ГЛАВА ПЯТАЯ

ЗВЕЗДНАЯ НАУКА

I

Здесь будет уместно остановиться на вопросе о тайне, с влиянием которой, политическим, общественным и семейным, нам почти постранично приходится встречаться в книгах античной литературы, на источнике авторитета всех этих Фразиллов, Бальбиллов и пр., на истории и прикладном значении в римском народном строе звездной науки, астрологии.

В веке Юлиев-Клавдиев мы застаем ее в полном расцвете практики, но золотой век ее литературы, теоретических обоснований и победоносной полемики был еще далеко впереди. Однако, Буше Леклерк справедливо говорит, что римские противники астрологии целиком высказались всем арсеналом своих возражений и противодоказательств еще в веке Цицерона, который, в свою очередь, разрабатывал полемическое предание основателя третьей академии Карнеада. А затем полемисты, столетиями, только топтались на месте, в узких спорах мелочного словесничества, и тем лишь подсказывали астрологам усовершенствования их методов и толкали слабое первоначально ведовство к перерождению в сильную и крепко бронированную, для своего времени, науку. Во втором и первом веке до Р. X. образованный римлянин борется с халдеями во имя высшего разума, их наука представляется ему реакцией общественного интеллекта. В третьем и четвертом веке по Р. X. дело стоит наоборот. Астролог — наиболее образованный человек эпохи, истинный представитель общественного интеллекта, противники же его — грубые невежды, оставшиеся недвижно там же, где они были за пятьсот лет назад. В промежутке шла медленная упорная борьба, в которой, через трения или полемики, или сочувствия, на астрологию положили отпечаток свой решительно все течения античной философской мысли. Через это, сама она обратилась в род эклектически-философской религии и, в последующих веках религиозного синкретизма, заставила одни богословские системы заключить с ней дружеский союз, другие — объявить ей лютую, многовековую войну. Из последней астрология всегда выходила победоносной все по той же причине: диалектика врагов ее, крутясь в заколдованном круге истертых возражений и не находя новых в малом запасе тогдашних математических, астрономических и физических знаний, разбивала вдребезги копья свои о броню науки, которая, во-первых, какова бы ни была, но, все- таки, неустанно двигалась вперед и обрастала новыми теориями и опытами; во-вторых, была и нужна и симпатична обществу; в-третьих, исцеляла все раны свои первым же счастливым случаем — благоприятным совпадением звездного предсказания с действительностью, удачным, то есть проницательно составленным, гороскопом. Астрологию не могли разрушить ни философские секты, ни само христианство, обрушившее на нее, после государственной победы своей, наиболее грубые и жестокие приемы преследования из всех, которым подвергалась она в многовековой полемике. Ее убило только конечное падение античного миросозерцания; ее обессмыслил отказ человека от гордого взгляда на землю под ногами своими, как на центр мировой системы; у нее отняло методы и доказательство планетное определение земного шара; она почувствовала неминуемую смерть лишь, когда Коперник воскресил идеи Аристарха Самосского, чтобы утвердить недвижное солнце и указать вокруг него путь крутящемуся шару земли. И — поразительная насмешка истории: умирая, астрология завещала свое, веками скопленное, имущество злейшему врагу своему — католической церкви. Наследство было принято с удовольствием. Компрометированное имя астрологии не произносится с католических кафедр, но Галилея судили и осудили на основании чисто астрологического мировоззрения, и в католических университетах Бельгии, например, оно до сих пор пользуется правами полного гражданства.

Итак, астрология двигалась, критика астрологии — нет. Это обстоятельство не только дает возможность, но и обязывает к тому, чтобы римские века ее развития рассмотрены были не в розничном, но в общем, целостном обзоре. Мы увидим, что многовековой организм астрологии был однороден, как на детской заре своей, так и в зрелом возрасте: менялись люди, формы и средства; никогда не менялось существо.

Рим был обслужен астрологией из Греции и Александрии. Звездочетство — научное ли, гадательное ли — было в высшей степени не-римским занятием. Рим не произвел ни одного сильного астронома, а те мнимые римляне, которые входили в славу и делали эпохи в этой науке (Агриппа при Домициане, Гемин Прокул), были не более, как греки с римскими именами. Громадным астрономическим авторитетом почитался знаменитый ученый-энциклопедист М.Т. Варрон. Однако, Юлий Цезарь пригласил к реформе календаря не его, но грека Созигена из Александрии. Обстоятельство выразительное, если принять в соображение, что столь важное национальное предприятие несомненно требовало от власти предпочтения в пользу национальных же научных сил. Очевидно, их не было, и Цезарь, который сам был не чужд астрономии, почитал Варрона лишь более сведущим, но, все-таки, своим братом-дилетантом. Другая астрономическая знаменитость Рима, Сульпиций Галл (во втором веке до Р. X.), хотя и почитался учеником греков, страшно отстал от уровня их науки. Современник Гиппарха Родосского, работавший веком позже Аристарха Самосского, гениального первоначальника Коперниковой идеи, Сульпиций Галл твердил зады еще Пифагоровой науки. Плиний, современник эпохи «Зверя из бездны», в восторге от греческой астрономии, но, — замечает французский историк науки этой, Т. Мартэн, — он ее совершенно не понимает, путается в терминологии и лоскутки знания, схваченного у греков, перемешивает с наивнейшими баснями простонародной космографии.

Говорить об астрологии, в древности, значило говорить об астрономии. Первое слово начало принимать нынешнее свое таинственное значение лишь в Августову эпоху. Раньше астрология и астрономия — всегда раздельные в предмете — смешивались в языке общежития: бывало, что астрология шла за астрономию, бывало и что астрономия шла за астрологию. Во избежание путаницы, люди научные прибегали к эпитетам: когда они имели в виду говорить об астрологии, то называли ее безразлично астрологией ли, астрономией ли, но с определенным прилагательным: γενεϑλιαϗη (рождения ведающая), αποτελεσμάτιϗη) (концы начал ведающая), то есть — гороскопическая. Или же обращая прилагательное в существительное, создавали науку «генефлиологию»: рождений судьбоведение. В обществе, где астрология была фамильярнее старшей и ученейшей сестры своей, она подразумевалась под общими именами «учения» (malhesis), либо «математики». «Математик» было общеупотребительным званием как для астронома, так и для астролога, но последний имел еще специальные титулы «генефлиака», либо «апотелезматика». В народе же астрологов звали «халдеями» (chaldaei), а науку их халдейским искусством, ars или doctrina Chaldaeorum.

Это слово точно определяет историю римской астрологии. В Рим она пришла из Греции, а в Грецию, вместе с обратными войсками Александра Великого, от халдеев и египтян. Вторжение халдеев, то есть греков, выдававших себя за халдейских ученых, началось в Риме снизу. В то время, — говорит Буше Леклерк, — как греческая литература завоевала аристократию, астрология покорила чернь. Люди образованные еще долго относятся к пророкам по звездам с презрением: это — уличные шарлатаны, астрологи цирка. Катон запрещает управляющему своему гадать у халдеев. Энний, за 200 лет до Р. X., говорит об астрологах тоном глубочайшего пренебрежения. В 139 году до Р. X. халдейское искусство запрещено, и все халдеи изгнаны из Рима преторским приказом. В это время астрология понемногу начала уже пробираться в высшие круги общества. Бурное время, наступившее для Рима после революционного движения Гракхов, очень тому содействовало: почти на двести лет уравновешенная логика консервативной аристократической республики уступает руководящую роль авантюре, случаю, для которых один бог — удача, то есть Счастье, Фортуна, Судьба. Когда Кн. Октавий зарезан был кинжальщиками Мария, на нем нашли халдейскую диаграмму с успокоительным предвещанием, доверившись которому, он остался в Риме. Это — тот первый период тайного знания, когда образованные суеверы уже не прочь тайком забежать к простонародной гадалке, но еще стыдятся в том признаться, ибо считают гадалку вульгарной. Аристократия еще верна исконным своим гадателям, этрусским гаруспикам. К. Гракх, Сулла, Ю. Цезарь содержат при себе еще домашних гаруспиков{11}, а не астрологов. Но, по свидетельству Цицерона, уже все честолюбцы эпохи прибегали к халдеям и были обмануты их льстивыми гороскопами: Помпей, Красс, даже сам Цезарь. Да и Цицерон, по справедливому замечанию Буше Леклерка, бичует астрологов, как философ, но уже заимствует у них догматические выражения, как оратор, и заставляет Сципиона Африканского говорить совершенно астрологическим языком. Знание это смущало и волновало его. Переводил же он зачем-то астрологическую поэму Арата.

Век Августа, по-видимому, был благоприятным для астрологии. Комета, явившаяся после смерти Юлия Цезаря, ввела небо в моду. Гаруспики объяснили ее чудесный символ, как того требовал государственный интерес; но, по всей вероятности, и астрологи не дремали: слишком соблазнителен был случай обобщить в философское пророчество эффектное совпадение двух таких замешательств на небе и земле. Я уже отмечал, при обозрении секулярных игр, что то была эпоха ожиданий нового века, перерождения вселенной. Август воспользовался кометой, чтобы поддержкой народного поверья укрепить свою власть и положить начало династическому апофеозу: он объявил комету душой своего отца, т.е. убитого Юлия Цезаря. Но мы видели уже, как нравилась ему идея «нового века», как старался он вкоренить ее в свою современность. На комету он смотрел, как на звезду второго своего рождения, через усыновление. Астролог Теаген составил ему гороскоп, исходивший из этого отправного момента, и Август принял астрологический документ, как доказательство и логическое оправдание законности своих полномочий. Он настолько верил в свою судьбу, — говорит Светоний, — что опубликовал свой гороскоп и чеканил монету со знаком Козерога, под которым родился. Гороскоп, предвещавший ему верховную власть, был, говорят, составлен — по просьбе родного отца его — еще самим Нигидием Фигулом.

Естественный антагонизм между старой гаруспицией и новой модой на астрологию Буше Леклерк считает погашенным через взаимовлияние обеих дисциплин. Людей, которые могли содействовать этому взаимовлиянию и освежить этрусскую ветошь новшествами халдеев, редактированными в Александрии египетской, было более чем достаточно. Между ними на первом плане только что названный претор 696 года (57 по Р. X.). Публий Нигидий Фигул, страстный тип разностороннего оккультиста, которого неукротимая мистическая жажда впоследствии завела таки в кровавые преступления, нео-пифагореец, которого Моммсен считает предтечей неоплатоников. Затем великий энциклопедист Варрон, ловкий и постоянный специалист по компиляциям и сближению вычитанных или усвоенных теорий. Как бы то ни было, многозначителен уже тот факт, что в это время в астрологии блещет Люций Таруций Фирмийский, ученый с несомненно этрусским именем, — следовательно, променявший родную гаруспицию на звездную науку или умевший соединить их в цельное смешение взаимодействий. Путем к тому могли быть области, общие обоим видам тайноведения: толкование молнии и других небесных явлений, учение о божественном или звездном воздействии на внутренности жертвенных животных и т.п. Таруций совершенно серьезно определил, гороскопическим путем, время рождения царей Ромула и Нумы и даже основания Рима и, при помощи своей халдейской и египетской мудрости, поддержал свидетельства римской хроники.

Никогда звезды не занимали столько места в литературе, как в веке Августа. Вергилий, Проперций, Овидий — настоящие знатоки астрономии и говорят астрономическим языком с легкостью людей большого знания и опыта. Гораций кокетничал с публикой своим мнимым равнодушием к тайнам звезд, но был счастлив, когда его гороскоп оказался чрезвычайно, «до невероятности», схожим с гороскопом Мецената. Астрология восходит на Палатинский холм и обращается в придворную силу. Германик, в часы досуга, переводит с греческого стихами гекзаметрические «Феномены» Арата (жил около 270 до Р. X.), в чем, как упомянуто, ему предшествовал — хотя противник астрологии — Цицерон. Манилий, — может быть, сам греческого происхождения, — пишет специально для большого римского света свою странную и темную поэму (Astromicon libri V), захватывающую смесь восторженной веры и туманнейшей доктрины.

Когда верховная власть разглядела суть и смысл астрологии и поверила в нее, естественно, что она нашла необходимым обратить науку эту — грозное ведение неотвратимого будущего — в свою монополию и поставить вокруг нее, между нею и остальными классами римского государства, стены строгих запретов. Это однажды навсегда определило для астрологов в римском государстве то действительное положение, которое Тацит очертил известной энергической характеристикой: «род людей, для властей ненадежный, для претендентов обманчивый, который в городе нашем вечно будет запрещен и вечно в нем удержится». Астрологов выгнал из Рима Агриппа, но они остались в чести при самом Августе. Тиберий Цезарь принимает против халдеев крутые меры, но сам он — из халдеев халдей: ученик и сотрудник великого родосского астролога Фразилла, вечно углубленный в анализы гороскопов — своего собственного и всех, ему подозрительных, знатных лиц. Буше Леклерк остроумно замечает, что астрологическая обсерватория Тиберия обратилась в настоящий «черный кабинет», в котором угрюмый принцепс вскрывал улики не в письмах и документах, но в чертежах и цифрах непогрешимого неба, а назавтра летели в прах все подозрительные и уличенные звездами головы. По дружному рассказу трех основных наших историков, Тиберий предсказал будущему императору на полгода, С. Гальбе, что однажды и он попробует императорской власти. Кай Цезарь уцелел, может быть, только потому, что Фразилл уверил Тиберия, будто скорее Кай Цезарь переедет верхом Байянскую бухту, чем когда-либо придет к власти. Тацит указывает, что в 26 году по Р. X. Тиберий покинул Рим под таким сочетанием созвездий, которое совершенно закрывало ему возможность возвратиться в столицу. Думали, что, значит, он скоро умрет, но — никто не ожидал, что старик перехитрит саму судьбу и проживет еще одиннадцать лет, платя звездам дань лишь своим добровольным изгнанием на Капри.

Нет надобности собирать здесь бесчисленные анекдоты об удачных астрологических прорицаниях, которые, в эпоху первых цезарей, сочиняли придворные сплетни и городские легенды. Гороскоп, будто бы составленный Фразиллом для Нерона: будет императором, но убьет свою мать, — достаточный их образец. Все эти сказки любопытны только как свидетельство интимности, в которой астрология уживается теперь с новой властью и держит ее под своим обаянием. Мы только что видели, как Агриппина, в опаснейший, почти отчаянный момент своего преступления, все-таки, медлит и тянет время, покуда звезды не примут положения, благоприятствующего Нерону. Со временем мы увидим, как Нерон, по предписанию астролога Бальбилла, казнит сенаторов, как Отон, по наущению астролога Птоломея, начнет гражданскую войну и т.д. Астрологи — это — «самая скверная рухлядь в супружеском хозяйстве государей», выразительно определяет Тацит. Власть скверной рухляди последовательно испытывают и смышленый буржуа Веспасиан, не побрезговавший унаследовать от Нерона его кровожадного астролога Бальбилла, и умный, образованный, тонкий Тит, и жестокий Домициан (тоже переводчик Арата), и дилетант, эстет и самодур Адриан, и философ Марк Аврелий, и свирепый Каракалла. Большинство из них были сами астрологами, либо, по крайней мере мере, оставили после себя такую славу. Адриан же и Септимий Север умерли с репутацией даже выдающихся, глубоких математиков, которым, в буквальном смысле слова, была звездная книга ясна. Спартиан рассказывает легенду, будто Септимий Север женился на Юлии после тот, как ее гороскоп сказал ему, что муж это девушки будет императором. В этой легенде вполне правдоподобна та часть, что знатные женихи, экзаменуя предполагаемую ярмарку невест, запрашивали их гороскопы. И, обратно, мы видели, как Агриппина, по смерти первого мужа своего, охотилась именно за теми женихами, о которых был слух, что им предсказана верховная власть.

Заявленная властью монополия на астрологические предсказания, в ревности своей, неоднократно изгоняла из Рима всех халдеев, кроме собственных, некоторых казнила, сбрасывала с Тарпейской скалы и пр. Но известно, что никакая вера не возбуждает большего к ней стремления, как запретная, особенно, когда власть, ее монополизируя, сама подтверждает тем обществу, что вера эта преполезная и превыгодная в житейском обиходе. И вот, астрологи, изгнанные одними воротами, быстро возвращаются через другие, и на место казненных приезжают из Греции либо из Александрии новые. В конце концов, власть должна была уступить общественному тяготению и начала смотреть на «математиков» сквозь пальцы, под разными ограничительными условиями, которые, конечно, были столько же бесполезны, как изгнания и казни. Еще Август запретил тайные гадания или хотя бы и явные, но вопрошающие о чьей-либо смерти. Затем из этого ограничения вырос строжайший запрет вопрошать о судьбе государя и его фамилии: источник бесчисленных политических процессов в эпоху Тиберия, Кая Цезаря, Клавдия и Нерона, любимое орудие кровавого шантажа, которым добывали богатства свои тигрицы, вроде Мессалины, Агриппины, Поппеи. Подданный, которому гороскоп его сулил верховную власть, — как справедливо замечает Фридлэндер, — тем самым ставился в необходимость выбора: или составить заговор на смерть главы государства, или самому погибнуть. Астрологи неизбежные участники всех заговоров и политических процессов императорского Рима. Расправлялись с ними круто. И — что же? Казни, изгнания, конфискация нисколько не унимали и не обескураживали ни охотников до звездных откровений, ни ученых, звезды ведающих. Мы увидим впоследствии, как участники одного из заговоров на жизнь Нерона, Антей и Осторий Скапула, посылают из Рима гонцов к изгнанному математику Паммену — именно гадать о судьбе Цезаря. На этих посылах они попались, через донос другого астролога, и должны были кончить жизнь самоубийством. Более того: пострадать в политическом процессе для астролога значило сделать себе карьеру и составить репутацию. Особенно, в глазах женщин, которые были особенно страстными поклонницами и покровительницами науки халдеев.

Большое же всех к халдеям доверье. Что скажет

Им астролог, приемлют, как будто глаголы

Бога Аммона — затем, что дельфийский оракул

Смолк, человека лишивши прозренья в грядущие мраки.

А из халдеев всех лучший, кто чаще был сослан,

С кем за приязнь и чертеж гаданий продажных

Гражданин знатный погиб, серьезный соперник Отона.

Видят пророка лишь в том, что звякал ручными цепями,

Либо в военной тюрьме страдал долгосрочно.

Не был халдей осужден — так для них он и не математик!

Вот, если чуть не казнен, едва не попал на Циклады,

Либо с Серифа маленько удрал, — чудесное дело!

(Ювенал, IV.)

По уверению того же сатирика, женщины были под властью астрологии во всем объеме своей жизни, от важнейших вопросов о смерти ближайших родных или о верности мужа либо любовника до мелочей, вроде поездки в деревню: «не поедет за мужем она, если ее расчеты Фразилла задержат». Настоящая любительница астрологии, истинная дилетантка ее, которая уже не советуется, а с ней советуются, не возьмет в рот пищи иначе, как в определенный благоприятный час, указанный ей альманахом «Петозириса».

Этот «Петозирис», игравший в обиходе римских суеверов такую же роль влиятельного совещателя, как, лет сто назад, в русском обществе Мартын Задека и Брюсов календарь, а еще ранее Оракул царя Соломона, почитался египетским иератическим творением приблизительно восьмого века до Р. X. и приписывался, как авторам, жрецу Петозирису в сотрудничестве с царём-пророком Нехепсо. В действительности, он — александрийская подделка, с успехом отбившая у Халдеи в пользу Египта честь первенства и старшинства в астрологии. Альманахи, календари и периодические листки (эфемериды), извлеченные из Петозириса, начали появляться в Риме, быть может, уже в веке Суллы, но, может быть, и столетием позже, за что говорит заметное знакомство Петозириса с герметической литературой. Сила и обаяние Петозириса заключались в том, что он открыл для науки звезд новый победительный путь: иатроматематику, врачебную астрологию, звездную медицину. Породниться с медициной для доктрины, научной ли, религиозной ли, — конечно, самое верное средство к быстрому успеху. В предыдущей главе я упоминал о враче, марсельце Эринасе, оставившем по себе десять миллионов сестерциев после того, как, на его счет, родная Массилия окружилась стенами и получила много других сооружений. Этот колоссальный капитал был нажит Эринасом на сравнительно новом тогда еще «Петозирисе»: в строгом соответствии с его календарем, по часам, сметливый врач распределял питание больных своих и отлично их вылечивал — вероятно, на почве диеты. При той общественной невоздержности, которая царила в Риме цезарей (см. том 3-й), каждый диетический опыт, хотя бы лишь некоторая упорядоченность в сроках питания и пищеварения, уже должен был творить чудеса.

Вера в астрологию, таким образом, стала всеобщей, с невежественных низов до высокоинтеллигентных верхов, со множеством ступеней и оттенков, глядя по образовательному уровню классов. Серая масса верит буквально, что у каждого человека там вверху, на небе, есть своя звезда, более или менее яркая, соответственно его общественному положению здесь, на земле: звезда загорается, когда родится человек, и падает, когда он умирает. Среднюю полуинтеллигенцию питают и держат под своим авторитетом астрологические листки. Интеллигенция, ученые и дилетанты ищут для астрологии научных обоснований на обобщающих путях философской полемики. Сто лет спустя, наступит на их улице величайший праздник: астрология подчинит себе величайшего астронома эпохи, Клавдия Птолемея Александрийского, и его «Четверокнижие» (Τετραβιβλοξ) создаст астрологический кодекс, в котором материалы богатого опыта остроумно обобщаются на почве спекулятивных теорий, ловко пригнанных из философии пифагорейской, перипатетической и стоической. Авторитет Птоломея вырывает из рук врагов астрологии главное оружие: теперь уже смешно было бы утверждать, будто наука халдеев — только жульничество, кормящееся от дураков. Но и над этим научным фазисом астрологии тяготел ее прежний фатум: чем больше ей верили, тем строже и ревнивее охранялась ее монополия, тем запретнее становилась она для широкой публики. Для дворца астрология остается, по преимуществу, искусством гадать о благополучии государя, а искусство это делается тем более опасным, что, уже со времени Антониев, к астрологии начинает приплетаться магия, и, в народном представлении, светлая наука звезд смешивается с черной наукой демонов, а халдеи-астрологи — с египетскими колдунами. Легкий отдых от репрессий вольная астрология имела, кажется, при либеральном синкретисте Александре Севере. Он будто бы даже предоставил математикам свободу преподавания и кафедру в Риме. Известная уступка в сторону терпимости, но только бытовой, а не правовой, — чувствуется при Константине. Зато Диоклетиан налагает на астрологию категорический запрет (296 по Р. X.), энергически повторяемый наследниками Константина, перешедший в византийское законодательство, принятый преемниками Юстиниана: «геометрия общественно полезна, следует ей учиться и применять ее к делу; но математическое искусство преступно, оно безусловно запрещено». Валентово преследование философов, конечно, не делало исключения для астрологов. Конец Рима освещается из Равенны костром, на котором, по указу Гонория (409), пылают астрологические книги. Математики тем же указом изгнаны не только из Рима, но и из всех городов, за исключением ренегатов, которые бросят свое учение и исповедуют ортодоксальное христианство.

Несомненно, что этот грубый и неумолимый вид полемики был единственно сильным, если не против развития астрологии (ему то, как всякому учению, гонимому властью, административно насилуемому, ревность государственной монополии только помогала, вызывая естественное моральное противодействие свободномыслящих) — то против ее публичного распространения. Стоя беззащитной перед рожном, против которого не можно прати, астрология пыталась найти теорию компромисса, который бы выпустил ее из-под дворцового ига. Около 336 г. по Р. X. астролог Юлий Фирмик Матерн, в то время еще язычник, впоследствии христианин и апологет (я не вижу необходимости разделять его на двух писателей), пишет и посвящает крупному государственному деятелю, проконсулу Мавортию Лоллиану, восемь книг о звездной науке (Matheseos libri VII). Они прожили все средние века, дожили до книгопечатания и ушли в архив забвения только, когда и астрология, наконец, в самом деле, смертельно заболела: последнее издание вышло в 1551 году. Этот язычник на христианской стезе предлагал собратьям своим, математикам, в обход дворцовой монополии, объявить раз навсегда лицо императора, как наместника Бога на земле, стоящим вне естественной компетенции звездного чтения и не подведомственным астрологическим законам. Отвечать на вопросы о судьбе императора, для Фирмика, не только законопреступно, но и профессионально бесчестно, как обман вопрошающего, потому что знание астролога в этом случае совершенно бессильно и не в состоянии сказать ничего, кроме лжи. Император — единственное в мире существо, исключенное из-под влияния светил. Звезды о нем ничего не знают и, значит, ничего не могут сказать. Император — хозяин вселенной и, в этом качестве, подчинен, в судьбах своих, только воле Верховного Божества, и сам он — живой бог, из разряда тех, которым Верховное Божество поручает зиждительство и блюстительство мира сего. Если перевести это последнее определение на язык гностической ангелологии, то окажется, что император равен архангелам: духам — «космократорам», управляющим вселенной от имени Божия. Поэтому судьбы императора закрыты как от астрологии, так от гаруспиции: их сверхъестественные средства слишком слабы, чтобы проникнуть в тайны высшей силы, которая живет в императоре.

Прозрачная лесть Фирмика, конечно, ни не волос не изменила императорской политики по отношению к свободной астрологии. К тому же Фирмик и сам, в чрезмерном усердии своем к императорскому культу, оказался не весьма тверд. В предисловии к книге своей он совсем непоследовательно делает обзор владык мира, испытавших на себе влияние звезд, упоминая в том числе и Юлия Цезаря, и Суллу, и возносит молитву за династию, в которой просит Солнце, Луну и пять планет сохранить империю на века вечные за потомством Константина. Теория его об исключении императора из-под влияния звезд, по-видимому, заимствована у христиан. Они так точно исключали из-под этого влияния И. Христа, а гностики — всякого, принявшего крещение. Как бы то ни было, императоры идеей Фирмика не пленились: быть живыми им нравилось, все-таки, больше, чем быть богами. Sit divus, dum non sit vivus! Со святыми упокой, только б не был живой! — цинически воскликнул Каракалла, отправив на тот свет брата своего Гету. Божественности без всеведения и предвидения довольно было этим людям в титуле и посмертных почестях. Божественно выходить из-под закона звездной судьбы и способности знать свое будущее, что предполагалось возможным для каждого смертного, значило не находить новую привилегию, а терять старую. Поэтому, как средство страховки жизни против несчастного случая, астрологию и в Риме, и в Византии императоры сохранили в своих ежовых рукавицах. Гонимая наука ушла в тайные общества, где смешалась с эзотерическими учениями Пифагора и Платона. Принцы, как Юлиан Отступник, люди высшего круга, как дед поэта Авзония, блестящие светские молодые люди, как св. Августин в студенчестве своем, страстно увлекались тайным изучением астрологии. Августина, под влиянием скептических рассказов одного из товарищей, скоро постигло разочарование, но Юлиан Отступник донес веру и восторг свой к Солнцу и светилам небесным до ранней своей могилы и был большим знатоком звездной грамоты. Для многих утомленных умов астрология казалась святым прибежищем, очищающим душу человеческую от житейских дрязг и грязей. Таков Фирмик Матери, покинувший для того, чтобы писать астрологическую книгу свою, доходную, но «собачью» профессию стряпчего.

Зато маленькая, домашняя астрология, на которую власть смотрела сквозь пальцы, будничная математика обыденной жизни, процветала широко и пышно, в пошлости, поистине чудовищной. Лукиан уверяет, будто всякий неудачник философии, выдохшийся настолько, что перед ним уже запирались все двери, перекидывался в астрологи, и тогда снова всюду находил любопытство и радушный прием. Аммиан Марцеллин, видевший Рим в 380 году, почти триста лет спустя после Ювенала, застал в вечном городе мужчин как раз на том мелочно суеверном уровне, на котором древний сатирик высмеивал еще только женщин. Римский барин уже не садился обедать, не шел в баню, не справившись предварительно в астрологическом листке, где сейчас знак Меркурия и в каком отношении к созвездию Рака ползет по небу луна. За консультацию более общего и серьезного характера, напр, о свадьбе, о дне для закладки дома, выборе времени и успехе путешествия, платили довольно дорого. В «Метаморфозах» Апулея, за гаданье о коммерческом путешествии, халдей Диофан берет 100 денариев, т.е. около 50 рублей. В Александрии, где астрологи платили налог, эту бюджетную рубрику прозвали «пошлиной на дураков», то есть на клиентов, доверием которых обусловливались астрологические доходы. Совершенно, как сейчас в Италии слывет «пошлиной на дураков» пресловутая государственная лотерея, еженедельно собирающая, через лавчонки свои, с народа миллионы франков. Кто хочет познакомиться с пошлостью общих мест, которыми довольствовались невзыскательные клиенты уличных астрологов-практиков, изобильно найдет их в знаменитом «Сатириконе» Петрония. Как критерий, дозволяющий высчитать размеры захвата астрологией среднего римского общества, Тардуччи указывает известный эпизод Деяний Апостольских. После проповеди апостола Павла в Эфесе, местные поклонники астрологии сожгли свои библиотеки. Книг в этом auto-da-fe погибло на 50,000 денариев, т.е. на 75,000 итальянских лир — почти 30,000 р. Это в одном городе, правда, первоклассном, а вернее сказать, в одной общине одного города — и, конечно, далеко не аристократической и не плутократической, а той, где всегда развивалась проповедь Павла: среди ремесленников и крамарей, мелких торговцев. Исходя из такой единицы, хотя бы и значительно преувеличенной, для всей республики придется вообразить оккультический рынок миллионных размеров. Да это оправдывается и показаниями языческих писателей. В конце Августова правления был извлечено из народного обращения и уничтожено 2.000 названий книг по тайным наукам (libri fatidici), необходимо и конечно включая сюда, на первом плане, как царицу их, астрологию.

II

Кроме полемики династически-государственной, астрология была постоянной жертвой свободной полемики философов. За исключением стоиков, ей родственных и благоприятных, астрологи последовательно имели своими неприятелями почти что все философские школы: диалектиков новой Академии, позже скептиков, нео-пирронистов и эпикурейцев. Физики отметали астрологию, как шарлатанское злоупотребление астрономией; моралисты — как вредное учение фатализма, подавляющее свободу воли; наконец, теологи, то есть нео-платоники и христиане, — как ересь, несогласную с их догмой.

В начале главы я указал выгодный для астрологии характер этой полемики и результаты, к которым она привела. Изложить пути ее значило бы написать историю философии за шестьсот лет римской образованности: задача, колоссальность которой не вмещается в размеры моего труда. Я возьму на себя только наметить главные идейные точки, вокруг которых развивалась эта многовековая дискуссия, как в школах, так и в лицах. Их возникновение, борьбу за существование и затем исчезновение в расплывчатых компромиссах проследить необходимо, так как все это вносит в исторический фон, на котором должны пройти фигуры «Зверя из бездны», столько красок и влияний, что без них весьма часто теряют рельефы свои и самые фигуры. В кратком обзоре своем я буду руководствоваться, главным образом, прекрасно планированным очерком римской астрологии, в шестнадцатой, заключительной главе капитального труда Буше Леклерка («Astrologie Grecque»).

Собственно говоря, из всех римских полемистов против астрологии, — предполагая, что полемист выступает против учения не с тем, чтобы только щекотать его или язвить, но чтобы убить и уничтожить, — был грубо последователен и совершенно искренен один лишь старый Катон. Этот умный «дикий помещик» античного Рима отлично предвидел будущую культурную власть и опасность греческого новшества, которое вползало в страну, вместе с греками-философами, врачами, грамматиками и диалектиками, и гвоздил по астрологии с плеча, как гвоздил он по обреченному на гибель Карфагену, по греческим школам красноречия, по врачам, по депутации Карнеада, по всем чужеземным соприкосновениям, коробившим его подозрительный сердитый национализм. Не вхожу, мол, об вас в обсуждение по существу — а вы жулики! ваша наука разврат и чепуха, не надо вас! вон! non licet esse vos! Эта полицейская откровенность в черносотенном, как теперь говорят, духе настолько единичная в литературе (власти ее слушались), что надо ждать шестьсот лет для того, чтобы найти ей пару. Только шестьсот лет спустя, выступит на полемическую арену такой же полицейский фанатик, но уже в монашеской рясе. Бл. Августин произнесет, во имя государственной церкви, истребительные слова, которые старый республиканец, мужик-аристократ, произносил во имя нации. Катон и Блаженный Августин — начало и конец — поднимаются над астрологической полемикой, как два грозные утеса, их же не сокрушиши. Между ними лишь зыбь и шум прибрежных бурунов, скрежещущих камнями прибоя и отбоя. Удар приходит, разбивается и уходит.

Обще-эллинский и обще-философский корень астрологии со школами ее оппонентов позволял полемике широко разветвляться, но ни одна ветвь не получала ни права, ни возможности отрицать существо другой, так как для всех одинаково это значило бы отрицать свое собственное существо, резонность и законность своего собственного происхождения. Все ветви философской оппозиции могли упрекать ветвь астрологии только в том, что она растет неправильно, то есть не так, как им нравится и угодно. Но ни одна не в силах была доказать, что ветвь эта — с чужого ствола, и ни у одной не достало ни внутреннего убеждения, ни аргументов для того, чтобы отсечь ее напрочь безвозвратным ударом. Вся эта полемика — не столько по воле, сколько по обязанности разума; последнему втайне очень жаль той силы знания, которую взялся он обессилить, и втайне же, в задней мысли своей, он весьма был бы не прочь приспособить как-нибудь силу эту к своему двору. Конечно, не малую роль в том играло и громадное уважение к авторитету греческой науки, от которой Рим принял астрологию, как спорный, но все же философский отдел. Особенно, при эклектическом характере римской философии, которая с начала до конца своего была чем-то вроде винегрета или рагу из объедков эллинских школ и значение свое получила не от новости или самостоятельности идей, но от временных и полуслучайных талантов, которые ей себя посвящали: Цицерон, Сенека, Музоний Руф и т.д. Римская философия, в этом отношении, имела общую судьбу с нашей русской. Философствующих — множество, философа — ни одного. Мышления, счастливо приспособляющего внешние усвоения, сколько угодно; новых открытых кардинальных идей и методов — нет или почти нет. Прикладная этика процветает, чистая философия еле прозябает и должна питаться соками извне. Рим тоже имел своих Львов Толстых и Владимиров Соловьевых, но у него не было ни Канта, ни Гегеля, ни Шопенгауэра.

Итак — мы в области полемики, так сказать, «по-родственному»: покладистой и бьющей больше по словам и формам, чем по глубинам основного содержания.

— Планеты отстоят слишком далеко, — говорит Цицерон, — по крайней мере, главные планеты, а неподвижные звезды еще дальше.

Астрологи возражают:

— Солнце и Луна также далеки, однако они вызывают приливы. Халдеи, основатели звездной науки, конечно, еще не знали, что мир так велик. Зато они и планеты считали гораздо меньше. Теперь мы установили, что они бесконечно больше. Это создает компенсацию. Для того, чтобы дать твердую опору астрологической догме, достаточно отождествить звездное воздействие с звездным светом.

— Позвольте, — ловил их оппонент, — если звезда излучает свет всей поверхностью своего шара, почему свое астрологическое влияние она осуществляет только под известными углами или аспектами?

— А вот почему: подобно тому, как планет только семь{13}, то, во имя мировой гармонии, и каждая звезда действует только в семи же смыслах или аспектах, но никак не более.

Мистический ответ такого рода совершенно не удовлетворял логиков, зато приходился по душе пифагорейцам.

— Но уверены ли вы, что планет только семь? — раздается авторитетный голос блестящего Фаворина (современник императора Адриана), — и если их больше, то вычисления астрологов, не принимающие их в расчет, не суть ли, тем самым, сплошная ошибка?

Сомнение не новое. Оно было возбуждено еще Артемидором Эфесским (за сто лет до Р. X.), но платоники отстранили его, как противное мировой гармонии. Если астролог считал ниже себя отделаться от вопроса голым отрицанием гипотезы, он возражал, что с невидимыми звездами нечего и считаться, так как свет их, а следовательно и влияние не достигают земли, но что влияние это тщательно учитывается, когда невидимая звезда приближается к земле и становится видима, в форме кометы. Несомненно, было бы лучше ввести в вычисления положения всех звезд, не ограничиваясь только планетами и знаками Зодиака. Но это — идеал астрологии. От какой науки человек имеет право требовать, чтобы она уже достигла своего идеала?

Ученый и умный скептик Секст Эмпирик (200—250 по Р. X.) ставит практический вопрос — фундаментальный и тем более сильный, что уж очень простой и необходимый.

— На каком основании строите вы свои претензии определять природу астральных влияний? Откуда вы знаете, что вот эти планеты — благодетельные, а те злодетельные — и сегодня больше, завтра меньше, смотря по случаю? Как вы оправдаете странные сочетания идей, связанных с чисто воображаемыми фигурами Зодиака, взаимное влияние планет на знаки и знаков на планеты? Ведь мы же знаем, и с давних веков, что планеты отстоят от созвездий на громадные пространства, и мнимые внедрения их в созвездия не более как эффект перспективы?

Тут ответ астрологов двоился.

Людям положительного образа мыслей они возражали ссылками на давность халдейской науки, на накопления наблюдений не только в течение столетий, но даже целых периодов космической жизни, на повторность явлений, однажды бывший, отошедших и должных вновь возвратиться. Таких людей, как Цицерон или Фаворин, подобные мнимо-исторические ссылки мало убеждали.

Легче было с мистиками, для которых затруднение разрешалось простым способом божественного откровения. Грек верил, что тайну звездного гадания открыли людям старые падшие боги, революционеры против железной Мировой Судьбы: Атлант, сын Урана, титан Япет, отец Плеяд и Гиад, Прометей, творец и воспитатель человечества, либо кентавр Хирон, который обожествился в Зодиаке созвездием Стрельца. Орфики ставили на место этих просветителей Орфея, Музея или Евмолпа. Ново-египтяне вызывали легендарные тени своего Гермеса Thoth'а и Аскления-Эшмуна, уверяя, что от них получили науку свою Пехенсо и Петозирис. Евреи, по крайней мере александрийские, оспаривали, что астрология — их наука: в Египет принес ее Авраам, наученный в Месопотамии халдеями; из Египта получили ее финникияне, а финикийский переселенец Кадм перенес ее в Беотию, где поэт Гезиод собрал ее рассеянные временем крупицы. Халдеи (Kaslim) выводили свои откровения от самой Истар, то есть планеты Венеры: в имени Гермеса, как ученика ее, воскресает выразительная связь между легендарной первокультурой Халдеи, Египта и затем греко-римского мира. Эфиопы имели претензию, что они еще старшие астрологи, так как Атлант был ливиец или сын Ливии. Из Геракла-Мелькарта, якобы ученика Атлантова, мифографы сделали, по остроумному выражению Буше Леклерка, какого-то коммивояжера астрологии, который разносит науку звезд всюду, где им нравится ее насадить. Все эти выдумки находят себе опору во множестве апокрифических трактатов о звездной науке, усердно фабрикуемых в Александрии от имени Орфея, Гермеса Тривеликого, древнейших патриархов и философов. Впоследствии иудео-христианская полемика пользовалась этими преданиями, утверждая, будто астрология идет от Хама, сына Ноева, наученного ей злыми духами, тогда как астрономии научили Сифа, Еноха и Авраама добрые ангелы.

На расстоянии трехсот лет друг от друга, Цицерон (106—43 до Р. X.), Фаворин и Секст Эмпирик поддевают астрологов одним и тем же упреком, что, наблюдая, они считаются только с временем, а не с местом, и что для них все, рождающиеся в одно время, объединяются в общую судьбу, независимо от стран, где рождения имели место. Это обвинение не весьма справедливо, так как астрология не только в веке Цицерона, но еще в Халдее умела ограничивать астральные влияние климатическими соображениями и признавала, что одно и то же восхождение светила может иметь два разные значения для двух разных стран. Но оно любопытно соприкасается с старой обвинительной формулой Карнеада: 1) Двое, рожденные в разных обстоятельствах, имеют одинаковую судьбу. 2) Двое, рожденные в одинаковых обстоятельствах, имеют разную судьбу. Как же это? Каким образом, если каждый человек имеет свою специальную судьбу, возможны единовременные массовые погибели людей, рожденных ни в одно время, ни в одном месте, при кораблекрушениях, приступах, в сражениях?

— Неужели, — восклицает Цицерон, — все, убитые в битве при Каннах, родились под одной звездой?

Аргумент Карнеада, через Фаворина, Секста Эмпирика, отца церкви Григория Нисского, дожил до XVI века и успел еще послужить Кальвину. Астрологи отвечали теорией мировых влияний (ϗαϑολιϗα), господствующих над влияниями, которые управляют рождениями отдельных лиц. Ураганы, войны, моровые болезни, вообще все бичи человеческого коллектива, берут верх над вычислениями меньшего размаха и могут результаты их изменить. Птоломей советует даже оставлять в гороскопах частных людей белое место — на непредвиденный случай вторжения непобедимых кафолических влияний. Ответ был остроумен и согласен со здравым смыслом, но не исчерпал возражения.

— Почему, — спрашивает Карнеад, — имеются на земле целые народы, в которых все люди — одного и того же темперамента и тех же нравов? Значит, все уроженцы этих рас явились на свет под одним и тем же знаком?

Триста лет спустя, греческому эклектику поддакивает скептик Секст Эмпирик:

— Если созвездие Девы дает белую кожу и гладкие волосы, значит, под знаком Девы не родится ни один эфиоп?

Это была запоздалая придирка. К эпохе Секста астрология успела разработать гипотезу кафолических влияний и, переведя их из случайности в постоянство, установить этнические типы и теорию о влиянии среды. Последняя поражает своей живой современностью, так как заключает в себе совершенно определенное учение о приспособлении, обусловленном особенностями почвы, вод, воздуха и наследственности, также, впрочем, стоящими под влияниями звезд. Именно черного и курчавого эфиопа и белизну германца или галла Птоломей приводит в образец неизменности этнического типа. На сомнения о расовом неравенстве астрологии отвечали географическими картами астрального влияния, соображенного с условиями среды.

Четвертый век продолжает Карнеадову нить уже устами христианского богослова Григория Нисского:

— Если раса образуется средой, которую создает совокупность земных и астральных влияний на страну ее жительства, то каким образом известные человеческие группы, напр, иудейская раса, христианское общество или секта персидских магов, умудряются во всяком климате сохранять свои нравы и законы? Разве иудей, всюду влачащий за собой клеймо природы своей, исключен из компетенции звезд?

Еще в веке Марка Аврелия, Бардезан, «последний гностик», противник астрологии только в фаталистической ее догме, ставил на вид, что, вопреки всем влияниям среды, обычаи данного народа могут быть изменены чисто механическим вмешательством воли деспота или работы законодателя. Если человек подчинен среде и обстоятельствам, как же выходит, что одна и та же страна производит людей совершенно разного развития? Если человек подчинен расе, как выходит, что страна, переменив религию, например, став христианской, становится совсем другой, чем она была прежде? Казалось бы, после таких вопросов, странно и спрашивать, каких взглядов на астрологию держался Бардезан. Однако, св. Ефрем и Диодор Антиохийский обличали его, как ученика и единомышленника халдеев. В его школе астрологическое начало идет рядом с теологическим. Он высчитал, подобно древнему Таруцию Фирмийскому, астрологическими вычислениями, что мир существует 6.000 лет. Он допускал существование звездных духов, пребывающих на семи планетах, а главное, на солнце и луне, которых ежемесячное соединение сохраняет мир, вливая в него новые силы. Этот Бардезан — более или менее тип всех мистических полемистов против астрологии: он недоволен ею потому, что влюблен в нее, и спорит с ее фантастикой потому, что в его пылкой голове есть другая фантастика.

— Если состояние неба и расположение звезд имеют столько влияния на рождение живых тварей, то необходимо не ограничивать область этого влияния одним человеком, но распространить его и на животных. Так, ведь, это же абсурд! — восклицает победоносный Цицерон, а его запоздалое эхо — Фаворин и Секст Эмпирик — вторят ему остротами насчет гороскопов лягушек и мошек, на счет затруднительного положения астролога перед гороскопом, единовременно родившихся, человека и осла.

Буше Леклерк справедливо отмечает это возражение, как аристократическое: несколькими сотнями лет раньше, надменное мнение Цицерона о животных тогдашний «царь природы», строитель первобытного общества, с такой же уверенностью высказал бы о рабах. Ему тоже показалось бы нелепостью, что раб имеет претензию на личное бессмертие и воображает, будто судьба его написана на небесах. Но глубокий внутренний патетизм астрологии делал ее неизбежно демократической; объединив управляющей властью звезд человеческие расы и сословия, она не побоялась, если не теоретически, то практически, разрушить границы между всеми царствами природы. Зодиак, в большей части знаков своих, заполнен животными, Рак, Козерог, Рыбы, Скорпион, Лев, Овен, Телец. Возможно ли, чтобы эти типические небесные звери сосредоточивали свое воздействие только на человеке, минуя прямых своих земных родичей? И вот, звериных гороскопов, которых философы и злые шутники требуют в насмешку, ищут совершенно серьезно скотоводы и торговцы скотом, хозяева породистых собак и т.п. Затем астрология подчиняет себе законы растительности, выправляет земледельческий календарь. Известный писатель по сельскому хозяйству Колумелла, современник Сенеки, возражает против чрезмерно точных вычислений, как непосильной претензии, но сам дает длинный приблизительный календарь отчасти астрономических, отчасти астрологических примет, когда пахать, когда сеять, когда жать, когда начинать сбор винограда и т.д. И, наконец, позднейшая союзница астрологии, алхимия, простирает власть звезд даже на образование металлов и драгоценных камней: союз планет с царством минералов зачат еще в Египте.

В противоположность однообразию нападений, защита астрологов тем тверже и сильнее, чем она выше в веках.

— Почему, — спрашивает Фаворин, твердя Цицероновы зады, — наблюдая те же сочетания созвездий, мы не видим, чтобы под ними повторялись и оптом рождались Гомеры, Сократы, Платоны?

— Почему, — добавляет, двумя веками позже, св. Василий Великий, — не каждый день рождаются цари? Или почему сыновья царей, все равно, будут царями, каков бы ни был их гороскоп?

Астрологи имели полное право возразить им.

— Потому что вы дилетанты и ничего не смыслите в звездной науке. Еще никогда не бывало двух совершенно тождественных гороскопов. Элементы вычисления: семь планет, их взаимные аспекты, двенадцать знаков зодиака, их аспекты и отношения к планетам, деканы (треть каждого знака зодиака, тридцать шестая доля годового круга, знак декады, т.е. десяти дней), додекатемории и пр. — все это, расчисленное по степеням и минутам, дает миллионы математических комбинаций, перестановок и переложений. Даже близнецы имеют уже разный гороскоп. Как же ждать общих гороскопов для людей, родившихся в разных местах и в разное время? Новых Сократов и Платонов мир увидит лишь после того, как исполнится астрологический «великий год», и αποϗαταστασιξ, общее возрождение, снова поставит вселенную на первоотправную точку ее существования, для повторной жизни.

Вопрос о близнецах играл большую роль в астрологической полемике. Сперва оппоненты не понимали, каким образом два близнеца, родясь под одной звездой, могут иметь разную судьбу? Еще Нигидий Фигул разрешил это недоразумение известным опытом с гончарным колесом, которым и заслужил он свое прозвище Фигула (гончара). «Повернув гончарное колесо с такой силой, с какой в состоянии был это сделать, Нигидий во время кружения дважды прикоснулся к нему черной краской с величайшей скоростью, как бы в одном и том же месте. Когда колесо остановилось, сделанные Нигидием знаки были найдены на немалом расстоянии один от другого. Так же точно, сказал он, при известной быстроте небесного круговращения, хотя бы один после другого рождался с такой же скоростью, как я два раза прикоснулся к колесу, это делает большую разницу в пространстве небесном». Блаженный Августин находит аргумент этот слабым, — однако, после него, придирчивый допрос должен был перекинуться на другую сторону:

— Если небо движется с такой быстротой, то вы никогда не в состоянии уловить на нем истинный момент рождения.

Возьмем даже, говорит Секст Эмпирик, самый благоприятный случай, что один халдей ждет у постели роженицы, готовый при появлении ребенка немедленно ударить в гонг, а другой сидит на вышке, чтобы, по звуку гонга, немедленно же составить гороскоп. (Был такой случай.) И, все-таки, это будет ни к чему. Во-первых, собственно говоря, нет уловимого момента рождения, как и зачатие. Это — длящиеся процессы, и их точные моменты не могут быть определены. Во-вторых, если бы даже существовал астрологический момент, вы не в состоянии им овладеть. Звук имеет скорость сравнительно небольшую. Значит, покуда удар гонга дойдет на вышку, истинные данные для гороскопа уже умчатся в пространство.

Свое основное нападение Секст Эмпирик обставил многими побочными подкреплениями, вроде случайности горизонта от высоты обсерватории, возможности атмосферической рефракции, условности силы зрения, невидимости звезд днем, сомнительности вычислений не по открытому небу, но по таблицам восхождения, неточности водяных часов и т.д.

Удар Секста, укрепленный на непреодолимом физическом законе, что свет быстрее звука, был нанесен ловко, но он сам ослабил впечатление, подсказав астрологам, во второстепенных укорах своих, прежний броненосный аргумент:

— Ты все говоришь не о принципе, а о практических несовершенствах науки. Мы их нисколько не отрицаем и прилагаем все старания устроить их. Но несовершенство и грубое состояние науки еще не отрицает ее существа. Со времени халдеев мы сделали громадные успехи, которые всем очевидны. Из того, что наука наша не дошла до идеалов, которые она перед собой видит, следует только, что она и еще способна к прогрессу.

Щекотливый вопрос о моменте рождения очень беспокоил древнюю науку. В самом деле: если близнецы выходят из одной утробы под разными созвездиями, то, в случае затяжных родов, не может ли быть, что голова и ноги одного ребенка также родятся в разных условиях? не потому ли родятся сильные головы на слабых ногах и наоборот? Египетская астрология принимала этот вызов и отдавала голову под покровительство Солнца, глаза — Венеры, волосы — Млечного пути и т.д. Философская астрология, с ее претензиями точной науки, не могла воспользоваться столь зыбким определением и предпочитала оставить свое решение в тумане. Практическая же отвечала на спрос публики простым предложением по здравому смыслу, считая важным не акт рождения, но факт родившегося ребенка. Поэтому дилемму близнецов она решила, как наличность общего факта, но двойного акта: один ребенок — один акт и один факт, два ребенка — один факт, но два акта, отдельные и подлежащие различению. Наконец Птоломей положил конец придиркам логиков, установив для гороскопов принцип приблизительности.

Последним капканом, который логики ставили астрологам, была теория предопределения. Если звездное влияние существует, то в судьбе каждого человека уже содержится судьба его будущих потомков, а его собственная судьба заключалась в судьбе его первого предка — и так далее вглубь веков, к самому сотворению мира и началу бытия. Словом, в ту ночь, когда земля впервые узрела над собой звездную твердь, все ее дальнейшие судьбы были уже написаны на таинственной небесной синеве. Это учение астрологи не только принимали, но, быть может, даже и положили ему начало. В каждом гороскопе имеется «дом родителей», заключающий догадки об астральном прошлом предков, а также «дом брака» и «дом детей», определяющие астральное будущее потомков. Так что научная вина астрологов не в том, что они откачнулись от теории предопределения, но, напротив, что они ее слишком горячо усыновили. Спор между провиденциалистами и фаталистами — битва козла с отражением своим в гладком озере, битва условных слов. Так как астрологов всегда били с двух фронтов, и за да, и за нет, то Фаворин не преминул пощипать их и как союзников предопределения. Его атака остроумна, но, как всегда, легковесна и, сверх того, сплетает уж слишком тонкую паутину софистической диалектики, которая легко рвется на противоречиях.

Таким образом, логический бой с астрологией кончился в ее пользу, а вернее — кончился вничью, разрешился в ожидательность. После Секста Эмпирика в рядах ее врагов мы не встречаем уже ни одного чистого логика. Астрология заставила признать, что основное ее положение правильно: звезды, действительно, влияют на судьбу человеческую силой физической энергии, познанной практическим опытом; существо этой энергии определить и измерить, может быть, трудно, но не невозможно; ошибки и пробелы астрологии зависят от еще несовершенного ее состояния, но сама она — наука, несомненно способная к прогрессу, и имеет достижимый идеал. На той мировой античная наука звезд и разошлась с положительной мыслью своего времени. На поле битвы выступили теологи: нео-платоники и христиане. Их полемика была еще менее действительна, так как противников теперь разделяли не основные идеи миросозерцания, но лишь подробности и оттенки, и теологи, еще более философов, стремились не столько раздавить астрологию, сколько сделать ее ортодоксальной.

III

Прежде чем излагать эти новые битвы астрологии, будет полезно полезно установить и выяснить ее связь с философской стоической школой, с которой читателю уже пришлось и еще часто придется встречаться на страницах «Зверя из бездны»: группа стоической интеллигенции — единственный и весьма незначительный по размерам и влиянию плюс, которым моральный век Калигулы, Клавдия и Нерона отвечал на грандиозный этический минус, унизительно сравнявший одичалое общество{14}. Стоическую школу нельзя рассматривать как открытую сторонницу и покровительницу астрологии, но последняя, несомненно, ей немного родственница. Стоа, единственная из философских школ, относилась к астрологии с постоянной и убежденной терпимостью. Из всех знаменитых стоиков, если не считать Панеция (род. 180 до P. X.), отрицательно, да и то с оговорками, смотрел на астрологию только Диоген Вавилонский, magnus et gravis stoicus, в половине второго века до P. X. В общем же, стоицизм признавал звездное воздействие на человека. Астрологи же, в греческом периоде звездной науки, с того и начали, что заимствовали у стоиков начала фатализма, положенные в основу их ведения, и логику примирения между фатализмом и моралью. Цельная стройность мира и целесообразность всех его частей, — подобие каждой части целому, — единство человека со вселенной, а пламени разума, которым он одушевлен, со звездами, откуда получил он в себя искру жизни, — сродство человеческого тела со стихиями, в движении которых оно погружено, и которые наглядно подведомственны влиянию великих небесных двигателей и распорядителей, — теория «Микрокосма», наконец, — весь этот стоический арсенал был принят астрологами и много помогал им в полемике с другими школами, которую мы только что рассмотрели.

Мы видели, что в спорах этих оппоненты астрологии не касались или почти не касались вопроса об ее этическом достоинстве, о роли ее в общечеловеческой морали. Наоборот, именно с этой стороны повели на нее атаку нео-платоники и христиане.

Для морали, предполагающей человеческую волю свободной, всякое учение, обозначающее действия человеческие заранее предрешенными и не подведомственными воле нашей, подозрительно и кажется безнравственным. В этом разряде оказываются все системы гадания и, на первом плане, как наиболее выразительная и развитая из всех, — астрология. Теологи обоих названных религиозных учений однако объявили ее нечистивой с двух точек зрения: 1) она снимает ответственность с человека; 2) она перемещает ответственность на Бога и объявляет его способным творить не только добро, но и зло.

Ответ астрологов представляет попытку, не отрекаясь от своей доктрины, согласовать ее с ходячей моралью века, с уровнем общественной нравственности. Неумолимая судьба и неизбежность преступлений, которые она повелевает, — для Манилия, — «еще не причина извинять порок или лишать должной награды добродетель. И это тоже фатальность: искупать карой даже предопределенную тебе судьбу». Птоломей менее решителен.

— Большинство астрологических предвидений, — говорит он, — как все научные предсказания, в одно и то же время, и непременны, и условны. То есть: они непременно исполняются, если работа вычисленных природных сил не будет расстроена другими природными силами, которых вычисления в расчет не приняли. Но весьма часто от самого человека зависит сообразить эти привходящие силы и упорядочить свою судьбу. Например — медик искусными лекарствами может остановить болезнь, которая иначе повела бы к неминуемой смерти. В худшем случае, если жребий гибели неотвратим, предвидение будущего дает человеку, — скажем, стоику, — время подготовиться, чтобы встретить роковой удар с хладнокровием и достоинством.

Буше Леклерк на это замечает:

— Нельзя сказать, чтобы старания Птоломея доказать прикладную пользу астрологии много прибавили к репутации ее морали. Умеренный полу-фатализм всегда опаснее фатализма совершенного. Все преступления, о которых сложилось мнение, что они совершены под влиянием астрологов, имели целью поправить предвидимое будущее. Чистый же фатализм, наоборот, предоставляет события их естественному течению, оставляет вещи, как они есть. Практическое вмешательство в жизнь для него, по здравому смыслу, бессмыслица. Тиберий безжалостно истребляет «поправимых» претендентов на принципат, но юного Гальбу, как истинный фаталист, бесспорно и мирно приветствует будущим императором. Полу-фатализм — всегда длительное ожесточение практической борьбы с роком. Полный фатализм — только метафизическая концепция, принципиально неспособная перейти в физическое действие единичной воли.

Развиваясь на фоне мистического третьего века, будучи преемницей пифагорейского предания, неоплатоническая школа не могла быть враждебной звездной мифологии. Но, чтобы обеспечить единство собственной метафизической системы, она отняла у звезд роль перводействующих причин, на которой настаивала астрология, обработанная по системе стоиков из политеистической астрологии, порожденной халдейским сабеизмом. Величайший пророк неоплатонизма, Плотин сомневается даже считать звезды в ряду вторых причин. Он низводит их на степень пред- вещательных знамений, гадательных орудий через наваждение или непрямое откровение, теорию которого он принимает целиком и без всяких возражений. Движение звезд возвещает каждой вещи ее будущее, но не производит его. Силой мировой симпатии каждая часть Бытия сообщается с другими и — для того, кто сумеет прочесть, — кладет на них свой отпечаток; гадание через наваждение или косвенные намеки есть не более, как «умение читать письмена природы». Учение Плотина имело громадное значение. Умягчая астрологический фатализм и давая выход и опору свободной воле, позволяя почитать звезды не самостоятельными двигателями, но лишь зеркалами божественной мысли, уподобляя их движения и соотношения фигур писанной грамоте, Плотин открывал астрологии способ ужиться со всеми теологическими системами, не исключая монотеистических. Даже евреи, которым были противны боги-планеты или боги-деканы, которых приводили в негодование идольские изображения созвездий, теперь могли с чистой совестью углубляться в эту небесную каббалу, толкуя ее, как мистический шифр, изобретенный Енохом или Авраамом. Как всякая средняя и примирительная теория, предложения Плотина вызвали острую ненависть партизанов крайних учений. Фирмик, астролог-правовер, клеймит Плотина, как врага Фортуны, т.е. звездной судьбы, и поучительно описывает страшную смерть, которой будто бы наказан был великий нео-платоник за свою кощунственную попытку разжаловать звезды из причин в знамения: тело его заживо разложилось гангреной, опало кусками, и, на собственных глазах своих, Плотин расползся в такое, что нельзя и сказать.

Преемник Плотинова авторитета, не менее знаменитый Порфирий, решительный сторонник свободной воли, всегда сохранял в вопросе об астрологии большую осторожность и некоторое недоверие.

— Наука, несомненно, превосходная, но недоступная человеку; она выше разума даже богов и гениев подлунного мира.

Однако бесконечное уважение к «Тимею» Платона помешало Порфирию разорвать связующую цепь между человеком и звездами и заставило его изъяснять, то есть оправдывать, целый ряд астрологических теорий — именно тех, которые наиболее противны здравому смыслу. По его толкованию, Платон примиряет фатализм «мудрецов египетских», то есть астрологов, со свободой воли, через то странное допущение, будто бы душа, перед воплощением, сама выбирает свой жребий. Там, на верху, в «Небесной стране», где она проводит свое первобытие, ей показывают всевозможные жребии, человеческие и животные, начертанные звездами, как на картине. Однажды выбрав, судьбу переменить уже нельзя: это и есть мифическая Атропос. Вот почему под одним знаком могут родиться мужчины, женщины, животные. Под одним знаком, но не в тот же момент. Получив свой жребий, души спускаются из высших сфер и ждут очереди войти в наш подлунный мир. Для этого надо, чтобы мировая громада, вращаясь, приняла астральное положение, указанное в их жребии. Вообразите себе — на Востоке, у мирового «гороскопа», толпу душ, алчущих воплощения, — перед узким проходом, последовательно открываемым и закрываемым движением великого зодиакального колеса, а в этом последнем столько проделанных отверстий, сколько в нем делений. Когда наступает должный момент, Справедливость, которую также называют Фортуной, выталкивает в очередную гороскопическую дыру очередную душу, скажем, хоть собаки, а, в следующий момент, в следующую дыру, проскакивает следующая душа, может быть, уже человека.

Буше Леклерк находит, что грандиозная фантазия Порфирия смешно напоминает длинный хвост статистов, ожидающих у входа в театр и смиренно представляющих контролеру Справедливости свою астрологическую контрамарку. Старый спор астрологов с физиологами, начинается ли звездное воздействие на человека в момент его зачатия (требование вторых) или только в момент рождения (взгляд большинства первых), Порфирий разрешает той комбинацией, что душа выбирает свой жребий по гороскопу зачатия и затем входит в зародыш, а гороскоп рождения, когда она начинает вторую жизнь, является лишь осуществлением и поверкой первого выбора.

Итак, первое и последнее слово астрологической доктрины нео-платоников, что звезды — «знамения» судьбы, а отнюдь не ее «агенты»; души свободны от повиновения механической необходимости и управляются только предначертанием, которое они сами себе определяют по свободному выбору. В таком толковании, астрология становится еще более непреложной, чем когда она почиталась наукой о причинах. Теперь это — наука чтения письмен Божиих, по правилам, почерпнутым из откровения. Астрологи обязаны нео- платоникам первым логическим истолкованием моментальности гороскопа: наиболее щекотливый пункт звездной науки, не приемлемый для здравого смысла общественного мнения. Они утвердили за астрологией принцип непогрешимости, что равносильно фатальности, и, таким образом, подняли ее из науки на степень религии. Фирмик Матери, вчера язычник, завтра христианин, сегодня называет астрологию именно религией, а астролога — священником, жрецом, sacerdos.

Ненависть его к Плотину — типический религиозный гнев правоверного фанатика против свободного мыслителя, который для него кощун и богохульник.

В этом своем значении астрология пытается заместить наличные действующие религии, частью их поглощая, частью их вытесняя, частью в них втираясь, частью гибко к ним приспособляясь и подделываясь. Ей легко было вместить в себя и ветхую мифологию, которой озвезделые божества и легенды покрывали наследуемый ею горизонт, либо жили в стихиях, и нео-платоническую демонологию, мириады гениев которой стали в ней агентами откровения, верховными толмачами божественной грамоты, посредниками между судьбами небесными и разумом подлунного мира. Солнечные же культы — ближайшая астрологии родня и прямой союзник.

— Зачем, о человек, — восклицает лже-Манефон, — приносишь ты бесполезные жертвы блаженным богам? Даже тени пользы нет в жертвах бессмертным, потому что ни один из них не властен изменить природный жребий человека. Воздавай почтение Хроносу, Аресу, Киферее, Зевсу, Менее и царю Гелиосу (т.е. планетам, Луне и Солнцу). Вот эти, в самом деле, владыки людей, и владыки всех текущих вод, и гроз, и ветров, и земли плодоносящей, и воздуха, непрестанно движимого.

Египтянин, солнечный жрец фивский, говорит здесь языком апостола новой веры, который многобожному веку должен был казаться атеистическим. Астрологи подобных вызовов никогда себе не позволяли. Напротив, Фирмик старается доказать, что астрология способствует почитанию богов, внушая человеку, что все его действия управляются божественными силами и душа его — младшая сестра божественных звезд, подателей и распределителей жизни. Манилий выразил ту же мысль тремя сильными стихами, которыми, восемнадцать веков спустя, Гете, на Брокене, высказал свой восторг от зрелища Гарца:

Кто усумнится вот здесь, что человек небу роден?

Кто бы мог небо назвать иначе, как даром от неба?

Кто бы мог бога открыть, если б сам не был частью богов?

С этой растяжимой формулой могли отлично ужиться все религиозные системы, не исключая монотеистических. Все, кроме христианства. А именно той победоносной части его, которая жила духом палестинского иудейства, чуждым эллинизма, александрийских и самаритянских влияний.

Первохристианство, смутно поднимаясь среди толков гностических и платонических, было далеко не чуждо астрономических влияний. Апокрифическая Книга Еноха, апостол Павел, Апокалипсис Иоаннов часто говорят языком астрономических воспоминаний, доказывающих, что авторы и сами были знакомы, хотя бы в общих чертах, с наукой звезд, и что обращали они речь свою к пастве, которой такой язык был совершенно ясен и привычен. В гностицизме, если исключить наиболее христианского из гностиков, сирийца Бардезана, который восставал против астрологического фатализма, наука звезд торжествует по всему фронту. Достаточно вспомнить 365 небес и великий царственный Абракас (анаграмма 365) Васи- лида, его Додекаду и Гебдомаду. Доктрина ператиков (peratel) или офитов была насквозь пропитана астрологическими теориями и потому именно так сложна и сбивчива, — от хитроумных стараний обратить традиционный звездный рисунок и сказание в иудейско-христианский символ. Числа и логическая связь звездной науки окружились в гностицизме бреднями откровений, упразднявших всякий здравый смысл невероятной смесью всевозможных преданий и текстов самого пестрого происхождения, набором аллегорий, пифагорических, орфических, платонических, герметических иносказаний, евангельских и библейских притч. Это настоящий карнавал мистической мысли. На толпы, ошеломленные чудесами богообщения, сыплется, подобно confetti, дождь оракулов и апокрифических евангелий, магических и гадательных рецептов, талисманов и филоктерий. Нет образа, достаточно дикого, чтобы не найти себе место в буйстве этого религиозного маскарада. Уверяют, будто манихеи почтили зодиак гидравлическим колесом с двенадцатью бадьями, которое вычерпывает падший свет из нижнего мира, из царства дьявола, и наливает им челн Луны, и та перегружает его в барку Солнца, а Солнце уже снова возносит его в царство вышнего мира.

ІV

Когда из всей этой туманной мешанины выплывает корабль торжествующей ортодоксальной церкви, он сразу становится во враждебную позицию ко всему философскому хаосу, который он за собой оставил. Некоторое исключение делается только для Платона: он подкупил христианских судей, по крайней мере некоторых, теорией бессмертия душ, нисходящих в человечество из сфер небесных и обратно туда возвращающихся, как скоро откроется их земная тюрьма, — и для Сократа. Их снисходительно принимают предтечами мессианического Откровения. Но остальному философскому накоплению объявляется беспощадная война. В особенности же нео-платоникам, с их бесконечными тучами всевозможных ипостасей и эманаций, с их демонологией, магией и теургией. Решительным ударом церковь объявляет дьявольским изобретением все способы и виды гадания, а в особенности астрологию.

Последняя, следуя обычной своей системе приспособления, спешит укрыться под защиту того самого авторитета, именем которого ее громят. Книга Бытия (I, 14—18) и Псалтырь (СХХХV) убеждают Оригена, как раньше Филона, платоника- иудея александрийского, к уступкам в пользу астрологии. Приводятся примеры, что Творец светил сам часто пользовался ими, чтобы открывать свои предначертания: видение Авраама, с обетованием потомства, многочисленного, как звезды на небе; переменное движение тени на солнечных часах Езекии; вифлеемская звезда; затемнение солнца в миг крестной кончины Иисуса Христа; знамения небесные, должные предвозвестить Его второе пришествие.

Вифлеемская звезда в особенности смущала теологов. Ее легенда представлялась полной реабилитацией астрологии. Три волхва, «халдейские философы» и даже, по Блаженному Иерониму, «ученики демонов», видят звезду Рождества Христова с обсерваторий своих, все трое сразу узнают ее и, следуя за ней, приходят для поклонения новорожденному Царю Славы как раз вовремя и в должное место. Итак, астрология оказалась в силах составить гороскоп, при том царственный, даже для Богочеловека. Ясно, что такой успех оправдывает и силу ее ведения, и богоугодность ее средств.

Церковь возражала на это, что значение звезд не умаляет демонского происхождения и значения астрологии. Так как Иисус Христос пришел положить конец земному царствию демонов, то волхвам, ученикам демонов, было нетрудно узнать звезду, столь для них роковую. Поклонение же волхвов Христу-Младенцу обозначает именно отречение астрологии от своей прежней власти и знания. Так говорили св. Игнатий, Тертуллиан, Иоанн Златоуст. Гностики-валентинианцы, как упоминалось выше, развивали на этом основании мысль о перемещении из-под власти предопределения в непосредственную власть Христова Промысла, как непременном следствии таинства крещения для каждого христианина, а в особенности гностика. Гипотезы, далеко не убийственные для звездной науки, за которой они, таким образом, признавали полную действительность для всех прошлых веков, а в настоящем и будущем — действительность для всех язычников. Астрологам больше и желать нечего было. За ними оставляли все человечество в природном его состоянии, у них отнимали только часть людей, пожелавших уйти из-под условий общего мирового закона. Привилегия гордая, но мы уже видели, что ею, в предложении Фирмика, не спешили воспользоваться даже императоры. Очень может быть, что позднее, обыкновенно уже предсмертное, крещение царственных язычников, Константина и иных, обусловливалось, в числе множества других причин, отчасти и этим соображением: несогласимостью полного, открытого христианства с дивинацией, которую полухристианские владыки полагали для себя необходимой и утратить ее могущество совсем не желали. Валент, воздвигший на философов и гадателей свирепейшее гонение, в котором погибли лучшие люди последнего язычества, держал при дворе своем астролога Гелиодора, брал у него уроки красноречия, весьма слушался его советов и даже, говорят, именно им подвигнут был к преследованию ученых. Одна рука подписывает указ: «Nemo haruspicem consulat, aut mathematicum nemo etc.» (Да никто не вопрошает ни гаруспика, ни математика и т.д.). Другая жадно ищет астрологического листка. В подобных условиях века, то, в чем гностики видели свою привилегию, астрологи могли принять совсем с другой стороны:

— Вольно же вам себя обездоливать отказом от предвидения!

В конце четвертого века церковь, возвращаясь к все еще

висящему вопросу о вифлеемской звезде, находит удобным отрицать ее естественный характер. Это была ни звезда, ни планета, ни комета. Она шла своим особым путем, ничего общего не имеющим с путями всех известных звезд, так как была специально предназначена привести волхвов в Вифлеем. Словом, это не гороскопическая звезда. Затем: гороскопы составляются в определение судьбы новорожденных младенцев, а вовсе не предвещают ожидаемых рождений. Звезда волхвов была просто чудесным светочем, — может быть, то был ангел или даже сам Дух Святой, — и, в своем исключительном качестве, она не входила в состав обычных и доступных астрологии данных, а следовательно и не могла быть основой гороскопического вычисления.

— Нет, — возражали астрологи. — Вы видите, что волхвы угадали сверхъестественность звезды. Это свидетельствует о точности методов, которыми они располагали, так правильно определив явление, совершенно непредвиденное. Почему им удалось это? Потому что они наблюдали и вычисляли отклонение звезды от обычных планетных путей. И это несомненно внушение Божеское. Потому что, если наука астрологов демонского происхождения, то непонятно, зачем Бог именно этого рода ученых избрал в первые свидетели самого возвышенного мистического момента во всех веках и народах?

Были в ученом христианстве люди, поколебленные аргументацией астрологов. Таков неведомый автор трактата «Герминн» и Ориген, который, рассуждая по Книге Бытия, Псалмам и книге Иова о целесообразности всех творений Божиих, а следовательно и светил, сотворенных, чтобы «давать знамения и указывать времена», дошел до тех же миролюбивых компромиссов с астрологией, как раньше нео-платоники. Раз звезды — не причины действий, а только их знамения, то астрологический фатализм теряет свой преступный характер попытки к узурпации всемогущества Божия: мир остается во вседержительстве Божием, а, следовательно, звездная наука — не более, как стремление прочитать грамоту Божественных предначертаний. Жаль только, что эта задача недостижимая: у разума человеческого нет для нее средств.

Последнее пессимистическое предостережение никогда не обескураживало умов смелых и пытливых, а колоссальный авторитет Оригена (еще не анафематствованного Византией) должен был отразиться в христианстве терпимостью к астрологии. И действительно, в IV веке звездной наукой увлекается даже духовенство. Лаодикийский собор был вынужден запретить ее для церковников особым постановлением. Евсевий, епископ Эмезский, был за этот грех лишен сана. Суровый ортодокс, св. Афанасий открыл в книге Иова следы, а следовательно, подтверждение одной из основных теорий астрологии: учение о «домах» (οιϗοι) планет. Что касается общества и народа, Евсевий Александрийский бичует, как распространенный порок христиан своей паствы, постоянную астрологическую божбу и приметы: «Побей чума твою звезду!», «Лопни мой гороскоп!», «Под несчастной звездой родился!» и пр. Многие же, по словам Евсевия, открыто двоеверничают: молятся звездам и просят милости у восходящего солнца, «как делают солнцепоклонники и еретики». Последнее слово здесь очень показательно.

Эти упрямые пережитки сабеизма были несомненно главной причиной, почему церковь, в страхе рецидивов живучего язычества, не могла оставить астрологию в покое и вечно подозревала в ней тайного и опасного врага. Было бы совершенно бесполезно и скучно следить за дальнейшей полемикой ортодоксов с астрологами. Топтание на месте, так характерное для всей этой полемики, теперь усерднее, чем когда-либо. Ортодоксы стоят перед астрологами в неловком положении, без доводов. Как оригеновцы, они не смеют употребить против них оружие богословское, а как диалектики, они много ниже своих предшественников и неумело бьются их запоздалым оружием с гораздо более искусными врагами. Опять всплывает старинный покор астрологии ответственностью за зло мира сего, которую она, будто бы, нечестиво возлагает на Бога, творящего только благое. «Если Бог справедлив, он не мог создать определяющих судьбу звезд, силой которых человек необходимо становится грешником» (св. Ефрем). Не в силах справиться с астрологией аргументацией, ортодоксы взялись за тексты и стали бить ими не столько по самой науке, сколько по ее материалам и научным основам. Нашлось достаточно текстов, запрещавших принимать шарообразность земли или повелевавших считать небо твердью, за которой скрыты хляби водные. Наивность перерождалась в нетерпимость. Невежество проповедовало вражду к знанию на площадях, благословляемое из церквей. «Рази Пифагорово молчание, Орфеевы бобы и эту надутую поговорку: «сам сказал!» Рази Платоновы идеи, переселение и круговращение наших душ, припамятование и вовсе не прекрасную любовь к душе ради прекрасного тела, рази Епикурово безбожие, его атомы и чуждое любомудрия удовольствие; рази Аристотелев немногообъемлющий промысел, в одной искусственности состоящую самостоятельность вещей, смертные суждения о душе, человеческий взгляд на высшие учения; рази надменность стоиков, прожорство и шутовство циников» (Григорий Богослов). Это время, когда Иероним приходит в отчаяние от того, что он ученый. Время, напуганное царствованием философов, в лице Юлиана Отступника, до совершенно слепой ненависти к языческой интеллигенции, до сокрушающей потребности разрушить и позабыть все, что она изобрела и знала, время опрощения умов, воистину — опять употребляю выразительное и общеупотребительное слово русского XX века — во истину черносотенного. «Церковь-то Христова, насилуя себя, — уверяет образованнейший покаянник интеллигенции, Иероним, — не из Лицея да Академии сделалась, а сбрелась из народишка черного (de vili plebecula congregata est)». Строительство демократической веры переходит в демагогию, которая, прежде всего, приносит в жертву науку. Арианин Валент, повырезав и перевешав философов, под предлогом чародейства, значительно облегчил ортодоксам, хотя в гонении и им жестоко досталось, задачу эту, освободив их от логической оппозиции. От космографии Гиппарха и Птоломея мир попятился к трем китам. Последние хранители греческой науки, астрологи могли со справедливым недоумением видеть, что ортодоксы навязывают им ту самую первобытную космографию древних халдеев, из зерен которой выросла гонимая звездная наука. Естествознание и мироведение зачеркнуты и сужены до младенческого лепета. «Шестоднев» Василия Великого, рассуждая о премудростях Провидения, посрамляет астрологию даже барометрическими способностями морского ежа. «Никакой звездочет, никакой халдей, предсказывающий по звездам воздушные перемены, не учил ежа, но Господь моря и ветров — и в малом животном — положил ясные следы великой своей премудрости». Когда ум морского ежа ставится в пример и урок уму человеческому, натуральная философия начинает чувствовать себя не весело и должна ждать тяжелых дней. И они пришли.

Последняя битва, которую астрологам пришлось выдержать уже над готовой могилой умирающего Рима, была особенно выразительна, так как ее можно назвать эпилогом к покладистой полемике древних и прологом к угрюмой и варварской полемике надвигающихся средних веков, которой орудие не диалектика под небом Эпикурова сада или сводом портика, силлогизм предлагающая и чужой силлогизм вровнях приемлющая, но — заученный наизусть и возглашаемый с амвона и паперти догмат. А за ним стоят опорой и защитой не посылки и доводы, но грозный окрик торжествующей церкви и твердо союзного с ней государства. Это — знаменитая пятая книга «О Граде Божием» Блаженного Августина. Логическая часть этого грозного труда очень стара и слаба. Августин вертится все в тех же примерах и анекдотах, с которыми нападал на звездную науку еще Карнеад. Разница — разве, что в пресловутом аргументе близнецов место Диоскуров теперь занимают Исав и Иаков. Бесполезно и неуместно излагать здесь длинную полемическую атаку Августина на Посидония, Нигидия Фигула и др. Сила и новость полемики не в ее частных эпизодах, а в ее тоне, в ее безапелляционной надменности законодательности. С совершенным презрением отталкивает Августин от союза с собой всех прежних борцов против астрологии, которые полемизировали с нею от разума. Цицерон ему столько же отвратителен, как и общие их противники. Августин выходит против астрологии один на один и не рассуждает, не морализирует, а просто глушит ее догмой, равнодушно притворяясь, будто не слышит и не знает возражений. Он очень образован, но образование служит ему только декорацией, скрашивающей течение речи, и, может быть, старой привычкой начитанного студента. Но не в образовании черпает Августин основы свои и не из образования подкрепляет их спорами. Впервые после Катона (тоже весьма ученого по своему веку), астрологи видят перед собой врага, из-под монашеской мантии которого смотрит на них не философ и даже не теолог, но полицейский духовного ведомства. Впервые с неумолимой силой брошено им в лицо прямое страшное обвинение: вы — атеисты. Впервые смакуется и вбивается в память властей и общества пресловутый текст — «рече безумец в сердце своем: несть Бог». Текст этот, затем, на добрых тринадцать столетий лежит недвижным прессом на европейской свободной мысли и запретительным лаконизмом своим избавляет властные силы церкви и государства от всякой иной аргументации. Наш Достоевский, со свойственной ему глубиной, использовал этот грозный текст в «Братьях Карамазовых», обратив его известным анекдотом Федора Петровича о покаявшемся Дидероте в такую мучительную язвительность, что, право, эту бесовскую сцену можно принять за исторический символ. Читая пятую книгу «О Граде Божием», вы на каждой строке чувствуете, что философия ложится в гроб, а в колыбели лежит и кричит новорожденная цензура, что в этом монахе-критике — семя будущих инквизиторов, что огонь его нетерпимых негодований — первая искра, которая некогда разгорится по всей католической Европе кострами еретиков.

Ученый, но суеверный, наполненный теориями, легендами и предрассудками трех своих последовательных религий, — языческого синкретизма, среди влияний которого прошла его первая юность, манихейского дуализма, с которым он расстался на тридцатом году, и монашеской ортодоксии, — сознательный демономан и бессознательный дуалист, Августин запутался в кругу своих доказательств против астрологии и — как все инквизиторы, кончил тем, что, разрушая авторитет науки, упрочил ее более, чем кто-либо. Он ее проклял, но признал ее наличность и возможность. Он объявил чтение будущего — откровением демонов, но — откровением. Буше Леклерк основательно заключает:

«Это значило отрекомендовать астрологию язычникам, для которых демоны Августина были боги, не отпугнув от нее христиан, которые, как присциллиане (в них-то, собственно, и метил Августин), сокращали области демонского влияния, поселяя на планеты ангелов, а на созвездия Зодиака патриархов, и, таким образом, как бы освещали старую астрологическую утварь, заношенную язычеством, в новую христианскую пригодность».

Итак, христианской полемике также мало удалось истребить астрологию, как и полемике философской. Более того: кафолическое христианство не решилось даже обрушиться на звездную науку какой-либо общей, принципиальной мерой. На Востоке церковь держалась по этому поводу довольно нейтрально: рассматривала астрологию, как более или менее спорную часть астрономии, и предоставляла ее личному убеждению каждого, разумеется, в тех ограничительных размерах, которые выработала полемика оригенистов. На Западе авторитет Бл. Августина и борьба против манихеев и присциллиан дали ход и господство идее, что астрология одна из форм магии, идольская религия, для которой боги — демоны, живущие на планетах и деканах Зодиака; мать всех видов чародейства, в приложении к медицине, химии, а вернее сказать, ко всем путям, открытым человеческой мысли и деятельности. Но никогда и никто не решился объявить магию и астрологию пустыми химерами. А потому астрология, вопреки всем полемическим громам, вошла в средние века, как уважаемая и господствующая отрасль астрономической науки, а эта последняя — как служанка, обязанная доставлять ей данные для ее вычислений. Тайна непобедимости астрологии скрывалась в том, что она, кроме великого соблазна предвидением будущего, имела то громадное преимущество перед всеми почти знаниями древнего мира, что не была голым умозрительным словесничеством, но, хотя и самообманно и криво, имела внешние признаки науки опытной; идущей, хотя по путям ложным и под бременем суеверий, но — как будто к какому-то положительному знанию; работающей над наблюденным материалом, а не над голой гипотезой. Общество чувствовало, что, из всех доступных ему философских знаний, одна астрология — пусть слепо и неудачно, потому что с глазами, завязанными традицией метафизических догматов и методов, — но, все же, — одна она вертится вокруг да около биологической тайны и ловит природное начало жизни не только словами, но и фактами. То был призрак, более того: призрак искусственный и сочиненный, — но непобедимый, потому что служебный союз астрономии и вековое опытное накопление давали ему средства к материализации, перед наличностью которой диалектика врагов его расседалась туманами привидений, еще более бледных и бессильных. Призрачность астрологии могли понять и принять только те века, которые осветились настоящим астрономическим знанием. Движением земли и недвижностью солнца Коперник спутал нити астрологической сети, и она обратилась в бессмыслицу. И, как всякий призрак, освещенный солнцем, растаяла с поразительной быстротой. Заклинания церкви и аргументы кафедры шли астрологии только на пользу. Эта удивительная дочь могла погибнуть только от руки своей матери. Обсерватория породила астрологию, обсерватория и убила ее. Тысячи лет философских споров и религиозных преследований бессильны были нанести ей хотя бы одну серьезную рану. Опыт положительной науки спокойно и мирно истребил ее в какие-нибудь сто лет.

Загрузка...