ЭДИКТ

Празднества в честь великого договора, хоть и вызвали большое стечение народа, в одном разочаровали всех. Прекраснейшая из женщин не присутствовала на них. Из-за беременности она уже не могла участвовать в публичных церемониях. Как только обстоятельства позволили королю сопровождать ее, они вместе отправились в город Нант, и там его бесценная повелительница родила ему второго сына, Александра. После первого. Цезаря, второй — Александр, и как дитя Франции он получил титул Monsieur[68].

Замок и город Нант только что были сданы королевским войскам. И так как тотчас по прибытии ему был дарован его Александр, то король Генрих подписал Нантский эдикт — в порыве отцовской радости. Так это всеми было понято и сомнениям не подвергалось. А незадолго до того был подписан великий договор, в котором обручение двух детей обусловливало возврат последней из его провинций и тем самым умаляло важность этого события — разумеется, с заранее обдуманным намерением. Кто готов был поднять крик, теперь замолчал, впрочем неизвестно, надолго ли. Вот мы и дошли до другой залы, здесь подписывается Нантский эдикт.

— Вот до чего мы дошли, — говорили между собой католические вельможи. — Вот куда привел нас этот король. Побежденными оказались мы.

Кардинал де Жуайез:

— Он дарует свободу совести. Его день настал. По-прежнему ли он гугенот? Или теперь он уже не верит ни во что?

Коннетабль де Монморанси:

— Меня он именует своим кумом. Но я его совсем не знаю.

Кардинал:

— Некогда при Кутра он победил и убил двоих моих братьев. Другом я быть ему не могу. Но я дивлюсь его упорству.

Коннетабль:

— Мы ведь хотим, чтобы это королевство было великим? Лишь ценой свободы совести могли мы как победители заключить мир в Вервене. Остальных его намерений я не знаю.

Кардинал:

— Свобода совести: если бы наша святая церковь мыслила по-христиански, а не по-мирски, она сама даровала бы ее. Однако мы должны мыслить по-мирски, дабы существовать.

Коннетабль:

— Он хочет существовать во что бы то ни стало. Он называет свой эдикт несокрушимым.

Кардинал:

— Его эдикт несокрушим в той же мере, как он сам.

Тут кардинал повернул простертую руку ладонью вниз. Коннетабль понял, что этот жест означал поверженного на землю врага.

— Побежденными оказались мы, — говорили католики, если не предпочитали умалчивать об этом. — Король дает волю ереси, но этого мало. Крепости ваши тоже остаются вам, протестантам. А где наши крепости? — спрашивали они представителя противной партии, который в сутолоке был оттеснен от своих и увлечен на другой конец залы. Обычно никого не трогало, какую веру исповедует то или иное лицо. Сегодня религии строго разделились.

— Вам будет позволено совершать свое богослужение во многих католических городах, нам же у вас это запрещено. Вам будут даны все гражданские права, вы будете чиновниками, даже судьями.

— А разве вам не разрешено быть ими? — через головы окружающих возразил Агриппа д’Обинье. — Кто, как не мы, отдали королю всю свою кровь, и если мы остались живы, то отнюдь не собственным попечением. Зато я знаю других, которые рука об руку с Испанией ревностно старались погубить это государство. А теперь, когда наш король взял верх благодаря нами выигранным битвам, кто требует себе все должности и всю государственную казну? Те, что предали его и готовы предать вновь.

Слово «предали» Агриппа произнес, пожалуй, слишком громогласно. Правда, споры не прекратились, но голос спорщики понизили: король читал свой эдикт. За слово «предали» те господа, к которым обращался Агриппа, охотно бы проучили его. Но Агриппа был так мал ростом, что его нелегко было найти среди более высоких протестантов, а те поспешили оттеснить его назад, чтобы он успел скрыться.

В толпе протестантов маршал де Роклор говорил господину Филиппу дю Плесси-Морнею:

— У вас весьма кислая мина. Разве это не радостный день?

— Так называли мы день битвы при Кутра, — сказал Морней. — Тогда мы были войском бедных. Войском гонимых во имя справедливости.

Роклор:

— У нашего короля были впалые щеки, я как сейчас его вижу.

Морней:

— Обернитесь и увидите: щеки у него остались впалыми, и битва его продолжается. — Морней собирался добавить: «А у меня с господином де Сен-Фалем поединок не на живот, а на смерть. Хуже того — когда выйдет мой трактат о мессе, я утрачу милость короля». Маршал перебил его.

Роклор:

— Король выполняет сегодня данное нам слово и этим ограничивается. Нам бы следовало быть первыми в государстве, а мы получаем теперь такие права, какие дают тем, кого лишь терпят, и ни малейшего ручательства за их длительность. И это после двадцати лет борьбы за свободу совести!

Морней:

— Ее мы завоевали непреложно. Король говорит правду. — А про себя Морней думал: «Свобода совести — достояние души. Настанут времена, когда мы сможем сохранить ее лишь в сердце и в изгнании».

Между обоими протестантами возникло многозначительное молчание, оно возникло из мыслей, которые обычно не высказываются. Под конец Роклор все же заговорил:

— Некогда он не владел королевством и не был велик. Он и мы с ним вместе ели сухой хлеб и молились. Язычники окружают меня, но именем Божьим я сокрушу их. А кто сокрушен теперь? И все равно, это было бы ни к чему. Свершения не стоят усилий, — в смятении говорил господин де Роклор, слывший при дворе шутником и насмешником.

Филипп Морней, человек, раздираемый мукой, возразил, причем оба избегали глядеть друг на друга:

— Нельзя стареть. Лишь один среди нас не стареет. — Он грудью и лицом подался к своему государю, его он избрал от юности своей.

Король Генрих на возвышении под балдахином оглашал свой эдикт. Никакому нотариусу не позволил его читать: наизусть возвещает его, как свою волю и свое свободное изволение. Кто старается держаться среднего тона между приказом и милостью, тот, прислушиваясь к собственному голосу, может позабыть, что он на самом деле объявляет здесь, под балдахином, — далеко не совершенный искаженный итог, с которым он медлил до последней минуты. «Переговоры и уступки для виду; распри, раскол, новое соглашение партий, напоказ красивые слова, на деле — злые козни, упорство, ненависть, неистребимая жажда наживы: сколько всего предшествовало моему эдикту. Включая и мои двадцать лет борьбы. Маленьким королем Наваррским, совсем не уверенным ни в сохранности своей жизни, ни во французском престоле, как далекую цель видел я перед глазами нынешний день. Это могло быть заурядным выступлением под привычным балдахином, и эдикт ничего бы не стоил: однако королевство — больше, чем деньги и добро, больше, чем просто власть над вами, людьми. Наконец-то я достаточно силен, чтобы сказать вам: впредь вы можете свободно верить и мыслить. Если бы здесь был и слышал меня тот, чьи глаза и уши уже засыпаны землей! Господин Мишель де Монтень, мы некогда беседовали с вами на берегу моря. «Что я знаю?» — говорили вы. Мы пили вино в изрешеченном ядрами доме, мы читали Горация, вы и ваш смиренный ученик, который сейчас стоит под балдахином и оглашает свой эдикт. Вы порадовались бы. Я радуюсь».

Он был единственный, кто чувствовал удовлетворение и сознавал это. Ни одна из партий не была довольна, они лишь принимали то, что он давал им, потому что был наконец достаточно силен: свободу совести — вместе с ее последствиями. Все глаза были устремлены на возвышение, где он стоял, как будто одного королевского величия довольно, чтобы вносить перемены в строй общества, и как будто не предшествовали этому дню превратности мира и войны. Генрих думает: «Труды долги, успех сомнителен, радость кратка. Будем покороче и закончим, пока они не слишком поражены. Помолвку детей, рождение моего сына — вот что мы празднуем; только лишь от избытка отцовского счастья я всех вас уравниваю и отнимаю у господ их провинции, их власть. По вероисповеданиям вас больше не будут различать в государстве, а значит, и по сословиям тоже почти не будут. Не слушайте слишком внимательно, мы постараемся говорить покороче».

— Я отвожу протестантам моего королевства десять областей, и каждая из них будет управляться через своих представителей: два пастора, четверо горожан и крестьян, четверо дворян. Их обиды и разногласия улаживаю я сам.

Король кончил. Из рук своего канцлера, старика Шеверни, он берет пергамент, подписывает его и прощается с собранием. «Это они проглотили, — думает Генрих. — А затем побольше мягкости и миролюбия, чтобы они привыкли».

Большинство просто созерцало королевское величие. Некоторые из тех, кто понял, переговаривались между собой.

— Четверо дворян против шестерых из третьего сословия. С протестантов он только начал.

— Это господство простонародья.

— Если не полновластие короля.

Генрих был в дверях, когда раздались возгласы:

— Да здравствует великий король!

Но он вышел, как будто относилось это к кому-то другому.


Загрузка...