ГАБРИЕЛЬ О СПАСЕНИИ СВОЕЙ ЖИЗНИ

Осенью этого года состоялись крестины Александра, носившего титул Monsieur; празднества были невиданной пышности. Двор мог убедиться, что после двух первых детей бесценная повелительница шагнула слишком далеко вперед, превысив допустимую меру, и пора уготовать ей конец. Иначе говоря, хорошо бы найти ей замену. Такой совет подала мадам де Сагонн, она же вызвалась подыскать новый предмет. Красавица, которую подобрали в согласии со вкусами его величества, была, разумеется, новинкой при дворе, юна, как Ева в первый день творения, и главное — худа. И в самом деле, она понравилась королю, когда танцевала в большом «балете иноземцев», почти раздетая, так как изображала одну из индианок. Это были обитатели Новой Франции, где, кстати, по слухам, слишком холодно для такого чрезмерного оголения. Однако господин де Бассомпьер, который тем временем дослужился до поста устроителя зрелищ, меньше сообразовался с географическими данными, чем с указаниями своей приятельницы Сагонн.

Каждый раз, как мадемуазель д’Этранг проходила мимо его кресла, король любезно пропускал ее, подбирая ноги, иначе она споткнулась бы. Ибо она думала лишь о том, чтобы казаться стройнее и прямее держаться на своих длинных ногах, ступая при этом на кончики пальцев. Кстати, это позволяло смуглой красавице сверкать глазами на короля сверху вниз, частью представляя соблазны всех индийских земель, частью от своего имени. Король усмехался в бороду, но весь вечер не отходил от герцогини де Бофор.

Прежде всего он чувствовал себя усталым, почти немощным, но считал достаточной для этого причиной последний многотрудный год. Год приходит к концу. Неужто он принесет еще и болезнь? Генрих никогда не верил в свои болезни — в этом смысле он неисправим. Хотя он с давних пор изучал природу человека, но, собственное тело готовит ему все новые неожиданности.

— Сир! — сказала Габриель ему на ухо. — Я вижу, вам наскучило это зрелище. Я не буду в обиде, если вы покинете мое празднество и пойдете отдохнуть.

Генрих заключил отсюда, что ему надо успокоить возлюбленную насчет назойливой девицы.

— Юная Генриетта… — Начал он.

— Вы знаете ее имя, — заметила Габриель.

— Особенно знаком мне ее отец, — ответил Генрих. — Сколько ни случалось мне встречать его потом в походных лагерях, я всегда вижу его стоящим подле убитого короля, моего предшественника. Он стоял у изголовья и поддерживал подбородок покойника, чтобы челюсть не отваливалась. Раз он отпустил его, от бешенства, при моем появлении. Кавалеры, которые находились в комнате, предпочли бы видеть мертвым меня, вместо того. Но самое страшное впечатление осталось у меня от подбородка.

— Отдохните, мой возлюбленный повелитель, прошу вас, пусть даже говорят, что вы соскучились на моем празднестве.

Заботливость Габриели тронула Генриха. Он ответил:

— Я послушаюсь вашего совета, хотя самочувствие мое вполне хорошо. — И тотчас скрылся, даже не попрощавшись с гостями. Но про себя подумал, что от Генриетты д’Этранг ему становится жутко. Остерегайся дочери человека, который держал подбородок убитому королю!

Уготовать конец Габриели — это значит: найти ей замену. А не удастся — король, по-видимому, слишком прочно утвердился во владении и чувствует себя слишком уютно, так что привычную женщину от него не удалишь, — тогда конец должен означать нечто иное.

Господин де Френ[73], член финансового совета и протестант, был предан герцогине и считался ее единственной опорой в высших кругах, наряду со стариком Шеверни, у которого на то были веские основания. Ибо канцлером ему суждено быть до тех пор, пока его приятельница Сурди, через посредство своей племянницы, красивой жирной перепелки, управляет его величеством. Таково было ходячее мнение. Кто может знать, что любовь умудряет больше, чем корысть, и Габриель уже не слушается госпожи Сурди. Люди говорят: и тетка и племянница достигли высот через прелюбодеяние и обогащаются наперебой. Господину де Френу, хоть он и держался скромно в тени, в свою очередь, выпал незаслуженный жребий прослыть автором Нантского эдикта. Оттого и ненавидели его больше, чем всякую другую среднюю фигуру в крупной игре.

Этот простак составил счет издержек на крестины маленького Александра, послал его в арсенал к главноуправляющему финансами, причем не преминул назвать младенца — дитя Франции. Господин де Сюлли отпустил вместо нужной суммы значительно меньшую, из которой не могли быть оплачены даже музыканты. Когда те пришли жаловаться, Сюлли попросту выставил их вон.

— Никаких детей Франции я не знаю! — крикнул он им вслед. Они передали его слова герцогине де Бофор.

И тут-то наконец герцогиня и ее жесточайший враг показали друг другу истинное свое лицо; дело было в присутствии короля, который вытребовал министра.

— Повторите то, что вы сказали!

— Никаких детей Франции я не знаю.

— Дети Франции имеют мать, которую вы осмеливаетесь оскорблять, а также отца, который прощает многое, но этого не простит.

Тут Генриху поневоле пришлось смешаться.

— Зачеркните расходы на музыку, Рони, я сам их оплачу. Зато вы зачеркнете также свои слова.

— Сир! Я опираюсь на общеизвестные факты. Вы сами дали мадам титул и звание, и на том покончено.

— Если я пожелаю, на том покончено не будет.

— Но надо, чтобы вы пожелали, — возразил Рони, или Сюлли, а каменное лицо его стало пепельно-серым, как у статуи.

Чудесные краски Габриели тоже не устояли. Она принялась высказывать министру ужасающие истины. Генрих не перебивал ее, он мечтал убраться подальше, а с собой он не взял бы ни того, ни другого. Рони холодно слушал. «Топи себя», — думал он и предоставил противнице выговориться до конца.

Габриель говорила с внешним спокойствием, которое, однако, было следствием чрезмерного душевного напряжения, вызванного кипевшим в ней бешенством. Она все равно что королева. Двор признал ее и воздавал ей небывалые почести, когда был крещен ее сын, дитя Франции. Она пустилась в подробности и перечислила тех, кто более других унижался, дабы снискать ее милость. Рони запомнил каждого, чтобы вразумить потом.

Генрих бродил от стены к стене, перед дальней он остановился. Его бедная повелительница показывала свою слабость, он жалел ее, а это уже плохо. Так как она особенно напирала на то, что носители самых больших имен украшают ее приемную, он впервые припомнил ее скромное происхождение. И взглядом приказал Сюлли умолчать об этом.

Габриель слишком долго страдала, слишком долго таилась. Возмущение вылилось у нее сразу и целиком.

— Я создаю людей, — кричала она. — Примером можете служить вы, господин начальник артиллерии и главноуправляющий финансами. Кто вас создал? Думаете, это было легко? Взгляните на себя и скажите сами, можете ли вы понравиться королю, может ли косный человек понравиться живому, дух немощный — окрыленному духу? Вам суждено было погрязнуть в вашей посредственности. Я одна извлекла вас на поверхность.

Много тут было истинного, и, прежде чем оно вырвалось из ее распаленных ненавистью уст, Генрих не раз думал так вслух в присутствии Габриели. Именно потому он почувствовал себя смущенным, как будто оскорбление наносилось и ему. «Право же, я никогда не видел моего верного слугу в таком свете, как его изображают здесь». С этой минуты он открыто стал на сторону верного слуги. Если обезумевшая женщина этого не поняла — ах, она не услышала даже, как он гневно топнул ногой, — то Рони-Сюлли отныне был уверен в своем успехе, противница сама готовила себе погибель, и он не мешал ей. «Увязайте еще глубже, мадам». Он молчал, только глаза его готовы были выкатиться из орбит. Несчастная окончательно потеряла почву под ногами.

— Вы забыли, как пресмыкались предо мной! Моим рабом начали вы свой путь.

При этих словах пепельно-серое лицо мигом окрасилось гневом или, быть может, стыдом.

— Довольно, мадам! Вы позволили себе лишнее слово. От меня оно отскакивает, зато, мне кажется, задевает короля. Моему государю угодно уволить меня? — спросил старый рыцарь. В его голосе дрожало воспоминание о битвах и трудах без числа; никогда мы не были уверены в победе и все-таки достигли того, что мы есть.

Генрих был в смятении. Любые ужасы пережил бы он легче, чем эту сцену и пагубную необходимость сделать выбор. Он чувствовал в смятении: как бы он ни решил, все равно это разрыв, пагуба, конец. Он отвернулся от стены с намерением посмеяться и вынудить их внять разуму. Подойдя к ним, он сказал против собственной воли, обращаясь к Рони:

— Я и не думаю увольнять вас. — А Габриель д’Эстре услышала из его уст:

— Отказаться от такого слуги ради вас? Мадам, этого вы не можете желать, если любите меня. — Это было сказано неласковым тоном.

Лишь после того как они были произнесены, он понял, что это не его слова, но иначе он поступить не мог. Повернулся и вышел вон.

Господин де Рони еще с минуту наслаждался поражением женщины, ее тело вздрагивало, а побелевшее лицо с трудом терпело свидетеля. К нему же вернулись цветущие краски, которые не пристали мужчине его возраста, и он без поклона покинул свою жертву.

Когда позднее у Рони возникали колебания, он знал, чем отразить их. Служение королю превыше всего. Король сам сказал: «Такой слуга мне дороже десяти любовниц!» Ибо так именно прозвучали его слова для Рони, или же он сам переиначил их мысленно. Такое толкование опрометчивых слов он стал распространять повсюду, и вскоре весь двор знал их, а послы приводили в своих донесениях, что тем более оправдывало автора такого толкования. По чистой совести мог он утверждать:

На бесценную повелительницу, которая вдруг оказалась первой встречной любовницей, одной из десяти, совершенно ни к чему расходовать время и деньги. Теперь король сам признал: его любви не хватит на то, чтобы жениться на ней. Я был прав и оказал ему истинную услугу, когда наконец раскрыл ему глаза. Так рассуждал Рони и сообщил сделанные им выводы своей супруге, стареющей вдове, которая осталась ими весьма довольна.

Как человек совестливый, Рони считал нужным примирить служение королю с долгом человечности в отношении несчастной женщины. Он успокаивал свою совесть тем, что выполнил долг, если вспомнить, чего могла ждать эта женщина, не вмешайся он. Между короной и смертью — та и другая были близко, но совершенно ясно, которая раньше осенила бы ее — между ними двумя мы нашли лазейку: немилость короля. Для нее это тяжко — спору нет. Пока что она будет называть нас жестокими, вероломными и неблагодарными. Но позднее, когда она станет владелицей замка Монсо и будет жить там в безопасности на ренту, назначенную королем, тогда она поймет, кто спас ее. «Благодарить не за что. Того требовал долг человечности. Вы, мадам, иногда способствовали моему преуспеянию, я же за то спасаю вам жизнь. Мы квиты, только не начинайте сызнова».

Совесть успокоилась — до некоторой степени. Однако перед своей остроносой супругой Рони отнюдь не похвалялся добрым поступком в отношении Габриели д’Эстре. Нос был достаточно острый и длинный, чтобы добраться до оборотной стороны доброго поступка. Пожилая вдова ждала слишком долго; и теперь торжествует победу всецело, без излишней щепетильности.

Герцогиня де Бофор поехала к мадам де Сюлли, та не приняла ее. По этому поводу герцогиня обратилась с вежливой жалобой к господину де Сюлли, тот не ответил ей. Король возмутился бы поведением обоих, если бы узнал о нем. Он, без сомнения, принял бы обиду на свой счет. Однако Габриель не стала говорить с ним. У нее на руках было довольно улик, чтобы одним ударом поразить верного слугу. Но она боялась ответного удара — не от Рони, а скорее от перемены в душе ее возлюбленного повелителя; она была научена горьким опытом.

Самым сокровенным чувством ее был страх, который никогда не покидал ее вполне. Король казался прежним, он был бы преданней прежнего, если бы она проявила больше настойчивости. Он клял свой двор и остальные дворы, сеть хитросплетений, которой его опутали, свою неволю, всеобщий заговор, имевший целью умалить его победу над Испанией и обезвредить его самого. Габриель понимала и слышала то, о чем он умалчивал: «Прости мне, мое бесценное сокровище». Потому-то она никогда не переводила разговор на себя. Она не решилась бы на это без дрожи, ибо после сцены с Рони тело ее не могло отвыкнуть от дрожи, несмотря на все усилия воли. Только бы не обнаружить свой страх — вот чего она теперь страшилась сильнее всего.

Доверчивее, чем когда-либо, рассказывал ей Генрих о своих личных переговорах с папой Климентом относительно расторжения своего брака с королевой Наваррской. Истинное положение вещей неизвестно даже его Министрам. Взамен папа требует, чтобы он вернул изгнанных иезуитов. Король отвечал так: будь у него две жизни, одну он отдал бы его святейшеству. Она поняла: у него лишь одна жизнь, и у меня также. Стоит ему поступить, как желательно нам обоим, тогда он обречен. Сделать меня своей королевой и за то пойти на мировую с иезуитами — это все равно что решить обоим вместе умереть на престоле. Потому он и молит: прости мне. Однако она делала вид, будто речь идет лишь о благе королевства.

Король приказал устроить охоту в честь герцогини де Бофор — а не прошло и четырех дней после того, как он произнес жестокие слова, в которых не переставал каяться и от которых она до сих пор дрожала. На эту охоту он взял с собой лишь ее друзей и, главное, тех, кто стал ей другом, вроде Роклора. Все они были солдатами, а из них надежней всех — самые простодушные, храбрый Крийон, одноглазый Арамбюр. Своей рукой выбили они когда-то из седла убийцу короля, ему же самому сказали:

— Сир! Женитесь на своей возлюбленной. — С ними и осенний день станет ясней любого другого. Скачешь на просторе, и все как будто знакомо: копыта наших коней перепахали это поле, когда мы давали здесь бой. Лес необозрим, лес до самой границы Пикардии — солнце щедро озаряет его сквозь безлиственную чащу ветвей, мы же узнали бы все пути и перепутья даже в глубокой тьме.

— Помнишь, Блеклый Лист? — сказал Генрих своему обер-шталмейстеру Бельгарду и склонился к своей возлюбленной, ибо ее конь шел между их конями. — Как темно было здесь, когда мы в первый раз возвращались из замка Кэвр. До того темно, что ты помышлял убить меня, Блеклый Лист. Неплохая затея для ревнивца. Мне самому она приходила в голову позднее, должен тебе сознаться в этом, старый друг Блеклый Лист. Мадам, взгляните на него, теперь и он уже седеет.

Нет, она не хотела думать ни о седобородом, ни о том другом, с седеющими висками. Она лелеяла в душе своей радость от сознания, что ее возлюбленный повелитель сохранил молодое чувство к ней, да, к ней, и голос его звучал счастливо, хоть и взволнованно: былая мука оттого, что он мог утратить или вовсе не добиться ее, миновавшая мука возвращается вновь и трепещет в его голосе.

— О прекрасная жизнь! — сказала Габриель. — Как я люблю тебя!

Странно, но вместо ускоренной рыси, которая должна бы последовать за этим, все трое пустили своих коней шагом. Потому сопутствующие кавалеры приблизились, и послышались их голоса.

— Я постоянно говорил ему, — послышался голос. — Рубить сплеча. Воззвать к народу, как во всех его деяниях. Священника сюда и, хочешь не хочешь, а у нас будет королева-француженка. Дальше же посмотрим.

Это был храбрый Крийон. Одноглазый Арамбюр заговорил гневно:

— Чего мы добились теперь? Что монахи опять громят его в проповедях. Предрекают ему возмездие за грехи. Призывают ко всеобщему покаянию, дабы небо не обрушилось на это королевство. Со времен мира Испании снова дозволено вытряхивать на нас содержимое своих монастырей. Капуцины заявились сюда с терновыми венцами на плешивых головах, а впереди — дамы семейства Гиз. Могли мы еще недавно ждать чего-нибудь подобного? И от кого?

— Одноглазый! — крикнул Генрих через плечо. — Они опять изгоняют бесов из одержимых. Я же предпочитаю, как и раньше, посылать врача. Мой обычай не меняется, ты не дождешься, чтобы я уступил.

— А предзнаменования, — сказал кто-то. — Ваши враги, сир, занимаются подделкой предзнаменований. Раз уж очередь дошла до них, берегитесь!

Это Генрих оставил без ответа, ибо он знал: бывают предзнаменования, которых не подделаешь. Наша задача избегать того, что они возвещают. Между тем он узнал просеку, на которую они свернули, он пожелал здесь спешиться и закусить. Слуги устроили на пнях стол и положили вокруг спиленные стволы. Только один они сделали со спинкой и устлали попонами; туда усадил Генрих прелестную Габриель.

Платье на ней было зеленое с серебряным позументом и такая же шляпа. Остывшее солнце не зажигало ее волос ярким блеском праздничных времен, когда алмазы сверкали в них. Ни к чему. Тихое сияние, окутывающее существо, которое еще с нами, но готово покинуть нас, медленно, но верно проникает в сердца. Генрих поглаживал кончики ее пальцев, прислуживая ей. Щеки ее — снег перед тем, как растаять, и розы расцветают под ним. О прекрасная жизнь! Как я люблю тебя! Эти слова она сказала давно, только ее возлюбленный повелитель все еще полностью не уловил их тона. Он вслушивался и сидел задумчиво, к концу завтрака разговоры смолкли.

Подавая ей руку, чтобы помочь подняться, Генрих сказал Габриели:

— Открою вам тайну, мадам: с этого места мы тронулись в путь, я и Блеклый Лист, к замку Кэвр, и там я увидел вас спускающейся по лестнице.

Герцог де Бельгард стоял всех ближе к королю и его возлюбленной; казалось, будто он здесь третий.

Затем было решено всерьез поохотиться за дичью; кавалеры и их единственная дама углубились в чащу, а тут легко потерять друг друга, разминуться, и голос, отвечающий на оклики, слабеет, под конец он доносится отовсюду и ниоткуда. Герцогиня де Бофор исчезла, хотя Генрих старался не упускать ее из виду. Обер-шталмейстер побежал куда-то будто наугад и тоже исчез. Король приказал своим спутникам обыскать лес. Сам он сел на коня; как он и ожидал, двух лошадей недоставало.

Сперва он поскакал напролом, через засеки, рвы и овраги. Внезапно ему вспомнился господин де Рони. «Тот сомневается, что Цезарь мой сын. Если бы я допросил его, он стал бы отрицать, а может быть, и нет, он под конец всегда оказывается прав, так было всего четыре дня назад». Генрих рванул поводья и остановился. В нем кипел гнев против Рони, который под конец оказывается прав, — от злобы всадник готов был повернуть назад. Ничего не желал знать, но разыгрывать глупца он тоже не желал. Так он долго стоял на месте, конь его бил копытом и ржал; перед ним предстал замок Кэвр, который на самом деле был еще вне поля зрения. Помимо его воли и даже несмотря на мучительное внутреннее сопротивление, взгляд его проник сквозь стены в знакомый покой.

Но после того как он уже заглянул туда, ему захотелось видеть все воочию и тем усугубить муку, он страстно пожелал присутствовать при том, как те двое будут лежать на кровати. Сам бы он лежал под ней, как некогда тот, другой. «И я еще швырял ему туда конфеты. Целых семь лет не переставали они смеяться надо мной. Неужто я, я сам позволял всему миру злословить о короле-рогоносце? Почему я прикидывался глухим?»

— Потому что это неправда! — крикнул он и поскакал вперед; ему вдруг стало ясно, что он найдет замок пустым. «Семь лет владею я ею, как ничем на свете. Наша плоть и кровь — дети, сотворенные из нашей плоти и крови, и одно сердце бьется в каждом из нас. Она чувствует то, что я не высказываю, я же знаю о ней все».

Он поклялся, что, если найдет замок пустым, завтра же заставит священника обвенчать его и Габриель. Кое-кто останется ни при чем — владелец замка Сюлли, мой начальник артиллерии. Не додумав этой мысли, он испугался испытания, в замке Кэвр его подстерегал рок, — кому охота добровольно идти навстречу року. Он повернул назад. Тщетно. По-прежнему нестерпимо — не знать, и разум все равно подчинится страсти, ее самовластным заключениям, ее страхам. Тогда он повернул снова. Хотел наверстать упущенное время, боялся наверстать его и скакал то быстрее, то медленнее в зависимости от смены страха и желания.

Прибыв к мосту, он решил, что и без того опоздал, они уже скрылись, а он в дураках. Это была последняя его попытка спастись бегством. Когда он въехал во двор замка, его коня приветствовали два других, ржание их доносилось из выступавшего вперед левого крыла здания. Под башенкой ажурной архитектуры, вот где привязаны кони. Третий отвечает им; жаль, что людей там, в комнате, вспугнули прежде времени. В каком виде будут они застигнуты?

Войдя, Генрих нашел их иначе, чем ожидал. Габриель выглядывала из окна; к своему спутнику, который был в сапогах и при шпорах, она повернулась спиной. На ее плече Генрих заметил увядшие листья, которые зацепились, когда она скакала по лесу; разве листья остались бы на месте, если бы она после этого раздевалась? Бельгард глядел на большую дикую птицу у своих ног, лапы у нее были связаны, она сильно била крыльями. Обер-шталмейстеру его добыча отчаянно выпачкала руки, такими руками он никак не мог касаться женщины.

Хотя Генрих понял все сразу, но жестокий страх истекшего часа, чтобы не быть посрамленным, вылился в гневе.

— Что тут происходит? — крикнул король, меж тем как те двое растерянно вперили в него взор. И он, должно быть, показался им иным, чем они ожидали. У них и мысли не было, чтобы он мог измениться точно после болезни и так исступленно кричать. От испуга они дали ему отбушевать, пока он не выбился из сил или был близок к умиротворению. Габриель отошла от окна и с просительным жестом приблизилась к нему; когда же его голос после стольких несдержанных слов стал тише, она решилась взять его за руку. Как суха и горяча его рука! Габриель сказала:

— Мой высокий повелитель! Зачем я поступила так! Я думала дождаться вас здесь и вместе с вами припомнить минувшие дни. А получилось неладно, и я жалею, что явилась сюда, хоть и с благим намерением.

Он произнес менее уверенно, но с прежним бешенством:

— Вы лжете, мадам. Я знаю истину. Вы выглядывали из окна в надежде, что это не я. У вас достало бы времени до вечера, чтобы не один раз посмеяться над рогоносцем.

Бельгард стоял, как-то странно сгорбившись, лицо у него сразу постарело. Он схватил пойманную птицу за ноги и собрался уйти.

— Оправдывайся, Блеклый Лист, — потребовал Генрих. В ответ на этот окрик Бельгард повернулся вполоборота и признался:

— Сир! Я не могу.

— Ваш сообщник предает вас, мадам, — выдавил из себя мученик; до сих пор он не верил тому, что говорил, теперь же приходилось поневоле поверить.

Габриель беспомощно передернула плечами. Бельгард сказал:

— Сир! Мне остается лишь перейти на службу к туркам. Султан казнит своих приближенных без допроса. А перед вами я должен держать ответ. Я был верен и предан вам не из привычки и не по обязанности. Нет, все долгие годы я заглядывал вам в душу и находил, что вы достаточно драгоценны, чтобы заплатить за вас жизнью, достаточно велики, чтобы отдать вам мое собственное счастье. Я от всего давно отрекся, и вы сами это знаете, а непреложней всего убеждена в моей искренности герцогиня де Бофор. Иначе она ни за что не позволила бы мне сопровождать ее в этот замок и эту комнату.

Генрих отвел от него взгляд, он пробормотал ни для кого и даже не для себя:

— Слова, ловкие слова, они рассчитаны на умиление.

Габриель вмешалась в нужную минуту:

— Он недоговаривает. Он говорит, будто я позволила ему сопровождать меня сюда. Нет. Не позволила, а приказала.

Она умолчала — зачем. Ее возлюбленный повелитель понял сам; едва войдя, он разгадал ее чувства. Он знает ее страдания, ее страхи, ему ясна ее отчаянная попытка еще раз возбудить в нем ревность. Она уводит его назад в те прошедшие невозвратные времена, когда он дрожал, а теперь дрожит она. Тогда — чего бы вы тогда не сделали, мой высокий повелитель, чтобы удержать меня. Дорогое дитя, чего бы ты не сделала.

Он читал на ее лице, ведь в это лицо он глядел чаще всего, — читал каждую ее мысль, каждое ее чувство, не исключая и сострадания. В сцене с Рони он жалел ее, теперь она его. Мы не должны подавать повода к жалости, ни ты, ни я. Мы сильны. Хорошо, что вы напомнили мне об этом.

Сперва он обнял Бельгарда и поцеловал в обе щеки. Когда дошла очередь до его бесценной повелительницы, она с трудом переводила дух от пережитого потрясения и сияла от достигнутого успеха. Его слова она услышала прежде, чем он заговорил. И в самом деле, он сказал, прижав ее к груди:

— Завтра все будет свершено и закончено. Завтра я призову священника. Хочет или не хочет, а он нас обвенчает завтра.

Она повторила «завтра», по-прежнему сияя, но про себя подумала: «Если бы священник был здесь в комнате!»

Едва выехав из замка Кэвр, они повстречали охотников со сворой и травили оленя, пока не стемнело. Когда зверь был пристрелен и выпотрошен, а собаки насытились и затихли, охотники обступили короля, которому пришлось сесть: он успокоил их, сказав, что лишь слегка ушиб колено. Тут в молчании леса послышался шум второй охоты, лай, крики, звук рога, все на расстоянии не менее полумили. Не успели они опомниться, как тот же шум раздался в двадцати шагах. При этом ничего не было видно, между деревьями залегла тьма.

Король спросил в изумлении:

— Кто осмеливается мешать моей охоте? — и приказал графу де Суассону посмотреть, кто там. Суассон устремляется в чащу: он различает очертания черной фигуры, которая, едва появившись, снова исчезает, выкрикивая одно слово:

— Собирайся! — А может быть, это значит: — Покайся!

Граф де Суассон воротился и сказал, что голос был грозный. Смысл его повеления можно было спутать по созвучию. Король ничего не ответил, вскочил на коня и поехал рядом с герцогиней де Бофор, а остальные охотники тесным кольцом окружили их. Никто не упоминал о том, что от второй охоты, хотя она недавно так шумно подавала голос, теперь не доносилось ни звука.

Тем временем они достигли ближайшей деревни, и король с седла принялся допрашивать всех крестьян и пастухов, которые в столь поздний час показывались на пороге, что означает такое явление. Многие отвечали, что это проделки злого духа, здесь будто бы его округа и называется он Великий охотник. Далее король, продолжавший допрашивать, получил объяснение, будто святой Губерт[74] сам нередко избирает эти леса, чтобы травить зверя со своей охотой и сворой, незримой, но слышной.

— Святой — это звучит уже утешительнее, — заметил Генрих, обратясь к Габриели, но окончательно он успокоился, лишь когда последний из опрошенных проговорился, что некий плут браконьер изображает нечистого духа и таким путем безнаказанно охотится на королевскую дичь. Однако король до всего дознается и поймает его. — Непременно, в следующий же раз, — обещал Генрих; успокоенный, поскакал он дальше и уверил свою возлюбленную, что наконец-то они получили верный ответ.

Габриель хоть и сказала: да, получили, но в глубине своей тревожной души думала: «Собирайся или покайся — так не станет кричать браконьер». Это было предзнаменование. То же подозревали и многие из кавалеров, которые тесным кольцом окружили ее и короля, а кто знает, о чем умалчивал он сам. О предзнаменованиях, поддельных предзнаменованиях, была речь в начале охоты. Однако всегда ли они ложны, если мы наперекор природе и убеждению непрестанно наталкиваемся на них?

Сегодня о предзнаменовании заговорил господин де Роклор. И он же тотчас по прибытии в Лувр попросил его величество дозволить ему сделать сообщение с глазу на глаз. Маршал Роклор весьма сожалел, что не высказался своевременно. Теперь он явился слишком поздно, король отослал его.

— Вы мне не нужны. Сейчас мне нужен хирург.

И с этими словами упал навзничь. Слишком долго промучился он оттого, что один из его органов был затруднен в своих отправлениях.

Потому-то Роклор не успел ничего сообщить — зато потом был даже доволен, хотя совесть и укоряла его. Слишком много придворных пришлось бы запутать в это дело. Враги герцогини де Бофор разыскали двух шалопаев, которые от безделья научились голосом подражать целой охоте, крикам, лаю, звуку рога, по желанию приближая или отдаляя их. Когда же лес умножал шумы, кто угодно мог поддаться обману. А тем более если в чаще возникала черная фигура и страшный голос требовал: покайся!

Загрузка...