Все затаили дыхание.
— Тридцатью голосами председателем кебеле избран… — наступила напряженная пауза, — …товарищ Деррыбье Гутимма.
Что тут началось! Послышались радостные, ликующие крики. Аплодисменты гремели, как тропический ливень в зимний сезон. Все стоя приветствовали избранника.
Деррыбье, раскрасневшийся от волнения, подошел к столу президиума. Ноги стали как ватные. В голове стучало. Председатель собрания шагнул ему навстречу, крепко обнял его за плечи и поцеловал.
— Держи, — сказал он, протягивая Деррыбье лежащий на столе кольт.
Деррыбье поднял револьвер над головой, как бы присягая на верность народному делу. Этот жест, трогательный и мужественный одновременно, вызвал новую бурю аплодисментов.
На глаза Деррыбье навернулись слезы радости. Обычно очень сдержанный мужчина, в эту минуту он дал волю охватившим его чувствам. И ничуть не стыдился этого. Высокий и статный, он стоял лицом к приветствовавшим его людям, ждал, когда зал затихнет.
Вновь заговорил председатель собрания:
— Я вижу, товарищи, все довольны результатами выборов. Позвольте сказать несколько слов о товарище Деррыбье, которого, впрочем, вы хорошо знаете. С детских лет до самой революции он служил в господском доме, а по вечерам учился в средней школе. Сейчас он работает чиновником в управлении делами Министерства информации и национальной ориентации. С хорошими результатами окончил политическую школу имени Февраля 74-го[12] и получил вместе с дипломом благодарность. Скромность, трудолюбие, стремление к знаниям завоевали товарищу Деррыбье большой авторитет. Мы надеемся, что полученные знания марксистской теории помогут ему в практической работе на посту председателя кебеле. Нет сомнения, что он с честью справится с возложенными на него обязанностями и возглавит в нашем районе борьбу с мелкобуржуазными настроениями, беспринципным лавированием, авантюризмом и злоупотреблениями, которые имели место в последнее время. Далеко не всем по плечу суровые испытания, выпавшие на нашу долю. Говорят ведь у нас: «Когда дебтера[13] без толку галдят, бог молитвы не слышит». А сколько таких крикунов развелось — что термитов в саванне! Сами толком не поймут, что прочитали у Маркса и Ленина, вот и других вводят в заблуждение. От них один вред. Скрытый враг коварен, что тот дебтера, о котором метко сказано в пословице: «Утром крестится правой рукой, а днем левой ударить норовит». Чтобы победить, нужно научиться рассчитывать не на количество борцов, а прежде всего на их единство, умение. Не спрячешься теперь от света революции. Революция выявит, что за душой у каждого из нас, — это лишь вопрос времени.
— Превыше всего революция! Революция! — раздался подхваченный всеми присутствующими революционный призыв.
— А теперь я предоставляю слово товарищу Деррыбье.
Снова раздались аплодисменты, заглушив стрекочущий где-то в переулке пулемет.
Деррыбье лихорадило. Он вытер платком лоб. Нужно было собраться с мыслями.
— Товарищи! — заговорил он поначалу не очень твердо. — Доверие, которое вы оказали мне от имени жителей района, велико. Без вашего участия… В общем, я надеюсь на вашу помощь, товарищи. Наша сила — в сплоченности. — Каждая фраза придавала Деррыбье уверенности. Он продолжал: — Наши повседневные отношения мы должны строить на принципах демократического централизма. Нельзя допускать скоропалительных действий, тем более анархии. Вероятно, не все понимают, как при отсутствии партии — вы ведь знаете, что отличительной чертой нашей революции является отсутствие пролетарской партии, — могут воплощаться принципы демократического централизма. Но у нас существует революционное правительство, и, пока оно существует, принципы демократического централизма должны быть незыблемы, иначе мы распадемся на группы и группки и загубим дело революции. Революцию сегодня необходимо решительно защищать. Наша слабость в том, что принципы демократического централизма мы проводим недостаточно последовательно. Поэтому в наши ряды проникают всякого рода оппортунисты, ревизионисты, авантюристы, бандиты и тому подобная нечисть. Все они хотят использовать революцию в своих корыстных целях. Ведь что делают — извращают революционную линию в ущерб народным интересам. Такое положение создалось не только в нашем кебеле, но и в ряде других. Конечно, при проведении глубоких революционных преобразований ошибки неизбежны. От них никто не застрахован. Среди нас представители разных социальных слоев. Не у всех сознательность высока. Но, товарищи, одни ошибаются просто по неведенью, их заблуждения вызваны недостаточным пониманием обстановки, другие же вредят с умыслом, пытаются восстановить широкие народные массы против революции. С этим мы должны бороться беспощадно. Разве не бывало, что те самые люди, которые громили помещиков, потом обращали оружие против крестьян-бедняков? А что сказать о тех активистах кебеле, которые выступают от имени революции, а сами находятся во власти феодальных предрассудков? Разве не проливают они иногда кровь истинных патриотов? Им не место среди нас. Решительность и еще раз решительность! Пролетариат готов на жертвы, и он поведет на борьбу народные массы!..
Сидевшие в зале люди очень внимательно слушали оратора; это вдохновляло Деррыбье.
— Товарищи, главная цель борьбы угнетенных масс — достижение свободы, равенства, справедливости. Лгут те, кто обвиняют преданных революции борцов в жестокости. Мы не хотим ничьих страданий, но в определенных обстоятельствах нам приходится прибегать к крайним мерам, чтобы оградить революцию от посягательств врагов. Это наш долг, и мы его выполним до конца. Только в упорной борьбе, опираясь на широкие слои населения, можно сломить сопротивление реакционеров, создать общество справедливости. От каждого из нас требуется принципиальный классовый подход к происходящему, даже когда дело касается наших близких, друзей…
Деррыбье запнулся. Ему ли говорить о принципиальности? Вспомнилось, как несколько лет назад, еще будучи слугой в доме ато Гульлята, он застал хозяина врасплох, когда тот зарывал в землю оружие. Ато Гульлят сначала растерялся, но быстро взял себя в руки и даже прикрикнул на Деррыбье: «Ну, чего уставился? Помог бы лучше». Потом, видя недоумение в глазах Деррыбье, добавил: «При итальянцах мы тоже припрятывали оружие, чтобы в нужный час обратить его против захватчиков[14]. Вот и теперь время смутное, глядишь, опять наши тайники сгодятся».
Зловещие слова бывшего хозяина как-то особенно отчетливо прозвучали сейчас в ушах Деррыбье. Он слышал даже интонацию, с которой ато Гульлят тогда произнес их, — заискивающая и в то же время таящая в себе угрозу: мол, лучше помалкивай о том, что видел.
А Хирут, дочь хозяина! Ее лучистая улыбка, о которой Деррыбье не может думать без волнения. Милая, милая Хирут. Эта девушка является ему во сне, он мечтает о ней, был бы счастлив валяться у нее в ногах, лишь бы быть рядом. Пустые грезы! Она недосягаема. Им никогда не быть вместе. С ревностью и болью Деррыбье вспоминал, как Хирут и Тесемма запирались в своей комнате с длинноволосыми приятелями, вслух читали какие-то политические статьи, на полную громкость включали проигрыватель, дом сотрясался от их хохота, бесшабашной кутерьмы. Они без конца курили, жевали чат[15]…
«От каждого из нас требуется принципиальный классовый подход…» Деррыбье почувствовал угрызения совести. Затянувшаяся пауза вызвала недоумение в зале. Все вопросительно смотрели на выступающего. Что с ним? Разучился говорить?
— Простите, товарищи, — наконец произнес Деррыбье. — Лозунги лозунгами, но мы должны помнить, что практика без теории слепа, а теория без практики мертва. Вот в чем суть. Так будем же бороться за проведение в жизнь принципов демократического централизма!
— Будем бороться! За демократический централизм! Превыше всего революция! Революция! — скандировал зал.
Закончив выступление, Деррыбье осознал, что мысли его ушли слишком далеко. Он томился внутренним беспокойством, словно заблудившийся путник на перекрестке двух дорог. Какая-то тяжесть лежала на сердце. Он не слышал аплодисментов зала и не чувствовал рукопожатий товарищей, поздравлявших его с избранием на почетный и ответственный пост.
Снова поднялся председатель собрания и объявил, что теперь перед революционным судом предстанут бывший председатель кебеле Вассихон и его сообщники. Два вооруженных автоматами молодых человека ввели в зал виновных со связанными за спиной руками. Впереди шел Вассихон Кеббеде. Он высокомерно поглядывал по сторонам, как будто и не боялся вовсе. «Вчера эти люди беспрекословно подчинялись мне, а сегодня готовы хохотать во всю глотку, когда меня будут вешать на площади, — думал он, — горе тебе, Вассихон, чуть замешкался — и эти мерзавцы опередили тебя!»
Не каждый из присутствующих решался смотреть Вассихону в глаза даже сейчас. Ведь еще всего несколько часов тому назад он, вооруженный винтовкой и револьвером, выпятив грудь и расправив широкие плечи, мог задержать любого. Злой прищур его маленьких глаз не сулил ничего доброго. Один вид этого человека, этого безжалостного карателя, внушал страх, многие боялись даже его тени, а ведь в свое время он проявил себя храбрым борцом за революцию, потому и был избран председателем кебеле. Но испытания властью не выдержал, запятнал свою совесть кровью невинных жертв. Поэтому не было сейчас к нему сострадания ни у одного из сидевших в зале людей. Все понимали, как он опасен. Не зря говорят: уж коли поймал леопарда за хвост, держи его крепко.
Бывший председатель кебеле и его прихвостни совершили тяжкие преступления. Вассихон обвинил шестнадцатилетнюю девушку Зынаш Тебедже в сочувствии анархистам, арестовал ее и подверг пыткам, а затем изнасиловал и убил. Тело выбросил на дорогу и, чтобы замести следы, положил в карман куртки контрреволюционную листовку. Шантажировал Асегедеч Демсье, почтенную мать семейства, мужа которой арестовал по обвинению якобы в принадлежности к ЭДС, принуждал ее к сожительству; вскрылось еще несколько случаев, когда он, злоупотребляя властью, вызывал на допрос красивых женщин с целью надругаться над ними. Репрессии против честных людей он оправдывал разглагольствованиями о «красном терроре». Он освободил из тюрьмы убийцу Вольде Тенсае, получив от него взятку в две тысячи бырров[16]. Запугивая владельцев питейных заведений, он пьянствовал за их счет. Безнаказанность распаляла его. Однажды он арестовал двух женщин и трех мужчин, назвав их анархо-фашистами. Пытал их, выколол им глаза, отрезал женщинам груди, потом всех расстрелял, а трупы выбросил в реку. Опасаясь разоблачения, Вассихон окружал себя верными людьми. Он замышлял убийство тех активистов кебеле, которые могли представлять для него опасность, стать помехой на его пути. Было задумано объявить этих людей противниками революции, взвалить на них вину за совершенные Вассихоном и его шайкой преступления и на основании этого уничтожить. А там, глядишь, Вассихон исчез бы из родных мест и как-нибудь избежал бы расплаты.
Однако этой надежде не суждено было осуществиться. Зарвавшегося преступника, ввергнувшего целый район в атмосферу беззакония и страха, арестовали. И вот он, Вассихон, стоит со связанными за спиной руками. Его будут судить те самые люди, которых он мысленно уже обрек на гибель. «Да, глупец я, нельзя было медлить!» — думал Вассихон, скрипя от досады зубами. Он понимал, что это конец. Какие могут быть надежды? К чему раскаяния, сожаления? Пустое. Он словно окаменел: умереть или жить — для него это уже не имело значения.
Деррыбье, поглощенный своими мыслями, казалось, не видел перед собой Вассихона, не слышал возбужденного гула, наполнившего помещение при появлении преступников. Смятенная совесть увела его в мир, где осталась та, которую он продолжал безнадежно любить…
— Итак, товарищи, — повысив голос, сказал председатель собрания, — вы информированы о сути обвинений, предъявленных арестованным. Кто хочет высказаться? Каков будет приговор?
Последняя фраза вернула Деррыбье к действительности. Глядя на Вассихона, он подумал, не окажется ли сам завтра на его месте. И ему стало страшно. Даже мурашки по спине побежали. Спрятанное в тайных глубинах сердца чувство к Хирут никак не вязалось с окружающей обстановкой. В голову пришла мысль, что любовь к этой девушке чревата опасностью. «Да, иногда мы боимся самих себя! И живем в тени этих страхов», — подумал он.
— Революционная кара! И немедленно! Вот приговор преступнику! — раздались крики в зале.
— Революционная кара немедленно! Хорошо. Но этого недостаточно. Каждый должен высказаться персонально, — ответил председатель собрания. — Могут быть другие мнения. Кто за высшую революционную кару, прошу поднять руки.
Тут Деррыбье взял слово:
— Минуту, товарищи, я хочу высказаться. Это принципиальный вопрос. Ничьи настроения, субъективные мнения не должны повлиять на его решение. Преступления, которые совершили Вассихон и его сообщники, вполне доказаны. Не думаю, что у кого-либо из сидящих в зале есть на этот счет сомнения. В общем, учитывая тяжесть их преступлений, было бы правильно передать дело в вышестоящий государственный орган. Вправе ли мы чинить самосуд? Подумайте, товарищи.
— Решили уже большинством голосов, — возразил кто-то с места. — Остается вынести приговор, привести его в исполнение — и баста!
— Правильно, правильно! — раздались голоса.
— Товарищи, — вмешался председатель. — Мы действительно должны решить вопрос в принципе. Нельзя понимать демократию как механическое большинство голосов. Соблюдая равенство и свободу в обсуждении тех или иных вопросов, мы должны принимать справедливое, продуманное решение. Поэтому, я полагаю, следует внимательно отнестись к предложению товарища Деррыбье.
Собрание возбужденно загудело. Кому-то предложение Деррыбье показалось ревизионистским. Другие усматривали в нем правооппортунистический уклон. Разве можно с ним соглашаться? Третьи считали, что такая постановка вопроса противоречит интересам широких народных масс. Где это видано — носиться с преступниками, если вина их полностью доказана? Недопустимый либерализм! В зале было шумно, как во время дебатов в буржуазном парламенте. Деррыбье снова взял слово:
— Товарищи! Высказано много различных суждений. По сути дела, спор сводится к одному: будем ли мы руководствоваться принципами демократического централизма или нет. Товарищи, я повторяю: реакционные силы, которые не хотят победы революции, на словах выступают от имени народа и революции, а на практике стремятся к установлению режима личной власти; им выгодна анархия, а не централизм, в этом я не сомневаюсь. Со стороны отдельных личностей предпринимались попытки превратить орган народной революционной власти, каким является кебеле, в орудие для достижения корыстных целей. Мы должны осознавать эту опасность. Руководство некоторых кебеле извращает суть революционных преобразований, чем пользуются авантюристы, жаждущие личной власти. Наш кебеле должен стать штабом революционного народа, а не игрушкой в руках враждующих группировок. Вы это знаете лучше меня.
Посмотрим, товарищи, почему Вассихон и его сообщники оказались на скамье подсудимых. Допущенный ими произвол — это прямое нарушение принципов демократического централизма. Ведь как они действовали? Хочу — арестую, хочу — вынесу приговор. Сами вершили суд, сами приводили приговор в исполнение. Нет, товарищи, неправильно это. Не будем же уподобляться этим преступникам. Не противоречим ли мы себе, осуждая их за действия, которые готовы предпринять сами?
Доводы Деррыбье убедили собрание. Многие из сидящих в зале выразили свое одобрение аплодисментами.
— Я вижу, вы согласны со мной. Предлагаю следующий порядок: мы все подпишемся под списком обвинений, предъявляемых Вассихону и его сообщникам, и передадим его в органы правосудия. Покажем пример революционной законности.
Все-таки кое-кого тревожила мысль: «А вдруг завтра их помилуют? Поди тогда спрячься от этих головорезов! Нет, надо ковать железо, пока горячо. Расстрелять сейчас же — и делу конец». Тем не менее при голосовании предложение Деррыбье было принято большинством.
Вассихон и его сообщники с облегчением вздохнули. Прожить хотя бы еще час, ночь, день, неделю, месяц! Ведь смерть была совсем рядом! Кто знает, какой подарок судьба преподнесет завтра? Кому охота раньше времени отправляться на тот свет? Ведь сюда больше не вернешься! Пока жив, человек не теряет надежды.
А напротив них сидел Деррыбье. Нелегкие думы одолевали его, красивое молодое лицо потемнело, как покрытое низкими тучами зимнее небо.
— Прежде всего революция! Революция! Революция! — воодушевленно выкрикивали участники собрания, и эти слова отзывались в сознании Деррыбье, как звон колоколов, сливаясь со звуками выстрелов, доносившихся с улицы. Он сделал свой выбор, дал клятву бороться за освобождение угнетенных. И пусть в его сердце живет любовь к Хирут, терзающая душу, — он останется верным этой клятве.
Когда зазвонил телефон, Хирут и Тесемма понимающе переглянулись. Их приятель Теферра, тоже оставшийся на ночь в лавке, потянулся было к трубке.
— Оставь! Это старуха! — небрежно сказала Хирут. Она сунула в рот несколько листиков чата и стала похожа на обезьянку, которая прячет за щекой украденный апельсин. Сходство с забавным зверьком становилось еще более заметным оттого, что Хирут была очень подвижна. Все трое сидели на ковре, которым был устлан пол комнаты. Посредине стоял чайник, вокруг были разбросаны листья чата.
Дом находился поодаль от дороги, сюда не доходил шум улицы. Но если напрячь слух, можно было различить глухие хлопки выстрелов, напоминавшие отдаленные раскаты грома. Не так давно это была богатая вилла, которая приносила госпоже Амсале каждый месяц до пятисот бырров. Чтобы избежать ее конфискации, госпоже Амсале пришлось кое-кому дать большую взятку, и этот особняк не попал в число доходных домов, отобранных у владельцев после революции. Ей разрешили открыть в доме небольшую лавку, где торговали мясом и предлагали желающим дешевое жаркое. Впрочем, место это было нелюдное, и в лавку мало кто заглядывал.
Теферра, молодой парень, уже заметно одурманенный чатом, взглянул на Хирут мутными глазами:
— Откуда ты знаешь, что это старуха? Провидица ты, что ли?
Тесемма, беспокойно ерзавший на своем месте и теребивший руками жидкую бородку, которая так раздражала госпожу Амсале, сказал:
— Слышите, стреляют. Хирут, сестричка, а вдруг звонит не мать?
Хирут пропустила его реплику мимо ушей. Длинными тонкими пальцами она взяла приглянувшийся ей листик чата и отправила его в рот.
— Телефон звякнул пять раз, значит, старуха. Она всегда так. Вот ты, Теферра, сам того не замечая, кладешь трубку сразу после третьего гудка. Понятно теперь? Очень просто, — сказала она, приглаживая рукой волосы и чуть приоткрывая лоб.
У нее были роскошные густые волосы. Расчесанные на прямой пробор, они спадали на плечи. Черные как смоль, блестящие — казалось, они отражают электрический свет. Глаза она унаследовала от матери. Такие же темные, с загадочной искрой в зрачках, они напоминали крупные лесные ягоды. Лицо Хирут было не круглым, как у матери, а слегка вытянутым. Это впечатление усиливалось тем, что нос у нее был несколько длинноватый, совсем не материнский, — этой деталью лица девушка обязана, видимо, отцу. На лице выделялись скулы, пухлые, ярко накрашенные губы напоминали бутон розы. Когда Хирут улыбалась, обнажались длинные, не совсем ровные зубы, что ей не шло, зато на щеках появлялись привлекательные ямочки, как бы компенсируя этот недостаток.
— Не вижу логики, догматика какая-то. Я не удовлетворен, — попробовал сострить Теферра, разглядывая ее яркие ногти, перебирающие зелень травы.
— Еще бы! Я всегда оставляю мужчин неудовлетворенными. Чтобы они не пресытились. Я хочу быть для них словно капля воды, о которой мечтает путник в пустыне, — такой же желанной.
Тесемме не понравился вызывающий тон, каким сестра произнесла последнюю фразу. Ему стало стыдно. Его нередко смущали слова и поступки сестры. Он был совсем юным, и бороду-то начал отращивать, чтобы больше походить на взрослого.
— Вот и ошибаешься. Я удовлетворен уже тем, что вижу тебя. Душа прямо ликует, — игриво подхватил Теферра.
— Ладно, заткнись! Мне дела нет до твоих сантиментов. Все вы, мужчины, одинаковы — кобели, одно слово!
— А хоть бы и так, но я хочу быть твоим кобелем, буду служить тебе, как верный пес, — не унимался Теферра.
— Да прекратите вы наконец, — досадовал Тесемма. — Какую-то чепуху несете.
Теферра бросил насмешливо:
— Не злись, Тесемма, подумаешь, твоя девчонка не пришла! Кстати, интересно, куда это она запропастилась?
— Да пропади она пропадом! Не до шуток. Болтаете вздор, а кругом стрельба, — раздраженно сказал Тесемма.
— Не пугайся, малыш! Этот грохот означает, что в городе беспорядки. Ну и хорошо. Нам бы только не упустить момента и действовать более активно. Вот разгонят кебеле — для нас откроются новые пути, — не переставая жевать, вставила Хирут.
Снова зазвонил телефон.
— Ну вот, опять наша старушка. И с каких это пор она стала так о нас заботиться? Раньше ее занимали лишь земельные владения. О нас она и не вспоминала. Пусть теперь звонит хоть десять раз! Пусть поволнуется. Может, сейчас поймет, что такое материнская любовь…
Тесемма был не согласен с сестрой. Хоть, в общем-то, она сказала правду, но не жестоко ли заставлять мать беспокоиться в это и без того трудное время?!
— Если она позвонит снова, я возьму трубку, — заявил он. — Зачем нам мучить ее? Да и отец, наверно, тревожится.
— Слишком ты жалостлив, как я погляжу, — с презрением ответила брату Хирут. — Такому предать ничего не стоит. Я слюнтяев и предателей терпеть не могу.
— В мире так много предателей. Что изменится, если к их числу прибавится еще один? — брякнул Теферра.
— Замолчи ты! Наша мать должна получить хороший урок. Правда, папашу немного жалко. Так и плывет всю жизнь, дурачок несчастный, по течению, куда ветер дует — туда и он.
— Милая моя Хирут, я молчу. Но если еще позвонят, я должен взять трубку. Жду важного сообщения, — сказал Теферра, щуря покрасневшие от сигаретного дыма глаза. — Может, вы не знаете, но в этот час проходят выборы нового председателя кебеле. Я дал ваш номер одному приятелю, он обещал позвонить, когда станут известны результаты.
— Нового председателя кебеле? — недоверчиво переспросил Тесемма.
— Не может быть! — встрепенулась Хирут. — А как же Вассихон?
— Он арестован…
— Так ему и надо. — Хирут хрустнула пальцами. — Ведь это дикий зверь. Жаль, что он не попал в наши руки. Не успел Лаике его схватить, хоть и хвастался. Этого преступника мало расстрелять. — Она сидела, прикусив нижнюю полную губу.
— Как бы хуже не было. Лучше известный сатана, чем незнакомый ангел, — высказал сомнение Теферра.
— Нам, в общем-то, все одно. Кого выбрать, нас не спрашивают. Все против нас, значит, враги.
— Хирут, ненаглядная моя, по-моему, лучше бы оставался Вассихон. Он такое творил в районе, что многие стали склоняться на нашу сторону. Его бесчинства были нам на руку. А если появится человек, который наведет в районе порядок, нам несдобровать. Вассихона нам словно небо послало, по сути дела, он был нашим союзником.
— Тоже мне союзничек — председатель кебеле! — фыркнула Хирут.
— Ну, это с точки зрения политической…
— Теферра прав. Своими действиями Вассихон принес нам большую пользу, — вмешался Тесемма.
— Успокойтесь вы наконец! Надо надеяться на свои силы и поменьше рассчитывать на ошибки врага. Это железное правило. Наши враги должны попадать впросак не по своей глупости или слабости — мы обязаны вынудить их ошибаться, оперативностью, смелостью, напором загнать их в угол. — Хирут закурила сигарету.
— Ты считаешь, что их слабость не есть наша сила? — спросил Тесемма.
— Наивные расчеты! Нам необходимо активизировать работу среди населения района. Кстати, листовки принес? Надеюсь, ты не забыл, что нам поручено их расклеить, Тесемма? — Разливая чай в маленькие чашечки, она вопросительно взглянула на брата.
— Принес.
— Вот это дело. В листовках большая сила. А как у тебя, Теферра? Выполняешь задание?
— Да, по указанию Лаике на днях переговорил кое с кем. Будут распространять ложные слухи — нужно вызвать панику среди населения. Кроме того, совещался с верными людьми. Намечено экспроприировать несколько чайных в государственных учреждениях. Деньги нужны. Наши товарищи завтра будут наготове. Я им сказал, что сам Лаике будет направлять наши действия. Он шутить не любит.
— Молодцы, ребята, хорошо поработали. Но этого недостаточно. Революция продолжается, она требует от нас непрерывного напряжения всех сил. Наша организация распространяет свое влияние на все общество, и в Дерге у нас свои люди. — В последнее время Хирут стала считать себя отчаянной революционеркой и любила произносить высокопарные фразы в присутствии младшего брата и Теферры. — Между прочим, пока не забыла… Теферра, тебе следует встретиться с товарищами из Министерства информации — газетчики должны подробнее освещать в прессе наши позиции. Правда, там засели оппортунисты вроде нашего дяди. Но мы с ними еще сведем счеты. На всякий случай Лаике прислал вам подарки. — Она с наслаждением затянулась сигаретой. — Сейчас вернусь, — сказала она и вышла из комнаты.
Она была небольшого роста, ладно сложена. Высокая грудь, узкая талия, округлые бедра — все было в ней привлекательно для мужчин. В голубом джинсовом костюме, который плотно облегал ее изящную фигуру, Хирут выглядела просто красавицей. Теферра проводил ее сладострастным взглядом. Он оплот глоток чаю, посмотрел на Тесемму и с досадой подумал: «Многое я бы дал, чтобы этого щенка сейчас здесь не было».
Через минуту Хирут вернулась и села на прежнее место. В руках она держала сверток. Тесемма и Теферра с любопытством наблюдали, как она его разворачивает. В тряпице были два автоматических пистолета. Оба парня от удивления онемели. Они не верили своим глазам.
— Ну, ребята, это вам в подарок от старших товарищей. И по десятку патронов в придачу.
Тесемма, облизав пересохшие губы, слегка присвистнул:
— И что я буду с ним делать? Я даже стрелять не умею.
— Дурачок, научишься. Тебе бы все в детские игрушки играть. Не забывай, что без борьбы нам не поставить у власти временное народное правительство! Гордитесь! Раз вам доверяют оружие, значит, вы стали полноправными членами нашей организации. — Она щелкнула пальцем по пачке «Уинстона», достала еще одну сигарету и прикурила от прежней.
Теферра от восторга не мог усидеть на месте.
— Отметим это событие как следует, а? Пошли в город, хлебнем по глоточку виски! — предложил он.
Хирут жадно затянулась. Вытащила из сумки несколько сотенных банкнот:
— А это вам на мелкие расходы. В город не пойдем. Выпить и здесь найдется.
Она подошла к буфету, достала бутылку виски и три стакана. Щедро плеснула в каждый.
— За наше дело, за временное народное правительство! — И выпила залпом.
Тесемма оторопел. Он не мог поверить, что перед ним Хирут, его сестра. Где она научилась так пить? Хирут заметила изумление брата.
— Что с тобой, малыш? На твоем лице нет радости, ты, кажется, чем-то опечален?
— Мне… мне не нужен пистолет…
— Слюнтяй и есть слюнтяй! — ввернул Теферра.
— Я не слюнтяй. Пистолет мне ни к чему. Я не признаю политических убийств…
Хирут резко встала. Сжала кулаки так, что хрустнули суставы пальцев. Как? Брат смеет ей перечить?! Склонив голову к правому плечу (от этой детской привычки она никак не могла отделаться), язвительно спросила:
— Не признаешь убийств, малыш?.. Ждешь манны небесной, на золотой тарелочке тебе все преподнесут?..
— Да, не признаю. И вообще, не верю я в это, — твердо ответил Тесемма.
— Во что ты не веришь?
— Да в эту вашу болтовню насчет временного народного правительства…
В гневе Хирут была еще красивее, ноздри ее тонкого носа нервно трепетали, в глазах вспыхнули сердитые огоньки.
— Не будь отщепенцем, Тесемма. Смотри не ляпни такого при Лаике, — посоветовал Теферра.
— Да пропади он пропадом, ваш Лаике! Я не баран, которого можно гнать куда хочешь. Не боюсь я Лаике! Ясно тебе? — Тесемма повернулся к сестре: — О чем вы говорите? Какое временное народное правительство?! Разве может его создать пассивный, неорганизованный, невооруженный народ, в большинстве своем крестьяне от сохи? А, ерунда все это… — Тесемма махнул рукой. — Не верю я, что мы на правильном пути.
— Ага, их листовок начитался! — стиснув зубы, процедил Теферра.
— Замолчи ты, Тефи! Разве тебе понять — в голове-то пусто. Что Хирут скажет, то и повторяешь. Серьезности в тебе никакой.
— А в тебе?.. — презрительно бросила Хирут.
— Пока не поздно, нам надо пересмотреть наши взгляды. Страна подверглась агрессии, а мы агитируем солдат прекратить войну, втолковываем им, что они воюют за неправое дело: «Солдат, не сражайся, шире агитационную работу!» Разве вправе мы бездумно жонглировать лозунгом «Поддержим требования угнетенных народов на самоопределение, вплоть до отделения!»? Или вот еще совершенно немыслимое в условиях нашей страны требование: «Повысим рабочим заработную плату, иначе — сокращение производительности труда!» Ведь нужно учитывать конкретную обстановку. Иначе это ненаучный, неверный подход. Я лично сомневаюсь в правильности такого пути.
— Я же говорил — он настоящий прихвостень правящей банды! — возмутился Теферра.
— Нет, я не прихвостень. У каждого свои убеждения. Мы, молодежь, должны быть примером для всех. Бороться, как Хо Ши Мин, Че Гевара. За свободу народа, равенство, солидарность угнетенных масс, за социализм, а не идти на сговор с антинародными, антисоциалистическими силами, выступающими против единства страны и жаждущими власти.
— Кто же возьмет власть в свои руки, если не наша партия? Военные? Разве мы боролись за то, чтобы власть захватила солдатня? — Теферра даже привстал от возмущения.
— Не надо громких слов. Разглагольствовать о партии — еще не значит иметь партию в действительности. Это бредовые идеи Лаике. Я разуверился в нем.
Хирут сощурила свои красивые глазки.
— Ты вот что, мальчишка… — почти прошипела она. — Веришь ты или не веришь — никого не волнует. Увяз по самую шею — и не рыпайся. Все мы теперь заодно, понял? Знаешь, как поступают с предателями? То-то. Нам отступать некуда. Куда ни кинься, попадешь в огонь… Это тебе не игрушки. Так-то вот, мальчик…
— Сознательность… организация… вооружение народа… Трепался бы поменьше, ты, настоящий прихвостень, щенок дерговский, оппортунист несчастный… Ну и братец у тебя, Хирут! — Теферра был крайне раздражен.
— Перестань, Теферра! О чем ты говоришь? Нужно самому мозгами шевелить, а не безропотно подставлять спину всяким там, чтобы нас погоняли, как ослов. — И Тесемма повернулся к сестре: — Это для тебя все игрушки, а не для меня. Опомнись, пока не поздно.
— А где ж ты был до сегодняшнего дня, умник? — Хирут с ожесточением жевала листья чата.
Воцарилась гнетущая тишина. Вдруг раздался телефонный звонок. Все вздрогнули от пронзительной трели. Кто бы это мог быть? Хирут подняла трубку.
— Теферра, это тебя! — посмотрев на часы, сказала она. За окном бухнул выстрел.
— Кто? Кто, говоришь? Деррыбье? Какой Деррыбье? Гутимма? Не может быть! Да что ты?.. Вот это дела!.. — кричал Теферра в трубку.
Хирут и Тесемма, услышав имя Деррыбье, насторожились. Теферра быстро закончил разговор. Усмехнулся, увидев на лицах брата и сестры недоумение.
— Ну, слышали, кого избрали председателем кебеле?
Хирут торопливо выдохнула:
— Уж не нашего ли Деррыбье Гутимму?!
— Угадала, именно его. Ну и дела…
— Не может быть! — одновременно воскликнули брат и сестра.
— А что я говорил, не было бы хуже. Точно предчувствовал. — Теферра ухмыльнулся, показав желтые зубы.
— Кто тебе звонил? — подозрительно спросила Хирут.
— Подпольная кличка — Мери Гьета. Наш человек.
— Да, недаром наша мать так часто повторяет, что чудо и хвост всегда в конце. Вот это уж полная неожиданность. — Хирут изумленно развела руками.
Теферра, злорадно улыбаясь, пустился в разглагольствования о том, что вот он предвидел плохой оборот дела и оказался прав.
— Перестань, чат, что ли, в голову ударил? Ишь ты, ясновидец какой! Лучше подумаем, как быть дальше, — раздраженно прервала его Хирут, постукивая пальцами по полу и наклонив голову к правому плечу.
— Да, ты права, дорогая, — сразу осекся Теферра. — У нас появился внутренний враг. Это опасно. Ведь Деррыбье знает о нас все. Наверное, догадывается и о существовании нашей организации. Черт, ну и влипли.
— Не паникуй. Заладил, как заигранная пластинка: влипли, влипли. Что предпримем?
— Если дать этому орешку время, его потом не раскусить! Надо сейчас же предупредить товарищей. — Теферра сделал большой глоток виски. Поморщился.
Тесемма, пощипывая свою бородку, возразил:
— Подожди, не торопись. Не знаешь разве пословицы: «Торопливая гиена напарывается на рога». Давай спокойно разберемся.
— Очевидно, ты не понимаешь опасности! Он или мы! Вот какое дело! Упустим время — погибнем. Ясно тебе?
— Это мне ясно, но понятно и другое: Деррыбье вырос с нами как брат. Наши родители позволили ему по вечерам посещать школу, потом помогли устроиться на хорошую работу. Деррыбье чувствует себя обязанным нашей семье. Обо всем добром, что мы ему сделали, он не забудет. Это точно!
Хирут с раздражением прервала брата:
— Довольно, его нужно обезвредить — и все.
— Да не сделает он нам ничего плохого — рука не поднимется причинить зло своим благодетелям, уверяю вас.
— А классовая борьба? — не унимался Теферра.
— Общественное сознание находится еще на таком уровне, когда не забываются родственные связи, дружба, привязанности, наконец.
— Мать говорит, что человек не остается таким, каким был вчера. А если Деррыбье изменился? Ведь многие изменились. Пусть ветер дует выше моей головы, говорят теперь. Каждый заботится только о себе. Одни оппортунисты вокруг. Долг, чужое мнение, благодарность — ерунда все это, утопия. — Хирут повернулась к Теферре: — Ну-ка, звони быстро. Вопрос стоит однозначно — мы или он. А тебе, братец, скажу: Деррыбье всегда был честолюбив, ради своей корысти он не то что нас — лучшего друга продаст.
— Да ты знаешь, что он ради тебя из кожи лез, хотел в люди выбиться?
— Что? — Хирут даже затряслась от возмущения. Глаза, казалось, вот-вот вылезут из орбит. Нижняя губа отвисла.
— Сестра, ведь Деррыбье влюблен в тебя. Не замечала?
— Безродный пес! Что это еще за любовь! — ревниво воскликнул Теферра.
— Болтает, сам не знает что, — хрипло проговорила Хирут. Злость душила ее.
Тесемму словно прорвало:
— Он поклоняется тебе. Когда ты уходила из дому, он с нетерпением ожидал твоего возвращения, караулил, как сторожевой пес. Может, вспомнишь, сестричка, как он целовал твои ноги после омовения их?
Этого Хирут уже не могла вынести. Если бы между ними не встал Теферра, она вцепилась бы ногтями в горло брату.
— Ну, что еще напридумываешь?! — визжала она истерично.
Теферра никогда не видел ее в таком состоянии. Он так и стоял с открытым ртом. И Тесемма был в растерянности. Уж не первый раз за этот вечер сестра показалась ему чужой, незнакомой. Да что с ней? Чем вызвано такое неистовство?
— Все, пожалуй. Больше ничего не знаю. Я хотел сказать, что не считаю его опасным. Поэтому торопиться нам не стоит.
Дрожащей рукой Хирут потянулась за сигаретой, жадно затянулась.
— Ты многого не понимаешь. Может, когда-нибудь и поймешь. Хоть мы брат и сестра, но дорожки у нас разные, — сказала она Тесемме спокойнее и повернулась к Теферре: — Срочно звони Лаике и скажи ему обо всем. Скажи, что дело серьезное.
Теферра стал набирать номер телефона.
Сестра и брат отчужденно смотрели друг на друга.
Это произошло около трех лет назад. В доме никого не было, кроме Хирут и Деррыбье. Она не любила вставать рано и подолгу валялась в постели. Матери не нравилась эта ее привычка, она постоянно ворчала на дочь, каждый день по этому поводу вспыхивали ссоры. А Деррыбье занимался уборкой. Еще нужно было, перестирать кучу белья, погладить рубашки хозяина, вычистить костюмы. Работы, как всегда, было много, и он торопился.
Тесемма с нетерпением ждал, когда родители уйдут по своим делам. Он знал, что сегодня студенты университета готовят демонстрацию против премьер-министра Эндалькачеу Меконнына[17], и хотел принять в ней участие. Поэтому, как только ато Гульлят и госпожа Амсале вышли из дома, он сразу убежал.
Ато Гульлят с безразличием относился к деятельности премьера. Другое дело госпожа Амсале. Если бы она узнала о том, что Тесемма намерен присоединиться к этой демонстрации, вот шуму-то было бы! Когда речь заходила о кабинете Эндалькачеу, матери словно пятки жгло, так она возбуждалась. «Уважаю Меконнына Хабте Вольда — он совсем не похож на своего братца Аклилу[18]. Ведь тот, собрав вокруг себя всякий сброд, довел страну до полного краха. Эндалькачеу прислушивается к пульсу жизни, знает, что стране нужно. Он на высшие должности не назначает всяких безродных проходимцев — только знатных людей. А оттого, что заменишь горшок, вотт[19] не станет вкусней, говорят. Но как можно благородных людей сравнивать с горшками! Об Аклилу мне и вспоминать не хочется. Вот уж кто бесхребетным был! Шел на поводу у армии. Ему до благородных кровей никакого дела не было. Привечал каких-то босяков, которым удалось получить образование. Образование! Подумаешь, чудеса! Чтобы управлять народом, образования не требуется! Благородное происхождение, знатность рода, воспитание — вот на чем власть зиждется. С тех пор как заграничное образование проникло в дома бедняков, не стало уважения к благородным людям, все наши устои пошатнулись. Император тоже не внимал советам и предупреждениям. Вот и получил… Разве для бедняка есть что-либо святое, разве помнит он добро? Ему ничего не стоит разбить миску, в которой ему дали еду. Нет, нельзя допустить, чтобы сместили Эндалькачеу! Пусть лучше меня убьет знатный, чем отдаться на милость бедняку», — говорила госпожа Амсале.
Все шло так, как хотелось госпоже Амсале. Пыль, поднятая вихревыми событиями февраля, улеглась. Дай бог долгие годы жизни Эндалькачеу — знатные и благородные делили между собой власть. А простой народ с надеждой на избавление от всех бед ожидал обещанной новой конституции. Ученые мужи дни и ночи корпели над ее проектом.
Потом эта самая новая конституция появилась. Казалось, теперь-то со всеми трудностями будет покончено. Составители этого документа (в прессе их высокопарно называли «отцами конституции») могут почивать на лаврах, почетное место в истории страны им обеспечено. Народ успокоился и ликует — все его требования удовлетворены! Чего еще надо?! Можно порадоваться!
Телевидение, радио, газеты твердили о том, что наступило время покоя. Результаты налицо! Демонстрации протеста отбушевали. Солдаты вернулись в казармы. Создана комиссия, которая занялась, налаживанием внутреннего порядка. Жизнь входила в мирную колею. Водители такси собирали с клиентов свои сантимы. Аддис-Абеба начала очищаться от грязи и мусора.
Однако времена менялись, менялись и песни…
Хирут надоело валяться в постели. Было уже поздно, солнце давно взошло, в спальне стало душно. И все-таки ей лень было пошевелиться, и она продолжала лежать. Чуть приподнявшись, взяла со стола книгу. Это была «Вечная любовь»[20]. Она уже читала ее, но решила перечитать. Зажгла бра у изголовья кровати. Но читать расхотелось. Бросила книгу, потянулась к магнитофону. Вспомнила, что он не работает — батарейки сели. Ну и жизнь! Она встала, подошла к окну, раздвинула занавески и широко распахнула створки. Яркий солнечный свет хлынул в комнату. День был хорош. На ярко-синем небе не видно ни облачка, оно казалось необычайно высоким. Прохладный ветерок шевелил листву на деревьях. Приятный ясный день вносил в душу умиротворение. И все-таки что-то томило Хирут. «Что со мной?» — подумала она, досадуя на себя. Какие-то непонятные ощущения. Глубоко вдыхая ароматный воздух сада, она продолжала стоять у окна. На карниз соседнего дома сели голубь и голубка, они любовно ворковали.
Хирут не завтракала, но аппетита не было. Она томно потянулась. Потрогала упругую грудь под тонкой ночной рубашкой. Подошла к зеркалу.
Ее шелковистые волосы рассыпались по плечам. Она встряхнула головой, поглаживая ладонями грудь, сделала перед зеркалом несколько кокетливых движений: покачивала бедрами, поворачивалась, словно в танце, любуясь своей стройной фигурой. Но это ей быстро надоело, и она снова бросилась на постель, раскинув руки. При этом задела бра. Раздался звон разбитого стекла. И тут же в дверь постучали.
— Кто там? — откликнулась она.
— Это я, Деррыбье.
— Чего тебе?
— Я подметал в коридоре пол и слышал, что-то разбилось.
Хирут открыла дверь и, посмотрев по сторонам, спросила:
— Что это так тихо в доме?
— Никого нет. Госпожа ушла еще утром. Господин на работе. Тесемма и домашняя прислуга — все отправились посмотреть демонстрацию.
— Какую еще демонстрацию?
— Мирную демонстрацию мусульман…
— И это в стране, которую называют христианским островом в Африке?
Деррыбье молча продолжал подметать пол. Хирут пристально посмотрела на него. А что, если?.. Она хотела отогнать непрошеную мысль, но не могла совладать с собой.
— Поди сюда, в спальню, подмети осколки!
Он послушно вошел в комнату. Она закрыла дверь, щелкнула замком. Сердце ее громко стучало.
В комнате чувствовался запах ее тела. Он волновал юношу. Деррыбье наклонился и стал веником собирать осколки в совок.
— Ненавижу я твое имя! — неожиданно выпалила Хирут.
Деррыбье молчал.
— Да плюнь ты на эти осколки, посмотри на меня!
Он выпрямился. Хирут в упор смотрела на него. Он не выдержал и отвернулся.
— Я тебе нравлюсь? — требовательно спросила девушка.
— Очень, — едва слышно прошептал Деррыбье.
— Если так, поцелуй меня. Ну!
Деррыбье обнял ее.
— Сделай мне больно! Вот так…— шептала она, задыхаясь от страсти. — Сильнее, еще, еще…
Деррыбье осыпал ее поцелуями. Он забыл обо всем, словно в омут бросился. Он неистово ласкал ее обнаженное тело. Сейчас эта девушка была для него всем, точно громадный, необъятный мир, в который раньше не было доступа, открылся ему. Но все быстро кончилось. И вот уже холодные глаза — нет, не возлюбленной, хозяйки — презрительно смотрят на него.
— Эта тайна останется между нами, понял? — сказала она, поправляя растрепавшиеся волосы. Лицо ее при этом было злым.
А он стоял перед ней, и голова у него кружилась, как у пьяного. Во сне это все было или наяву? Он не мог понять.
Едва он успел выйти из комнаты, как Хирут пожалела о том, что произошло. Надо же так унизиться! Со слугой! Она и вообще-то была холодна с теми, кто знал ее как женщину. Не любила вспоминать о случайных встречах, хотя они были нередки. Многих мужчин сбивала с толку ее кажущаяся доступность. Ею можно было овладеть и при первой встрече, даже в машине. Но потом… потом она отказывалась продолжать знакомство. Ей нравилось мучить мужчин: со злорадством наблюдала она, как некоторые сгорают от неутоленной страсти к ней.
Соблазнив Деррыбье, она удивлялась себе — почему ей доставляют радость такие неуклюжие, грубые ласки? Но когда Деррыбье ушел, Хирут решила, что больше не желает видеть его в своем доме…
Шли недели, месяцы. Хирут подчеркнуто пренебрегала им. А Деррыбье страдал. Ему все время хотелось видеть ее. Однако когда он неожиданно встречался с ней, то чувствовал себя неловко, терялся под ледяным взглядом девушки.
Как-то он гладил рубашки хозяина. Прикоснулся горячим утюгом к одной и задумался. Когда очнулся, увидел, что она дымится — безнадежно испорчена. Госпожа Амсале набросилась на него с руганью:
— Такой расход! Что с тобой происходит?
— Не заметил, что утюг перегрелся.
— Нет, не в этом дело. Ты целую неделю сам не свой. Зовешь тебя — не дозовешься. Обращаешься к тебе — ты не слышишь. Говоришь тебе что-либо — не понимаешь. Видно, невесту тебе надо! Вот что! Наслушался речей о равенстве, о свободе! Вот и размечтался! А ты делай свое дело, и все тут. А не то вон из моего дома! — пригрозила она.
Вечером, за ужином, госпожа Амсале пожаловалась на него мужу:
— Совсем перестал соображать! А ведь какой был ловкий. Бог его знает, что с ним случилось.
— Врет он, что по вечерам ходит на учебу, — вмешалась Хирут, искавшая повод очернить Деррыбье в глазах родителей. — Я слышала, он бывает в другом месте. С этими бездельниками все умничает…
— Ах, вот что! — Амсале от возмущения даже ложку бросила.
— Чего же он хочет? — спросил ато Гульлят.
— Чего хочет? Наивный ты человек! То, что дал бог, может отнять человек. Вчера я слышала на улице разговор каких-то бездомных бродяг: «Если не вырвать гнилой зуб, здоровья не жди». Чужак — всегда чужак. Лучше вовремя выдворить его из дома, пока он чего-нибудь не натворил.
— Мама совершенно права. На прошлой неделе Теферра хотел послать его за сигаретами. Знаете, что этот наглец ответил? «Я тебе не слуга! Чем ты лучше меня? — говорит. — Ничем! Меняешь костюмы да машину водишь! Ну и что? Пустое это все!» — Повернулся и вышел.
На этот раз Хирут не солгала. Деррыбье терпеть не мог Теферру. Он ревновал Хирут к нему.
— Ладно бы только это. На днях он выгнал Белячеу, когда тот пришел к нам. Даже палкой на него замахнулся.
— Сына раса Дасмена! Палкой! Негодяй! Мало ли какие гости могут прийти в наш дом! Позовите его! — Ато Гульлят не на шутку рассердился.
Вошел Деррыбье, учтиво поклонился, держа руки за спиной.
— По какому праву ты не пускаешь гостей в мой дом?! Думаешь, это дом твоего отца? Отвечай!
Деррыбье молчал. Хирут и мать вышли из комнаты.
— Даже ответить не считаешь нужным! Зазнался! — в бешенстве кричал хозяин. Он сорвал со стены плетку — искусно сработанная вещица висела там для украшения — и что было силы стегнул ею слугу — раз, другой, третий…
Деррыбье не шелохнулся. Крепко стиснув зубы, он молча сносил побои.
— Проси пощады, негодяй. — Ато Гульлят заметно устал и опустил плетку.
— Иное слово, хозяин, ранит больнее плети, — сказал Деррыбье, выходя из комнаты. Неужели Хирут нарочно это подстроила? Он остро почувствовал свое одиночество. Жизнь показалась бессмысленной.
«Она не замечает меня, не говорит со мной, я для нее просто вещь. Но она-то живет в моем сердце. Если бы в тот роковой день я не вошел к ней, я не был бы так несчастен сейчас. Что мне остается? Молча страдать? Покончить с собой? Ведь ничто не удерживает меня в этом мире. Отверженный, презренный слуга — вот моя доля. Умереть — уйти в мир иной!..» Он попытался представить себе такой финал и ужаснулся. Нет, надо стать достойным ее человеком. «Я докажу ей, что могу в жизни многого добиться. Прочь отсюда, из этого опостылевшего дома…»
После того дня Деррыбье сильно изменился — стал замкнут, угрюм. Госпожа Амсале настаивала на том, чтобы его выгнать.
— Пусть убирается восвояси. Пригрели змею на груди. С меня довольно, — твердила она мужу ежедневно.
— Не могу я его прогнать, — возражал ато Гульлят.
— Высек, а теперь сжалился! Бедняк не знает места, пока ему не укажешь. Нечего его жалеть. Я, бывало, частенько наказывала слуг. Вот тогда был полный порядок.
— Ну что ты никак не угомонишься? Думаешь, мне охота его в доме терпеть? Но он слишком много знает. А время теперь ненадежное. Солдаты снова начали роптать. В стране неспокойно. Его надо выпроводить тихо-мирно. Он видел, как я прятал оружие. Обидь его — еще неизвестно, чем он ответит. Мстить будет. Лучше подыскать ему работу… где-нибудь в другом месте.
— Ради бога. Только пусть убирается из нашего дома.
Тем временем Деррыбье сам решил уйти. Невмоготу ему было жить под одной крышей с Хирут. Он даже навестил приятеля, которому давал взаймы сто бырров, но, как назло, денег получить не удалось. Транжира, как всегда, сидел без гроша в кармане, хотя клятвенно обещал вернуть долг через неделю. Пришлось изменить планы. Но еще дня через три ато Гульлят позвал Деррыбье к себе и сказал:
— Чего тебе в слугах прозябать? Парень ты толковый, тебе настоящая работа нужна. Хочешь, помогу устроиться в Министерство информации и национальной ориентации?
Деррыбье сразу согласился.
Не теряя времени, он подыскал себе квартиру.
Трудно было Деррыбье покинуть дом ато Гульлята — ведь он жил здесь с раннего детства. С тоской он оглядел в последний раз комнаты, где сроднился с каждой вещью, любовно коснулся рукой косяка двери. Даже крошечная темная каморка, в которой стояло его убогое ложе, казалась ему теперь милой и уютной.
За спиной что-то стукнуло. Деррыбье обернулся. Перед ним стояла госпожа Амсале.
— Покидаешь нас. Эх, молодежь, молодежь! Ты ведь был нам за сына. Не забывай нас, заходи. В этом доме тебе всегда рады. — Она слащаво улыбалась. Деррыбье не мог не почувствовать в ее словах фальши.
— Спасибо, госпожа. Я не забуду вашей доброты.
С Тесеммой он простился сердечно. С ним он всегда ладил. Что ж, можно идти. А Хирут? Ему до боли в сердце захотелось повидать ее напоследок.
Он подошел к ее спальне, постучал. Тронул ручку двери. Не заперто. Хирут наклеивала на стену вырезку из журнала. На большом цветном фото была изображена пчелиная матка с разбухшим брюшком. «Что она нашла в этой картинке?» — удивился Деррыбье.
Между тем Хирут наклеила фотографию, аккуратно разгладила ее рукой и, не повернув головы, спросила:
— Зачем пришел?
— Проститься. Ухожу я, — запинаясь, произнес он.
— Ну и привет! — В ее тоне было полное безразличие. Она отступила шага на два от стены и рассматривала странную фотографию.
— Прощай, Хирут. Ты увидишь, я добьюсь своего, стану человеком.
Когда за ним закрылась дверь, Хирут еще раз посмотрела на пчелиную матку и весело рассмеялась, потом притихла, и глаза ее наполнились слезами…
Деррыбье был верен своему слову. Стать человеком — для него это означало только одно: заставить Хирут полюбить его. Он должен сделать карьеру. Это ясно. Получить пост, а вместе с ним — уважение и благополучие. Не так уж и сложно, если твердо знать, чего добиваешься, и не быть слишком разборчивым в средствах.
Он твердо решил придерживаться раз и навсегда заведенного распорядка. Каждую свободную от работы минуту он посвящал занятиям. Дом — работа — вечерняя школа, такова отныне была его жизнь. Свободного времени не оставалось. Он позволял себе расслабиться лишь в конце недели, когда ходил на горячие источники купаться.
Однажды начальник вызвал его к себе в кабинет.
— Н-ну, к-как дела? — начал он издалека, сильно заикаясь. — Работа нравится?
— Благодарю. Я всем доволен.
Стол у начальника был блестящий и гладкий, как озеро в тихую погоду. Пол в кабинете застлан пушистым ковром. Начальник подошел к окну и как бы невзначай сказал:
— Я знаю, ты хороший работник. Не болтаешься по дискуссионным клубам[21], как другие, а усердно т-трудишься. Молодец! Ты в-вроде временно у н-нас?
— Да, мой господин, — почтительно ответил Деррыбье.
Начальник вернулся к столу и остановил на Деррыбье изучающий взгляд.
— Ничего, скоро возьмем тебя на постоянную работу… Если будешь хорошо себя вести. Госпожа Амсале — моя родственница, а ато Гульлят Гьетачеу — близкий друг. Это я помог устроить тебя на р-работу. Знаешь, есть дело, в котором ты можешь оказать мне услугу. — Он забарабанил пальцами по столу.
— Я слушаю вас.
Начальник снова, прихрамывая, отошел к окну.
— Тебе нужно вступить в дискуссионный клуб. Будешь докладывать мне, о чем говорят наши служащие.
Об этом человеке ходила сплетня, что хромым он стал не на поле боя, как утверждал он сам, а во время бегства из спальни чужой жены, когда его застал муж: неудачно выпрыгнул в окно и сломал ногу. Судя по тому, какую слабость он питает к молоденьким секретаршам, так, наверно, и было. Секретарши в нему попадают все как на подбор. Он им устраивает особые испытания. Любит, видно, собирать мед с чужих цветов…
Деррыбье не по душе было предложение начальника, но согласиться пришлось.
Через несколько месяцев его перевели на постоянную работу и повысили жалованье. Он сдал экзамены за среднюю школу и подал заявление на вечернее отделение факультета журналистики столичного университета.
Все складывалось неплохо, однако успехи не приносили радости. Совестно было. Кое-кого из тех, кто слишком откровенно высказывался на заседаниях дискуссионного клуба, под разными предлогами уволили, других понизили в должности. Сначала Деррыбье не задумывался над этим — уж больно хотелось ему быть на хорошем счету у начальства. Но время шло, и он понял, что дальше так продолжаться не может. «Доносчик, фискал», — в сердцах ругал он себя.
А время было жестокое. Старый режим рухнул. Началась неразбериха. Каждый выкарабкивался как мог. До угрызений ли совести было? Прикрыться передовыми фразами и — вперед! Всякий норовил урвать кусок пожирнее. Чего теряться, хватай, что под руку попалось, отпихивай слабого! Нет, не мог так Деррыбье.
Однажды после обеда он возвращался на свое рабочее место. Его окликнула секретарша:
— До чего же ты точный. Хоть часы по тебе проверяй.
«Чего это она со мной заговорила?» — удивился Деррыбье. С этой девушкой он был знаком лишь издали — так, кивали друг другу при встрече. У нее всегда книга в руках. Вот и сейчас она захлопнула толстый том и, перекатывая языком во рту жевательную резинку, насмешливо смотрела на него.
— Быть точным — моя привычка, — выпалил он, сожалея, что ничего более остроумного как-то не пришло в голову.
— Я давно наблюдаю за тобой. Думаю, опоздает он хотя бы раз на службу или уйдет из конторы когда-нибудь раньше времени? Нет, ты прямо как робот. Точен, словно механизм. — Она жевала резинку, и Деррыбье подумал, что она похожа на жующую овечку.
Она жила далеко и, чтобы не тратить половину заработка на такси, весь обеденный перерыв оставалась за столом и перекусывала всухомятку.
— Глядя на тебя, невольно задумываешься о времени. Мне кажется, большинство людей — его пленники. Вот ты, например. Да не только ты. Все мы — рабы времени. Нам представляется, что это мы управляем временем, а на самом деле оно управляет нами. Время — наш господин!
Длинные блестящие волосы девушки напомнили ему Хирут.
— Нет, для меня время — это средство, которым мы умеем или не умеем пользоваться. День, в котором ты живешь, — вот что такое, по-моему, время, — сказал Деррыбье.
— А я уверена, что я в плену у времени, — повторила она, улыбнувшись. Она была очень темнокожа, и белая кофточка подчеркивала белизну ее зубов.
Деррыбье впервые присмотрелся к этой девушке. Ему казалось, что шея у нее немного длинновата. Но украшения очень шли ей. И весь облик ее и разговор располагали к доверию.
— Можно попросить тебя об одолжении? — спросил он, немного поколебавшись.
Девушка ответила не сразу.
Деррыбье подумал, что она неверно его поняла, и добавил:
— Я хотел с твоей помощью купить подарок.
Она рассмеялась:
— Конечно, женщине!
— Да, сестре. Сколько уже работаю, а ничего ей не подарил, — неуклюже солгал он.
Фынот, так звали девушку, понимающе кивнула. «Пленник времени», — мысленно окрестила она его. В ближайшую субботу они пошли в ювелирный магазин. Судя по тому, какие вещи Фынот предлагала купить, у нее был тонкий вкус. Деррыбье остановил свой выбор на изящном золотом браслете.
На следующий день, едва дождавшись рассвета, он отправился к Хирут. Возле самого дома встретил госпожу Амсале с мужем. Они куда-то торопились. Госпожа Амсале на ходу окинула его взглядом с ног до головы и сказала:
— О, какой ты теперь солидный!..
На нем был новый черный костюм, бледно-голубая рубашка и алый галстук. Волосы красиво подстрижены. Он выглядел человеком вполне преуспевшим в жизни. Не это ли имела в виду госпожа Амсале? Как бы там ни было, ее слова произвели на него впечатление.
Тесеммы не оказалось дома. Старый, беспрерывно кашляющий сторож сказал об этом у самой калитки. Жаль — Тесемма с детства сладкоежка, и Деррыбье специально для него принес торт.
Поглаживая лежавшую в кармане коробочку с браслетом, Деррыбье вошел в дом. Молоденькая служанка, которую он видел впервые, учтиво провела его в гостиную. Она приняла Деррыбье за важного гостя, так как заметила, что хозяйка говорила с ним. В доме многое изменилось: вместо старой мебели — роскошный гарнитур, на полу новый ковер. Лишь кое-где по углам на паркете Деррыбье различил следы тонких каблучков госпожи Амсале. Казалось, пол был изъеден оспой. «Да, здорово мне пришлось поломаться, надраивая этот паркет», — подумал Деррыбье.
На стене висела злосчастная плетка, которой хозяин высек его. Там же — старинная сабля.
— Чай или кофе? — прервала его мысли служанка.
— Я бы хотел видеть Хирут, — сказал он.
«Вот как увиваются все за ней, словно кобели весной. Никакого спасу нет, и чем только она их привораживает?» — Служанка недобро посмотрела на Деррыбье, но вслух, разумеется, ничего не произнесла. Только кивнула.
Из соседней комнаты доносилась музыка. Он вспомнил спальню Хирут, вырезку из журнала на стене… В это мгновение вошла она. Почему-то сейчас она показалась Деррыбье похожей на ту пчелиную матку с фотографии.
Она не сразу узнала его. Или притворилась, что не узнает. «Конечно, я для нее как был всего лишь вещью, так и остался», — с горечью подумал он. А ведь обнимала же она его, и он ее ласкал. Вспомнились жаркие слова, которые она так требовательно произносила в то незабываемое утро. Теперь же ни один мускул на ее лице не дрогнул при виде Деррыбье — холодная и неприступная.
— А, это ты, — с нескрываемым разочарованием наконец произнесла она. Между ними по-прежнему была пропасть.
— Да, Хирут. Я пришел повидаться с тобой. — Он запнулся. — Вот, не сочти за дерзость, принес тебе маленький подарок. — На его широкой ладони лежала коробочка с браслетом. Он положил ее на стол. Она приоткрыла коробочку, равнодушно посмотрела на золотую вещицу.
— С чего это ты? — Других слов у нее не нашлось.
Он хотел крикнуть, что любит ее, что не может без нее жить, тоска одолела, но тут дверь открылась, и в комнату со двора вошли двое парней. В руках каждый держал по пачке листовок. Они не ожидали увидеть в доме кого-либо, кроме Хирут. Один из них от неожиданности споткнулся о край ковра и выронил листовки на пол. Деррыбье увидел набранный крупным шрифтом заголовок «Демократия». Парень стал поспешно собирать листовки, поскользнулся и упал.
— Ну ладно, — заторопилась Хирут. — Нам пора. Чао! — и вышла из комнаты вместе с парнями. Раскрытая коробочка так и осталась лежать на столе. Деррыбье с ненавистью ударил по ней кулаком. От обиды было впору заплакать. «Даже не взглянула толком на подарок. Хоть бы одно слово доброе сказала. Конечно, бывший слуга для них не человек. И не посмотрит в мою сторону, словно и нет меня на свете. Да, видно, у каждого своя судьба, и, как говорила Фынот, каждый человек — пленник времени. Наверное, она права».
Он шел по улице, не разбирая дороги и натыкаясь на прохожих. Те оборачивались, с любопытством осматривали его нарядный костюм — верно, принимали за сынка богатых родителей, лишившихся недавно своих поместий и доходных домов.
Деррыбье не хотелось возвращаться домой, и он направился в ближайшее кафе.
— Виски, — бросил он хозяйке заведения, за стойкой протиравшей стаканы. Посетителей в кафе почти не было, и хозяйка, молоденькая еще девушка в бесстыдно коротком платье, сама поднесла ему стакан. Присела рядом и не без кокетства спросила:
— Ты, видать, не часто заглядываешь в кафе?
— Почему ты так думаешь? — поперхнувшись виски, спросил он.
— Да это ж видно. Ну а чем ты меня угостишь, миленький? — На ее лице появилась улыбка опытной потаскухи.
— Наливай себе, что пожелаешь. А мне принеси еще виски. — Он решил напиться. Девица пожелала тоже виски. Выпив, развязно затараторила:
— А что теперь остается благородному человеку? Пить — и только! Что деньги, земли, богатство? Все идет прахом. Сегодня — кути, наряжайся, — она одобрительно посмотрела на его отличный костюм, — а завтра — что бог пошлет! Раньше богачи были скрягами, тряслись над каждым сантимом, а сегодня сорят деньгами, пропивают добро… Да что виски! Все хватают: мебель, машины — лишь бы деньги потратить. Вчера откладывали на черный день, а сегодня все идет прахом. Никто ни в чем не уверен.
Трескотня говорливой девицы оглушила Деррыбье больше, чем виски.
— Так что ж, по-твоему, кончились добрые времена? — пробормотал он. После нескольких порций виски язык его плохо слушался.
— Кто знает, что будет завтра? Эй, — махнула она помощнику, — принеси-ка нам еще виски.
— Светлый день должен наступить. Иначе жить невозможно. Человеку нужна надежда, — сказал Деррыбье.
Сам он не очень верил в то, что говорил. Он не знал, что нужно делать, чтобы этот светлый день наступил.
— Что, несчастная любовь? — подмигнула хозяйка кафе. — Только не спрашивай, почему я так думаю. Женщина сразу видит то, чего мужчине вовек не понять. Вижу — вот и все. Я ведь хорошо разбираюсь в любви. Много таких, как ты, несмышленышей приходит сюда. — Она замурлыкала какую-то песенку про любовь и засмеялась.
Деррыбье стало противно. Не хватало, чтобы всякая потаскушка копалась в его душе.
— Ладно, не лезь не в свое дело. Это за виски! — Он встал и направился к выходу.
— Куда же ты? Не торопись, посиди еще, красавчик! — крикнула она ему вдогонку. Жаль было упускать такого клиента.
Деррыбье приплелся домой сильно на взводе. Шатаясь, подошел к зеркалу, что висело в прихожей, взглянул на свое отражение и со злостью двинул по нему кулаком. Зеркало треснуло, но не рассыпалось; казалось, теперь оно со всей полнотой отражало его внутреннюю растерянность и опустошенность.
Уснуть он не мог. Закрывал глаза, и тут же кровать начинала плавать по комнате, а пол и потолок менялись местами. Внутри все горело от выпитого.
Наконец он забылся, словно провалился в глубокую черную яму. Проснулся со страшной головной болью, как будто мозги расплавились и кипели в черепной коробке. Рука кровоточила. Он вспомнил про разбитое зеркало.
На работе Фынот удивленно спросила:
— Неужели опоздал сегодня? Уж не перевернулась ли вселенная?
— Бывает, и машина ломается, — буркнул он.
— Лучше скажи, что и в монастыре иногда песни поют, — сказала она с улыбкой. — Ну, понравился твоей сестре подарок? — На ее столе, как всегда, лежала книга.
Стараясь не глядеть на девушку, он ответил каким-то чужим голосом:
— Да, очень.
— Тогда почему ты такой хмурый?
— С чего ты взяла, что я хмурый? Ничуть! — Он рискнул повернуть к ней свое опухшее от выпивки и беспокойной ночи лицо, но сразу же отвернулся.
Фынот и книги-то проглатывала залпом — ей всегда не терпелось добраться до конца истории. А тут человек, мятущийся, по всему видно страдающий от неразделенной любви. Ей до смерти захотелось узнать тайну Деррыбье. Интрига точь-в-точь как в романе! Золотой браслет? Несчастный молодой человек. Кто она, жестокосердная незнакомка, терзающая пылкого юношу своим пренебрежением? Да, занимательная история. Фынот не успокоится, пока не выяснит все подробности.
— Видно, мы с твоей сестрой родились под разными звездами, — как бы между прочим сказала девушка. — Мой выбор пришелся ей не по душе?
Деррыбье сдержанно ответил:
— Нет… браслет… ей понравился.
И тут Фынот не утерпела:
— А по правде, кто она тебе?
Деррыбье смутился. К счастью, его позвали к начальству, и он, торопливо извинившись, убежал. Фынот с досадой уткнулась в книгу.
Разговор в кабинете начальника был не из приятных.
— Т-ты где п-пропадаешь? П-почему т-тебя нет на месте?
Начальник грохнул кулаком по столу. Видно, крепко был не в духе. Даже заикался больше обычного.
С некоторых пор этот человек жил в постоянной тревоге. Не чувствовал твердой почвы под ногами. Ему казалось, что все готовят заговор против него. Нервы настолько расшатались, что он боялся оставаться один в комнате. Подозревая в каждом врага, два-три раза на день запирал дверь кабинета и выстукивал стены, заглядывал во все щели в поисках скрытых микрофонов. Ему мерещились какие-то странные шорохи, и он вздрагивал, когда к нему кто-нибудь неожиданно обращался. А тут еще этот Деррыбье стал проявлять строптивость. Не хочет он, видите ли, доносить на товарищей! Вот и сейчас, нарочито пропустив почтительное «мой господин», Деррыбье спокойно ответил:
— Нигде я не пропадаю.
— З-загордился т-ты, смотрю. Тебе, пожалуй, палец в рот не клади — всю руку отхватишь. З-забыл о благодетелях! Давно ли стоял здесь — робкий, послушный. Ты вот что, п-парень, брось. Мне нужно знать, о чем это все шепчутся последнее время? Что за интриги? Ты должен докладывать, ч-что люди думают обо мне… Слушать и докладывать, п-понял? Ишь ты, козни против меня строить! — Он погрозил пальцем какому-то невидимому врагу. — Т-ты не дури, со мной — как за каменной стеной. А если будешь артачиться, б-берегись. В порошок сотру. Кстати, свидетельство об окончании средней школы принес? Я тебя повысить хочу. Т-ты думаешь, почему меня не любят? Потому, что я таких, как ты, продвигаю. А они завидуют. Вот и копают под меня. Но мне-то что, я нигде не пропаду, если придется отсюда уйти. Только уходить мне не р-резон. Я сначала их выживу. А ты мотай на ус, парень. Не думай, что я о себе з-забочусь. Я о деле болею. Столько т-труда в это учреждение вложил! Без меня з-здесь все развалится. Ну ничего, со мной мой бог!
— Это уж точно, — скептически произнес Деррыбье.
Начальник истолковал его замечание по-своему:
— Вот и хорошо, братец! Не зря ведь говорят, что льву не надо крошить мясо, а умному р-растолковывать очевидное. Не поможет бог тому, к-кто сам себе не может помочь. Ну ладно, иди и помни, о чем м-мы говорили.
У Деррыбье не было желания вступать с ним в пререкания. Он давно все понял и не намерен был больше оказывать сомнительные услуги начальнику. Хватит, те времена миновали.
Ничего не сказав, он вышел из кабинета…
После визита к Хирут Деррыбье ходил словно в воду опущенный. Даже на работу не являлся вовремя.
Фынот удивлялась переменам в его характере. Он оставался для нее недочитанной книгой.
Как-то в конце недели она остановила его:
— Ну что же, твой господин предал тебя или ты предал его? — Глаза ее блестели, как бусинки.
— Какой господин? — не сообразил он. Ему сразу представился начальник.
— Время! — улыбнулась она. — Помнишь, говорили?
Он вздохнул с облегчением.
— Что же ты сегодня без книги? Читать разонравилось?
— Вовсе нет. Читаю один роман. Уж очень толстый, никак до конца не доберусь, — сказала она с каким-то намеком; он не понял. — Слушай, Деррыбье, у меня на завтра два билета в театр. Пойдешь? Автор пьесы — мой приятель. Завтра премьера. Он многих приглашает. Чудак, если будет всем билеты задаром раздавать, он за пьесу ничего не выручит. Правда, Эммаилаф — бескорыстная душа. Он живет в мире муз. Литературу любит до безумия. Это он приобщил меня к чтению. Уж хорошо ли это, плохо ли… Но вкус пирога узнаешь, когда его попробуешь. Бывает, что книга и не очень удачная, но всегда поражает труд писателя. Эммаилаф любит, когда обсуждают его произведения. Он относится к ним, как мать, которая бережно и терпеливо вынашивает свое дитя. Рождение книги для него всегда большая радость… Ну как, идем? Это будет в концертном зале муниципалитета, в три часа.
Деррыбье никогда не бывал в театре, да и художественной литературой не увлекался, читать ему приходилось в основном учебники, но не смог отказать Фынот — ему передалось ее настроение.
Он пришел к памятнику Менелика[22], где условились встретиться, заранее. День был солнечный. По небу плыли белые, как хлопок, тонкие облака. Деррыбье погрузился в воспоминания о Хирут. Из этого состояния его вывела Фынот. Хлопнув по плечу, она непринужденно сказала:
— Надеюсь, я не долго заставила тебя ждать. — Лицо ее было ясным, настроение под стать солнечному дню. От нее исходил аромат дорогих духов. И одета она была как всегда со вкусом: элегантные белые брюки контрастировали с черной кофточкой. Глубокий вырез приоткрывал упругую девичью грудь.
Деррыбье никогда не видел ее в платье и спросил, почему она всегда носит брюки. Они входили в театр и разговаривали непринужденно, будто знакомы давным-давно.
— Не думай, что брюками я скрываю кривые ноги. Совсем нет. Просто так надежнее, — сказала она с улыбкой.
Деррыбье недоуменно поднял брови. Она засмеялась:
— Не хочу вводить в искушение вашего брата, мужчину.
Шутка ему не понравилась. Он почувствовал грубоватый намек.
Они прошли в зал. Сели.
— Будешь? — Фынот протянула ему пластинку жевательной резинки. — Да не обижайся ты. Многие мужчины, когда встречаются с женщиной, сразу же думают о постели. Им и в голову не приходит, что между мужчиной и женщиной могут существовать какие-то другие отношения. Разве нельзя просто дружить? Испорченное общество… Женщина для большинства — лишь средство удовлетворения похоти. Какое убожество! И не подумают, что она тоже человек. Что у нее есть свои взгляды, свои представления, которыми она хотела бы поделиться с мужчиной. Но мужчина ждет от женщины только одного. Он видит в ней только любовницу… Зла не хватает, когда я об этом думаю. Вот и надеваю брюки… — Она помолчала. — Знаешь, что произошло со мной однажды? У нас на работе был один очень симпатичный человек, весельчак. Анекдоты рассказывал — все со смеху помирали. Особенно здорово изображал индусов, арабов, гураге[23] — их манеру говорить, жесты, походку. Мне всегда нравились его остроты. Однажды он пригласил меня в кафе «Фламинго». В тот вечер он был в ударе, так и сыпал каламбурами. Весело с ним было. Потом я спросила, почему он все время шутит. «Да что за жизнь без смеха? Нам, эфиопам, надо привыкать смеяться над собой. Ну а я смехом спасаюсь от одиночества, опостылевшей работы, надоевшего окружения». Вот так, а мне казалось, что он балагурит просто потому, что всегда в хорошем настроении. Мы посидели, выпили кофе, и он пригласил меня к себе. Дом у него роскошный. Он показал мне все комнаты. В спальне включил бра, поставил на проигрыватель пластинку. Потом подошел к двери и — щелк, а ключ в карман. Снял пиджак. «Ложись», — говорит. «Ты что, шутишь?» — Я чуть не закричала от такой наглости. «Нет, вполне серьезно». — Схватил меня за руку и толкает к постели. Стал меня обнимать, целоваться лезет, а сам дрожит от возбуждения. Я его оттолкнула: «Перестань! Ведь я хотела только твоей дружбы», — но он, по-моему, не понял ничего, просто решил, что я ломаюсь. Спасибо еще, он оказался все-таки довольно порядочным человеком. Другой на его месте не отступил бы, добился бы своего. И это называют любовью? Заставить женщину страдать, унизить ее — вот и вся ваша доблесть. Эх вы, мужчины!
— А женщины? — перебил ее Деррыбье.
— Женщины не применяют силы. Они склоняют мужчин к близости, ставят им ловушки, из которых тем уже не выбраться. Женщины пользуются своим испытанным оружием — красотой. Да, они тоже хороши. Тоже преследуют свои цели в отношении мужчин. Ведь им нечего разделить с мужчинами, кроме своего тела. Отсюда все эти связи. Безнравственно это.
Поднялся занавес. Сцена была залита ярким светом. Деррыбье даже зажмурился.
— Нравится? — спросила Фынот.
Он кивнул.
— И мне нравится. Я люблю театр. Здесь все как в жизни. А ведь жизнь и есть большая сцена. Только она не имеет декораций, она пуста, как и сама жизнь.
Пьеса еще на началась. Перед спектаклем было выступление певцов и музыкантов. Оно напоминало детскую игру, шумную и бестолковую. Раздражали неуклюжие движения артистов, громкие невыразительные голоса. В общем, ансамбль был дилетантским, и Фынот подумала: «Когда же у нас будут обходиться без таких сомнительных приманок?»
Когда музыкальная часть окончилась, Фынот шутливо потерла уши:
— Ну, как тебе этот грохот?
Деррыбье продолжал смотреть на свет рампы.
— Да ничего, — ответил он серьезно.
— Ну что ж, я рада за тебя. Говорят ведь, о вкусах не спорят. Кому что нравится.
«Неплохо хоть немного приобщить его к искусству. Он эстетически совсем неразвит». — У нее появилось какое-то непонятное чувство к Деррыбье.
Начался спектакль. Деррыбье был полностью поглощен тем, что происходило на сцене. Он смеялся от души, как ребенок. Но во время второго действия с ним что-то произошло — сидел оцепенев и ни разу не улыбнулся. В зале не было жарко, но у него на лице выступили капельки пота. Он часто доставал из кармана платок, вытирал лицо и был, казалось, смущен.
…Действие пьесы происходит в какой-то канцелярии. Вот мелкие служащие столпились у дверей. Прозвенел звонок, все кидаются к своим папкам. Носятся туда и обратно. При этом курят. В комнате дым коромыслом. Когда появляется начальник, все бросаются к нему, низко кланяясь. Каждый хочет услужить первым.
Потом приходят просители. Нищие крестьяне слезно молят допустить их к начальству. Им, конечно, дают от ворот поворот. Зато красоткам в дорогих одеяниях и иностранным торговцам с богатыми подарками отказа нет. Их никто не останавливает.
Вот чиновники сидят в кафе. Чай, кофе, минеральная вода. Весь день только и делали, что болтали по телефону да бессмысленно суетились. А теперь отдыхают.
Словно шум морского прибоя, слышится ропот людской толпы. Утро. Свет на сцене усиливается.
Конторские начальники, растерянные и испуганные, мечутся, не понимая, что к чему. Мелкие чиновники им уже не кланяются и даже не встают со своих мест при их появлении. Начальники называют их «товарищами». Заискивают перед ними.
Опять бесконечные телефонные звонки, чай, кофе. Подчиненные в разговорах между собой дают своим начальникам обидные прозвища. Рассказывают о них всякие курьезы. Кто-то говорит: «Мой начальник в день выкуривает пачку сигарет по четыре с половиной бырра, а я иной раз ложусь спать голодным». Потом, ехидно хихикая, шепчутся о начальнике, который проходит мимо.
Второе действие — дискуссия в клубе. Обсуждается тема «Кто предал интересы своего класса, интересы угнетенных ради мелкой корысти? Кто оказался Иудой?». Оживленно говорят о том, что реакционные бюрократы боятся дискуссионных клубов, подсылают в них доносчиков, провокаторов, которые мешают работе этих общественных организаций, превратившихся, по сути дела, в школы идеологического воспитания трудящихся. Слышатся лозунги: «Мы будем учиться!», «Выстоим в огненной борьбе!», «Мы победим!», «Долой предателей!».
Деррыбье молчит. На его лице блестят капельки пота.
В финале спектакля главный герой мечется, как Иуда. Осознав всю глубину своего морального падения, он кончает жизнь самоубийством. А начальник, мерзкий тип, шантажом и подкупом принудивший его стать доносчиком, как древний Пилат, умывает руки…
Деррыбье вышел из зала возбужденным — то, что он увидел на сцене, слишком походило на реальную ситуацию, в которой оказался он сам. Фынот была задумчива.
На улице возле маленького кафе Фынот коснулась руки Деррыбье:
— Смотри — Эммаилаф. Вон, на веранде. Чай пьет. Зайдем? — И, не дожидаясь согласия своего спутника, потянула его в кафе.
Эммаилаф тоже увидел их и взмахнул рукой.
— Мы только что видели твою пьесу. По-моему, очень хорошо. Поздравляю, — с энтузиазмом произнесла девушка, когда они подсели к его столику. — Знакомься, это Деррыбье, мы работаем в одном учреждении, — добавила она.
— Это та «неоконченная книга»? — спросил Эммаилаф, поправляя очки на носу и с откровенным любопытством разглядывая Деррыбье.
— Она самая, — кивнула девушка.
Деррыбье не понял смысла этих реплик. Он только отметил, что у сидевшего за столиком изможденного, бледного человека удивительно громкий голос. Поражала его худоба — в чем только душа держится, словно это был чудом уцелевший беженец из Уолло[24]. Жилы на шее напоминали веревки, живот ввалился. Эммаилаф производил впечатление опустившегося человека: сутулый, обросший, небритый. Глаза смотрели, как из глубоких колодцев. Он был явно в подавленном состоянии.
— Ты чем-то огорчен? — спросила Фынот.
— А что нынче не огорчает? Скажи! Актеры бездарны. Кривляются. Галдят. Снуют, как мыши. А этот безумно яркий свет на сцене! Словно в домах терпимости! Они испоганили мою пьесу. Как прикажешь чувствовать себя?!
— Ты слишком требователен к другим. Вот и расстраиваешься. Не принимай все так близко к сердцу. — Фынот уговаривала его, как маленького.
— Общество недовольно нашим трудом. Мы, люди искусства, считаем себя бриллиантами, но некому любоваться нами; а наши произведения — мед, которым никто не лакомится. Настоящей потребности в нашем творчестве ни у кого нет. Вот в чем суть… Каждый предоставлен самому себе. Никому до нас нет дела. Возьми хотя бы писателя. Ведь все сам, как кустарь-одиночка: и книгу напиши, потом с типографией договорись, да еще отпечатанный тираж распродай. А получишь за все хлопоты гроши. Драматург, художник — у всех одна судьба. Общество относится к нам с презрением. Для обывателя художник — маляр, писатель — чернильный червь. У нас любят принижать людей, считая ту или иную работу недостойной. Ткач, торговец, крестьянин — разве их не презирают? А уж о творческих людях и говорить нечего. Но ведь искусство — это совесть и зеркало общества. Оно должно отражать день сегодняшний и предсказывать завтрашний. Оскудение искусства — это оскудение жизни. Жизнь без культуры — пустоцвет. Мало у нас найдется художников, готовых ради правды идти на жертвы, страдать, мучиться, умирать. Потому я не удивляюсь, что нас не уважают, смотрят на нас с презрением. С другой стороны, искусство, оторванное от жизни, не имеет никакой ценности. Это мусор, отбросы истории… Только правда жизни делает искусство вечным. Без этой правды нет искусства. Наше искусство потому так бедно, что оно не связано с жизнью. Если ты это понимаешь, поймешь и причины моего огорчения… Мне было тошно смотреть спектакль. Я спрашивал себя: для чего я писал эту пьесу? Был ли я искренним до конца или меня прельщали прежде всего слава и деньги? Вот то-то и оно! Тщеславие руководит нами. Презираю себя. — Эммаилаф говорил сбивчиво, при этом энергично жестикулировал. Часто не мог подобрать нужное слово и тогда издавал протяжное, вымученное «э-э». Видно было, что этот человек не рисуется, а искренне казнит себя за какие-то — выдуманные или реальные — грехи.
Деррыбье не очень-то внимательно прислушивался к путаным рассуждениям Эммаилафа. Его сверлила одна мысль. Когда Эммаилаф сделал паузу, чтобы глотнуть чая, Деррыбье неожиданно для самого себя спросил:
— Почему в финале у тебя главный герой повесился?
Эммаилаф опустил чашку, близоруко прищурился.
— Иначе он не мог поступить. У него не было выбора.
— Но ведь ты — автор! Мог придумать другую концовку.
— Да, я автор. Я даю жизнь своим героям, а потом они вводят меня в свои жизни. Я не играю их судьбами, как мне вздумается. Моя роль заключается в том, чтобы описывать их мысли, чувства, поступки, но как-то влиять на них, изменить что-либо я не в силах. Тебя огорчила его смерть?
— Действительно, он предал своих товарищей, но ведь он заблуждался. Не мог сам разобраться в происходящем. Ему нужно было помочь. А не убивать.
Деррыбье разгорячился. Он почти кричал на Эммаилафа. Фынот удивилась — это было так не похоже на него!
— Чего ты злишься, чудак-человек? Я его не убивал. Когда он лез в петлю, совета моего не спрашивал. Хотел умереть — и умер. Я должен представить своих героев такими, какие они в жизни.
— Может, у него приступ отчаяния был? — как бы невзначай спросила Фынот.
Произнесенное со смешком замечание девушки вывело Деррыбье из себя.
— К черту приступ! Он не должен был умереть. Чему ты хочешь научить зрителя? — Деррыбье в упор смотрел на Эммаилафа.
— Ничему. Я не учитель. И не считаю, что писатель должен чему-то учить. Мне важно показать правду и красоту жизни. Тебя, видно, тронула моя пьеса. Это вселяет надежду. Я думал, она оставила зрителя равнодушным.
Деррыбье злился не столько на драматурга, поступившего с героем пьесы не так, как ему, Деррыбье, хотелось бы, сколько на себя — его потрясла судьба запутавшегося парня, не нашедшего для себя иного выхода, кроме самоубийства.
Он посмотрел на Фынот.
— Идем отсюда.
Эммаилафу не хотелось с ним расставаться. Он подумал, что для Фынот Деррыбье — непрочитанная книга, а для него — интересный характер. Заговорщически подмигнув девушке, он сказал:
— Пока не дочитаешь начатую книгу, я тебе не дам следующую. Об этой расскажешь мне в другой раз. Пока!
Деррыбье взял Фынот под руку. На площади Менелика Фынот остановила такси.
— Район Кебена, — бросила она шоферу и обернулась к Деррыбье: — Ты меня проводишь?
По пыльному, в колдобинах шоссе таксист гнал как угорелый. Вскоре районы Деджач Вубье и Афынчо Бэр остались позади. Миновав площадь 12-го Февраля, машина повернула в Кебена. Деррыбье продолжал думать о герое пьесы.
И вдруг в памяти его возникла площадь городка Тичо, где повесили тело его отца, которого нашли в лесу убитым. Комок подступил к горлу от этого воспоминания. «Если бы отец встал из могилы, куда загнала его пуля помещика, и увидел меня, что бы он сказал? А мать? Изможденная, с высохшей грудью, в которой уже не было молока, — какие страшные муки голода перенесла она! Если бы она подняла голову со своего каменного ложа, что сказала бы она мне в эту минуту? — думал Деррыбье. — Отца объявили разбойником за то, что он посмел перечить помещику, и охотились на него, как на зверя, пока не застрелили. Его прегрешения заключались в том, что он попытался защитить свои права. Я не достоин своего отца, я попрал идеалы, за которые он боролся и умер. Мне следовало бы умереть, как герою пьесы».
Шофер резко затормозил. Машину тряхнуло.
— Приехали! — Шофер повернулся к Деррыбье, ожидая денег.
Деррыбье хотелось побыть одному, заглянуть в свою прожитую жизнь, подумать о будущем, о Хирут. Он сунул руку в карман пиджака. Нащупал там бумажник.
— Я, пожалуй, поеду?.. — Он вопросительно посмотрел на Фынот.
— Зайдем ко мне. Выпьешь чашку чаю и поедешь.
Он расплатился с таксистом.
Дом ее стоял в стороне от дороги. Это был небольшой особняк с садиком. В саду было много роз. И среди роз стояла клетка с яркими птицами.
— Знакомься, это Ханни и Джонни. Сейчас я подолью им воды и подсыплю корма.
Ханни и Джонни были очень нарядны. Они чинно сидели на жердочке, как бы красуясь перед людьми, восхищенно разглядывавшими их черные спинки и ярко-желтые, солнечные грудки. Розы источали терпкий запах.
— Розы как женщины, — сказала Фынот, наклонившись к одному цветку и с наслаждением вдохнув его аромат, — такие же прекрасные и беззащитные. Их легко походя обидеть.
В гостиной она на минуту оставила Деррыбье в одиночестве. Он с интересом рассматривал обстановку комнаты. Нежно-голубые обои подчеркивали сочный, ярко-красный цвет ковра, расстеленного на полу, и коричневые тона мебели. В дорогих вазах стояли букеты роз. И всюду книги, полки с книгами. В этой комнате все радовало глаз, успокаивало и располагало к размышлениям.
— Неужели ты все это прочитала? — спросил он, когда Фынот вернулась.
— В жизни у меня две радости — природа и книги. — Она с любовью взглянула на книги. — Чтение — моя страсть. Всякая книга — результат жизненных наблюдений писателя. Это так интересно и поучительно. Я надеюсь, что когда-нибудь сама смогу написать книгу, — сказала она, поправив розы в букете, стоявшем на низком столике.
Вошла молодая служанка — она принесла большую тарелку куриного вотта. Подала кувшин с водой и полотенце.
— А ты давно пристрастилась к книгам? — спросил Деррыбье, ополаскивая руки.
Обычно Фынот с неохотой рассказывала о себе. Ей больше нравилось слушать других. Однако к Деррыбье она испытывала доверие, захотелось поделиться с ним сокровенным.
— История эта длинная. Читать книги я начала недавно. В детстве такой возможности у меня не было. И не было человека, который помог бы мне полюбить книги. Семья наша была бедная. Не до чтения. Добыть бы кусок хлеба на сегодня — и слава богу. С большим трудом я поступила в коммерческую школу. Едва концы о концами сводила. Меня ужасно огорчало, что я не могу одеваться так же хорошо, как мои обеспеченные подруги. От этого, знаешь, ощущение такое противное, как будто ты ниже их. Вскоре я решила бросить учебу и пойти работать. Я заметила, что и многие девчонки из бедных семей, которые учатся со мной, красиво одеваются. Я задумалась над тем, откуда у них деньги. Не от матерей же, которые имеют, к примеру, маленькую пивнушку! Не пришлось мне долго ломать голову, как удается моим подружкам каждый день менять туалеты. — Увидев, что Деррыбье перестал есть и внимательно смотрит на нее, она тихо сказала: — Ну, что же ты? Вкусно? — Она настойчиво угощала его, сама тоже взяла кусочек курицы, нехотя прожевала. Потом продолжала: — Встретился мне один старик торговец. У него было девять детей, и все старше меня. Внешне он был омерзителен, но казался мне добрым до бесконечности. Внимательный такой, заботливый, он пытался заменить мне отца, подбадривал в трудную минуту. Покупал все, о чем я просила. У меня голова закружилась от всего этого. Но старик-то знал, чего добивается. Однажды я спросила его, почему он встречается с девушками, которые годятся ему во внучки. И знаешь, что он ответил?! Будто он молодеет их молодостью, их дыханием, их молодыми телами… Что случилось потом, легко догадаться… Я хотела покончить с собой. Но не решилась. Да, нет того на свете, до чего не может довести бедность. Мать моя лежала в больнице. Я уплатила за ее лечение триста бырров. Ей бы спросить, откуда у меня такие деньги. Впрочем, все и так было ясно. Когда я пришла забрать ее из больницы, она с укором посмотрела на меня и заплакала… Потом я узнала, что этот старик умер от разрыва сердца, развлекаясь с такой же, как я, купленной за деньги, девицей. В разврате он искал молодости, а нашел свою гибель! Мне стало жаль его. Но некогда было грустить о нем — я была уже с другим. Этот мужчина был молод. Служил в банке. Имел жену и детей. С ним я была вроде бы даже счастлива. Уже строила планы о том, как он разведется и мы поженимся. Он давал мне повод надеяться. Сначала его очень беспокоило, был ли у меня кто-нибудь до него. Потом он все допытывался, кто меня обесчестил. Любила ли я того человека. И все в таком духе… Я, естественно, молчала. Он обижался. Когда мы были вместе и кто-нибудь из мужчин заговаривал со мной, он терял самообладание. Пытался даже ударить меня. Чем дальше, тем более невыносимой становилась его ревность. Он набрасывался на меня с руганью, обвинял во всех смертных грехах. Потом плакал, просил прощения, но все повторялось снова и снова. Я не могла больше терпеть все это и бросила его.
С грехом пополам окончила учебу. Получила диплом. Появилась надежда получить работу. Я мечтала, что смогу прокормить себя и маму честным трудом. Но устроиться куда-нибудь оказалось делом нелегким. Куда бы я ни обращалась, любой начальник, от которого зависело мое трудоустройство, прежде всего спрашивал: «Когда тебе удобно?» Ну, ответишь ему, что никогда, — и все, прощай, больше и разговаривать не будет. Женщины, приходившие после меня, получали работу, и я понимала, в чем тут дело. Поверь, такое зло брало… Одному я все-таки намекнула, что не против сходить с ним куда-нибудь. Так он вызывал меня каждый день, приставал с вопросом: «Когда же?» — все туфли у него в приемной истоптала…
Служанка унесла поднос, подала воду вымыть руки и молча исчезла. Фынот продолжала свою исповедь:
— Но мне необходимо было получить работу. А для этого надо было сказать «да» кому-либо из тех, от кого зависела моя судьба. Среди них попадались всякие. Ничтожные лгуны, хвастуны, авантюристы. Ох уж эти наши мужчины! Выхода, однако, не было. Чтобы учиться, пришлось продать себя, чтобы получить работу — тоже нужно продавать себя. Вот с тех пор я и начала ненавидеть наш прогнивший строй… Хочешь как-то существовать — торгуй собой! Пришлось «подружиться» с приятелем нашего шефа, который и устроил меня сюда, в Министерство информации.
— С приятелем шефа?
— Да, нашего шефа. В первый же день, как я появилась в конторе, он вызвал меня в кабинет — и знаешь, что спросил? Разумеется: «Ну, к-когда т-тебе удобно?» Я была устроена временно и отказать ему не смела, хотя вид его вызывал у меня тошноту. Пожалуй, никакой другой мужчина не был мне так противен. Меньше чем через шесть месяцев меня взяли в штат. После этого я сказала ему мысленно: «А теперь попробуй-ка лизнуть свой нос!» Но он не унимался. А тут недавно надумал заставить меня доносить на сослуживцев — очень его интересовало, что о нем говорят. Но с этим ничего у него не вышло. Правда, мне с большим трудом удалось от него отвязаться! Сейчас он со мной не разговаривает, смотрит как на врага…
С Эммаилафом я познакомилась недавно. То есть видела-то его и раньше: после того как меня перевели на постоянную работу, я сменила квартиру и случайно оказалась по соседству с Эммаилафом. Вот уж кто заядлый книгочей! Постоянно с книгой. Мы стали здороваться, как-то раз разговорились, а однажды в воскресенье он пригласил меня к себе.
Живет он скромно. В комнате мебели почти никакой: один стул, кровать и много-много книг. Он предложил мне чая и спросил: «Ты любишь читать?» Я ответила, что читала мало. «О, ты лишила себя самой большой радости в жизни, — сказал он. Порылся в груде книг на подоконнике и дал мне одну. — Вот прочитай, не пожалеешь». Пришлось прочитать. Когда я вернула ему книгу, мы долго говорили о ней. Это была «Смерть в Венеции» Томаса Манна. Я тогда далеко не все поняла в ней. Эммаилаф объяснил мне непонятные места. Следующую книгу, которую он дал мне, я прочитала с бо́льшим интересом. Так и повелось: он давал мне книги, я читала, мы спорили о них. Постепенно во мне пробудилась любовь к чтению. Вот какая это длинная история, — закончила она.
— Вы с ним близки? — спросил Деррыбье.
— Да. Но мы никогда не говорили о браке. Он шутит, что не может иметь двух жен. Ведь одна у него уже есть — это литература. Я все понимаю и не настаиваю ни на чем. Мы ладим.
Он никогда не спрашивает меня о других мужчинах. Не потому, что ему безразлично. Я знаю, он меня любит, а я люблю его. Иногда, совсем не для того, чтобы вызвать его ревность, я рассказываю ему о встречах с кем-то и своих увлечениях. Все, без утайки… «Это хорошо — иметь личный жизненный опыт, но не пытайся превращать человека в свою собственность. Главное, что соединяет людей, — это чувство, но не брак. Ведь брак делает одного собственностью другого. Любовь не в том, чтобы спать в одной постели и под одной крышей», — часто говорит он.
С ним я чувствую себя свободной. Обо всем могу сказать откровенно. У меня нет от него тайн. У него от меня — тоже. Ты думаешь, муж и жена всегда искренни друг с другом?
Раньше я его безумно ревновала, но теперь… все это в прошлом. Теперь уже ничто не может вызвать во мне ревность. Нас связывает любовь. И мне хватит ее до конца моей жизни… — Лицо Фынот просветлело — казалось, воспоминания об Эммаилафе согрели ее.
Деррыбье недоумевал, что это за любовь — без ревности. В этом есть что-то болезненное. «Либо они сумасшедшие, либо я ничего не понимаю», — подумал он о Фынот и Эммаилафе.
Фынот никогда ни с кем не говорила о своих отношениях с Эммаилафом, и все, что накопилось в ее душе, требовало теперь выхода. Она мысленно осуждала себя за эту исповедь перед Деррыбье — человеком, в сущности, посторонним. Вместо того чтобы узнать тайну Деррыбье, она открыла ему интимные стороны своей жизни. Не примет ли он ее за доступную женщину? Ну и пусть! Если даже и так, разве что-либо изменится?
— Ты очень откровенна, — произнес Деррыбье после долгой паузы.
— Не знаю, правильно ли ты меня понял. Вообще-то откровенность не в моем характере. По нашим понятиям, искренность означает распущенность или глупость. А я считаю, что без нее нет свободы мышления. Жаль, что у нас все слишком скрытные. Порассказала я тут тебе всякого. Не подумай, что я плохо воспитана. Ведь сладкое для одного другому может показаться горьким. Но в этом жизнь, — сказала она.
— Мне как раз понравилась твоя искренность.
— Если ты ценишь искренность, скажи, для кого был предназначен тот браслет?
Он больше не мог лгать этой девушке.
— Не для сестры, соврал я тогда. Браслет я покупал для любимой девушки.
— Ну и что ж, понравился ей подарок?
— Она ничего не сказала. — Он закусил губу.
— Вот почему ты ходишь сам не свой. Как ее зовут? — Искорка любопытства сверкнула в ее глазах.
— Хирут, — произнес он с дрожью в сердце.
Фынот заерзала на стуле, усаживаясь поудобнее. Деррыбье продолжал:
— Мне только и радости, что повторять ее имя: сама она для меня — запретный плод.
Фынот, затаив дыхание, слушала.
— Мы выросли вместе. Я был слугой в их доме. С раннего детства я обожал ее и поклонялся ей как идолу. Никогда не забуду, как однажды, когда мы были совсем детьми, слуги заставили нас поцеловаться.
То, что между нами глубокая пропасть, я стал понимать, когда немного подрос. Но от этого мое тайное чувство к Хирут только росло. Оно росло вместе со мной… Я взрослел и любил ее все сильнее. Наши детские игры стали для меня сладостным воспоминанием. Я поклонялся ей как божеству. Однажды мне показалось, что она отвечает взаимностью. Но потом… потом случилось непоправимое. Как-то она позвала меня к себе в спальню и… ну, ты понимаешь. Я был на верху блаженства. Думал, она любит меня. Наконец-то мы соединились. Оказывается, она просто посмеялась надо мной. Потешилась и отвергла. После того случая совсем перестала замечать меня. Всем своим видом давала понять, что терпеть меня не может. Пришлось уйти из их дома. Потом этот подарок. Даже спасибо не сказала… С тех пор я словно в аду. Места себе не нахожу. Могут ли быть более жестокие муки? Только не утешай меня. Чего я только не делал, чтобы забыть ее! Пробовал встречаться с другими женщинами. Не помогает. Обнимаю другую, а перед глазами Хирут…
Фынот с неприязнью подумала: «Что она собой представляет, эта Хирут? Наверно, одна из тех аддис-абебских пустышек, у которых за душой ничего нет. Блестящая погремушка — и только».
Вслух она сказала:
— В романах пишут, что любовь излечивается любовью. Человека можно забыть, если встретишь другого. Правда, в жизни не всегда бывает так, как в книгах. — Помолчав, Фынот добавила: — Это касается не только любви. Возьми революцию. Разве она такая, какой ее изображают в газетах?.. И все-таки ты должен взять себя в руки.
— Легко сказать! — Деррыбье безнадежно махнул рукой.
— Может, она отвергает тебя потому, что ты бывший слуга? Не ровня ей? Расскажи, как ты попал в тот дом.
— Если бы не революция, ходить бы мне до смерти в слугах. Я ведь из бедной семьи. Моя мать умерла, когда я был еще совсем маленьким. Отца я тоже не помню. Узнал, как его убили, только когда вырос. Отец арендовал землю у помещика. Был у него баран, которого он берег пуще глаза — единственная скотина в семье. Однажды на пасхальной неделе приехал помещик собирать налог и потребовал этого барана. Отец сказал, что ни за что не отдаст… Отец мой был человеком упрямым, уж если решил что-то, то хоть небо обрушится, а земля встанет дыбом — не уступит. Я унаследовал от отца лишь бедность, его твердый характер мне не передался. Вот почему меня всегда сомнения одолевают. Короче, помещик силой отобрал у отца барана и с ним ушел. Отец схватил копье, догнал помещика, пронзил его копьем и скрылся в лесу… Нас объявили семьей преступника и изгнали из родных мест. Через полгода отца убили в лесу «блюстители порядка», привезли в Тичо его тело и повесили на городской площади. — У Деррыбье навернулись на глаза слезы.
Фынот разрыдалась. Деррыбье стал ее успокаивать:
— Не плачь, что было, то прошло.
Она вдруг затихла, встала и поцеловала его в лоб.
Он растерялся. Никак не ожидал этого. Она смотрела на него мокрыми от слез глазами.
— Хорошо как-то с тобой. Добрый ты. И пережил столько. Я буду теперь о тебе думать. Таким, как ты, сам бог велел бороться за дело революции. Страдание, несправедливость, любовь, милосердие, смирение — все это ты так хорошо знаешь. И ты можешь многое сделать. Ты так не думаешь?
— Разве от меня что-нибудь зависит? Ты думаешь, я смогу забыть Хирут?
— Но ведь любовь к родине — самая большая и сильная любовь. Участвовать в революции — значит любить родину. В этом для тебя избавление. Не трать время впустую. Откликнись на зов красной звезды! В революции ты обретешь себя, и Хирут сама придет к тебе. — Фынот улыбнулась своей открытой улыбкой.
«Вот о каких людях надо писать, — подумала она. — Возможно, именно он станет героем моей первой книги». Она уже представляла себе, о чем будет эта книга. Человек находит себя в революции — от такой темы захватывает дух. Фынот не могла справиться с нахлынувшими на нее чувствами. Она обняла Деррыбье и нежно поцеловала…
Деррыбье не уснул в эту ночь. Он почувствовал, что в жизни его должен произойти решительный поворот, хотя еще не видел пути, по которому он пойдет. Мысли путались. То он думал о Хирут, и тогда жестокая боль пронизывала все его тело, то ему вспоминался самоубийца из пьесы Эммаилафа, и тогда снова и снова его начинала мучить совесть — ведь и сам он пошел на поводу у этого отвратительного типа, своего начальника. Ему становилось хорошо, когда он перебирал в памяти разговор с Фынот. С каким волнением она говорила о революции и о том, что он должен активно участвовать в борьбе за народное благо! В этом спасение. Ее слова, как колокол, звенели в его ушах. Перед его мысленным взором возникла красная звезда, восходящая на небосводе… Деррыбье очнулся. Рассвет уже наступил. Звонко пели птицы. И он опять подумал: «И в самом деле, почему я в стороне от революции? Почему не борюсь с теми, кто убил моего отца? Что мне делать?» — «А вот что, — словно подсказал кто-то. — Нужно забыть о мелких личных горестях и служить людям».
От этой простой мысли на душе стало спокойно и радостно.
Гьетачеу Ешоалюль выглянул из своей комнаты. Его жена Тыгыст только что положила телефонную трубку и еще не успела вытереть слезы. Гьетачеу был очень худ. Казалось, каждый шаг дается ему с трудом, причиняет боль, а суставы впиваются в кожу и скрипят, как несмазанная дверь. На нем была серая пижама в тон поседевшим волосам. Она свободно болталась на острых плечах, еще больше подчеркивая худобу истаявшего, как кусок соли в воде, тела. Он сильно сутулился. На впалой груди выпирали кости. Лицо было болезненно-бледным.
Не зря говорят, что муж и жена пьют воду из одного родника. Тыгыст тоже была вся иссохшая, с длинными костлявыми руками и ногами. Несмотря на горе, которое причинял ей Гьетачеу, она любила мужа. Жалела его. Вот и сейчас сквозь слезы посмотрела на него добрым материнским взглядом.
Он держал руки в карманах и едва стоял на ногах, качаясь из стороны в сторону, как дерево, которое не в силах сопротивляться порывам ветра.
— Мне нужны твои… любовь и уважение, а не… жалость! Я сам сострадаю этому слепому, глухому миру. И не желаю, чтобы кто-то жалел меня, — говорил он, пьяно запинаясь.
Лицо Тыгыст не выражало ничего, кроме жалости к мужу. Она привыкла к сдержанности, прятала свои чувства глубоко в душе. Однако ошибся бы тот, кто подумал бы, что она лишена эмоций. Ее молчаливая сдержанность таила в себе опасность взрыва, бурного всплеска — так взрывается вулкан после длительного бездействия. Она избегала смотреть людям прямо в глаза. Но если кому-то случалось перехватить взгляд Тыгыст, его неподдельная страстность никого не могла оставить равнодушным.
Тыгыст ничего не ответила мужу. Раньше… О, сколько б она наговорила ему раньше! Бывало, умоляла, угрожала, совестила: «Из-за тебя я иссохла, не знала ни дня радости, никогда не была прилично одета, всю жизнь из-за тебя я терпела унижения. Какая участь… Пасть так низко! Как я живу? Заперта в доме. У меня даже платья и туфель нет, чтобы выйти в город. Жена-затворница. Я ведь еще совсем молодая, а выгляжу старухой…» Все это она сказала бы раньше, увещевала бы его, уговаривала бы ладить с начальством и подчиненными, бросить пить, быть повнимательнее к ней. Но не сейчас! Она давно поняла, что он человек конченый. Горбатого могила исправит. Она сдалась. Но ведь она любила… и прощала ему все. Смирилась.
Как ни странно, именно эта покорность больше всего бесила Гьетачеу. Он приходил домой пьяный, едва держась на ногах, а она встречала его ласково, заботливо спрашивала: «Как ты добрался, мой дорогой? Ты, наверное, голоден? Вот, я приготовила твое любимое жаркое». Он валился на кровать, что-то бормоча. Она раздевала его, терпеливо укрывала одеялом, поправляла подушку. И ни слова упрека. Поутру ему казалось, что ее любовь и уважение к нему иссякли. «Если я подохну, ей наплевать», — думал он. Тяготился этой мыслью и снова напивался. Так прошло какое-то время, и он почувствовал, что Тыгыст не просто не сопротивляется его пороку, но продолжает любить и уважать его. Между ними снова восстановилось согласие. Ведь никто, кроме жены, не мог понять его. А он продолжал жалеть «слепой и глухой мир, в котором так много нелепости».
Увидев, что он качается, словно тростник на ветру, Тыгыст предложила:
— Сядь, может, поужинаешь? — Говорила она медленно, четко произнося каждое слово, точно боялась, что смысл сказанного не проникнет в его затуманенный алкоголем мозг. Несмотря на страшную худобу, ее фигура и лицо еще сохраняли следы прежней красоты.
Гьетачеу вынул сигарету, закурил, глубоко затянувшись.
— Есть не хочу, а вот выпить дай! — приказал он.
Ему ни в чем не было отказа. Тыгыст привыкла выполнять каждую его прихоть. Но на этот раз она не спешила подчиниться.
— Оглохла, что ли?
Ему временами казалось, что люди перестают его слышать. Это вызывало в нем раздражение. «Этот слепой и глухой мир!..» Тыгыст знала, что он не ел целый день, потому сначала принесла жаркое и лишь потом достала из буфета полбутылки виски.
— Женщина, что с тобой случилось? — вскинулся он. — Это стрельба так на тебя действует? Я же сказал: есть не буду!
— Поешь, милый, — мягко, но настойчиво проговорила она.
Он с трудом добрался до стула. Мутным взглядом посмотрел на полки с книгами. Их он считал своим богатством и гордился ими. Гостиная больше была похожа на библиотеку. Дрожащими руками он налил полстакана виски, добавил минеральной воды и выпил залпом.
— Не могу уснуть. Есть же на свете счастливые люди, которые засыпают быстро, — пожаловался он.
Когда он пил много дней подряд, его мучила бессонница. Он страдал физически и морально. И пил, пока не валился с ног или пока хватало спиртного.
Тыгыст с трудом сохраняла внешнее спокойствие. Сегодня она была сама не своя. Неосознанный страх владел ею. Жутко было от беспрерывной стрельбы на улице. Чтобы как-то отвлечь себя от тревожных мыслей, она сказала:
— Звонила твоя сестра.
— Что ей надо? Не удалось прибрать к рукам мои земли, что ли? — Слова, казалось, застревали у него в горле.
Между ним и сестрой никогда не было взаимопонимания. Госпожа Амсале восхищалась его гордостью, великодушием, умом и талантом. «Ах, если бы он не пил, — говорила она, — то многие ему в подметки не годились бы. — И тут же вспоминала его упрямство: — Уж если он что-то решит, вцепится зубами, ни за что не отпустит. Зверь, да и только. И от одной матери бывают разные дети!» Она считала брата эгоистом, мрачным затворником и ставила в пример свою щедрость и доброту, внимание к родственникам. Гьетачеу не очень-то привечал свою сестру, нередко с пренебрежением отзывался о ней. Госпожа Амсале обижалась на брата. «Делать ему нечего, вот он и охаивает родственников», — жаловалась она знакомым. Когда Гьетачеу бывал трезв, он относился к сестре благожелательнее. Ему нравилось, как она готовит. Он приходил к ней в гости и за уставленным яствами столом добродушно говорил: «Золотые у тебя руки, сестра. Угостить умеешь, как никто».
Не услышав ответа Тыгыст, он повторил:
— Что, не удалось ей захватить мои земли? Чего звонила?
Тыгыст знала, что Гьетачеу ждет от нее определенного ответа, а потому молчала. Он с сестрой в наследство от отца, фитаурари Ешоалюля, получили 30 гаша[25] земли и должны были разделить их пополам. Госпожа Амсале лишь иногда посылала брату зерно и овощи, но земли ему не дала ни одного гаша, опасаясь, что он все пропьет. А он и не требовал своей доли. Земельные угодья его ничуть не интересовали. Он признавал лишь те блага, которые человек приобретает своим трудом, а не получает по наследству. Когда его знакомые, которые унаследовали от родителей богатые поместья, угощали его виски, он презрительно отказывался. «Вы, как фашисты, пьете не виски, а кровь своих крестьян. Ваши деньги заработаны на их костях», — гневно говорил он, чем приводил их в замешательство. Нередко его острый язык становился причиной скандалов.
Гьетачеу всем сердцем ненавидел режим Хайле Селассие с его помпезными, оставшимися от средневековья титулами, с закосневшим продажным духовенством, с громадными помещичьими владениями и крошечными наделами крестьян, с разжиревшими на сомнительных сделках торговцами, с невыносимыми налогами. Если уж он бражничал с кем-либо, то не упускал случая провозгласить тост за «это проституционное правительство».
Наконец Тыгыст решилась.
— Дорогой мой, я, конечно, меньше тебя знаю, — произнесла она, — но мне кажется, что времена изменились, и…
Он грубо прервал ее:
— А я не изменился! Нет таких обстоятельств, которые смогли бы меня изменить. Ведь ты же знаешь меня, Тыге!
Да, ты не изменился. Но все-таки лучше бы тебе пойти утром на работу, — мягко увещевала она.
— Теперь не работают. Теперь только и делают, что заседают в дискуссионных клубах. А это не для меня. Так что у меня не осталось ни работы, ни влияния. Потому и сижу дома. — Он обиженно надул губы, как ребенок.
В сущности, он и оставался большим ребенком, капризным, требующим к себе внимания.
Раньше Гьетачеу был энергичным руководителем, старался сохранять объективность, стоял на страже законности. Одним из немногих он не брал взятки, пользовался авторитетом на службе, ненавидел интриги. Однако последнее время все шло кувырком. То ли с ним что-то произошло, то ли в окружающей жизни что-то сместилось — это было выше его понимания. Но его явно стали затирать и в конце концов сняли с руководящего поста. С горя он запил. И чем дальше, тем больше пил.
«Меня злит, — говорил он, — что мне мешают обеспечивать порядок в учреждении. В дискуссионных клубах сплошная демагогия. «В период революции мы не можем навязывать народу свою волю, как прежде», «Прошли времена администрирования!» Чушь! Я считаю, что вмешательство дискуссионных клубов в вопросы управления и политики — это не что иное, как анархия. Уважающее себя революционное правительство должно уважать власть — ведь оно само назначает руководителей — и требовать, чтобы ее уважали другие. Иначе в чем смысл власти?»
Эти вопросы волновали Гьетачеу. Он искал на них ответа, не мог найти и продолжал пить. Особенно его возмущали бессмысленные, противоречивые распоряжения некоторых новоявленных начальников. «Если им следовать, придется снимать брюки через голову», — с горьким сарказмом замечал Гьетачеу.
Сам он привык работать по плану, продуманно, вникая в суть вопроса. От природы Гьетачеу был человеком живого и быстрого ума, но теперь, когда он получал множество срочных и зачастую взаимоисключающих заданий, он возмущался, отказывался выполнять их — и небезнаказанно. Иногда он подумывал о том, чтобы покинуть Эфиопию. Однако Гьетачеу не мыслил своей жизни вне родины. Внутренние противоречия раздирали его, но, как бы там ни было, от твердо решил: «Мои страдания и моя могила должны быть здесь».
— Я тебя понимаю… — сказала Тыгыст.
— Подам в отставку. Что еще остается?
— Я слышала, начались аресты. У тебя столько врагов и завистников! Остерегись, не давай им в руки палку, которой они будут бить тебя же.
— Не могу я работать с такими бесстыжими людьми. Ты посмотри, кого посадили в начальственные кресла! Недоумков каких-то. Я наказываю разгильдяя за нарушение дисциплины, а мое распоряжение отменяют. Так теперь, видите ли, не годится. Даже вешают на меня ярлык реакционного бюрократа. Ха-ха, это я-то реакционный бюрократ! Дожил! Но я не из тех, кто пугливо поджимает хвост при первой же неприятности. Я им еще покажу! Понятно?
— Разве я не знаю твоего начальника? Он готов пить воду после осла, лишь бы выслужиться. Губы его улыбаются, а в сердце нет ничего человеческого…
— Потому что и сердца у него нет.
— Все-таки я советую тебе завтра утром пойти на работу. Не давай своим врагам повода еще больше оклеветать тебя. Боюсь, они тебя погубят…
— Да, сейчас много таких, кто пытается сводить личные счеты, прикрываясь лозунгами классовой борьбы. Но я… я никого не боюсь, никому кланяться не стану. Никакой я не реакционер. То, что я призываю соблюдать дисциплину и порядок, никому не дает права называть меня реакционером. Разве я похож на него, Тыге? Скажи!
— Ну что ты! Успокойся, милый.
Она знала его вспыльчивый характер. Если его задеть за живое, он теряет самообладание, и ничто не может его сдержать. Он не щадит тогда не только своих врагов, но и друзей. «Работа — не место сведения личных счетов и противоборства амбиций. Я не нуждаюсь в том, чтобы меня любили. Уважение — другое дело. Если ты провинился, пеняй на себя, а не рассчитывай на дружеское снисхождение», — говорил он. К друзьям на службе он был не менее требователен, чем к недругам, и, если они того заслуживали, наказывал по всей строгости. «Тот, кто стал другом Гьетачеу, неизбежно прольет слезы», — шутили сослуживцы.
Он налил еще виски и залпом осушил стакан.
— Я не верю ни в какие идеи Мао, в барачный коммунизм дискуссионных клубов, — сказал он, осоловело посмотрев на жену.
— Зачем тебе все это? Оставь ты политику. Делай потихоньку свои дела…
— Вот уж кто совсем рехнулся на почве политики, так этот… которого я устраивал на работу… как его?.. Деррыбье — слуга моей сестры. Представляешь, входит ко мне в кабинет и говорит: «Время бюрократов истекло. Лучше вам, старина, вступить в дискуссионный клуб».
— И то правда, — согласилась Тыгыст.
— Кажется, и тебя новая власть сделала слишком активной? Но я всех поставлю на место. Служба и дисциплина превыше всего. Меня возмущает, что начальство потакает безобразиям. Отсутствие элементарной дисциплины пытается объяснить революцией.
— Честолюбие тебя погубит.
— Не терплю, когда меня трогают. Ты ведь знаешь. — Театральным жестом он приложил руку к сердцу. — Тыге, я болен не от виски. Меня раздражает этот слепой и глухой мир. Я тебе сто раз говорил. Ты ведь знаешь, меня лучше не трогать.
— Знаю, конечно.
— Думаешь, я каменный?
— Напротив, ты все принимаешь слишком близко к сердцу, — возразила она.
— Чем я им всем не угодил? Во времена Хайле Селассие меня называли коммунистом. Всякая продажная тварь глумилась надо мной. Теперь меня причисляют к реакционерам. Да никакой я не реакционер, я только считаю, что порядок необходим во всем. Вот в чем моя болезнь. — Он снова налил себе виски. — Лучше бы я учился чему-нибудь другому, — закончил он, проклиная тот день, когда выбрал профессию журналиста.
Тыгыст не разделяла настроений мужа, но все его переживания были ей близки. Беспокойство за его судьбу подтачивало ее здоровье. День ото дня она таяла на глазах.
Она еще и еще раз пыталась уговорить его не лезть на рожон, пойти на работу.
— Только ради тебя, — кивнул он наконец, чтобы отвязаться от жены, хотя сам не верил, что выполнит обещание. Да и кому он теперь нужен? Было досадно думать, что ни одна душа и пальцем не пошевелит ради него, никто не придет уговаривать его вернуться на службу, как это бывало когда-то. Нет, не те времена!
Он все-таки немного поклевал жаркого с помидорами. Выпил чашку горячего чая.
— Тыге, я люблю тебя. Ты ведь знаешь. Ты не человек — ты божество. — Он встал и поцеловал ее в лоб. Покачиваясь, пошел в спальню, и Тыгыст, окрыленная новой надеждой, последовала за ним.
— Сон… спокойный сон… я еще сделаю свое дело. Ах, если бы люди понимали меня, как она, моя Тыге, мир перестал бы быть слепым и глухим, а стал бы радостным и ясным, — невнятно бормотал он.
Они уже много месяцев не спали вместе. А сейчас Гьетачеу захотелось обнять ее.
— Иди ко мне, Тыге, — прошептал он.
— Я люблю тебя, милый, — откликнулась она.
Ато Гульлят не сомкнул глаз ни на минуту. Темное лицо его потемнело еще больше. Всегда и без того красные маленькие глазки еще больше покраснели и слезились. Под глазами залегли глубокие морщины. Весь он скривился, правое плечо стало выше левого, грудь казалась впалой, спина согнулась. И видно было, что это не от старости, а от житейских невзгод и терзаний.
В комнату вошла госпожа Амсале; даже не вошла, а как бы вплыла вслед за своим пышным бюстом — странная у нее была походка. Слуги над ней зло посмеивались. Чтобы казаться выше ростом, Амсале всегда носила туфли на высоких каблуках, и по их стуку все знали о приближении госпожи еще до того, как она появлялась в комнате. Все полы в доме были изрыты ее каблуками, как лицо человека, переболевшего оспой. Только в спальне она стряхивала с ног эти ужасные тесные туфли.
Ато Гульлят бесцветным голосом промямлил «доброе утро», даже не повернувшись в ее сторону. Он не мог оторвать взгляда от жирного серого кота, который замер на диванной подушке. Немигающие зеленые глаза кота уставились на подоконник.
— Здороваешься спиной, — сказала она нарочито громко. Последнее время она стала одеваться сверхмодно — носила молодежные туфли и кофточки. Говорить и ходить тоже старалась как молодая. Но, к своему величайшему сожалению, не могла влезть в джинсы. Когда другие женщины надевали узкие брюки, она высмеивала их, сокрушаясь о том, что падает мораль. «Дерг, вместо того чтобы издавать указы о земле, о доходных домах и беспокоить знатных людей, издал бы указ, запрещающий носить джинсы! Сколько кривых ног было бы выставлено на суд людской!» А сама, чтобы похудеть, неделями сидела на жесточайшей диете, потом покупала очередные джинсы и часами вертелась перед зеркалом, придирчиво оглядывая себя со всех сторон. Ну и фигура! Живот и зад не желали никуда убираться. Вот и сегодня с раннего утра она пыталась влезть в эти злосчастные штаны — безуспешно. Настроение было безнадежно испорчено, и раздражение свое она вымещала на всем, что под руку попадется.
— Клянусь своим отцом, говорю тебе, не смей поворачиваться ко мне спиной! — прокричала она мужу надтреснутым голосом. Не получив ответа, госпожа Амсале еще больше распалилась, крутя короткой шеей, покрытой татуировкой. — Я тебе говорю! — не унималась она.
— Т-сс. — Ато Гульлят приложил палец к губам. — Тише! Сейчас он его схватит.
Кот уже неслышно спрыгнул на пол и крадучись подбирался к подоконнику, на котором беспечно сидел воробей. Ато Гульлят напрягся, будто вместе с котом принимал участие в охоте. Мысленно и он приготовился к прыжку.
Кот прыгнул. Полетели перья.
— Поймал, поймал! — вскрикнул ато Гульлят и захлопал в ладоши, как ребенок.
— Кто поймал? — Госпожа Амсале шагнула к подоконнику.
— Кот воробья сцапал, — радостно сообщил ато Гульлят. Ловкость и коварство маленького хищника привели его в восторг.
Госпожа Амсале застыла на месте. Недоумение изобразилось на ее круглой физиономии. Она таращила глаза на мужа.
— Ты что, спятил?
— Да это же замечательно! Он так терпеливо выжидал, караулил, а потом раз! — и все! Молниеносным ударом достичь цели!
— Бог ты мой! Что творится? Откуда такой куцый, кастрированный героизм? — Она явно набивалась на ссору, но ато Гульлят досадливо отмахнулся:
— Хоть бы утром ты не приставала ко мне! Ну, это уж слишком! Она злобно зашипела:
— Подкарауливать! Сидеть в засаде! Достойно наших деджазмачей и фитаурари, генералов и министров — тех, кто окружен слугами и почетом! Видели мы их геройство! Надеяться на них — что строить забор из камыша!
— Хоть бы ты поспала подольше! Закрой наконец свой ядовитый рот! — разозлился ато Гульлят. Но уж если жена открыла рот и тонкие губы ее вытянулись в трубочку, что особенно выводило из себя ато Гульлята, то ее ничем не остановишь. Он махнул рукой и, понурив голову, отошел к дивану. Взобравшись на него с ногами, он уставился на свою жену как на что-то очень неприятное.
Она тоже не сводила с него глаз, словно пыталась угадать его мысли.
До революции госпожа Амсале не очень-то считалась с мужем. Она воспринимала его как вещь — незаметную, не очень нужную, но к которой привыкла за долгие годы ее присутствия в доме. Мужу и детям она уделяла мало внимания. Ее больше заботили те 30 гаша земли, которые они с братом получили в наследство от отца. Лимоны, апельсины, бананы, кукуруза, бобы, пшеница, овес, теф, сахарный тростник, мед, масло — чего только не приносили ей эти земли! Крестьяне, сидевшие на оброке, привозили в город все эти богатства на машинах, лошадях, ослах. Она заставляла управляющего проверять вес продуктов, подсчитывала выручку за проданное. И с каким удовольствием расправлялась она с теми, кто не мог вовремя уплатить налог! Сколько радости доставляло ей измываться над несчастными бедняками, которые покорно стояли у дверей ее дома и взывали к милосердию госпожи! Эти люди зависели от нее, она была вольна распоряжаться их судьбами: смилостивиться и отсрочить выплату налога или отнять у арендатора последнее, пустить его семью по миру. Райская была жизнь! Потом грянула революция. Декреты Дерга о национализации помещичьих земель, доходных домов… Вся жизнь ее изменилась. Муж лишился всех титулов. И раньше-то он был не ахти какой величиной, а нынче вовсе пустое место, пенсионер. Горечь, горечь и досада, ненависть, тоскливое ожидание конца. У нее отобрали землю, то, на чем зиждилась ее жизнь, что делало ее влиятельным человеком, госпожой. Вместе с владениями она утратила гордость, уверенность в себе. Опустел ее двор, где всегда толпились просители и где она, госпожа Амсале, была главным судьей. Все кончилось.
Но хуже всего то, что, подобно нищему, убогому ходатаю, к ней подбирается старость, заглядывает в глаза. На душе становилось пусто. Ни в чем нет утешения. Все плохо. Даже муж, это ничтожество, который раньше пикнуть не смел в ее доме, — и он стал совсем другим, независимым от нее и даже не пытается скрывать свое презрение к ней, благодетельнице, точно не она, госпожа Амсале, когда-то вытащила его из грязи.
Она подсела к туалетному столику. Поправила на шее шарфик, скрывающий татуировку, в былые времена означавшую принадлежность к знатному роду, а теперь нелепый знак патриархальной старины. Платка на голове, как подобает женщинам ее возраста, она не носила, разве что в редких случаях, когда не успевала распрямить волосы.
Подкрасив губы, она продолжала свою обличительную речь:
— Забаву выдумал! Сидите в засаде хоть до скончания века — что в этом толку?! На какое чудо рассчитываешь? Разве ты не слышал, какая стрельба была вечером?.. Детей уводят из дома, и никого это не беспокоит. Пусть они борются, а мы дома отсидимся. Вот чудеса! Ну и мужчины пошли! Видно, не зря женщины начали носить брюки. Есть в этом какое-то предзнаменование.
Ато Гульлят скрючился на диване лицом к стене. Раздраженно ответил жене:
— Перестань ты зудеть. Привыкла всеми помыкать. Чего ты все: дети, дети?! — Его понесло. — Землю пахарю! Долой Эндалькачеу! Повесить его! Забыла пословицу: «От того, что заменишь горшок, вотт не станет вкуснее»? Создать временное народное правительство! Долой монархию! Молодежь кричала об этом больше всех. Вот и докричались. Накликали на нас беду. Болтать надо было поменьше…
Госпожа Амсале прервала его:
— Молодое поколение лучше вас. Эти люди готовы умереть ради того, во что верят. А такие, как ты, при первой же опасности сразу в кусты, сдались без единого выстрела, стоило лишь слегка припугнуть… — Она раздраженно поджала губы.
Ато Гульлят обхватил голову руками. Жить не хотелось от бесконечных упреков жены. Он чувствовал, как поднимается давление. Голова раскалывалась. Обдавало жаром. Болел желудок. Напоминала о себе печень.
— Оставь меня, мне и так тошно сегодня с самого утра, а тут еще ты!
Госпожа Амсале и не подумала посочувствовать мужу:
— Наверное, тебя тошнит от запаха той крови, что пролита в эти дни на улицах Аддис-Абебы.
— Умоляю тебя, ради всего святого, — взмолился он.
— Когда трус встречается со смельчаком, у него сердце в пятки уходит.
Ато Гульлят, поблескивая вспотевшей лысиной, повернулся к жене. Он едва не плакал.
— Тебе доставляет удовольствие оскорблять меня, я знаю. Но пойми же ты, нужна осторожность. Биться головой о бревно — это не героизм, а глупость. Зачем зря погибать? Если в бурный поток бросить камень, он не остановит течение. Надо суметь устоять, чтобы не сгинуть в водовороте событий.
— О, какой мудрец! Бог ты мой!
— Послушай, наконец. Нельзя все время безмозгло размахивать оружием. Нужна политика. Не только грубая сила, понимаешь? А умение лавировать, тактика. Нечего лететь прямо на огонь. Терпеливо, притаившись, выжидать благоприятного момента, а потом действовать. Это не есть трусость.
— Да-да, сидеть в засаде — ваша политика. Раньше хоть пытались изобразить воинственность, а теперь… А ну вас!
— Не торопи события. Все дело времени. Север страны уже взят. Осталась лишь Асмэра. Но она окружена. Горожане умирают с голоду. За несколько орешков арахиса отдают десять сантимов. Можешь себе представить! На востоке страны вся территория от Годе до Джиджиги в руках сомалийцев, Огаден полностью захвачен. Остались лишь Дыре-Дауа и Харэр[26]. Но и там тоже голод. Нет ничего, кроме сладкого картофеля. На юге, в провинции Сидамо, положение тоже тяжелое. Не лучше и в других провинциях. Рас Менгеша и генерал Негга приближаются с войсками к Гондэру. А в Аддис-Абебе сама видишь, какая обстановка. Люди в замешательстве. Все меньше охотников называть себя революционерами. Крестьяне укрывают хлеб, автовладельцы не дают машин, разруха, голод. Иностранцы разъезжаются. На предприятиях нет запасных частей, оборудование выходит из строя. Западные страны оказывают противникам Дерга моральную и денежную помощь. В военном руководстве усиливаются разногласия. В ближайшее время что-то должно произойти. В войсках свирепствуют дизентерия и оспа. Армия деморализована. «Родина-мать зовет!» Что осталось от родины? Революция ввергла страну в хаос. Но погоди, уже недолго терпеть…
— А, ничего время не решит! — не соглашалась госпожа Амсале.
— Да разве тебе что-нибудь докажешь?!
Ато Гульляту хотелось выйти на свежий воздух. Но тут зазвонил телефон. Госпожа Амсале кинулась к аппарату.
— Где вы были вчера вечером?.. Я столько раз звонила! Вот нынешняя молодежь — даже не понимаете, что о вас беспокоятся… Только о себе думаете… А где Хирут? Спит? Что ты говоришь?.. Наш Деррыбье?! Вчера? Ну и дела! — Она положила трубку.
Ато Гульлят, успокоенный тем, что с детьми все в порядке, совсем было собрался выйти на улицу, но, услышав имя Деррыбье, задержался.
— Что с ним? Попал в аварию?
— Хуже.
— Ну скажи же толком!
— Его избрали председателем нашего кебеле. Прогневили мы бога. Вот он и наслал беду на нашу голову. Ну и новость! Деррыбье. Кто бы мог подумать! — У нее подкосились ноги, она в изнеможении присела на стул.
Ато Гульлята чуть было не хватил удар. Он еле дотащился до дивана.
— Ну и ну! Действительно только камень остается лежать на том месте, где его положишь. Пока живешь, не перестаешь удивляться. Деррыбье большой начальник. Государственный деятель! Боже, что еще готовишь ты чадам своим? — Госпожа Амсале нервно рассмеялась, будто ее пощекотали.
Ато Гульлят перестал что-либо понимать. Не Деррыбье ли всегда называл его «мой господин»?!
— Кончено теперь с господами, — вырвалось у него. В сердце закрался страх — ведь Деррыбье знает о тайнике с оружием. Он вспомнил, как Деррыбье, обливаясь потом, копал яму, и сейчас ему представилось, что в ту полночь Деррыбье вырыл ему, ато Гульляту, могилу. Поверить чужаку — все равно что черпать рукой туман. Да, над ним повисал черный туман… тень смерти… Черт бы побрал жену! Проклятье! Если бы тогда она не уговорила его припрятать оружие, сейчас ато Гульляту ничто бы не угрожало. Он злился на свою глупость. «Но Деррыбье каков! Вот если бы мои дети были бы такими же, как он, настойчивыми, упорными…» — думал он. Оставалось надеяться лишь на то, что Деррыбье, став большим человеком, не держит на них зла. Они с женой относились к нему как к сыну. Разве может он теперь навредить им, предать тех, кто его кормил? Деррыбье не из таких, успокаивал себя ато Гульлят.
— Ну вот, дождались! Говорила я тебе…
Ато Гульлят никак не мог отдышаться.
— Надо было раньше думать, нечего теперь слезы проливать о разбитом горшке. Что делать? Может, пойти и заявить об оружии?
— Ты же только минуту назад утверждал, что все решает время. А теперь говоришь, надо сдать оружие. Ты меня просто удивляешь! Два языка на одну голову!
Он смутился: в ее словах была правда, неприятная и унизительная. Беда, когда муж и жена начинают осуждать друг друга.
— И все же лучше сдать оружие, чем погибнуть, — сказал он, отдавая себе отчет, что постыдно трусит.
— Терпеть не могу паникеров, которые умирают каждый раз при малейших затруднениях. И чего ты перепугался? — Госпожа Амсале скорчила презрительную мину.
— Ну а что ты предлагаешь?
— Деррыбье хоть и не родной нам, но мы его воспитали. Ничего плохого ему не сделали. Если я и покрикивала на него, то так же, как и на своих детей. Мы его выучили, устроили на работу. Он не должен забыть, чем нам обязан. Нет, он нас не подведет. Помнишь, как-то приходил к нам? Давай пригласим его и осторожно выведаем все. Может, он забыл об оружии — и слава богу. А если помнит и будет молчать, так нам больше ничего и не надо!
Ато Гульлята не удовлетворило предложение жены.
— Нечего собак дразнить, сатану искушать. Позовем Деррыбье к себе, напомним ему об оружии, так он же нас и выдаст. Не ты ли сама твердишь, что человек меняется: завтра он будет совсем не таким, каким был вчера.
Госпожа Амсале косо взглянула на мужа:
— Да, это точно! Человеку верить можно лишь после его похорон. Но говорят же, что дым и смелый человек всегда находят выход. Почему бы нам не попытаться? Хоть он и чужой, но чем черт не шутит! Авось нелегкая вынесет. Может, сумеем договориться. Что ему стоит забрать у нас оружие тихонько, без шума, да и помалкивать?
Ато Гульлят не дослушал ее:
— Оставь ты, пожалуйста. До чего же ты наивна! Кому нынче охота другого выгораживать? Разве не знаешь — челядь только и мечтает, как бы выдать своих хозяев. Кто донес на фитаурари Белячеу, что у того на заднем дворе оружие? Слуга — и заметь, его считали самым преданным. Сегодня не только слуги предают своих хозяев, но и родные дети — родителей. Никто никому не верит. Злое время. Видать, придется нам пойти с повинной, — закончил он.
— Повинишься, а где гарантия, что тебя не арестуют? Думаешь, они дураки? Ну спросят: откуда у вас оружие — ведь мы обыскивали ваш дом? Что тогда скажешь?.. С неба свалилось? Простофиля, от настигающего сатаны не открестишься. Деррыбье все знает, лучше поговорить с ним начистоту.
— Если б ты тогда не заставила меня закопать оружие!..
— Да, ишь как обернулось-то. Думай, думай, что делать будем!
— Оставь меня. Заварила эту кашу — сама и расхлебывай. — Он беспокойно шагал по комнате из угла в угол.
Госпожа Амсале торжествовала. Она взяла верх над мужем. Все-таки она хозяйка в доме!
— Каким бы ни стал Деррыбье, к деньгам никто не равнодушен. Сколько людей спаслось с помощью денег! Мы тоже не бедняки, — намекнула она.
— Ты предлагаешь дать ему взятку? — воскликнул ато Гульлят.
— Именно! Деньги решают все! Иисуса Христа предали за деньги. Деррыбье как-то говорил, что копит на машину. Для него это вопрос престижа.
— Что верно, то верно. Он всегда был самолюбив, — поддакнул ато Гульлят.
— Если мы подкинем ему недостающую сумму, он будет держать язык за зубами. И потом, не забывай — только благодаря нашей протекции он попал в министерство. Он в наших руках, муженек.
Ато Гульлят с сомнением покачал головой.
— Надеешься на братца? Он теперь в министерстве не большая шишка.
— Большая не большая, а посодействовать может. Гьетачеу далеко не труслив. И даже если он не захочет нам помочь… Ты помнишь сына алека[27] Текле, того, что прихрамывает?.. Уж он-то свой человек, — не сдавалась Амсале.
— Видел я его на днях. Говорит, что Деррыбье вступил в дискуссионный клуб и очень изменился. После революции все с ума посходили… Слышишь, опять стреляют.
С улицы донеслись звуки выстрелов. Кто-то пальнул из винтовки. Ему ответили очередью из автомата. Ато Гульлят с испугом посмотрел на дверь. Раньше стреляли только по ночам, а теперь и днем не стало покоя.
Госпожа Амсале подбежала к окну. Захлопнула створки. Стреляли поблизости. Прохожие спешили юркнуть во дворы, спрятаться за выступами домов. Раздался истеричный женский крик. Потом заплакал ребенок. Так как дом был обнесен забором и ворота были железные, из толстых витых прутьев, то трудно было из окна увидеть все, что творилось на улице.
Госпожа Амсале позвала служанку. Той не оказалось на месте. Вдруг госпожа Амсале разрыдалась: она представила себе, что ее дети — Хирут и Тесемма — могут погибнуть. Ведь она ничего не знала о них. Она выбежала во двор, ато Гульлят последовал за ней.
Улица была запружена народом. Люди метались. Неразбериха, шум. Кто-то громко кричал, указывая, куда скрылись люди с оружием.
Обезумевшие матери прижимали к себе детей. Молодая женщина с младенцем за спиной склонилась над распростертым на земле мужчиной и в голос рыдала. Мужчина был весь в крови. В нем еще не угасла жизнь. «Врача! Врача!» — кричал высокий пожилой человек, оказавшийся рядом с женщиной. Его крик тонул в реве толпы. Все бежали куда-то, не обращая внимания на других.
— Что там, что там? — Низкорослая госпожа Амсале стояла у ворот, вытягивала шею, но ничего не могла разглядеть. — Кого убили? — Она цеплялась за одежду бегущих мимо людей. Какой-то парень ей ответил:
— Тяжело ранен член отряда защиты революции.
Другой тут же поправил его:
— Заместитель председателя кебеле…
— Кто в него стрелял?
— Двое парней. Стреляли в упор. И когда он упал, продолжали стрелять…
Госпожа Амсале почувствовала, что сердце ее разрывается на части.
Ато Гульлят, встав на цыпочки, пытался рассмотреть, что происходит около раненого.
— Отойдите же, расступитесь! Дайте ему воздуха! — Рослый мужчина расталкивал людей вокруг раненого. Тот лежал вниз лицом, и из груди его сочилась кровь, растекаясь по асфальту. Из рук он не выпускал автомат. Потом он глубоко вздохнул, повернул голову, приоткрыл глаза. С трудом, опираясь на автомат, встал на колени, выпрямился во весь рост. Когда он встал, изо рта закапала кровь. Боль исказила его лицо. Его шатало. И все-таки он нашел в себе силы поднять над головой автомат и сжатую в кулак левую руку. Многие остановились, ждали, что будет дальше. А он слабым голосом произнес:
— Мои угнетенные эфиопские братья, возьмите оружие, все как один на борьбу за дело революции…
Последнее слово он прошептал едва слышно, его можно было лишь угадать по движению побелевших губ. Обессиленный, боец революции упал на пыльную мостовую в лужу своей крови.
Лучи солнца, которое во всей своей величественной красоте медленно поднималось над городом, пронизывали серый занавес утреннего тумана, открывая бескрайнюю глубь неба. Потревоженная ночной перестрелкой Аддис-Абеба, словно невыспавшаяся красавица, мрачно встретила свежее солнечное утро. Напряженность чувствовалась в самом воздухе. Вздымая тучи пыли, по улицам вдоль железной дороги с ревом проносились военные джипы с установленными на них пулеметами — в народе их прозвали «постоянными представителями». Солдаты в надвинутых на лоб касках подозрительно провожали глазами каждого прохожего. Заняв удобные позиции, «постоянные представители» также стояли у мостов имени раса Меконнына, Фынфынье, имени фитаурари Хабте-Гиоргиса через Кебена, у высотных зданий Национального банка, «Банко ди Рома», Министерства телекоммуникаций, Национальной электрической компании, Министерства образования, общественных бань Фынфынье. Таким образом, армейские патрули контролировали основные стратегические пункты столицы.
Бюрократия, напуганная мерами, принятыми правительством против контрреволюционеров, замерла в тревожном ожидании. В кабинетах учреждений без устали звонили телефоны. Их хозяева от страха забывали выпить в перерыв традиционную чашечку кофе «макиято». Мелкие же служащие, одобрявшие развернутую военными властями кампанию «красного террора», жарко обсуждали происходящее в дискуссионных клубах. Споры велись ожесточенные — ведь многие нечетко представляли себе истинное положение дел, поддались влиянию отдельных рвавшихся к власти авантюристов. Классовая борьба приближалась к своей решающей стадии.
В некоторых районах столицы — Коллифе, Сэнгатэра, Лидэта, Зэбэнья сэфэр, Бэляй Зэллэкэ, Ыри бэкэнту, Ауваре — на электропроводах были развешаны кумачовые транспаранты с левацкими лозунгами, фонарные столбы были так облеплены плакатами и листовками ЭНРП и ЛРМЭ[28], что напоминали ритуальные шесты колдунов. Однако никто не удосуживался остановиться возле них. Искоса взглянув на эти столбы и транспаранты, люди проходили мимо, перешептываясь друг с другом. Автомобилей на улицах было больше, чем обычно. Казалось, они движутся в одном направлении, словно невидимый регулировщик направляет транспортный поток туда, откуда исходит напряжение, где красно от лозунгов ЭНРП, где еще валяются трупы убитых ночью людей. В глазах водителей можно было ясно увидеть ужас. Хладнокровный наблюдатель, знающий об острой нехватке бензина в городе, не мог не задаться вопросом: что за нужда заставляет их колесить по улицам?
Везде толпы народа. И коренные жители Аддис-Абебы, и приезжие — все высыпали на улицы и площади. Все хотят узнать, что же происходит. Много иностранцев. Они сидят в длинных блестящих лимузинах с флажками своих государств на капоте. Кое-где перестрелка еще продолжается. Слышны пистолетные выстрелы — это «белые» террористы стреляют в лояльных по отношению к правительству солдат. Там, где ночью шли особенно ожесточенные бои, много трупов. Они лежат у обочин тротуаров, на мостовых. В основном это тела молодых парней. Этой ночью во многих семьях родители не сомкнули глаз. Они тревожились о детях, не ночевавших дома. Что с ними? Убиты, арестованы? Пожилые люди, сгорбившись от горя, переходят от тела к телу, переворачивают их, вглядываясь в мертвые лица, — ищут близких. Никто не остановится, не посочувствует — каждый поглощен своим несчастьем. От памятника Победы до моста раса Меконнына толпа народа запрудила улицу, машины, оглашая округу пронзительными гудками, движутся со скоростью улитки.
Типография «Бырханна Селям»[29] в это раннее утро после нападения ночью на некоторых ее работников внешне совсем не соответствовала своему названию. Здание было словно задрапировано траурным маком[30]. Наружные двери плотно закрыты. Ни один типографский рабочий не приступил к работе. Собравшись во дворе типографии, они разбились на небольшие группы и тихо перешептывались. Журналисты, сотрудники редакции напоминали вскарабкавшихся на дерево обезьян, напуганных крестьянской пращой. Собравшись на седьмом этаже здания, они высовывались из окон, глазели на толпившихся во дворе рабочих. Вот уж верно подмечено, что журналисты из района Арат Кило смотрят на события не иначе как поверхностно. И не случайно всем им мерещилось, что рабочие и проходящие мимо типографии люди выкрикивают: «Долой оппортунистов-журналистов! Разоблачим их! Уличим и уничтожим! Журналисты, которые болтаются посредине, — наши враги! Перо буржуазных писак будет очищено в горниле революции!»
В бурное время, наступившее после свержения монархии, журналистская братия действительно часто оказывалась не на высоте. В прессе публиковалось много необъективной, иногда злонамеренной, а то и откровенно провокационной информации. Газетчикам не доверяли, считали их продажными, беспринципными бумагомарателями.
А ведь реальная жизнь изобиловала событиями, которые нуждались в правильном, честном освещении. Почти в трехстах кебеле столицы жители горячо откликнулись на обращение революционного правительства «Родина-мать зовет!»: выискивали средства на общественные нужды, организовали военную подготовку добровольцев, записавшихся в отряды защиты революции. А чего стоило достать палатки, спальные мешки и другое имущество для бойцов военного лагеря «Татек»[31]! Агитационная работа среди населения, облавы на саботажников и террористов — чем только не приходилось заниматься активистам кебеле. Но не было печальнее дела, чем похороны погибших от пуль контрреволюционеров товарищей. Прощание с верными сынами родины сопровождалось торжественной церемонией. Гробы с телами погибших несли на кладбище. За ними следовала скорбная процессия. В руках люди крепко держали белые полотнища, на которых красными буквами было начертано: «Гибель бойца — не конец нашей борьбы», «Подхватив выпавшее из рук павшего борца знамя, мы устремимся вперед на решительную борьбу», «На место одного патриота, отдавшего жизнь за революцию, встанут тысячи новых», «Реакция не пройдет», «Белый террор будет разгромлен красным террором».
Вот бы о чем правдиво писать журналистам из Арат Кило или из района Абуна Петрос. Но нет, редко от кого из них дождешься слова правды. Вот почему простые люди, завидев шныряющего в толпе репортера, бросали ему вслед с ненавистью: «Глаза бы тебе вырвать, реакционер проклятый!» Многие журналисты, завсегдатаи кафе «Имете» и бара «Джимма», настолько привыкли к раздававшейся в их адрес ругани, что не обращали на нее ни малейшего внимания. Правда, события последнего времени вселяли тревогу даже в их загрубевшие сердца. По городу прокатилась волна разоблачений. С высоких трибун уже не раз раздавались призывы навести порядок в прессе: уж слишком дурно пахли публикуемые в газетах и журналах материалы.
Справедливости ради надо сказать, положение журналистов было незавидным. Они оказались как бы между многих огней. Их поливали грязью со всех сторон. Одни поносили их, называя монархическими прихвостнями, рупором ЭДС, другие — леваки из ЭНРП — обзывали оппортунистами, пошедшими на сговор с буржуазией. В свою очередь промышленники и торговцы, придерживающиеся правых взглядов и недовольные революционными преобразованиями, считали, что именно журналисты и то, как они изображают обстановку в стране, повинны в их несчастьях. Из их уст можно было часто услышать: «Вот если бы вы сгинули, бешеные собаки, воцарился бы мир». Находились и такие, которые пытались использовать прессу в личных целях. Эти вечно были в претензии: «Зачем информацию обо мне опубликовали в урезанном виде? Почему не дали ее полностью? Я на ответственном посту. Моя речь имела большое агитационное значение. Саботажники! По-моему, над Министерством информации еще не занесен меч революции, ну, погодите!» Попробуй писать объективно, когда тебя постоянно запугивают, шантажируют! Особенно много недоразумений возникло с административными руководителями провинций. «Да, — распинался какой-нибудь босс, — для вас Эфиопия — это только Аддис-Абеба! Почему бы вам не называть себя «мы — дворовые журналисты»? Вы льстите тем, кого любите или кого боитесь! Удивительно, как можно пускать в эфир часовую радиопередачу о небольшом городском районе или занимать о нем целую полосу в газете и в то же время обходить молчанием свершения целого народа, населяющего мою провинцию?! А ведь именно там происходят события подлинно революционного масштаба». А уж сколько находится любителей поучать! Все мнят себя специалистами по претворению революционной теории в жизнь и лезут с советами. Чуть что, поднимают крик: «Не поняли, не разобрались! Что вы смыслите в идеологии марксизма-ленинизма?» В общем, нелегко приходится журналистам. По нынешним временам трудно угодить кому-либо. Отсюда и упреки, что в прессе только пустословие и безответственный галдеж, что, мол, народ пичкают какой-то кашей из лозунгов, плохо понятых цитат и сплетен, которую переварить невозможно. Потому-де у людей и пропадает желание читать газеты, слушать радио и смотреть телевизор.
Часто лозунги бывают правильными и цитаты верными. Но нельзя же их употреблять без разбору. Нужно применяться к конкретной обстановке, учитывать специфику момента. Ведь если у тебя завелись глисты, не будешь косо[32] лакать ведрами. Все хорошо в меру, иначе лекарство превратится в яд. Так же должно быть в пропаганде и агитации. Этим-то требованиям не удовлетворяли многие журналисты, чем навлекли на себя гнев общественности.
Обстановка в Аддис-Абебе, где были сосредоточены основные силы контрреволюции, накалялась день ото дня. Требовалось доходчиво разъяснить населению истинную подоплеку классовой борьбы, показать трудящимся, кто их друг, а кто враг. Роль журналистов в этом деле была огромна. Однако справиться с этой трудной задачей им было не под силу. Не только потому, что идейно-политически они, как правило, были подготовлены слабо, но и просто из-за их малочисленности. Поди-ка поспей везде, когда вокруг такое творится!
Деррыбье, будучи работником Министерства информации и национальной ориентации, хорошо понимал сложившуюся обстановку. И ему хотелось бы пригласить в свой район корреспондентов газет. «Пусть бы написали, — думал он, — о нашей работе, о патриотическом подъеме масс, о трудностях, которые приходится преодолевать». Однако рассчитывать на это бесполезно. Ни один не появится. Сразу после избрания председателем кебеле на него обрушилась лавина не терпящих отлагательства дел. Работать приходилось с утра до ночи, да и не всякая ночь выдавалась спокойной. Вот, например, прошлой ночью из засады убили Лаписо Сильдоро, его заместителя, командовавшего отрядом защиты революции. Деррыбье сидел в штабе кебеле. После бессонной ночи страшно хотелось спать. Глаза закрывались сами собой. Но он боролся со сном. Потер рукой переносицу. «Почему устроили засаду именно на него? Может, перепутали, и пуля, поразившая его, была предназначена мне? Кто знает, не наступит ли завтра моя очередь?.. Не надо думать об этом. Участь Лаписо может постигнуть каждого из нас». Он представил себя сраженным вражеской пулей: вот его окровавленное тело падает на мостовую. Воображаемая картина была столь реальной, что Деррыбье вдруг почувствовал тень смерти над собою, его тело покрылось мурашками. Он крепче стиснул зубы: «Нет, я не должен умереть. Я буду жить ради революции и… ради нее».
Мысль о Хирут возникла неожиданно. Он старался забыть о девушке, но это оказалось выше его сил. Тревога за Хирут не покидала его. Деррыбье догадывался, что она замешана в каком-то опасном деле. Возможно, связана с контрреволюционными подпольщиками. Если это так, то ее надо спасать. Нельзя допустить, чтобы она стала игрушкой в руках врагов. Ведь она не понимает всей серьезности положения.
Размышления Деррыбье были прерваны появлением двух бойцов отряда защиты революции. Они привели одетого в груботканую шамму[33] человека. Это был старик с длинной, белой, как хлопок, бородой. От страха он едва передвигал ноги.
— Садитесь, отец, — сказал Деррыбье старику и посмотрел на бойцов. — Что он сделал?
Один из бойцов громко отчеканил:
— Сегодня утром при обыске у него во дворе нашли оружие. Вот это. — Он положил перед Деррыбье карабин «димотфор», пистолет в красной кобуре и четыре старые итальянские гранаты. — Было закопано за домом.
— Отец, зачем вы прятали оружие? — спросил Деррыбье.
Старик испуганно вскочил. Деррыбье казалось, что он задал вопрос спокойным тоном. Реакция старика его удивила. «Неужели люди так пугаются моего голоса?» — пронеслось у него в голове. Он снова обратился к застывшему от страха старику, на этот раз гораздо мягче:
— Вы не ответили на мой вопрос.
— Сын мой, я, я… не замышлял ничего плохого. — Тонкие губы старика дрожали.
«Э, да он боится меня просто потому, что я председатель кебеле. Вот какая слава укрепилась за представителем народной власти. И все из-за этого подонка! — Он со злостью вспомнил о Вассихоне. — Когда же граждане перестанут со страхом смотреть на бойцов из отрядов защиты революции? Печально! Придется вновь завоевывать доверие людей. Ведь мы стоим на страже безопасности широких масс народа. Но без их поддержки нам не обойтись. Нужно, чтобы люди сознательно шли за нами, видели в нас защитников. Не страх, а доверие и уважение должны мы внушать им. Иначе все пойдет прахом. Сила народной власти в поддержке народа. Облеченные полномочиями власти активисты кебеле должны вести за собой людей, выбравших их на ответственные посты, должны быть примером во всем и для всех».
Деррыбье дружелюбно улыбнулся старику:
— Если вы не замышляли ничего плохого, то зачем же прятали оружие?
— Разве может мужчина расстаться с оружием? Ей-богу, сын мой, у меня не было дурных мыслей. Это оружие для меня — память о прошлом. Пять лет, во время итальянской оккупации, я был в партизанах, скрывался в лесах и ущельях. Этот «димотфор» и пистолет всегда были со мной. Они для меня — память о боевой молодости, так почему же я должен отдать их? Я хотел бы, чтобы, когда я умру, их закопали вместе со мной в могилу. Клянусь, я не помышлял ни о чем ином. — Старик говорил пылко. Его лицо больше не выражало страха. Воспоминания о лихих молодых годах, когда он боролся с фашистами, казалось, успокоили его. Ему ли, старику, не раз рисковавшему жизнью за родину, теперь бояться смерти?
— Мне больше нечего взять с собой в могилу, у меня ничего не осталось, — повторил он и улыбнулся, обнажив беззубые десны.
То, что сказал старик, тронуло сердце Деррыбье. Он понял, что перед ним честный человек.
— Можете идти, отец. Я вас отпускаю. Но оружие все-таки придется сдать. Время такое. Вот вам расписка в том, что вы добровольно сдали карабин, пистолет и гранаты. Отпустите его, — сказал он вооруженным бойцам, вставая.
Старик благодарно поклонился. Он уже было повернулся, чтобы уйти, но тут Деррыбье вспомнил, как ато Гульлят говорил когда-то: «При итальянцах мы тоже припрятывали оружие, чтобы в нужный час обратить его против захватчиков».
— Постойте, отец, — окликнул Деррыбье старика. — У вас национализировали землю или доходный дом?
— Не было у меня ничего: ни земли, ни дома. Чего национализировать-то?
— А арестованные или подвергшиеся революционным мерам родственники есть? Сын там или еще кто?
— Какие могут быть родственники у того, кто лишен в жизни всего? Одинок я. Моими родственниками, моими детьми было вот это оружие. Но враги у меня есть. — Старик нахмурился.
— Кто такие? — насторожился Деррыбье.
— Живот мой и мои воспоминания!
— Хорошо, отец, идите. Мы подумаем, как вам помочь. «Этот старик явно не враг. Уж кто-кто, а он не будет стрелять в спину», — подумал Деррыбье, когда дверь за стариком закрылась.
Один из бойцов отряда защиты революции остался в помещении.
— Что с тобой, Деррыбье? Ты какой-то сам не свой еще с вечера. Это все заметили. Тебя что-то тревожит?
— Да так, устал, наверно. Не сплю уже вторые сутки. А как дела с похоронами товарища Лаписо? — переменил он тему разговора: не хватало еще, чтобы товарищи заподозрили его в слабости.
— Гроб куплен. Машина будет. Венок заказан. Плакаты и лозунги готовятся. Получено разрешение похоронить его у церкви святого Иосифа, на кладбище героев-революционеров. Панихида состоится в тринадцать часов. Выступишь с речью? Возможно, журналисты будут.
Деррыбье покачал головой. Потом, зевнув, потянулся. Все тело ломило. Глаза слипались. Чтобы прогнать сон, он потер их кулаками.
— Извини, совсем замотался. Времени ни на что не хватает, — сказал он товарищу, повернув к нему посеревшее от недосыпания, заросшее двухдневной щетиной лицо. — Сутки пролетают — не успеваешь моргнуть. Раньше, бывало, день тянется, а теперь… О чем ты? О журналистах? Вряд ли кто придет на похороны. Этих прихвостней ЭДС и ЭНРП не дозовешься. Да и лучше. А то такого понапишут!
— Есть ведь народные корреспонденты.
— Возможно, но где они? А эти, если пронюхают, что где-то устраивается прием, приходят и без приглашения. Поверь мне, стоит им только намекнуть, что будут угощать ареки[34], они сразу явятся со своими письменными принадлежностями, а то и без таковых. Ох, наступит день, когда мы как следует потрясем эту братию. Но горячиться не следует. Все нужно делать обдуманно.
Деррыбье внимательно посмотрел на бойца. Тот стоял — автомат за плечом, молодой, нетерпеливый.
Когда бойцы отряда защиты революции узнали об убийстве Лаписо, можно себе представить, какие чувства овладели ими. «Мстить, давить гадов, убивающих наших товарищей!» — такие раздавались возгласы. А тут еще этот старик с оружием. Деррыбье беспокоился, как бы они сгоряча чего не натворили.
— Послушай, товарищ, — сказал он, — убийство Лаписо вызвало у всех нас гнев. Это естественно. Но наши чувства необходимо, особенно сейчас, контролировать. Нам нельзя руководствоваться только эмоциями, нельзя действовать стихийно. Потому, что именно этого от нас ждут враги. Потому и провоцируют. Кстати, Вассихона доставили куда следует?
— А как же. Рано утром. Только это дело мне очень не по душе.
— Почему?
— Говорят, некоторые товарищи из общественных организаций, узнав об аресте Вассихона, очень и очень забеспокоились.
— Забеспокоились?
Утверждают, что Вассихон — революционер. Действовал якобы правильно. «Разве он не представил доказательств необходимости ликвидировать реакционеров и анархистов?.. В это революционное время… Ведь всем известно, что в кебеле, которым он руководит, полно оппортунистов»…
— Вот как! Однако орган народной власти не должен превращаться в арену фракционной борьбы. Это жаждущие власти авантюристы стремятся посеять раздор среди руководства кебеле, насадить групповщину. Такие деятели, по сути дела, выступают против народа.
— Ты знаешь, что сказал этот Вассихон? «Если меня сегодня же не отпустят на свободу, пеняйте на себя. Знали бы вы, кто за моей спиной! Таких, как я, нельзя трогать, я сражаюсь за победоносную линию. Ох и хлебнете вы горя из-за меня!»
— Неужели так бахвалился? Ну, наглец!
— Во всем мы сами виноваты… Нам надо было тогда же вечером прикончить его — и делу конец.
— Мы поступили правильно, по-революционному. Хватит произвола. Ну ладно. — Деррыбье посмотрел на часы. — Времени у нас мало. Распорядись, чтобы все бойцы отряда собрались через два часа и ждали меня.
— Понял! — Боец вышел из комнаты.
И тут же, один за другим, прибыли два посыльных. Точно дожидались этого момента. Один посыльный, из Министерства информации и национальной ориентации, под расписку вручил Деррыбье заказное письмо. Деррыбье взглянул на конверт: из отдела, где он работал. Интересно, о чем его уведомляет начальство? Он вынул из конверта лист бумаги, пробежал его глазами:
«Нам стало известно, что Вас избрали председателем кебеле по месту жительства. Эта общественная должность не позволит Вам успешно справляться с Вашей основной работой, которая требует много времени и очень ответственна. Просим Вас немедленно явиться в учреждение. Предупреждаем, что в случае неявки пострадает дело, ответственность за что падет на Вас. В таком случае мы вынуждены будем применить по отношению к Вам революционные меры воздействия».
Прочитав письмо, он едва не рассмеялся: «Ну и шутники — применят ко мне революционные меры воздействия! Интересно, где более ответственная работа — здесь или в министерстве? Ведь там я не загружен работой и два часа в день. В отличие от них у меня есть совесть. Мне поручили важное дело, и я сделаю все возможное, чтобы выполнить свой революционный долг. Неужели они беспокоятся, что я потребую с них жалованье за то время, когда меня не будет на службе? Нет, тут что-то не то. Злая шутка, а может, что-нибудь замышляют? Ну, посмотрим, что принес второй письмоносец». Было еще пять писем. Деррыбье вскрывал их и читал одно за другим. Все написаны от руки. Во всех угрозы: предупреждали, что, если он не уйдет с поста председателя кебеле, ему несдобровать — убьют. Это уже серьезно. Как жаль, что посыльный, вручив письма, сразу же ушел. Расспросить бы его, может, он помог бы узнать, от кого эти анонимки. Деррыбье недоуменно повертел листки в руках и бросил на стол — ему казалось, что от них веет могильным холодом. «Главное — не паниковать! — уговаривал он сам себя. — Человек, его воля и проверяются именно в таких ситуациях. Когда смерть скалит зубы… Ну нет, меня не так легко запугать!» Вдруг зазвонил телефон. Деррыбье от неожиданности чуть не вскочил. Он не сразу взял трубку. А когда потянулся к аппарату, рука предательски дрожала. Потная ладонь прикоснулась к прохладной черной пластмассе.
— Алло… кто говорит? Кто? Госпожа Амсале! Как поживаете? Чем обязан вашему звонку? — произнес он в замешательстве. Уж чего-чего, а услышать голос этой женщины он никак не ожидал.
— Ты мне нужен по серьезному делу. Сможешь прийти сегодня к нам на обед?
— Нет, госпожа, не смогу. Днем мы хороним одного товарища. Я обязательно должен присутствовать.
— А сейчас? Я пришлю за тобой машину…
— Сожалею, но у меня собрание через несколько минут…
— Ну а вечером?
— И вечером не удастся. Сегодня весь день забит. А если вы расскажете мне свое дело по телефону?
— Дело такое, что о нем лучше переговорить с глазу на глаз. Когда будет удобно, загляни… Э… Ты ведь говорил мне, что хочешь купить автомобиль? Продается хорошая машина за вполне приемлемую цену. Если у тебя нет денег, я дам взаймы, а ты постепенно вернешь. Но это так, между прочим. Дело-то у меня к тебе совсем другое… Обязательно зайди к нам.
— Сегодня никак не получится, госпожа…
— Да, кстати, сын мой, что с тобой стряслось, ну и попал же ты в историю! Ведь ты всегда был такой рассудительный… — И, не давая ему вставить ни слова, продолжала: — Да-да, ты попал в историю, сын мой. Все мы сожалеем об этом. Ведь тебя хотят обвести вокруг пальца, подставить под удар. Чтобы ты отвечал за все. Ты теперь вроде мотылька, который летит в огонь. Как же так? Всегда такой осторожный — и вдруг на тебе! Что делается с современной молодежью! Но это я так, не обращай внимания. А о машине подумай, не упусти. Многие за ней гоняются. Ее хозяину срочно понадобились деньги, вот он и хочет ее побыстрее продать. Ну, сын мой, ждем тебя. Да поможет тебе бог. — Она повесила трубку.
Госпожа Амсале не будет звонить просто так. А не имеет ли она отношения к . . .? Или сама что-нибудь затевает? Подозрительно все это. Столько совпадений! Убийство Лаписо, анонимки с угрозами, звонок Амсале. Как настойчиво она приглашала к себе. А предложение дать денег взаймы на машину? Уж это совсем на нее не похоже. Тут явно нечисто. В дверь постучали.
— Войдите!
Это были журналисты из Министерства информации.
— Вот это сюрприз! Мы как раз только-только говорили с товарищами, что хорошо бы пригласить представителей прессы к нам в кебеле. Проходите, проходите. — Деррыбье встал им навстречу. Выйдя из-за стола, пожал каждому руку.
Их было четверо. Один из них, усаживаясь на предложенный стул, сказал:
— Разнеслась весть, что тебя выбрали председателем кебеле. Вот и решили зайти. Как же, все-таки коллега. В одном министерстве работаем.
— Я очень рад. Садитесь, товарищи. — Деррыбье пододвинул им стулья. Он не был с ними близко знаком, хотя встречал в министерстве.
Тот, у которого лысина начиналась со лба, с красным лицом, опухшими от ареки глазами и сиплым голосом, был известным скандалистом. Его личное дело распухло от выговоров и предупреждений. Начальство терпеть его не могло, но выгнать с работы почему-то не решалось. Видно, кто-то его опекал. Рядом с ним сидел широколицый длинноволосый худой юноша. Этот тоже любил выпить, но открытых конфликтов с начальством избегал. Сейчас он сидел смирно — этакий прилежный репортеришка, пришедший по заданию газеты, — и стрелял шустрыми глазами по сторонам. О третьем газетчике говорили, что он толковый парень, хорошо пишет, но слишком неравнодушен к женщинам, просаживает на подружек все жалованье и потому вечно сидит без денег. В министерстве, наверно, не найдется ни одного человека, у кого бы он не брал денег в долг. Ну а если ему кто-либо отказывал, он начинал обливать грязью этого человека. Он был известен как большой сплетник. Любил бахвалиться своими знакомствами. Только и слышишь от него: вчера я провел вечерок с таким-то и таким-то — и называет при этом имена членов высшего армейского руководства. Кое-кто ему верил. Четвертым был пожилой мужчина с густой сединой в волосах, смуглый, рыхлый, напоминающий евнуха. Он все улыбался, поблескивая золотыми коронками на передних зубах. Это был заядлый спорщик. Если он начинал спорить по какому-либо вопросу, то с ним лучше было не связываться. Хотя он и считался ветераном журналистики, статьи за его подписью трудно было найти в прессе. Довольно склочный и задиристый, он часто выступал в дискуссионных клубах, где почем зря поносил начальство, видимо полагая, что именно этим способствует прогрессивным переменам. В министерстве его злого языка боялись как огня.
Обладатель сиплого голоса спросил Деррыбье:
— Говоришь, хотели пригласить газетчиков? Что, интересный материал есть?
— Заместитель мой, командир отряда защиты революции нашего кебеле, убит анархистами. Сегодня будем хоронить. Вот мы и подумали: хорошо бы осветить этот случай в прессе, показать, как враг бьет из-за угла. Лучшие люди гибнут. Вот на таких примерах и нужно воспитывать массы.
Юноша с широким, словно сито, лицом уверенно сказал:
— Дельное предложение! Надо будет позвонить в министерство, чтобы прислали фотографа, кинооператора.
Его перебил златозубый:
— Вообще-то мы пришли по иному поводу. Хотим обсудить с тобой кое-какие важные проблемы. Ты знаешь, бюрократия заела. Никакой жизни. Возьми хотя бы наше министерство — просто безобразие, надо принимать меры, пока не поздно. Мы уже говорили об этом с Вассихоном. Он обещал помочь, да не успел… Теперь-то мы в курсе, чем он занимался…
— Да говори конкретнее, — нетерпеливо вмешался охотник до женщин, который вечно в долгах. — Значит, так. Почему бы тебе, Деррыбье, не стать председателем нашего дискуссионного клуба? Парень ты энергичный, хватка у тебя есть. Наше учреждение необходимо чистить, ты лучше нас об этом знаешь. Да разве такое под силу было Вассихону? Ну а ты справишься. Мы повязаны по рукам и ногам реакционерами-бюрократами…
— Товарищ прав, — добавил сиплый. — Представляешь, копают под нас, хотят ославить бездельниками. Пачкают наши личные дела. Пора надеть узду на бюрократию. Дальше мириться с этим нельзя. Лозунг «Долой реакционную бюрократию» нам необходимо претворить в жизнь. «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!» — с пафосом произнес он.
Широколицый подхватил:
— Во-во, верно говорит. Будем бороться за лозунг «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!». Вам, руководству кебеле, следует поддержать нас. Не ради собственной корысти, а во имя революционных идеалов мы призываем к решительной чистке.
Тут они зашумели все разом. Трудно было разобрать, что они говорят. Деррыбье сидел, положив локти на стол. Кое-что ему уже стало ясно. Но пока он молчал.
Седовласый журналист, сверкнув золотыми зубами, полез в портфель, лежавший у него на коленях.
— Вот. — Он выложил на стол несколько исписанных листов бумаги. — Список лиц, которых в нашем учреждении необходимо разоблачить и вычистить. Если эти люди срочно не будут удалены, то наша организация в этом учреждении никогда не сможет окрепнуть. Смотри, Деррыбье. — Он приподнялся со стула, перегнулся через стол и ткнул пальцем в список, который Деррыбье держал в руках. — По отношению к первым шестерым надлежит применить самые строгие революционные меры. С них надо начинать. За этим мы и пришли к тебе. Ну как, возглавишь наш дискуссионный клуб?
В списке были обозначены фамилии сорока человек. Большинство — руководители министерства. Против каждой фамилии подробно указывалось, в чем обвиняется этот человек. Среди прочих Деррыбье с удивлением обнаружил фамилию Фынот — Кеббеде. «Одна из наиболее активных членов ЭНРП», — значилось рядом.
— Ну хорошо, вот вы клеймите этих людей реакционерами, саботажниками, сторонниками ЭНРП, подпевалами Хайле Селассие, а конкретные доказательства их вины у вас имеются? Может, вы на честных людей напраслину возводите. — Деррыбье сурово посмотрел на притихшую четверку. В нем закипал гнев против этих прощелыг, которые хотят под шумок борьбы с контрреволюционерами разделаться со своими личными противниками.
Те заерзали на стульях.
— Товарищ, — поучающим тоном начал сиплоголосый журналист, — реакционеры, занимаясь саботажем, всячески скрывают свои преступления. Их не так просто поймать за руку. Но достаточно вспомнить их прежние высказывания, и все станет ясно. Разве во времена монархии не они восхваляли «солнцеподобного негуса[35]»? Не они кричали на всех перекрестках, что правительство Эндалькачеу обеспечит в стране порядок и спокойствие? И сейчас они сбивают с толку народ. Как можно, чтобы в революционной Эфиопии они сохраняли высокие посты? Особенно вот этот, он в списке первый. Мы хорошо знаем, какие передовицы он писал до революции. И тот, что под вторым номером, — чистейшей воды реакционер. Стремясь укрепить бюрократические порядки, он принимает людей, не соблюдая очереди. В списке еще не все, кого следует подвергнуть чистке. Кое-кого нам пока не удалось разоблачить. Очень уж ловко они маскируются.
— Конечно, реакционер не будет афишировать свою подрывную деятельность, — кивнул Деррыбье. — Однако не все те, кто торопятся с разоблачениями, сами честные революционеры. Друга от врага бывает не так-то легко отличить. Потому революционный процесс всегда сложен.
Он внимательно вглядывался в сидящих перед ним людей. Никто из четверых не смотрел ему прямо в глаза. Один нервными движениями вытирал платком выступившую на лбу испарину, другой вдруг закашлялся, третий словно прилип взглядом к мыскам своих ботинок, четвертый беспокойно щелкал замком портфеля. «А не задержать ли их на всякий случай? Допросить как следует. Черт их знает, может, они шпионы, подосланы какой-нибудь подпольной организацией в связи с арестом Вассихона? Ишь ты, выведывают мои настроения! А что потом?» Пока Деррыбье так размышлял, седовласый журналист, с трудом прочистив пересохшее от страха горло, сказал:
— Ты нас неправильно понял, товарищ. Нас попросил составить этот список Вассихон. Ну а когда мы узнали об его аресте, решили прийти к тебе, думали, ты лучше разберешься — все-таки работаешь в нашем учреждении. Найди минутку, посмотри. Во время революции нельзя колебаться. Мягкость мешает. Мягкотелый мало чем отличается от реакционера… — Он хотел произнести еще какую-то трескучую фразу, но запнулся под хмурым взглядом Деррыбье.
«Все-таки Вассихон имеет к этому отношение. Так-так, интересно, — подумал Деррыбье. — Неужели эти болтуны не понимают, что без организованности, заботы о здоровом коллективе мы не сможем единым фронтом бороться с нашими врагами? Соперничество, разброд в прогрессивных силах необходимо искоренять. В органах власти, общественных организациях и в вооруженных силах нужно преодолевать групповщину и фракционность. От них серьезный вред революции. В поделенном доме не может быть единства. Выгадают от этого враги революции. Ведь нет сомнения, что лозунг «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!» и требование незамедлительно сформировать временное народное правительство и передать ему всю полноту власти, отстранив от руководства ВВАС, на котором настаивают леваки из ЭНРП, по своему содержанию и целям не отличаются друг от друга. Оба они отвечают требованиям мелкой буржуазии, жаждущей власти».
Но журналистам он сказал другое:
— Прежде чем принимать меры, надо правильно оценить обстановку. Это рассудительность, а не мягкотелость. После того как нажмешь курок и прогремит выстрел, думать уже поздно. Авантюризму нет места в революционном процессе. Разоблачать врагов народа — наша святая обязанность. Но прежде чем указывать на кого-то, каждый должен посоветоваться с собственной совестью. Только люди с безупречно чистой совестью имеют право разоблачать других. Те борцы, для которых зов красной звезды — это зов их собственного сердца, сегодня демонстрируют величайшую осторожность и бдительность. И именно за это кое-кто пытается навесить на них всяческие ярлыки, чтобы обелить себя, свою подлую сущность. Но им это не удастся. Правды не скроешь, как ни старайся… Список оставьте, я разберусь. И уж тогда посмотрим, кто истинный реакционер. Идите.
Обескураженным таким поворотом разговора журналистам не нужно было повторять дважды — они поспешно ретировались, проклиная себя за то, что вообще пришли сюда.
Выпроводив интриганов из Министерства информации, Деррыбье совершенно ясно представил себе содержание речи, с которой он выступит на похоронах Лаписо. Он скажет, как он понимает лозунг «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!». Взять хотя бы задержанного утром старика. Ведь он не злоумышленник, не враг революции. Нельзя его ставить на одну доску с теми, кто укрывает оружие, чтобы обратить его против народа. Конечно, внушение старику нужно сделать, и серьезное. Но этим и ограничиться. Деррыбье невольно улыбнулся, вспомнив, как осветилось благодарностью лицо старого человека, когда его отпустили. Верно, он не надеялся на снисхождение. Вот так и надо. Чуткость к человеку прежде всего.
Однако при мысли о звонке госпожи Амсале он помрачнел.
— Можно? — Дверь приоткрылась, в щелку просунулась хорошенькая женская головка.
— Фынот! — Деррыбье вскочил со стула и двинулся ей навстречу, протягивая для приветствия руку.
Она поцеловала его в щеку.
— Держи, из моего садика. Осторожно, она с шипами! — воскликнула Фынот, увидев, что Деррыбье схватил стебель розы всей пятерней.
— Ничего, не уколюсь, — засмеялся он.
— Поздравляю тебя. Ты откликнулся на зов красной звезды. О твоем избрании мне позвонили домой. — Смешливое лицо ее стало серьезным.
— Быстро же тебе сообщили. Интересно кто?
— Какая разница кто! В Аддис-Абебе новости распространяются мгновенно. Люди узнают не только о том, что сделано, но и о том, чего и не собирались делать, — сказала она.
— Почему ты вся в черном? — спросил он, недоуменно оглядывая ее траурное одеяние.
Несколько секунд она молчала. Подбородок у нее задрожал.
— Эммаилаф умер, — сказала она упавшим голосом.
Деррыбье от неожиданности остолбенел. Он тупо смотрел на девушку.
— Что с ним случилось? Почему он умер? — наконец выдавил он из себя.
— Покончил с собой. Повесился.
— Не могу поверить… Эммаилафа больше нет.
— У меня такое же чувство. Когда умирает человек, которого мы любим и уважаем, то трудно смириться с мыслью, что его уже нет. Для меня он жив. Потому, что он не исчезает из моих мыслей. Но ведь на самом деле остались одни только воспоминания. — Она приложила к уголкам глаз платочек.
— Но зачем? Зачем? — с трудом произнес Деррыбье. У него вдруг пересохло в горле. Вспомнилась светлая, как у ребенка, улыбка Эммаилафа.
— После того как поставили его последнюю пьесу, он не знал покоя. Что-то постоянно грызло его изнутри. — Она комкала платочек в кулаке.
— Я ни разу не видел его хмурым. При мне он обычно смеялся, шутил. Правда, какое-то беспокойство в нем чувствовалось.
— Эммаилаф был скрытным человеком, он никогда не делился с другими своими горестями и заботами. А если и говорил о них, то всегда шутливо. «Каждый из нас должен свою печаль держать при себе, а радостью делиться со всеми. Что получится, если каждый будет омрачать своими печалями и без того грустный мир? У любого из нас много печали в сердце, поэтому людям приятно узнавать о радостном и избегать печального», — часто говорил он. Он и в свои произведения привносил много веселого. Привносил. Как больно говорить об этом в прошедшем времени.
— И все же я не понимаю, отказываюсь понимать, как он мог решиться на это. Лишить себя жизни! Ты знаешь, Фынот, он как-то сказал мне: «Писатель, потерявший вдохновение, похож на холостой патрон». Может, в этом дело? Может, он разуверился в себе как в художнике?
Она вынула из сумочки письмо и протянула его Деррыбье. Стоя, только положив розу на стол, Деррыбье стал читать.
«Фынот, любовь моя! Я знаю, что ты никогда не простишь мне. Я и не жду прощения. Ибо такое нельзя простить. Человек, который добровольно расстается с жизнью, навсегда уходит из этого мира, не смеет рассчитывать на прощение близких. Но помнишь, ты говорила, что все познается в сравнении? Ну что ж, тогда и чистилище может оказаться не таким уж плохим местом. Я отдаю себе отчет в том, что тороплюсь. Не с очень-то большой радостью я вознесусь на небеса, ибо чувствую, что и там мне вскоре надоест…»
«Какая сила духа. Человек, осудивший себя на смерть, иронизирует над собой же», — подумал Деррыбье.
«…Вряд ли есть на свете что-либо, способное доставлять вечную радость. Мечтать об этом тщетно. Да, я тороплюсь, меня ждет веревка. Я вижу петлю, которая, словно разинутая пасть, готова меня проглотить.
Моя Фынот, я не могу жить. Я всегда мечтал быть писателем, творцом, который приносит радость человеку. Иначе я не вижу смысла жизни. В последнее время я чувствую полную творческую опустошенность. Какой толк обманывать самого себя, других? Я не в состоянии писать так, как думаю, как чувствую, мне не дано создать по-настоящему правдивое произведение. А прозябать в искусстве я не желаю. Кому нужен такой писатель! Посему мне надо умереть.
Это решение окрепло после постановки моей пьесы. Она мне представилась совсем не моим, чуждым мне произведением — неискренним, пустым. Те сочинения, в которых я постарался откровенно выразить свои чувства, заперты в ящике моего стола, где их поедают термиты. Когда я думаю о том, что они обречены на забвение, у меня появляется ощущение, будто меня самого гложут термиты. Есть ли мука страшнее, чем эта? Мне мерещится собственное тело, по которому ползают ненасытные насекомые — они пожирают все… плоть, мысли. Зачем жить?
Моя Фынот, у меня нет терпения Иова. Я тяжело болен, моя болезнь прогрессирует. Раньше у меня случались приступы один раз в месяц, совсем изредка. Теперь это случается два-три раза в неделю. Все чаще и чаще мне отказывает память. Представь себе писателя, который ничего не помнит. Нелепость, не правда ли? Если прошлая жизнь отсутствует в сегодняшней, то будущее не имеет смысла.
Фынот, дорогая, я наскучил тебе своей сбивчивой исповедью. Постарайся понять меня. Я прав. Я хочу, чтобы ты всегда помнила: я не встречал в жизни другой женщины, которую любил так, как тебя. Я уйду и унесу с собой твою любовь. Ты же не мучай себя памятью обо мне…
Предостерегаю тебя, не слишком увлекайся литературой. Она кружит голову, опьяняет, заставляет страдать и впадать в забытье. Постепенно она овладевает тобой, подчиняет себе. Ты перестаешь быть самим собой. Подобно ревнивому другу, она посягает на все твое естество, не дает покоя. Но ты и не захочешь покоя, потому что влюблена в литературу. Жизнь писателя — плавание по морю смерти и жизни. Душа писателя — как утлый челн, бросаемый волнами из стороны в сторону. Она то вздымается вверх, то опускается вниз. Ее несет мимо черных и зеленых полей, долин и песчаных пустынь. Море становится все больше и больше, и вот оно превращается в океан. О Фынот! Океан — это мир, а мир — это шар земной. Муки сочинительства подобны родовым схваткам. Дитя рождается на свет через страдания матери, но какое счастье оно приносит ей! Писатель и роженица чем-то похожи друг на друга. Но какое это горе, когда ребенок родится мертвым! Я испытал это чувство.
Кроме книг, от меня ничего не остается. Об имуществе я никогда не думал. Тот, для кого главное богатство — красота мира, бесконечное разнообразие людей, довольствуется малым. Мне совершенно безразлично, где погребут мое тело. Я тороплюсь. У меня свидание со смертью. Знаешь, удивительно, что теперь, когда я решился, смерть больше меня не пугает. Странные мысли приходят в голову. Вдруг вспомнился один анекдот. Я расскажу тебе его, пусть он станет моей последней шуткой.
Один крестьянин, спустившись с гор, стал распахивать берег реки. Его товарищ крикнул ему издалека: «Эй, Азбитце! У тебя умерла мать!» — «Что с ней случилось?» — «Ударило молнией!» — «Вот, наверное, испугалась бедняга!» — только и ответил крестьянин.
Видишь, и о смерти можно говорить с юмором. Прощай, моя Фынот. Передай привет Деррыбье. Напомни ему о зове красной звезды. Он поймет. Прощай, любимая».
Деррыбье прочитал письмо, снова покачал головой:
— И все равно не понимаю. Я отказываюсь его понять.
— Его чувства может понять только человек, обуреваемый такими же страстями. — Она взяла письмо, аккуратно сложила его и положила в сумочку. — Эммаилаф ненавидел цензуру. Его возмущала сама мысль о том, что написанное им кто-то будет проверять. Как только речь заходила о цензуре, он терял самообладание. «Контроль родителя над ребенком, учителя над учеником, начальника над подчиненными, жены над мужем, общества над гражданином! Когда же наконец человечество получит свободу?» — говорил он. Он умер, завещав мне свои рукописи. Я сделаю все, чтобы они были опубликованы.
— А почему он сам не пытался их издать?
— Потому что считал, что это невозможно.
— Невозможно? Разве он не добился постановки пьесы?
— Видишь ли, он больше всего писал о страстях человеческих. Он это называл божеством красоты. Любовь для него — символ, метафора искренности человеческих отношений, природного совершенства и гармонии людей. Любовь — это и источник жизни, все живое зачинается в любви. Знаешь, что он говорил? Природа приходит в восторг, когда раскрываются цветы. Цветок — это проявление страсти, это красота. Когда мужчина и женщина достигают зрелости, их плоть начинает жаждать страсти, они становятся еще красивее, а в душе у них слышна песня радости. У мужчины крепнут мускулы, у женщины груди наливаются соками жизни, их тела благоухают здоровьем, чистое дыхание трепещет, как язычок пламени на ветру. Они — воплощение любви, которая приводит их в восторг, окрыляет, вызывает счастливое томление. Их влечет друг к другу страсть! Любовь — это молодость! Даже пожилые люди, влюбляясь, молодеют… В его произведениях много эротики. Вовсе не пошлой. Он умел писать о любви с тактом и проникновенно.
— Что же мешало издать подобные сочинения? — спросил Деррыбье.
— Царящее вокруг ханжество. Моральные устои рушатся. Безнравственность торжествует. Но попробуй откровенно написать о любви — такой шум поднимут! «Разврат! Смакование постельных сцен!» Чего только не услышишь. Эммаилаф не мог вынести этого.
— Ты как-то говорила, что тоже принялась за роман. «Мед и полынь» — кажется, так? Получается?
— И не спрашивай. — Она с отчаянием махнула рукой. — Наверное, никогда не кончу. Чем больше пишу, тем неопределеннее все кажется, словно мираж в пустыне. Тащусь вперед со скоростью улитки.
— Ты очень изменилась, сама не чувствуешь? — спросил он.
— Чувствую. Если с книгой что-то не ладится, кажется, и жизнь остановилась. Ну а если получается, пишется, то настроение лучше, на душе веселее. — Она говорила о своей работе над книгой, и на лице ее сменялись тени печали и радости, отчаяния и надежды. — Знаешь, все чаще я стремлюсь оставаться одна. Никого не хочу видеть. Все думаю о своих героях, их поступках. Ты прав, я изменилась. Хочется писать, писать и писать.
— Заразилась от Эммаилафа?
— Возможно. Скорее всего, именно так. Это как болезнь. Но… Согласись, ведь прекрасная болезнь? Она сладка, как первая любовь. И, как первая любовь, порой мучительна. Мысль, которая ночью кажется прекрасной, при дневном свете становится омерзительной. Слова, которые ложатся на бумагу, наполняются фальшью. Напишешь что-то, потом перечитаешь — и волосы хочется рвать от досады. Раньше мысль казалась глубокой, оригинальной, а на поверку вышло — банальность, пустая проповедь. Вот и мараешь бумагу до изнеможения, пока не получится именно так, как ты задумывал. Голод и жажда писателя — это красота и правда. Это борьба, требующая постоянного душевного напряжения. Она изнуряет, но она и дает силы жить. В общем, мед и полынь. — Она облизнула пересохшие губы.
— Как сама революция, — сказал Деррыбье ей в тон.
— Да, как революция… Зов красной звезды! Ты никогда не задумывался о том, какая странная судьба выпала на долю нашей родины? Ей всегда приходилось отстаивать свою самобытность. Наш народ многим жертвовал ради того, чтобы быть самим собой. Жажда свободы в нем неискоренима. В древности Эфиопия была Островом христианства во враждебном мусульманском море. Затем она стала Островом свободы в колониальном море. Ведь в Африке только она сумела отбить посягательства колонизаторов. Сейчас она — Остров революции. Мы сбросим с нее старые одежды, она засияет красными звездами. Я помню, как однажды Эммаилаф сказал мне: «Эфиоп, который любит свою страну, обязательно должен быть революционером. Потому что Эфиопии нужна революция, нужно возрождение».
— Революция — это тоже творчество. Она требует от нас чистых чувств, бескорыстной преданности, таланта.
Фынот внимательно посмотрела на него.
— Я думаю, именно это имел в виду Эммаилаф. Это прекрасно!
— Послушай, а ведь ты, наверно, и обо мне пишешь в своей книге?
— Как ты догадался? — Она бросила на Деррыбье лукавый взгляд.
— Да по тем вопросам, которые ты мне задавала. Вроде бы ненароком, так, к разговору, а у самой ушки на макушке. Думаешь, я не заметил?
Она заулыбалась. Он тоже.
— Почему ты так смотришь на меня? — спросила она.
Он отвел глаза.
— Вижу, как она мучит тебя.
— Кто «она»?
— Книга. Кончай ты ее поскорее. А то я ревновать начну, — сказал он шутливо. — Она словно стоит между нами.
— Ох, бедненький, заревновал. — Она вскочила со стула, подбежала к нему и поцеловала в лоб. На какое-то мгновение взгляды их встретились. Между ними словно искра проскочила. Он смутился, а она, посерьезнев, сказала:
— Да, Эммаилаф умер. Но книгу я все-таки допишу. Это будет лучшая память о нем, — и выбежала из комнаты.
— Подожди! — крикнул он ей вслед. — Ты же не сказала, когда похороны.
— Ой, забыла! Я ведь ради этого и пришла. Похороны сейчас. — Она посмотрела на часы. — Надо торопиться.
— Я пойду с тобой. До меня все-таки никак не доходит, что он умер. Подожди минутку. — Он набросил на плечи пиджак, засунул за пояс пистолет. — Я обязательно должен проводить Эммаилафа.
Они выбрали свой путь и не сойдут с него. Ее звала книга, его — красная звезда.
Четверо журналистов, которые приходили к Деррыбье со списками служащих Министерства информации и национальной ориентации — в этом списке были перечислены имена большинства заведующих департаментами, главных редакторов газет и радиопрограмм, а также руководителей ряда служб и отдела кадров, подлежащих, по их мнению, чистке, — не спешили возвращаться к себе на работу. Они отправились в другой район, в кебеле, где была назначена встреча с Таддесе Гебре Медхином. По дороге остановились у газетного киоска, чтобы купить свежий номер правительственной газеты «Аддис Зэмэн». Пришлось довольно долго простоять в очереди — желающих приобрести газету было много. Сколько они ни упрашивали продавца, больше одного экземпляра, стоившего двадцать пять сантимов, им не продали. На первой странице бросился в глаза набранный крупным шрифтом заголовок: «Разоблаченные анархисты взяты под контроль прогрессивными силами». Статья сообщала, что «обезврежены» девять анархистов: три женщины и шестеро мужчин. Их разоблачили рядовые сотрудники учреждения, в котором они работали.
Это были те самые девять человек, которых уничтожил Вассихон перед самым своим арестом.
Сообщение в газете произвело большое впечатление на журналистов.
— Дай ему волю, он бы живо разделался со всеми этими сочувствующими ЭДС, анархо-фашистами, сторонниками сепаратистов и прочей нечистью. Вот так нужно расправляться с врагами революции, решительно и беспощадно, — говорили они друг другу, тыча пальцами в газету. — Надо разобраться с этим Деррыбье: уж больно он либеральничает со всякими подозрительными элементами. А Вассихон пострадал ни за что.
Обсуждая статью в «Аддис Зэмэн», они пришли в канцелярию кебеле. Об этом кебеле знала вся столица. Обыватели распространяли о нем самые невероятные слухи. Жители этого района под руководством своих испытанных вожаков раньше всех в Аддис-Абебе вооружились и в ответственнейший период, когда враги грозили уничтожить завоевания революции, приняли самое активное участие в кампании «красного террора».
Именно сюда приходили кадровые работники общественных организаций столичной провинции набраться опыта. Здесь царила атмосфера лихорадочного возбуждения. Хлопая дверьми, из здания выходили бойцы. Маоистские фуражки были лихо заломлены на давно не знавших гребня волосах. Взлохмаченные бороды, мятые, защитного цвета куртки и штаны. Лица этих парней были очень решительны. У каждого за поясом пистолет, автомат через плечо, грудь перекрещена пулеметными лентами. Дымя сигаретами, по пятеро-шестеро они вскакивали в «лендроверы» и стремительно неслись туда, где шел бой, где засели контрреволюционеры. Один вид бойцов отряда мог внушить страх кому угодно. Что ж, пусть враги боятся. Этим парням не до церемоний — они выполняют смертельно опасную работу.
Войдя во двор, отгороженный от улицы высоким забором, четверо газетчиков показали свои пропуска постовому. Тот внимательно изучил документы. Потом каждого обыскал — нет ли оружия. Удостоверившись, что все в порядке, сделал шаг в сторону:
— Проходите!
В канцелярии их не заставили долго ждать.
— Товарищ Таддесе Гебре Медхин ждет вас, — сказал им секретарь.
Канцелярия находилась в национализированной вилле с просторными, некогда уставленными добротной мебелью, а теперь пустоватыми комнатами. Очевидно, в кабинете, куда пригласили журналистов, несколько минут назад закончилось собрание. Хотя окна были распахнуты настежь, под потолком еще плавали облачка синеватого сигаретного дыма. Пепельницы с грудами окурков были похожи на костры, которые жгут в дни весеннего праздника Креста. Этот кабинет отличался от кабинетов председателей других кебеле, обычно заставленных грубосколоченными скамьями и обшарпанными столами. Здесь были обитые кожей кресла, радовавшие глаз, стильные столы от «Мосвольда», на стенах развешаны дорогие ковры.
В комнате находились три человека. Председатель кебеле сидел за большим столом. Перед ним лежала толстая папка. Он был погружен в чтение каких-то бумаг. Напротив в кресле, небрежно закинув ногу за ногу, сидел тот самый товарищ Таддесе Гебре Медхин, который пригласил сюда журналистов. Его курчавая шевелюра была аккуратно причесана, как будто он только что побывал в парикмахерской. Смуглое самодовольное лицо лоснилось. Концы щегольски подстриженных усов, почти касаясь клинышка бороды, у самого подбородка лихо закручивались вверх. Большие светлые глаза этого человека так и сверлили взглядом вошедших. Нервными тонкими пальцами Таддесе пощипывал бородку. При этом улыбался, демонстрируя ослепительно белые крупные зубы. Всем своим видом он старался показать, что в этом кабинете он свой человек. Одет Таддесе был изысканно — светлый костюм, коричневая рубашка и в тон галстук. Облик этого франта контрастировал с грузной угрюмой фигурой командира местного отряда защиты революции. Этот хмурый мужчина с автоматом на коленях сидел напротив Таддесе. Его левая щека была изуродована глубоким шрамом.
— Садитесь. — Таддесе хозяйским жестом указал на свободные кресла. — Журналисты у нас в почете. Хотя кое-кому нравится называть вас обезьянами. Ха-ха! — Он был явно в хорошем настроении. — Ну, товарищи, шутки в сторону, — сказал он, когда все четверо, потоптавшись смущенно, наконец расселись. Улыбка стерлась с его лица. — Что заявил вам новый председатель соседнего кебеле? Вы ведь были у него?
Таддесе говорил уверенно, как будто был здесь главным. На самом же деле он не проживал в этом районе и к этому кебеле отношения не имел. Однако с местными руководителями был близок, чем и объяснялась его самоуверенность. Таддесе работал в Министерстве иностранных дел. Занимал там довольно высокий пост, но хотел большего. Потому и лез из кожи вон, втирался в доверие к влиятельным людям. Он мечтал встать во главе Министерства информации и национальной ориентации. Эта цель казалась ему вполне достижимой в обозримом будущем. Нужно лишь проявить себя активным борцом за новую жизнь, беззаветно преданным делу революции. А там, глядишь, и назначат постоянным секретарем министерства или даже министром. Вот тогда-то он и займется наведением порядка в этом «мятежном доме». От таких перспектив дух захватывало.
— Ну, что стесняетесь? — подбадривал пришедших Таддесе. — Рассказывайте.
Седовласый журналисте золотыми зубами поспешил ответить:
— Значит, так. Утром, после того как вы мне позвонили, мы вместе с этими ребятами составили список лиц, подлежащих чистке, и пошли к Деррыбье.
— А тот что? — Таддесе нетерпеливо пощипывал свою бороду.
— «Есть ли у вас конкретные факты против этих людей», — говорит.
— Как будто так просто найти их, — обиженно вставил журналист, у которого был сиплый голос. — Он думает, что враги народа сами будут доносить на себя: вот, мол, мы, а этот саботаж — наших рук дело! — Он изобразил на лице кислую мину, всем своим видом выражая презрение к Деррыбье. — Еще с советами лезет.
— С какими советами?
Председатель кебеле оторвался от своих бумаг, а командир отряда защиты революции поставил автомат на пол. Разговор их заинтересовал.
— «До принятия мер необходимо тщательно проанализировать обстановку». Ишь осторожный какой!.. «После того, как нажмешь курок и прогремит выстрел, думать уже поздно. Нельзя строить обвинения только на основании доносов непроверенных людей. Это может подорвать революционную законность, ввести нас в заблуждение». Вот что он нам сказал.
— Ну видите! — воскликнул Таддесе, поворачиваясь к председателю кебеле. — Каково! Я же предупреждал: несогласные с «красным террором» либералы и ревизионисты проникают в руководство некоторых кебеле. А вдруг это продуманная акция саботажа? С подобным положением надо бороться! — Он вскочил с кресла. Саркастически хмыкнул: — Организовали СМЛО[36]! Твердят о какой-то марксистско-ленинской партии. Где она, эта партия? Фикция. Нет ее. Борьба за революцию идет между нами и показавшей воочию свою антинародную сущность ЭНРП. Победоносная линия — наша. Мы вожаки революции! Вы только вдумайтесь, что такое СМЛО! Это заговор, который плетет мелкая буржуазия и ее приспешники с целью ослабить нашу организацию. И ничего другого! — он ударил кулаком по столу. Болезненно сморщился.
В кабинет стремительно вошел один из активистов кебеле. Подойдя к председателю, он что-то шепнул ему на ухо, передал желтую папку и вышел.
Председатель, не теряя времени, открыл папку, вытащил из нее какой-то документ и стал читать его. При этом он удивленно поднял брови.
После короткой паузы Таддесе продолжал:
— Товарищи, я, разумеется, не открою вам секрета, сказав, что в наших рядах наметились опасные тенденции. Поговаривают, якобы наши действия дезорганизуют экономику Эфиопии. Нас стремятся оклеветать, вменив нам в вину все беды, которые постигли страну. Мы якобы мешаем Дергу успешно довести до конца начатые мероприятия. Это злонамеренный поклеп, который надо пресечь на корню. Иначе нам несдобровать. Пока мы имеем большинство в общественных организациях, мы должны выше поднять лозунг «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!». Если мы не сплотим массы вокруг этого призыва и не поведем их за собой, то мы, истинные революционеры, можем оказаться в трудном положении. — Таддесе оглядел всех присутствующих.
Председатель кебеле не отрывал глаз от документа. Он не слушал, что говорил Таддесе. Остальные кивали головами, соглашаясь со сказанным. Таддесе повернулся к журналистам:
— На вас, журналистах, лежит большая ответственность за внедрение нашего лозунга в сознание масс. Я знаю, в Министерстве информации все революционные начинания душат окопавшиеся там оппортунисты. Но ничего, доберемся и до них. Скоро я перейду в ваше учреждение… Будем вместе бороться… Да что ты уткнулся в эту бумагу? Тебе бы только личные дела читать. Слышал, что я сказал? — с раздражением бросил Таддесе, посмотрев на председателя кебеле.
Тот выпятил нижнюю губу:
— Удивительно! Послушай, что заявил представитель Дерга о деятельности Вассихона сегодня утром. Почти слово в слово повторяет то, что сказал вчера вечером на собрании Деррыбье.
— Что же он такого сказал? — насторожился Таддесе, его правая рука опять потянулась к бородке.
— Деррыбье призывал к неукоснительному соблюдению принципов демократического централизма в работе органов народной власти. Причем он имел в виду не только свой кебеле, но и другие. Он выдвинул требование: «Кебеле должен стать штабом революционного народа, а не игрушкой в руках враждующих группировок».
— Разве я вам не говорил? Он копает под нас.
— Если бы он ограничился только этим! Сегодня, буквально вот только сейчас, он собрал бойцов отряда защиты революции своего кебеле и заявил им: «Лозунг «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!» ни по содержанию, ни по своим целям не отличается от лозунга ЭНРП «Временное народное правительство — немедленно!». Мелкая буржуазия прикрывает им свое стремление к власти, пытается извратить в своих целях сущность борьбы угнетенных масс за демократические права. Демократические права — это не дар свыше, а результат классовой борьбы, которая не завершится в один день. Без политической сознательности, организованности и участия самих масс в этой борьбе нечего и думать о победе. Поэтому выдвигать лозунг «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!» сразу же после того, как революция перешла от обороны к наступлению, означает авантюристическую попытку использовать энтузиазм народа с целью взять власть в свои руки. По-иному невозможно трактовать этот призыв. Мы же должны выступить под лозунгом «Демократические права эксплуатируемым — через борьбу». Вот за что он агитирует в своем кебеле.
— Я ведь предупреждал: опасная тенденция.
— Представитель Дерга высказывается в том же духе, льет слезы по поводу девяти анархистов, по отношению к которым Вассихон применил революционную меру. Вот послушайте: «Всем ясно, что это прискорбная ошибка… случай, вызывающий сожаление… Мы знаем, какая сложная сейчас обстановка в стране… Широкие массы не всегда могут отличить друзей от врагов».
— Искоренение контрреволюции и слезы — несовместимые вещи. Да… Это все заговор, направленный на подрыв кампании «красного террора». Быстрота, и только быстрота, — вот требование момента. — Таддесе нервно мерил шагами комнату.
Один из журналистов развернул газету и, глядя в нее, с недоумением спросил:
— Почему же прискорбная ошибка? Революционная мера была принята по отношению к тем, кого разоблачили сами трудящиеся. Вот ведь, написано…
Председатель кебеле ткнул пальцем в желтую папку:
— Да… Но представителю Дерга эти же трудящиеся заявили: «Мы не разоблачали. Ложь это». — Он тяжело вздохнул.
Таддесе резко остановился посреди комнаты.
— Разоблачали или не разоблачали, это сейчас не главное. Уж не думают ли они, что врагов революции разоблачают путем голосования, как на собрании? Надо освободить Вассихона. Для нас это крайне важно. Если что-нибудь случится с Вассихоном, мы потеряем завоеванное у народа доверие. Сами понимаете, политические последствия будут очень серьезными. — Он повернулся к журналистам. — Товарищи, вы можете идти. Не забывайте об ответственности, что возложена на вас. Если случится что-нибудь непредвиденное, звоните мне. Приближается день, когда мы очистим ваше заведение. Я не забыл вашей просьбы об оружии. Вы его получите, возможно даже завтра. Смелее! — И он горячо пожал им руки.
Журналисты вышли, чувствуя прилив сил и уверенности.
Таддесе придвинулся ближе к председателю кебеле и, понизив голос, словно боялся, что его подслушают, хотя в помещении, кроме них двоих, оставался только не проронивший пока ни слова командир отряда защиты революции, быстро сказал:
— Надо найти способ избавиться от этого Деррыбье. Не исключено, что придется прибегнуть к крайним мерам. Очень опасная тенденция!
Командир отряда защиты революции сунул в рот сигарету. Вынул из кармана куртки коробок спичек и ловко, одной рукой, прикурил. Левой руки у него не было — оторвало в детстве, когда он нашел ручную гранату и из мальчишеского любопытства попробовал разбить ее камнем. Однако и одной рукой он отлично управлялся с оружием — никогда не промахивался. Был он смел и беспощаден. Многие его боялись. Красноречием этот угрюмый человек не обладал, а потому на людях больше помалкивал. Сейчас, почти не разжимая губ, как бы выплевывая отдельные слова, он произнес:
— Там… э… э… в том кебеле наши… э… имеются товарищи… э… поискав способ… э… э… разоблачить… можно… э…
Председатель кебеле отодвинул от себя документ:
— Не думаю, что сейчас подходящий момент для его разоблачения. Его выбрали абсолютным большинством.
Таддесе сердито откинулся в кресле.
— Разве нельзя придумать что-нибудь?
— У него наверняка есть поддержка наверху. Иначе вряд ли он вел бы себя так уверенно…
— А хоть бы и так! Ты меня удивляешь! Неужто у наших пуль концы притупились? — злобно ухмыльнулся Таддесе.
То, что Деррыбье, сославшись на занятость, отказался прийти сегодня, рассердило госпожу Амсале. Положив телефонную трубку, она в гневе бормотала:
— Ой, до чего мы дожили! Какой-то нищий, последний бедняк в ответ на приглашение благородной дамы говорит, что ему некогда. Хам! Невежа! Плебей несчастный… — Она совершенно забыла о том, что собиралась просить этого «неблагодарного типа» об услуге. Ее аристократическое достоинство было уязвлено. Она долго не могла успокоиться.
Ато Гульлят, чтобы не попасть супруге под горячую руку, ушел в другую комнату. Но госпожа Амсале последовала за ним. Она встала в проеме двери и, подбоченившись, с вызовом вопросила:
— Разве нанесенное мне оскорбление тебя не касается? Умереть мне на этом месте! Неужели бог всего этого не слышит?
Ато Гульлят затрепетал. «Вот не повезло! Куда теперь деваться?» — подумал он.
— Ну что я-то могу сделать, душенька? Не один какой-то человек нас оскорбляет, а само время ополчилось против нас, — жалко пролепетал он.
— Брось ты! При чем тут время! Хам этот Деррыбье — и все! — Она притворно захныкала: — Хорошо, забирайте мою землю. Обвиняйте в чем хотите. Но зачем же оскорблять мою честь?
— Так что мне его, застрелить, что ли? — сострил ато Гульлят и тут же закусил губу, услышав совершенно серьезное:
— Вот именно, друг мой! Так поступил бы настоящий мужчина. Да что там говорить?! Настоящий мужчина и за землю свою сумел бы постоять.
— Ну вот, от оскорбленной чести перешли к конфискованной земле. Не надоело тебе причитать?
— Не надоело. Тебе-то все нипочем. Ни гордости в тебе, ни злости на этих, которые все у нас отобрали.
— Отстань, моли бога, чтобы чего-нибудь похуже не случилось. Ныне не только оскорбить — выпороть и убить могут.
— Это меня-то, дочь Ешоалюля?!
— Да-да, тебя! Ты, видно, забыла, что человек, который вежливо отказался навестить тебя сегодня, вполне может отдать приказ о твоем аресте.
— Только этого не хватало! Ой, смерть моя! А я ведь так ласково уговаривала его… Как ты думаешь, стоит его проучить?
— Нет. Сейчас лучше помалкивать, главное — смиренность. Надо вести себя скромно и хитро.
— Таким, как Деррыбье, только дай повод — они тебе на голову сядут.
— Не сядут. Если действовать умно.
Госпожа Амсале с сомнением покачала головой:
— Умно действовать, говоришь? Что же ты не действуешь умно? Ведь тебе уже на голову садятся, а…
Не успела она договорить, как длинная фигура их сына Тесеммы возникла на пороге. Госпожа Амсале бросилась к нему:
— Что с тобой случилось, сынок? Ты похудел. Лицо посерело, словно ты просеивал золу. А эти усы, какие все же они противные! Почему ты их не сбреешь?
Ато Гульлят тоже не мог не отметить про себя, что Тесемма осунулся и выглядит плохо, но он обратил внимание и на то, чего не заметила госпожа Амсале.
— Ты чем-то напуган. Что случилось? — спросил он.
— Хирут? — выдохнула госпожа Амсале и замерла, готовая к самому страшному.
— У нее все хорошо, — сказал Тесемма.
— Тогда что же?
Взволнованный вид сына не оставлял сомнений в том, что произошло нечто чрезвычайное. Его руки и ноги дрожали. То и дело он вздрагивал и сжимался, будто ожидал удара.
Госпожа Амсале настойчиво повторила:
— А ну говори, чего замолк?
Тесемма затравленно посмотрел на родителей и, наклонив голову, сказал:
— Я утром звонил Деррыбье…
Госпожа Амсале, услышав имя Деррыбье, скривилась как от зубной боли:
— Ну и что?
Тесемма, не поднимая головы, шаркал ботинком по полу, как ребенок, который ждет, что его будут ругать.
Наконец он решился:
— Мы с Хирут влипли в одну историю. А Деррыбье…
— Ну! Говори! — крикнул отец, потеряв терпение.
— В общем, ему стало известно, что мы… члены ЭНРП.
— ЭНРП? Вы? Мои дети? Вот чего я боялся! — Ато Гульлят схватился за голову. — Как вы могли решиться на это? Вступить в эту партию! Ну и времена! Ну и времена!
Госпожа Амсале запричитала в голос:
— Ой, горе мое, ой, горе мое! Ой, горе!
— Перестань выть! — прикрикнул на нее муж.
— Оставьте меня! Оставьте меня! Хирут, моя доченька! Хирут! Ее убьют, а тело бросят на дорогу. Ой, на дороге она будет валяться! Ой-ой!
— Умоляю тебя, не хорони ее раньше времени. Прекрати истерику.
— Пусть лучше я умру раньше своего дитяти. Пусть я буду валяться на дороге, а не моя Хирут. — Она повернулась к Тесемме: — Ну чем я вас обидела? Ну чем? Чем?
При виде рыдающей матери Тесемма еще больше сжался и не смел поднять голову. Из кухни прибежали кухарка и слуга. Они молча стояли в дверях комнаты, не понимая, что происходит. Впервые они видели своих хозяев в таком состоянии. Ато Гульлят обнял жену и ласково похлопывал ее ладонью по спине:
— Успокойся, успокойся, прошу тебя.
Заметив слуг, он рявкнул:
— А вы чего уставились? Занимайтесь своими делами. Нечего глазеть.
Те тут же исчезли.
Ато Гульлят подошел к Тесемме вплотную:
— А где сейчас Хирут?
— В лавке. Я ее там оставил.
Госпожа Амсале, утирая слезы, бросилась к телефону. Долго не могла дозвониться. Наконец трубку поднял работавший в лавке слуга. Он сказал, что Хирут недавно вышла.
— Может, она ушла к друзьям? — И госпожа Амсале стала по очереди обзванивать знакомых. Но Хирут не было ни у родственников, ни у друзей. Никто не знал, где она.
Госпожа Амсале с отчаянием смотрела на мужа.
— Что ты все время молчишь? Сделай что-нибудь. Ведь у нас пропала дочь.
— Что я могу сделать?
— Нужно искать.
— Где? Аддис-Абеба — большой город…
— Может, ее уже убили, и она мертвая лежит где-нибудь на улице. — Госпожа Амсале опять заплакала.
— Я же тебе говорю: не хорони ее заранее, женщина! Не надо впадать в панику… Действительно, что же предпринять?
— Я все же побегу, поищу ее, — предложил Тесемма.
Ато Гульлят побагровел от гнева:
— Садись и не трогайся с места. С сегодняшнего дня ты ни шагу не сделаешь из дома. Понял? Не вздумай мне перечить, мальчишка. Иначе между нами все кончено. Я тебе обещаю!
Тесемма совсем сник. Отец всегда относился к нему с любовью, редко повышал на сына голос. Но сейчас это был другой человек. Он кричал и топал ногами, того и гляди, ударит. А рядом плачущая мать. Жалко ее. Как им сказать, что Хирут нужно найти во что бы то ни стало и во что бы то ни стало нужно помешать ей сделать то, что она задумала?! Вечером может быть уже поздно. Нет, правду говорить им нельзя. Они бросятся искать дочь и, конечно, сами того не желая, выдадут ее. Тогда ей не спастись. Лучше молчать. Будь что будет.
«А что было бы, если бы она вдруг сейчас появилась дома? — размышлял Тесемма. — Да, если бы она пришла…» Тесемма знал, что он сделал бы тогда. Он сразу же позвал бы Деррыбье. Все рассказал бы о себе и Хирут. Деррыбье понял бы и помог. Ему можно довериться. «Ах, сестренка, сестренка, зачем тебе все это? Вернуться бы тебе домой — еще не все потеряно…» — мысленно повторял он, а сердце ныло от тревоги за нее, за себя, за родителей.
Госпожа Амсале немного успокоилась. Прикладывая носовой платок к покрасневшим векам, она сказала:
— Отец прав, Тесемма. Отправляйся в свою комнату. — Когда сын вышел, она повернулась к мужу: — Опять этот человек!
Ато Гульлят понял, кого имеет в виду жена. Ответил:
— Да, прямо напасть какая-то. И это Деррыбье, которого мы же воспитали! За что нас наказывает бог? Зачем он делает так, что человек, которого мы растили, учили, воспитывали, преследует нас? — Он погрузился в мрачные размышления.
— Ай, ничего, пусть будет так, — сказала вдруг госпожа Амсале.
— Что?
— Ничего, ничего. — Она замолчала, не хотела говорить больше ни слова. Она и сама толком не знала, испугала ее или принесла облегчение внезапно пришедшая в голову мысль.
Ато Гульлят внимательно посмотрел на жену. На ее лице он увидел такое выражение жестокости, какого ему в жизни видеть не приходилось.
— Что ты задумала? Скажи. Лучше, если мы это вместе обдумаем.
— Что я должна тебе сказать? Я ничего не знаю. — Она нервно рассмеялась. Смех перешел в истерический хохот. «Не помутился ли у нее рассудок?» — испуганно подумал ато Гульлят.
— Успокойся, дорогая. — Он гладил ее по плечу.
Госпожа Амсале продолжала трястись от смеха и все повторяла:
— Я ничего не знаю, не знаю. Когда придет Деррыбье… Терпение… Терпение… Пусть это случится завтра… Или послезавтра… Никто еще не отказывался от денег… Особенно если покупают машину… Ребенок из благородной семьи опозорен, а какой-то несчастный бедняк покупает машину… — И ей вдруг представилось, как ничего не подозревающий Деррыбье сидит за столом в ее гостиной, а она с улыбкой потчует его свежеиспеченной инджера и отравленным воттом.
Тесемма солгал матери и отцу. Хирут и Теферра ушли еще ночью. А он измаялся, дожидаясь рассвета, — ему не терпелось увидеть отца с матерью. Но время словно остановилось.
После того как Теферра позвонил Лаике, главному в их организации, и долго говорил с ним о том, что Деррыбье необходимо убрать, Тесемма понял, что дело принимает нешуточный оборот. Тут можно так загреметь, что своих не найдешь. Ему и Хирут угрожает опасность, и немалая. Кончились забавы, игры в лихих подпольщиков. Запахло порохом и кровью. Осознав это, Тесемма совсем пал духом.
Ночью он слышал перестрелку. Несколько раз забывался тяжелым сном. Тогда перед ним возникал ангел смерти и скалил зубы. От этого страшного видения Тесемма просыпался. Хотелось бежать куда глаза глядят. Из соседней комнаты, где были Хирут и Теферра, доносились шорохи, приглушенный шепот. Тесемма чувствовал себя заброшенным и одиноким. Злился на сестру. И чего она нашла в этом типе? Его передергивало, стоило только представить, как жадные губы Теферры прилипают, словно намазанные клеем, к ее губам, а вспотевшая рука шарит по ее телу, — противно! Когда же он закрывал глаза, надеясь уснуть, ему мерещились еще более мерзкие картины, от которых он вертелся в кровати. Только под утро его сморил сон. Он увидел во сне, как Хирут, Теферра и он развешивают на электрических проводах эмблемы ЭНРП, как их окружают одетые с ног до головы во все красное бойцы отряда защиты революции… вот он убегает от них… ноги словно ватные… падает… подымается, а ноги уже связаны… вот он ползет, царапая ногтями землю… его догоняют… Мокрый от выступившей испарины, он проснулся. За стеной ни звука. Он заглянул в соседнюю комнату — пусто. Хирут и Теферра ушли. Даже записки не оставили.
Сам не понимая, зачем он это делает, Тесемма позвонил домой и сказал, что Деррыбье избрали председателем кебеле. Мать спросила, где Хирут, он сказал, что не знает. Ему хотелось побыстрее выбраться отсюда, попасть домой, к родителям. Он им откроется, все выложит начистоту, ничего не утаит. Однако в присутствии отца и матери не мог выжать из себя ничего вразумительного. И от этого совсем растерялся. Голова не работала. Хотел сказать: «Нам угрожает смерть, спасите нас, а то мы свалимся в пропасть, помогите нам», — но слова застряли у него в горле. Уже дома он с горечью осознал, что бросил сестру в беде, даже не попытался выяснить, где она.
Хирут и Теферра вскоре вернулись в лавку. Тесеммы там не было.
— Он предал нас, — безапелляционно заявил Теферра.
Хирут уклончиво ответила:
— Возможно, и так.
— Хм, «возможно»! Никаких сомнений. Ты разве не слышала, что он сказал вечером? Последыш Дерга. Он предал нас. Иначе не сбежал бы тайком.
Сверкнув глазами, Хирут резким движением головы откинула прядь волос со лба:
— Нисколько не удивлюсь, если он предаст. Но не по причине своих политических взглядов, как ты считаешь.
— Думаешь, просто струсил?
— Хотя бы и так. Назови мне человека, который не боится за свою жизнь. Жить — это большая радость.
— Но мы-то не сбежали.
— А, брось, пожалуйста! Жизнь всем дорога.
— Особенно тебе…
— Да! Мне особенно! Люблю жизнь, эту музыку жизни, которую можно слушать вечно! Но сейчас мы играем в опасную игру.
— Значит, по-твоему, надо уходить?
— Я этого не сказала.
— Что же тогда ты имеешь в виду, не могу понять. — Теферра разозлился.
— Э, да ты нервничаешь. А ведь с опасностью приятно играть в прятки. Не правда ли, приятно? — поддразнила она его.
Да, с Хирут надо всегда быть готовым к любым неожиданностям. Неизвестно, что может прийти ей в голову. Кого угодно собьет с толку, никогда не поймешь — то ли шутит, то ли всерьез говорит. Трудно любить такую. С ней и не мечтай обрести душевный покой. Но с такой девушкой не захочешь расставаться — она никогда не наскучит. Сама того не желая, она держала Теферру в постоянном напряжении.
— Не вижу в этом ничего приятного, — сказал он.
— Ты, как и мой брат, — ни рыба ни мясо. Жизнь без эмоций — ничто. Бессмыслица! Опасность, волнующая кровь, — что острая приправа, делающая кушанье вкуснее. — Она достала из сумочки пузырек с лаком, отвинтила крышечку и кисточкой стала наносить красный лак на ногти. — Мы занимаемся опасным делом: распространяем листовки, развешиваем эмблемы, пишем лозунги на стенах домов и на асфальте дорог. — Она растопырила пальцы левой руки, с удовлетворением посмотрела на свою работу. — От этого жизнь становится полноценной.
— Не играем ли мы с огнем? — Он не переставал ей удивляться.
— Вот это и есть жизнь. От осознания опасности сильнее, чаще бьется сердце. Долой мещанскую успокоенность! Разве это жизнь, если время тянется час за часом, день сменяется вечером, вечер — ночью, а ночь — утром, и все по привычке, однообразно, попусту, не пробуждая никаких чувств?
Он горячо возразил:
— Для большинства людей время не тянется попусту. Ни одна минута не проходит без волнений. Каждый день — заботы о хлебе насущном. От этого сердце еще как забьется! Голод не дает скучать. Но мы сейчас говорим о другом. Речь идет о смерти и жизни. Ты не хочешь увязнуть в болоте мещанства, потому-то тебе и захотелось поиграть в прятки с опасностью, не правда ли?
Она подошла к шкафу и принялась рассматривать себя в зеркале. Черная блузка и брюки подчеркивали красоту ее фигуры. Она собрала в пучок и перевязала красной косынкой мягкие длинные волосы. Красной помадой аккуратно подкрасила губы. Улыбнулась. Повернувшись к Теферре, сказала:
— Как было бы радостно чувствовать себя такой, как все!
— Нет! Если бы ты была такой, как все, ты бы прокляла тот день, когда родилась.
— Неужели? По-моему, проклинать нужно только скуку.
— Ну хорошо, если ты так страшишься скуки, бесцельного прозябания, почему бы тебе не поехать в деревню? Там бы ты увидела тяжелую жизнь крестьян, и твое собственное существование обрело бы смысл в служении им. Почему бы тебе не принять участие в общенациональной кампании «Развитие через сотрудничество»?
— А почему бы тебе самому не принять? — парировала она сердито.
— Я не поехал в деревню из-за тебя. Ты же не хотела. И сейчас я попал в этот огонь из-за тебя.
— Не смей думать, что из-за меня!
— Ну, еще я остался без работы. Жить-то надо. Не правда ли?
— Так бы и говорил. А то — «из-за тебя». — Она зло передразнила его. — Нечего валить на меня свои беды.
Отца Теферры, крупного землевладельца, носителя титула фитаурари, после свержения императора арестовали, а имущество семьи национализировали. Теферра потерял прежнюю работу, а на новую ему никак не удавалось устроиться. Куда бы он ни подавал заявление о приеме, узнав имя его отца, ему говорили: «Так ты сын фитаурари такого-то? Иди, мы сообщим тебе». И потом, конечно, молчание. Бюрократы из государственных учреждений, стараясь побыстрее избавиться от него, отделывались дежурными фразами: «Мы тебя вызовем», «Мы тебе сообщим», «Не ходи, жди». Везде повторялось одно и то же: настороженные расспросы об отце, пустые обещания и несбыточные надежды. «От меня шарахаются, как от заразного больного, — с горечью думал Теферра. — Когда я называю имя отца, у них даже выражение лица меняется. Трусы поганые! Бюрократы! Что же мне делать? Называть только свое имя, скрывая отцовское? Вот ведь как все изменилось! Раньше имя отца открывало передо мной любые двери, служило лучшим пропуском. Сегодня оно — сигнал опасности, точно погремушка на шее прокаженного».
— Разве наказывается сын за грехи отца? Есть такой закон? — спросил он Хирут.
— А разве не наследует сын богатство отца? — спросила она в ответ, поправляя волосы.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Не кричи! Когда дело касалось наследства, то тут ты первый горло драл, отстаивая свои права. Не так, что ли? Будь ты незаконнорожденным ребенком, то приложил бы все силы, чтобы доказать, что ты сын своего отца. И все ради права наследования. Сейчас, когда титул фитаурари стал для тебя препятствием в жизни, ты готов отказаться от отца, откреститься от него. Да еще при этом вопрошаешь: «Разве наказывается сын за грехи отца?» Уж если пользовался раньше привилегиями, то нечего сейчас роптать.
— Ты ошибаешься! Абсолютно не права!
— Ай, брось! Подумай-ка лучше, что мы скажем Лаике о Тесемме.
— Я не знаю, тебе виднее.
— Ну ладно, не злись. Вечером предстоит большая работа. Опять в нашем квартале прольется кровь.
— Мне это не нравится.
Она окинула его холодным презрительным взглядом.
— Ладно. Хватит распускать нюни. Пошли на конспиративную квартиру.
Теферра очень не хотел идти туда с Хирут. Он старался избегать встреч с Лаике, командиром их группы. Когда Лаике видел Хирут, у него даже слюни текли от вожделения. Мерзкий тип. Здоровый, как бык, с людьми себя держит нагло, обращается словно с челядью. Но больше всего Теферру мучило даже не это. Он боялся за Хирут. Ведь она такая отчаянная! Как бы чего не случилось. Нет, он не оставит ее одну. Будет с ней до конца. Жизни без этой девушки он себе не представлял. Он давно ее любил. Еще несколько лет назад, до всех катастроф, у него была возможность уехать в Америку на учебу. Предполагалось, что и Хирут поедет. Однако накануне отъезда выяснилось, что оформление стипендии для Хирут задерживается. Тогда и он отказался от поездки. А потом все закрутилось, завертелось… Отца арестовали… Бывали минуты, когда Теферра жалел, что не уехал, проклинал свою мягкотелость. Но это случалось редко. С годами его любовь к Хирут разгоралась все жарче.
Они вышли на улицу. «Нет. Это абсолютная глупость! Надо ж так влюбиться — она превратила меня в своего раба! Я должен стать свободным! Чем дальше, тем будет только хуже. Она увлекает меня в ад, а я, как баран, безропотно иду за ней следом». Хирут остановила такси. Словно во сне он сел вместе с ней на заднее сиденье.
— Ты чего приуныл? — спросила она чуть погодя.
— Да так…
— Мне кажется, я тебя обидела… А?
— Если бы я был способен обижаться на тебя, то уже давно стал бы человеком. — Отвернувшись, он смотрел в окно. Но глаза его ничего не видели.
Она взяла его за руку. Он повернулся и посмотрел на нее. Глаза их встретились. Они улыбнулись друг другу. Он сжал ее руку. Затем склонился к ней и, вдыхая чудесный запах ее тела, прошептал на ухо:
— Я тебя люблю…
Шофер резко затормозил, и они ударились о спинку переднего сиденья.
— Приехали! Вас подождать? — Шофер набивался на обратную поездку — рядом был рынок, но он в это время закрыт, и пассажиров не предполагалось.
— Не надо. — Хирут протянула ему деньги. — Сдачу оставь себе, — добавила она, посмотрев на разочарованную физиономию таксиста.
Они свернули в узкий переулок. У одной ничем не примечательной лавчонки, каких здесь было много, Хирут остановилась.
— Гвоздика есть?
— Зачем? — спросил лавочник, молодой парень с бритой наголо головой.
— На сережки, — отвечала она.
— А вам что?
— Мне книгу «Слава небесам». Для моей болезни.
Хозяин лавки посмотрел налево и направо и, убедившись, что вокруг никого нет, открыл небольшую дверцу возле витрины:
— Проходите.
Внутри помещения на полу сидели три грязных оборванца. Перед ними стоял большой чайник, они жевали листочки чата. Несмотря на лохмотья и грязь, было видно, что все трое — люди молодые, крепкие. Рядом с ними в пустом ящике из-под мануфактуры лежали автоматические ружья. Оборванцы подмигнули Хирут, изучающе покосились на Теферру. Один из них сделал глазами знак хозяину. Тот отодвинул в сторону полку и пригласил Хирут и Теферру пролезть в открывшуюся дыру.
Через узкий и низкий лаз они пробрались в довольно большую комнату. С потолка свисала мощная лампа, заливая помещение ослепительно ярким светом. Было душно от сигаретного дыма, который, однако, не мог забить сладковатый запах гашиша.
В четырех углах комнаты работали какие-то люди. Двое парней копошились у портативного печатного станка — размножали листовки. Двое других разбирали большую кучу денег — складывали в пачки банкноты одного достоинства. Мужчина и женщина разглядывали и записывали номера пистолетов и автоматов, лежавших в третьем углу. В четвертом какой-то испуганный юнец отвечал на вопросы своих старших товарищей. Лаике устроился в центре комнаты — склонившись над небольшим столиком, он что-то писал. К нижней губе прилипла тонкая сигарета цвета высохшего листа. Он был широкоплеч, косматая, чем-то напоминающая бычью голова крепко сидела на толстой шее.
Никто, кроме Лаике, не обратил внимания на вновь пришедших. Каждый продолжал заниматься своим делом. Лаике встал из-за стола.
— А, Новогодняя! — приветствовал он Хирут (это была ее подпольная кличка). — С каждым днем ты становишься все красивее и красивее. — Когда он говорил, его голос звучал как гром небесный.
— Спасибо. Я становлюсь все красивее, потому что сердце мое бьется все сильнее, — ответила Хирут с улыбкой.
— Распускаешься, словно вечерняя роза. — Он облизнул нижнюю губу, смахнув сигарету.
Теферра неловко топтался рядом. Очевидно, он для Лаике — пустое место. «Не удостоил даже кивком, точно меня здесь и нет». От обиды и злости на этого человека у Теферры вспотели ладони. Он пригладил свою пышную шевелюру — не стоять же истуканом!
Лаике ухмыльнулся, по-прежнему обращаясь только к Хирут:
— Ну, Лаписо отправился на жаровни ада. Одного из наших бойцов он ранил. Чтобы не попасть в плен, этот товарищ застрелился. Вот это я и называю дисциплиной. Он убил себя, чтобы мы жили. И мы будем жить. Лаписо убрали вовремя. Он пронюхал, где расположена конспиративная квартира нашей ячейки. Останься он жив, нас здесь уже не было бы. А на том свете пускай делится добытой информацией с кем хочет. Ха-ха! — Он провел, широченной ладонью по своему массивному подбородку. При этом раздался звук, словно наждачной бумагой зашуршали.
На нем была белая рубашка с короткими рукавами. При движении рук было видно, как мускулы перекатываются под кожей большими круглыми камнями. Физическая мощь этого человека подавляла Теферру, вселяла в него страх. Он еще сильнее возненавидел Лаике. Опять его охватило жгучее чувство ревности. Хирут наверняка восхищена этим атлетом. Она всегда говорила, что ценит в мужчинах силу и храбрость. Теферра крепко сжал зубы. «А что если ударить этого бугая кулаком, прямо в его здоровенную морду?» — От неосуществимости этой идеи заныло в груди.
— Да, между прочим, — сказал Лаике, — вы правильно сделали, что сразу же сообщили об избрании Деррыбье. Пока не забыл… Оружие и деньги получили? — Он сунул в рот новую сигарету, глубоко затянулся.
— Да, получили, — угрюмо ответил Теферра, опередив Хирут.
— Что с тобой, парень? — Впервые Лаике пристально посмотрел на Теферру. — Опечален чем или задумал что?
— Ничем не опечален. И ничего не задумал.
— Это хорошо. Во время революции нет места для печали. Революция — это праздник угнетенных. От тебя не требуется думать. За тебя думает твоя организация. От тебя требуется действовать, действовать, действовать. И только! Однако уж не колеблешься ли ты?
— Где уж мне колебаться — меня словно уздечкой тянет мое классовое происхождение.
Лаике улыбнулся, показав свои большие, белые, как молоко, зубы:
— Верно. Вне класса не существует такой вещи, как характер или натура. Кажется, так говорил Мао. Человеческий характер, подобно другим явлениям, развивается по законам диалектики. Характер человека не может оставаться без изменений, в одном положении, словно застойный пруд. Как любое явление, он изменяется, растет. Сознательность, дисциплина, действия. Только тогда не будет никаких колебаний… Да, вот что! Где твой брат? — спросил он, повернувшись к Хирут.
Она была готова к этому вопросу.
— Неожиданно заболел, слег, — ответила без запинки.
— В нашей организации для больных нет ни места, ни времени! — заорал он вдруг и грохнул по столу своим кулачищем. Все находившиеся в комнате оторвались от своей работы и настороженно ждали, что будет дальше. — Мне нет никакого дела ни до больных, ни до слабых, ни до побежденных. Наша организация — не приют для инвалидов. Нет у нас времени отлеживаться и выслушивать всякие там истории о болезнях. К черту нытье стариков и немощных! Сейчас, когда мы получили свободу действий, у нас нет другого выбора, кроме как сражаться, стиснув зубы до боли. Это всем должно быть ясно!
В комнате повисла тишина. Лишь спустя некоторое время каждый вновь занялся своим делом.
— Мы ему скажем, чтобы он не валял дурака и поднимался, — сказал Теферра, видя, как смутилась Хирут.
— Он обязан подняться! Ведь сегодня вечером вам предстоит важная работа.
— Мы готовы, — сказала Хирут.
— Так какого черта он слег! Или испугался? Между прочим, как его зовут? Все время вылетает из головы его имя. У меня нет ни уважения, ни снисхождения к трусам. — Он жадно затянулся сигаретой с наркотиком.
«Да, кроме Новогодней, у тебя в памяти ни одного имени не задержалось», — подумал Теферра, мысленно выругавшись.
— А этот, как его, которого выбрали председателем кебеле… Деррыбье, он вправду был слугой в вашем доме? — Лаике испытующе посмотрел на Хирут.
— Да, был, — ответила она.
— Ну и какой он человек?
— Был парень как парень. Сейчас не знаю. Трудолюбивый. Все стремился в люди выбиться.
— Кем же он хотел быть?
— Не знаю. — Она пожала плечами.
— Тебе надо знать. «Я не знаю» — это не ответ.
— Он приударял за Хирут, — ввернул Теферра и сразу пожалел о нечаянно вырвавшихся словах.
— О, это хорошо! Надо этим воспользоваться.
— Мне? Воспользоваться? Как же?
Лицо Лаике приняло циничное выражение.
— Воспользуйся своей красотой! Раз он приударял за тобой, значит, ты ему нравишься. Вот и подстроим ему западню. А ты будешь как бы приманкой. Женская красота может стать мощным оружием. Я думаю, ты, Новогодняя, в этом смысле можешь принести много пользы. Если постараешься, он будет наш.
Теферра даже поперхнулся, услышав такое. Он был готов броситься на Лаике, но сдержался. Сжав кулаки, он громко сказал:
— Дешевая и опасная затея. Ты ее не заставишь это сделать.
Лаике ухмыльнулся. Протянул руку, будто намеревался обнять Хирут, но та отстранилась. Теферра сделал шаг вперед. Весь его вид выражал такую решимость, что Лаике если и не испугался, то посчитал за лучшее пока не связываться с парнем. В конце концов, с ним можно будет разделаться позже. Пусть сначала выполнит поставленную перед ним на сегодняшний вечер задачу.
— А ведь ты ее любишь, — сказал он.
— Это мое личное дело, — ответил Теферра.
— Ты недостаточно сознателен. Ради высокой цели использовать красоту девушки не зазорно. Или ты не веришь в нашу цель?
Теферра понял, куда клонит Лаике, и промолчал.
— Ладно, не кипятись. — Лаике примирительно похлопал его по плечу. — Я же не заставляю ее заниматься проституцией. От нее и требуется всего-то пококетничать с этим Деррыбье, увлечь его. Глядишь, он и примкнет к нам.
— Ликвидировать его — и точка. — Теферра энергично взмахнул рукой.
— Убить всегда успеем. Вот если бы он стал сотрудничать с нами, это была бы удача. Представляете, председатель кебеле — наш человек!
— Но он знает нашу линию, — возразила Хирут.
— Нет сердца, которое устояло бы перед женскими чарами. Вон Теферра — во льва превратился, покоренный твоей красотой. Стоит тебе захотеть, и ты приберешь к рукам Деррыбье. Ищи способ сблизиться с ним. Не успеешь оглянуться, как он станет твоим пленником. Это будет легко!
Лаике плотоядно улыбался, поглядывая на Хирут. Он уже решил, что, начиная с завтрашнего дня, девушка будет работать рядом с ним. Лакомый кусочек. А этого не в меру пылкого воздыхателя придется убрать. Уж слишком он подрывает своим поведением престиж командира.
Теферре не терпелось уйти. «Выбраться, выбраться из этого притона и увести Хирут», — стучало в его мозгу. Он коснулся ее руки, легонько сжал локоть.
Хирут не шелохнулась. «Это будет легко», — рассеянно думала она.
Багряно-красное солнце клонилось к закату и вот-вот должно было скрыться за спинами гор. Оно бросало огненные отблески на темнеющее небо, расцвечивая высокие перистые облака в розовато-алые тона. Обычно в этот предсумеречный час многие жители Аддис-Абебы выходят на улицы, чтобы полюбоваться прелестью уходящего дня.
Но сегодня на улицах совсем мало народа. Почти замерло автомобильное движение. Лишь изредка по пустынной и оттого кажущейся неимоверно широкой мостовой прошуршит шинами куда-то спешащая легковая машина.
Кампания «красного террора» набирала силу. Из разных районов города доносились звуки перестрелки. Задолго до восьми вечера обезлюдел рынок, в иные дни бурлящий допоздна. Витрины многочисленных лавочек и магазинов наглухо закрыты ставнями. Столица как бы погрузилась в тяжелый сон.
У кафе на площади Мексики, возле других популярных кафе не видно автомобилей, в которых обычно, тесно прижавшись друг к другу и не сводя друг с друга горящих глаз, сидели влюбленные. Не суетятся официанты, разнося посетителям кофе с молоком, пиво, виски, мороженое, папайевый, апельсиновый или банановый соки, лимонный напиток.
Надоедливо кружившие рядом в поисках пропитания нищие, кажется, насытились и скрылись вместе с солнцем.
А где же машины состоятельных горожан, которые, полакомившись кытфо[37] и запив сытный ужин ареки и фруктовыми соками, мчатся на север по годжамской дороге искать подружек в ночных заведениях? В Аддис-Абебе много дорогих гостиниц. Но ныне их железные жалюзи опущены.
Нет привычного оживления и на окраинах, в районах трущоб, где ютятся бедняки. Десятки тысяч обездоленных женщин, пришедших в столицу из разных провинций страны в поисках счастья, торгуют там своим телом. Напрасно эти женщины стоят у дверей своих каморок, напрасно размалывают кофейные зерна в старых кофемолках, жгут благовония и молят бога ниспослать им сегодня вечером хоть какого-нибудь загулявшего пьяницу. У них нет документов, их промысел считается незаконным, потому они живут в вечной тревоге за свою судьбу. Но деваться им некуда. Аддис-Абеба — их последняя надежда. Они ждут клиентов, а клиенты не появляются.
Приуныли и самогонщицы. Их убогие лачуги, которые только человек с больным воображением мог бы назвать кафе или баром (но именно так любили называть эти забегаловки их владелицы), цепью опоясали город. Здесь торговали дешевым вонючим пойлом, но и его называли высокопарно — ареки. Сегодня торговля совсем не шла. Даже закоренелые пьянчуги не казали носа из своих домов. Сидели трезвые и мрачные, готовые в любую минуту сорвать зло на притихших женах.
Район Арат Кило, где жил Гьетачеу Ешоалюль, брат госпожи Амсале, был похож на разоренную войной деревню. На улицах не было ни души. Только тощие бездомные собаки рылись в отбросах на помойках.
Гьетачеу сел в свой старенький, дребезжащий, как пустая консервная банка, «пежо-404». Спустившись вниз по улице от здания Министерства образования, он остановился недалеко от бывшего парламента, напротив церкви святой Троицы, у кафе «Хорайе». Выйдя из машины и не потрудившись запереть дверцу, медленным шагом вошел в кафе. Кроме знакомого лысого официанта, кивнувшего ему у порога, там никого не было. Даже хозяйка не сидела на стуле за кассой.
Официант по имени Мэлькаму, не спрашивая, налил в стакан виски и протянул Гьетачеу. Облокотился на стойку. Ему явно хотелось поболтать с посетителем.
— Что стряслось со всеми?
— «Красный террор»! Люди предпочитают отсиживаться по домам, — с готовностью ответил Мэлькаму.
— Идиотизм, — сказал Гьетачеу медленно. — Да спасет от «красного террора» юбка жены. — Он глотнул виски.
Часы на башне парламента пробили семь. Обычно в это время в кафе можно было встретить кого-нибудь из журналистов.
Прежде это кафе считалось одним из самых престижных в столице. Гьетачеу помнил, как несколько лет назад его торжественно открывали в присутствии журналистов из района Арат Кило и членов парламента. «Да, время бежит», — подумал он. Когда-то завсегдатаями «Хорайе» были так называемые именитые люди, цвет общества. Обладатели высоких титулов сидели за круглыми столами, пили виски с содовой из высоких стаканов, помешивая длинными ложечками лед. А разговоры-то какие вели! Сейчас и вспомнить смешно. Обсуждали проект закона о взаимоотношениях землевладельцев и арендаторов, спорили: «Чью землю и под какой выкуп передадут в пользование крестьянам?» — «А, бросьте! Если закон будет утвержден, он создаст опасную обстановку. Арендатор и землевладелец вцепятся друг другу в глотку». — «Кстати… чиновникам, которые подготовили проект закона, неплохо было бы знать, как много земли в Эфиопии. Вроде образованные люди, а очевидных вещей не учитывают». — «А разве я не то же самое вам говорю? Эти чиновники совершенно не представляют себе истинного положения в стране. Они думают, что все легко и просто, как на деревенских гуляньях, где можно послушать песни, а потом порезвиться с местными красотками. Хо-хо. Однако со своей землей и со своей законной женой лучше не шутить». — «Вот-вот. Сегодня сунешь палец, а завтра, глядишь, руку по локоть откусят. Где гарантия, что крестьянин, получающий сегодня право пользоваться моей землей, которую я унаследовал от деда и прадеда, завтра, обнаглев, не скажет мне: а ну-ка убирайся отсюда? Вы говорите, что ничего не выйдет, если только через труп помещика? Нет и нет. Пока у змеи не разбита голова, она опасна. Будь прокляты крикуны, призывающие передать землю тем, кто ее обрабатывает! Эй, молодцы, пока проект закона о взаимоотношениях между землевладельцем и арендатором не вошел в силу, размозжим ему голову, быстренько похороним, а уж отпущение-то грехов отмолим себе».
Ох уж эти именитые снобы, любящие почесать языки за стаканом виски. Как их ненавидел Гьетачеу! Все в них раздражало его: разговоры, манера помешивать ложечкой в стакане, вечные жалобы на здоровье. «Ты, — говорили ему, — еще молод, твои внутренности могут все переварить. А у нас желудок, печень — все расстроено». И высокое у них давление, и низкое, и суставной ревматизм, и другие болячки. Соленого, острого им нельзя. Масло, мясо, сахар — ни в коем случае. Живут на капустном отваре, прямо умирают от диеты. При этом они томно потягивают виски, пригоршнями вынимают из карманов таблетки от всевозможных болезней и, точно конфетами, угощают ими друг друга. «Вот попробуй, удивительное лекарство. Один армянин достал по знакомству». — «Что ты, наивный ты человек! Разве это лекарство? Вот мое лекарство, вчера за большие деньги купил в аптеке, лучше не бывает». Они жуют таблетки и запивают их спиртным. Ну разве не прав был путешественник А. Уальд, который в конце прошлого века посетил Эфиопию и потом писал в своей книге: «Я не видел другого такого народа, который, подобно эфиопам, любил бы так лекарства…»
В этот момент размышления Гьетачеу прервал Мэлькаму. Он показывал пальцем на карман Гьетачеу, откуда высунулась бумажка:
— Дружище, как бы вам деньги не потерять. Вон бырр того и гляди выпадет. Э, да ведь это не бырр, а лотерейный билет. Шестьдесят тысяч бырров чуть не вывалились. Ведь сегодня розыгрыш лотереи.
Гьетачеу перевернул билет, посмотрел его номер и день розыгрыша.
— Ты прав, — сказал он. — Я могу сегодня стать владельцем шестидесяти тысяч бырров.
Мэлькаму приблизился к нему.
— Со вчерашнего дня у меня чешется рука. — Почесав ладонь, он поцеловал ее.
— У тебя случаем не чесотка?
— Нет, не чесотка. У меня рука чешется в предчувствии денег. — Его маленькие глазки горели надеждой. — Я пообещал святому Габриэлю подарок и от его имени купил билет.
Неподалеку грянули три винтовочных выстрела.
— Почему же ты не купил билет от своего имени?
Мэлькаму, напуганный выстрелами, не расслышал вопроса.
— Что вы сказали?
— Я тебя спрашиваю, почему ты купил билет от имени Габриэля?
— А вдруг святой Габриэль поможет? Я ему пообещал пожертвовать сто бырров.
— Не мало ли? Можно бы и больше пожертвовать тому, от кого зависит твоя судьба.
— Если выиграю, за мной не станет. Добавлю расшитый золотом зонт.
— Добавь бычка. Габриэль на всякую мелочь не польстится.
— Ой, не сглазили бы вы!
— А ты не надейся, что сможешь ублажить Габриэля мелкими подачками. Пустое дело!
— Свят-свят, — Мэлькаму перекрестился.
Гьетачеу усмехнулся. Наверное, это в крови у эфиопов — как у больших начальников, так и у таких вот простых официантов, — всегда возлагать надежды на подкуп: даже самому ангелу небесному готовы дать взятку. Ну и народ! Допив виски, он сказал:
— Можно обмануть церковных старост, но святого взяткой не соблазнишь. Обещай ему пожертвование или не обещай — что тебе на роду написано, то и будет.
— Вы считаете, что бог не ниспошлет мне выигрыша?
— Что будет, то будет. — Гьетачеу хотелось прекратить этот разговор.
Однако Мэлькаму не мог успокоиться.
— Без бога не обходится ни одно дело. Возьмите, к примеру, моего отца и его земляка, фитаурари Гульлята (правда, сейчас он просит не упоминать его титула). Да вы его, верно, знаете! Он был депутатом от области Тичо. Часто посещал наше кафе.
— Да, я его знаю. Он мой свояк.
— Неужто правда? Сколько лет мы знакомы, а об этом никогда не слыхал. Удивительно…
— Перестань удивляться, рассказывай, что хотел.
— Вот я и говорю… Мой отец и ваш свояк родились в одной деревне, вместе росли. Мой отец, надорвавшись на барщине, умер. А ато Гульлят стал владельцем обширных участков земли, нахватал разных званий и титулов — большой человек. Ну и спросите сами себя: разве все это не рук божьих дело? — Он помолчал, потом продолжил: — Или вот еще. Приятель, с которым я вырос вместе, работал в доме этого фитаурари… Раз фитаурари ваш свояк, вы в доме его бывали и слугу, верно, видели. Деррыбье его зовут. Да, конечно, вы его знаете… Закончив среднюю школу, он получил работу в вашем учреждении. Так вот, на днях его избрали председателем нашего кебеле. Я же всю свою жизнь провел здесь, в этом кафе, разливая напитки, моя посуду, пресмыкаясь перед пьяницами…
— Так ты знаком с Деррыбье?
— Я же говорю — выросли вместе. Кем он стал, это другое дело, но прежде он был еще беднее, чем я. Отца Деррыбье убили, а мать его зачахла от бед, свалившихся на нее, и в конце концов умерла от тифа. Мои родители арендовали у помещика землю и кое-как перебивались. Но когда он их согнал с земли, наше положение стало совсем невыносимым. Мы с Деррыбье решили сбежать в Аддис-Абебу. Бог нас не оставил. Когда ато Гульлята избрали депутатом от Тичо, по счастливой случайности мы встретились с ним. Он устроил меня на работу вот в это кафе, а Деррыбье взял слугой к себе в дом. Так земляк моего отца помог мне устроиться на хорошее место…
— А сейчас ты встречаешься с Деррыбье?
— Да, иногда. Кроме того, он приходит сюда два раза в неделю — проводит занятия по повышению политической сознательности для работников кафе.
— О чем же он говорит на этих занятиях?
— О, обо всем! Например, советует нам соблюдать дисциплину. Он говорит, что без пролетарской дисциплины и организации победа угнетенных народных масс не будет иметь надежной гарантии. Однажды он даже рассказал о своем отце. Я хорошо помню, как он сказал: «Если бы мой отец и ему подобные бунтари были объединены в крепкую организацию, то их справедливая борьба не потухла бы, как огонь свечи от легкого дуновения ветерка, а он сам не был бы брошен в канаву, как падаль».
— Ну а сам-то ты как считаешь, в чем смысл дисциплины? — спросил Гьетачеу. Он часто слышал о выступлениях в дискуссионных клубах по этому вопросу, и ему было интересно, что скажет Мэлькаму.
— Ну как в чем? В том, чтобы бороться за уважение наших прав и добросовестно выполнять свои обязанности. Мы стараемся не грубить хозяйке, не тычем ей, как в иных кафе: «Ну ты, пошевеливайся, почему сама кофе не наливаешь?» — и так далее, не выдвигаем пустых требований, например не призываем отнять у нее это заведение. Хозяйка довольна нашей дисциплинированностью, правда, когда речь заходит о наших правах, становится несговорчивой. Что поделаешь! Видно, так уж мне народу написано — разливать напитки да мыть стаканы.
Гьетачеу глубоко вздохнул. Он презирал и одновременно жалел тех людей, которые смиренно принимают все, что бы с ними ни случилось, — плохое ли, хорошее ли. Фатализм, воспитанная религией привычка во всем полагаться на волю божью порождают инертность, нежелание изменить несправедливые порядки. Где уж тут говорить о борьбе за лучшее будущее! Если человека постигла беда, он забрасывает все свои дела и, сложив руки, смотрит с мольбой в пустое небо. Прав был Карл Маркс: «Религия — опиум для народа». Правящие классы усиливали эксплуатацию и угнетение широких масс трудящихся и при помощи Библии старались отвлечь внимание людей от условий жизни на земле, за послушание и терпение сулили райскую жизнь на небесах. В Эфиопии императоры, феодальная знать и духовенство были едины в стремлении держать народ в темноте, они спекулировали на религиозных чувствах людей. Проникшие в Африку и на другие континенты христианские миссионеры тоже призывали «язычников» к смирению, ссылаясь на Библию. Тем самым они прокладывали дорогу колонизаторам, которые закабалили многие народы. Людей заставляли верить в глупую, не имеющую ничего общего с подлинным гуманизмом идею о всемогуществе бога. На все божья воля… он меня услышит, он меня обделит, он меня и отблагодарит — так обязан был думать каждый. Но ведь человек ничего не получает свыше. Добиться чего-либо можно только собственным трудом. От самих людей зависит, будет ли их жизнь раем или адом… Сказать все это Мэлькаму? Гьетачеу с сомнением посмотрел на официанта. «Это будет гласом вопиющего в пустыне», — решил он.
— Если бог и есть, то он не вмешивается в жизнь людей и не решает их судьбы. А если есть такой бог, который делает одних людей несчастными, а других счастливыми, кого-то заставляет прозябать в бедности, а кого-то наделяет богатством, ставит господ над рабами, то лучше было бы его осудить, а не возносить ему хвалу. Налей-ка мне еще виски, — протянул он Мэлькаму свой стакан.
— Вы ни во что не верите?
— Я верю в себя.
— Ой, богохульство это.
— Да перестань.
— Что-то уж очень радостно мне сегодня…
— Думаешь выиграть в лотерею?
— Если я не выиграю, то вы выиграете.
— Ну и что?
— Так если вы выиграете шестьдесят тысяч бырров, вы же меня не забудете, надеюсь, с выигрыша мне что-нибудь перепадет? Мне виделось, что вы выиграете.
— Как это виделось?
— Очень даже ясно виделось. Недаром билет-то высовывался из вашего кармана. Это же знамение свыше. Нет, дело верное. Если выиграете, сколько дадите мне?
— Тысячу, — не задумываясь ответил Гьетачеу.
— Я же для церкви святой Троицы куплю на десять бырров расшитой золотом бархатной ткани и большую восковую свечу поставлю.
В районе патронного завода заметно усилилась перестрелка. В кафе торопливо вошли Хабте Йиргу, Гудетта Фейсса, Табор Йимер и Иов Гебре-Мариам — четыре ведущих журналиста из районов Арат Кило и Абуна Петроса.
— Можно подумать, что в вас стреляли и не попали, — вместо приветствия сказал Гьетачеу.
— Нас убьет алкоголь, а пули не тронут, — ответил ему Табор, еле ворочая языком.
Тощий, какой-то словно побитый, с узенькой полоской усов на сером лице, Табор был похож на помятое старое такси.
Гудетта Фейсса бросил алчный взгляд на стакан с виски, который держал в руке Гьетачеу.
— Если я умру, я не доставлю больших хлопот тем, кто меня будет хоронить. Заверните меня в газетные листы — и привет. — При этих словах улыбка появилась на его моложавом светлокожем лице.
— В газетные листы завертывают только вещи, а не журналистов, — изрек Иов Гебре-Мариам; он относился к товарищам чуть свысока, ибо считал себя самым талантливым среди них.
— А вечно сидящему за закрытой дверью дежурному редактору лучше помолчать. Пусть говорят «народные журналисты»! — засмеялся Гудетта. Ему показалось, что он удачно сострил.
— Где ты видишь здесь народных журналистов? — подал голос Иов.
— Гудетта предпочитает, чтобы его завернули в листы газеты, лишь из-за того, что он не в состоянии купить себе гроб, — сказал Табор, не отрывая взгляда от стоявших на стойке бутылок со спиртным.
— Потребность в гробах возросла, потому что урожай снизился и цены поднялись, — внес свою лепту Хабте.
— Да, необходим контроль над ценами. Иначе и умереть будет не по средствам.
— Вот почему я и говорю: будете хоронить меня — заверните в листы газеты.
Хабте задрал голову и, двигая бровями, заявил:
— Не затрудняйте себя! Вон на той стороне улицы видите магазин? Там продаются гробы. Как вы думаете, что начертано над дверью?
Все посмотрели туда, куда он указывал. Над лавкой гробовщика большими буквами было написано: «Усилим красный террор!» А ниже объявление: «Имеются в продаже гробы по низкой цене».
— Вот, и никакого контроля над ценами не требуется. Все ваши потребности и желания и без того там удовлетворят. И о долгах переживать не стоит. — Хабте повернулся к Мэлькаму: — Дай мне этой отравы.
Мэлькаму подал ему пива.
Гудетта и Табор переглянулись.
— Разве ты не говорил нам, — обратился Табор к Иову, — что сегодня твой день рождения? Мы ведь потому и пришли сюда.
В недавнем декрете Дерга сурово порицалась практика некоторых журналистов: те гоняются за сенсациями и готовы продавать сомнительную информацию кому угодно, лишь бы заплатили побольше. После такого предупреждения стало опасным поставлять материалы Би-Би-Си, Рейтер, АФП, ЮПИ и другим западным агентствам, чем Табор и Гудетта прежде активно занимались. Соответственно и доходы снизились. Теперь не очень-то в кафе посидишь — разве что в расчете на карман какого-нибудь приятеля.
Иов не возражал. Он заказал Табору и Гудетте виски, себе же, как обычно, чай. Он уже много лет не употреблял алкоголя.
Подняв чашку с чаем, он провозгласил тост:
— За старость! — и отхлебнул большой глоток.
Этому человеку было уже за пятьдесят. Голова его покрылась сединой, лицо поблекло, скулы заострились. Все чаще ему на ум приходила мысль, что лучшие годы уже прожиты, и прожиты бестолково. Впереди медленное угасание. А ведь когда-то он подавал большие надежды.
На приемных экзаменах в среднюю школу он показал лучший результат среди всех школьников страны и тем самым прославил свою провинцию — Иллюбабор. Им гордились не только родители, но и все жители провинции, которые в зависимости от своих возможностей подносили ему самые разнообразные подарки. И даже сегодня при воспоминании о том радостном дне у него взволнованно бьется сердце и на глазах появляются слезы. Когда наступил сентябрь и он собрался в Аддис-Абебу, чтобы учиться в средней школе имени генерала Вингейта, проводить его вышло почти все население Горе. И не было никого, кто бы не пытался подсунуть ему заветный бырр на счастье, не желал бы ему успеха и не благословлял бы его именем всех святых, кто не подбадривал бы его словами: «Куй железо, пока горячо». Все провожающие были уверены в одном: придет день, и Иов станет великим человеком. Он решил про себя, что обязательно оправдает и гордость родителей, и надежды родственников, и оказанное ему земляками доверие. И за пять лет своей учебы в школе он ни разу не уступил места первого ученика. Особенно отличался в математике — к нему обращались за помощью не только товарищи по классу, но и, случалось, преподаватели. Его прозвали Вторым Эйнштейном. Все учителя в один голос пророчили: «С такой головой в любой области знаний ты сможешь достичь больших высот». А директор школы, пожилой англичанин, говорил: «Ты один из тех молодых людей, которые являются надеждой этой несчастной и одновременно прекрасной страны». Директор выдвинул кандидатуру Иова для получения стипендии на учебу в высшем учебном заведении в Англии. Казалось, все складывалось для юноши из далекого Иллюбабора как нельзя лучше. Ему были куплены ботинки, пальто, шерстяной костюм, шляпа и даже галстук. Иов теперь смеется, когда вспоминает, каких трудов ему стоило научиться красиво его завязывать.
В то счастливое время он был преисполнен чувства радостного предвкушения: через несколько лет он возвратится из Англии врачом.
После того как вместе с другими лучшими эфиопскими студентами он три года проучился в медицинском институте, холодный климат Англии и сдержанный, не располагающий к сближению характер англичан стали ему невыносимы. Он чувствовал себя абсолютно одиноким. Все меньше и меньше он обращал внимания на учебу, которая стала ему совершенно неинтересной. Пришла пора возмужания. Однако Иов был робок с женщинами, терялся в их обществе, не знал, как подойти к понравившейся девушке, как заговорить с ней, как себя вести. Это его смущало. Природная стеснительность угнетала повзрослевшего студента. Он томился желанием, жаждал близости с существом другого пола. Ища успокоения, он зачастил в пивные.
Спустя некоторое время он вообще перестал ходить на лекции, забросил книги. Целые вечера просиживал в пивных за стаканом вина или кружкой пива. Молодая кровь в нем играла и жгла его огнем. Он вспоминал деревню, где вырос, ее поля, горные перевалы, соседей, цветы нежного мэскэля, распускающиеся весной, когда празднуют веселый праздник Креста. Ему казалось, что он слышит волнующие запахи детства: свежеиспеченного домашнего хлеба, костра, эвкалиптовых веток, пережаренного куриного вотта, белой инджера. Закрыв глаза, он видел тропинку, пересекающую долину, крестьянина, который, надев ярмо на быков, кричит: «Оха, пошли!», жирную черную землю. Он тосковал по Аддис-Абебе. А какие там есть красавицы! Он представлял себе девушку с замысловатой прической и тонзурой, как принято у некоторых эфиопских народностей. Глаза у нее чуть навыкате, слегка припухшие губы улыбаются, обнажая ровные белые зубы, она стройна и высока, как стебель кукурузы. У нее крепкие груди, крутые бедра. Она — сама свежесть, цветение. О, аромат ее тела!..
Но вот пивная закрывается. Дорогие видения исчезают. Реальность крушит мир грез и воспоминаний. Иов понуро бредет домой по скользкому тротуару, мерзкий холодный дождик стучит по зонту, прохожие кутаются в черные плащи, у них серые кошачьи глаза и покрасневшие от сырости носы, откуда-то несет жареной картошкой, нечистотами, по обе стороны улицы громоздятся мрачные небоскребы, мимо проносятся автобусы, изрыгая клубы удушливого чада, в автобусах сидят люди, уткнувшись в газеты, и никому ни до кого дела нет… Противно!
Вернувшись как-то домой пьяным, Иов с остервенением стал рвать книги, потом выбросил их.
После этого он недолго оставался в Англии. Один крупный эфиопский чиновник пообещал отправить его в Эфиопию, с тем чтобы, отдохнув на родине, он через несколько месяцев вернулся обратно и завершил образование. И действительно он приобрел Иову билет на самолет в Аддис-Абебу.
Шли месяцы. Надежда на возвращение в Англию слабела с каждым днем. Поняв, что не стать ему одним из первых врачей Эфиопии, Иов совсем сломался. Еще сильнее пристрастился к спиртному, стремясь залить им свою тоску и разочарований. Чтобы прокормиться, стал писать в газеты и журналы, благо перо у него оказалось бойкое. Вскоре ему удалось устроиться на работу в Министерство информации и национальной ориентации. Как-то месяца через два он сидел на террасе кафе и, попивая кофе, смотрел на улицу. Вдруг он увидел женщину, живо напомнившую ему тот идеальный образ, который рисовало его воображение еще в Англии. У нее были крутые бедра, крепкие груди, слегка припухшие губы, красивая посадка головы. Он не удержался, пошел следом за ней. Это была обыкновенная проститутка, каких много в Аддис-Абебе. Но Иову она казалась самим совершенством. Именно о такой женщине тосковало его сердце. Он представился. Она улыбнулась. Он пылко заговорил о любви, о том, что хочет жениться на ней. Она слушала его недоверчиво — видимо, не раз ей объяснялись в любви, возможно, и предложения делали, и она привыкла к лицемерию мужчин. Но у Иова и в мыслях не было ее обмануть. Через неделю они обвенчались.
Семейная жизнь не принесла Иову счастья. Жена, оказавшаяся особой весьма хваткой, постоянно твердила ему: «Почему бы нам не купить земли? Почему мы не строим свой дом? Почему не вкладываем деньги в банк? Ты должен все жалованье отдавать мне. Ты такой непрактичный». Как и следовало ожидать, вскоре начались ссоры. Родственники пытались их примирить — безуспешно. Он возненавидел жену, старался поменьше бывать дома, чтобы избежать скандалов. Снова запил, и это еще больше обостряло отношения супругов. Когда он пьяный, с компанией собутыльников заявлялся вечерами домой, жена ела его поедом, чуть ли не с кулаками на него набрасывалась. А дружкам кричала: «Это вы виноваты! Вы его спаиваете! Вы пьете кровь моих детей и мою!» Приятелей мужа она от дома отвадила — боясь ее злого языка, они перестали ходить к нему в гости. Иова это еще больше бесило. Пить он не бросил.
А между тем семья у него росла. Вначале он снимал квартиру из двух комнат. Когда появились дети, пришлось снимать более просторное жилье. Почти все деньги шли на оплату квартиры, на все остальное — на одежду для детей, питание — не хватало. Аванс, который на работе выдавали в начале месяца, улетучивался в первые же дни. Долги в продуктовых лавках росли тяжелой ношей на плечах Иова. Нередко случалось так, что, получив жалованье и расписавшись в ведомости, он тут же раздавал все деньги. После уплаты долгов ничего не оставалось. Такое положение, конечно, его удручало. Он изливал свое негодование в сердитых статьях о росте квартирной платы и гнете домовладельцев. С пафосом он писал о том, что нет прощения тем, кто со своих соотечественников ежемесячно сдирает 200—250 бырров за убогую квартиру. Но от того, что он громогласно обличал домовладельцев, цены за аренду жилья не переставали расти. В поисках дешевого жилья Иов переселился на окраину города. Он снимал комнаты для семьи возле дороги на Дебре-Зейт, в районе Нефас-Сильк, потом у шоссе на Асмэру в районе Лямбэрэт и наконец у дороги на Годжам, рядом с гостиницей Марха-бет. Здесь в полуразвалившихся лачугах селилась беднота. Жизнь становилась все труднее, а тон его статей все горше. Это не нравилось начальству. Тогдашнее руководство министерства даже заявило, что Иов — опасный коммунист, и сделало все, чтобы отстранить его от ответственной работы.
Вопросы, которые Иов поднимал в своих статьях, были действительно злободневными. Он призывал положить конец непрекращающемуся росту числа баров, где торгуют спиртным, и ограничить часы их работы. Требовал, чтобы был принят закон, запрещающий свободный вход несовершеннолетним в питейные заведения. Он настаивал на строгом наказании посредников, которые поставляют деревенских девушек в публичные дома и наживаются на сдаче им в аренду коек.
Последней каплей, переполнившей чашу терпения высокопоставленных чиновников Министерства информации, ведавших цензурой, явилась статья Иова, в которой тот, ссылаясь на конституцию США, призвал американское правительство во имя свободы, мира, равенства и братства прекратить агрессию во Вьетнаме. Иначе как коммунистической пропагандой такое заявление расценить было нельзя.
Тогдашний министр информации был вне себя. Утром его вызвали в Юбилейный дворец, резиденцию императора, и задали хорошую взбучку. Приближенные к императору вельможи, размахивая перед его носом газетой с крамольной статьей, кричали: «Послушай, ты, сын бедняка! Мы что, поставили тебя во главе Министерства информации, чтобы ты все это публиковал в нашей газете?» Министр не знал, что ответить. Стоял перед ними навытяжку и хлопал глазами, пока его разносили в пух и прах. Тогда он, жалея самого себя, подумал, что сидеть на его посту — это значит уподобляться куличу в печи: и снизу жарит, и сверху парит, и по бокам печет.
Разъяренный разносом во дворце, он вызвал к себе Иова и сказал ему, что всякому терпению приходит конец, что статья его безответственна и вредна и что сам он больше не может работать в министерстве. Никакие попытки Иова оправдаться не возымели действия — министр выгнал его. Иов пошел в ближайший бар и напился до бесчувствия. Только поздно вечером друзья приволокли его домой.
Там они застали жену Иова в страшном волнении — она металась по комнатам и кричала: «А дети? Дети? Лучше мне умереть. Что с детьми?» — «Дети?» — недоуменно переглянулись они и положили бесчувственного Иова на кровать. «Ушли утром в школу и еще не вернулись. О, мои дети! Лучше мне умереть! Он не привез их из школы!»
После небольшой перебранки друзья Иова кое-как успокоили ее, спросили, в какой школе учатся дети, и отправились на поиски.
Через час они привели продрогших, голодных ребятишек — нашли их в домике школьного сторожа. Дети были испуганы, крепко держались за руки, в страхе прижимаясь друг к другу. Увидев мать, они бросились к ней. «И зачем только я родила вас? Лучше мне умереть! Какое горе! Мне даже накормить вас нечем, — причитала она, обнимая детей. — Но я достану денег, потерпите, мои дорогие. Я скоро вернусь и принесу чего-нибудь поесть». С этими словами она накинула на себя лучшее, что у нее было из одежды, и выбежала из дома. Темнота укрыла ее.
Иов очнулся часа через два. В доме было тихо. Он оглядел покрасневшими глазами комнату. Дети, свернувшись калачиком, спали на диване. Голова раскалывалась от боли. Он встал. Пошатываясь, обошел комнаты. Жены нигде не было. До него наконец дошло, что с ним произошло. Нет, так жить нельзя. Он вышел во двор. Под руку попался большой нож. Иов вернулся в спальню. Вздохнул глубоко и закрыл глаза, приготовившись убить себя. «Мама, есть хочу», — послышался голос младшего из детей. Нож выпал из руки, Иов словно опомнился. Посмотрел на ребенка. Тот лежал на диване и смотрел на отца широко раскрытыми глазами. «Больше я пить не буду. Никогда», — поклялся себе Иов…
— Что с тобой? — спросил Гьетачеу.
Иов вздрогнул, точно его разбудили, и ответил со вздохом:
— Хо-хо-хо. Я думал о прожитых понапрасну пятидесяти годах. Как все же коротка наша жизнь!
— Да. — Гьетачеу прислушивался к стрельбе. — Жизнь коротка, особенно на этой неделе.
— За короткую жизнь! — провозгласил Иов, поднимая чашку чаю. — Я сегодня пришел сюда, чтобы отметить тот несчастный день, когда родился.
Гьетачеу, как бы рассуждая вслух, сказал:
— Суета все. День проходит за днем и забывается, как новости, за которыми охотится наш брат журналист. То, что привлекало всеобщее внимание вчера, сегодня уже никого не интересует. — Он повернулся к Хабте, который потягивал пиво. — Ну-ка скажи, какие сегодня новости?
— Ничего сенсационного, — отозвался тот. — Человек на собаку не бросился. Никто не покончил жизнь самоубийством, сиганув вниз головой со здания типографии «Бырханна Селям», никто не врезался на машине в памятник абуны Петроса[38], никого нигде не изнасиловали. Засуха на новости. — При этом он многозначительно посмотрел на лозунг над дверью лавки гробовщика.
— Типично буржуазный взгляд на журналистику! А стрельба во всех районах города? Или ты ее не слышишь? Это ведь и нас касается. Опять же, разве не идет война на востоке, юге, севере?
— О, это классовая война…
Гьетачеу подумал, что Хабте шутит.
— Ты хочешь сказать, что классовая война — это не новость?
— Какая же это новость? Это жестокая схватка. Без агитации и пропаганды тут, разумеется, не обойтись. Борьба нужна, а новости нет. Понял? И хватит! Больше о политике мне не говори. Я не знаю линии, которой ты придерживаешься. — Затем скороговоркой, гримасничая, произнес: — «Сплетни кончили собирать, лживые бредни распространять, над народом издеваться, в газетах ругаться, по телевизору хамить, а по радио чушь говорить».
Гудетта, выведенный из себя шутками Хабте, заявил:
— Мы недостаточно серьезно относимся к нашему делу. Если мы считаем себя народными журналистами, то мы должны как можно больше писать о разгорающейся классовой борьбе. Так о какой же засухе на новости может идти речь? Ведь мы вместо того, чтобы формировать общественное мнение, плетемся в хвосте событий.
— Ну так не плелся бы! — сердито перебил его Гьетачеу.
Табор одним глотком махнул даровое виски, со смаком крякнул, посматривая в сторону Гудетты:
— Во-во, буржуазная ограниченность дает о себе знать.
— Мнение… — протянул Иов, — мнение — это не рубашка, которую можно легко сменить. Мнение нельзя отделить от убеждения. Я удивляюсь, сколько на свете людей, относящихся к своим убеждениям так, словно это резинка, которую можно как угодно растянуть. Слишком много среди нас приспособленцев.
— Это болезнь времени, — вздохнул Гьетачеу.
Гудетта как бы в отместку Иову опрокинул в себя еще одну порцию виски. Удовлетворенно вытер ладонью губы:
— Старую собаку не научишь вести себя по-новому.
— Старая собака или не старая, нужно быть самим собой, не бахвалиться попусту, не заниматься самообманом, а делать добросовестно свое дело. Прессе есть о чем писать, если только мы не будем закрывать глаза на злободневные факты. А иначе так и останемся навсегда в хвосте. Что значит нет новостей? Разве история с голодом в Уолло нас ничему не научила? Неужели необходим еще один Дамбильди[39] с его разоблачениями?
— Слишком много развелось дежурных редакторов, — заметил Гудетта.
Гьетачеу с вызовом посмотрел на всех:
— Лучше было бы сказать, что у нас нет настоящих журналистов. Те, кто сочиняют заметки для газет, еще не есть журналисты.
— Как так? — иронически воскликнул Табор. — А известные своей ученостью дебтера из церкви святого Рагуэля, разве они не способствовали становлению журналистики и разве не были они остры на язык? Поэтому кто-то сказал: «Если имеешь друга журналиста, то тебе враг не нужен».
— Да хватит вам о политике. Сейчас дебтера цитируют работы Ленина, — сказал Хабте, уже захмелевший. При этом он повел бровями и состроил смешную гримасу. С его лица не сходила бессмысленная улыбка.
— Слава дискуссионным клубам! Теперь мы многому научились.
— Да, хотя новостей и нет, борьба нарастает, — поддакнул Хабте. — Мы стали сами себе врагами в тот день, когда начали работать в Министерстве информации.
— Нет, в тот день, когда вкусили первый коктейль в иностранном посольстве, — ввернул Гудетта и по привычке засмеялся над собственной шуткой.
— Шутки шутками, — еле слышно пробубнил Гьетачеу, — но человек сам себе враг. — При этом он вспомнил, как стал журналистом.
После того как Гьетачеу окончил среднюю школу в Котебе, госпожа Амсале представила брата господину Меконныну Хабте Вольде, влиятельному царедворцу. На третий день после этого Гьетачеу был принят с хорошим жалованьем в Министерство информации и национальной ориентации. Меконнын Хабте Вольде придерживался мнения, что нет лучших журналистов, чем дебтера из церкви святого Рагуэля, однако на него произвело сильное впечатление, как Гьетачеу за короткий срок овладел профессией журналиста, и, не видя большой разницы между журналистом и шпионом, он стал привлекать Гьетачеу к работе в обоих этих качествах.
Никто бы не усмотрел плохого в том, что Меконнын Хабте Вольд приближает к себе человека, который поступил в ведомство, известное как одно из самых могущественных и влиятельных в стране. Однако Гьетачеу очень не понравилось, что патрон пытается превратить его в своего личного наушника. По счастью, вскоре, получив стипендию, он уехал на учебу в США. Таким путем он освободился от навязчивой опеки начальника. Однако сознание того, что сестра устроила его в министерство, пользуясь какими-то связями, отягощало его совесть…
— Гьетачеу прав. Мы сами себе враги, — сказал Табор. Язык у него не поспевал за мыслями, поэтому говорил он медленно, затрудняясь подобрать нужное слово.
— Это как же?
— Да разве не говорят, что классовая принадлежность тянет сильнее уздечки? Наша мелкобуржуазная природа — наш враг.
— Что ты хочешь этим сказать? — Гьетачеу уже всерьез разозлился.
— А то, что глупо плыть против течения, реку вспять не повернешь. Вот так-то! Знаете, что я сегодня узнал?
Табор был довольно информированным человеком, поэтому Гудетта, придвинувшись к нему, спросил с интересом:
— Что же ты узнал?
— Поговаривают, будто в Министерстве информации подлежат чистке сорок человек. Насколько мне известно, среди них числимся мы, все здесь присутствующие. Ну не сами ли себе мы вредим? Если бы мы не задирали нос, а приняли вместе с массами участие в работе дискуссионного клуба, то ничего этого с нами не случилось бы. А так мы оторвались от коллектива, противопоставили себя ему. Да что сейчас говорить! Вот уж точно: «Гиена давным-давно убралась восвояси, а собака начала лаять».
— Что же ты не бросился со всех ног в дискуссионный клуб? — язвительно спросил Гьетачеу.
Табор не успел ответить, его опередил Хабте:
— Какие обвинения могут мне предъявить?
— Оппортунист из ЭДС, подрывной элемент, реакционер и так далее. Любой ярлык можно навесить.
— И кто же занимается «разоблачениями»?
— Ну, те, которые называют себя членами МЕИСОНа[40], — сказал Табор. — Ведь сегодня они заправляют в дискуссионных клубах и в ассоциации журналистов. А знаете, кому передан список с нашими именами? Этот человек работает в нашем учреждении, а вчера выбран председателем кебеле. Как его имя?.. Деррыбье!
— Да ведь Деррыбье раньше был неплохим парнем. Он что, с ума сошел? — Гудетта был поражен.
— Выслуживается, что ли? Коза, чтобы дотянуться до лакомого листочка, готова на части разорваться… А каким он был до избрания, поподробней? — спросил Хабте.
— Да скромным таким, старательным, ни с кем близко не сходился… Сейчас же — огонь. Когда выступает с речью, невольно прослезишься — так вдохновенно. Кажется, безумно влюблен в революцию… Прежде чем нас уничтожат, нужно сделать одно дело…
— Ну что еще можно сделать? Меня бесит то, что люди, которые еще вчера боялись смотреть мне в глаза, вроде Деррыбье, сейчас называют меня реакционером, подрывным элементом, оппортунистом и другими оскорбительными словами, — разволновался Гудетта. — Неужели они думают, что Министерство информации может работать без нас? Где они найдут опытных журналистов?
Гьетачеу хихикнул, словно его пощекотали:
— Они ошиблись! Мы — никто, у нас ничего за душой нет. Мы не прогрессивные, не реакционные. Мы и не журналисты. Мы — пустое место! — Он одним духом проглотил виски и продолжал: — Этот человек, Деррыбье, и впрямь спятил. Но, между прочим, есть ли кто-нибудь в нашем учреждении, кого не свела с ума эта революция?.. Эй, принеси еще выпить! — крикнул он официанту. Его не оставляла мысль, что, возможно, теперь, обладая большой властью, Деррыбье будет мстить за смерть отца. Вопрос лишь кому. Как бы там ни было, мстительный человек всегда опасен.
Мэлькаму, стоявший за стойкой, почесал ладонь, поцеловал ее и налил Гьетачеу виски. Остальные тоже попросили повторить. Гьетачеу продолжал:
— Участие в работе дискуссионного клуба не должно быть обязательным. Меня, например, никто не заставит туда пойти. А всяких там демагогов я знаю — им бы только разоблачать.
— Твое бы доброе сердце да нашим начальникам, вот было бы здорово! — высказал свое пожелание Гудетта.
— Какое там сердце! Им бы только произволом заниматься: «взять, уволить». А еще утверждают, что они действуют в интересах революции. Но так долго продолжаться не может. Нужно что-то делать. — Гьетачеу почувствовал, как сильно забилось его сердце.
Хабте поднял брови:
— Меня это не касается. Вся власть широким массам! Когда налетает ураган, лучше пригнуться, спрятаться.
— Уж больно ты, Гьетачеу, решительно настроен, как я погляжу, — сказал Гудетта.
— А ты присмирел? Помнится, ты сильно серчал, если репортеры не оказывали тебе должного внимания. Что, времена изменились?
— Теперь он их не подкармливает, — ввернул Хабте.
— Ему не выйти на пенсию в срок, тихо, — вставил свое слово Иов. — Наш начальник отдела любит на подчиненных поклепы возводить: такой-то — реакционер, такой-то — пьяница, прогульщик… О мой бог… как говорится, чья бы корова мычала… Я слышал, всех нас скоро выгонят из министерства. Сколько еще можно нас притеснять? Я думал, революция и для нас.
— Революция для угнетенных, — отрезал Хабте.
— А кто мы?
— Мы — пустое место. Ни рыба ни мясо. Ни к какому классу не принадлежим. У нас нет собственной позиции, — не унимался Хабте.
— Что значит «нет собственной позиции»? — возразил Гьетачеу. — Верить в интересы широких масс народа — это уже самостоятельная позиция. Однако невозможно же всем быть коммунистами. Коммунистическая партия выступает за качественную, а не за количественную сторону дела. Противно становится, когда видишь, как вчерашние сторонники монархии, ярые шовинисты, ратовавшие за притеснение национальных меньшинств, сегодня бьют себя в грудь, называют себя коммунистами. Глядя на них, стыдно становится, что ты, как и они, эфиоп. Я буквально заболеваю, меня тошнит от этого лицемерия. Прежде чем стать членом марксистско-ленинской организации, нужно стать подлинным коммунистом. А чтобы стать коммунистом, нужно прежде всего принять материалистическую идеологию. Ведь и сатана может цитировать Библию. Далеко не все, кто цитируют работы Маркса и Ленина, — коммунисты. Рано или поздно истина восторжествует, и притворщики будут разоблачены. Мы можем погибнуть в той неразберихе, которая сегодня существует. Но всему свое время.
Из района Селассие донесся нарастающий грохот.
— Близко стреляют. Мне кажется, нам лучше уйти, — сказал Иов.
Хоть он и предложил уйти, ему этого совсем не хотелось. Дома ему было не по себе — с женой он по-прежнему не ладил. Но и в кафе засиживаться было не резон: пользуясь тем, что Иов угощает, Гудетта и Табор без устали подзывали Мэлькаму.
— Я остаюсь, — решительно заявил Хабте. — Боюсь возвращения в пустой дом.
— Да, неизвестно еще, где тебя встретит смерть, здесь или в другом месте. Уж лучше подождать ее за стаканом, — меланхолично произнес Гьетачеу.
В это время прихрамывая вошла хозяйка кафе. На ней была небрежно наброшенная шамма.
— Поразительно, неужто из всех моих постоянных клиентов остались только вы? — с показным изумлением воскликнула она, прикидывая в уме, кто из них пьет в долг, а кто за наличные.
— Не бойся, нас разлучит только смерть, — отозвался Гьетачеу.
— Пусть сгинут твои враги! — И она повернулась к Хабте: — Сын мой, прошлой ночью я видела тебя во сне. Будто я нарезаю белое, как хлопок, сало и с рук кормлю тебя. У меня сны всегда вещие. Это к удаче!
Хабте замахал на нее руками. Он терпеть не мог жирного, особенно сала. Знает ведь, старая ведьма, и нарочно дразнит.
— Как миленький проглотил. Ты же любишь поесть… Ну а ты? — обратилась она к Табору. — Сегодня у тебя радостное лицо. Где ты пропадал всю неделю?
Табор насупился. У него не было ни гроша за душой, потому он и не появлялся здесь. Хозяйка отказывалась отпускать ему спиртное в долг. Он ей и так много задолжал. Она даже ходила к нему в министерство и жаловалась начальнику, просила как-то на него повлиять. Но начальник лишь разводил руками: «Да как же я на этого разгильдяя повлияю? Его и на работу-то не заставишь вовремя приходить». С тех пор, встречая Табора, хозяйка неизменно спрашивала: «Ну и что? Ты все так же на службу опаздываешь?» Табора это очень задевало. Вот и сейчас он демонстративно отвернулся от хозяйки.
А она не очень-то опечалилась. Продолжила свою беседу с Хабте:
— Сало — это к счастью. Не иначе, ты выиграешь в лотерею…
— А вдруг!.. — Хабте вытащил из кармана лотерейный билет. — Вдруг он счастливый? — При этих словах на его лошадиной физиономии расплылась широченная улыбка.
Табор тоже достал бумажник.
— И у меня есть лотерейный билет — друг презентовал.
— Удивительно, друзья, — сказал Гудетта, — но и у меня есть лотерейный билет: мне его за три бырра продал один журналист — без денег остался.
Хозяйка изрекла:
— Я видела сон, и он сбудется только для Хабте. Если это случится, мы его женим.
Это Хабте-то, закоренелого холостяка, который боялся женщин пуще сатаны. Но когда знакомые подшучивали над ним, уже далеко не молодым человеком, он с напускным безразличием говорил: «Нашли бы лучше мне невесту».
Табор, услышав слова хозяйки, почесал свою круглую лысину и подумал: «Почему мое счастье всегда достается Хабте?»
…Несколько лет назад после долгих хлопот он добился стипендии для учебы за границей, но в последний момент ее перераспределили, и она досталась Хабте Йиргу. Правда, спустя некоторое время и Табору удалось получить стипендию, он поехал в Америку. По возвращении на родину и Хабте и Табор претендовали на место редактора столичной газеты. И конечно же, снова повезло Хабте. Попозже и Табор устроился, но на менее престижную должность. Он завидовал своему приятелю-счастливчику. Вот почему сейчас сердито огрызнулся:
— Сон твой — бред!
— Нет, мои сны всегда в руку… А вот и еще гости! — обрадовалась хозяйка.
В кафе вошли два человека. Их здесь хорошо знали.
Один, башша[41] Тырфе, с трудом волочил ревматические ноги и опирался на трость. До декрета о национализации земель и доходных домов в городах он владел в районе Арат Кило мясными лавками и одно время был районным судьей. Его некогда шикарный шерстяной костюм был сильно потерт и лоснился. Минули те времена, когда старик любил пропустить стаканчик-другой виски с содовой и, помешивая длинной ложечкой в стакане, чтобы вышел газ, поболтать с приятелями о житье-бытье. Здоровье не позволяло ему злоупотреблять спиртным. Сначала он перешел на местное «кендо», которое с долей иронии называл «львиным молочком», потом пришлось отказаться и от этого напитка. Осталась единственная услада: целыми днями просиживать в барах и кафе, вдыхая соблазнительный запах «кендо», которое пьют другие. Ох-хо-хо, старость не радость! Все для этого человека осталось в прошлом. Славные были времена. Он и сейчас часто приходит к мясным лавкам — уже не своим, национализированным, — придирчиво рассматривает разложенные на прилавках куски мяса, приценивается, но не для того, чтобы купить, а просто так, спрашивает у продавцов, в каком состоянии помещение, и, если замечает какой-нибудь непорядок, очень сердится. Продавцы привыкли к этому старику и не гонят его. А башша наблюдает за их работой и с болью в сердце думает, что с каждым ударом острого ножа, которым мясник разделывает тушу, он теряет все больше и больше денег, которые причитались бы ему как владельцу за аренду дома. Однако он не теряет надежды, что национализированные мясные лавки когда-нибудь будут возвращены ему.
— Башша Тырфе, присядьте, побеседуйте с нами, — пригласила хозяйка.
Старик заморгал слезившимися глазами:
— Беседы давно кончились! Мои беседы — одни вздохи: ы-ыхо-хо. Стар стал, немощен, как заезженная кляча, которая только и мечтает о зеленом лужке да свежей травке. Да и то, кляча травки пощиплет и заржет от удовольствия, а у меня разве что живот разболится.
Вместе с башша Тырфе пришел инженер Ретта Мулят. Он производил впечатление человека не от мира сего. Бормотал что-то, размахивая руками, и непрерывно курил, прикуривая одну сигарету от другой. Он присел за столик, вытащил из кармана бумагу и карандаш и стал строчить какие-то цифры. Ретта был подрядчиком дорожного строительства и всегда конфликтовал с рабочими. Странно, что фирма, терпевшая из-за нею убытки, еще не распрощалась с таким подрядчиком. Журналисты молча наблюдали за ним, ожидая, когда он кончит свои сложные подсчеты. Наконец он оторвался от листа бумаги и обратил свой взор на присутствующих:
— Эй, друзья-журналисты, чудесные мои! Чем болтать о всякой ерунде, лучше бы поучили народ дисциплине труда. Вам разве не известно, что именно труд сделал человека человеком! Впрочем, где вам это знать!
— Инженер, что еще там у тебя стряслось? — спросил Гудетта.
— Хочу спросить, знаете ли вы, что такое настоящий труд? Под предлогом повышения политической сознательности рабочие просто-напросто отлынивают от работы, а вам и дела нет. Вместо того чтобы завершить работу за шесть месяцев, они копаются два года, а потом, когда график строительства сорван, виноватым оказывается кто? Подрядчик. Его обвиняют в саботаже! И опять вы молчите! Зато при виде рюмки у вас такая прыть появляется, что диву даешься. Теперь мне на все наплевать! Хватит с меня. Буду отдыхать! Что мне, больше всех надо? Сил больше нет ругаться с рабочими, ведь они без конца лишь чего-то требуют, а никаких обязанностей знать не хотят! Между прочим, именно вы, журналисты, виновны во всем этом…
— Ы-ыхо-хо, — вздохнул башша Тырфе, думая о своем.
— Вы не учите трудящихся распознавать разницу между правами и обязанностями, — продолжал инженер Ретта. — Права! Права! Только права! Но права без обязанностей — бессмыслица. Это вы, журналисты, довели страну до такого состояния. Пропади вы все пропадом! Чего от вас ждать? Вы же совершенно не отдаете себе отчета, какой силой обладает печатное слово и какой сознательности требует от вас ваша профессия…
— Ы-ыхо-хо, — опять подал голос башша Тырфе.
Ретту понесло:
— Что касается меня… Я уже сказал: мне на все наплевать. Я прикрываю свою контору. Коль скоро испачкался, надо подсыхать. Но… Равенство — это не уравниловка. Ни в коем случае! Теорию накопления Маркса знаете? Не думаю. Так вот. Человек, обладающий знаниями, усердно работающий, должен получить за свой труд больше, чем невежда или бездельник. Это очевидно. Цель социализма — не уравнивать всех без учета конкретного вклада каждого человека в общее дело, а поднять уровень жизни народа, руководствуясь принципом «от каждого — по способностям, каждому — по труду». Вот так-то!
Журналисты переглянулись между собой.
— Если бы ты прервал свое выступление и угостил нас виски, было бы прекрасно, — сказал Гудетта.
Но остановить инженера ему не удалось:
— О, как вы были бы счастливы, если бы могли пить землю! Газета, для которой вы пишете, пропахла алкоголем. Слово «хаос» — хорошее слово. Вы все стали экспертами по беспорядку. Что, не нравится? Возможно, мне не стоило всего этого говорить. Что толку от разговоров? Еще раз повторяю: я прикрываю свою контору. Пусть начальники, на которых возложена ответственность за дело, крутятся как хотят, раз они не могут обеспечить дисциплину труда! Да воздастся им должное!
— Вокруг борьба, столкновения враждебных сил, катаклизмы. Тебе не кажется, что нужно как-то приспосабливаться? Мир не стоит на месте. Изменение — закон природы. А мы этого не учитываем, закоснели в предрассудках, — сказал Гьетачеу.
— Так уж и закоснели! — фыркнул Табор, а Хабте, в упор посмотрев на Ретту, глубокомысленно произнес:
— Сила трудящихся в политической сознательности. Ты же думаешь только о своих быррах. Трудящиеся победят!
— Ну и ну! Посмотрим, к чему приведет сознательность, когда я разорюсь и закрою свое дело.
— Ы-ыхо-хо, — грустно вздохнул башша Тырфе и вдруг горько заплакал. — Умереть бы скорее… дома отняли, все отняли… что за время наступило… о, этот несчастный мир… — причитал он всхлипывая.
Хозяйка поежилась, словно озябла. Сочувственно посмотрела на плачущего старика:
— Вот до чего довели человека.
Мэлькаму включил радио — передавали вечерние новости. Все притихли, стали внимательно слушать — должны были сообщить результаты лотереи. В программе не было ничего интересного — ни заявления правительства, ни какого-нибудь нового декрета, ни сообщений об арестованных, убитых или раненых… Наконец диктор назвал номера билетов, на которые пали выигрыши. Он медленно прочел эти номера, повторяя дважды каждый. Первым порвал и бросил на пол свой лотерейный билет Гьетачеу. Так же поступили и другие.
— Хоть бы соболезнование выразили. В этой лотерее, наверно, никто не выигрывает! — Гудетта был очень разочарован.
— Ныне соболезнования не выражают, только принимают меры, — сказал Хабте и кивнул в сторону лозунга над лавкой гробовщика.
Башша Тырфе заорал:
— Дураки! Прошли те времена, когда благородные люди выигрывали.
Гьетачеу повернулся к Мэлькаму:
— Не иначе святой Габриэль и святая Троица получили от кого-то взятку, которая больше того, что мы им обещали. Мы не выдержали конкуренции. — Он поднял стакан с виски: — За наше будущее! Если оно вообще у нас есть.
Ему ответил Табор:
— Наше будущее в руках Деррыбье.
— Тогда за здоровье Деррыбье. — Гьетачеу осушил свой стакан.
Для госпожи Амсале и ато Гульлята день выдался очень тяжелый. Исчезновение Хирут их так взволновало, что они и думать забыли о закопанном во дворе оружии, о Деррыбье и взаимных обидах. Они обзвонили всех родственников, близких и далеких знакомых дочери, долго бродили по городу в тех районах, где накануне стреляли, заглядывали в подворотни, расспрашивали прохожих, нищих у церквей — все тщетно.
В церквах они истово молились:
— Боже, убереги от беды Хирут, помоги нам найти ее целой и невредимой, мы пожертвуем тебе все, что у нас есть, — молодого быка, жирную овцу, расписной зонтик, деньги, золотые серьги, ожерелья, ладан, мирру, ткани, ковер, поставим в твою честь самую большую свечу!
На улицах им иногда попадались неубранные с ночи трупы. Госпожа Амсале, приближаясь к такому месту, еще издали начинала причитать:
— О, мои глаза не видят! О, моя безвременно увядшая роза! Моя доченька! — Она била себя в грудь, пронзительно голосила. Рыдания ее прекращались лишь тогда, когда она убеждалась, что мертвое тело — не Хирут.
Лишь к вечеру госпожа Амсале и ато Гульлят, проведя в напрасных поисках весь день, вернулись домой. У соседей справляли свадьбу. Были слышны песни, играла музыка, раздавались радостные возгласы. Смех у одних, слезы у других — две стороны жизни открылись им. Звуки свадебной песни действовали на них угнетающе. Госпожа Амсале опять заплакала. Ато Гульлят тоже не мог сдержать слез. Возле ворот их дома стояло несколько автомобилей. Гости приехали на свадьбу? Но ведь жених и невеста из бедных семей. Нет, оказывается, это съехались родственники госпожи Амсале и ато Гульлята. Услышав об исчезновении Хирут, они посчитали своим долгом навестить госпожу Амсале, успокоить ее. От их сочувственных слов страдающей матери стало совсем плохо. Она падала лицом вниз и перед стулом, на котором обычно сидела Хирут, и в коридоре, по которому ходила Хирут, и перед зеркалом, в которое смотрела Хирут. Рыдая, повторяла:
— Верните мне мою дочь! Мою розочку! Несчастный я человек!
Женщины не отставали от нее ни на шаг. Тоже громко причитали, били себя в грудь. Их стенания сливались со свадебными песнями и музыкой, доносившимися из соседнего дома. Стоял невообразимый гвалт. Так продолжалось довольно долго, пока наконец кто-то из мужчин не воскликнул:
— Ради создателя нашего, перестаньте хоронить девушку — ведь вы не знаете, что с ней случилось! Не гневите бога. Современная молодежь всегда пугает своих родителей: уйдут — и переживай за них, нет бы подумать о близких! Сколько раз такое бывало. Говорят же: «Если поссорился с господом, жди наказания палкой». Палка, которой нас наказывают, — наши собственные дети.
Его послушались. Страсти поутихли.
В то время, как все это происходило, Тесемма сидел в спальне. Ему было не по себе. Он знал, где Хирут, но сказать об этом родителям было невозможно. Позвонить Хирут, предупредить, что родители страшно переживают за нее? Но ведь она на конспиративной квартире ячейки ЭНРП — нет, нельзя. Он и себя раскроет, и подвергнет смертельной опасности сестру. Мучась от того, что ничего не может сделать, чувствуя, как уходит время и приближается опасная развязка, он метался по комнате, дергал себя за волосы. На память пришло выражение Хирут «играть в прятки с опасностью». Глупышка! Его словно червь дерево точила мысль: «Пора кончать, трус несчастный! Решайся, попытайся спасти себя и сестру. Докажи, что ты мужчина». Но его опять одолевали сомнения, он колебался. Так прошло довольно много времени. За стенкой слышались стенания матери. Вдруг его осенило: «Надо пойти к Деррыбье». Эта такая простая и естественная мысль словно окрылила его. Он выбежал из спальни.
С самого утра у Деррыбье не было ни одной свободной минуты. Надо было просмотреть бумаги и разобраться с теми, кого арестовывали в районе, принять меры по укреплению отряда защиты революции и сделать массу других дел — все они были неотложными и требовали немедленного решения. А тут еще одно за другим заседания, жалобщики, просители, телефон звонит без конца…
В первой половине дня хоронили Лаписо, тоже пришлось побегать. Деррыбье пришел с похорон выжатый как лимон. Со вчерашнего дня у него маковой росинки во рту не было. Хорошо еще, у одного бойца отряда защиты революции, такого же замученного и осунувшегося от недосыпания, нашлось немного поджаренных зерен нута[42]. Он поделился ими с Деррыбье. При этом проворчал:
— Надолго ли нас хватит в таких условиях?!
Деррыбье отправил в рот несколько зерен. Прожевал.
— Революцию делает тот, кто не жалеет своего живота. Нам ли пасовать перед трудностями?
— Это верно, — согласился боец.
— Да, товарищ, моя и твоя доля, доля всего нашего поколения — отдать себя целиком борьбе, но ведь это счастье — бороться за справедливость. Пользоваться плодами революции будут наши дети и внуки, но они и завидовать будут нам, нашей трудной судьбе. Сейчас еще много неразберихи, ничего не улеглось, не устоялось. Феодализм мы сокрушили, теперь нужно сделать так, чтобы к старым порядкам не было возврата. Ты не смотри, что не все идет так гладко, как хотелось бы. Настоящая борьба только начинается, это борьба за нового человека. И начинать необходимо с самого себя. Человек без твердых убеждений не может убедить другого… Еще нут есть?
Держи. — Боец протянул ему горсть зерен.
— Ты парень не промах. Запасся продовольствием. — Деррыбье смачно хрустел зернышками. — Когда у меня сводит живот с голодухи, я всегда вспоминаю свое детство, мать. Она умерла, отдав мне последний кусок. В нашем доме часто нечего было есть, тогда мама просто обнимала меня крепко и баюкала до тех пор, пока я не засыпал. Я так и вижу ее полные слез глаза. Маленький был, ничего не понимал, знай себе реву, когда голод донимает, еды требую. А ей-то каково?! Она, бывало, места себе не находит, иногда и шлепнет меня, если под горячую руку попадусь. Потом сама же себя казнит, ну а я реву еще пуще. Она из дома вон, к соседям — хоть чего-нибудь выпросить. Я сидел на пороге и ждал ее. Боясь на застать меня в живых, она возвращалась домой бегом, а я к ней навстречу выскакивал. Она никогда не возвращалась с пустыми руками — засохший кусочек инджера да принесет. И когда я с жадностью набрасывался на еду, глядя на меня, она снова плакала. Вот такая была у нас жизнь. Деррыбье глубоко вздохнул. — Так мы перебивались изо дня в день до тех пор, пока мама не слегла — заболела тифом. Больше уже не встала. Даже мой плач не мог ее поднять! Ох!.. И зачем я все это говорю тебе, сам не знаю. Вот на какие воспоминания голод наводит. Прекрасные зерна! — добавил он, дожевывая остатки нута.
— Я тоже, как и ты, жил в очень тяжелых условиях. Никому дела не было, подох я или еще жив. Когда вспоминаю все, что пришлось вытерпеть, люди мне становятся ненавистны.
— Э, брат, тут ты не прав, — покачал головой Деррыбье. — Нельзя, чтобы ненависть затмевала все. Людей любить надо. Революция ради кого свершается? Мы воюем против старого строя, против тех, кто наживался на народных страданиях. И все для того, чтобы простым людям жилось лучше. Настоящий революционер ненавидит только классового врага. А то что ж, по-твоему, коммунисты — человеконенавистники? Нет, товарищ, нам необходимо различать врагов и друзей с классовых позиций. А это в свою очередь требует высокого уровня политической сознательности. И учти, к людям нужно проявлять внимание, нужно вникать в их беды, в их заботы. Есть еще среди нас любители оружие по делу и без дела выхватывать, угрозами воздействовать на человека. А может, с этим человеком по-доброму надо, глядишь, и пользы будет больше. Революцией себя надо проверять. Цели у нашей революции благородные: свобода, равенство, справедливость, демократия. Их ненавистью и произволом не достигнешь. Вот почему я тебе говорю, что настоящая борьба еще только начинается. И революция должна стать нашей совестью.
Он взялся за трубку — ему надо было позвонить, но в это время в дверь заглянул другой боец отряда защиты революции:
— К тебе пришли, Деррыбье.
— Кто?
— Старик, которого ты отпустил утром, и с ним человек двадцать с ружьями.
— С ружьями? — Боец, беседовавший с Деррыбье, крепче сжал автомат.
— Да, хотят сдать оружие.
Деррыбье поспешил во двор. По его походке нельзя было заметить, что он очень устал.
Во дворе бойцы отряда защиты революции окружили вооруженных людей и держали их под прицелом автоматов. Чувствовалась напряженность. «Слава богу, никто не открыл огонь. Молодцы, проявили выдержку», — подумал Деррыбье.
В руках у незнакомцев, пришедших вместе со стариком, были допотопные дробовики, шомпольные ружья, итальянские и французские винтовки. Лишь некоторые были начищены и содержались в хорошем состоянии, большинство проржавели. Деррыбье вежливо поздоровался со всеми. Люди неловко переминались с ноги на ногу, им было явно не по себе. Вперед выступил старик, которого он отпустил утром.
— Сын мой, да отблагодарит тебя бог за уважение, которое ты оказываешь нам. Ты видишь, все мы согнулись под бременем возраста. Кроме воспоминаний о прошлом, у нас нет ничего. В молодости ради славы, свободы и единства нашей родины мы проливали кровь на полях сражений. Сегодня мы немощны. Но мы с радостью сознаем, что наши героические дух и доблесть перешли в кровь наших детей. Утром ты с уважением отнесся ко мне, выдал расписку об изъятии оружия и с почетом проводил меня. Я обо всем этом рассказал своим друзьям. Они тоже решили сдать припрятанное со времен войны с итальянцами оружие. Поверили, что, как и мне, им ничего плохого не сделают. Этим оружием мы защищали независимость нашей родины. Ну а теперь настал ваш черед. Не забывайте, что не всегда тот, кто называет себя другом, делает это от чистого сердца. Эфиопия всегда страдала от чужестранцев, которые выдавали себя за ее друзей. Есть такая древняя молитва: «Боже, избавь меня от врага в личине друга, а от прочих неприятелей я избавлюсь сам». На нашу страну давно многие зарятся. Чужаков соблазняют ее плодородные земли, горы и ущелья, долины и равнины. Такую прекрасную родину нужно беречь и охранять, как жену-красавицу. Сегодня вы за нее в ответе, сын мой.
Слова старика тронули сердце Деррыбье. С волнением он ответил, обращаясь ко всем сразу:
— Отцы мои, ваш поступок — доказательство преданности нашей родине и революции, свершившейся ради интересов широких масс трудящихся. Спасибо, что доверяете нам, активистам кебеле. Кебеле — это орган народной власти, в нем группируются самые преданные делу революции люди. Так, и только так, должно быть. К сожалению, еще бывают случаи, когда в наши ряды проникают враги революции. Порой им удается сосредоточить в своих руках значительную власть. Злоупотребляя доверием народа, преследуя корыстные цели, они чинят произвол в отношении невинных людей, совершают преступления. Примеры известны, вы о них знаете. Наши враги всячески раздувают подобные случаи. Цель их ясна: дискредитировать идеалы революции, а затем уничтожить ее завоевания. Мы решительно боремся за очищение кебеле от контрреволюционеров. Победа будет за подлинными борцами революции. Мы не пожалеем сил, если потребуется — жизни, чтобы восстановить полное доверие населения к активистам кебеле. Ведь все мы боремся ради одной цели — победы революции. Это время не так уж далеко. Сегодня вы сделали первый шаг к нашему светлому будущему. Я понимаю, вам было нелегко, но тем значительнее ваш поступок. Он займет достойное место в истории кебеле… Вам будут выданы расписки на сданное оружие. Не сомневаюсь, что в ближайшее время оно будет вам возвращено и вы примете активное участие в укреплении лагеря революции. Спасибо.
Деррыбье замолчал. Слушавшие его люди одобрительно зашумели. Несколько старцев подошли, чтобы пожать ему руку. Кто-то даже обнял его и со словами: «Молодец, сынок, храни тебя господь» — поцеловал в лоб.
— Деррыбье, тебя к телефону! — крикнули из помещения.
— Пускай перезвонят. Я занят.
— Девушка какая-то. Назвалась Хирут. Говорит, у нее срочное дело.
Деррыбье вздрогнул. Хирут! Неужели сама позвонила? Не может быть. Наказав товарищам, чтобы старикам выдали расписки и проводили их с почетом, он поспешил к телефону.
— Я слушаю.
— Деррыбье?
— Да, Хирут.
— Ты узнал меня?
— Да, по голосу. Твой голос я всегда узнаю.
— Тебя не дозовешься к телефону. Загордился, председатель кебеле? Между прочим, поздравляю!
— Ну что ты! Просто я страшно занят. При чем здесь «загордился»? Я твой слуга навечно.
— Лучше скажи, что ты мой брат навечно.
— Нет уж, лучше слуга. Не хочу, что мы были братом и сестрой. Ты знаешь почему.
Хирут рассмеялась:
— Если ты не потребуешь слишком большого жалованья, я, пожалуй, тебя найму.
— От тебя я никогда не потребую жалованья.
— Так ведь задаром — это эксплуатация. Ты что-то начал говорить, как Христос, — намеками, — сказала она с издевкой.
— Кому надо, тот поймет, — парировал он и вытер платком выступившую на лбу испарину.
Хирут, как бы раздумывая, продолжала:
— Я дура. Правда-правда! И все потому, что я думаю только о себе. Я не понимаю чувств других людей. Однако жизнь — удивительная штука. Она нам раскрывает глаза. Знаешь, ты мне нужен по очень важному делу.
— Разве я не сказал тебе, что я всегда к твоим услугам? У меня слово крепкое. Говори, в чем дело.
— Это не телефонный разговор. Давай встретимся.
— Когда?
— Если можешь, сейчас. Или позже. В нашем магазинчике.
— Твоя матушка утром звонила, тоже хотела срочно со мной встретиться. Но, знаешь, у меня нет ни одной свободной минуты. Мне кажется, она обиделась. Вот и сейчас мне надо идти на собрание. Ты чего замолкла, Хирут? И ты обижаешься?
— Чего мне обижаться? Я сама во всем виновата. Ладно, не буду тебя отрывать от важных и срочных дел, — разочарованно протянула она.
— Погоди, я что-нибудь придумаю. Веришь, дух перевести некогда. Правда, клянусь… Между прочим, я сам хотел бы встретиться с вами. С тобой и Тесеммой.
— Зачем мы тебе нужны?
— У меня есть к вам серьезный разговор. И с вашими родителями надо бы переговорить. Вот со временем только туго.
— А в чем дело?
Он уловил в ее голосе испуг и растерянность.
— Что с тобой? Мне показалось, у тебя изменился голос. Ты чем-то напугана?
— Тебе почудилось.
— Хорошо, встретимся вечером.
— Во сколько?
— Что-нибудь около девяти. Только не в магазинчике, а у вас дома. И тебя с Тесеммой, и ваших родителей увижу.
— Я не могу в девять… Потому что… — Она запнулась, подыскивая подходящую причину. — В общем, не могу. Да и тебе вечером не стоит ходить по улицам.
— Да что ты, опасность миновала. Прошли времена страха. Сейчас мы атакуем.
— Возможно. Но я сегодня вечером никак не могу.
— Хорошо, как только кончится собрание, я позвоню тебе.
— Лучше я сама позвоню тебе, когда будет удобно. Не затрудняй себя. Пока! — И, не давая ему возможности ответить, положила трубку.
Хирут звонила Деррыбье с конспиративной квартиры ячейки ЭНРП. Лаике и Теферра стояли рядом.
— Вы слышали, что он мне сказал? — Она повернулась к Лаике.
— Что именно? — поспешно спросил Теферра. Он заметно нервничал. Ему не терпелось уйти отсюда, выбраться из этого душного подвала, не видеть этих людей. Но уйти он не мог — Лаике не отпустил бы. А вдруг в районе облава? Уже несколько раз в лавку заглядывали вооруженные люди. К счастью, ничего подозрительного им на глаза не попалось. Выпив стакан минеральной воды, купив сигареты, они уходили. Но вести себя нужно было очень осмотрительно.
— В девять вечера он хочет увидеть меня, Тесемму, мать и отца, одним словом, всех нас вместе. Зачем?
Лаике хохотнул:
— Вероятно, наш герой собирается в присутствии стариков сделать тебе предложение.
— С него станет, — мрачно сказал Теферра.
— Да нет же, я вам говорю. Это западня. Он хочет арестовать всех нас. Я разгадала его хитрость.
Лаике отмахнулся.
— Бред! Этому простофиле и в голову не придет ничего подобного. Влюбился он в тебя, вот и все. Жениться хочет. Мне совершенно ясно. Зря ты отказалась. Могла бы заманить его в ловушку. Нет мужчины, который устоит перед красивой женщиной. Особенно у нас. Провалиться мне на месте, если это не так! Он будет бегать за тобой как собачонка.
В этот момент в подвал спустился бритоголовый парень:
— Похоже, облава. На улице большой отряд.
Все переглянулись.
Лаике глубоко затянулся сигаретой с гашишем и отбросил в сторону окурок.
— Видно, сегодня нас не оставят в покое. Донес, что ли, кто-то? Так и рыщут в округе. Эй вы, там, потушите свет. Соблюдать тишину!
В подвале стало темно и тихо.
— Ну вот, начинается, — прошептала Хирут. В предчувствии опасности ее сердце учащенно забилось.
— Не бойся, они скоро уйдут. Сколько бы ни рыскали, нас им не найти. Разве что в нашей группе появился предатель… — Лаике пристально и внимательно посмотрел на Хирут. — Все-таки где твой брат? Ты мне солгала! Я думаю, что твой брат не болен. Ведь эфиопам нельзя верить, я и себе не верю. Мы — народ, живущий с маской на лице. На языке у нас одно, а в голове совсем другое. Недаром говорят, что характер эфиопов определяет сочетание «воска и золота»[43]. Вся наша культура тому подтверждение. У нас нет критерия, который бы позволил отличить зло от добра. Мы на все смотрим с позиций корыстных интересов. Вот почему у нас нет доверия друг к другу. Нам чужды такие понятия, как товарищество и дружба. Клевета, наговоры, сплетни — вот наша стихия. Мы, эфиопы, признаем лишь один принцип — личную выгоду! А раз так, можно и солгать. Когда мы лжем, совесть наша молчит. Что, не прав я? — Лаике почти кричал. — На людях мы выглядим благородными, решительными, смелыми, гордыми, честными, преданными, дальновидными, скромными. Но под этой личиной кроются зависть, коварство, ревность, лживость, трусость и раболепие. Определяющие черты нашего характера — двуличие и неискренность. Да-да, мы живем с маской на лице!.. Зачем я обо всем этом болтаю, самому непонятно. Короче, я хотел сказать… что же я хотел сказать?.. Да, я хотел сказать, что один эфиоп не может знать, о чем думает другой эфиоп. Потому что эфиопский характер — это загадка, загадка без разгадки… Ну, говори правду. Где твой брат? — Его огромная ручища легла на плечо Хирут.
Теферра вскочил со стула, готовый броситься на Лаике.
— Ты хочешь правды? Так вот: я не знаю, где Тесемма! Скорее всего, ушел домой. Можно позвонить туда, выяснить точно, но что толку? Я уверена — сюда он не вернется, — быстро ответила Хирут.
— Теперь все ясно. Я не ошибся. И ты это подтвердила. Он сам подписал себе приговор.
— Не поняла.
— Поймешь, — сказал он и, подойдя к одному из парней, что-то шепнул ему на ухо. Парень кивнул и направился к выходу. — Вот так-то! — зловеще произнес Лаике.
У Деррыбье не было времени размышлять, почему Хирут так внезапно положила трубку, — его позвали на собрание. Предстояло обсудить меры, которые необходимо принять в ответ на призыв революционного правительства «Родина-мать зовет!». На собрании разгорелась жаркая дискуссия, которая постепенно свелась к спору о методах работы органов народно-революционной власти. Затем выявились серьезные разногласия. Слово взял одноглазый человек довольно мрачной наружности.
— Вопрос о демократическом централизме раздувается правыми оппортунистами с целью ограничить свободу действий широких масс трудящихся. Мы против ущемления прав угнетенного народа. Свобода достигается борьбой. Долой оппортунистов! — выкрикивал он, энергично жестикулируя.
Другой оратор утверждал, что на соблюдении принципов демократического централизма настаивают ревизионисты, сговорившиеся не допустить осуществления требования «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!».
Какой-то горбун, сидевший в сторонке и поначалу молчавший, вдруг вскочил со стула и пылко заговорил:
— Мы воочию убедились, что вопрос о демократическом централизме не является своевременным. Более того, он вреден, ибо проведение его в жизнь означало бы сдерживание нашей революции, перешедшей от обороны в наступление. Сегодняшнее требование широких масс — пусть расширяется свобода действий! «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!» О каком демократическом централизме может идти речь, если в стране отсутствует пролетарская партия? Это утопия! Мечта, которую лелеют оппортунисты и ревизионисты. Понимая истинную цель этого требования, мы не можем относиться к нему безучастно. Мы решительно осуждаем меры, принятые против таких истинных борцов революции, как товарищ Вассихон. Мы призываем разоблачать ревизионистов и оппортунистов, которые проникли к нам. — Он выразительно посмотрел на Деррыбье.
Деррыбье старался держать себя в руках — он прекрасно понимал, против кого направлен весь пафос выступлений этих ораторов. Возможны всякие неожиданности. Не совсем пока ясно, откуда исходит опасность, от чьего имени выступают эти люди. Он встал.
— Я вижу, мы расходимся во мнениях по принципиальным вопросам. В мой адрес раздается резкая, хотя малообоснованная критика. Было сказано, что в условиях отсутствия пролетарской партии провозглашать основополагающие принципы демократического централизма означает скатываться на позиции ревизионистов с целью ограничить свободу действий революционных масс. На мой взгляд, здравомыслящий человек не может выступать против принципов демократического централизма, если только он сознательно не проповедует идей анархизма. Да, пролетарская партия пока не создана, но у нас есть революционное правительство. Надеюсь, эту истину никто не будет опровергать?! Если кто-то и с этим не согласен, прошу, пожалуйста, поясните свою позицию. Вижу, таких нет. Таким образом, революция имеет свой центр, откуда осуществляется руководство. Следовательно, и в сложившихся условиях принципы демократического централизма в противовес анархии, которую пытаются замаскировать разглагольствованиями о свободе действий, вполне применимы. В этом нужно отдавать себе отчет, товарищи. Иначе мы совершим большую ошибку. Панику и разброд среди нас пытается посеять мелкая буржуазия, которая жаждет власти и хочет свергнуть революционное правительство, обманув трудящихся. Я не вижу никакой разницы между лозунгами «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!» и «Временное народное правительство — немедленно!». На деле оба они означают одно и то же: надежды реакционеров повернуть революцию вспять, обречь ее на поражение.
Наивно было бы полагать, что в стране, где пролетариат еще слаб и малочислен, легко создать пролетарскую партию. Эта работа предполагает серьезную, кропотливую подготовку, воспитание трудящихся. В любом случае партию трудящихся могут создать только те люди, которые сражаются в авангарде и ведут других за собой, которые известны широким массам, которые имеют реальную силу защитить революцию и единство Эфиопии. А не те умники, которые кричат на всех углах о принадлежности к той или иной доморощенной группке, любители закулисных интриг и авантюр вроде насильственной вербовки членов в свою организацию.
Товарищи! Нам надо бороться с теми группами, которые хотят превратить массы в орудие борьбы за удовлетворение своей жажды власти. В ряды партии трудящихся должны встать настоящие революционеры, истинные сыны и дочери нашей родины. Такова моя позиция. Прошу собравшихся принять решение.
Под громкие аплодисменты большинства участников собрания Деррыбье вернулся на свое место. Только три человека сидели молча, низко опустив головы.
— Пусть эта троица покается, покритикует сама себя! — выкрикнул кто-то. — Пусть они разъяснят свою позицию.
Не удостоив собрание ответом, трое мужчин одновременно поднялись и направились к дверям. Однако стоявшие у входа двое бойцов отряда защиты революции остановили их.
Деррыбье понял, что нельзя терять времени. Он выхватил пистолет и, подскочив к растерянно засуетившимся фракционерам, громко сказал:
— Вы арестованы. Демократические права широких масс трудящихся осуществляются на деле. Презираемое вами революционное руководство будет судить вас. — Он посмотрел в зал. Лица собравшихся выражали ему поддержку. — Уведите их, товарищи.
Когда задержанных выводили, за дверью Деррыбье заметил Тесемму Гульлята. Тот подавал ему какие-то знаки.
— Тесемма, что с тобой? Что ты здесь делаешь?
— Я ищу тебя. Ты мне очень нужен.
— Подожди, я сейчас приду.
Сразу после собрания он пригласил Тесемму в кабинет. На улице уже темнело. Деррыбье зажег свет, посмотрел на часы. Было около половины восьмого.
— Как бежит время! Не успел оглянуться — день промелькнул, — посетовал он. — Три тысячи лет мы дремали, не зная, куда деть время, и вдруг обнаруживается, что нам его не хватает. Удивительно! Раньше на все был один ответ: ладно, завтра сделаем. До революции кто думал о времени? Ныне на завтра ничего нельзя откладывать. Жизнь набирает скорость. Ну, что у тебя стряслось? На тебе лица нет.
Тесемма, подняв голову и подергивая бороду дрожащими пальцами, с трудом выдавил из себя:
— Страшно мне, Деррыбье. Запутался я.
— Говори, что случилось.
— Я пришел к тебе, я пришел… Ну, в общем, сознаваться во всем. Не могу я так больше.
— В чем сознаваться? Чего ты мелешь? Да говори толком, не трясись. Возьми себя в руки.
— За себя я не боюсь, мне безразлично, буду я жить, нет ли. Прежде чем прийти сюда, я хотел с собой покончить. Но сестре-то это не поможет, Хирут-то это не спасет.
— Что с Хирут? — Деррыбье вскочил со стула. — Где она? Арестована? Говори! Она звонила недавно, очень хотела встретиться со мной, вероятно потому, что была в опасности. Но почему-то мне ничего не сказала.
— Она звонила? — удивился Тесемма.
— Да, недавно звонила. Но где она сейчас?
Было видно, что Тесемма борется с самим собою, порывается что-то сказать и никак не решается.
— Я тебя спрашиваю, где она? Ведь если она в беде, нельзя медлить. Говори, где она находится! — Деррыбье почти кричал. Он сжал кулаки так, что побелели костяшки пальцев.
— Дура она, все приключений ищет. Жизнь — игра, жить надо весело! Тебе Хирут такого не говорила? Трус я, надо было раньше к тебе прийти. Тогда всего этого не случилось бы.
Деррыбье потерял терпение.
— Пожалуйста, скажи, где Хирут. Ее жизнь в опасности? — произнес он медленно, боясь сорваться на крик.
— Ну как я могу тебе сказать, где она?
— Почему не можешь?
— Потому что, спасая ее жизнь, я тем самым подставлю под угрозу жизнь других.
— Мальчишество! Неужели тебе не понятно, что идет борьба не на жизнь, а на смерть? Мы не жаждем крови. Не убиваем без разбора, кого попало. Но приходится отвечать пулей на пулю, иначе нас всех перестреляют.
— Я не хочу кровопролития. Если ты пойдешь выручать Хирут, много людей погибнет. Ты не знаешь Лаике. Это дьявол.
— Кто? Что ты сказал? Лаике?
— Она с ним. Он так просто не сдастся. Будет драться до последнего. Все ему подчиняются беспрекословно. Если бы я был такой, как он!.. Но я не такой! Я трус.
— Тесемма, ты не трус. Ты правильно поступил, что пришел сюда. Но есть одна вещь, которой ты не понимаешь. Ты вот сказал, что Лаике дьявол, что ты хотел бы быть таким, как он. А ты знаешь, скольким людям он вынес приговор? В опасности не только Хирут, но и многие другие невинные. Ты понимаешь меня? Сколько наших товарищей из кебеле погибло! Сегодня утром храбрейший человек, командир отряда защиты революции Лаписо, был убит рядом с вашим домом. А ты говоришь — «Не хочу кровопролития». В нашем районе активно действуют террористы из ЭНРП. Дело приобретает очень серьезный оборот. Пока мы их не обезвредим, над жизнью многих людей будет витать тень смерти. А ты?..
— Твоей жизни угрожает опасность, — перебил его Тесемма. — Сегодня убили Лаписо. Завтра наступит твой черед.
— Не исключено.
— И ты не боишься?
— Почему не боюсь? Боюсь. Но у меня есть святая цель. Ради нее я готов принять смерть.
— Если бы у меня была цель, ради которой стоит умереть, я был бы счастлив. Но у меня ее нет. Я живу пустой жизнью. — Тесемма печально склонил голову.
— У тебя будет такая цель. Дай только срок. Тогда и твоя жизнь будет осмысленной, и умирать тебе не захочется.
Тесемма поднял голову и, внимательно глядя на Деррыбье, произнес:
— Ты знаешь, почему твоей жизни угрожает опасность?
— Ясно почему.
— Нет, не ясно. Дело в том, что тебя боится Хирут!
— Хирут боится меня?
— Да, подозревает, что ты догадываешься о нашей принадлежности к ЭНРП. А тут еще тебя избрали председателем кебеле… Можешь себе представить, как она перепугалась? Сразу связалась с Лаике, настаивала на том, чтобы тебя… ну, ты понимаешь. Теферра, который тебя к ней ревнует, поддержал Хирут. Я возражал, но они разве послушают! В общем, я оказался заодно с ними.
— Так… Значит, Лаике возглавляет подпольную ячейку ЭНРП в нашем районе, а вы трое состоите ее членами?!
Тесемма кивнул.
— Вот это уже хуже. Нет бы тебе раньше обо всем мне рассказать. Ну ладно, лучше поздно, чем никогда. Я люблю Хирут, и она об этом знает. Но, как говорит одна моя знакомая, — он вспомнил слова Фынот, — любовь к родине и революции сильнее всех чувств. Хирут права, считая меня своим врагом. Пока она выступает против революции, я вынужден подавить в себе любовь к ней. Тесемма, ты раскаялся. Я уверен, Хирут тоже раскается, но ей надо помочь выбраться из логова контрреволюционеров. Если ты укажешь место, где сейчас находится Хирут, мы сможем спасти ее от гибели. Я хочу, чтобы она жила.
— Так чего же мы ждем? Пошли, — сказал Тесемма.
В то время как Деррыбье и Тесемма в сопровождении десяти членов отряда защиты революции направлялись к лавке, где прятались заговорщики, Гьетачеу, распрощавшись со знакомыми в кафе, сел в машину и поехал домой. Ворота открыл сторож, служивший семье много лет. Пропустив машину во двор, он поспешно закрыл ворота и подбежал к Гьетачеу, который еще не успел заглушить мотор.
— Чего тебе? — буркнул Гьетачеу недовольно. Он явно недобрал свое в кафе и потому был мрачен.
Сторож стал сбивчиво мямлить:
— Я… это… хотел вам помочь. — Он поскреб заскорузлой пятерней затылок.
Гьетачеу все понял.
— Держи, я сегодня добрый. — Он протянул старику бырр. Сторож почтительно поклонился и сразу же отошел. Он давно не видел хозяина таким трезвым, чему немало удивился. Обычно вечером его чуть ли не на себе приходилось тащить в дом. Тыгыст, увидев, что муж идет без посторонней помощи, даже слегка растерялась:
— Господи, в Аддис-Абебе началась засуха? — всплеснула она руками.
— В Аддис-Абебе начался «красный террор», — ответил Гьетачеу. — Стреляют везде, в кафе спокойно не посидишь. Чего у тебя глаза красные, опять ревела?
— Хирут пропала. Амсале и Гульлят места себе не находят — так волнуются. Тесемма был дома, но вечером ушел, тоже неизвестно куда. Ой, горе, горе!..
— Перестань ныть, прошу тебя. Терпеть не могу. Всегда у вас, женщин, глаза на мокром месте. Чуть что — в слезы.
— А ты бесчувственный. Племянница пропала, а ему плевать! — Чтобы успокоиться, Тыгыст взяла гребень и стала расчесывать волосы. — Ты как иностранец. Ничто наше родное, эфиопское, тебе не дорого. Ты и над обычаями нашими смеешься, как будто не эфиоп вовсе. Черный европеец — вот ты кто!
— Ну-у-у, понесло! Да что такое эфиоп вообще? — спросил Гьетачеу, вспомнив нашумевшую несколько лет назад статью в журнале «Аддис репортер». В ней с издевкой писали, что современные эфиопы с одной тарелки едят и мясо и пирожные, в быту придерживаются отсталых феодальных обычаев. Но при всем этом готовы до хрипоты спорить о проблемах западной философии и образа жизни, литературе и парламентской демократии. Если что и связывает их с цивилизацией, то только узел галстука. Автор саркастически завершал свою статью словами: «Не все то золото, что блестит. Застой в мозгах — вот подлинная причина отсталости».
Тыгыст бросила гребешок на диван, поправила волосы рукой.
— Как это «что такое эфиоп вообще»?! Такой вопрос может задать только черный европеец. Презирать обычаи и культуру своей собственной страны — это то же самое, что ненавидеть самого себя. Выходит, получил образование — и давай охаивай все вокруг! Вы — черные европейцы! Кожа у вас черная, а образ мышления пятнистый. Никакой от вас пользы. И вот, зная, что от вас никакой пользы, вы сами себя ненавидите. Ваша внутренняя пустота в вас вызывает неприязнь к самим себе. Вот вы и пытаетесь утопить недовольство собой в вине. Желая скрыть внутреннюю пустоту, злословите на соотечественников: трусливый народ… народ, который не может сражаться, если перед ним не будет стоять азмари[44], вдохновляющий на подвиги своей игрой и песней… хитрый и коварный народ… Но если спросите меня, кто эти трусы, хитрецы, эгоисты, алчные и коварные твари, готовые сзади напасть и ударить из-за угла, то я вам скажу, кто они. Это те самые «черные европейцы», забывшие, откуда они родом.
Гьетачеу достал сигарету и закурил. Ему страшно хотелось выпить. Слова жены задели его за живое.
— Что с тобой сегодня? Трещишь не переставая. У нас выпить что-нибудь найдется?
Тыгыст фыркнула:
— Попей из крана, пока не отключили. Ты хотя бы помнишь, что у нас за телефон, электричество и воду не плачено? За аренду дома за два месяца задолжали. Если бы Амсале не прислала тефа, то и без хлеба остались бы. Ни сантима нет в доме. А ты последние деньги на выпивку бросаешь. — Она опять заплакала.
«Все катится кувырком», — подумал он, а вслух упрямо сказал:
— Оставалось же немного виски!
— Как не остаться! В этом доме для тебя все есть. Он для тебя что гостиница. Приходишь только на ночь. Удобно устроился — и гостиница, и служанка при ней. Я для тебя просто вещь. Вещь, которую ты можешь взять, когда пожелаешь. Я для тебя всем пожертвовала. Молодость загубила… Сегодня даже служанка имеет какие-то свои права. Я же как была вещью, так ею и осталась.
Он открыл буфет. Там стояла початая бутылка виски. «Немного, но промочить горло хватит», — удовлетворенно подумал он. Опрокинув бутылку, он вылил содержимое в стакан, разбавил минеральной водой. Сделал большой глоток и от удовольствия даже крякнул.
— Из-за чего шум-гам? Опять поссориться хочешь? — спросил он, блаженно развалясь на диване со стаканом в руке.
— Хватит, надоело! — закричала она пронзительным голосом. — Не хочу больше жить с волком! — Она достала из сумочки зеркало, посмотрелась в него. Ей не понравилось собственное лицо — это была не та Тыгыст, что она знала раньше. Поморщившись, сказала: — Ужасно болит голова, — и приложила ладонь к виску.
Она часто жаловалась на здоровье, особенно когда была не в духе или на что-нибудь обижена. Чуть не каждый день Гьетачеу слышал, что у нее болит то сердце, то желудок, то голова, то почки, то печень. Очень мнительная, она приписывала себе всевозможные недуги. Причем каждый день недуги менялись, словно погода на улице. Знакомые шутя называли ее не Тыгыст, а Хымэмтэннява[45].
«Стареет», — размышлял Гьетачеу, потягивая виски и дымя сигаретой. Он смотрел на жену и думал, что, если бы у них был ребенок, возможно, все сложилось бы иначе. И не было бы этой горечи в сердце, и пустоты, и притупления чувств. А ведь когда-то он страстно любил эту увядающую теперь, сварливую женщину, да и теперь любит, иначе бросил бы. И все же чего-то не хватает. Жизнь какая-то пресная.
В молодости Тыгыст была красавицей. Ей нравилось бывать на людях, чувствовать на себе восхищенные взгляды мужчин и завистливые — женщин. Те времена давно прошли. Стройная жизнерадостная девушка превратилась в изможденную, преждевременно постаревшую женщину, с грустью рассматривающую в зеркале морщины на лице и без конца ругающую пьяного мужа.
— Вставай, пойдем к твоей сестре. Может, наша помощь нужна.
— Зачем? Провести вечер, шлепая губами?
— Когда что-то случается, семья должна быть в сборе. Вставай и пошли.
Она взяла сумочку и направилась к выходу.
Гьетачеу без особой охоты последовал за ней. Они пришли как раз к ужину. Стол ломился от кушаний. Лица присутствующих выражали воодушевление, как будто они собрались здесь не по печальному поводу, а на торжество.
— В честь чего пирушка? — спросил Гьетачеу госпожу Амсале.
Та уловила в его словах иронию. Нахмурилась.
— Никакая это не пирушка. Еще чего выдумал. Но гостей угостить надо, не сидеть же им голодными! Ты едок плохой, если хочешь, на вот, выпей. — Она налила ему виски.
Он поискал свободное место и сел между двумя людьми, которых знал. Один был врачом, другой адвокатом — дальние родственники.
— Щедрый стол, правда? По нынешним временам не часто такое увидишь. — Гьетачеу показал глазами на закуски.
— Эфиопы всегда любили хорошо поесть, — откликнулся адвокат. — Даже когда отправляются на прогулку, всегда берут с собой припасы. Мне кажется, чревоугодие — наша национальная черта. Как вы думаете, на что уходит три четверти бюджета средней эфиопской семьи? На пищу.
— И все на мясо! Хорошо, что у нас много религиозных праздников, перед которыми надо поститься, а то давно бы не осталось скотины, — подхватил Гьетачеу и усмехнулся.
У врача руки затряслись от возмущения, когда он услыхал такое.
— Не забывайте о наших соотечественниках, — с негодованием сказал он, — у которых нет порой и гороховой похлебки к обеду. Обжираются богатые, а бедные голодают.
— А, все одинаковы, — не соглашался адвокат. — Теперь, после декрета о земле, крестьяне весь урожай себе оставляют. Как вы думаете, что является одной из причин нехватки зерна на рынках? Крестьяне его припрятывают. В общем, любим мы свой живот. У нас и поговорки-то брюхо поминают. Я хоть сто штук назову. В самом деле, говорят ведь: «Терпелив, как живот», «Дороже живота нету добра». Ну-ну, вспоминайте, вспоминайте.
— «У кого болит живот, тому и серп не поможет», «Пусть горит у меня в животе, пламени от этого не будет», — меланхолично добавил врач.
— Ну и поговорки у тебя, доктор! Уж больно мрачные. Мне кажется, ты слишком взволнован. — Адвокат фамильярно положил ему руку на плечо.
— Заволнуешься тут. Мне пришлось отказаться от частной практики. Невозможно работать… — И он стал рассказывать адвокату о своих бедах.
Гьетачеу отвернулся. Он не слушал — неинтересно. Обычный обывательский разговор.
Где-то на дальней окраине города стреляли.
— Слышите? Стреляют! — сказал кто-то из гостей.
За столом воцарилась тишина, поэтому особенно хорошо стала слышна свадебная песня, доносившаяся от соседей.
Гьетачеу поискал глазами жену. Она сидела с какой-то женщиной и о чем-то доверительно беседовала с ней. Хотя женщина и старалась всем своим видом изобразить внимание, было заметно, что новости Тыгыст порядочно ей надоели. Гьетачеу подумал: «Неужели опять о своих болячках распространяется, сколько можно!» Но вместо того, чтобы разозлиться, он почувствовал жалость к жене. Вспомнился разговор перед выходом из дома: «Черный европеец… И тут и там вы никому не нужны. Никакой пользы от вас нет. Пустышки… Себялюбцы… Хотите убежать от правды жизни…»
А ведь сказанное — правда. В этом нельзя было не признаться себе. Потуги на значительность, а внутри пустота. Напрасно прожитая жизнь. Вот и сегодня вечер убит в кафе за бесполезными разговорами, с никчемными людьми. Жизнь пустая, как бамбук… Что будет дальше? Хватит ли сил перебороть себя, вырваться из порочной пустой суеты? Или все останется по-прежнему? Будущее представлялось ему беспросветным.
Вдруг у него в голове словно мыши забегали. Они ворошили ему мозги. Мыши… термиты… Они проникают через ноздри… Ястребы выцарапывают ему своими когтями глаза. Муравьи бегают по его белым костям. Собаки копошатся в его кишках. Черви ползают по его разлагающейся плоти… Писк, чавканье, сопенье…
Ангелы водят хоровод, играя на трубах. Когда они задевают друг друга крыльями, вспыхивает пламя. Искры сыплются во все стороны. Свирель… Свирель пастуха… Ровное большое поле… ни травинки на нем… скот топчет землю… Толпа… крики… много народа… голые… на них колокольчики… на головах венцы из иголок дикобраза…
Аддис-Абеба взрывается… бушует пожар… пламя перекидывается с дома на дом… мыши, бесчисленное множество мышей выбегают из домов на улицу. Огонь жжет их… Их шкуры горят… Морщатся… Объятые пламенем зверьки бегут, с писком заполняя улицы и дороги. Соломенные хижины горят… как факелы… многоэтажные здания полыхают… небо раскалывается от огня и дыма. Луна взрывается… Звезды падают, осыпаются, как росинки…
Полки в кабаках Аддис-Абебы трясутся и обрушиваются… Бутылки с виски, бутылки с ареки, бутылки с пивом, постукивая, валятся на пол… Спиртное течет вначале тоненьким ручейком, затем превращается в широкую реку и в конце концов становится застывшим морем крови. Взрываются столичные сортиры… Из расколовшегося надвое высотного здания типографии «Бырханна Селям» вываливаются печатные машины, ветер подхватывает листы бумаги и уносит их в небо, с седьмого этажа выбрасываются журналисты: их мозги, словно сопли, размазываются по асфальту. Тело журналиста-индуса Баньяна горит, разгорается, его глаза лопаются от жара. Конец! Конец журналисту. Нет новостей. Конец миру. Конец цивилизации.
Ну! Вперед, земля моей родины. Сатана тысячекрылый. Тысячезубый. Тысячепалый. Ну! Ну! К закрытым вратам небесным. Ну! К сидящему на своем троне насупленному богу. Ну, ну! Женщина моей родины, грудь у тебя открыта — э-эх! Ну! Вперед, земля моей родины…
Когда Гьетачеу неожиданно вскочил со своего места, сидящие около него люди вздрогнули. Он направился прямо к жене.
— Подымайся, пошли танцевать.
Она растерялась:
— Ради бога, что ты говоришь? — Тыгыст испуганно оглядывалась по сторонам. У него были тусклые, ничего не видящие глаза.
— Я тебе говорю, пошли танцевать!
— Как! Горе мне, что с ним? — воскликнула она, уткнувшись лицом в ладони.
— Ты что, не слышишь свадебную песню? Ведь свадьба!
— Что ты говоришь, Гьетту?
— Танец. Танец смерти. Танец. Хоровод, — неистово повторял он.
Госпожа Амсале, ее муж, адвокат, доктор, а также еще трое из находившихся в комнате мужчин обступили их.
Сжав голову руками, точно она раскалывалась от боли, Гьетачеу заговорил отчетливо и громко:
— Все вы глупцы! У вас заложило уши. Вы ничего не слышите. Вы не слышите, как кричат: «Реакционер! Реакционер!» Жители района, члены дискуссионных клубов хором скандируют: «Реакционер! Реакционер!» Почему меня называют реакционером?! Мое имя — Гьетачеу. Разве это не так, Тиге? Как это — реакционер? Зачем своими криками они лишают меня сна? Они врываются ко мне в спальню, донимают на службе, преследуют меня на улице своими криками: «Реакционер!» Разве у нас нет свободы? Они что, хотят оскорбить меня, когда малюют на всех стенах большими красными буквами: «Реакционер!»? Ну подожди! Я их сейчас впущу, одного за другим! — Он снова схватился за голову.
— Успокойся, — ласково сказал врач. — Мы сейчас их заставим замолчать. — И, взяв его под руку, отвел в соседнюю комнату.
Тыгыст, плача, пошла за ними. Остальные сочувственно причмокивали и качали головами: «М-да!» Госпожа Амсале раз десять при этом повторила:
— Ой, горе, ой, горе!
— Ты мне дашь лекарство? — спросил Гьетачеу врача, когда они остались одни.
— Да.
— И они замолчат?
— Да, замолчат!
— Не будут кричать мне: «Реакционер! Реакционер!»?
— Нет, не будут. Они замолчат!
Доктор достал из кармана две небольшие таблетки, дал Гьетачеу и сказал, чтобы он их проглотил.
Гьетачеу послушно сунул их в рот, снова спросил:
— Значит, крик прекратится, его совсем больше не будет?
— Абсолютно.
— И я засну?
— Моментально и глубоко.
Его положили на кровать госпожи Амсале. Врач повернулся к Тыгыст:
— Перестань плакать, бодрись! Все будет хорошо! Он, видно, перенапрягся. У меня то же самое. Я сам принимаю это лекарство. Помогает. Это успокоительное. После него хорошо спится, и наутро чувствуешь себя нормально.
Утирая слезы, Тыгыст спросила:
— Ты думаешь, с ним ничего серьезного?
— Поверь мне, он вполне здоров, — успокаивал ее врач.
— Ты же видел, какой он! Разве не слышал, что он говорил?
— Ничего страшного. Возбудился, вообразил невесть что. Ему надо отдохнуть, и все будет в порядке. Не беспокойся, завтра он проснется свежий, бодрый.
Ей трудно было поверить в это.
Деррыбье надеялся избежать кровопролития. Когда его отряд приблизился к лавке, где должна была находиться Хирут, он распорядился до особого приказа не стрелять. Окружив лавку, бойцы заняли позиции. Деррыбье взял мегафон и стал кричать:
— Эй, в лавке, вы окружены! Мы обращаемся к вам с революционным требованием: сдавайтесь! Выходите по одному, без оружия.
С небольшими интервалами он повторил это обращение несколько раз. Однако ответа не последовало. Из лавки не доносилось ни звука, словно там никого не было; правда, свет вдруг замигал и погас. В соседних домах тоже стали тухнуть огни. Стало совсем темно и тихо. Тесемма лежал на земле. От волнения учащенно билось сердце. Он шепнул Деррыбье:
— Как ты думаешь, что они делают?
Деррыбье тоже охватила тревога.
— Откуда я знаю? Будем ждать, хоть всю ночь. В конце концов они попытаются выйти. Они окружены, и им не убежать. Я надеюсь, до крайности не дойдет.
— Я же тебе говорил, что Лаике — сущий дьявол. Он лучше умрет, чем добровольно сдастся.
— Такой уж он неустрашимый? Ты его давно знаешь?
— Относительно. В Организации христианской молодежи он был известен своими успехами в тяжелой атлетике. Ты даже представить себе не можешь, как он гордился своей мускулатурой. Я не видел другого человека, который был бы так влюблен в себя. Он жесток и решителен. Подавляет многих своей волей. Может быть, из-за этого мы и примкнули к его ячейке. О его отце шла дурная слава. Когда-то он был рабом, которого использовали при охоте на диких зверей. Потом ему удалось откупиться. Разбогател же он на торговле слоновой костью. Во время итальянской оккупации он воевал, только неизвестно, на чьей стороне. После войны ему удалось всех убедить, что он якобы действовал в стане врага, помогая партизанам. За военные заслуги — наверно, не обошлось без подкупа — ему даже присвоили высокий титул. Ну а когда разразилась революция, он сколотил банду, выступал против новой власти. Бесчинствовал, пока не погиб. Насколько я знаю, сын жаждет отомстить за отца. Он переполнен злобой.
— Посмотрим, — сказал Деррыбье. — Вряд ли человек, который влюблен в себя, пойдет на смертельный риск.
— Я боюсь за Хирут. Она безрассудна. Играет с опасностью. Теферра из-за нее попал в эту историю. Несчастный парень любит ее без памяти.
В то время как Деррыбье и Тесемма лежали, переговариваясь, Лаике в подвале лавочки, словно разъяренный лев, метался из угла в угол. Он ни на мгновение не присел после того, как им предложили сдаться. Его смуглое лицо было покрыто крупными каплями пота, копна жестких курчавых волос всклокочена.
Теферра, неестественно бледный, повторял:
— Вот и конец, чему быть, того не миновать. — Он облизывал пересохшие губы.
Все, кто находились в подвале, были сильно напуганы. Кто-то, забившись в угол, тихонько всхлипывал. Другие нервно поправляли волосы, одежду, хватались за оружие. Их глаза лихорадочно блестели. Лица людей посерели.
— Сколько веревочке ни виться… — причитал Теферра.
— Заткнись ты! — прикрикнула на него Хирут. — Чего одно и то же твердишь? Лучше придумал бы, как отсюда выбраться. Еще не все потеряно. Главное — не паниковать. Не может быть, чтобы не было никакого выхода.
Теферра, открыв рот, некоторое время внимательно смотрел на нее, затем твердо сказал:
— Кончились шуточки, моя красавица! Ты хорохоришься, но мы сейчас перед лицом смерти. Может, через минуту нас уже не будет на этом свете. Не будет! Понимаешь?! Мы обратимся в прах. Ясно тебе? Выхода у нас нет. Пойми ты! Мне все безразлично. Я жил ради тебя. Теперь окончилась моя игра в прятки.
Вены у него налились кровью. Сердце наполнилось отчаянной храбростью. Как ни странно, теперь он не испытывал страха, он был спокоен, как человек, которому нечего терять.
— Почему бы нам не позвонить в другую ячейку, не попросить подмоги? Только так мы сможем выбраться отсюда. — Голос Хирут дрожал.
— Сдаваться надо. Я не хочу умирать. На кого я мать оставлю? Сдаваться! — истерично выкрикнул какой-то юнец и бросился к лестнице.
— Стой, сопляк. Струсил? — Лаике преградил парню дорогу и ударом кулака свалил его на пол. Тот, размазывая по лицу сочащуюся из носа кровь, на четвереньках пополз в дальний угол. Оттуда еще долго доносились его всхлипывания.
— Кто еще надумал сдаваться? — грозно вопросил Лаике. Ответом ему было гробовое молчание. — Эх вы, трусы! Какая у вас гарантия остаться в живых, если вы сдадитесь? Никакой! Расстреляют вас всех. Умереть трусливо или погибнуть геройски — вот в чем выбор. Я предпочитаю последнее. Но сейчас важно другое. По чьей вине мы оказались в таком положении? Я думал об этом. Среди нас есть предатели. Вот они. — Лаике показал пальцем на Хирут и Теферру.
— Мы предатели?! — воскликнула Хирут; глаза у нее округлились.
— Где твой брат? Кто знает, что ты передала условленным кодом, когда звонила Деррыбье? Заранее сговорились, не так ли? Иначе как они могли нас здесь найти? — Лаике выхватил кольт, направил его на Хирут.
Теферра прыгнул вперед и оказался между ними.
— Не дури. Никакие мы не предатели. Никто ни с кем заранее не сговаривался. Лучше нам не ссориться. Времени у нас нет. Если они откроют огонь, нам крышка.
Лаике был совершенно мокрым от пота. Ноздри его раздувались, как мехи. В глазах горели дьявольские огоньки.
— Они не откроют огня, — выдохнул он. — Они хотят меня схватить живым, чтоб потом мучить, истязать. Они меня не пощадят, но и вас не помилуют. Они будут меня пытать, живьем кожу сдерут. Но я не дамся. Они не коснутся моего тела, тела Черного Аполлона. Я их прикончу раньше. Но прежде ликвидирую внутренних врагов. Вы — предатели! — исступленно кричал он, пена выступила у него на губах.
Теферра стал оттеснять Хирут в угол.
Лаике, словно зверь скаля зубы, надвигался на них и рычал: «Предатели! Шпионы! Черный Аполлон не умрет!» Теферра выставил свой пистолет и выстрелил первым. Падая, Лаике дважды нажал на курок. Словно подкошенный, Теферра рухнул на пол. Хирут, схватившись руками за живот, шептала:
— Я не верю! Не верю! Господи, сделай так, чтобы все это было не наяву!
Она отняла руки от живота и посмотрела на них. С рук капала кровь. Алая струйка выливалась из раны и текла по черным брюкам. «Вот и все, — пронеслось у нее в мозгу. — Ведь мы хотели весь наш район расцветить красным, оклеить листовками. Это все сон, кошмарный сон. Я не верю!» Силы оставили ее, она медленно опустилась на пол. Теферра, весь в крови, пополз к ней. Коснулся ее руки, слабым голосом стал звать:
— Хирут! Хирут!
— Теферра… Скажи, это все правда?
— Правда, моя Хирут! Мы глядим в лицо смерти. Потерпи! Сейчас все пройдет. Какое это счастье — умереть вместе с любимой. Хирут! Хирут!
У нее все плыло перед глазами. В сгустившемся сумраке, хотя и горела лампа, мелькали какие-то фигуры, откуда-то издалека доносились приглушенные голоса, топот. Серый холодный туман окутал все…
Теферра повернул голову к парням, которые от неожиданности и страха замерли с открытыми ртами. Собрав все силы, он приподнялся и отдал приказ:
— Всем руки вверх!
Они подчинились.
— Руки вверх! Лицом к стене! Не шевелиться!
И Теферра потерял сознание…
Когда в лавке раздались выстрелы, Деррыбье понял, что дальше медлить нельзя, и бросился вперед:
— За мной!
Плечом он вышиб дверь и ввалился в лавку. Тесемма не отставал. В верхнем помещении было темно. Тесемма, бывавший здесь прежде, быстро нашел потайной ход.
— Сюда! — Он нырнул под прилавок и, не дожидаясь остальных, чуть ли не кубарем скатился по лесенке вниз, в подвал. В первое мгновение его ослепил горевший там свет.
— Хирут, Хирут! — позвал он, зажмурившись.
Сзади тяжело топал Деррыбье, за ним еще несколько человек. Уже в следующую минуту Тесемма увидел три распростертые на полу тела. По углам жались какие-то люди. Они стояли с поднятыми руками. Тесемма склонился над сестрой.
— Хирут, родная, это я во всем виноват. Не уберег тебя. — По его щекам текли слезы.
Деррыбье отдал короткий приказ бойцам, те стали обыскивать задержанных, изымали у них оружие, по одному выводили наверх. Тем временем Деррыбье опустился на колени перед бездыханными телами мужчин.
— Оба мертвы, — констатировал он. Затем приложил ухо к груди Хирут, долго слушал. — Дышит. Она жива, — радостно сообщил он Тесемме.
— Ее нужно немедленно в больницу, — засуетился Тесемма. — Эх, везти не на чем! — с отчаянием воскликнул Деррыбье.
— Тогда домой! Здесь недалеко. Быстрее.
И тут девушка открыла глаза, с большим трудом. Едва слышно выдохнула:
— Деррыбье?
— Молчи. Тебе нельзя говорить. Крепись.
— Как я ненавижу твое имя…
— Придумаешь другое, когда поправишься. Сейчас помолчи. Береги силы.
— Где Теферра?
Ей никто не ответил. Она опять закрыла глаза.
— Ее нельзя оставлять здесь ни на минуту. Беги за врачом, я отнесу ее к вам домой, ну, живее!
Тесемма кивнул. Деррыбье поднял девушку на руки. Она застонала.
— Куда теперь меня?
— Домой, затем в больницу…
— Подлечите — и к стенке? Лучше бы ты убил меня здесь.
Деррыбье спокойно ответил:
— Глупенькая, неужели ты не понимаешь?! Наша цель не расстреливать таких, как ты, а по возможности возвращать в ряды борцов за революцию.
— Я тебе не верю.
— Верь мне. И верь революции.
Хирут не расслышала его последних слов. Она опять впала в беспамятство. Деррыбье осторожно прижал к своему плечу запрокинувшуюся голову девушки. Убрал с ее лба шелковистые черные пряди.
С Хирут на руках, в сопровождении двух бойцов он вышел на улицу и направился к дому ато Гульлята. «Жаль, не успел я сегодня со всем разобраться, а ведь хотел. — Он вспомнил об оружии, спрятанном во дворе своих бывших хозяев. — Ничего. Завтра день будет».
Улица была пустынной. Дул порывистый ветер.
Окруженная звездами луна, словно ослепительная девушка, то появлялась, то исчезала в тучах. Деррыбье же казалось, что небо черное-черное и все усыпано красными звездами. Иногда он останавливался и слушал, бьется ли у Хирут сердце. «Дышит! Дышит!»
И он шел дальше, невзирая на усталость. Сейчас главным было спасти Хирут. Руки занемели, ныла спина, но он и не подумал попросить товарищей, чтобы ему помогли. Нет, эту девушку он никому не отдаст. Появляясь в разрывах облаков, луна освещала дорогу бледным светом. Она ему о чем-то напоминала. Он вспомнил. Вспомнил выписанные в блокнот рукой Эммаилафа слова русского писателя Николая Островского:
«Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества».
Когда Деррыбье с Хирут на руках достиг дома ато Гульлята, до него донеслись звуки свадебной песни «Мой жених, моя невеста». Песня, разгоняя тишину, пробиваясь сквозь тьму ночи, ширилась, росла и крепла…